Очерки


Неполученный автограф

(Вспоминая Виталия Закруткина)

Виталия Александровича я никогда не видел в гимнастерке. Возможно, и странно такое признание, но наслоившиеся в памяти фотографии послевоенного времени представляли его именно таким.

После нашего краткого разговора в Ростове, еще в старом помещении Союза писателей, я завел более близкое знакомство с Виталием Александровичем спустя несколько лет. Поводом тому послужило собирание фольклора на Дону, к чему меня вдруг неудержимо потянуло.

От хутора Каныгина в сторону станицы Кочетовской — целая цепь небольших озер, ериков, пересыхающих речушек. Одна из них, Жегулька, в нескольких километрах от Кочетовской, особенно привлекала меня… По широкому весеннему руслу — словно всевидящий дозор: кряжисто-могучие ракиты, караичи, осокори…

Под вечер, едва только золотилась вода, всё окрест оглашалось пением лягушек… Именно пением. Характер местности создавал особый резонанс, и лягушачьи крики — то трубно рокотали, то гортанно-нежно клекотали. Это от недалеких бугров возвращало запоздалое уханье говорливого удода, цвиканье длиннохвостой трясогузки, пугающей молоденьких куликов, хоронившихся в зарослях куги.

К Жегульке я ходил несколько вечеров. И — всегда в одно и то же время в станицу возвращался охотник…

На сей раз он, видимо, намеренно подошел ближе, окликая разбежавшихся собак. Я мысленно упрекнул себя, что не сразу признал Виталия Александровича… Разговорились, о себе я не стал напоминать, да Закруткину было и не до того — напряженно слушал, когда я поведал ему, по какой причине забрел сюда.

— Ты пишешь? — утвердительно спросил Виталий Александрович. — Будь точен в деталях, на них держится все.

Извилистая дорога вела нас всё дальше от речки.

Поправляя сползающее ружье, Закруткин сказал, замедлив шаг:

— Привози рассказы, обсудим. По почте не шли, я насчет ни сем необязательный, а так… заезжай.

К его дому, точнее саду, вышли проулком. Повеселевший Урс бил хвостом, щипал от избытка чувств за ногу.

Аспидно-черное небо усеяли выпуклые звезды.

— А Млечный Путь не виден, — с грустинкой заметил Виталий Александрович.

Мне послышалось в его словах нечто выходящее за просто астрономическое понятие. Какая-то невысказанная тревога… Это я понял через два года, когда так же оказался с писателем наедине с природой, с ночью… Но об этом позднее…

Сколько приходилось посещать Закруткина, столько не переставало удивлять его поистине безграничное общение с людьми. Кто только ни наведывался к нему, начиная от известных актеров и космонавтов до рядовых рабочих совхоза. В такой обстановке, когда хозяин дома «нарасхват», казалось, нет и не могло быть не только минуты, отданной литературной работе, но и нормального отдыха. Зная о том, я все откладывал поездку в Кочетовскую, а потом, как это часто бывает, враз собрался.

Приехал я не один, а с товарищем из Новочеркасска, художником Борисом Плевакиным. Покосившись на папку в моих руках, Виталий Александрович распределил «обязанности»: Борису рисовать его портрет, а мне, чтобы «натурщик» не заскучал, читать свои рассказы. И сразу, безо всякого перехода, словно продолжая прерванную на эту тему беседу, хозяин говорит о винограде (цветет хорошо, но мешают дожди), о яблонях (надо опять опрыскивать), об огороде (колорадский жук, кроме картофеля, за милую душу уплетает и овощи), о крыше (снова потекла, и придется перекрывать не частями, а полностью). Но, сев позировать, Виталий Александрович послушно замолчал.

Слушал он внимательно, лишь изредка просил, чтобы какое-либо место я прочитал еще раз. Закончив чтение самого большого рассказа, я настороженно замер, отмечая вдруг наступившую тишину.

— Куда ты намерен определить его? — спросил Закруткин то, чего я меньше всего ожидал.

Я замялся, но вошла Наталья Васильевна, жена писателя, с известием, что прибыли задержавшись где-то в пути авиаторы из Шахт.

Виталий Александрович бросил взгляд на покрытое дождевыми каплями окно:

— Молодцы, сдержали слово.

И, как о деле уже решенном, посоветовал, куда следует направить рассказ. Подумав, попросил на ночь рукопись, мол, встает он рано, «по-колхозному», и, пока гости будут отдыхать, почитает: «На слух — одно, а когда сам — другое».

Наутро Виталий Александрович разбудил нас в «станичной гостинице» задорным возгласом:

— Выспались, казаки?

Одет он был, как и накануне, в просторную спортивную куртку, простоволос, несмотря на прохладное утро. Глаза за стеклами очков, отражающими синь майского неба, возбужденно блестят. Виталий Александрович повел нас куда-то по асфальтированной улице, рассказывая о совхозных делах.

— Я прочитал, — склонил он голову в мою сторону. — И мне понравилось… Ты мягко наталкиваешь читателя на тему. Но имей в виду на будущее — таким «деликатным» обращением ты можешь усыпить его, значит, в какой-то момент нужна встряска… А так в основном чисто и честно…

Закруткин толкнул дверь небольшого типового домика, оказавшегося почтой. Мы уже догадались, что он будет слать поздравление в Вешенскую.

— Смотрите, девчата, — шутливо напутствовал Виталий Александрович работниц, — передайте телеграмму так, чтобы, получив ее, Михаил Александрович не посмеялся.

…Осенью того года «Литературная Россия» напечатала мой рассказ с теплым представлением Виталия Закруткина.

— Теперь ты мой крестник, — в шутку заметил Виталий Александрович при очередной встрече.

За окнами его дома разгорался ноябрьский закат. На голых ветвях американской катальпы невесомо дрожали бурые стручки семян. Редкие облака были не пухово взбиты, как летом, а вытянуты стромкими, сероватыми полотнами.

Виталий Александрович с задумчивым видом курил больше обычного. Причину я понял, когда он показал свежий номер центральной газеты, поместившей отрывок из его новой повести «На Золотых песках».

— Всегда так. Стоит обрести мало-мальскую известность (незадолго до этого Виталию Закруткину за роман «Сотворение мира» была присуждена Государственная премия СССР — В. К.), как журналы наперебой предлагают себя, газеты рекламируют. Но многие подчас не сознают, какая ответственность лежит на литераторе, за плечами которого жизнь, не могут понять его неуспокоенности, — он нервно разгладил щеточку усов, — его колебаний… Да, колебаний, все ли ты сказал, как замышлял, нашел ли читатель в твоей работе то, что его сейчас наиболее тревожит, волнует.

Виталий Александрович раскрыл знакомую мне пухлую тетрадь с уже переписанными начисто главами. Последние страницы были исписаны торопливым, но четким почерком — писатель нашел продолжение повести, отказавшись от намеченной ранее концовки.

— Повесть антивоенная, — твердо произнес Закруткин, — а на земле пахнет порохом. Надо не говорить, а трубить о том…

Виталий Александрович уже будто обращался не только ко мне и сидящей рядом Наталье Васильевне:

— У части молодежи и даже людей старшего возраста я, признаться, большой озабоченности по этому поводу не наблюдаю. С одной стороны — хорошо, когда человек всецело поглощен повседневным, но не мешало бы иногда и по сторонам оглянуться… призадуматься…

Не обошел Закруткин вниманием и положение, как он сам выразился, на «внутреннем фронте».

— Долго так продолжаться не может, — убежденно сказал он. — Когда-то от слов перейдут к делу. А начнут с того, что определят четкую грань между упущениями, вызванными трудностями, и обыкновенной расхлябанностью…

В ноябре 1982 года, в канун пришествия Андропова, это звучало пророчески.


Запомнилась встреча с Виталием Александровичем в день его 75-летия.

То была необыкновенно ранняя весна. Уже в последних числах марта дул почти летний суховей, сменяемый сырым и теплым юго-западным ветром. В придонских хуторах в садах сплошь палили костры, и влажный сушняк чадил, окутывая дымком цветущие жерделы. А полноводный Дон рябил, сверкал в полуденные часы блестками, словно на него набросили серебристую ячеистую сеть.

В саду Закруткина раньше всех в станице был отрыт виноград, побелены стволы яблонь… Осмотром сада юбиляр прежде всего и занимал многочисленных гостей. Чувствовалось, что это доставляло ему искреннее — не ради кинохроники — удовольствие.

— Приехали бы вы летом, — всерьез сокрушается Виталий Александрович. — А кстати, о временах года. — Глаза виновника торжества принимают лукавое выражение…

Гости, понимая, что сейчас услышат очередную шутку, подвигаются ближе. Но распорядители из юбилейной комиссии торопят…

— Да… ну поговорим еще, — смущается Виталий Александрович.

Это смущение, кажется, не покидало его все время, пока шло торжественное собрание в переполненном зале станичного Дома культуры. И когда вышел к трибуне — с трудом сдерживал волнение…

— Я стар и, положа руку на сердце, всецело отданное моей второй родине — Кочетовской, скажу: как художник я никогда не обольщался собственными страницами, но как гражданин, человек, солдат — свое дело сделал. — И доверительно в замерший зал: — Стар… и потому признаюсь: я всегда любил дерево, лошадь, не срывал попусту травинки, жалел даже поверженных врагов. За последнее признание не судите мня строго… как, впрочем, за всё…

Вечером, провожая гостей, Виталий Александрович, уступая их просьбе, спел с женой старинную казачью песню.

Юбиляр старательно выводил мелодию, задумчиво скосив глаза. Ниже по течению из-за поворота — выплывал, быть может, первый в эту навигацию, «Волго-Балт». На барже вспыхнул прожектор, осветил чернеющую плотину шлюза, кипенно-бурлящую воду, кроны голых деревьев, среди которых скользила похожая на круглолицего филина бледная луна.

Я так засмотрелся, что проворонил отчалившую «Зарю» с гостями.

— Ищи тебе ночлег, добродушно ворчит Виталий Александрович. — Будешь знать цену пейзажам… — Он усмехнулся, добавив: — Коварный ландшафт Кочетовской кого угодно захватит. Я вот тоже — как Наташа ни удерживала — упросил речников, чтобы покатали.

Пока теплоход разворачивался на другой стороне, Виталий Александрович устроил мне крепкий нагоняй, узнав, что я так и не закончил повесть.

— Как это — со временем плохо? — неодобрительно сощурил он глаза. — Может быть, плохо, иначе говоря, с материалом, но со временем… — Помолчав, продолжил уже, деликатно обобщая, как бы подсказывая более веское оправдание: — Иная спешка тоже к добру не приводит. Сдаст ретивый писака толстенькую рукопись на ту же злободневную тему, прочтешь — откровенная, низкого уровня, конъюнктурщина. Злободневная тема должна быть и художественно ярко описана, и раскрыта даровито, на то она и злободневная… Работа до изнеможения, денная и нощная — таков наш удел. — Ободряюще взглянул: — Впрочем, и мне за то, что завяз в «Песках», следовало бы всыпать, но сегодня не пристало, — хитровато улыбнулся Закруткин, подталкивая меня к спущенному с теплохода трапу.

Легкокрылая «Заря» несется в ночи. Окна в салоне почти на уровне воды. Виталий Александрович, конечно же усталый, бодрится. Отогнув занавеску, тщится что-либо увидеть за окном. Надо мной полумрак, и, приникнув к толстому, но прозрачному стеклу, я всё различаю.

Непроницаемо темен вдали лес. Освещенные луной берега словно покрыты инеем. И звезды, сорвавшись в реку, неведомо как возвращаются на небо, горят ярким, нестерпимым блеском.

Кручи станицы Раздорской — много дальше. Но я вижу их красно-оранжевые скаты, желтизну песчаных осыпей, поросшие травой распадки. Наверное, и с хорошо знакомым тебе человеком так же легко, как легко плыть по изученному годами фарватеру.

Выхожу из салона. Вскипающая волна обдает брызгами. Огни бакенов, зарево скрытого за лесом селения. Промелькнула затянутая брезентом лодка. Еще две — клюют на берегу носом, меж ними — в круговерти волн — ветвистая коряга. Холодно. По самые уши поднимаю воротник и, наверное, поэтому не слышу шагов Закруткина.

Сняв очки, Виталий Александрович на секунду закрывает глаза, что-то тихо, больше для себя, говорит. В такой день человеку, хотя бы минуту, следует побыть одному.

Виталий Александрович не замечает, как взлохмаченная седая прядь лезет на глаза, стоит, резко выпрямившись, поглощенный своими мыслями.

В памятные дни принято спрашивать у людей, жалеют ли они о прошедшем, повторили бы пройденное, начнись жизнь сначала. Я не смел спросить о том Закруткина. Между нами одновременно было и единение, и невысказанное сиюминутное отчуждение. Только ему было дозволено судить и спрашивать с себя. Будет ли это раскаянием или одобрением нелегкого, но раз и навсегда избранного пути?.. Ощущая свою невольную сопричастность к происходящему, я ждал, к какому выводу придет Закруткин.

Он глубоко вздохнул, поднял глаза, долго вглядывался в небо, пока утверждающе не сказал:

— Да-а, Млечный Путь не виден, но это не значит, что Земля не его частица.

Я вспомнил одну из первых встреч с Закруткиным, только теперь поняв глубокий смысл сказанного тогда и сегодня писателем.

И снова я будто воочию увидел на вершине раздорского яра мазаный домик, где как-то ночевал, покосившееся крылечко, из-под которого непросыхающим ручейком сбегает узкая, в две ступни, тропинка… Так и к сердцу большого Человека тянутся сотни тропинок-сердец. И сердце Человека не позволит себе передышки, послабления, минутной, «пользы ради», фальши. Лишь в часы отдохновения ослабевает его накал, и душа Человека предстает уязвимо-раскрепощенной, доверительно-беззащитной.

Как бы в подтверждение этого Виталий Александрович, надев очки, произнес дрогнувшим голосом:

— Или я чересчур доверчив ко всем, или ничего не понимаю в людях.

Нас несколько раз звали погреться, но мы упорно превозмогали холод, думая каждый о чем-то своем, что, скорее, было глубоко общим…

Поднявшийся ветер шумел в прибрежном лесу, захлестывал воду в намытые расщелины. Волна клокотала, встречаясь с другой волной, и глухие шлепки то замирали, то вновь возникали в ночи…


Когда подходишь к дому Закруткиных — добротному, под ребристой крышей, невольно бросается в глаза необычный флюгер: бравый казак, салютующий саблей. Под пушистой елью в каменной задумчивости — скифская баба. Провисшие цепи обрамляют дорожку, ведущую к веранде. Левее — увитая диким виноградом беседка. Этот уголок усадьбы Виталий Александрович особенно любил. Может быть, поэтому, когда я приехал подготовить его выступление для «Литературной России», Виталий Александрович посоветовал пройти в беседку.

Через дорогу — за шеренгой пирамидальных тополей — речушка Барсовка, как говорится, воробью по колено…

— Изменился водопочвенный режим, — сетует Закруткин. — И таких исчезающих речек тысячи.

Общеизвестен цикл документальных новелл Виталия Закруткина «Слово о бессловесном», направленных в защиту природы. В свое время это было первое выступление на подобную тему. К сожалению, положение не изменилось к лучшему, и в защиту «бессловесного друга», — как выразился Виталий Александрович, — вступаться приходится намного чаще. Принятые правительством законы об охране природы крайне важны. Но мысль Виталия Александровича сводится к тому, что никакие законы не помогут, пока мы сами внутренне не изменим своего отношения к ней.

Не менее живо затронул Виталий Александрович вопрос о статусе депутата. Главное, что заключалось в его высказываниях, — это не замыкаться в так называемых «прямых» обязанностях… Конечно, содействие строительству новых школ, амбулаторий, прокладке дорог с твердым покрытием — чему он, кстати, как депутат областного Совета активно содействовал — важное и нужное дело. Но надо смотреть и дальше.

В сельском хозяйстве много еще такого, что не может не привлечь внимание «слуги народа», хотя, на первый взгляд, и не входит в его непосредственную «компетенцию».

Как не бить, к примеру, тревоги при виде так называемой «механизации работ» в овощеводстве, плодоводстве, виноградарстве. Почему специалисты, ученые несколько лет кряду закрывают глаза на то, как ухудшились вкусовые качества помидоров, бахчевых, фруктов? Почему не только в Кочетовском винсовхозе, но и в подобных хозяйствах Семикаракорского, других прилегающих к нему районов практически не разводят традиционные столовые сорта сладкой продукции? А ведь Продовольственной программой было намечено потребление населением именно натурального винограда, а не переработанного, почти полностью, на вино.

Виталий Александрович в досаде прошелся…

— Дождусь завершения полевых работ и на первом же совещании… у нас, в Семикаракорске, или в Ростове, и во всеуслышанье… Не впервой…

Горячие лучи пробивались сквозь листву. Разморенные жарой собаки спаши, тяжело дыша.

Виталий Александрович торопливо поднялся…

— Я, пожалуй, с часок на другое переключусь.

В доме — на широком столе, заваленном кипами писем и подшивками газет, — «знаменитый закруткинский беспорядок» (как шутит сам хозяин) — гранки «Сотворения мира».

— Вот, всё вычитываю, — как бы жалуется сам на себя Закруткин. — В конце июля надо отсылать верстку на переиздание.

В глубокой задумчивости помолчал и, не отрывая глаз от бумаг, обронил:

— Просмотрел за неделю, писал и обдумывал — тридцать лет…

На самом уголке стола синеет сложенная карта, поверх нее фотографии, газетные вырезки с пометками на краях. Перехватив мой взгляд, Закруткин пояснил:

— Работаю над двумя вещами, генетически связанными между собой: опять же — «На Золотых песках», и новая повесть, черновое название которой многое объясняет: «Через сорок лет». Хочу охватить события с 1941 года до нынешних трудовых будней граждан Горячего Ключа. (Весной 1983 года Виталий Закруткин, как участник боев на Кавказе, был избран почетным гражданином города Горячий Ключ Краснодарского края. — В.К.).

— Что ж, — полушутя-полусерьезно попросил я, — на правах свидетеля не забудьте и мне, когда одно из произведений выйдет, подарить с автографом.

…Мягкое воркование горлиц как бы смягчает резкие крики чаек. Величавый полет цапли, мелодично-легкий всплеск волны. Дон особенно заманчив в тихие предвечерние часы.

Виталий Александрович цепко всматривается в противоположный берег, обращая мое внимание на резко отличную окраску деревьев за шлюзом: дымчато-серебристые ивы сменяют темно-зеленые вязы.

— Выше плотины вообще много вязов, — говорит он.

— Тем и отличен Средний Дон от Нижнего.

Глаза Закруткина разгораются неподдельным интересом:

— Куда же ты, в таком случае, относишь Кочетовскую?

— Только не к Среднему. Он, по идее, начинается выше — с впадения Северского Донца в Дон.

Закруткин долго не соглашается, спорит, но, в конце концов, примирительно заключает, что непозволительно «большая роскошь» относить территорию от Аксая до самого Калача к Среднему Дону, оставляя за Верхним и Нижним сравнительно небольшую площадь в пределах, разумеется, Ростовской и Волгоградской областей.

— Да-а, Дон, — многозначительно молвит Виталий Александрович. — Сколько крутых поворотов истории, вобравших в себя миллионы судеб… Мне мало приходилось домысливать. Сюжеты были перед глазами.

Он улыбнулся, глядя, как я отбиваюсь от комаров, и — видимо по ассоциации вспоминает:

— Лет двадцать назад таким же «комариным вечером» окликает меня незнакомец с выправкой военного. Щелкнув каблуками, отдает честь: «Ротмистр такой-то». Я тоже приветствовал нежданного визитера: «Майор Закруткин». Оказывается, ротмистр родом из этих мест, хотя его детские и юношеские годы прошли в Петербурге. Окончил кадетский корпус, воевал в первую мировую, был тяжело ранен в Галиции. После Октября оказался, как говорится, по ту сторону баррикад. Затем эмиграция, скитание по лагерям перемещенных лиц, пресловутый союз «Свобода», прочие белогвардейские «братства» и, в конце концов, запоздалое и логичное прозрение. После долгих хлопот, уже пожилым, вернулся на Родину, поселился у родственников в соседней станице. И вот, прочитав в газете отрывок из романа «Сотворение мира», решил зайти и, мягко говоря, поправить меня в тех случаях, когда я описываю эмиграцию… Конечно, такой материал из первых уст очень дорог мне. В дальнейшем судьбу самого ротмистра, его рассказы о заграничной жизни я с большой достоверностью использовал в злоключениях моих персонажей — Бармина и Крайнова — за океаном и в Западной Европе.

Яркий костер отвлек Виталия Александровича… Едва колеблемое ветром пламя доносит сухой треск горящих веток…

— Вне Родины всё не так, совершенно другое восприятие… Вот почему иные борзописцы, оказавшись по своей воле за кордоном, испытывают творческую беспомощность.

Виталий Александрович взволнованно заговорил о литературе, ее традициях, кровной связи с реальной жизнью. С горечью в голосе упомянул тех, чьи произведения, порожденные «чистой» выдумкой, стали чуждыми, непонятными народу.

— Или взять модернизм, — глухо негодует Закруткин. — Это же ядовитая повилика на бушующей зелени литературы.

Он потрепал своего любимца Урса, подозвал другого пса. Собираясь уходить, окинул широким взглядом небо с редкими и бледными звездами.

— Не-ет, живущие под этим небом не поймут заумных снобов. Язык народа — яркий, самобытный, красивый, как и люди.

Мы шли по тропинке вдоль шоссе.

— Может, я повторюсь, — тронул меня за руку Виталий Александрович, — но внутренним гимном слову для меня с некоторых пор стало стихотворение Сергеева-Ценского «Наш язык»:

И слово вещее мы ценим,

И слово русское мы чтим,

И силе слова не изменим,

И святотатцев заклеймим.

Он прочитал это дважды, не отнимая своей руки от моей.

— Горячее лето. Вечерами только и оживаю, — признался Виталий Александрович у своего порога.

Я вспомнил его усталое лицо, временами откровенное недомогание, и легкое беспокойство шевельнулось во мне.

…Духота не убавилась и после полуночи. Лесистый берег расплывчато темнеет вдоль прохладного коридора реки. Лучик от ущербной луны тонкой спицей вонзился в реку. Неумолчная тишь словно ниспадает с небес невесомым темно-сотканным покрывалом.

И слово вещее мы ценим,

И слово русское мы чтим…

Незримый мир предстает вдруг ясно, ослепительно. Я вижу баркасы на приколе, обросший зеленым мхом валун у воды, слышу глухие удары падающих на землю яблок, натужное дыхание под тяжестью гроздей тонкой виноградной лозы.

Ночная птица бесшумно разрезает воздух, торопится к месте до света. Легкий туман опушил вербы, словно пробудившееся утро, вздохнув, выпустило облако пара.

Мир Закруткина…

Дежурный катер разворачивается против его дома. Зеленая бахрома низкорослых елей резко выделяется меж светлых стволов тополей. Глухая тревога закрадывается в сердце. Как там сейчас Виталий Александрович?

Огни бакенов медленно гаснут на так и не уснувшей реке.

…Статья в «Литературной России» стала последним выступлением Виталия Закруткина в печати.

Всю зиму и весну из Кочетовской доходили тревожные вести о болезни старшего товарища.

Я повидался с Виталием Александровичем незадолго до его кончины. Сильные боли, вкупе с сознанием недоделанного, одолевали Закруткина.

— Всего месяца не хватило мне, — сорвалось с его белых, как и лицо, уст.

Это были единственно горькие слова, сказанные им.

В целом Виталий Александрович не подавал виду, что безнадежен, даже шутил. И лишь когда мы обнялись, запавшие щеки дрогнули.

— До свидания, — слабо махнул он рукой, когда я оглянулся, уходя. — Работай без отдыха и без сомнений…

Как часто бывает на Дону, весна без обычного перехода сменилась жарой. Торопливо осыпались пустоцветом вишня и алыча, но яблоня цвела пышно вплоть до Дня Победы.

Как и всюду по стране, состоялся торжественный митинг и в Кочетовской на месте захоронения павших в боях.

К моему всё возрастающему беспокойству, никто из жителей по окончании митинга, а вслед за ним и праздничного концерта не пошел на могилу Закруткина. Но когда я сам пришел в усадьбу писателя, то нашел могилу, осыпанную цветами. Оказывается, люди еще до митинга побывали у ней, поклонившись праху земляка.

С увеличенной фотографии почти во весь рост, в полевой форме — смотрел Виталий Александрович. В саду весело насвистывала синица да рассыпался железной дробью неугомонный дрозд. Дом уже перестраивался под музей, частичные изменения коснулись сада и уголка двора, где захоронен Закруткин.

Я глядел, не отрываясь, в глаза писателю и, невольно вспомнив про обещанный автограф, подумал, что Виталий Александрович и так оставил незарастающий след в моей памяти, как, впрочем, в памяти всех, кто знал его, кто прикоснулся к его творчеству, дышащему неизбывной любовью к людям, всему живому на земле…

И теперь, вспоминая Виталия Александровича, я не могу воздать ему долг памяти, не рассказав о дне прощания с ним; дне, перечеркнувшем яркие краски октября…

Такого стечения народа еще не видывала Кочетовская. Множество людей, не вмещаясь на шоссе, шли через рощу вдоль Барсовки к Дону, где был установлен траурный постамент. Палая листва хрустела под ногами — слышно было только это, молчали даже обычно крикливые в полуденный час птицы.

Анатолий Калинин сказал на гражданской панихиде: «Виталий Закруткин, как боец в строю, умер с недопетой песнью…»

И может быть, когда на вытянутых руках поднялся гроб, и произошло то неуловимое понимание скорби людей и всего остального неподвластного нам. Именно чувство горя смело грань между реальностью и воображением, внесло свою остроту в происходящее. И вот уже будто сместились контуры «Плавучей станицы», и через рослый виноградник писателя шли те, кого ждали больше всего: бойкий майор Ковалев и степенный Тихон Назаров, стройный Вася Зубов и сутулый дед Малявочка, в полном сборе семья Ставровых, Мария, с лицом, хранящим ужас пережитого, замыкал шествие, опираясь на герлыгу, старый Бадма и еще кто-то очень знакомый.

В том же порядке замерли они у могилы и, повинуясь жесту Бадмы, тронулись дальше. Но взоры всех уже приковало другое: в зените, охватывая полнеба, повисла радуга. Она изогнулась не как обычно, дугой, а вогнутой чашей, едва не касаясь зеленых свеч тополей… Это было как знамение, как необъяснимый знак.

До какой же степени можно было любить землю, на которой прожил почти сорок лет, пестовать ее, защищать, чтобы с такой негой быть принятым ею: не бесследно, а долгой, нетленной памятью, что всегда будет с нами, вызывая чувство отрады и восхищения, как и эта немеркнущая радуга…

Ранним утром, по дождю, я с попутчиками ехал из Кочетовской. На горбатой колее машина застряла. Пожилой мужчина переходил дорогу, направляясь к одинокому подворью. Я тотчас узнал его…

Когда-то на этом месте находился хутор Плешаков. Но люди ушли, оставив неродящую землю. А хата у дороги стоит и поныне. Никто уж не докучает старику просьбами о переезде, не сулит размеренной, спокойной жизни.

Всё это я услыхал накануне, следуя в Кочетовскую по буграм. Старика видел мельком, но приметил. Так вот кто был рядом с мудрым Бадмой…

Несомненно, Виталий Александрович навещал отшельника, отдав должное его верности родной земле, что сам чтил выше всего.

И дорогой образ Закруткина неожиданно предстал перед глазами: как и старик, он смотрел вослед машине. И — словно отблеск солнца забрезжил в окнах старой хаты…

Два много повидавших на своем веку Человека обернулись в сторону Дона, где клубились свинцовые, прореженные вышним светом, тучи. И я мысленно увидел ту же картину, что и они: там, у берега, неспокойная волна плещет в густой камыш, стебли которого словно стая потревоженных лебедей, вытянувших гибкие шеи…


1985

Колокола Новочеркасска

Человек не торопил лошадей…

Масличные деревья подступали к широкому накату дороги, бегущей под уклон. Вправо, за красным тюремным «замком», открывалось бескрайнее займище. Левее, в мареве теплого предвечерья, темнела изреженная роща. За рощей выпирал шпиль кладбищенской церкви Дмитрия Солунского. Прямо, куда ходко катила бричка, отражал закатное солнце город.

Сиял золотом куполов Войсковой собор, казалось, он медленно скользил с холма навстречу звонившей церкви Михаила Архангела. Чуть поодаль — скромно, как старушка в расписном платке — выглядывала деревянная Успенская церквушка, а выше светились могучие главы храма Александра Невского. Башни Никольской церкви и луковицы церкви Донской Божией Матери были едва заметны среди пышной летней зелени. «Кайзеровская» шапочка лютеранской кирхи сливалась по цвету с монументальным зданием кадетского корпуса… Звонила и пятиглавая Троицкая церковь. Колокольня ее медленно исчезала, по мере того как бричка спускалась в низину по неровной окраинной улочке, упирающейся в бойню.

Но вот копыта защелкали по гладкому булыжнику — и в створе Триумфальной арки, словно в каменной рамке, предстала вся громада собора. Чудный звук его колоколов, звонкий и глубокий, все нарастал и учащался. Человек был местным — и слышал перезвон не однажды. Отпустив поводья, он зачарованно и истово перекрестился…

Таким виделся Новочеркасск в предгрозовую пору семнадцатого года. Уже пала династия Романовых, были легализованы подпольные партии, неотвратимо бурлил и Дон…

Трудно представить город по старым фотографиям и воспоминаниям. Но черты былого вырисовываются всё яснее по мере того, как мы познаем историю…

«Донская Венеция», «Степной Париж», «Южный (или Маленький) Петербург» — эти эпитеты были не зря «жалованы» старой и новой столицам Войска Донского. Своеобразие Черкасска и Новочеркасска в том и выражалось, что свое, коренное, казачье, сочеталось с европейской культурой.

Особый размах это приобрело в Новочеркасске. Город строился планомерно, с соблюдением канонов градостроительства.

Прямые широкие улицы и бульвары, большие, вымощенные брусчаткой площади, неожиданные архитектурные формы и решения — одиночные и групповые, по принципу ансамблевости, заслуженно поставили Новочеркасск в ряд красивейших городов России.

Заводов было мало. Если и ощущалась гарь, то лишь зимой, в редкий безветренный день. Полиция строго следила за тем, чтобы хозяйки не лили помои на улицу, а ребята не мусорили и не ломали ветки. Впрочем, дети на это редко отваживались: за сломанную ветку родители могли заплатить штраф… Город утопал в зелени. Посадки были не хаотичными. Породы деревьев чередовались в зависимости от почвы и рельефа. Тучные заливные луга зеленой подковой охватывали город.

Местом всеобщего досуга был Александровский сад. Центральная аллея, прямая как стрела, связывала летний драмтеатр Бабенко с Государственным цирком. Между липами — соседствовали два кинотеатра, летний военный клуб, богатейшая оранжерея. Посетителей прельщали прекрасно отделанный, с островком, бассейн и белоснежная ротонда, где до глубокого вечера играл духовой оркестр.

Особую примечательность являла чугунная ограда с ажурными легковесными решетками между крепких столбов, стоящих на желтых плитах ракушечника.

Сторожа носили «фирменные» железные бляхи… В годы сталинщины распускался слух, что низшему сословию вход в парк раньше был запрещен. Это заведомая ложь. В сад не пускали только пьяных, лихих велосипедистов (они вдоволь могли покататься и в другом месте), людей в грязной и неопрятной одежде.

Слухи эти фарисейски распускались в пору, когда город, а значит, и сад теряли свой первоначальный облик, когда исчезали неповторимые творения зодчества, когда святотатство и вандализм были возведены в ранг государственной политики. Никто не пытался систематизировать преступления подобного рода, гем паче обнародовать их. Всё меньше очевидцев тех событий, и, видимо, назрела необходимость составить хотя бы приблизительный каталог утраченного, следуя трагической хронологии.

Первую строку в каталоге занимал бы памятник основателю города атаману Матвею Ивановичу Платову. 15 марта 1923 года памятник убрали с пьедестала и определили в Музей донского казачества… под лестницу. Тогда же срубили бронзовые знаки и украшения с монумента герою генералу Я. П. Бакланову, а на городских Триумфальных арках снесли медно-бронзовую атрибутику. Позднее все «трофеи» отправили на переплавку как цветной металл.

Статус города к тому времени изменился. Центр области переместился в Ростов-на-Дону, и о Новочеркасске на время забыли. Но затишье было зловещим, не сулившим ничего хорошего «опальному» городу.

Уже в тридцатом году со всех церквей сорвали колокола. На одном только Вознесенском соборе разрезали автогеном четырнадцать колоколов. Самый большой, весом в семьсот пудов, был отлит еще в 1744 году в Черкасске знаменитым мастером Михаилом Шаториным. Колокол украшали славянская вязь и орнамент. Вскоре с куполов собора содрали позолоту и сняли кресты. А ведь трехметровый крест центрального купола со вставками из богемского хрусталя был специально изготовлен в Чехии и первоначально демонстрировался в Петербурге как произведение декоративно-прикладного искусства.

Кровавый террор оставил гнусные отпечатки и в Новочеркасске. По сию пору нет официальных сообщений ни о числе жертв, ни о том наказании, какое понесли мучители (если, конечно, понесли).

Картину насилия и разрушения в те годы желали, вероятно, скрасить постройкой жилого дома на главной улице, общежития политехнического института (на месте сломанной церкви Донской Божией Матери) и попыткой, правда, неудачной, пустить в городе трамвай. Прокладка путей сопровождалась нещадной вырубкой деревьев. Трамвай до войны так и не стал ходить. То ли не хватило средств, а скорее всего, привычка уничтожать, а не созидать, взяла верх.

…Но этого еще не знал наш постаревший знакомый, который летним вечером гнал лошадей в гору. Человек не оглядывался, беспокоясь больше за старенькую, скрипящую бричку.

Днем, зайдя к брату, он застал его плачущую жену. Запинаясь, жена рассказала, что, когда за мужем пришли, он вылез в окно — и был таков. Уменьшать число обезвреженных «врагов народа» не входило в планы «энкавэдэшников», и они загребли подвернувшегося соседа по коммунальной квартире.

Мужицкая сметка подсказала человеку, что разыскивать брата не будут. Дрожать приходится тем, за кем еще не пришли. И — собрав теплую одежонку, он тоже дал тягу.

Если бы человек знал, что больше не вернется, возможно, и обернулся бы. Но какую бы «панораму» он увидел против того великолепия, кое мы с ним наблюдали двадцатью годами раньше… Собор с голыми куполами был словно расхристанный многоголовый отшельник, явившийся вдруг на эту неузнаваемую землю. Внутри собора, как в жутком чреве, грохотали дизели машинно-тракторной станции… Исчезла Троицкая церковь. А на другом конце города вблизи вокзала (где и проживал человек), не скуластые ордынцы и не узколицые тевтоны, а русские люди взорвали сразу две церкви: Серафимовскую и Скорбящей Радости. Заодно управились и с часовней близ Александровского сада. Человек не знал, что перед войной свалят Никольскую церковь и спалят Успенскую, а знаменитую атаманскую беседку растащат по дощечке.

Я не усердствую, не однобоко смотрю на историю, зная, что Новочеркасск не одинок в длинном списке пострадавших городов. И без квасного патриотизма скажу: Новочеркасск и сейчас необыкновенный город, но был гораздо лучше. Почему его ретивые «преобразователи» старались быть первыми среди худших? Почему они проповедовали самое низменное, не встречая противоборства со стороны горожан? Как поднялась рука на нашу святыню, нашу память?!

Снова закрывать собор и церкви после изгнания фашистских оккупантов власти не решились…

Позднее, в разгар очередного атеистического «похода», были закрыты Михайловская и Александровская церкви — самые красивые и выразительные на сегодняшний день в архитектурном отношении.

Главные же распорядители, посчитав, что атеизм на должной высоте, оставили храмы в покое и зачастили за город, в степь, где развернулось невиданное строительство. Робкие, но трезвые голоса терялись в восторженном хоре, славящем большую индустриализацию. К электровозостроительному заводу, коптившему вокруг сравнительно негусто, добавились гиганты химии и «физики». Возник целый промышленный очаг, заставивший забыть о некогда чистом воздухе.

С большим энтузиазмом закладывали и ГРЭС. В технических параметрах проекта не была предусмотрена всего одна «мелочь»: господствующий ветер, который весь сжигаемый штыб относит на город. Бывалые изыскатели конфузливо чесали затылки, ожидая крепкой взбучки от новочеркасских властей за «игнорирование местных условий». Но те лишь посмеялись над их сомнениями: надо, мол, прикажем и ветру. Вскоре из-за станицы Кривянской, где начиналось грандиозное сооружение, «астраханец» донес протяжное «Ур-а-а!..» Готов был котлован под первый энергоблок.

В те дни умирал Человек… После бегства из Новочеркасска он рубил уголь в Горловке, потом, заскучав, перебрался на Дон, в Константиновскую, где сошелся с женщиной, родившей ему в канун войны сына. На фронте он был сапером, но руку оторвало ему не на минном поле, а случайным осколком, когда наводили переправу через Вислу.

В рыболовецкой бригаде он устроился сторожем и мало-помалу пристрастился к вину. «Скока невод не забрасывай — счастья не выловишь. А и поймаешь, обмишулишься, как в той сказке», — твердил он сыну. Мальчонка рос смышленым, интересовался техникой, и отец советовал ему после семилетки учиться дальше. Сын окончил Новочеркасский автодорожный техникум, пошел служить и спустя два года дал весточку, что на Октябрьские приедет на побывку… Но старика скрутила хворь, и он задыхался в нестерпимом жару. За окном — против его изголовья — горел закат. Третий день дул шальной восточный ветер, и казалось, это он согнал все листья под край неба, отчего оно пламенеет вечерами… Сын не застал отца в живых… И позже, приезжая из Новочеркасска на могилу, размышлял: не потому ли отец нашел пристанище в Константиновской, что ее крутогорье сродни «платовскому холму»?

Трудно примириться с мыслью, что за годы советской власти в городе не нашлось почти ни одного начальника, хотя бы здраво рассуждающего, не говоря о том, чтобы он на йоту стремился улучшить положение после своих невежественных и недалеких предшественников.

Впрочем, некоторые старались, но своеобразно…

На карте города вместо улицы Рабочей вдруг появилась Богдана Хмельницкого, хотя сей гетман имел такое же отношение к Войску Донскому, как Менделеев к испанским конкистадорам. Жители старинной и уютной Кавказской тоже обнаружили на стенах своих домов таблички с новым названием улицы… Почему именно Шевченко, а не Остап Вишня или Петрусь Бровка, никто не мог взять в толк… Разумеется, хорошо помнить о ярких представителях украинского народа, но не слишком ли усердствовали при этом «городские головы»?

С исторической точки зрения было сомнительно переименовывать Платовский проспект в Подтелковский. Спустя много лет власть имущие «разрешили» магистраль, носящую имя Жданова, назвать проспектом Платова.

Если после длительного замалчивания решили увековечить основателя города, то почему самому первому проспекту не вернули его прежнее название?

Не вызывала долгое время неприятных ассоциаций у отцов города и улица Жданова вместо бывшей Комитетской. Ее переименовали не в сорок восьмом и не пятьдесят третьем, а в середине шестидесятых, когда о сталинском сатрапе было известно многое.

«Бабье лето» оттепели оказалось недолгим. За внезапным заморозком в октябре шестьдесят четвертого, прихватившим так и не окрепшие побеги демократии, наступало длительное похолодание. Острое обоняние двурушников не могло не уловить его бодрящее дуновение, указывающее на смену политического курса. По еще непрочному «первопутку» застоя заспешили они к дешевой славе и легкой наживе.

И не беда, что на улицах города исчезает неповторимая брусчатка, пустяки, что прохудилась чуть ли не платовских времен канализация и по склонам текут нечистоты, ерунда, что над городом плывут ядовитые облака смога.

Долго вынашивали планы пуска троллейбуса (трамвай в городе бегает исправно). Правда, трамвайную колею так и не подвели к железнодорожному вокзалу, есть даже нарекания, что, мол, за сорок лет, как проложили первые рельсы, могли бы и удосужиться. Но троллейбус — успокоит всех недовольных… Новый вид транспорта новочеркасцы так и не увидели. Зато вдоволь «налюбовались», как и в мрачные тридцатые, бессмысленной вырубкой деревьев на всем протяжении предполагаемой трассы. К несчастью, надумали спрямить маршрут трамвая в Промышленный район, что повлекло за собой новую беду для «зеленого друга».


С середины семидесятых на историческую память города стали совершаться новые разбойные набеги. Исполнители действовали дерзко, не таясь. Мгновение ока — и была разобрана на части и вывезена неизвестно куда решетчатая ограда городского сада. Да, да, та самая. Изумительная работа русских мастеров, то немногое, что уцелело от нашего некогда богатого культурного наследия… Не без ведома первых лиц — исчезли и каменные «скифские бабы» столетие украшавшие парк.

Проявили власти «изобретательность» и уничтожая мастерскую певца донских степей художника И. Крылова. В лоб они стеснялись действовать: слабо — но роптала общественность. Поэтому, усыпив бдительность доверчивых людей обещанием ничего на трогать, по-воровски, в ночь перед принятием закона об охране и использовании памятников истории и культуры, отдали команду снести мастерскую.

С конца семидесятых город остро стал ощущать политику многозвездного культа. Частенько практиковался грубый диктат администрации, не затрудняющей себя в применении к непослушным, если так можно выразиться, малых форм репрессий. В порядке вещей считались чванливость и словоблудие чинуш, парадность и шумиха.

Экологическая обстановка стала просто угрожающей. С постройкой ГРЭС и расширением вредных производств в городе и за его чертой Новочеркасск оказался в дымовой блокаде. Лишь недавно с этой темы сняли запрет. Но тогда о липкой копоти и жирной саже, садящейся на всё и вся, о росте онкологических и респираторных заболеваний предпочитали умалчивать. Бездумность и хаотичность застроек, особенно так называемых межквартальных, вызывающих невыносимый звуковой резонанс и воздушные завихрения, стали очевидны каждому.

Жители недолго гадали, как откликнутся власти, какой найдут выход… Немного терпения — и на площади Революции, где сходятся улицы, возникло внушительное и красочное панно «Дорогому и любимому…». «Непоколебимый ленинец» ставил подпись под документом, венчающим, по замыслу устроителей, его очередную «мирную инициативу». Ветер парусил полотно — и густо намалеванные брови недовольно шевелились, вызывая усмешки водителей проезжающих машин: «При деле… Путевки нам отмечает»…

Городское управление по делам архитектуры и строительства всегда шло на поводу у прожектеров и временщиков. Чего стоят только неоднократно принимаемые генеральные планы развития города. Высотные коробки вдоль старых улиц кажутся полыми, безликими, давящими на все, что находится рядом.

Композиционную систему планировки города непоправимо нарушили. Стандартное здание универмага оказалось совершенно чужеродным всей предшествующей исторической застройке… Не желая возиться с ремонтом Гостиных рядов (составляющих симметрию с бывшим атаманским дворцом), одно их крыло разобрали, а в другом устроили… конечно же, склад. Не лучшим образом используются другие респектабельные в архитектурном отношении здания, формирующие главную площадь и прилегающий проспект.

Таким видится Новочеркасск сегодня.

Детям и внукам Человека остается лишь беречь уцелевшее… Себе в укор, а не на радость.

Но в достаточной ли мере испытываем мы это желание?

Нас долго расчеловечивали. Такая уж эпоха… Мы несем осколки геноцида — так называемого расказачивания, произвола коллективизации. Из нас выбивали всё святое инквизиторы тридцатых и сороковых, «орденоносцы» семидесятых, «реформаторы» восьмидесятых. И многое забыто, пропито, осквернено. Но жива надежда, та малая толика надежды, которая может окрепнуть, но может и иссякнуть, вылившись слезами отчаяния.

И в пору гласности наша «воспитанность» страдает теми же (если не большими) пороками, что и прежде. Мы ищем причины, не догадываясь, что и через архитектуру и живую природу должны воспитываться и стар и мал. В противном случае — сегодняшние беды будут неотступно преследовать нас… Вот откуда снесенные ограды, оскверненные памятники и захоронения, безжалостное уничтожение зелени.

Ошкуренные стволы деревьев — давно уже «визитная карточка» города. Глядя на взрослых, «кольцеванием» занимаются и дети, с ранних лет получающие «прививки» бессердечия и жестокости. Не сказалось ли такое «пирке» на некоем дяде, отдавшем команду (не в застой — на четвертом году перестройки) спилить под корень метров триста тополиной аллеи в микрорайоне Хотунок?

Какой город может еще похвастаться таким количеством металлических декоративных ворот, резных дверей, кованых навесов, выполненных в различных исторических стилях? Но им как не было, так и нет учета. Никем не охраняемые, они постепенно исчезают, обедняя облик Новочеркасска.

Историческая справедливость требует возвращения исконных названий улицам: Кавказской, Аксайской, Московской и другим… Дождались же новочеркасцы разрешения на воссоздание памятника М. И. Платову.

Каким быть памятнику основателю города, жителей интересует не меньше, чем желание знать, на каком месте вскинет булаву атаман: на прежнем или на новом? В поддержку первого варианта говорит не только факт, что остался невредимым постамент. С середины прошлого века памятник выполнял роль главной композиционной точки центра города, которую продолжали Атаманский дворец (ныне здание горсовета) и Александровская церковь. Со сносом памятника эта ось потеряла целостность.

Дань памяти М. И. Платову не будет полной, если мы не позаботимся о его родовом имении в близлежащем хуторе Малый Мишкин. Ныне на месте некогда богатого парко-дворцового ансамбля сохранилась лишь обезглавленная церковь Рождества Богородицы… Да и усыпальница в соборе, где некогда прах Вихорь-атамана покоился вместе с прахом И. Е. Ефремова, В. В. Орлова-Денисова, Я. П. Бакланова, нуждается в более внимательном отношении.

Позабыта и заброшена лютеранская кирха. В свое время она была своеобразным культурным центром, где звучал орган, пели известные мастера оперных театров Москвы и Петербурга. Почему, хотя бы частично, не возродить эти традиции? Тем более что в городе практически негде послушать симфоническую музыку, народную песню.

Вернув первоначальный вид главной Триумфальной арке, запамятовали о военачальнике Я. П. Балканове, восстановление утраченных элементов с надгробного памятника которого отняло бы немного сил и средств…

Но последнее слово должно быть за горожанами. Моих земляков возмущает запустение улиц (особенно на окраине), убожество старых больниц, захламленность кладбища… Они не могут мириться с непродуманностью, а то и бездумностью принимаемых решений на всех уровнях нашей громоздко-неуклюжей пирамиды власти.

Настораживает другое. При всеобщем потеплении климата в стране мы сами не потеплели друг к другу… Не пришло время?! Как знать. Но винить надо лишь себя…

Вырванные языки колоколов — только внешние носители нашей исковерканной памяти. В каждом честном человеке должен звучать свой колокол памяти — бережно хранимый отголосок прошлого; взывающий к милосердию, отзывчивости, осмыслению настоящего, ответственности перед будущим…


1989

Собор Разума

В детстве покойный мой дед Михаил Ефимович иногда водил меня с собою в Михайловскую церковь. Она стояла недалеко от дома, и мы называли ее нашей.

Дед был маляром и часто с артелью строителей выезжал из города на заработки.

Однажды осенью он сотоварищи подрядился работать в «нашей» церкви. Пока жестянщики на луковице купола делали свое дело, дед красил ограду.

Я мог только представить, какую захватывающую картину города и окрестностей наблюдают мастера. И уж совсем меня охватывал трепет при мысли, какой тогда может открыться вид с колокольни Вознесенского собора. Из разговоров старших я знал, что приезжие мастера из Ленинграда ведут там ремонт. И не просто ремонт, а рес-тав-рацию. Это труднопроизносимое слово я записал в тетрадке по русскому и выучил. Реставраторы представлялись мне сильными и бесстрашными, работающими без всякой страховки… К великой досаде — никто из них не появлялся на серебристых главах собора. Лишь многочисленные стаи голубей, как обычно, кружились под крышей неба, край которой величаво держали легковесные, словно туго надутые, купола…


В те далекие дни пятьдесят седьмого кафедральный войсковой собор переживал свое второе рождение… Людская молва не подвластна логике. Тем более, что в юбилейную для нашего государства осень (40 лет Октября) много было всяких слухов…

То в районе пляжа, возле депо, видели троих неизвестных на лодке, подсыпающих в Аксай «какой-то порошок»: «Не иначе американские диверсанты». То говорили, что на ипподроме из тайных ходов, протянувшихся якобы через весь город, ночами извлекали скелеты и к утру увозили неизвестно куда. То на старой «ростовской дороге» дачникам повстречался «старец», накликающий на будущий год страшный голод («спутник запустили — и потревожили небеса»). Знали бы те, кто чесал языками, каким небывалым урожаем одарят в пятьдесят восьмом донская нива и огород!

Напарники деда, устраивая перекур, посмеивались: в двадцатые и тридцатые столько в городе сгинуло, что и десятая часть того не уместилась бы в подземных ходах. Разговоры о предстоящем голоде тоже не укладывались в голове: рядом шумел богатый и дешевый азовский рынок.

С гораздо большей озабоченностью обсуждалась отставка маршала Жукова. Незадолго до того разоблачили «антипартийную группировку» — и уход прославленного полководца осторожно пытались связать с этим событием.

Но всё это казалось мне мелочью по сравнению с тем, что делалось в соборе. Я уже знал, что работы ведутся лишь внутри храма, и как мог скрывал свое огорчение. Мог ли я тогда догадываться, что стоило оно по сравнению с тем, что испытал войсковой собор.

Строили собор, конечно, не целый век. Но с того дня, когда в фундамент заложили первый камень (1805 год), и до момента, когда храм был освящен, прошло действительно столетие.

Брались строить собор трижды… Первый раз — уже почти законченным — он неожиданно обрушился. На том самом месте снова стали воздвигать стены. И опять, едва дело дошло до главного купола — неудача. Лишь с третьей попытки, когда по проекту архитектора А. А. Ященко фундамент был заново углублен, а при кладке стен обычный кирпич заменили на пустотелый, живописный силуэт Вознесенского собора занял подобающее место не только в архитектуре столицы войска Донского, но и среди выдающихся памятников зодчества Российской империи.

Блеск его позолоченных куполов завораживал. Внутреннее убранство также поражало своими дорогими украшениями и настенными росписями. Восторгу красотой храма не было границ. Не зря современники величали его «Вторым солнцем Дона».

Но как недалек был черный день, когда это «солнце» закатится…

В январе двадцатого красная артиллерия давала залпы не только по зданиям, давя огнем «контрреволюционные гнезда», но и по собору. По счастью, лишь один снаряд угодил в главный купол… Факт более чем многозначительный.

Сплошное ниспровержение прошлого новая власть видела прежде всего в отлучении народа от религии. Более половины церквей в городе было уничтожено, а в оставшихся службу запретили. Не действовал и собор. Впрочем, для него нашли другое, более «достойное» применение… По облицованным ступеням паперти тяжело ползли внутрь бывшего храма зарубежные «фордзоны» и отечественные «натики».

Уникальная МТС (под золотыми крестами) не могла пожаловаться на свою «резиденцию». Быть может, это и сыграло ту «положительную роль», что собор не взорвали.

Однако чем-то надо было отличиться. Тем более, что в Москве уже взлетел на воздух храм Христа Спасителя… Решили ограничиться малыми «косметическими мерами», содрав позолоту и спилив кресты (языки колоколов, конечно, были давно вырваны). В тот же день — не простаивать же машинному парку — сцепив в один ряд тракторы, пытались сковырнуть памятник Ермаку. Но «железные кони», обошедшие в песнях «все поля», оказались бессильными.

В толпе, окружившей озадаченных трактористов и не теряющих бдительности чекистов, уверяли, что стягивать Ермака Тимофеевича — дело безнадежное, потому как швеллер, уходящий из-под памятника глубоко в землю, имеет горизонтальный отворот… Если учесть, что к тому времени ушел в предание памятник М. И. Платову, а от памятника Я. П. Бакланову остался лишь цоколь с надписями, по которым и можно было определить боевой путь отважного генерала, то Ермак был последний из «царевых слуг» на улицах белой Вандеи.

Пока суд да дело — наступил вечер… А утром — пусто было на Соборной площади. Видно, в атаманском дворце, где удобно расположилась «новая знать», вняли доводам горожан — и до поры до времени решили не трогать покорителя Сибири.

В послевоенное время распространялись басни, что, мол, это немцы хотели убрать памятник, да слабовата оказалась чужеземная техника против бронзового атамана.

Правда, кто разорил собор, вопросов не было, как снят был с уходом немцев и самый главный вопрос: продолжать ли служить храму своему прямому и Великому предназначению? И многие вздохнули с облегчением, когда власти не стали чинить препятствий верующим.

Разор был ужасен. Все необходимые предметы религиозного культа пришлось собирать по другим церквям, особенно тем, что закрывались. А ведь одни только иконы несли в себе ту неповторимость, что были в единственном экземпляре и предназначались именно для Вознесенского собора. Цветные витражи окон были выбиты, крыша главного купола текла, полы… их мрамор пошел на облицовку театра М. Горького в Ростове.

Но даже и после внутренней реставрации — в подвалах собора долгое время был… склад.

Зерно — россыпью и в чувалах — лежало, закрывая усыпальницы М. И. Платова, В. В. Орлова-Денисова, И. Е. Ефремова, Я. П. Бакланова. Прах героев Дона и Отчизны был уже разорен, и гробницы попросту забетонировали…

Так, в муках и испытаниях, но все же нес свою нелегкую службу собор до недавнего времени.

Национальное русское самовыражение — при всей своей многогранности — оказалось немыслимо без религии. Ключевое положение, какое занимает церковь в жизни любого европейского государства, в России и на сегодняшний день не нашло воплощения. И дело тут, если говорить об историческом аспекте, не столько в невосполнимом уроне, какой понесла Церковь в годы советской власти, сколько в расколе, происшедшем в 1927 году.

Декларация митрополита Сергия была в то время воспринята как лояльная режиму и посеяла рознь между верующими. На самом деле декларация была направлена на сохранение хотя бы того, чем довольствовалась Церковь после учиненного разгрома. Русская же зарубежная Церковь поспешила осудить Сергия и на многие годы порвала отношения с соотечественниками.

С тем и пришла Россия к тысячелетию со дня своего крещения…

К сожалению, народ (верующий и неверующий) не услышал имени главных виновников, так и не удосужившихся покаяться.

Впрочем, так ли уж успокаивают душу выдавленные по необходимости признания? Их нравственное обесценивание — повод для лишних раздоров. А нужна хоть мало-мальская душевная устойчивость.

Трудно поверить (как модно сейчас говорить) в консолидацию. Напичкав свой язык иностранными фразами, мы и ставим цель какую-то декларативно-декоративную. Нам не от чего оттолкнуться, и мы слепы в новых «ориентирах», забыв про свои корни и национальную самобытность. А сделав первый робкий шаг (шаг неизвестно к чему), надолго застываем на месте.

Восстановить Церковь (в более глубоком понимании этого слова) — не обновить пустые лозунги.

Призыв к возрождению былой мощи России неотделим от реального возрождения православной церкви. Были в ее истории Тихон, отец Нектарий, протоиерей Иоанн Кронштадский… Их имена по достоинству украшают энциклопедию отечественной жизни, написанную обдуманно и достоверно.

История — ничто без своих памятников… Вознесенский собор — не исключение. Несмотря на идущий в нем ремонт, он открыт для всех. Но проблемы его не только не уходят, а наоборот, прибавляются.

Грустно слышать, что исчезли в разные годы хоругви, богослужебные сосуды, подсвечники, мебель, книги. Из пятнадцати паникадил сохранились только два…

С 1989 года наконец-то зазвонили соборные колокола. Однако нет баса — большого колокола. Как тут не вспомнить прежний, семисотпудовый.

Нижний подвал часто заливает водой. Связывают это со строительством невдалеке от собора пятиэтажек, вызвавшем нарушение дренажной системы. Быть может, причина и в другом, углубленно этим никто не занимался… Пока же в соборе, стоящем на воде, нет… питьевой воды. Ее носят из колодца.

Нетрудно догадаться, что бытовые условия не в пример тем, что были до 1920 года; ризница — и кухня, и прачечная, и спальня, и даже… производственное помещение для выпечки просвирок.


Наше восприятие предмета исходит чаще всего из его предназначения. По-иному мы не приучены мыслить. Так же, как неопровержимость прямого факта заставляет нас пренебрегать наличием косвенных. Но доказательство причины еще не есть раскрытие ее глубины. Как, скажем, собственные мысли до конца открыты лишь тебе самому, так и восприятие предмета, знакомого миллионам, — вещь в то же время сугубо личная и деликатная.

Собор — не только место отправления религиозного культа, но и символ средоточения добрых помыслов и осознания христианского пути как подвига.

Носить в себе Собор, как гарант от сил зла, еще не означает саму борьбу с черными силами. Чаще это «охранная грамота» самому себе. Собственный предел видения мира человеку больше по душе. И он не тщится, даже мысленно, взглянуть на мир с высоты Храма, как избегает иной больной лечиться посредством воздействия на точки акупунктуры, хотя и понимает, что это скорее всего избавит от страданий… «Точки исцеления», образно говоря, легко угадываются в композиции любого храма, будь то кафедральный собор с величественным порталом или церквушка с крохотной папертью.

Наш мир — суровый и приветливый, жестокий и добрый — как бы обретает иное лицо перед строением, увенчанным крестом. Потому что каждый знает: входящему — обеспечен мир, и он оставляет у входа все плохое, получая взамен драгоценную крупицу добра.

В новочеркасский собор идут люди… Покидают его внутренне собраннее, чуточку увереннее. Эта приподнятость всегда внове, и не может притупиться. Она заставляет по-иному посмотреть на себя. Мы ведь многое стараемся не замечать. Но можем ли и смеем ли все время молчать? Особенно ныне.

…Отсюда, с притвора, что вдоль западной стороны собора, все видится совсем иначе.

Таяние снегов прошлого не означает конец «вечной мерзлоты». Но и сквозь источённый лучами перестройки верхний слой «ледника» обнажились острые грани проблем сегодняшнего Новочеркасска.

Освещение событий 1962 года после долгих лет замалчивания взбудоражило население. К сожалению, местные и центральные газеты, выступив смело (хотя и на уровне «Мурзилки»), даже не обозначили сложные общественные процессы, характерные для начала шестидесятых. А это очень важно, потому что народ, уверовавший после XXII съезда партии в торжество справедливости, столкнулся в шестьдесят втором с привычной бездумностью и хамством местных бюрократов.

Как ни парадоксально, но демократическая позиция правительства, честно объявившего о повышении цен, оказалась не принятой широкими слоями. Люди, привыкшие в своем большинстве к неприкрытой лжи, оказались не готовы к правдиво-суровой действительности. Безусловно, можно было все преподнести иначе, сопроводив шумной трескотней восхваления очередное «достижение». К чести тех, кто стоял тогда у руля, на это не пошли, как не пошли на то, чтобы пресечь ядовитый слушок: «при НЕМ-то все дешевело»…

И при «родном отце» скрыто, но повышались цены. Ежегодный сталинский заем, не говоря уже о налогах, по своей изощренности превосходившие эпоху крепостничества, лишнее тому подтверждение.

Искать виновных, не объяснивших прописные истины сбитым с толку рабочим, безнадежно, гораздо важнее обратить внимание на тех, кто скрывает их и поныне. Кто, как не они, замалчивают, что цена того же мяса в 1962 году стала выше лишь на 30–40 копеек, а не на 150–200, как в семидесятые (естественно, не в государственных магазинах, где оно исчезло за одну ночь, а в госкооперации, куда перекочевало странным образом); они же лишний раз не подтвердят, что питательные свойства и вкусовые качества тогдашних молочных и мясных продуктов были не в пример выше, чем стали при «дорогом и любимом»; не кто иной, как они вешают на грудь Леонида Ильича (мало ему других наград) едва не медаль за «гуманизм», дескать это он отпустил до 50-летия Октября участников июньских событий… Знают ли те, кто вышел тогда из лагерей, что, будь его воля, он со своими соратниками законопатил бы их обратно в Джезказган или в район падения тунгусского метеорита. Не восстановление законности было нужно новоявленному вождю, а очернение прежнего руководителя страны… Результаты невиданного в истории культа невольно испытали и те, кто возвращался, и те, кто шел на их место.

Безусловно, памятный знак погибшим в 1962 году нужен. Но гораздо важнее он в память о неизмеримо больших жертвах с октября семнадцатого по март пятьдесят третьего. Возможно, тогда и призадумаются сторонники «жестокого курса», намеренно выделяющие из всех бед Новочеркасск-62 — мол, при НИХ такого не было… Да случись это при «НИХ», новочеркасцев неминуемо постигла бы участь народов Северного Кавказа. Чего-чего, а опыта в этом не занимать… Но не внимают разуму недалекие злопыхатели. Вот уж кому куцая гласность развязала языки. Как подробно, на пониженных тонах объясняй они совсем недавно причины исчезновения очередного товара, как льстиво улещали недовольных. И как громогласно трубят сейчас о нехватке всего, будто не знают о неразгруженных составах и судах. И будут кричать, пока у нас во всеуслышанье не подтвердят, что саботаж нынешний и начала шестидесятых — звенья одной цепи… Новочеркасск помнит, как торговали очищенным без кожуры (много ли его возьмешь?) картофелем, а на базах он гнил тоннами; помнит перебои с белым хлебом, хотя муки в городе было вдоволь — откуда бы взялись душистые караваи и сдобные булочки, вдруг посыпавшиеся, как из рога изобилия, в один октябрьский день 1964 года? Не забыл, как тотчас повеселел загрустивший было аппарат — и не в связи с победой наших олимпийцев в далеком Токио… Испытает ли он радость еще раз, или так и будет находиться в приятном предвкушении?!

Мы сами, вольно или невольно, душим все нововведения. Мы выставляем непомерно большие претензии перестройке, забывая, что она еще в люльке и над ней надо агукать, ублажая погремушкой обещаний… И пока что наш нещадно скрипящий хозяйственно-экономический воз не движется, а сползает с того крутого склона перемен, одолеть который ему надлежало.

Но и «пересеченная местность» застоя не сулит нам спокойной жизни. Быть может, прежде чем рисковать, следовало бы пересесть не в тихоходный «тарантас» реформ, а в быстроходные «дрожки» реального хозрасчета, в иные годы и выносившие из беды?..

Схожесть всех культов в их долгожительстве. В самом же понятии «оттепель» присутствует как бы первоначальная суть природного явления: кратковременное повышение температуры средь зимы… Подверженность нашего общества таким явлениям становится закономерной. Разница лишь в том, в какой части державы свирепее «холода» и продолжительнее «тепло»… Атлас страны с рисунком гор, пятнами морей и точками городов много говорит нашему совестливому воображению. Не «повезло» Украине, «получше» Белоруссии, не могут «пожаловаться» Прибалтика и Сибирь, «похуже» Кавказу и уж совсем «невмоготу» Дону, чьи температурные «изотермы» всегда резко колебались.

Пенза, Саратов или Дрогобыч гнет мстительно карательной системы испытали на полтора-два десятка лет позже, чем мы. В отличие от нас, в Киеве, Ленинграде и Минске теплые «пассаты» «Пражской весны» смягчили трескучие морозы застоя вплоть до семидесятых годов. Грозовой фронт «Варшавского лета» задел своим краем вначале восьмидесятых Москву, Прибалтику и Западную Украину… Но кто виноват, что над «погодной» картой Ростовской области не ломали головы высокопоставленные «синоптики», с тревогой следя за приближением очередного политического циклона? Кто ответит, что с нами не считались и не считаются, когда создаются, нарушая сложившийся тысячелетиями природный баланс, «колхозные» моря размером с европейское государство, когда глумятся над землей, отравляя ее ядохимикатами, когда сознательно, ради сиюминутной выгоды, губят реки? Пренебрежение к Дону и его жителям не закончилось пуском ГРЭС под Новочеркасском; на очереди теперь атомная электростанция на берегу Цимлы. Видимо, в чьих-то разгоряченных головах крепко сидит идея «полного» расказачивания, проявившаяся еще в далеких девятнадцатом и двадцатом… Тот вихрящийся огненным смерчем геноцид сравним разве с кровавым нашествием Батыя и Чингисхана. История, к сожалению, не соизмерила случившееся, как измерила на весах горькой справедливости Фергану или Чернобыль… И в то же время мы сочувствуем тувинцам и хакассцам, нанайцам и калмыкам, хотя эти народы России вместе взятые намного уступают числу казаков, сложивших головы на Дону в годы террора.

Ужас перед Сонгми и мытарствами палестинских беженцев меркнет перед свидетельством очевидцев, как в студеную зиму тридцатого так называемых раскулаченных запирали раздетыми в Троицкую церковь, где они умирали в холоде и голоде. Остекленевшие трупы грузили на сани, а в церковь загоняли другую партию крестьян… И это не самый леденящий душу факт в кровавой череде репрессий… Заметая следы, церковь взорвали, а в семидесятые не нашли ничего лучшего, как поставить на ее месте стелу Подтелкову и Кривошлыкову.

Воспевая свое бескорыстие и милосердие к другим народам, мы глухи к страданиям и заботам собственного и, прежде всего, южнорусского. Так искренни ли мы тогда?. Иван, не помнящий родства, крепко сидит в каждом из нас. Неужели не школьник, а человек средних лет, глядя на еще уцелевшее займище вокруг города и обращая внимание на своеобразную планировку улиц, не задумывается о том, всегда ли они носили имена Урицкого и Свердлова, Ларина и Ленина, не двух или трех, а сразу 26-ти (?!) бакинских комиссаров?.. Исконные названия улиц предавали забвению, с издевкой присваивая имена тех, по чьей указке чинили расправу над мирным населением… Так безвозвратно теряется наше главное достояние — память.

В последнее время, наряду с привычно плохим, в Новочеркасске было и хорошее. Сформирован и действует городской экологический Комитет. Намечено открытие по её прямому назначению Михайловской церкви. Принято долгожданное решение о воссоздании памятника Платову на прежнем месте и в прежнем виде.

…Новочеркасску — «особый статус приоритетного города по экологии!»… Именно так прозвучало на городской сессии народных депутатов. Ведь производя столько продукции на экологически грязных предприятиях, город не имеет никаких преимуществ.

С 1987 года, когда официально (с опозданием, по меньшей мере, на двадцать лет) началась борьба за улучшение биосферы, практически ничего не сделано.

По официальным данным — конечно, полная идиллия… 86 % выбрасываемых вредных веществ якобы улавливаются и лишь 14 % (а это свыше двухсот тысяч тонн!) уходит в атмосферу. По данным Комитета — количество источников выделения вредных веществ, оборудованных очистными сооружениями, не превышает 40 %. Получается, что якобы даже малое количество очистных сооружений улавливает почти все вредные выбросы. Тогда, следуя логике Комитета, стоит их только увеличить на несколько единиц — с загрязнением среды будет покончено.

И вдруг Новочеркасск, официально не фигурирующий ни в первой, ни во второй сотне наиболее загрязненных городов страны, «обнаруживается» в числе семидесяти девяти (!) особо неблагополучных… Успокоительные проценты оказались неподтвержденными объективным набором данных Госкомгидромета.

Новочеркасский же Комитет не успевает объяснять горожанам, имевшим неосторожность спать с открытой форточкой, дескать, никаких выбросов ночами нет. Не отвечать же им, что до «вчерашней» ночи ветер дул с другой стороны, и поэтому жители такой-то улицы ничего не чувствовали… А если ветер не изменится ни сегодня и ни завтра?

Наши близорукие «фенологи» какое уж десятилетие твердят, что, мол, зимой завывают пробирающие до костей северные ветры, а летом несут «пылячку» сухие и жаркие южные.

Утверждать так, значит, согласиться, что Аральское море плещется в прежних границах, а наше Азовское — как и прежде — способно прокормить целый континент.

Начиная с шестидесятых — всё как раз наоборот. С апреля по сентябрь преобладают северные и западные ветры, а с октября по март — южные. Поэтому в холодное время года и можно «дыхать», ибо резкие южные ветры уносят от города всю гадость… Весною и летом чуть веет некогда наводивший страх «сиверко», но и этого достаточно, чтобы газы и дымы тянулись на город… Легендарный «астраханец» летом — как ни странно — крайне редко стал напоминать о себе. Вот почему Новочеркасская ГРЭС сегодня — менее опасное зло, хотя потенциальная угроза, таящаяся в ней, несомненна.

Сама жизнь подсказывает: единственный выход развивать базу Севкавгидромета, представленного в городе своей лабораторией, которая сможет (при условии расширения мощностей) брать пробы воздуха не на трех стационарных участках и не в определенное время, а круглосуточно и повсеместно.

Здравый смысл позволяет нам самим сделать вывод: не сессия горсовета решает, давать или не давать городу особый статус (кстати, мучения людей от этого не убудут), а Государственный банк данных… К сожалению, Севкавгидромет слабо субсидируется. Единственный путь — изыскивать средства из местного бюджета. А он в Новочеркасске и так очень скуден.


С клироса собора — изображение Христа Вседержителя совсем рядом.

С трудом выдерживаешь приковывающий взгляд… Строгие пророки и чуть легкомысленные херувимы. Летящие на парусах евангелисты, легендарный Ной с ковчегом. Ниже в алтарном полукуполе — «Святая Троица» и «Тайная вечеря».

В былые времена хор из двухсот казаков гремел отсюда, из-под светлого барабана купола. И — словно аккомпанируя громкоголосые, открывались царские врата (тогда еще вызолоченные по бронзе), и колокольчики, висевшие на них, отбивали духовную мелодию.

В этой торжественности человек невольно ощущал свое значение и свою причастность к делам Державы, ибо в тот миг он не мог быть неискренним и равнодушным.

Какое же действо должно свершиться на наших глазах, чтобы мы, затаив дыхание, стали, хотя бы на мгновение, едины… И разве оно не свершается в храме, когда уже не до маршей и барабанной дроби.

Между тем последнее десятилетие уже прижалось к барьеру другого столетия… Куда повернет коня время-верховой: назад ли, вперед ли? Помчится скакун резво или собьется на иноходь, мы еще не знаем. Но десятки миллионов не дождавшихся сегодняшнего дня глядят укоряюще на нас… Где тот предел любви и ненависти, начиная с которого они отстали, а потом и безвозвратно за терялись, разбросанные вихрем неспокойного века?.. Полтораста лет назад, когда казакам все еще мнился старый Черкасск, покинутый неугомонным Платовым?.. В девятьсот четвертом, когда многолюдно гудела Соборная площадь и бронзовый Ермак простер увенчанную крестом корону?.. Зимою восемнадцатого, когда на улицах было черно от людей, провожающих покончившего с собой атамана Каледина?.. Или семьдесят лет назад, когда конница Думенко ворвалась в Новочеркасск?

Колокол Собора Разума не могли слышать те, кто, спрятавшись от народа, выдумывал «широкомасштабные» программы в области внутренней и внешней политики. Но его тревожный звон не мог не отозваться в каждом совестливом из нас: и когда обрекали на вымирание русские деревни, подводя их (как под статью) в разряд «неперспективных», и когда закрывали глаза на то, как денежный ручей из нашей страны бесследно исчезал в джунглях Анголы и на сахарных плантациях «острова свободы», и когда по Дону и Кубани спешно вырубали (вот уж где было «ускорение») знаменитые виноградники.

Тогда нас не жег бы стыд за невольную сопричастность к деяниям высокопоставленных соотечественников.

На то он и русский человек, чтобы взять на себя всю вину и ответственность (без экивоков на кого-то) за судьбу всей страны; человек — чьё сердце — колокол: участливое к чужой беде и нетерпимое к злу.


…По винтовой, чугунного литья лестнице поднялся я на колокольню. Живая и величественная картина осени предстала во всем блеске… Дома, улицы, багряные деревья как бы медленно перемещаются, словно ты плывешь в корзине воздушного шара.

Не можешь не отметить, как от площади начинают свой прямой разбег проспекты, когда-то отмеченные колышками на пустынном взгорье.

Ближние и дальние станицы темнеют на буром займище, словно великан-сеятель бросил в зиму по горсти семян.

Сколько поднималось к колоколам народу: любопытного и равнодушного, религиозного и неверующего… Всех принял на свои «плечи» храм, отпустив обратно с просветленными думами и чаяниями.

Всего-то десять лет отделяет нас от нового тысячелетия… Что скрыто в неведомом грядущем? Войдем ли мы в него с тем, что отягчает сегодня, или — усвоив уроки прошлого?.. Для нас оно пока настоящее, и держит так же неотрывно, как и манящая черточка реки. Туда, к Дону, виднеющемуся вдали, метнула осень длинное копье — след уходящего за горизонт самолета. И ты вдруг ощущаешь непередаваемое словами чувство; такое возвышенно-чистое, что уже не сомневаешься, как близок ты к тому, чтобы постичь Нечто.

Возвыситься над мелко-повседневным, на миг приблизившись к Истине — и есть, видимо, ВЕРА. И — как в алтаре свято оберегается Горнее место, так и ОНА должна лелеяться, принадлежа не только тебе, но и всему роду людскому…


1990

Загрузка...