IX

Графиня Роксбиер сидела во главе стола наедине с Джейкобом. Вскармливаемая деликатесами и шампанским по меньшей мере двести лет (а если считать по женской линии, то и все четыреста), графиня Люси выглядела вполне откормленной. Нос ее, разборчивый на запахи, был удлинен, словно постоянно принюхивался, нижняя губа выступала узенькой красной полочкой, вместо бровей над маленькими глазками торчали песчаного цвета пучки, а подбородок тяжело повисал. За ее спиной (окно выходило на Гроувнор-сквер) на мостовой стояла Молл Пратт и торговала фиалками, а миссис Хильда Томас, подобрав юбки, собиралась пересечь улицу. Одна жила в Уолуорте, другая — в Патни. Обе были в черных чулках, но при этом миссис Томас еще куталась в меха. Сравнение с ними, безусловно, оказывалось в пользу леди Роксбиер. С чувством юмора у Молл обстояло лучше, но она была вспыльчива, к тому же глупа. Хильда Томас была насквозь фальшива, серебряные рамочки у нее на стенках висели косо, в гостиной стояли рюмки для яйца, а шторы на окнах никогда не поднимались. А вот леди Роксбиер, несмотря на некоторые недостатки своего профиля, когда-то замечательно охотилась с гончими. Она властно держала нож, а курицу, извинившись перед Джейкобом, ела руками.

— Кто это там проезжает? — спросила она Боксалла, своего дворецкого.

— Карета леди Фиттлмир, миледи, — это напомнило ей, что надо оставить визитную карточку и осведомиться о здоровье его светлости. «Грубая старая дама», — подумал Джейкоб. Вино было превосходно. Она называла себя старухой — «были так любезны пообедать со старухой», — ему это польстило. Она рассказывала о Джозефе Чемберлене, которого когда-то знала. Сказала, что Джейкоб должен прийти еще раз и познакомиться с… одной нашей знаменитостью. Тут вошла леди Алиса с тремя собаками на поводке, и Джекки бросился обнимать бабушку, а Боксалл принес телеграмму, и Джейкоба угостили отличной сигарой.


За секунду перед прыжком лошадь замедляет шаг, пятится, собирается в комок, вздымается как чудовищная волна и приземляется уже с другой стороны. Полукруг неба и изгородей ухает вниз. Затем, как будто твое тело слито с телом лошади и прыгали твои ноги, сросшиеся с ее передними ногами, ты летишь, разрезая воздух, земля упруга, тела превратились в сплошные мышцы, и при этом ты правишь, застыв с прямой спиной, зорко примериваясь взглядом. Затем качание сменяется нестройными вертикальными ударами молотка, и резким толчком ты останавливаешься, слегка откинувшись назад, разгоряченный, со звоном в ушах, чувствуя, как колотящиеся артерии покрываются льдом, и выдыхаешь: «Уф! Фу! Ох!» — и пар идет от лошадей, когда они толкутся на развилках у столбов с указателями, и женщина в переднике стоит в дверях и смотрит, и мужчина подымается от капустных грядок и тоже смотрит.

Так Джейкоб скакал по эссекским полям, шлепнулся в грязь, отстал от охоты и поехал один, поедая сандвичи, заглядывая за изгороди, впитывая краски, как будто только что положенные, проклиная свое невезение.

Чай он пил в гостинице, и там уже были все, и похлопывали друг друга по спине, и притоптывали, и пропускали друг друга вперед, подстриженные, грубоватые, балагурящие, красные как индюшачьи бородки, не стесняющиеся в выражениях, пока на пороге не появилась миссис Хорсфилд и ее приятельница мисс Даддинг с подобранными юбками и одинаково опущенными на уши волосами. Затем Том Даддинг забарабанил в окно кнутовищем. Во дворе застукал мотор автомобиля. Джентльмены, нащупывая в карманах спички, вышли, и Джейкоб с Брэнди Джонсом пошли в буфет покурить с местными. Там они увидели старого одноглазого Джевонса, с мешком за спиной, в лохмотьях цвета дорожной грязи, мозги которого, казалось, были зарыты глубоко в земле среди корней фиалок и крапивы, Мэри Сандерс с деревянным сундучком и Тома — полоумного сына дьячка, которого послали за пивом, — и все это в тридцати милях от Лондона.


Миссис Папуорт с Энделл-стрит, Ковент-Гарден, приходила убирать к мистеру Бонами на Нью-сквер, Линкольнз инн, и когда она после обеда мыла посуду на кухне, она слышала, как за стеной в комнате разговаривают молодые господа. Опять там был мистер Сандерс, она имела в виду Фландерс; и если старуха, полная любопытства, не может даже имя запомнить правильно, есть ли хоть какой-то шанс, что она сумеет верно изложить суть спора? Споласкивая тарелки под струей воды и составляя их в стопку под шипящим газом, она прислушивалась — до нее долетало, как Сандерс громко говорит тоном, не допускающим возражений, — «добро», говорил он, и «абсолют», и «справедливость», и «возмездие», и «воля большинства». Затем вступил ее хозяин, в споре она болела за него, против Сандерса. Хотя и Сандерс был симпатичный молодой человек (тут остатки еды закружились в раковине, которую выскабливали ее багровые пальцы почти что без ногтей). «Женщины», — пришло ей в голову, и она задумалась над тем, как дела у Сандерса и ее хозяина по этой части, одно веко у нее заметно опустилось, пока она размышляла, — она рожала девять раз — трое родились мертвыми и один глухонемым. Расставляя тарелки на полке, она снова услышала Сандерса. («Не дает Бонами слова вставить», — вздохнула она.) «Объективное что-то», — говорил Бонами, и «общность взглядов», и еще что-то — она отметила, что все слова очень длинные. «Из книжек нахватались», — подумала она и, всовывая руки в рукава кофты, услышала, как что-то — похоже, столик у камина — упало, а затем топ-топ-топ, вроде стали носиться друг за другом по всей комнате, так что зазвенели тарелки.

— Ваш завтрак на завтра, сэр, — сказала она, открывая дверь, и увидела Сандерса и Бонами, которые как два Васанских[10] быка гоняли друг друга туда-сюда и подняли страшный тарарам, двигая попадающиеся под руку стулья. Они и не слыхали, как она вошла. «Дети», — подумала она. — Ваш завтрак, сэр, — сказала она еще раз, когда они оказались поближе к ней. И Бонами с взлохмаченными волосами и развевающимся галстуком остановился, толкнул Сандерса в кресло и сказал, что мистер Сандерс разбил кофейник и он хотел проучить мистера Сандерса…

И точно, на коврике у камина лежал разбитый кофейник.


«В любой день недели, кроме четверга», — писала мисс Перри, и это было далеко не первое приглашение. Неужели все дни недели, за иск лючением четверга, мисс Перри совсем ничего не делала и единственным ее желанием было увидеть сына давней приятельницы? Богатым старым девам время отпускается в виде длинных белых лент. Они их скручивают, скручивают, скручивают, скручивают с помощью пяти горничных, дворецкого, красивого мексиканского попугая, регулярного питания, библиотеки Мюди и наведывающихся друзей. Она уже была немножко обижена, что Джейкоб так долго не появлялся.

— Ваша матушка, — сказала она, — одна из старейших моих подруг.

Мисс Россетер, которая сидела у камина, защищая щеку от пламени журналом «Спектейтор», все отказывалась взять каминный экран, но в конце концов согласилась. Затем обсудили погоду, потому что из почтения к Парксу, расставлявшему столики, более серьезные темы были отложены. Мисс Россетер обратила внимание Джейкоба на то, как красив шифоньер мисс Перри.

— Так прекрасно умеет выбрать вещь, — сказала она. Мисс Перри отыскала его в йоркшире. Обсудили север Англии. Когда говорил Джейкоб, они обе внимательно слушали. Мисс Перри как раз старалась припомнить что-нибудь подходящее к случаю и интересное мужчине, когда отворилась дверь и доложили о приходе мистера Бенсона. Теперь в комнате сидело четверо: мисс Перри, шестидесяти шести лет, мисс Россетер, сорока двух, мистер Бенсон, тридцати восьми, и Джейкоб, двадцати пяти.

— Мой друг в порядке, как всегда, — произнес мистер Бенсон, постучав по прутьям попугаевой клетки; одновременно мисс Россетер похвалила чай; Джейкоб протянул не те тарелки, а мисс Перри дала понять, что хочет познакомиться с ним поближе.

— Ваши братья… — начала она неуверенно.

— Арчер и Джон, — подсказал Джейкоб. Затем, к своему огромному удовольствию, она вспомнила имя Ребекки и как однажды, «когда вы все были маленькими мальчиками и играли в гостиной…».

— У мисс Перри ведь есть держалка для чайника, — вмешалась мисс Россетер, и действительно мисс Перри прижимала ее к груди. (В отца Джейкоба она была влюблена, что ли?)

«Так умно» — «хуже чем обычно» — «по-моему, просто несправедливо», — говорили мистер Бенсон и мисс Россетер, обсуждая субботний «Вестминстер». Ведь они были постоянными участниками конкурсов на приз газеты! Ведь мистер Бенсон трижды выигрывал по гинее, а мисс Россетер один раз десять с половиной шиллингов! Конечно, у Эдварда Бенсона было больное сердце, но участвовать в конкурсах, ласкать попугая, подольщаться к мисс Перри, презирать мисс Россетер, устраивать у себя чаепития (в комнатах в стиле Уистлера, с хорошенькими книжечками на столиках) — все это, — так думал Джейкоб, хотя он совершенно его не знал, — изобличало в нем болвана и ничтожество. Что касается мисс Россетер, она прежде ходила за раковым больным, а теперь писала акварелью.

— Вы так рано убегаете, — неуверенно произнесла мисс Перри. — Я дома каждый день, и если у вас найдется свободная минутка… кроме четверга.

— Я знаю, что вы не забудете ваших старых приятельниц, — проговорила мисс Россетер, а мистер Бенсон наклонился над клеткой с попугаем. И мисс Перри протянула руку к колокольчику…


Огонь горел между двумя колоннами из зеленоватого мрамора, а на каминной полке стояли зеленые часы, которые охраняла Британия, опирающаяся на копье. Что касается картин — девица в большой шляпе протягивала через калитку розы джентльмену, одетому по моде восемнадцатого века. Дог растянулся у обшарпанной двери. Окна внизу были из матового стекла, а шторы — плюшевые и тоже зеленые — аккуратно подвязаны.

Лоретта и Джейкоб сидели рядом на широченных стульях, обитых зеленым плюшем, положив ноги на каминную решетку. На Лоретте была короткая юбка, а ноги у нее были длинные, худые, в прозрачных чулках. Пальцами она поглаживала лодыжки.

— Не то что я их не понимаю, — говорила она задумчиво. — Надо пойти посмотреть еще раз.

— Когда ты там будешь? — спросил Джейкоб.

Она пожала плечами.

— Завтра?

Нет, не завтра.

— Такая погода, что хочется за город, — сказала она, поглядев через плечо на окно, в котором виднелись задворки высоких домов.

— Жаль, что тебя не было со мной в субботу, — произнес Джейкоб.

— Я когда-то ездила верхом, — ответила она. Она поднялась изящно, спокойно. Джейкоб встал. Она ему улыбнулась. Когда она закрыла дверь, он оставил на каминной полке целую кучу шиллингов.

В общем, вполне осмысленный разговор, вполне пристойная комната, умная девушка. Только в самой мадам, когда она провожала Джейкоба, ощущались та плотоядность, то распутство, та дрожь (в основном в глазах), которая грозит паденьем прямо на мостовую с трудом удерживаемого мешка с грязью. Короче говоря, что-то все-таки было не так.


Совсем недавно рабочие покрыли золотом последнюю букву в имени лорда Маколея, и имена под сводом Британского музея сомкнулись в кольцо. Под ними, довольно далеко внизу, у спиц огромного колеса, сидели сотни живых людей, превращая печатные тексты в рукописные; они иногда поднимались, чтобы справиться в каталоге, и крадучись возвращались на свои места, а молчаливый человек время от времени пополнял запасы в их ячейках.[11]

Случилась небольшая катастрофа. Стопка книг мисс Марчмонт закачалась и упала в ячейку Джейкоба. С мисс Марчмонт такое бывало. Что она искала в миллионах страниц, сидя в своем старом плюшевом платье, в парике бордового цвета, вся в украшениях и вся в цыпках? Порой одно, порой другое — для доказательства ее собственной теории, что цвет есть звук, или, кажется, там было что-то про музыку. И если она никогда не знала, как ответить на этот вопрос, то уж, во всяком случае, не потому, что мало старалась. К себе она вас пригласить не могла — «там, к сожалению, неприбрано», — поэтому, чтобы изложить свою теорию, ей приходилось либо ловить вас в проходе, либо занимать стул в Гайд-парке. Ритм души объяснялся этой теорией (какие грубияны эти мальчишки! — говорила она) и политика мистера Асквита по ирландскому вопросу, и с Шекспиром это тоже было связано, «а королева Александра однажды милостиво приняла в дар мою книжечку», — говорила она, величаво отгоняя мальчишек. Но чтобы напечатать ее труд, нужны средства, ведь «издатели — капиталисты, издатели — трусы». И вот, задев локтем стопку книг, она ее опрокинула.

Джейкоб и бровью не повел.

Но Фрейзер, атеист, сидевший с другой стороны, ненавидящий плюш и неоднократно отбивавшийся от попыток всучить ему всякие брошюрки, раздраженно заерзал. Ему была отвратительна любая неопределенность — христианство, например, или идеи настоятеля Паркера. Настоятель Паркер писал книги, а Фрейзер изничтожал их силой логики, и детей своих он не крестил — это тайком в тазике для умывания делала его жена, — но он не обращал на нее внимания и продолжал поддерживать богохульников, распространять брошюры, подбирать факты в Британском музее — всегда в одном и том же клетчатом костюме и оранжевом галстуке, бледный, прыщавый, раздражительный. Да и впрямь, уничтожить религию — дело непростое!

Джейкоб переписывал большой отрывок из Марло.

Мисс Джулия Хедж, феминистка, ждала, когда ей принесут книги. Их все не несли. Она пососала ручку. Осмотрелась. Взгляд ее упал на последние буквы имени лорда Маколея. Она прочитала их все по кругу — имена великих людей, напоминающие нам… «Черт побери, — сказала Джулия Хедж, — ну вот почему бы им не оставить место для какой-нибудь Джордж Элиот или Бронте?»

Бедная Джулия! Она с горечью сосет ручку и никогда не завязывает шнурки на ботинках. Когда принесли книги, она взялась за свой титанический труд, но все же успела заметить краем воспаленного сознания, как спокойно, бесстрастно и в то же время внимательно трудятся за своими столами мужчины вокруг. Например, этот молодой человек. Но что ему еще делать, кроме как списывать стихи? А она должна изучать статистику. Женщин больше, чем мужчин. Да, но если они станут работать наравне с мужчинами, они будут раньше умирать. Их просто не останется на белом свете. Так она рассуждала. Смерть, и желчь, и горечь тления были на кончике ее пера, и, по мере того как день близился к концу, краска выступала у нее на скулах, глаза разгорались все ярче.

Но что заставило Джейкоба Фландерса читать в Британском музее Марло?


Юность, юность, в чем-то неистовая, в чем-то педантичная. Вот, например, существует мистер Мейсфилд, существует мистер Беннет. Да затолкать их в пламя Марло и сжечь там дотла. Чтоб ни клочка не осталось. Не возиться с посредственностями. Возненавидеть свое время. Создать лучшее. И для осуществления этой цели читать друзьям невыносимо скучные статьи о Марло. Для чего и требуется сличать издания в Британском музее. И сделать это надо самому. Нельзя же доверять викторианцам, которые выхолащивают самую суть, или нынешним — эти просто газетчики, и больше ничего. Плоть и кровь будущего целиком зависят от шести молодых людей. И так как Джейкоб был одним из них, нет ничего удивительного, что, переворачивая страницу, он выглядел величественно и весьма высокомерно и, разумеется, никак не мог понравиться Джулии Хедж.

Но тут мужчина с толстым мучнистым лицом передал Джейкобу записку, и Джейкоб, откинувшись на стуле, стал неловко шепотом с ним разговаривать, а потом они вместе вышли (Джулия Хедж за ними следила) и громко рассмеялись (представила она себе), как только оказались за дверью.

В читальном зале никто не смеялся. Там ерзали, шептались, сконфуженно чихали и внезапно беззастенчиво оглушительно кашляли. Час урока подходил к концу. Служители собирали работы. Лентяям хотелось потянуться. Хорошие ученики продолжали усердно скрипеть перьями — ах, еще один день прошел, а сделано так мало! И время от времени в этом огромном людском собрании раздавался тяжелый вздох, после чего суровый старичок, не стесняясь, кашлял, а мисс Марчмонт испускала лошадиное ржанье.

Джейкоб вернулся как раз, чтобы успеть сдать книги.

Их расставляли по местам. Под сводами было разбросано несколько букв алфавита. Тесным кольцом под куполом расположились Платон, Аристотель, Софокл и Шекспир, литературы Рима, Греции, Китая, Индии, Персии. Одна страница стихов была крепко прижата к другой, одна блестящая буква аккуратно ложилась на другую в плотности смысла, в сосредоточении прекрасного.

— Хочется чаю, — проговорила мисс Марчмонт, забирая свой потертый зонтик.

Мисс Марчмонт хотелось чаю, но она все-таки, как всегда, поддалась искушению взглянуть перед уходом на элгиновские мраморы[12]. Она посмотрела на них сбоку, помахала рукой и пробормотала несколько приветственных слов, отчего Джейкоб и его спутник оглянулись. Она ласково им улыбнулась. Все это входило в ее теорию, что цвет есть звук, или, кажется, там было что-то про музыку. И, исполнив свой обряд, она, прихрамывая, побрела пить чай. Музей закрывался. Посетители стягивались в вестибюль, чтобы взять зонтики.

Читатели, как правило, ждут своей очереди очень терпеливо. Стоишь и ждешь, пока кто-то другой изучает белые кружочки, и отдыхаешь. Зонтик наверняка найдется. А пока вспоминаешь весь день — Маколея, Гоббса, Гиббона, книги в восьмушку, в четверть, в пол-листа, погружаешься все глубже и глубже сквозь пожелтевшие страницы и сафьяновые переплеты в саму плотность мысли, в сосредоточение прекрасного.

Трость Джейкоба ничем не отличалась от других — они, наверное, просто перепутали отверстия.

Британский музей похож на гигантскую голову. Представьте себе, что Платон существует там бок о бок с Аристотелем, а Шекспир — с Марло. Эта огромная голова набита такими сокровищами, какие не в силах вместить ни один отдельный ум. Тем не менее (раз они так долго ищут трость) трудно удержаться от мысли, что завтра можно прийти сюда с тетрадью, сесть за стол и все прочитать. Ученых людей всегда уважают — людей вроде Хакстэбла из колледжа Тринити, который, говорят, все письма пишет по-древнегречески и, наверное, сумел бы переспорить Бентли[13]. А ведь есть еще точные науки, живопись, архитектура — гигантская голова.

Трость бросили на стойку. Джейкоб стоял под портиком Британского музея. Шел дождь. Грейт-Рассел-стрит блестела и сияла — тут желтым, там, около аптеки, — красным и голубым. Прохожие, пробегая, жались к стенам, экипажи довольно суматошно грохотали по мостовой. Ну, под таким дождичком пройтись не страшно. Джейкоб шел так, как шел бы за городом, и вечером он уже сидел за столом с трубкой и книгой.

Лил дождь. Британский музей возвышался огромной плотной горой, очень бледный, очень гладкий и блестящий под дождем, меньше чем в четверти мили от него. Огромная голова была покрыта камнем, и в каждой ячейке в ее недрах было сухо и спокойно. Ночные сторожа, направляя фонарики на обложки Платона и Шекспира, следили за тем, чтобы двадцать второго февраля ни пожар, ни крысы, ни грабители не потревожили бы этих сокровищ, — бедные, почтенные сторожа, которые живут с женами и детьми в Кентиш Тауне и десятилетиями беззаветно пекутся о Платоне и Шекспире, а потом покоятся на Хайгейтском кладбище.

Плотно лежит камень над Британским музеем, как прохладная кость над видениями и жаром ума. Только тут ум — это разум Платона и Шекспира; разум, который создал все эти горшки и статуи, огромные печати и маленькие драгоценности и бессчетное число раз пересек туда и сюда реку смерти, ища себе пристанища, то крепко-накрепко спеленывая тело для долгого сна, то кладя монеты на глаза, то обращая ноги к востоку. Платон тем временем продолжает свой диалог, несмотря на дождь, несмотря на свистки экипажей, несмотря на то, что где-то рядом с Грейт-Ормонд-стрит женщина вернулась пьяная домой и кричит целый вечер: «Отоприте! Отоприте!»

Под окнами Джейкоба громко спорили.

Но он читал не отрываясь. Ведь Платон невозмутимо продолжает свой диалог. И Гамлет произносит «Быть или не быть». И лежат всю ночь элгиновские мраморы, и фонарь старого Джонса то высветит Одиссея, то лошадиную морду, а то блеснет золото или впалая желтая щека мумии. Платон и Шекспир не прерываются, и Джейкоб, читая «Федра»[14], слышал людей, горланящих у фонаря, и женщину, которая билась о дверь и кричала «Отоприте!», так, как слышат стук угля, вывалившегося из камина, или мухи, что, упав с потолка, лежит на спинке и никак не может перевернуться.

«Федра» читать очень трудно. Поэтому, когда, в конце концов, начинаешь двигаться свободно, попадая в ритм, шагая вперед, становясь на мгновенье (как кажется) частью этой невозмутимой силы, которая катится, расталкивая темноту перед собой, еще с тех пор как Платон бродил по Акрополю, следить за камином невозможно.

Диалог завершается. Закончено Платоново рассуждение. Оно хранится теперь в голове Джейкоба, и минут пять разум Джейкоба сам двигается вперед в темноту. Затем, поднявшись, он раздвинул шторы и увидел с удивительной ясностью, что Спрингеты напротив уже легли спать, что идет дождь, что у почтового ящика в конце улицы евреи спорят о чем-то с иностранкой.


Всякий раз, когда отворялась дверь и входили новые люди, те, кто уже был в комнате, легонько двигались — стоявшие оглядывались, сидевшие замолкали посредине фразы. А еще свет, вино, гитарные переборы — что-то восхитительное происходило всякий раз, когда отворялась дверь. Кто это там вошел?

— Это Гибсон.

— Художник?

— Ну, рассказывай дальше.

Они рассказывали что-то очень, очень сокровенное, что не могло быть сказано так, сразу. И гул голосов казался маленькой миссис Уидерс трещоткой, вспугивающей стаи птичек, которые взлетали в воздух, — потом снова усаживались, но ей делалось страшно, она трогала рукой волосы, обвивала руками колени и, взволнованно поглядывая на Оливера Скелтона, говорила:

— Обещай, обещай мне, что никому не скажешь, — он был так внимателен, так чуток. Она рассказывала о своем муже. Ей казалось, он охладел к ней.

На них обрушилась роскошная Магдалена, загорелая, живая, необъятная, едва касающаяся травы ногами, обутыми в сандалии. Волосы ее разлетались, булавки едва скрепляли развевающиеся шелка. Конечно актриса, непрестанно ощущающая свет рампы. Она произнесла только «милый», но голос ее йодлем разнесся по альпийским ущельям. И она плюхнулась на пол и запела — а что ей было говорить? — посреди восхищенного аханья и оханья. Мангин, поэт, подошел к ней и стоял, глядя на нее сверху вниз, раскуривая трубку. Начались танцы.

Седая миссис Кимер попросила Дика Грейвза объяснить ей, что за человек Мангин, и прибавила, что она столько такого повидала в Париже (Магдалена забралась к нему на колени и сунула трубку себе в рот), что теперь ее ничем не удивишь.

— А это кто? — спросила она, поправляя очки, когда они проходили мимо Джейкоба, потому что он действительно стоял спокойно, но не безразлично, а так, как стоят на пляже, разглядывая людей.

— Ой, милый, можно я на тебя обопрусь? — прыгая на одной ноге, попросила Элен Аскью — у нее на лодыжке развязался серебряный шнурок. Миссис Кимер отвернулась и стала рассматривать картину на стене.

— Погляди на Джейкоба, — сказала Элен (ему для какой-то игры завязывали глаза).

И Дик Грейвз, уже немножко захмелевший, очень верный и очень простодушный, сообщил ей, что, по его мнению, Джейкоб самый великий человек на свете. И они сели, скрестив ноги, на подушки, сброшенные на пол, и поговорили о Джейкобе, и голос Элен дрожал, потому что они оба казались ей героями и их дружба в тысячу раз прекраснее, чем дружба между женщинами. Тут Энтони Поллет пригласил ее танцевать, и, танцуя, она оглядывалась и смотрела, как они вместе стоят у стола и пьют.


Великолепный мир — живой, нормальный, веселый.

…Эти слова, сказанные в третьем часу январской ночи, были обращены к деревянной мостовой на пути от Хаммерсмита к Холборну. Она стучала под ногами Джейкоба. Мир был великолепным и здоровым, потому что в одной комнате, в бельэтаже, неподалеку от реки, собрались пятьдесят возбужденных, разговорчивых, приветливых людей. А кроме того, быстро идти по улице (вокруг не было ни экипажей, ни полицейских) само по себе упоительно. Длинная петля Пиккадилли, простроченная бриллиантами, лучше всего выглядит, когда на ней ни души. И молодому человеку нечего опасаться. Наоборот, хотя, может быть, он и не сказал ничего блестящего, он уверен, что может за себя постоять. Он был рад, что познакомился с Мангином, восхищен молодой женщиной, сидевшей на полу; они все ему понравились; ему вообще такое нравилось. Короче говоря, били барабаны и пели трубы. На улицах встречались одни только уборщики мусора. Надо ли говорить, как симпатичны были они Джейкобу; с каким удовольствием он отпирал собственную дверь; как ощущал, что с ним в пустой комнате еще человек десять-одиннадцать, которых он не знал, выходя из дому; как он поискал чего-нибудь почитать и нашел, но читать не стал и заснул.


Действительно, барабаны и трубы — это не пустые слова. Действительно, Пиккадилли, и Холборн, и пустая комната, и комната, набитая пятьюдесятью людьми, способны в любую секунду наполнить воздух музыкой. Ну, может быть, женщины впечатлительнее мужчин. Однако ведь об этом вообще редко говорят, и, глядя на толпы, спешащие по мосту Ватерлоо, чтобы успеть на экспресс в Сербитон, можно предположить, что они повинуются голосу рассудка. Нет, нет. Конечно, барабанам и трубам. Правда, если свернешь в маленькую нишу на мосту Ватерлоо, чтобы как следует это обдумать, все, наверное, покажется крайне запутанным и непостижимым.

Они идут по мосту непрекращающимся потоком. Иногда среди телег и омнибусов появится грузовик, который тащит из лесу огромные деревья. Потом, может быть, повозка каменотеса, а в ней надгробия с только что выбитыми надписями, сообщающими, как кто-то любил кого-то, похороненного в Патни. Затем автомобиль впереди резко трогается, и надгробия проскакивают так быстро, что больше ничего не успеваешь прочитать. Все это время безостановочно идет людской поток, он движется со стороны Суррея к Стрэнду и со Стрэнда в сторону Суррея. Кажется, что бедняки совершали набег на город, а теперь тащатся восвояси, как жуки, семенящие в свои норки; вот эта старушка едва ковыляет в направлении Ватерлоо, прижимая к себе блестящую сумочку, словно она выползала на свет, а теперь, прихватив какие-то обглоданные куриные косточки, спешит в свое подземное убежище. А рядом, хотя дует сильный ветер, и к тому же в лицо, идут девушки, которые держатся за руки, и громко поют, и, кажется, не ощущают ни холода, ни стыда. Они простоволосы. Они ликуют.

Ветер вздувает волны. Река мчится внизу, и тем, кто стоит на баржах, приходится всем телом наваливаться на румпель. Черный непромокаемый брезент покрывает выступающую под ним груду золота. Черным поблескивают лавины угля. И, как всегда, на зданиях больших прибрежных отелей подвешены маляры в люльках, а на оконных стеклах уже зажглись точечки света. Другая сторона города побелела, словно от времени, и белый собор Святого Павла нависает над резными, остроконечными или прямоугольными соседними зданиями. Только крест блестит розовой позолотой. Но в каком мы столетии? Или процессия со стороны Суррея к Стрэнду движется вечно? Этот старик идет по мосту вот уже шестьсот лет, и мальчишки гурьбой бегут за ним следом, потому что он пьян или ослеп с горя и обмотан старыми лохмотьями, какие, наверное, носили еще паломники. Шаркая, он все идет и идет. Никто не стоит на месте. Похоже, мы шагаем под музыку, может быть, ветра и реки, а может быть, опять те самые барабаны и трубы — восторг и шум души. Господи, ведь смеются даже несчастные, и полицейский, нисколько не осуждая пьяницу, добродушно его разглядывает, и снова бегут мальчишки, подпрыгивая на ходу, и служащий из Сомерсет-хауса[15] настроен снисходительно, и человек у книжного лотка, уткнувшийся с середины страницы в «Лотарио»[16], подняв глаза от книги, полон благожелательности, и девушка, поколебавшись на перекрестке, обращает к пьяному ясный, но невидящий взгляд юности.

Ясный, но невидящий. Ей года двадцать два. Одета она бедно. Она переходит улицу, глядя на нарциссы и красные тюльпаны в витрине цветочного магазина. Поколебавшись, направляется к Темпл-Бар. Она идет быстро, но беспрестанно отвлекается. То словно видит все, то ничего не замечает.

Загрузка...