ОЛЬГА

В свои двадцать четыре года Ольга уже не искала любви, но теперь, когда в ее жизнь стремительно, оглушающе ворвался Куняев, мир словно расширился для нее. Куняев будто напомнил Ольге, что она так молода, что жизнь прекрасна, многогранна, светла, что у человека есть не только прошлое, но и будущее…

Девять лет назад Ольга перенесла огромное потрясение: осенью сорок седьмого года был арестован ее отец — Леонид Трофимович Терехов. Он работал в райкоме партии, заведовал сельскохозяйственным отделом.

Пока была жива Анна Сергеевна — ее мать, Ольга верила, что произошло недоразумение, что отца скоро выпустят на свободу. Его не могли не выпустить, потому что, Ольга знала, он настоящий коммунист, честный человек. В этом убеждала ее и мать, прошедшая бок о бок с отцом долгие семнадцать лет. Почти с отчаянием, с фанатической настойчивостью Анна Сергеевна внушала дочери эту мысль — отец не виноват! — словно и свою жизнь оправдывала перед нею. Она ездила в областной город, в Москву, писала письма, прошения, была полна энергии и веры в справедливость.

Но потом стало известно, что отец осужден. Это известие подорвало силы матери. Она постарела, сохла на глазах и из полной, крупной женщины скоро превратилась в сутулую нервную старуху.

Ольга окончила десятилетку, поступила в Мошкарский педагогический институт. Анна Сергеевна писала ей почти каждый день. В письмах было все — и просьбы беречь себя, и скупые городские новости, и цены на рынках, и описание погоды. Не было только ни слова об отце.

Летом Ольга приехала на каникулы. Она стояла на палубе «Янтаря», махала косынкой и искала глазами в толпе встречающих мать. Она не сразу ее увидела, но когда увидела, будто оборвалось сердце. Маленькая, сухонькая женщина улыбалась ей, вытирая слезы. Ольга сбежала по сходням, оступилась, сломала каблук, но даже не заметила этого и обняла Анну Сергеевну. Так они и стояли у края пристани, обнявшись, и плакали. В воде качалось их отражение. Заглядывая в усталое, желтое лицо матери, во влажные ее, лихорадочно блестевшие глаза, Ольга вдруг поняла: жить матери осталось недолго.

Был июль. Раскаленная пыль висела над городом, серые деревья стояли как в дыму, на улицах, зарывшись в землю, стонали куры, в комнатах жужжали злые жирные мухи. Ольга вошла в квартиру, поставила на скрипучий пол чемодан, и слезы снова подступили к глазам. Все здесь было как и раньше — та же зеленая скатерть на столе, те же кружевные шторы на окнах, тот же звенящий при каждом шаге буфет, и все же это была чужая квартира. Казалось, и скатерть, и шторы, и вещи, чинно стоящие на своих местах, постарели и были тенями тех вещей, которые оставила Ольга, уезжая отсюда год назад. Нежилой тоскливый запах висел в комнатах.

Анна Сергеевна поднималась рано, когда Ольга еще спала. Она работала бухгалтером в магазине. Весь день Ольга жила в ожидании матери: бегала на рынок, готовила обед и сидела у раскрытого окна, глядя на разморенную зноем улицу.

Однажды в воскресенье Анна Сергеевна не стала ужинать и легла. Было душно, в темном небе сухо погромыхивал гром, блестела неяркая молния, на окнах шелестели от ветра шторы. Мигала электрическая лампочка. Ольга сидела рядом с матерью, молча гладила ее серые гладкие волосы. Анна Сергеевна перехватила ее руку, прильнула к ней щекой и закрыла глаза. Когда она уснула, Ольга высвободила руку, поцеловала мать в голову и ушла спать.

Утром Анна Сергеевна не проснулась — она лежала под простыней, подобрав к животу ноги и подперев окоченевшими кулачками подбородок.

Дни, оставшиеся до начала занятий в институте, Ольга прожила словно в оцепенении. В двух комнатах ее квартиры поселилась чужая шумливая семья. Ольга оставила себе спальню — здесь умерла Анна Сергеевна.

Мебель Ольга продала. Платья Анны Сергеевны и два отцовских костюма сложила и отнесла на хранение к знакомым.

Всю ночь перед отъездом в институт Ольга перебирала бумаги в письменном столе. Здесь лежали копии многочисленных прошений матери, квитанции квартирной платы, справки, старые почтовые открытки, которые любила собирать Анна Сергеевна. Ольга сидела возле горящей печки, рвала ненужные бумаги и бросала в огонь. Они горели весело и мгновенно. В одном из ящиков Ольга нашла пачку писем, охваченную круглой резинкой для чулок. Ольга сняла резинку, стала читать письма.

Здесь были и ее торопливые записочки из пионерского лагеря: «Тут ужасно хорошо, ужасно. Напишу теперь через неделю. До свидания». Были и письма знакомых. Отдельно лежали конверты со штампом полевой почты — это отец писал с фронта. По каким-то неуловимым признакам Ольга поняла, что последнее время мать часто держала в руках эти письма.

Ольга читала письмо за письмом и плакала, хотя были они бодрые, жизнерадостные. Нет, нечестный человек не мог писать так. Не мог нечестный человек, тяжело раненный, диктовать такие слова дочери: «Если я умру, не плачь. Гордись, что отец твой был коммунистом, что погиб за великое дело».

В печке потрескивал огонь. Пахло гарью, нафталином. На улице в ночной тишине тоскливо мяукала кошка. Храпел за стеной сосед. Прижав к лицу письмо, Ольга уже не плакала, только всхлипывала без слез, вздрагивая всем телом.

В самом низу пачки лежали письма Анны Сергеевны. Одно из них потрясло Ольгу, повергло в смятение и отчаяние.

Мать писала отцу в Джубгу, маленькое черноморское селение, куда он уехал отдыхать. Это было в тот страшный год, когда его арестовали. Впервые он уехал один, оставив в городе Анну Сергеевну и дочь.

Ольга вспомнила — мать в то лето ходила грустная, растерянная, часто плакала и объясняла, что плачет потому, что болит голова. А когда из Джубги вернулся отец, Ольга слышала, просыпаясь, как по ночам в спальне о чем-то говорили отец и мать. Она окликала их, и они испуганно замолкали. Все это стерлось в памяти, но сейчас, когда Ольга прочла письмо Анны Сергеевны, она словно заново пережила те дни. Ольга узнала тайну, которую ревниво до самой смерти берегла от нее мать: последнее время отец обманывал Анну Сергеевну, он любил другую женщину. Ольга не спала ночь. Утром она засунула в чемодан письма, оглядела прощальным взглядом комнату и уехала.

Она сидела на палубе «Янтаря», стиснутая мешками, чемоданами, сумками пассажиров, и дрожала от холода, хотя день был знойный и душный. Она думала только об одном — о том, что узнала из письма Анны Сергеевны. Ей казалось, что никогда прежде она не испытывала горя. И арест отца и смерть матери были словно только преддверием настоящего горя, которое пришло к ней сейчас.

Она всегда верила в чистоту и непогрешимость отца, и это помогало ей без стыда смотреть в глаза людям. Она похоронила мать с мыслью, что Анна Сергеевна прожила хоть и короткую, но счастливую жизнь. Эта мысль не утешала, но все же в какой-то мере подбадривала Ольгу. Теперь же она знала правду, и правда эта опустошила ей душу. Любое горе еще не так велико, пока жива вера. Теперь же Ольга не верила никому — ни отцу, который обманывал мать, ни матери, которая обманывала себя и ее — Ольгу, ни людям, сидящим на палубе, которые тоже обманывают кого-нибудь. И вон тот толстый важный человек, который от самого города крутится возле своей хорошенькой соседки, тоже, конечно, обманывает жену. Пусть, пусть он обманывает, но отец не смел лгать матери. И она — Ольга — обманывает сейчас всех на пароходе. Обманывает, потому что ей хочется кричать от горя, а она делает вид, что ничего не произошло. И то, что она это делает, тоже бессмысленно. Ведь никому нет дела ни до нее самой, ни до ее мучений. Так же как нет дела и ей до этих баб, сидящих на своих мешках, до студентов, флиртующих с барышнями, до капитана, скучающе смотрящего на холодную реку.

Зачем они флиртуют? Ведь в Мошкарах все равно разойдутся — барышни в одну сторону, студенты в другую — и сейчас же забудут друг о друге. А бабы… Зачем так судорожно хватаются они за мешки — никто ведь не унесет с палубы их сокровища. Как глупо, как бессмысленно!

Зачем же жить тогда, если все бессмысленно, ложно?

Ольга дрожала от холода. К горлу подступала тошнота, губы пересохли. Она не слышала ни шума мотора, ни голосов и смотрела на реку широко открытыми глазами, будто впервые видела ее сверкающую солнечной рябью поверхность.

Страшная мысль пришла ей в голову, но Ольга словно ждала ее: сразу наступило успокоение. Все — и мучения ее, и тоска о матери, и обман отца, и люди, снующие вокруг, — все будто ушло в прошлое и не существовало. Была одна вода, которая тянула к себе.

Ольга встала, пошла к борту. Она не видела, где шла, и путь этот в десять шагов казался ей бесконечным. Ноги были деревянными, мучительная тошнота душила ее. Ольга судорожно глотала вязкую, кислую слюну. Она чувствовала, что сейчас упадет, и только мысль — скорее, пока люди не поняли, добраться до борта, перевалиться вниз головой — удерживала ее на ногах.

Наконец она дошла. Морщась от тошноты, глотнула слюну, ухватилась руками за теплую нагретую солнцем обшивку борта и легла животом на его край. Ей нужно было оттолкнуться ногами, но сил уже не хватило, и она сползла на палубу…

Так пришло разочарование в непогрешимости отца. Ольга уже не задавала себе вопроса, виноват он или нет. Она боялась об этом думать.


Месяц Ольга пролежала в Мошкарской больнице. Вместе с выздоровлением к ней пришла неизведанная прежде сладостная жажда жизни.

Она смотрела на деревья, на травы, на птиц и радовалась, что видит их, слышит их голоса. Она вдыхала воздух и испытывала от этого наслаждение. Ей хотелось все узнать, все понять. Она просыпалась каждое утро с нетерпеливым желанием — скорее на лекцию. Каждый раз ее по-новому радовали и стремительный бег по тихим сонным улицам Мошкарей из общежития в институт, и сутолока в коридорах, и смех девушек, и озорство парней.

По вечерам, когда подруги уходили в кино или на танцы, Ольга тушила свет, садилась на подоконник и смотрела в звездное небо. Мысли у нее были покойные, тихие.

Но что бы Ольга ни делала, о чем бы ни думала, она постоянно прислушивалась к странному сердцебиению. Иногда у нее дух захватывало от стука сердца, словно мчалась она на санках с высокой горы. Желания ее были сумасбродны, но она не могла перебороть их — то ей хотелось искупаться в холодной осенней реке, то спрыгнуть на полном ходу с трамвая, то подбежать к скучающему милиционеру и поцеловать его в щеку, то выбежать под дождь и мчаться с мальчишками по лужам, пока платье не прилипнет к спине и коленкам.

Еще недавно, ложась в постель, Ольга сразу засыпала, а теперь, свернувшись под одеялом, она прислушивалась, затаив дыхание, к рассказам своих многоопытных подруг об их любовных похождениях. Слушала со стыдом и с необоримым любопытством.

Однажды, раздеваясь в бане, Ольга подошла к зеркалу и словно впервые увидала себя. Она потрогала тугие груди, крутые бедра, гладкий упругий живот и засмеялась, ощутив молодость и красоту своего тела.

Ольге было девятнадцать лет. Она не любила еще, но любить ей уже пришла пора. Не было только того, кто взял бы ее за руки, заглянул в глаза и сказал: «Это я. Ты меня ждала». Но наконец ей показалось, что он явился.

Это было в феврале. Морозы в тот год стояли необычные. От холода потрескивали деревья. Снег под ногами скрипел так громко, будто все жители города надели новые ботинки. Каждое утро возле общежития валялись замерзшие воробьи. Трамваи ходили медленно, осторожно пробираясь сквозь желтый туман. Вагоны обросли инеем.

Однажды Ольга задержалась в институтской библиотеке и поздно вечером возвращалась в общежитие. На трамвайной остановке было пусто. Желто и неярко горел фонарь. Ольга прыгала то на одной, то на другой ноге, стучала в ладони, но теплее от этого не становилось. Ее старое, узкое пальто давно отслужило свой срок и уже не грело.

Трамвай не шел. Изредка из белесой мглы выплывали машины, тускло светя фарами, и снова исчезали в тумане. Грустно поблескивая зеленым огоньком, подъехало такси. Увидев Ольгу, шофер притормозил, но она равнодушно отвернулась, хотя и успела подсчитать, что до общежития можно доехать за четыре рубля. Но у нее не было четырех рублей, а если бы и были, то она все равно не позволила бы себе такую роскошь: за четыре рубля можно и позавтракать и пообедать.

Такси уехало. Ольга растерла варежкой щеки и снова запрыгала на одной ноге. Наконец показался трамвай. Он звенел, приближался боязливо, будто ощупывал перед собой рельсы. Ольга вскочила в полупустой холодный вагон, и сейчас же навстречу ей бросилась Вера Сазонова — хорошенькая болтливая ее однокурсница.

— Это замечательно, Олька, что я тебя встретила, — почти закричала она, — я же в общежитие специально еду — мне девушка нужна.

Ольга окоченевшими пальцами нащупала в портфеле две монетки по 15 копеек, отдала кондуктору и села на холодную скамейку. Вера устроилась напротив и, наклонив к ней свое красное морозное лицо, стала объяснять, зачем ей понадобилась девушка. Оказывается, она познакомилась с двумя офицерами-летчиками, они пригласили ее в ресторан и просили, чтобы пришла с подругой.

Ольга, дыша на пальцы, слушала, кивала головой. Но когда она поняла, чего хочет от нее Вера, ужаснулась.

— Ты с ума сошла! Никуда я не пойду.

— Пойдешь! — строго и решительно сказала Сазонова.

И Ольга пошла.

Было ровно десять, когда они подошли к ресторану. Ольга еще издали заметила двух военных, пританцовывающих на безлюдной улице. Ей сразу стало жарко от стыда. Но уходить было поздно.

Вера познакомила ее с офицерами. Ольга машинально протянула руку, машинально поднялась за всеми по лестнице в вестибюль и разделась. Она ни разу не подняла глаз — видела только ярко начищенные сапоги своих спутников с налипшим на носках снегом, ковровую дорожку на полу и заискивающие руки гардеробщика. Она вся съежилась, входя в зал, — ей казалось, что множество людей смотрят на нее одну, разглядывают ее, видят красные, потрескавшиеся от мороза пальцы.

Только тогда, когда сели за стол, когда официант взял заказ, Ольга наконец решилась поднять глаза. Из-под полуприкрытых век она разглядывала офицеров.

Один из них, старший лейтенант, внимание которого целиком поглотила бойкая Вера, не понравился Ольге. Его самоуверенные пухлые губы лоснились. Вера грозила ему пальчиком и смеялась.

Другой — лейтенант, чей взгляд все время чувствовала на себе Ольга, — был изящнее, интеллигентнее и скромнее своего приятеля. У него были длинные красивые пальцы, розовое, здоровое лицо с черными глазами и русые курчавые волосы. Ольге не понравилось только, что носил он усы — черный хохолок на верхней губе. Они были похожи на маленькую жесткую щетку и рассмешили Ольгу. Она засмеялась и сразу почувствовала себя легче.

А через час, когда она выпила две рюмки вина, ей нравился и старший лейтенант, и официант, и ресторан. Никогда прежде Ольга не бывала в ресторанах, и дешевое убранство большого зала показалось ей роскошным. Было приятно видеть, как услужливо вертится вокруг столика официант, чувствовать настойчивый взгляд лейтенанта, потягивать сладковатое вино. На столе стояло много закусок, и Ольга ничего не могла поделать с собой — она ела, ела без конца. Она знала, что это не очень прилично — так есть, но утешала себя мыслью, что Вера тоже не робеет.

С усатым лейтенантом Ольга освоилась окончательно и уже запросто называла его Арсением. Она громко смеялась над анекдотами, которых он знал, видимо, неисчислимое количество. Ей было весело, хорошо, и она не жалела, что пришла сюда.

Старший лейтенант давно придвинулся почти вплотную к Вере. Он разговаривал с нею вполголоса и почему-то все время держал под столом руки. «Ну-ну!» — вдруг громко и строго сказала Вера и отодвинулась.

Только сейчас Ольга заметила, что Арсений тоже сидит очень близко от нее, а рука его лежит на спинке ее кресла.

— Ой, ты вся разлохматилась, Оленька, — сказала Вера, — и я тоже. Ну-ка, пойдем, приведем себя в порядок. Мы сейчас. — Она улыбнулась старшему лейтенанту и, взяв Ольгу за руку, пошла из зала.

Как только они вышли в вестибюль, Вера сразу засуетилась, быстро сунула гардеробщику номерок, накинула пальто и, торопя Ольгу, выскочила из ресторана. Они пробежали один квартал, другой, свернули в переулок и наконец, задыхаясь, остановились во дворе какого-то дома.

— Зачем ты это сделала? — спросила Ольга. Она была возмущена.

— Дура, — ответила Вера, — ты думаешь, этот ужин тебе задаром обошелся бы? Он всю меня затискал, дурак…

Однако Ольге все же суждено было расплатиться за этот веселый ужин. Дней через десять она случайно встретила усатого лейтенанта на улице. Он не упрекнул ее, даже не напомнил о том, что случилось в ресторане, и показался веселым, очень добрым, милым. Он проводил ее до общежития и с этих пор стал часто наведываться в гости, обворожив всех Ольгиных подруг. По вечерам Ольга гуляла с лейтенантом по городу, ходила в театр, кино.

Однажды они шли по безлюдной заснеженной улице, словно туманом, окутанной лунным светом. Ольга замерзла, остановилась, чтобы растереть щеки, иссушенные холодом. Арсений отвел ее руки и осторожно сам стал тереть ей лицо. Она улыбалась, закрыв глаза: было приятно чувствовать бережное, нежное прикосновение его ладоней. А потом он поцеловал ее в губы. Ольга не испытала ничего, только испуг, удивление, но приняла это как неизбежное. Ей почему-то стало грустно, и она поспешила уйти в общежитие.

С того дня они целовались всюду — в темных дворах, в парке, прислонившись к дереву, в парадных, на лестницах. Они искали уединения, тишины. Каждый шорох, хруст шагов по снегу, скрип дверей пугали их. Они замирали, слыша смятенный стук собственных сердец, будто надвигалась на них грозная опасность. Ольга целоваться не умела. Она покорно подставляла Арсению полураскрытые губы, но не отвечала ему. Ей нравилось ощущать теплоту его дыхания, пахнущего только что выкуренной папиросой, силу рук его, сжимающих ее плечи.

Все, что она испытывала в те дни, было ново, волнующе, неожиданно. Каждая встреча с Арсением словно приоткрывала завесу чего-то таинственного, неизведанного, пробуждая Ольгино любопытство: «А что будет дальше? Что дальше?»

Как-то он затащил ее к себе, в неуютную, пустую комнату, которую снимал в центре города. В комнате кисло пахло застоявшимся табачным дымом, сапожным кремом. На подоконнике в пыльной тарелке лежала засохшая, ржавая селедка.

Арсений вытащил из-под кровати бутылку вина, раскрыл консервы, но Ольга не притронулась ни к вину, ни к консервам. Ей было тревожно, зябко. Она сидела, накинув на плечи пальто, смотрела в затканное морозом, словно серебристой паутиной, окно.

Арсений сбросил с нее пальто, стал целовать шею, руки, плечи. Ольга слабо отстранилась. Она почувствовала, как он дотронулся до ее коленки, и вскочила:

— Я пойду…

Но он снова обнял ее, усадил на кровать и что-то торопливо, бессвязно зашептал.

— Ольга, Олюшка, — наконец откуда-то издалека услышала она, — я люблю тебя… А ты… ты любишь меня?

Вот она и дождалась этого слова. Но почему ей так зябко, почему не взволновало оно ее, как волнует, когда читаешь это слово в книгах? И ничего не изменилось. По-прежнему стучит будильник на книжной полке, по-прежнему откуда-то издалека доносится звон посуды, слышны чьи-то шаги и пахнет сапожным кремом. «А ты… ты любишь меня?» Откуда она знает, что такое любовь? Ей хорошо с ним, просто он нравится ей…

— Наверно, люблю, — ответила она и задумчиво погладила его по голове.

А он обнимал ее, целовал, и руки его совершали неистовый танец по ее телу. Ольга вздрагивала, натягивала на колени платье и шептала:

— Не надо, не надо…

Но наконец она покорилась ему. Не из желания, а скорее из любопытства и оттого, что так, наверно, должно быть.

То, что произошло в этот вечер, было унизительно, гадко Оскорбленная Ольга проплакала всю ночь, лежа на жесткой кровати в общежитии. Она со стыдом вспоминала мать и молила у нее прощения, уткнув лицо в подушку. Может быть, никогда она не чувствовала своего одиночества с такой болью, как сейчас. В целом мире она одна и никто не поймет ее, никто. Отец! Что ты сделал такое, отчего ты не здесь, не рядом, а где-то там, о чем и подумать страшно? Ты был добрым, ласковым, умным, ты мог бы помочь сейчас. Что же ты сделал, отец?..

Прошло несколько дней Арсений не приходил. И хотя Ольга дала себе обещание, что не будет больше встречаться с ним она все же ждала его. Не потому, что тосковала. Она ждала его, чтобы сказать о своем решении, — пусть и ему будет так же тяжело, как ей. Но когда наконец Арсений пришел, Ольга почувствовала облегчение оттого, что он все же явился, что по-прежнему смотрел на нее влюбленными глазами, и ничего не сказала. Как-никак, а этот человек был теперь самым близким для нее.

Они снова часто встречались, снова ходили в кино, в Дом офицеров, бродили по городу.

Пришла весна. На реке скрипел и ухал лед. Пахло оттаявшей землей, ноги вязли в липком снегу. Сугробы, истыканные капелью, осели, почернели. Эти дни Ольга жила в ожидании. Она была уверена, что Арсений сделает ей предложение. Он не мог этого не сделать после того, что произошло между ними. Но Арсений ничего не говорил.

Однажды он осторожно завел разговор об ее отце, и Ольга поняла, что он все знает. Она никогда не рассказывала Арсению об отце. Не потому, что боялась, а потому, что он не спрашивал. Теперь Ольга поняла: он и не спрашивал оттого, что все знал, и знал давно.

Шло время. И с каждым днем Ольга все яснее убеждалась, что Арсений никогда не сделает ей предложения. По-своему он любит ее, но все равно не свяжет своей судьбы с ее судьбой. Любит? Но разве это любовь, если, едва родившись, уже боится преград?

Ольга перестала встречаться с Арсением.

Отец! Все чаще он вторгался в жизнь Ольги. Он мешал ей жить, а иногда зловеще вставал между нею и людьми.

На одни пятерки окончила Ольга институт и подала документы в аспирантуру. Документы приняли, но к экзаменам ее не допустили. Она не попала в аспирантуру, но зато туда поступила Лида Семина, пустенькая девица, проучившаяся все четыре года на одни тройки, приходившая на экзамены обвешанная шпаргалками. У Лиды была чистая, ничем не запятнанная анкета.

И наступило время, когда Ольга стала ненавидеть отца. Что он сделал такое? Зачем? Чего он хотел? Он убил мать, по рукам и ногам связал жизнь дочери. К чему же стремился он, чего ему не хватало? Но если он виноват, то она — Ольга — честна перед людьми. Отчего же так трудно ей жить?..

При распределении на работу Ольга получила назначение в родной город. Она не была здесь два года. Комнату ее заняли соседи и не хотели освобождать. Ольга сначала решила обратиться в суд, но потом передумала и сняла угол недалеко от школы.

Могилу Анны Сергеевны она разыскала с трудом. Размытый дождями холмик почти сравнялся с землей, порос высокой травой. Ольга выполола траву, посадила цветы.

В эти дни Ольга познакомилась с Иваном Ивановичем, стариком почтальоном, приносившим в школу газеты и письма. Она не помнила его, но он, оказывается, хорошо знал ее отца. Судьба свела их на фронте, где Иван Иванович служил в обозе гвардейского полка, которым командовал отец Ольги — майор Терехов. Ольга привязалась и к Ивану Ивановичу, и к его жене Марии Никитичне, такой же, как и он, ласковой, доброй. Она полюбила их уютный дом на окраине города, неторопливую жизнь одиноких стариков.

Часто Ольга оставалась у них ночевать. А утром любила босиком выбежать в маленький сад, еще мокрый от росы, медленно ходить между деревьями. Она наслаждалась тишиной, покоем, утренней свежестью и бодрящим холодком, покалывающим ноги. За нею тихо брел ласковый пес Шайтан.

Особенно хорошо было в саду после ночного дождя. Он весь сверкал на солнце, будто драгоценный камень. Сверкали, усыпанные каплями деревья, цветы, кусты смородины. Сверкали, отражая небо, лужи. Ольга разбрызгивала лужи, пригоршнями собирала воду, стекающую с мокрых ветвей, и пила ее, замирая от счастья. Она наклонялась над кустом смородины и смотрела, как дрожали и блестели на листьях крупные, величиной с горошину, капли. Были они разных цветов — одна розовая, как лепесток яблони, другая голубая, как небо, а третья прозрачная, будто воздух. Ольга дотрагивалась до ветки. Капли сыпались вниз с мягким, нежным звоном и разбивались на нижних листьях в мелкие сверкающие брызги. Здесь, в саду, как и в классе, где смотрели на нее десятки чистых детских глаз, Ольга не чувствовала себя одинокой.

Как-то зимним вечером Ольга навестила больную Марию Никитичну и, когда та заснула, присела возле печи, стала читать книгу. За окном выл ветер, голубовато светила луна. Возле печи лежал Шайтан, смотрел на Ольгу умными глазами. Иван Иванович еще не пришел с работы — на столе, прикрытый подушкой, ждал его ужин. Наконец Ольга услышала, как он вошел в сени, стал шумно обивать веником с валенок снег.

— Я знал — ты у нас. Письмо тебе принес, — открыв дверь, почти крикнул он. Ольга, улыбаясь, показала глазами на занавеску, за которой спала Мария Никитична, прижала к губам палец. Старик испуганно сжался, осторожно подошел к Ольге и положил на колени письмо.

Тихо, стараясь не греметь посудой, Иван Иванович ужинал, а Ольга, держа в руке конверт, задумчиво смотрела в печку.

Письмо было от Веры Сазоновой, от той самой Веры, благодаря которой Ольга познакомилась с Арсением. Вера работала теперь учительницей где-то в таежной глуши. Ольга помнила, как не хотела Вера ехать туда, а вот теперь она с восторгом расписывала свою жизнь и звала к себе Ольгу. Письмо было веселое, жизнерадостное, но у Ольги оно вызвало только грусть. Ей и хотелось бы поехать к Вере, но Ольга знала, что не найдет в себе для этого решимости. Отчего она стала безвольной, равнодушной, усталой, как старая старуха, старее Марии Никитичны, старее Ивана Ивановича? А ведь в школе она была, наверно, самой озорной, самой неуемной из всех девчонок. Была…

Ольге стало грустно. Грустно оттого, что идут годы, что так несчастливо сложилась ее судьба, что разучилась она жить, как живут все люди.

Иван Иванович, видимо, понял ее состояние. Он подсел к ней. Уткнувшись в его форменный, пахнущий потом китель, Ольга всхлипнула. Так долго она переживала все одна, так долго мучилась сомнениями, одиночеством, что не выдержала сейчас и рассказала Ивану Ивановичу, как жила эти долгие годы. Рассказала и сразу испугалась, зачем это сделала.

В печке треснуло полено, вспыхнуло ярким пламенем и осветило грустное лицо Ивана Ивановича. Он поднял выскочивший на пол уголек, покатал его на ладони и бросил в огонь.

— Я старый человек, девушка, — сказал он, — у нас с Никитишной всего было вдоволь — горя и радости. Всего досыта. А плохое не хочу вспоминать… Добра в жизни больше, чем зла. Но я тихий, сам знаю, робею перед злым человеком. Не смотри на меня так: я старый, мне не стыдно. А у Леонида Трофимовича — отважная душа. Он партиец, прямой, что говорит, то и думает. Суровости у него много, но душа справедливая. Тяжело, девушка, ходить по земле таким людям — и самому жить неспокойно и у других совесть теребить. Сколько же неприятелей у него, если он жизнь решил положить, чтобы бороться против зла. Вот и отняли у тебя отца…

Иван Иванович положил в печку полено, погрел у огня ладони и сказал:

— А ведь папаша твой под суд чуть меня не отдал…

Ольга испуганно вскинула голову, посмотрела в его желтое от огня лицо. Старик усмехнулся.

— Был я приставлен при кухне. Носил на передовую обед. Однажды пошел в третью роту и занемог от страха. Нужно полосу проползти, по которой немцы бьют из артиллерии, а я не могу, боюсь. Наш полк тогда был отрезан, продукты не подвозились, и питались мы раз в сутки. Я лежу со своим термосом в лесочке, думаю, что ждут меня солдаты, а идти страх не дает. Только к вечеру, когда огонь приутих, пришел и сразу напоролся на командира полка. Быть бы мне под судом, девушка, если бы жестокий бой не завязался. Меня в грудь ранили. Думал я, что уже смерть пришла. И пришла бы, если бы сам майор, отец твой, не выволок меня из-под огня… Нет, милая, не нам с тобой быть ему судьями. Мы верить должны, потому что правда все равно сильнее зла. Жить без веры нельзя.

В эту ночь Ольга не могла заснуть. Утром она разыскала копии прошений матери, перечитала их и послала в областную прокуратуру, прося пересмотреть дело отца.

Через несколько месяцев ей ответили, что оснований для пересмотра нет.

— Невиновен он, — сказал Иван Иванович, — пиши еще.

Ольга снова написала, и ей снова ответили то же самое.

И она поняла, что должна примириться с судьбой. И хотя Иван Иванович убеждал ее послать письмо в Москву, Ольга не стала больше никуда писать. Зачем писать? Значит, отец все же виноват.


Однажды морозным утром Ольга шла в школу. На площади перед горсоветом толпа людей слушала радио. Репродуктор хрипел, свистел, но даже через этот свист было слышно, какой тревожный голос у диктора. И еще не зная, о чем говорит радио, Ольга тоже почувствовала тревогу. Она подошла к толпе, стала слушать. Диктор читал сообщение о болезни Сталина.

Было холодно и страшно. И, стоя здесь на площади под репродуктором, забыв о том, что опаздывает в школу, Ольга плакала, размазывая варежками по лицу холодные слезы. Он не может умереть, без него ничего не будет, света не будет. Вся жизнь Ольги прошла под его именем, он был не бог, но и не человек. Он был тем единственным, кому верила Ольга без сомнений, как не верила даже себе самой.

Город будто оцепенел. Город жил только одним теперь — обойдет смерть или нет того, кто еще недавно казался бессмертным…

Сталин умер.

В те минуты, когда Москва хоронила его, и в Ольгином маленьком городе все остановилось. Остановились прохожие, остановились автомобили, остановились станки на фабрике. Город молчал, испуганный и несчастный. И казалось, теперь всегда так будет, теперь вечно будут стоять и люди, и машины, и фабрики, потому что нет того, кто приводил их в движение.

Но часы отбили положенное время, и снова помчались автомобили, заработали станки, снова пошли по своим делам люди. И вместе со всеми пошла Ольга.

А потом она узнала правду о человеке, которого не одна она, а все, кого она знала, все называли и мудрым, и великим, и справедливым. Правда эта испугала Ольгу. Ольга привыкла жить так, как жила, привыкла чувствовать себя виноватой перед людьми — виноватой виной отца. И в глубине души даже считала, что это справедливо: ведь отец виноват. Как жить теперь, она не знала. Она боялась мысли, что многое было просто обманом. И Ольга растерялась, она замкнулась в себе, словно на всех людей затаила обиду.

Как-то, незадолго до окончания учебного года, Ольга ушла со школьниками в двухдневный загородный поход Когда она вернулась, соседка передала ей тщательно заклеенный конверт и записку: «Ольга Леонидовна, я специально заезжал, чтобы увидеть Вас. Прождал сутки и вынужден уехать. Оставляю бумаги, переданные мне Л. Т., с которым я отдыхал последние три года в одной и той же деревне».

В конверте Ольга нашла прошение, на имя генерального прокурора и письмо отца к ней. «Верь, дочка, — писал он, — я был и до смерти своей останусь коммунистом». Он излагал суть обвинений, предъявленных ему, ужас и нелепость которых Ольга не могла даже и предполагать. Из письма она впервые узнала, что отец осужден на пятнадцать лет. Пятнадцать долгих лет, из которых девять уже прошло.

Она послала прошение отца генеральному прокурору, а сама написала в Центральный Комитет партии. Скоро ей ответили из Москвы, что дело будет пересмотрено.

Теперь Ольга была уверена, что все кончится хорошо. Но иногда ее охватывали мучительные сомнения. Всюду, куда бы она ни пошла в те дни, — в школе, на улицах, в магазинах — всюду люди говорили об одном: о том, что рассказала им партия о Сталине. Люди спорили, ликовали, страдали. Ольга слушала их с жадностью и с испугом. Они говорили о том, о чем она боялась еще недавно даже думать.

Теперь Ольга хотела все знать, на все найти ответ, она поняла, что нельзя дальше жить, не сказав себе все до конца, не назвав ложь ложью, а правду правдой. Она видела — все вокруг было иным, чем раньше, и чище, и светлее, и решительнее. Но сама жила, как и прежде, настороженно, недоверчиво, будто напуганная чем-то.

В это время Ольга и встретила Куняева. И все, чем жила она прежде, стало для нее второстепенным. Она любила Куняева, и любовь эта поглотила все ее мысли, все чувства. С радостью и со страхом Ольга поняла, что всю жизнь ждала этого человека. Со стыдом вспоминала она игру в любовь с Арсением, которая стоила ей так дорого.

Но она помнила, она знала день и час, когда впервые увидела Арсения, она помнила даже то мгновение, когда, заглянув в его глава, почувствовала странное сердцебиение и приняла этот стук сердца за голос любви. А сейчас она ничего не помнила — не помнила ни дня, когда увидела Куняева, ни часа, когда поняла, что этот человек ей дороже всех людей на земле.

Владимир Куняев учился в Мошкарском пединституте, он даже жил в том же общежитии, где жила и Ольга. Но когда два месяца назад, в начале учебного года, он появился в школе, Ольга не без труда вспомнила его. И это было странно, потому что новый учитель математики был так шумлив, так громогласен, что не заметить его было просто невозможно. Он не понравился Ольге. Его неустоявшийся, срывающийся голос наполнял на переменах тесную — и когда-то такую тихую — учительскую. Уроки Куняева не отличались дисциплиной. С учащимися он держался, по мнению учителей, без надлежащей строгости, а иногда даже играл во дворе в футбол, чем вызывал всеобщее осуждение педагогов. А кому могла понравиться безапелляционность Куняева, его граничащая с дерзостью прямолинейность? Под видом критики он часто говорил людям слова, похожие на оскорбление. Куняевский натиск ошеломлял, парализовал, и, может быть, поэтому его обычно выслушивали молча, с растерянной улыбкой на лице. Первое время, кое-кто обижался на него, но потом все попривыкли, как привыкают к странностям многих людей.

Каждый вечер после уроков Куняев провожал Ольгу домой. Она не хотела этого, ей приятнее было бы идти в одиночестве, думать о своем или ни о чем не думать, просто дышать влажным вечерним воздухом, наслаждаться тишиной улиц, сонным бормотанием усталой реки. Но Куняев не спрашивал, хочет она, чтобы он провожал ее, или нет, он поджидал ее в вестибюле школы, улыбался так, словно одаривал ее, и она, сердясь на себя, покорялась этой улыбке.

Но однажды, спустившись в вестибюль, Ольга не нашла там Куняева и даже как будто обрадовалась этому. Но и на следующий день он не проводил ее, задержавшись в школе. И хотя все было так, как хотела она — и одиночество, и влажный вечерний воздух, и тишина улиц, — Ольга устала, пока добрела до дому. Она села у раскрытого окна проверять тетради, но проверять не стала, легла спать. А утром проснулась с таким ощущением, будто проплакала всю ночь.

Она и сама не заметила, как привязалась к Куняеву. Мир вырос дли Ольги, и она страшилась потерять необыкновенное ощущение радости, доверия к людям, которым наполнено было все ее существо. Поэтому-то так боялась Ольга, что волнующая неопределенность их чувства нарушится не вовремя сказанным словом. Но она видела: то, что страшит ее, приближается, неумолимо и стремительно.

…Куняев и Ольга шли по темным улицам Выселок. Ветер рвал с деревьев остатки листьев. Они проносились над головой, как стаи черных птиц. На дороге, тускло освещаемой редкими фонарями, лежали четкие, словно нарисованные тушью, тени заборов и голых, будто обугленных пожаром, ветвей.

Куняев шел рядом с Ольгой без пальто и без шапки, как ходил обычно даже в самые холодные дни. А Ольга все время думала, что ему холодно, и старалась идти быстрее, но Владимир тогда приостанавливался и шел еще медленнее.

Они молчали. Но неожиданно Куняев взял Ольгу за локти, повернул к себе и сказал с мольбой, почти с отчаянием:

— Отчего ты такая, Оля, обиженная какая-то? Ты словно не живешь, словно трудную обязанность выполняешь, будто тебе лет сто… Не надо так, Оля, нельзя…

— Иногда я в самом деле думаю, что мне уже сто лет, — медленно ответила она, глядя в его лицо, и опустила глаза.

— Ты сама себя выдумала, — сказал он.

Она стояла, глядя под ноги.

— Оля, — сказал Куняев. Он вдруг взял ее за локти. Он стоял так близко, что Ольга чувствовала его дыхание на своем лице. Сквозь пальто она ощущала теплоту его рук, будто держал он ее за обнаженные локти. Это чувство было настолько реальным, что щеки Ольги покрылись румянцем. Но она стояла, не двигаясь, забыв обо всем на свете.

Оба они молчали. Только лицо Владимира все приближалось и приближалось к ее лицу, и Ольга хорошо видела его полураскрытые, словно неожиданно опухшие губы. Они будто звали ее, и она закрыла глаза и ждала. Ждала и хотела, чтобы скорее произошло то, чего она так боялась.

— Ну, подойди ко мне, — прошептал Куняев, и эти, не вовремя произнесенные слова вывели ее из оцепенения Она испуганно высвободила руки, сказала:

— Пойдем, Володя, мне холодно.

Ей и в самом деле стало холодно. Холодно от ветра, от темноты, от непонятного раздражения, охватившего ее, — и к Куняеву, и к самой себе, и к листьям, косо летящим над головой, и к низкому, придавившему мир темному небу.

Она зябко поежилась, засунула пальцы в рукава пальто и быстро пошла, стуча каблуками о мощеный тротуар. Куняев молча шел рядом. И то, что он молчит, сердило ее, так же как, наверное, рассердило бы, если бы он заговорил в эту минуту.

Ольга скосила глаза, увидела его мальчишеское, в сущности некрасивое, грубоватое лицо, его сбившиеся на глаза волосы и усмехнулась. Растрепанный, маленький, он показался ей смешным и совсем не таким сильным, каким казался прежде. Она выдумала его, так же как выдумала когда-то Арсения. Все они одинаковые.

От этой мысли, что «все они одинаковые», Ольгой овладело еще большее раздражение Она даже приостановилась, чувствуя непреодолимое желание наговорить Куняеву дерзостей. В глубине души Ольга понимала причину своего раздражения, но даже себе не хотела признаться, что сердится на него за те неосторожные, не вовремя сказанные слова.

Она хотела чем-нибудь уязвить его и, не придумав ничего лучшего, сказала, стараясь, чтобы голос ее звучал как можно насмешливее:

— Боже мой, какой жалкий вид у тебя! Знаешь, на кого ты сейчас похож? На растрепанное огородное пугало. Иди лучше домой — в сосульку ведь превратишься.

Тряхнув головой, он откинул со лба волосы и остановился, с усмешкой смотря на Ольгу. Желтый свет фонаря упал ему на лицо, отразился в зрачках двумя желтыми точками.

— А ну, повтори, повтори еще раз, — сказал Куняев грозным голосом и шагнул к Ольге. Она невольно отступила назад, а он шел на нее и говорил все тем же тоном, в котором звучала угроза: — Ты, оказывается, умеешь говорить гадости. Ну, повтори, повтори, тихоня.

Ольга отступила от него, уже не понимая, шутит он или нет.

— Вот я тебе покажу сейчас огородное пугало, — говорил Куняев и, опустив лобастую голову, медленно приближался к ней. Желтые точки в его зрачках блеснули и погасли. Ольга отступила еще на шаг и ударилась спиной о дерево.

— Ты меня пугаешь, Володька, перестань, — сказала она, — перестань, или я закричу…

Она увидела, как Куняев поднял руки, зажмурилась, хотела в самом деле крикнуть, но не успела. Куняев откинул ее голову и поцеловал в губы.

Это был долгий поцелуй, который обессилил их обоих. Безвольно опустив руки, Ольга стояла, прижавшись затылком к влажному стволу дерева, смотрела в лицо Куняева и не видела ничего, кроме темного, расплывающегося пятна.

Оба они молчали и оба дышали тяжело, словно сбежали только что с высокой крутой горы.

Куняев снова поцеловал ее, потом еще и еще раз.

— Это тебе за огородное пугало, — прошептал он. Ольга тихо засмеялась в ответ, вырвалась и побежала по улице.

— Я как пьяная, — шептала она, — совсем как пьяная.

Домой Ольга не пошла. Она не любила холодную, темную свою комнату, где все — и низкий потолок, и стены с сырыми разводами, и уныло скрипящий пол — вызывало у нее ощущение придавленности, тоски. В этой комнате ей всегда было немного страшно, зябко и неуютно.

Ольга вспомнила об Иване Ивановиче. Вспомнила со стыдом и раскаянием потому, что давно не была у него.

Два месяца назад умерла Мария Никитична, старик жил теперь один, постаревший, ослабший, а она, Ольга, за все это время так редко навещала его. В сущности, она приходила к нему лишь тогда, когда ей было тяжело, когда нужно было выплакаться, обрести душевный покой.

Ольга понимала это. Переполненная добротой, она все же не хотела прощать себя. Но чем больше она придумывала себе обидных прозвищ — жестокая, неблагодарная, эгоистка, — тем меньше чувствовала угрызений совести. До угрызений ли совести ей, если она, о чем бы ни думала, все время видела куняевские глаза.

Ольга забежала в магазин — у Ивана Ивановича наверняка нечего было есть, купила хлеба, котлет, картошки, купила леденцов: старик любил леденцы, хотя сам никогда не решался тратить на них деньги.

Лиственная улица, где жил Иван Иванович, была давлено от Выселок, но Ольга и не заметила, как прошла это расстояние. Она остановилась у калитки дома, неумело свистнула и позвала: «Шайтан, Шайтан!» Собака не откликнулась, не выбежала навстречу. Конечно, ее не было во дворе, как никогда не было и раньше. Удивительный пес, он вечно шатался бог знает где и долгой прибегал только за тем, чтобы повертеться возле своей заброшенной конуры и опорожнить миску, которую никогда не забывала наполнять Мария Никитична.

Ольга прошла во двор и сразу услышала знакомый шум знакомых деревьев в саду. Узкая, заваленная сухими листьями тропка привела ее к дому. Ступеньки крыльца скрипнули под ее ногами — их дребезжащий, хриплый стон глухо раздался в тишине.

Ольга открыла дверь и увидела Шайтана. Он лежал у печки, вытянув ноги, запрокинув лохматую голову. Был он тощ, жалок, густая шерсть, с засохшими комьями грязи, спуталась, облиняла. Шайтан открыл слезящиеся глаза, взглянул на Ольгу, подобрал одну ногу, будто намеревался встать, но не встал, а только слабо ударил по полу облезлым хвостом.

А в глубине комнаты, выпростав из-под пестрого лоскутного одеяла сухие руки, лежал на кровати Иван Иванович. Он повернул к Ольге осунувшееся восковое лицо, сказал:

— Пришла? Спасибо. А мы вот захворали с Шайтанкой…

Ольга сбросила пальто, присела на кровать. Старик улыбался, гладил ее руку и говорил:

— Каждую осень прихварываю. Организм так устроен. Людям спасибо — навещают. И ты вот пришла. Конфеты принесла. Добрая ты девушка. А я лежу, на Шайтанку смотрю и Марью Никитишну вспоминаю. Ему тоже без нее худо. Захирели мы без Никитишны.

Ольга встала, прошлась по комнате. Шайтан следил за ней грустным взглядом, слабо дергал хвостом. Ольга присела на корточки, приподняла его большую голову. Он уткнулся горячим сухим носом в ее ладонь, посопел, потом лизнул ей пальцы и устало опустил голову на пол.

— Шайтанка, милый ты мой, — прошептала Ольга, пошарила в кармане и положила около него конфетку.

На стене внезапно остановились ходики, и сразу тревожная тишина наполнила комнату. По крыше прошелся ветер, что-то зашуршало за печкой, вздохнул Иван Иванович, а Ольга вдруг прижалась лбом к оконному стеклу и заплакала. Она плакала беззвучно, закрыв руками лицо. Ей было жаль и старика, и Шайтана, и этот дом, где еще недавно все было так мирно, радостно, все дышало жизнью и покоем. Ей вспомнилась мать, старая квартира, где прошло ее детство, вспомнился отец, которого она почти забыла и помнила только большие его ласковые руки. Она плакала от раскаяния, что давно не была на могиле матери, что редко навещала Ивана Ивановича, плакала от мысли, что жизнь тяжела, что и к ней придет старость и она тоже умрет, как умерла Мария Никитична, мать, как скоро умрет и Иван Иванович.

— Куда ты ушла? — позвал старик. — Иди сюда, расскажи что-нибудь.

Ольга вздрогнула, ответила:

— Я сейчас, дедушка. Иду.

Она опустила гири ходиков, толкнула маятник и постояла, слушая, как снова деловито застучали часы. Это мерное «тик-так» — вот все что осталось здесь неизменным. Нелепая мысль — кто же будет заводить ходики, если вдруг умрет Иван Иванович, — пришла ей в голову. «Нет, он не умрет, не должен он умереть», — с отчаянием подумала она, поцеловала старика в жесткую, небритую щеку и снова расплакалась.

— Перестань, — рассердился старик. Так резко он никогда не говорил с нею, и Ольга испуганно растерла кулачками мокрое лицо.

— Любишь ты страдать, девушка. Вон уж сколько годков на свете прожила — и половину проплакала. Из такой веточки разве вырастет доброе дерево? И на меня тоску нагоняешь. Забыла — ведь солнце есть. Подыми глаза — увидишь.

— Не надо так, дедушка, — беспомощно сказала Ольга.

— Надо, — ответил он и неловко обнял Ольгу, прижав ее голову к своей хрупкой, худой шее. — Ну, ладно, вздремну я. А как усну — топай себе домой: поздно.

Он и в самом деле скоро уснул. Ольга поправила сбившееся одеяло, прикоснулась ко лбу старика губами и на цыпочках подошла к Шайтану. Пес шевельнул ушами, но глаз не открыл. Ольга погладила его, прошла на кухню. Не зажигая электричества, она очистила картошку и, пока она варилась, пока жарились котлеты, сидела в полутьме, смотрела в окно, слушала, как шумят деревья на улице, как скрипит что-то в комнате, потрескивают от старости стены дома. Наконец все было готово. Ольга слила картошку, сложила в тарелку котлеты, прикрыла все это подушкой — так всегда делала Мария Никитична — и ушла.

На улице было холодно, страшно. Ольга всегда боялась темноты, ночных, окутанных мраком улиц с их настороженной, зловещей тишиной, где даже камни мостовой, деревья, гулкие звуки, которых и не замечаешь днем, неожиданно становились твоими врагами.

Вздрагивая от каждого шороха, Ольга пробежала несколько улиц и выбралась на Советскую. Здесь было светло от множества фонарей и витрин магазинов. Пустынная в этот поздний час, улица была красивее, чем днем. Ольга уже не чувствовала грусти, с какой ушла от Ивана Ивановича. Сейчас ей верилось, что все будет хорошо — старик, конечно, выздоровеет. Выздоровеет и Шайтан и опять станет бегать по чужим дворам. И ей, Ольге, тоже будет хорошо. Уже завтра, потому что завтра она снова увидит Куняева. Всем, всем будет хорошо…

Ольга думала так и мысленно каждому, кто встречался ей по пути желала спокойной ночи, счастливой жизни — и сонным дворникам, лениво шаркающим сухими метлами, и скучающим сторожам, запертым за дверями магазинов, и редким милиционерам, и пугливым парочкам, прячущимся в темноте подъездов, и случайным прохожим.

Наконец она вбежала к себе в парадное и увидела Куняева.

— Ты зачем здесь? — удивилась она.

— Тебя жду. Теперь-то в самом деле в сосульку превратился.

Он обнял ее, поцеловал.

— Спать надо, спать, — строго сказала она, легко взбежала по лестнице, открыла дверь и долго стояла в темной прихожей, прислушиваясь к стуку сердца.

Заспанная соседка выглянула из своей комнаты, недовольным голосом сообщила, что сегодня несколько раз приходил какой-то странный человек, настойчиво спрашивал Ольгу Леонидовну.

— Ничего, завтра зайдет, — беспечно ответила Ольга, прошла к себе и сразу забыла и о соседке и о ее сообщении.

Она зажгла свет, бросила на стул пальто и услышала, как что-то ударилось об оконное стекло. Внизу, задрав голову, стоял Куняев. Ольга распахнула окно, легла животом на подоконник, свесилась наружу и погрозила ему кулаком:

— Не хулигань, в милицию заберут…

Он ушел. Ольге не было холодно, спать не хотелось. Она подобрала колени, села на подоконник, стала смотреть на пустынную улицу.

Стук во входную дверь нарушил ее мысли. Ольга испуганно соскочила с подоконника и неожиданно рассердилась на неведомого ночного посетителя. Она прошла в прихожую, дождалась, когда снова постучали, и недовольно спросила:

— Кого нужно?

Усталый мужской голос вежливо осведомился, не вернулась ли Ольга Леонидовна.

— Ведь уже ночь, зашли бы завтра, — ворчливо сказала Ольга, недоумевая, кому потребовалась она в этот поздний час. И сейчас же вспомнила слова соседки о странном человеке, спрашивавшем ее сегодня. Вспомнила и испугалась, сама не зная чего.

— Это я, — дрогнувшим голосом проговорила она, — чего вам надо?

Человек за дверью молчал. Молчала и Ольга, немея от непонятного страха. Наконец он сказал хриплым, показавшимся Ольге знакомым голосом:

— Откройте, не бойтесь…

Дрожащими пальцами, не понимая своего волнения, Ольга пыталась и никак не могла повернуть ключ. Наконец замок щелкнул, она распахнула дверь. Свет из прихожей осветил лестничную площадку, и Ольга, увидев лицо человека, стоявшего перед ней, отшатнулась.

Это был ее отец.


Только утром, пробудившись от беспокойного сна, Ольга наконец осознала, что произошло. Открыв глаза, она долго смотрела на выцветший коврик, который висел над ее кроватью еще в старой квартире. И этот коврик, где серый волк подбирался к красной шапочке, и ровное дыхание отца, и кисловатый запах табака пробудили в ней забытые воспоминания. Так и в детстве, просыпаясь, она слушала шелест входящего в комнату рассвета, разглядывала огромного волка, оскалившего страшную свою пасть, вдыхала аромат не выветрившегося за ночь папиросного дыма.

Ольга повернула голову, посмотрела на отца. Он спал на раскладушке, которая с трудом умещалась в комнате. Эту раскладушку Ольга одолжила ночью у соседки, сконфуженной тем, что не понравившийся ей странный человек оказался отцом Ольги. Раскладушка была коротка, коротко было и одеяло, из-под которого торчала голая желтая ступня отца с красной, натертой пяткой. Ольга протянула руку, осторожно прикрыла ногу простыней. Отец шевельнулся, но не проснулся.

В прихожей стукнула дверь — это соседка ушла на работу. Ольга встала и, вздрагивая от визга половиц, пробралась на кухню. Она умылась до пояса холодной водой, поеживаясь от теплого озноба. Не найдя тряпку, которая всегда куда-то исчезала, Ольга вытерла лужу на полу газетой, зажгла коптящую, поющую на разные голоса керосинку и почистила картошку.

Сегодня ей можно было не спешить. Сегодня у нее уроки только во второй смене, поэтому двигалась она неторопливо, наслаждаясь тишиной и радостным волнением от сознания, что рядом в комнате спит отец. Ее отец!

Праздничное ощущение тихой радости, покоя, торжественности жило всюду — и в ней самой, и на улице, где из-за низких туч неожиданно брызнуло солнце, и в пустой, ставшей чем-то новой квартире, и в знакомых, надоевших вещах.

Отец все еще спал. Ольга боком обошла раскладушку, присела на стул, с трудом втиснутый вчера между шкафом и стеной. Сидеть ей было неудобно — угол шкафа больно упирался в коленку. Выгнув онемевшую спину, Ольга вглядывалась в лицо отца.

Вчера она так и не разглядела его. Что было вчера, Ольга вообще плохо помнила. С той минуты, как свет из прихожей осветил лестничную площадку и она увидела отца, все происходящее потеряло для нее свою реальность. Это было как сон, в котором она и принимала и не принимала участия. Она что-то делала, что-то говорила, плохо понимая, что делает, что говорит. Чувство, которое она испытывала тогда, не было похоже на радость. Ольга была растеряна, ошеломлена и все время ощущала неловкость от его взгляда. Она неожиданно стала неуклюжей, неловкой, опрокидывала вещи и не знала, куда деть ставшие вдруг длинными, тяжелыми свои руки. Она шла на кухню, чтобы приготовить отцу поесть, но не доходила и возвращалась и садилась напротив него за стол, подперев кулачками подбородок, смотрела в его лицо и не видела ничего. Отец что-то говорил, но Ольга плохо понимала. Не слова, а знакомый, родной голос, который был как музыка, как одно дыхание, звучал у нее в ушах. И удивительно — слов Ольга не слышала, но отчего-то ясно различала назойливое потрескивание электрической лампочки над головой.

Спать они легли на рассвете. Задремав, Ольга вдруг в испуге открыла глаза, села на кровати, вся охваченная странной дрожью, и прошептала:

— Папа, папа вернулся!

Путаясь в рубашке, захлебываясь слезами, она торопливо сползла с постели и, стоя на коленях перед раскладушкой, на холодном шершавом полу, обхватила голову отца и целовала его колючий подбородок, теплые, пахнущие табаком губы, его влажные, блестевшие в полутьме глаза. Уже не плача, а только всхлипывая, как ребенок, она бессвязно говорила о тоске своей, об одиночестве, о трудных годах, которые принесли ей так мало радости и так много горя…

Сейчас отец спал. Коричневое, обветренное лицо его было родным и вместе с тем чужим. С любопытством, жалостью вглядывалась Ольга в это лицо…

Будто почувствовав ее взгляд, Леонид Трофимович открыл глаза. Открыл сразу, словно и не спал, и улыбнулся.

— Доброе утро, — сказала Ольга.

— Доброе утро, — ответил он, притянул ее за руку — она неловко уперлась ему ладонью в грудь — и поцеловал. — А теперь вставать. Раз, два. Ты давно поднялась? И не разбудила. Нехорошо. Я обленюсь так.

Он оделся в какой-то странный хлопчатобумажный костюм, убрал раскладушку. В комнате сразу стало шумно, еще теснее стало. Леонид Трофимович смеялся, говорил громким голосом, ходил тяжелыми шагами — крышка чайника подскакивала на столе от его шагов, тормошил Ольгу, рассматривал на стене ее институтские фотокарточки. За завтраком он съел большую тарелку картошки с сосисками и попросил еще. Два стакана чаю выпил вприкуску с маленьким куском сахара, предварительно раздавив его ножом на несколько равных частей. Одна долька осталась. Леонид Трофимович повертел ее в пальцах, усмехнулся чему-то, сказал не Ольге, а неизвестно кому: «За твое здоровье!» — и сжевал крепкими зубами.

— В баньку сходить бы, Оленька, — говорил он, — ты знаешь, я страсть как люблю попариться Исхлестаешься веником и сразу помолодеешь. Когда-то была у нас здесь одна отменная банька. Интересно, сохранилась ли? Парилка в ней — другой подобной не сыщешь. А банщик — настоящий волшебник. Аристарх Аристархович зовут, и фамилия необыкновенная. Забыл фамилию-то, нехорошо. — Он озадаченно почесал за ухом, надул губы и захохотал. — Знаешь, что с этим Аристархом Аристарховичем произошло? Отмечали его пятидесятилетие, собралось множество почитателей, и я, конечно, в том числе, а юбиляра потеряли. Ищем и найти не можем среди гостей. Он же человек скромный, сидит, помалкивает. Конфуз получился — все ведь его только голым видели, а тут с ног сбились, разыскивая. Вот дела какие. Так что, дочка, в баню мне необходимо. Грехи пойду отмывать.

Ольга старалась не смотреть на отца, боясь, что лицо ее, глаза выдадут то чувство, которое она испытывала сейчас. Она не понимала, зачем он говорит все это. Совсем не то, что надо. И ходит он не так, как надо, и движения у него не такие, какие должны быть. Все, все не то.

Впрочем, Ольга не знала, как надо ходить отцу, что говорить, она только чувствовала, что совсем другим, не таким обыкновенным, обыденным должен быть человек, испытавший столько горя, вернувшийся почти с того света. Она искала на лице его следы страданий, скорби, усталости, ждала, что он пожалуется на муки, которые, наверно, пришлось ему перенести. А он рассказывал какую-то глупую небылицу о банщике и весело хохотал.

Все время Ольга мучительно думала о матери, о страшной тайне, которую знала и которую, чувствовала, никогда не сможет забыть. Она была почти оскорблена, что отец ни разу не вспомнил о матери, и в тоже время боялась этого. Ей было неловко с ним. Она уже стыдилась за ночное свое откровение, за слезы, которые пролила, стоя на коленях перед раскладушкой. Непонятный, чужой человек ходил по ее комнате, трогал ее вещи, называл дочерью. Вот он взял ее за руку — Ольга окаменела от испуга, — посмотрел ей в лицо, погладил волосы:

— А ты у меня красавица, доченька. Чудно! А я все думал, что ты еще маленькая, с косичками.

Ольга посмотрела ему в глаза, проговорила серьезно:

— Нет, я давно уже не маленькая. Я старая.

Леонид Трофимович покусал губы, сказал:

— И я старый, девочка. Вот ноги по утрам стали ныть: ревматизм. Невеселая история — старость…

Он обнял ее, подвел к зеркалу на стене. Ольга увидела свое молодое, без единой морщинки, гладкое лицо, серые виски отца, глубокую складку вокруг его рта и опустила глаза.

— Я смотрю на тебя, Оленька, и наглядеться не могу. Как же ты похожа на маму!

Ольга невольно отстранилась и, чувствуя, что краснеет, почти с вызовом сказала:

— Нет, на маму я совсем не похожа. Мама была добрая, красивая, смелая… Не надо говорить о маме, прошу тебя, не надо…

Она выбежала на кухню, прижалась носом к окну и съежилась вся, услышав шаги отца. Но он не подошел к ней, постоял в дверях, медленно ушел назад.

Когда Ольга вернулась в комнату, Леонид Трофимович, закинув за спину сцепленные пальцами руки, смотрел в раскрытое окно, слушал шум многолюдной улицы. На подоконнике сидел голубь, вертел красноглазой головой.

Не оборачиваясь к Ольге, отец прошептал:

— Смотри, гость к нам пожаловал. Не спугни.

Голубь скакнул по подоконнику, клюнул горшок со столетником и, засвистев крыльями, улетел. Леонид Трофимович проследил за ним взглядом, обернулся к Ольге. Она увидела его глаза, и ее губы вздрогнули. Печальные, нежные, усталые глаза.

— Оленька, — тихо сказал он, — я тысячу раз представлял себе, как вернусь домой… Я знал — все будет именно так: и солнце, и голубь, и тишина в комнате, и ты, умная, добрая, все понимающая моя девочка, с которой мы будем большими друзьями. Ведь будем, правда?

Он, улыбаясь, взял ее за руки. Столько в голосе его было искренности, ласки, печали, что Ольге стало и жалко его, и мучительно стыдно перед ним.

— Милый, родной мой папка, — сказала она и уткнулась лицом в его плечо.

— Я знаю, о чем ты думаешь, Оленька, — гладя ее по волосам, проговорил он. — Да, я виноват перед мамой, очень виноват.

Ольга подняла голову, посмотрела ему в лицо. И он смотрел на нее грустным, ласковым взглядом.

— Ты любил ее… ту женщину? — шепотом спросила Ольга.

— Наверно, — смотря, в ее глаза, ответил он.

— Она была плохая, да? — еще тише спросила Ольга.

— Нет, она была хорошая, — сказал он. — Это все очень просто и очень сложно, дочка.

Они долго стояли молча, не двигаясь. И вдруг Ольга заплакала.

— Ну не надо, — сказал он, — зачем ты…

— Я дура, папа, я ничего не понимаю. И тебя я не понимаю, — захлебываясь, проговорила она, — ты добрый, ты хороший, но ты странный какой-то… Я ничего не понимаю, ничего… Сколько лет ты был там… ни за что, без всякой вины, а шутишь, смеешься… И вообще, ты будто с курорта вернулся…

— Хорошенький курорт! — Он засмеялся.

— Не смейся, — сказала она. — Кто вернет тебе эти годы, кто?

Он пальцем вытер ей слезы и сказал:

— Мне вернули честь, Оленька. А плакать о прошлом я не хочу, у меня нет времени плакать о прошлом. Жить надо. Работать я хочу. А страдать… Унизительно это — ходить в страдальцах.

Он пристально смотрел на нее, и она покраснела под его взглядом, опустила глаза.

За стеной в комнате соседки гулко старинным звоном забили часы. Ольга испуганно ойкнула — скоро ей нужно уходить.

— Папа, ты же в баню собирался, — воскликнула она, — так иди к своему Аристарху Аристарховичу. Только сними сначала эту свою одежду, смотреть не могу. — Она таинственно приложила палец к губам, полезла под кровать за чемоданом и вытащила аккуратно сложенный темно-синий костюм отца, пролежавший в этом чемодане столько лет. — Вот, надевай. Его еще мама гладила, ждала тебя и чуть ли не каждый день гладила. Надевай и отправляйся, смывай грехи.

Она сказала это без всякой задней мысли, но неожиданно для самой себя уловила в своем голосе упрек и, покраснев, отвернулась. Краем глаза она видела, как отец погладил рукав пиджака, потерся о него щекой и, зажмурившись, покачал головой.

— Роскошный костюм, — сказал он, — неужели я носил костюмы из бостона? — Он надел брюки, которые оказались ему так широки, словно сняты были со слона, и захохотал: — Брюхо! У меня было брюхо?! Нет, не мой это костюм. Не мой. Тащи обратно в зоопарк.

— В какой зоопарк, зачем? Ушить только надо немножко…

— Ничего не надо ушивать. Неси, откуда принесла. Не мой! Не было у меня брюха. Я всегда изящный был, стройный…

— А я говорю, было. Не брюхо, а брюшко. Было. Было! — Ольга смеялась, топала ногой. — Уютное брюшко, мягкое, упругое, как мячик. И я тебя всегда бодала в него. Вот так. — Ольга пригнулась, макушкой ударила отца в живот.

Леонид Трофимович отскочил, захохотал еще громче:

— Вспомнил, теперь вспомнил. Было брюшко.

— Было, а сейчас доска стала, не живот, — Ольга потерла ладонью макушку, — как буду я тебя бодать? Недолго и голову расшибить.

— Да, положение безвыходное, — согласился Леонид Трофимович.

Ольга быстро ушила ему брюки, переставила на пиджаке пуговицы, погладила костюм. Леонид Трофимович переоделся и сразу стал похож на свою старую фотокарточку, которую Ольга всего месяц назад повесила над кроватью. Ему, видимо, было непривычно в костюме, он расставлял руки, неестественно приподнимал плечи, но прошло минут десять, и он обжил его, походив по комнате.

— Мы вместе пойдем, папа, — сказала Ольга, — я провожу тебя.

На улице светило солнце. Весело желтели на деревьях последние листья. Было тепло. Из домов повылазили старушки, сидели на стульях возле своих парадных. Солнце отражалось в витринах магазинов, окнах домов, в высоких стеклянных колбах тележек с газированной водой. Леонид Трофимович держал Ольгу под руку — она шла, краснея от непонятного смущения, — вертел по сторонам головой, останавливался у тележек с газированной водой, у газетных и табачных киосков, шутил с молоденькими продавщицами, которые тоже заражались его весельем, а некоторые начинали даже кокетничать. Ольга никогда не задумывалась, красив отец или нет. Сейчас же постаралась взглянуть на него со стороны, глазами этих девушек, и пришла к выводу, что лицо у отца хоть и суровое, но выразительное, с крутым упрямым подбородком, большим лбом и умными глазами.

Мимо проехал грузовик — в кузове его стояли две коровы, надменно глядя на шумную городскую улицу. Леонид Трофимович охнул, увидев их, сказал:

— Вон они едут, мои возлюбленные. Нравятся? Гляди, привыкай, скоро в деревню поедем.

— В какую деревню, зачем? — Ольга удивилась и засмеялась.

— Как — зачем? Работать. — Леонид Трофимович прищурился, с усмешкой поглядел на Ольгу, — она не поняла, шутит он или нет. — Я ведь, тебя ожидая, вчера зря время не тратил. В горкоме был, договорился. Поеду в колхоз председателем.

— Ты — председатель колхоза?

Ольга остановилась и снова, как недавно в комнате, почувствовала раздражение. Нет, он не шутил. Но разве можно о таких вещах говорить так сразу, так несерьезно, с каким-то мальчишеским легкомыслием. «В деревню поедем…» И не спросил, согласна ли она ехать, даже не посоветовался. Ни разу с самой встречи он не рассказал ей ни о себе, ни о своих планах и вдруг ни с того ни с сего огорошил таким сообщением. Только что вернулся домой, не огляделся и уже торопится куда-то уезжать. Странный, непонятный человек.

— Да, я — председатель колхоза. — Леонид Трофимович сказал это таким голосом, словно вопрос Ольги показался ему нелепым. — И тебе найдется работенка. Нужны в деревне учителя. Или не поедешь?

— Ах, папа, ну можно ли так, — почти с раздражением проговорила Ольга. — О таких вещах и так говорить. Да и не место здесь и не время. Неужели не понимаешь сам…

— Честное слово, не понимаю. А что, разве я должен был тебя подготавливать, будто к известию о смерти? Мы же с тобой договорились — будем друзьями, и я знаю, ты все поймешь… Ведь у каждого из нас есть долг перед людьми. Перед близкими и перед далекими.

— Нет, нет, — торопливо, почти испуганно воскликнула Ольга, — нельзя так… Я не могу… Зачем я вдруг поеду в деревню? И тебе не надо ехать… Как же так, почему?.. Разве так сразу можно решить…

— А ты и не решай сразу. Подумай.

Оттого, что ей можно было сейчас не решать эту нелепую, так внезапно возникшую проблему — ехать или нет в деревню, — господи, зачем ей туда ехать? — Ольга почувствовала облегчение и успокоилась. А что, если она не поедет? Неужели он бросит ее, неужели снова оставит одну? Нет, нет, никуда он не поедет, и она никуда не поедет. И все же она знала, что обманывает себя: он уедет, да, уедет, и надо будет — оставит ее одну… Но останется ли она одна?

Они свернули в переулок и наконец вышли к маленькой, растерявшей свою облицовку баньке, которая дымила, как завод.

— Здорово, приятельница, — сказал Леонид Трофимович. — Смотри, модница какая: облупилась от старости, а вывеску все же подмалевала свежей краской. Ах, модница, модница…

И в самом деле — на старом фасаде сияла новая яркая вывеска: «Городская баня № 3», на которой рядом с буквами вдохновенный художник нарисовал некое подобие шайки и неудержимо несущиеся ввысь клубы пара. Ольга и раньше видела эту вывеску, но только сейчас ощутила всю ее пошлость и засмеялась.

— Ну, я пошла, до вечера, — сказала она, поцеловав отца в щеку.

Ольга шла, размахивая маленьким своим портфелем, на замочке которого отражалось солнце, так же как отражалось оно и в глазах Ольги. Ей хотелось бежать по суетливой, окутанной солнечным дымом улице, по хрустящим, горящим желтым огнем листьям, но она шла медленно, прислушиваясь, как с каждым шагом сильнее, громче стучит ее сердце, как все существо ее наполняется теплом и радостью — и оттого, что вернулся отец, и оттого, что теперь она такая же, как все, и от воспоминания о вчерашнем поцелуе, и от ожидания встречи с любимым человеком.

И уже знала Ольга, что никогда не повторится то, что было. Никогда.

Загрузка...