Ожесточенные непрерывными притеснениями и тиранией Рима, жители Иерусалима позабыли о внутренней вражде, чтобы восстать против общего врага и деспота. Уступая противнику во всем, кроме неистребимой жажды свободы, они обнесли свой город чрезвычайно прочными укреплениями, а перед храмом выставили отряд самых отчаянных храбрецов, готовых на все ради родины и веры. Даже женщины предпочитали умереть, лишь бы не пережить гибели отчизны. Когда римские войска подступили под стены священного города, их подготовленность, дисциплина и численность свидетельствовали об убеждении военачальника, что ему предстояло покорить не простых варваров. С приближением римлян все чужеземцы покинули город.
Среди множества пришельцев со всех стран света, проживавших в то время в Иерусалиме, была маленькая христианская община. Она не была многочисленной или влиятельной. Среди ее членов не было ни философов, ни поэтов. Не признавая иных законов, кроме Божьих, каждый из них в своих отношениях с ближними руководствовался собственным разумением того, как применять эти законы на деле. Простота и строгость их нравов показывала, что презрение к человеческим установкам выработало из них цельные и самоуглубленные натуры, возвышавшиеся над рабством языческих обычаев и грубыми заблуждениями старых суеверий. Многие их взгляды были близки к верованиям секты, ставшей позднее известной под именем гностиков. Верховным судьей человеческих поступков они считали человеческий разум; они утверждали, что самые таинственные истины религии не требуют для своего истолкования ничего иного, кроме прилежных усилий человеческого ума. Им казалось невероятным, чтобы любая доктрина, угрожавшая общественному благу, не могла быть опровергнута доводами, основанными на самой природе вещей. Набожное следование заветам Христа сочеталось у них с бесстрашным стремлением находить правильный путь в различных случаях жизни. Руководствуясь в своих поступках милосердием и справедливостью, завещанными Спасителем, они не соглашались признать, что в Его божественном учении есть хоть одно окаменелое правило, согласно которому именно тот, а не иной поступок должен сам по себе считаться выполнением воли Учителя.
Презрение, с каким судьи и священство относилось к этой безвестной секте мечтателей, до поры до времени спасало ее от гонений. Но вскоре она достигла той известности и влияния, которые особенно ненавистны богатым и сильным мира сего. Исход из Иерусалима решил ее судьбу. Если бы она продолжала искать временное убежище в одном из городов Римской империи, преследования не замедлили бы наложить отпечаток на взгляды и поведение ее членов; сектантская узость и нетерпимость скоро вытеснили бы духовную красоту, обретенную в пору свободы.
Превыше всего возлюбив мирную жизнь, презирая и ненавидя обычаи и потехи развращенной толпы, скромное содружество счастливых и добрых укрылось в пустынях Ливана. Торжественная величавость этих безлюдных мест была особенно привлекательна для арабов, к тому же одержимых своей идеей. Их понятия о долге человека по отношению к ближнему требовали, чтобы все они трудились, как равные: чтобы, свергнув владычество волка и тигра, на развалинах их царства воздвигнуть царство разума и добродетели. Отныне поклонники бога Природы не будут обязаны труду сотен рук и сами будут удовлетворять свои скромные потребности. Яд гниющей цивилизации не станет отравлять их пищу. Они не будут обязаны своим существованием людским порокам, суевериям и безумствам. Единственными побуждениями к труду станут любовь, дружба и человеколюбие. Пахарь будет трудиться ради любимой или друга; он позабудет о себе, зато о его нуждах позаботятся другие. «Господь питает голодных воронов и одевает лилии долин так, что и Соломон во всей славе своей не сравнится хотя бы с одной из них».
Рим к тому времени представлял собою лишь тень того, чем он был прежде. Его блеск и величие померкли. Последние и благороднейшие из его поэтов и летописцев, скорбя, предсказали ему близкое падение. Гибель человеческого духа — зрелище более страшное, нежели разрушение самых величественных храмов, — отбрасывала на раззолоченные дворцы мрачную тень, которая оставалась невидимой для невежественной толпы, но повергала властителей в страх и отчаяние. Развалины Иерусалима, беззащитные и безлюдные, вздымались из раскаленных песков; трепет охватывал каждого, кто посещал это проклятое, запустевшее место. Предание гласит, что в почернелых развалинах храма обитало создание, которое не решались назвать человеком, — руки его были стиснуты, взгляд недвижим, лик пугал своим спокойствием.
Не от переменчивой толпы, не от постоянных колебаний безвольного большинства зависят судьбы царств и религий. Они — всего лишь косная материя, на которой выдающийся ум создает долговечные памятники. Те, кто правит земными делами, изрекают свою волю с престола, сокрытого во мраке и буре.
Да, могущество человека велико.
После многодневных скитаний ассасины разбили свои шатры в долине Бетзатанаи. Эта плодородная долина была веками скрыта от смелых землепроходцев грядами снеговых гор. В древние времена она была обитаема. Груды мрамора и обломки колонн, уцелевшие от зданий, которые, казалось, не могли быть грубыми творениями человека, но были созданы чьей-то более богатой фантазией, громоздились на берегу озера и виднелись в его прозрачных водах. Разрушенные портики заросли померанцем, бальзамовым деревом и душистым кустарником. Чаши фонтанов переполнились; среди обрамлявшей фонтаны роскошной растительности, никем не тревожимые, гнездились желтые змеи. Тигр и медведь приходили сюда охотиться на некогда прирученных животных, обманутых безопасностью, в которой жили их предки. Когда голодный хищник покидал эти пустынные пределы, которые он только что сам опустошал, тишина нарушалась лишь резким криком аиста, тяжелым хлопаньем его крыльев над какой-нибудь одинокой колонной и клекотом голодного коршуна, упустившего свою добычу. В таинственных наскальных письменах запечатлелась древняя мудрость. Человеческий дух и человеческая рука некогда творили здесь величайшие чудеса. Здесь высился храм, посвященный богу Познания и Истины. Быть может, дворцы калифов и цезарей превосходили эти развалины размерами и великолепием; но те были задуманы тиранами и выстроены рабами. А храм Бетзатанаи был задуман и осуществлен высоким гением и совершенной мудростью. В каждой линии его причудливых скульптур заключался глубокий смысл. Никому уже не понятные символы, некогда столь прекрасные и поэтические, даже разрушенные, все еще вещали нечто, исполненное таинственного значения.
Но даже в пору наивысшего своего расцвета искусство в долине Бетзатанаи не могло соперничать с природой. Все ее красоты словно собрались в этом уединенном месте. Капризные стихии, казалось, обрели здесь постоянство и приняли самые прекрасные свои формы. Чтобы образовать этот счастливый уголок земли, горы Ливана раздвинулись до самого подножия; их снежные вершины со всех сторон вознеслись в лучезарное синее небо, подражая очертаниям минаретов, разрушенных куполов или колонн, источенных временем. Далеко под ними серебристые облака свивались в прекраснейшие видения и давали начало потокам, которые, перескочив над темными пропастями в виде бесчисленных сверкающих радуг, низвергались в тихую долину, вились меж кипарисовых и пальмовых рощ и впадали в озеро. Громады отвесных гор, снежные пирамиды их вершин заслоняли солнце, которое даже в зените не могло подняться над этими великанами. Зато от их льдистых зеркал отражался смягченный, неземной свет; пробиваясь сквозь перламутровые облака, он создавал бесконечное разнообразие цветов и тонов. Трава здесь вечно зеленела, покрывая самые темные уголки леса и горных пещер.
В этом уединении, где ей ничто не мешало, Природа стала чародейкой; здесь она собрала все, что только есть чудесного в арсенале ее всемогущества. Даже ветры были здесь целительны и вселяли в человека радость, молодость и отвагу. Среди душистых цветов плескались прозрачные струи, примешивая свою свежесть к их ароматам. Ветви сосен стали затейливыми инструментами, из которых каждое дуновение ветерка извлекало все новые чарующие мелодии. Осколки метеоров, искрившиеся ярче лунного света, цеплялись за летучие облачка или кружились в стремительной пляске над струями фонтанов. Под скалами и среди развалин синие клочья тумана, свиваясь в причудливые фигуры, двигались тихой поступью призраков.
На востоке, сквозь узкую расселину в горах, в конце длинного прохода, сверкавшего всеми сокровищами подземного мира, сияла луна, разливая свои лучи сплошным золотым потоком. Выше, ближе к царству снегов, попеременно царили весна и осень. Увядшие листья, опадая, останавливали течение медленных ручьев; холодный туман развешивал алмазы на каждой ветке; темными и студеными вечерами ветры пели в деревьях печальные песни. Еще выше сиял ледяной трон зимы — прозрачный и ослепительный. Порой снежные хлопья, озаренные заходящим солнцем, падали, словно дождь огненной серы. Водопады, застывшие в стремительном падении, казалось, подпирали хрустальными колоннами темные фронтоны утесов. По временам ледяной вихрь взметал пушистый снег кверху, где он, смешивался с шипящими метеорами и рассыпал искры в разреженном воздухе.
Эти грандиозные картины, где все мешалось в причудливом беспорядке, окружая и замыкая со всех сторон долину, усиливали прелесть ее нерушимого, сладостного покоя. Каждый, побывавший там, невольно верил, что некий мудрый и могущественный дух предназначил эти уединенные и прекрасные места для великого таинства.
Действие подобного зрелища, внезапно предстающего глазам смертных, редко бывает запечатлено в рассказах очевидцев. Даже самый равнодушный раб привычного всегда запоминает те редкие мгновения, когда дыхание весны, или клубы облаков на закате и бледный месяц, сквозящий за их легкими очертаниями, или песнь одинокой птицы на единственном древе какой-нибудь безлюдной поляны будили в нем чувство Природы. А в долину Бетзатанаи пришли арабы — люди, поклонявшиеся Природе и ее богу; для которых любовь, высокие помыслы, чистые устремления души составляли самую суть жизни. Уйдя от ненавистной житейской суеты, они со всем жаром пламенных сердец отринули принятые там законы. Они не признавали и презирали те путы, которыми грубые и низкие натуры сдерживают порывы души, стремящейся к месту своего упокоения. Новый, священный огонь пылал в их сердцах и сиял в их глазах. Каждое их движение, каждая черта, малейший поступок озарялись святым вдохновением, снизошедшим на их пытливый дух. Это вдохновение с быстротою молнии распространилось на все сердца. Они стали бесплотными ангелами и уже обитали в раю. Жить, дышать, двигаться — само по себе приносило каждому из них бесконечную радость. Осознание своей человеческой природы всякий раз было для счастливца радостным открытием и сообщало всем органам, где духовное сочетается с телесным, более острое и тонкое ощущение всего, что в них есть божественного. Любить и быть любимым становилось столь ненасытной жаждой, что для ее утоления, казалось, не хватит вселенной со всем ее бесконечным разнообразием и великолепием.
Но, увы! Зачем эти духовные взлеты столь кратки! Зачем эти мгновения, когда наш дух поднимается вровень со всем великим и прекрасным, что он способен себе представить, не длятся всю жизнь и не сопровождают нас за роковую черту!
Красота весеннего заката в завесях пурпурных облаков быстро исчезает для нас, чтобы когда-нибудь нежданно вернуться и скрасить нежной грустью темные ночи отчаяния.
Да, возвышающий восторг, живший в груди каждого ассасина, со временем миновал. Житейские нужды и тяготы, кои суждены каждому человеку, погребли под собой, хотя и не угасили, священный вечный огонь. Однако в каждом из этих людей он оставил неизгладимый след; вся жизнь их общины определилась и сложилась под его влиянием.
Рим пал. Его сенат сделался гнусным притоном воров и обманщиков; его величавые храмы — ареной теологических диспутов для проповедников чудовищных религий, прибегавших вместо доводов к огню и мечу. Столица изверга Константина, которая самой историей своего основания символизировала безнравственность и слабость его преемников, была лишь жалким подобием некогда славного Рима. Паломники новой, крепнувшей веры стекались к развалинам Иерусалима, чтобы плакать и молиться у гроба вечного Бога. На земле царили распри, смута и разорение. Во имя бескорыстного добра половина цивилизованного мира вооружилась против другой его половины. Отвратительные, жуткие суеверия отравляли жизнь людей. Высокомерие, предрассудки, мстительная злоба вытеснили естественные привязанности и древнюю веру.
Так протекли четыре столетия, отмеченные самыми пагубными переменами. Тем временем ассасины, не тревожимые окружающий смутой, возделывали свою плодородную долину. Их особое положение помогло сложиться совершенно особым нравам. То, что уже не приводило их в экстаз, как вначале, сделалось незримым законом их жизни, их духовной опорой. В соответствии с их нравственным развитием изменились и их верования. Они теперь реже возносили благодарения доброму духу, который не только сотворил их души, но и искупил их грех; однако он не перестал быть их хранителем, поверенным их сокровенных мыслей и верховным судьею каждого их поступка. Они привыкли отождествлять этого незримого благодетеля с радостным чувством, что рождается средь пустынных скал и живет как в изменчивых красках неба, так и в глубинах подземных пещер. Будущее существовало для них лишь в блаженном покое настоящего. Время измерялось пороками и бедствиями людей, а между ними и счастливым племенем ассасинов не было ничего общего. Для него уже наступила пора вечного блаженства. У отверстых врат смерти уже не царила тьма.
Верования ассасинов и их образ жизни своеобразно и неповторимо сказывались на их поступках. Отдаленное от многолюдных мест, их уединенное убежище стало для них священным приютом, где все было гармонией, не нарушаемой ничьей деспотией и никакой враждой. Все их помыслы были устремлены к одной цели, к одному предмету. Каждый член общины посвятил себя счастью ближнего. Они постоянно соревновались в добрых делах; и это не была притворная, бездушная филантропия торгаша, но та истинная добродетель, которая отражается в малейших движениях и в каждой из черт лица. Пороки и несчастья людей, обитавших за пределами их мирной обители, были им неведомы и непонятны. Не обремененные условностями цивилизованного общества, они не мыслили себе счастья, которое не стремишься делить с другими и постоянно распространять вокруг себя. На пути к добродетели и счастью они не видели препятствий. В любом случае они избирали тот образ действий, который вел к наибольшему блаженству. Они не представляли себе, чтобы человек из чувства долга мог отказаться любой ценой доставить себе и другому наибольшую и самую полную радость.
Отсюда возникли особенности нравов, которые не привели к чрезвычайным последствиям только потому, что ассасины не общались с миром, где вместо добра и справедливости царили иные принципы и иные мотивы поступков. Этим искренним и простым людям было бы трудно предвидеть конечные результаты своих поступков среди толпы развращенных рабов. Они не сумели бы избрать и средства для осуществления своих намерений. Необходимость причинять боль или нарушать сложившийся порядок ради будущего блага согласуется с самыми высшими религиозными и нравственными учениями, но всегда вызывает негодование большинства. Попав случайно в цивилизованное общество, ассасин из принципа повел бы против этих предрассудков и предпочтений упорную борьбу. Ему пришлось бы применять средства, кажущиеся людям недопустимыми, ради цели, которую они не могли бы понять. Защищенный уверенностью в своей высшей правде, чистый, как свет небес, он подвергся бы среди людей клевете и гонениям. Неспособные понять его побуждения, они причислили бы его к самым гнусным из злодеев. С наглостью невежества они стали бы презирать того, кто неизмеримо выше их всех. За то, что он горел неугасимой жаждой творить им добро, они, глумясь и насмехаясь, повели бы его на позорную смерть, как вели некогда его великого Учителя.
Кто поколеблется убить ядовитую змею, подползшую к спящему другу, кроме себялюбца, который боится, как бы злобная гадина не обратила свою ярость против него самого? А если змея приняла человеческий облик и яд ее отличается от змеиного лишь большей губительной силой, неужели спаситель и мститель отступит перед предрассудком, считающим человеческую жизнь священной? Неужели человеческий облик — всего лишь право на безнаказанные злодеяния? Неужели сила, питающаяся слабостью угнетенных или неведением обманутых, позволяет беспрепятственно угнетать и обманывать?
Подданный государства или последователь любой из узаконенных систем суеверий не решится задать подобный вопрос. Ради будущего блага он мирится с тем, что считает преходящим злом, и терпеливо взирает на нравственное падение человека. Но верования ассасина требуют от него иных добродетелей, кроме смирения, когда ближние стонут под игом тирании или принижены до состояния животных, не ощущающих своих цепей. Ассасин полагает, что человек — прежде всего человек и лишь тогда имеет право на преимущества своего положения, когда и сердцем, и разумом воздает дань божеству Природы. А развращенные, порочные, низкие — что они такое? Всего лишь тени из дурного сна, сотворенные духом Зла; меч милосердного воителя должен исторгнуть их из нашего прекрасного мира. Это — бесплотные кошмары, призраки горя и зла, восседающие на раззолоченных тронах и ютящиеся в зловонных притонах нужды. Ни один ассасин не мог бы покорно мириться с пороком или стать милосердным пособником лжи и бед. Его путь через пустыню, именуемую цивилизованным обществом, был бы отмечен кровью угнетателей и разорителей. Злодей, перед которым униженно трепещут народы, искупил бы под его карающей рукой бесчисленные узаконенные преступления.
Скольких лживых святош, скольких паразитов под величавыми масками он сбросил бы с их роскошного ложа и вверг в разверстую могилу, чтобы многоногие зеленые твари, жители кладбищ, обглодали их лица, на которых написана злоба и хитрость. Так называемый почтенный человек — лоснящийся, улыбающийся мерзавец, почитаемый всем городом, сделавший своим ремеслом обман и убийство, живущий за счет крови и слез людей, был бы брошен в пищу воронам. Ассасин совершил бы доброе дело, доставляя добычу стервятникам и безглазым червям могилы. Но здесь, в их тихой обители, любовь и вера сделали этих людей необычайно кроткими и мягкими. Смелость, воинствующая добродетель, ненависть к пороку, возросшая до неодолимой страсти, спали в них, как спят вулканы, как спят стрелы молний в золотистых вечерних тучках. Они были невинны, но способны на нечто большее, ибо не забывали великих основ своей веры и постоянно к ним обращались; вкушая безмятежный покой, они не забывали, кому им обязаны.
Так прошло четыре столетия, не отмеченные большими событиями. Люди умирали, над могилами их проливались слезы той печали, которая смягчает сердце. Любящие пары уходили из жизни вместе, оставляя друзьям священную печаль; печаль, в которой есть нечто сладостное. Грудные младенцы становились взрослыми; взрослые, состарившись, умирали; густые травы, разросшиеся вокруг их жилищ, сплетались над их останками. Эта мирная жизнь была — подобна летнему морю, которое колышется так тихо, что в нем отражаются звезды и не смещаются краски многоцветных закатов.
Когда все так спокойно, малейшее событие становится памятным. На исходе шестого века произошел странный случай. Молодой житель долины, по имени Альбедир, бродя по лесу, услышал крик хищной птицы и, взглянув вверх, заметил, что с ветвей кедра капает кровь. Он влез на дерево и увидел страшное зрелище. На обломанный сук было насажено человеческое тело. Оно было чудовищно изуродовано; все его члены были изломаны так, что оно казалось страшной насмешкой над жизнью. Почуяв добычу, к нему уже подбиралась огромная горная змея, а над головой парил голодный стервятник. На окровавленном лице несчастного выделялись одни лишь пронзительные темные глаза, горевшие неземным светом. В них читались спокойствие и сила бессмертного разума, который не страшится уничтожения. Горькая усмешка презрения и отвращения кривила израненные губы — казалось, он наблюдал окружающее и самообладание не покинуло его искалеченное тело.
Альбедир подобрался к суку, на котором было подвешено тело. При его приближении змея нехотя развила сверкающие кольца и поползла к своей темной пещере. Стервятник, лишенный добычи, улетел в горы, оглашая их резкими криками. Поднялся ветер, и ветви кедра затрещали под тяжестью тела. И это было все — кругом царила мертвая тишина. Но вот страдалец заговорил. Из груди его вырвался хриплый шепот. Он словно договаривал какой-то ему одному понятный монолог. Речь его была отрывиста и бессвязна, а долгие промежутки молчания полны таинственного значения.
— Тиран бессилен, хоть он и торжествует. Слава! Слава его распятому противнику! Слава червю, которого он попирает! Ха! Ведь это все равно что пытаться уничтожить все сущее — и самого себя, безумный самоубийца! У замкнутых врат смерти царят радость и ликование. Я не страшусь их черной и мрачной тени. Здесь кончается твоя власть! Ты создаешь — я гублю и разрушаю. Я был твоим рабом — отныне я тебе равен: я твой противник. Перед твоим престолом трепещут тысячи, но по моему зову они сорвут золотой венец с твоей недостойной главы.
Он умолк. Полдневная тишь поглотила его слова. Альбедир крепче ухватился за дерево, не в силах отвести глаз. Содрогаясь от ужаса, он молчал.
— Альбедир! — произнес тот же голос. — Во имя Бога, приблизься ко мне. Тот, кто низверг меня сюда, видит нас; благостные и милосердные духи земной любви не могут радоваться зрелищу мучений. Именем сострадания, именем твоего кроткого Бога, прошу тебя, Альбедир, приблизься! — Голос звучал кротко и нежно, как Эолова арфа. Он донесся до ушей Альбедира, подобно теплому дыханию июня, которое умиротворенно веет из зеленых рощ. На глаза его навернулись слезы жалости. Он словно слышал голос близкого друга. Товарищ его детских игр, любимый им, как брат, казалось, звал его на помощь и упрекал за промедление. Он не мог противиться волшебному зову и, приблизившись к искалеченному телу, осторожно освободил его. Затем он медленно спустился с дерева со своей несчастной ношей и положил ее на землю.
Наступило молчание. Ужас постепенно уступал в нем место другому чувству — мучительной жалости; и тут он вновь услышал тот же чарующий серебристый голос:
— Не плачь надо мной, Альбедир! Нет такого страдальца, который не ожил бы здесь, в вашем райском крае. Я ранен и страдаю; но, найдя в этих местах убежище, а в тебе — друга, я достоин скорее зависти, нежели сожаления. Отнеси меня тайком в твою хижину; я не хочу испугать своим появлением твою кроткую подругу. Но скоро она полюбит меня нежнее, чем брата. Я стану играть с твоими детьми; я уже чувствую к ним отеческую любовь. Мое появление не должно казаться загадочным. Если б люди не были склонны к ошибкам и преувеличениям, что диковинного в том, что чужеземец, бродя в горах Ливана, упал со скалы в вашу долину? Альбедир, — продолжал он, и голос его зазвучал торжественно, — в ответ на любовь, которую я питаю к тебе и твоим близким, ты обязан повиноваться мне на этот раз.
Альбедир беспрекословно подчинился; у него не явилось даже мысли ослушаться. Он снова взвалил на себя свою ношу и направился к дому. Там он подождал, пока Халед отлучилась, и внес незнакомца в покой, предназначенный для гостей. Гость попросил надежно запереть дверь и не тревожить его до следующего утра.
Альбедир стал нетерпеливо ждать возвращения Халед. Непривычная тайна отягощала, словно проклятие, его простодушное сердце. Речи незнакомца навеяли на него неясные и восхитительные грезы. Надежды, столь смутные, что он не сумел бы их назвать, завладели им, как ни были они призрачны. Рядом с ними возникало и беспокойство. В мыслях его царила сумятица, но ею правила твердая рука самой судьбы. Альбедир ходил по саду, перебирая в уме все связанное с происшествием этого дня. Он старался припомнить мельчайшие его подробности. Напрасно — кто-то словно подсказывал ему другие. Изумление, ужас, нестерпимая жалость и странное душевное волнение лишали его способности размышлять и властно вытесняли все попытки обдумать случившееся и понять его.
Возвращение Халед вывело его из задумчивости. Она вошла в свой мирный дом, убежденная, что перемены могут перевернуть весь мир, прежде чем вторгнутся в это святилище. Увидя Альбедира, она встревожилась. Без всяких предисловий он торопливо пересказал ей события дня. Кроткая Халед едва успевала следить за стремительным бегом его рассказа. Его сбивчивая речь, его смятенный вид потрясли и ошеломили ее.
На следующий день Альбедир пробудился с восходом солнца и вошел к незнакомцу. Тот уже встал и украшал оконную решетку цветами из сада. Весь его вид и самое его занятие говорили о том, что он совершенно освоился с новым местом. Жилище Альбедира, казалось, всегда было ему домом. Он обратился к хозяину с тем ласковым и веселым приветом, который неизменно вызывает ответное чувство.
— Друг мой, — сказал он, — роса этой долины — истинный бальзам; или, быть может, ветры сговорились приносить в твой сад самые сладкие ароматы, какие они могут сыскать? Дай опереться на твою руку, ибо я еще очень слаб. — Он хотел идти, но, не в силах двинуться дальше, сел возле двери. Несколько минут они молчали, если можно назвать молчанием обмен счастливыми взглядами. Наконец он увидел лопату, прислоненную к стене.
— У тебя всего одна лопата, брат мой, — сказал он; — и других орудий тоже, наверное, по одному. Между тем твой сад необходимо расширить. Этому надо пособить поскорее. Я еще не смогу заработать свой ужин ни сегодня, ни завтра, но послезавтра я уже не буду в праздности есть твой хлеб. Я знаю, что ты готов взять на себя лишний труд, которого потребует мое пропитание; знаю также, что, трудясь на меня, ты будешь даже испытывать некоторое удовольствие, но именно этого-то удовольствия я не намерен тебе доставлять. — Глаза его еще глядели томно, а голос звучал устало.
Пока они беседовали, подошла Халед. Незнакомец указал ей место рядом с собой и, взяв ее руки в свои, внимательно заглянул в ее кроткое лицо. Халед спросила, хорошо ли он спал. Он ответил веселым и беззаботным смехом, а затем, вложив одну ее руку в руку Альбедира, сказал:
— Если это сон, здесь, в этой ароматной долине, где над нами витают улыбки и звучат любящие голоса, — если это сон, сестра моя, то после него даже тот, кто ложится в муках, встанет легкий, как мотылек. Я явился к вам из бурного мира, столь отличного от здешних мест. И вот нежданно оказался среди вас и среди жизни, о какой не смел и мечтать. Я должен здесь остаться, я не уйду.
Халед, очнувшись от восхищения, в какое ее привели слова и поведение незнакомца, заверила его, что его общество доставит им большую радость. Альбедир, еще сильнее, чем она, взволнованный событиями, снова выразил горячие чувства, которые ему внушал незнакомец. Тот кротко улыбнулся пылкой искренности, звучавшей в их словах, и встал, собираясь удалиться в дом; но тут Халед сказала:
— Ты еще не видел наших детей, Маймуну и Абдаллаха. Они сейчас на озере, играют с любимой змейкой. Надо лишь пройти вон ту рощицу и по тропинке сойти со скалы, нависшей над озером, — там мы их и найдем — берег там образует бухту, а скалы и лес замыкают ее со всех сторон. Только сможешь ли ты дойти туда?
— Чтобы увидеть твоих детей, Халед? Думаю, что смогу, с помощью Альбедира и твоей.
И они пошли через рощу старых кипарисов, между которых цвело множество ярких цветов, сверкавших, точно звезды в их поэтической тени. Миновав зеленый луг, они вошли в ущелье, полное благоуханных трав. Наконец, по тропинке, извивавшейся среди зарослей, они подошли к озеру. Со скалы, нависавшей над ним, им были видны все создания природы и искусства, которые окружали и украшали его берега. Незнакомец смотрел на все с тем же выражением задумчивого созерцания. Халед сжала его руку и сказала тихо, но настойчиво:
— Посмотри, посмотри вон туда!
Он оглянулся, но она глядела не на него. Она глядела вниз — губы ее приоткрылись под влиянием обуревавших ее чувств — дыхание было ровным, но неслышным. Она склонилась над обрывом; черные волосы, обрамляя ее лицо, оттеняли тонкие черты, светившиеся невыразимой любовью. Незнакомец проследил за ее взглядом и увидел внизу детей; затем, подняв глаза, обменялся с ней ласковыми взглядами, выражавшими одобрение и радость. Мальчику было на вид лет восемь, девочке — года на два меньше. Их лица и тела были так прекрасны, что всем, кто их видел, они казались дивным сном. На них были просторные льняные одежды, не скрывавшие прелестных очертаний их тел. Не зная, что за ними наблюдают, они продолжали свое занятие. Из древесной коры они соорудили лодочку, сплели для нее парус из перышек и спустили на воду. На плоском белом камне, где они сидели, лежала, свернувшись, маленькая змейка; окончив свой труд, они встали и что-то нежно пропели змейке, которая, как видно, понимала их, ибо она развернулась и поползла к лодочке. Как только она туда забралась, девочка отвязала лодку, и она отплыла. Дети побежали по берегу бухты, хлопая в ладоши и мелодично покрикивая, а змея изгибалась, словно отвечая. Но вот с берега подул ветер, лодочка повернулась и пошла к выходу из бухты; змейка, заметив это, выпрыгнула в воду и приплыла к ногам детей. Девочка что-то пропела ей, и она скользнула к ней на грудь; девочка скрестила на груди свои прекрасные руки, как бы давая ей приют. Тогда запел мальчик, и змейка выскользнула из-под обнявших ее рук и поползла к нему. Среди этой забавы Маймуна взглянула вверх и, увидев на утесе своих родителей, побежала им навстречу по крутой тропе; Абдаллах, оставив змейку, радостно помчался за нею.