Амалия Викторовна Сутоева возвращалась с лекции, которую она читала в клубе рабочих молочного завода. Лекция называлась «Воспитание детей в семье» и обычно вызывала живой интерес слушателей. Всякий раз, уходя с лекции, Амалия Викторовна испытывала удовлетворение. Она уставала, но усталость была даже приятна ей. Лекции отнимали много времени, сил, но Амалия Викторовна никогда не жаловалась на это. В городе ценили ее энергию, деловитость.
Амалия Викторовна работала завучем второй городской средней школы, но так получилось, что ей пришлось заниматься всеми директорскими делами. Директор школы заслуженный учитель Петр Сергеевич Андросов был человеком старым, больным, писал очерки истории города, мемуары и последнее время не очень вникал во всякие учебные вопросы, целиком полагаясь на добросовестность Амалии Викторовны. Ее он называл «моя благодетельница».
Несмотря на свою энергию, Амалия Викторовна была тихой, застенчивой женщиной. С людьми она разговаривала ласково, вежливо, и, казалось, за всю свою жизнь не приобрела ни одного недруга. Ей было сорок лет, но выглядела она намного моложе. Ее открытое лицо, большие черные глаза, мягкие движения и нежный, задушевный голос сразу располагали к себе. Амалия Викторовна была красива, но не подчеркивала свою красоту никакими ухищрениями косметики, и от этого, может быть, казалась еще привлекательнее.
Сегодня у нее был тяжелый день. С утра вместе с директором школы она несколько часов провела на городской конференции учителей, потом Петр Сергеевич уехал домой, а ей пришлось готовить срочный отчет для отдела народного образования. Но, как нарочно, все время мешали посетители: видимо, перед окончанием четверти родители забеспокоились. Амалия Викторовна поговорила с некоторыми из них, а потом сбежала в директорский кабинет и заперлась там. Отчет она успела составить и отослать вовремя, но на лекцию опоздала. И хотя, как обычно, лекция немного взбодрила ее, Амалия Викторовна все же чувствовала себя усталой. Уже шел последний урок, она могла бы уйти домой, но Амалия Викторовна считала своим долгом оставлять школу позже всех: мало ли что может случиться.
На ходу снимая пальто, она вошла в вестибюль, где, подоткнув подол юбки, мыла пол старушка уборщица, перешагнула лужицу воды и бросила пальто на стул:
— Повесь, пожалуйста, тетя Глаша.
— Убегалась, голубушка? — выжимая тряпку, спросила тетя Глаша.
— Немножко. Ну, докладывай, какие новости, что произошло.
— Да что тут может произойти? — беспечно ответила тетя Глаша. — Звонки звонят, уроки идут, полы моются. — Она вытерла о подол мокрые руки, отнесла пальто на вешалку.
— Ну и хорошо, — сказала Амалия Викторовна и поднялась на второй этаж.
Она шла по пустому, тускло освещаемому двумя лампочками коридору к себе в кабинет, но остановилась возле одного класса и покачала головой. Из-за двери доносился такой шум, словно в классе шел не урок, а бурное, крикливое собрание. Амалия Викторовна приоткрыла дверь, увидела толпящихся вокруг учительского стола ребят и сказала:
— Дети, не шумите: рядом идет урок.
Ребята отхлынули к партам, и Амалия Викторовна увидела учителя — коренастого юношу с большими, сильными руками и широким выпуклым лбом. Упругий, крепкий, он походил скорее на физкультурника, чем на учителя истории. Русые волосы его разметались и спадали на глаза. Перед ним на столе лежали какие-то камни, кости, монеты. Он улыбнулся Амалии Викторовне и, словно она нуждалась в его приглашении, сказал:
— Заходите, Амалия Викторовна, заходите — у нас интересный урок.
— Ничего, продолжайте, — проговорила она и закрыла дверь.
Удивительный человек этот Чуринов. Вот уже два месяца, как он работает в школе, но Амалия Викторовна до сих пор не может определить к нему своего отношения. Он из тех, кто хочет казаться правдолюбцем, кто беспощаден к чужим недостаткам, но снисходителен к своим порокам. Впрочем, Амалия Викторовна не сумела еще узнать, есть ли у Чуринова пороки, но предполагала, что есть: в каждом человеке всего понемножку — и хорошего и дурного. Конечно, можно было бы посчитать за порок свойственные Чуринову резкость, даже заносчивость, явное его непочтение к авторитетам, но посчитать это за порок было бы несправедливо — ведь вся молодежь сейчас такая: угловатая, беспокойная, дерзкая. Пройдут годы, и жизнь обломает их, а пока… пока надо терпеливо, с улыбкой смотреть, как бродит это молодое вино…
Когда прозвенел звонок, Амалия Викторовна сидела у себя в кабинете, просматривала классные журналы первой смены. Она поправила сбившиеся волосы, сложила в стопку журналы и вышла на лестницу.
Подобно тому как внезапно и оглушительно вылетают из бутылок пробки, одна за другой распахивались двери классов. Буйные, шумящие потоки ребят стремительно лились в коридор. Размахивая портфелями, толкая друг друга, ребята с криком бежали к лестнице, будто брали ее на абордаж, но увидев завуча, смиряли свой бег, невинно говорили: «До свиданья, Амалия Викторовна», — и степенно проходили мимо; однако, спустившись до первой площадки, снова мчались неудержимой рокочущей лавиной. Амалия Викторовна отвечала им: «До свиданья», — и провожала глазами, пряча улыбку.
Коридор опустел. Амалия Викторовна заперла в кабинете стол, взяла портфель и собралась уходить. Заметив в учительской свет, она направилась туда и, еще не доходя, услышала громкий голос Чуринова.
— Все это предрассудки, — кого-то убеждал он, — надо жить по велению сердца и прежде всего отвечать перед своей совестью.
— Да, но что сделаешь, если они так живучи, эти предрассудки, и часто определяют наши действия, — ответил Чуринову женский голос. Амалия Викторовна узнала — это говорила учительница географии Вера Трофимовна Филиппова.
Амалия Викторовна была деликатным человеком и поэтому, прежде чем войти в учительскую, предупреждающе кашлянула.
Чуринов стоял на стуле и, принимая от Филипповой, складывал в шкаф камни, кости, глиняные черепки — там, на шкафу помещалось его громоздкое, разбухающее с каждым днем хозяйство. С первого же дня занятий он завладел этим местом явочным порядком, сбросив оттуда вместе с пылью старые учебники и географические карты. Узкое лицо Веры Трофимовны было наклонено к плечу, гладкие волосы завязаны на затылке в тугой пучок. Она подняла руки, передавая Чуринову сверток, и с покатых ее плеч сполз на пол шерстяной платок. Чуринов бросил сверток на шкаф и, прежде чем она успела нагнуться, легко соскочил на пол и поднял платок.
— Спасибо, — проговорила Вера Трофимовна, покосилась на Амалию Викторовну и неожиданно покраснела так густо, что даже шея ее покрылась краской и заслезились глаза. Она опустила голову, отвернулась к окну.
— Что же это у вас на уроке сегодня делалось, Владимир Алексеевич? — спросила Амалия Викторовна, сделав вид, что не заметила смущения Веры Трофимовны. — Вы, голубчик, напугали меня — я уж думала, ученики взбунтовались, бьют вас, что ли.
Чуринов захлопал большими ресницами и неожиданно захохотал.
— Что вы, Амалия Викторовна, да они у меня смирные, как овечки.
— Смирные-то смирные, а дисциплины нет. Право, вы со своим либерализмом всех учеников нам испортите. Очень прошу вас, голубчик, подтяните дисциплинку, не разговаривать же нам на педсовете. — Амалия Викторовна покачала головой, улыбнулась своей мягкой улыбкой и добавила: — Ох, тяжкая это доля — быть завучем.
— Давайте поменяемся местами, — весело предложил Чуринов. — Плечи мои выдержат такую тяжесть.
Амалия Викторовна немного растерялась:
— Ишь вы какой… тщеславный.
— А как же — плох тот солдат, кто генералом быть не хочет.
— Но не сразу, Владимир Алексеевич.
— Вот и испугались местами меняться, а говорите — тяжкая доля. — Чуринов снова вскочил на стул, принял от Веры Трофимовны большой камень и уложил его на шкафу.
Слова Чуринова Амалия Викторовна сочла за дерзость и посуровела.
В коридоре гулко раздались чьи-то торопливые шаги, и в комнату шумно вбежал учитель математики Михаил Павлович Кропачев.
— Володька, — крикнул он, — я готов — идем домой.
Но увидел завуча и почтительно сказал:
— Извините, Амалия Викторовна, не заметил.
Был Кропачев высок, гибок, одет нарочито небрежно, хотя и со вкусом. В свои двадцать пять лет он уже успел полысеть и стыдливо прикрывал лысину от уха к уху жиденькой прядкой волос. Амалия Викторовна молча, всепрощающе улыбнулась ему: всегда веселый, вежливый, исполнительный, он нравился ей.
Чуринов взглянул на него со своего возвышения, ударил в ладони, сбивая пыль, и сказал:
— Нет, Миша, иди один, я сегодня задержусь.
— Это подлость бросать друга темной ночью, — решительно констатировал Кропачев. — А вдруг — жулики? Но, может быть, вы, Амалия Викторовна, снизойдете и разрешите вас проводить? Это с лихвой компенсирует измену друга.
— А вдруг — жулики? — Амалия Викторовна засмеялась. — Ну, идемте. До свиданья, Владимир Алексеевич. Верочка, спокойной ночи.
Амалия Викторовна и Кропачев спустились вниз. Кропачев с шутливой галантностью подал ей пальто, чем вызвал одобрение тети Глаши, которая, прикрывая рукой беззубый рот, засмеялась:
— Ах, прокуда, веселый человек! Кавалер! Тебе бы в кино представление играть.
— Я все могу. Я человек многогранный, — заявил Кропачев и с той же шутливой галантностью пожал на прощанье руку тети Глаши.
Улыбаясь, она смотрела им вслед. Но неожиданно, когда они дошли уже до ворот, охнула, засуетилась и крикнула:
— Голубушка, Амалия Викторовна, погоди, — вытащила из тумбочки конверт, побежала к воротам и виновато объяснила, что днем приходил почтальон, передал письмо, а она забыла о нем, совсем забыла.
— Ну вот, надейся на тебя, — сказала Амалия Викторовна, шагнула к фонарю и прочла адрес. — Видишь, а письмо-то, наверное, важное.
— Уж прости, голубушка-матушка, старая я, памяти нет никакой.
— Ладно, иди, что с тобой сделаешь, — сказала Амалия Викторовна и сунула письмо в портфель.
Жила Амалия Викторовна недалеко от школы. Кропачев всю дорогу шутил, она искренне смеялась и рассталась с ним в веселом расположении духа. Муж еще не вернулся. Он работал начальником городского торгового отдела и часто задерживался на заседаниях.
Несколько лет назад Иван Семенович Сутоев отдыхал на Рижском взморье. Ему очень понравились розовые от солнца сосны, мягкий, как перина, песчаный пляж и величавое, спокойное море, глядя на которое добреешь душой. Но еще больше понравились Ивану Семеновичу местные дачи — оригинальной постройки, светлые, уютные, чистые. Иван Семенович долго приглядывался к одному двухэтажному домику в Майори, а потом так же долго уговаривал недоверчивых, испуганных хозяев разрешить ему снять план дачи.
Так появился в городе новый, добротный, изящный дом, куда и переехали Иван Семенович и Амалия Викторовна из осточертевшей им тесной коммунальной квартиры. Они давно мечтали о собственном хозяйстве, о маленьком садике, где можно поставить несколько ульев, завести свинью, а если позволят средства, то и коровенку. И вот мечта осуществилась — был и садик, были и ульи, была даже корова, которую по счастливой случайности удалось купить довольно дешево. И тишина, и никаких соседей, никаких споров, недоразумений, склок.
Около двух лет жила в новом доме Амалия Викторовна, но до сих пор входила в него со странным ощущением умиротворения и тихой радости. Словно крылья вырастали у нее, словно становилась она моложе, значительнее, здоровее. Она не замечала, что обычно, еще открывая калитку, начинала напевать, и так, с песней, взбегала по ступенькам крыльца.
Амалия Викторовна повесила в прихожей пальто, посмотрела в зеркало, показала себе язык и вошла в столовую, бросив на кресло портфель.
— Маша, Машенька! — крикнула она.
Из другой комнаты выбежала девочка лет шестнадцати-семнадцати с некрасивым веснушчатым лицом. Из-под платка, по-старушечьи надвинутого на лоб, выбилась прядь льняных маслянистых волос. Большие черные глаза смотрели на Амалию Викторовну покорно и испуганно. Это была домашняя работница Сутоевых.
— Милая девочка, — сказала Амалия Викторовна, — ну, посмотри, платье у тебя все в грязи. Когда же ты привыкнешь быть аккуратной?
Девочка взглянула на свое платье, прикрыла рукой влажный подол и потупила глаза:
— Я недавно пол мыла, тетя Амаля.
Амалия Викторовна улыбнулась:
— Ну вот видишь, а халат и не надела. Зачем же я тебе халат сшила? Чтобы на вешалке висел?
— Мне жалко его, — не поднимая глаз, ответила девочка, — он новый, а платье старое.
— Ах, чудачка ты моя, чудачка! — Амалия Викторовна обняла ее. — Ну, иди, надень, пожалуйста, халат, и будем ужинать. Я сегодня очень устала.
Надев ситцевый разноцветный халатик, Маша принесла ужин, поставила на стол тарелки и сказала:
— Я пойду корову доить, тетя Амаля.
— Еще не доила? — удивилась Амалия Викторовна. — Что же ты? Иди, иди.
Она съела ужин, отнесла на кухню посуду и вышла на веранду. Было темно, тихо. Ветер стучал ветвями в саду. В небе мерцала зеленая звезда. Слышно было, как жевала сено корова и ударялись о подойник струйки молока. Почуяв хозяйку, прибежали под веранду собаки и скулили, задрав морды. Их глаза блестели в темноте, как звезды. На свет электрической лампочки через открытую дверь пролетела в столовую ночная бабочка. В соседнем дворе заскрипел колодец, раздался глухой стук ведра о воду.
Амалия Викторовна, сцепив на затылке ладони, дышала прохладным ветром, смотрела в далекое небо, и на душе у нее было покойно. Покойно оттого, что дует ветер, что скрипит колодец, что мерцает звезда.
Из сарая вышла Маша, Амалия Викторовна услышала, как под ногами ее захрустел песок.
— Уже подоила, Машенька? — спросила она, вздохнула и прошла на кухню.
Она постояла, смотря, как девочка процеживает густое дымящееся молоко, вымыла руки и ушла. Вернулась минут через десять с другим подойником в руках, на четверть заполненным молоком.
— Видишь, как ты доила?
— Я старалась, — виновато проговорила девочка.
— Разве я не знаю, что ты стараешься? — сказала Амалия Викторовна. — Надо просто руками энергичное работать, как можно энергичнее. Ты в деревне-то доила корову?
Маша помолчала и неожиданно с угрюмым многословием ответила:
— Мамка не давала: говорила, успею еще. А потом подохла наша корова. Кабы тятька был, купил бы другую, а так разве купишь: деньжищ сколько надо… Колхоз у нас дюже плохой. Третий председатель под судом сидит за растрату… Горюшко прямо.
— Да, не везет вам, — удрученно проговорила Амалия Викторовна, посмотрела в погрустневшие глаза девочки и спросила:
— А все-таки ты скучаешь о доме, Машенька?
Маша ничего не ответила.
— Скучаешь, — раздумчиво сказала Амалия Викторовна и погладила ее по голове. — Таких колхозов, как ваш, уже мало осталось, Машенька. Скоро и до него доберутся. Ведь сейчас в деревню все — и людей лучших, и технику — все, чтобы таким, как ты, жилось хорошо.
Еще раз погладив Машу по голове, Амалия Викторовна ушла в столовую. Она поднялась на второй этаж в спальную, накинула халат и вдруг услышала звон разбитой посуды.
— Боже мой, что там еще случилось? — крикнула она.
Маша молчала. Амалия Викторовна сбежала вниз по крутой деревянной лестнице. В столовой возле буфета стояла Маша и, удрученно вытянув вдоль туловища руки, смотрела на остатки двух тарелок, валяющихся у ее ног.
Амалия Викторовна не рассердилась, только устало вздохнула:
— Шесть тарелок за три дня! Что же мне делать с тобой?
Маша покраснела, заморгала, прижалась лбом к буфету и заплакала:
— Я другие куплю, вычтите у меня, тетя Амаля.
Амалия Викторовна скорбно посмотрела на нее, потом села в кресло и притянула к себе Машу. Девочка стояла меж ее колен, дергалась от прерывистых всхлипов и говорила:
— Вычтите у меня, вычтите…
Амалия Викторовна вытерла ее грязное от слез лицо:
— Глупенькая! Нельзя же все время вычитать.
— А мне не надо денег, я сыта, обута, одета, не надо мне денег. — Маша снова заплакала.
— Ну, перестань, — сказала Амалия Викторовна, прижимая ее к себе. — Что теперь сделаешь, раз досталось мне такое горе…
Маша, пряча лицо, высвободилась от нее, стала подбирать осколки, потом подмела пол, ушла на кухню мыть посуду.
Амалия Викторовна взяла портфель, направилась к себе в кабинет. Это была небольшая комната, с огромным окном, через которое виднелось все небо, черное и низкое. Амалия Викторовна зажгла настольную лампу, и сразу померкло и ушло ввысь небо, а перед окном вдруг выросли бурые деревья. «Тук-тук, — сухо стучали их ветви в окно, — тук-тук». Амалия Викторовна задвинула тяжелые синие шторы — она купила их прошлый год в Москве — и села к столу. Этот стол, книжный шкаф, с поднимающимися дверцами, два мягких кресла — вот и вся обстановка ее уютного, очень любимого ею кабинета.
Она открыла портфель, увидала письмо и еще раз прочла адрес: «Верхняя Выселковая улица, 2-я средняя школа, лично директору Петру Сергеевичу Андросову (или в крайнем случае завучу тов. Сутоевой)».
«Ну, раз в крайнем случае — пусть Петр Сергеевич и читает», — решила Амалия Викторовна и отложила конверт, но, подумав, посмотрела его на свет, оборвала с краю и вынула сложенную вдвое бумагу. Текст письма, так же как и адрес, был напечатан на машинке.
То, что прочла Амалия Викторовна, ужаснуло ее — речь шла об учителе истории Владимире Алексеевиче Чуринове. Она побледнела, отбросила письмо и расслабленно откинулась на спинку кресла: «Боже, какая низость! Это или клевета, или беспримерное двоедушие».
Рот ее скривился в брезгливой гримасе. Свет от лампы освещал только одну половину лица с большим, добрым, затуманенным недоумением и скорбью глазом. Другой же глаз, прикрытый тенью, блестел тускло и холодно, как звезда.
За шторой по оконному стеклу сухо стучали ветви: «Тук, тук, тук».
Амалия Викторовна проснулась словно от внезапного толчка. Она сразу же вспомнила о письме и поморщилась..
За ночь окно в спальне запотело — казалось, лежал на стеклах серебристый иней. Было пасмурно, небо в тяжелых тучах висело низко и угрюмо. На дворе Маша вытряхивала ковры. Они стреляли громко, как из пушки. Амалия Викторовна осторожно, чтобы не разбудить мужа, сползла с кровати, накинула халат и спустилась вниз.
Маша стояла на ступеньках крыльца и, покраснев от натуги, трясла ковер. Она высоко поднимала руки, спина ее выгибалась, но все равно нижний конец ковра волочился по земле.
— Маша, — сказала Амалия Викторовна, — я же просила тебя, девочка, не грохочи так, пока спит Иван Семенович. Ты ведь знаешь — он вчера поздно пришел…
Маша ничего не ответила. Она повесила ковер на перила лестницы и ударила по нему палкой. Звук от удара был громкий и гулко разнесся по двору. Амалия Викторовна нахмурилась:
— Ты слышишь, Маша? Пожалуйста, потише.
Девочка ударила еще несколько раз, потом сказала:
— Сами велели утречком ковры вытрясать. Тише нельзя.
— Захотеть — все можно, — ответила Амалия Викторовна и ушла.
Все сегодня вызывало в ней раздражение — и погода, такая сырая и ветреная, и Маша, всегда угрюмая и неласковая, несмотря на доброту к ней Амалии Викторовны, и даже муж, который всю ночь будил ее своим храпом. Отчего он стал храпеть? Никогда раньше не было у него этого неприятного свойства. Амалия Викторовна знала, что настроение ей испортило вчерашнее письмо. Она должна была что-то предпринять. Но что? Как узнать правду?
А Маша все стучала и стучала во дворе. Наконец она разбудила Ивана Семеновича. Опухший ото сна, в мятых пижамных штанах он спустился вниз, помахал Амалии Викторовне полотенцем, прошел в умывальник.
Амалия Викторовна крикнула Маше, что пора собирать завтракать, и ушла одеваться. Она причесывалась перед зеркалом, разглядывая свое лицо. Вот и появились у нее первые, пока еще мало заметные, морщинки под глазами. Иван Семенович не хочет ее огорчать, говорит — это от усталости, но она знает: неумолимо приближается старость. Оба они стареют — и она, и Иван Семенович. У него стала болеть печень, появилась одышка.
Амалия Викторовна почти с нежностью подумала о муже. Она вышла за него восемь лет назад не по любви, а потому, что ей было уже тридцать два года и нужно было за кого-нибудь выходить. В юности она испытала большую любовь, но жених ее не вернулся с фронта, и с тех пор сердце Амалии Викторовны словно сгорело. Она всегда охотно принимала ухаживания многочисленных поклонников. Одних гордо отвергала, других завлекала сама, но редко к кому из них, даже тогда, когда была близка, испытывала долгое, нежное чувство. Иван Семенович был старше ее на одиннадцать лет, и, когда Амалия Викторовна выходила замуж, она немного боялась этой разницы в возрасте, казавшейся тогда огромной. Но теперь ей уже не казалось это. И хотя иногда они ссорились, а однажды даже решили разойтись из-за какого-то пустяка, Амалия Викторовна ценила заботу, внимание Ивана Семеновича. Она привыкла к нему и была довольна покоем, прочно поселившимся в их новом доме. Прежде она любила вечеринки, веселье, танцы, теперь же искала тишины. Может быть, это тоже оттого, что приближается старость?
Амалия Викторовна уложила волосы, надела черное простое платье, которое шло ей, и сразу повеселела, увидев в зеркале свое еще молодое, красивое лицо. Нет, далеко до старости.
Она легко сбежала вниз, где в кресле уже сидел Иван Семенович и курил, просматривая вчерашнюю газету.
— Опять ты натощак куришь, — возмутилась Амалия Викторовна.
— Ничего до самой смерти не случится, — сказал Иван Семенович и отложил газету, одобрительно разглядывая жену. Она повернулась на каблуках, спросила:
— Ну как, хорошо? — И неожиданно снова возмутилась: — Что это еще за слова такие о смерти? Я не хочу вдовой оставаться. Учти!
Иван Семенович захохотал, погрозил ей всей ладонью:
— Хорошенькая вдовушка — это, я тебе скажу, дело тоже премилое.
— Фу, гадость какую ты говоришь! — Амалия Викторовна постаралась рассердиться, но тоже засмеялась: — Все равно не хочу.
Иван Семенович любил сразу же после сна обильно позавтракать — иначе весь день он чувствовал себя разбитым и раздраженным. Однако он был неразборчив в еде и с удовольствием съедал все, что ему предлагали. Он только не мог ждать, и, зная это, Амалия Викторовна поторапливала Машу, которая сегодня очень медленно собирала на стол.
По утрам они пили парное молоко. Сознание, что это молоко от собственной коровы, придавало ему особый вкус и прелесть. Иван Семенович даже отхлебывал его мелкими глотками, блаженно закрывая глаза. Делал он это уже по привычке и скорее для того, чтобы доставить удовольствие Амалии Викторовне, которая, глядя на него, каждый раз весело смеялась. Но сегодня Амалия Викторовна даже не улыбнулась. Она вспомнила о письме, хотела показать его Ивану Семеновичу, но раздумала и заторопилась в школу.
Перед уходом из дому Иван Семенович и Амалия Викторовна обязательно кормили сахаром собак. Они выходили на крыльцо, где, колотя хвостами по земле, уже поджидали их три огромные лохматые кавказские овчарки. Иван Семенович делал вид, что хочет пройти мимо, но собаки окружали его, и он, как бы сердясь, махал руками, покрикивал. Вот и сейчас он крутился среди них, ругался, а собаки лаяли на него заученно и лениво. Амалия Викторовна, улыбаясь, смотрела через стеклянную дверь. Но едва только она вышла на крыльцо, как овчарки оставили Ивана Семеновича и бросились к ней. Она нарочито медленно вынимала из кармана пальто куски сахара, так же медленно раскладывала их на перилах лестницы. Собаки, повизгивая от нетерпения, смотрели на нее. Она хотела уже бросить первый кусок, но, как всегда, вмешался Иван Семенович. Он вытащил сахар, свистнул и кинул его в глубину двора. Овчарки, толкая друг друга, бросились туда. Это продолжалось до тех пор, пока Иван Семенович не раскидал весь сахар. Вывалив языки, собаки отходили от него и снова садились возле крыльца, подняв оскаленные морды к Амалии Викторовне. Она присаживалась перед ними на корточки и ласково гладила каждую по густой шерсти. Затем брала с перил сахар, подносила к морде одной собаки, но передумывала и отдавала другой.
Однако нужно было спешить. Амалия Викторовна вымыла руки, поцеловала мужа в щеку и ушла.
В вестибюле школы она встретилась с Чуриновым. Меньше всего ей хотелось сейчас видеть его, и все же, когда он поздоровался, Амалия Викторовна постаралась ему улыбнуться. Но, наверно, она чем-то выдала свое смятение, потому что Чуринов сказал:
— Вы сегодня не очень приветливы, Амалия Викторовна. Я в чем-нибудь провинился?
Амалия Викторовна посмотрела ему в глаза и отвела взгляд. Боже, какое честное лицо у этого человека!
— Я плохо себя чувствую, Владимир Алексеевич, — устало ответила она и, снова взглянув на него, шутливо проговорила: — А мне казалось, вы и мысли не допускаете, что можете как-нибудь провиниться.
— Нет, допускаю, — так же шутливо сказал Чуринов. — Я только и думаю, как бы провиниться, вы меня плохо еще знаете. Я страшный человек.
Он состроил свирепое лицо, Амалия Викторовна изобразила испуг, и, засмеявшись, они разошлись.
Открывая дверь своего кабинета, Амалия Викторовна почувствовала, как мурашки побежали у нее по спине от страшной мысли: Чуринов виноват. Что за нелепый, странный разговор произошел сейчас между ними? Ей казалось уже, что в голосе Чуринова прозвучала явная тревога, когда он спросил: «Я в чем-нибудь провинился?» Амалия Викторовна не сомневалась: он чего-то боится.
Она бросила на стол портфель, прижала к горячим щекам ладони и долго стояла, не двигаясь. В коридоре шумели ребята, кто-то свистнул, кто-то закричал истошным голосом, но Амалия Викторовна будто не слышала ничего. Только когда прозвенел звонок и наступила тишина, она вздохнула, хрустнула пальцами и спустилась к директору.
Петр Сергеевич, сухой сутулый старик с профессорской бородкой и в дешевых студенческих очках, стоял перед репродуктором, размахивал в такт музыки рукой и фальшиво дудел мелодию.
— Благодетельница моя пожаловала, — сказал он, но рукой размахивать не перестал. — С добрым утром, благодетельница, с новым днем, который принесет нам новые знания. Ура!
— И новые неприятности, — печально проговорила Амалия Викторовна.
— К черту неприятности! Слушайте Прокофьева, душечка, — музыка освежает душу.
Он снова задудел, еще громче и еще фальшивее. Амалия Викторовна терпеливо послушала его, не выдержала и сказала:
— Вы же варвар, Петр Сергеевич. Ну разве можно так врать — уши разрываются.
— Что, не нравится? — Петр Сергеевич пальцем поправил дужку очков. — Вот и отец мне говорил: иди, говорит, куда-нибудь на горку подальше да повыше и пой на здоровье, авось, говорит, бог даст, ветер отнесет от деревни. А я не могу не петь, дорогая моя благодетельница, когда у меня хорошее настроение.
Он схватил со стола мятую, желтую от времени, полуистлевшую тетрадь, помахал ею над головой:
— Вот что я нашел вчера. Это необыкновенная находка. Замечательный человек жил в наших местах, удивительный. И я вытащу его из небытия. Дорогая моя, подумайте только — на базаре нашел. Пирожками баба торговала, а завертывала их вот чем: отсюда вырывала. Я прочитал листик и чуть не умер. Откуда, спрашиваю, тетрадь? «А кто ее знает. Мальчонка на чердаке, кубысь, достал». «Кубысь»! А эта тетрадь — клад целый.
Амалия Викторовна знала — Петр Сергеевич может без конца говорить о своих находках, поэтому, улучив момент, она прервала его:
— Я рада за вас. Однако у меня дело…
Петр Сергеевич рассердился:
— Сухарь вы, благодетельница. «Дело, дело»… Всему свое время, потерпите пять минут, будем рассуждать и о деле, если вот это для вас пустая стариковская забава. Вы послушайте, что пишет мой безвестный крестьянин. Послушайте, полезно.
Петр Сергеевич осторожно перевернул несколько страниц, стал читать торжественным шепотом:
— «От трудов таких рубаха у меня солона. А позовет королевич: «На, сдаваю тебе деревеньку, садись и короли», — не приму даже целого королевства. Доля моя — царской слайде. Весь мир я пою, кормлю. Дворяне да генералы похваляются древностью, а ведь мой род древнее, вельможнее. Тот знатней, кто трудится. Мой хлеб и царь кушает и дворяне…» Вы слышите, — воскликнул Петр Сергеевич, — слышите, вот они, мысли русского мужика! Удивительно, как это перекликается с подобными же словами красноярского крестьянина Бондарева. Вы слышали о Бондареве? Ах, ну конечно, откуда вам слышать — у вас дела. Брошюру Бондарева издал Лев Николаевич Толстой в десятом году. А эта тетрадь древнее. И дальше, дальше слушайте, удивительное пророчество.
Петр Сергеевич перелистал еще несколько страниц и прочитал:
— «Будут хозяйствовать на земле, кто трудится. Изникнут лентяи, тунеядцы, дармоеды, завистники да огурялы. Будут все прекрасны собой, премудры мудростью. Жить начнут по хорошему обходительству. Чужие люди станут знакомыми не часовыми, а вековыми. Каждый с измала узнает счастье жить для ближнего…»
Петр Сергеевич читал и посматривал на Амалию Викторовну, которая хмурилась, опустив голову. Она сердилась. Ей сейчас совсем не до записок этого безвестного крестьянина, как бы интересны они ни были. Словно поняв ее, Петр Сергеевич неожиданно отложил тетрадь и сказал:
— Сухарь, благодетельница. Заплесневелый сухарь! Ну, давайте, слушаю ваши срочные дела.
Он сел за стол, откинулся на спинку стула и, обхватив ладонью нос, отчего очки его вздернулись на брови, приготовился слушать. Но Амалия Викторовна ничего не сказала, она вынула из кармана конверт, молча протянула ему.
— Что это? — не отрывая руки от носа, гнусаво спросил Петр Сергеевич.
— Прочтите. Что делать, я не знаю.
— Ну-с, ну-с, давайте. — Он поправил очки, вынул из конверта письмо и, с каждой секундой багровея все больше, прочитал следующее:
«Уважаемый Петр Сергеевич, ставим Вас в известность, что учитель истории В. А. Чуринов, посещая дома учащихся школы, берет у родителей в долг деньги. Ни одному из нас деньги не возвращены, да и не будут возвращены: вы сами понимаете, что эти «долги» — вымогательство, взятка. Мы вынуждены давать Чуринову деньги, чтобы спасти своих детей от его мелочных придирок и несправедливых плохих отметок. Мы хотим также поставить Вас в известность, что странные, двусмысленные отношения Чуринова и учительницы географии Веры Трофимовны Филипповой приняли настолько уродливый характер, что вызывают всевозможные разговоры среди учащихся. Мы требуем пресечь явное моральное разложение, происходящее на глазах у наших детей. Известно ли Вам, что Чуринов оставил в Москве семью — грудного ребенка и жену, с которой, правда, не был зарегистрирован. Нельзя обойти молчанием и тот факт, что Чуринов, посещая дома учащихся, порочит Ваше доброе имя. Надеемся, что Вы, Петр Сергеевич, примете соответствующие меры. С уважением, по поручению группы родителей…»
Вместо подписи стояла закорючка, расшифровать которую было невозможно.
Петр Сергеевич отбросил письмо, возмущенно воскликнул:
— Что вы мне суете, благодетельница? Возмутительная гнусность, клевета, грязная анонимка!
— Возможно, Петр Сергеевич, — почти грустно сказала Амалия Викторовна, — я тоже так решила, когда вчера получила это. Но чем больше думала, тем меньше чувствовала уверенности. Ах, Петр Сергеевич, мне ли вам говорить, как хитро маскируется зло.
Петр Сергеевич вскочил, уперся ладонями в стол и, перегнувшись к Амалии Викторовне, почти с ужасом спросил:
— Вы, вы верите, что Чуринов вымогал деньги?
— Пока я ничего не знаю. Мне страшно подумать об этом, как страшно предположить, что он бросил ребенка и жену…
— Чепуха! Слышите. Никого он не бросал. И нет никаких двусмысленных отношений у него с Филипповой. Если он любит ее, пусть любит на здоровье. Любви надо радоваться.
Петр Сергеевич побагровел от возмущения. Тяжело дыша, он расслабленно опустился на стул. Амалия Викторовна нервно сцепила пальцы, прошлась по кабинету. От шагов ее покачивался на шкафу вылинявший от времени глобус.
— Петр Сергеевич, дорогой, — почти умоляюще сказала Амалия Викторовна, — выслушайте меня. Все, все, что вы говорите, я сама передумала. Но ведь мы ничего не знаем, мы только предполагаем, что так не может быть, потому что Чуринов совсем не похож на… — она хотела сказать «на подлеца», но замялась и сказала, — на нечестного человека. Письмо это, конечно, не отличается мужеством. Нужно было его подписать, а не ставить закорючку. Но, Петр Сергеевич, если здесь написана правда, так ли уж важно нам знать фамилию того, кто это написал? Он мог бояться — и это вполне понятно, — что Чуринов начнет преследовать его ребенка. Но письмо может быть и клеветой. Возмутительной, низкой клеветой. Мы должны сначала выяснить, проверить факты, Петр Сергеевич, а потом уже отмахиваться от этой бумаги. Мы узнаем правду, избавимся от всяких сомнений и поступим тогда сообразно фактам, а не руководствуясь нашими предположениями и симпатиями. Поверьте, я не могу избавиться от страшной мысли — вдруг все, что здесь написано, правда? Ну хорошо, мы не поверим, отбросим его, а потом разразится скандал. Вся школа будет тогда опозорена, вся школа, Петр Сергеевич!
Петр Сергеевич ударил ладонями об стол:
— Довольно! Никаких выяснений. Я верю Чуринову. Верю! И этого для меня достаточно. Надо больше верить людям, благодетельница моя! Возмутительно! Злой, подлый человек накатал анонимку, клевету, а мы уже готовы в милицию звонить…
Амалия Викторовна даже побледнела, с ужасом посмотрела на Петра Сергеевича.
— Боже, что вы говорите! — воскликнула она и почувствовала, как глаза налились слезами. — За что же, Петр Сергеевич?
Она отвернулась к окну, чтобы не расплакаться, но слезы уже лились сами собой. Петр Сергеевич испугался, суетливо закружился вокруг нее, приговаривая:
— Ну, ну, еще этого не хватало. Успокойтесь, ради всего святого. Простите, сказанул сгоряча глупость. Все нервишки, нервишки. Лечить надо. Голубушка, Амалия Викторовна, перестаньте, а то и я заплачу.
Она печально улыбнулась, промокнула платочком глаза и устало сказала:
— Ничего, Петр Сергеевич, не обращайте внимания. Наверно, правда, нервы пошаливают. Извините, пойду.
Она взяла со стола письмо, повертела в руке и грустно покачала головой:
— Что же, разорвем и бросим в корзину…
Петр Сергеевич ухватил ее за локоть, сказал и ласково и требовательно:
— Да, да, в корзину. И никаких выяснений, никаких проверок. Верить надо в человеческую чистоту.
— А если ошибемся, Петр Сергеевич?
— Все равно верить. Вера возвышает, подозрение унижает и тех, кого мы подозреваем, и нас самих. Идите, голубушка. А это… в корзину, в корзину.
— Хорошо, Петр Сергеевич. — Амалия Викторовна улыбнулась ему своей мягкой, доброй улыбкой и ушла.
Ей было легко. Бог с ним, с этим письмом. Она устала уже думать о нем. Почему всегда она должна больше всех беспокоиться? Зачем? Даже если откроется истина и письмо окажется правдивым, она отвечать не будет. Совесть ее спокойна. В конце концов директор все-таки Петр Сергеевич.
Амалия Викторовна подумала так и сейчас же поморщилась — ей стыдно стало от этих мыслей: ничего еще не произошло, а она уже как будто выгораживает себя. Все равно спросят одинаково со всех, а с нее, как всегда, даже больше. Но, может быть, ничего не произойдет. Может быть, письмо это действительно клевета. «Может быть…» Одно только «может быть». Нет, лучше не думать. В корзину так в корзину.
Она скомкала письмо, решительно бросила его под стол в корзину для мусора.
У Амалии Викторовны было сегодня три урока: два — русского языка и один — литературы. Уроки русского языка она любила меньше, но даже занятия по литературе прошли в этот день вяло, неинтересно. Амалия Викторовна не сумела завладеть вниманием класса и чувствовала сама, что говорит невыразительно, путано, многословно. Она сердилась на себя, на учеников и к концу третьего урока так устала, что, добравшись до своего кабинета, заперла дверь и легла на диван отдохнуть.
Мысль о письме не давала ей покоя ни там, на уроках, ни здесь, в кабинете. Чем больше думала Амалия Викторовна, тем больше убеждалась, что Петр Сергеевич неправ. Нельзя от этого отмахнуться, никак нельзя. Долг педагога, советского человека велит ей разобраться во всем. Позиция Петра Сергеевича, интеллигентская, граничащая с равнодушием, с примиренчеством, ей не к лицу. Она не может, не имеет права пройти мимо зла. Честь советского учителя должна быть незапятнанной, чистой, как кристалл. Тот, кто опозорил это высокое звание, не может остаться безнаказанным. Если же Чуринов невиновен — тем лучше. Но правда должна быть выяснена.
Амалия Викторовна вспомнила утреннюю встречу с Чуриновым. Сейчас она была уверена, что и разговор их был не таким уж шутливым и что лицо у Чуринова было тревожным, неискренним. Его вопрос «Я в чем-нибудь провинился?» и слова «Вы меня еще плохо знаете» не могли быть сказаны просто так, за ними скрывался особый смысл, желание прощупать почву.
Так думала Амалия Викторовна и теперь уже знала, как должна поступить. Решение пришло. Сомнений больше не было — она исполнит свой долг. И сразу наступило душевное равновесие.
Амалия Викторовна вытащила из корзины письмо, разгладила его ладонью и заперла в стол.
К концу уроков Амалия Викторовна успела просмотреть личное дело Чуринова и бумаги, связанные с его поступлением на работу в школу, но ничего нового для себя не узнала. Правда, ее насторожило, что Чуринов четыре года назад получил комсомольский выговор за «выступление, дискредитирующее администрацию института». Оказывается, «честный» Чуринов не так уж безгрешен. Амалия Викторовна перелистала журналы классов, в которых преподавал Владимир Алексеевич. Некоторые отметки по истории ей показались завышенными, некоторые несправедливо заниженными, но особенно удивило ее, что Тимофей Карцев, второгодник, безнадежный двоечник, имеет по истории «отлично». Это было странно. Амалия Викторовна записала адреса Карцева и еще нескольких учеников, решив сегодня же сходить к их родителям.
Но прежде чем отправиться к ним, она попросила зайти в кабинет Михаила Павловича Кропачева. Кропачев долго не шел, и, ожидая его, Амалия Викторовна волновалась все больше. Она не знала, как начать с ним разговор, но надеялась, что если поведет себя умно и тонко, то сумеет добиться от Кропачева кое-каких подробностей о Чуринове, которые, быть может, прольют свет на всю эту странную историю. Кропачев — приятель Чуринова, поэтому Амалия Викторовна решила быть вдвойне осторожной, чтобы не вызвать у него никаких подозрений: до тех пор пока она не выяснит факты, никто не должен знать ни о письме, ни о ее подозрениях.
Входя в кабинет, Кропачев задел носком ботинка за рассохшуюся половицу, споткнулся и угрюмо сказал:
— Дурная примета. Не везет мне в жизни.
— В чем же вам не везет? — улыбаясь, спросила Амалия Викторовна и почувствовала, как от волнения забилась у нее на виске жилка. Ей стало неприятно, что она должна будет сейчас кривить душой перед этим милым, очень ей симпатичным человеком.
Кропачев вбил каблуком на место половицу, драматически проговорил:
— Я, царь природы, хожу без денег — сегодня не обедал, завтра не буду. Тоска, Амалия Викторовна, безнадежность.
Она засмеялась, но сейчас же ужаснулась:
— Голубчик, Михаил Павлович, как же это — не обедать?! Хотите, я одолжу? Сколько вам? — И стала уже открывать портфель, но Кропачев испуганно сказал:
— Что вы, что вы, Амалия Викторовна! У меня и мысли не было. — Он покраснел от смущения. — И вообще, не в моих принципах в долг брать. Мне уже и Володька Чуринов совал сегодня деньги. Нет, сам растратил, сам и пострадать должен.
— Тоже верно, — согласилась Амалия Викторовна. — Эх, молодежь, молодежь! Вы бы хоть с Владимира Алексеевича пример брали: экономно, значит, живет человек, если может в долг давать.
— У него тоже никогда нет, — сказал Кропачев, — но ему труднее, у него полно всяких иждивенцев.
— Ну что вы! — Амалия Викторовна недоверчиво усмехнулась и спросила, стараясь казаться как можно равнодушней: — Какие же у него такие иждивенцы?
— А кто его знает, — Кропачев пожал плечами, — родителям он деньги посылает, в Москву кому-то…
«Кому?» — чуть не спросила Амалия Викторовна и даже похолодела вся от предчувствия, что наконец нащупала что-то. Чуринов сам писал в анкете, что, кроме родителей, живущих на Урале, в Магнитогорске, у него нет других родственников. Кому же он посылает в Москву деньги? Амалия Викторовна едва сдержалась, чтобы не спросить об этом, но она понимала, что продолжать разговор в том же духе было бы опасно. Она была довольна, что все сложилось само собой и ей не пришлось ничего выпытывать у Михаила Павловича. Почти не приложив усилий, она узнала, что у Чуринова водятся деньги, что кому-то в Москве он регулярно помогает. Этого было достаточно, чтобы насторожить Амалию Викторовну и еще больше укрепить ее решимость выяснить все до конца.
Ей не нужен уже был Кропачев, но чтобы не вызвать у него никаких подозрений, Амалия Викторовна сказала, что позвала его затем, чтобы выяснить некоторые данные для отчета, который она должна представить в городской отдел народного образования.
Они разговаривали долго, и наконец, устав, Амалия Викторовна отпустила Кропачева. Он предложил проводить ее домой, но она отказалась, сославшись на дела. Дел у нее не было, но Амалия Викторовна хотела остаться одна, чтобы поговорить с тетей Глашей, у которой Чуринов снимал комнату.
Она подождала минут десять и спустилась в вестибюль. Тетя Глаша дремала на табуретке, прислонившись к входной двери. Услышав шаги Амалии Викторовны, она вздрогнула, быстро выпрямилась и посмотрела на нее с бодрым видом. Амалия Викторовна улыбнулась этой ее уловке, спросила:
— Устала, тетя Глаша?
— Так, самую малость, сейчас замкну двери и — домой.
— А дома скучно небось одной? — Амалия Викторовна надела пальто, присела на стул и сделала вид, что поправляет чулок.
— У меня квартирант веселый, — ответила тетя Глаша и засмеялась, махнула рукой: — Озорной. Сказки все рассказывает, всякие истории. А наше дело стариковское — слушать да удивляться. Очень ему нравится, когда удивляюсь. А я стараюсь не обидеть — пусть радуется.
— Ишь, какая ты хитрая, — сказала Амалия Викторовна и сняла туфлю, подула в нее.
— Что, камешек закатился? — спросила тетя Глаша. — Или гвоздик мешается?
— Не знаю. — Амалия Викторовна болезненно поморщилась. — Что-то царапает и царапает ногу.
— Гвоздик, — определила тетя Глаша, — теперь туфли тяп-ляп делают, это раньше — носи не износишь. — Она зевнула, вздыхая, поднялась:
— А я вправду что-то устала. Вроде делов немного сделала, а устала.
— Ну, пойдем, пойдем. — Амалия Викторовна надела туфлю. — Придешь домой, отдохнешь. Владимир Алексеевич расскажет сказочку.
— Расскажет, — согласилась тетя Глаша и почему-то вздохнула.
Амалия Викторовна тоже вздохнула и, застегивая пальто, печально сказала:
— Тетя Глаша, милая, а ведь невесело небось тебе живется, а? Ты же одна на свете, да? Квартиранты, что птицы перелетные, — поживут и улетят. Хорошо, если бы все такие, как Владимир Алексеевич были, а то ведь всякие могут попасться.
— Это конечно, — тетя Глаша вытерла пальцами уголки губ, погрустнела, — невесело одной. Сын у меня хороший был, ох хороший!
— Слышала я, — сказала Амалия Викторовна, — он речником, кажется, был.
— Речником. Утонул. Паводок сильный был в том году. — Тетя Глаша подняла на нее затуманенные глаза.
Амалия Викторовна ободряюще сжала ее плечи:
— Боже мой, сколько горя на свете, тетя Глаша, а жить надо… надо… Не обижает тебя Владимир Алексеевич?
— Зачем же? Он человек хороший.
— И тоже одинокий. У него ведь, кажется, тоже нет никого? — спросила Амалия Викторовна и опустила глаза. Нет, не умеет она притворяться. Ей было противно, стыдно, что она должна лгать даже этой безответной, тихой старухе. И хотя голос ее прозвучал натянуто, неестественно, тетя Глаша ничего не заметила и сказала:
— У него родители живы. Он сын тоже хороший — каждый день письма пишет.
— Да, да, — воскликнула Амалия Викторовна, — видишь, какой я плохой завуч — своих учителей не знаю. Конечно, у Владимира Алексеевича в Москве родители живут, вспомнила. Да, он хороший сын — аккуратно в Москву деньги посылает.
Она говорила и почти ненавидела себя: боже, так притворяться!..
— Нет, — сказала тетя Глаша, — в Москве у него знакомая живет. Муж у нее умер, а они с Владимиром Алексеевичем были большие приятели, вот он и помогает ей: она ведь одна с ребеночком осталась. — Тетя Глаша вдруг беспокойно оглянулась, прошептала: — Только ты, голубушка, никому. Я тебе по секрету. Владимир Алексеевич страсть как сердится, когда я его за это доброе дело хвалю.
— Ну, тетя Глаша, само собой разумеется, — сказала Амалия Викторовна. — Зачем же я буду чужие секреты открывать.
— Не секрет это, только если человек стесняется, не надо его огорчать.
Амалия Викторовна шла по темной улице, поеживаясь от нервного возбуждения. Она не верила ни в какую жену приятеля — кто станет посылать деньги чужому человеку! Ей было грустно, что опасения ее уже почти подтвердились, что Чуринов оказался не таким, каким она представляла его себе. Как часто Амалия Викторовна разочаровывалась в людях, но всякий раз она испытывала почти физическую боль от этого, потому что с детства старалась верить в лучшие человеческие качества. Когда-то она думала, что все люди — хорошие, добрые, искренние, но с годами понимала, что это не так. Зависть, ложь, подлость, подсиживание, сплетни — чего только не встречала она в жизни. И удивительно, как сохранила она еще веру в добро, повидав больше зла, чем честности и принципиальности. Какой прекрасной была бы жизнь на земле, если бы не было злых, неискренних людей, людей с двойной душой, самых страшных наших врагов.
Так думала Амалия Викторовна, и вспоминала свою молодость, и удивлялась, как много стало теперь прозаичных, расчетливых молодых людей. Можно ли жить, не веря в большие идеалы? Амалия Викторовна жалела Чуринова, жалела Веру Трофимовну, которую он обманывает, жалела себя, потому что ей совсем не доставляло удовольствия копаться во всей этой грязи. Разве поймет Петр Сергеевич со своим примиренческим отношением к жизни, что заставляет ее идти сейчас по темным холодным улицам, хотя так хочется ей домой, так хочется, поджав ноги, посидеть на диване в тихой уютной гостиной.
Амалия Викторовна с трудом разыскала улицу, где жил Тимофей Карцев. Она постояла у калитки, всматриваясь, нет ли во дворе собак, и прошла по мягкой, усыпанной хрустящими листьями дорожке к крыльцу. Свет из окон, прикрытых занавесками, желтовато лежал на земле. Слышно было, как в доме кто-то играл на баяне, и тихой, грустной мелодии вторил такой же грустный женский голос. Песня эта была под стать невеселому настроению Амалии Викторовны, и она остановилась, дослушала ее до конца.
К удивлению Амалии Викторовны, дверь ей открыла Дуся, продавщица хлебной палатки. Палатка эта стояла недалеко от дома Сутоевых, и, хотя покупать хлеб входило в обязанности Маши, Амалия Викторовна почти каждое утро сама ходила за хлебом: медлительная Маша едва успевала приготовить завтрак. Когда у Амалии Викторовны было время, она любила побеседовать с Дусей о всяких малозначащих делах. Ей всегда нравилась вежливая продавщица, которая с ней разговаривала почтительно, будто старалась задобрить. Однако Амалия Викторовна и не предполагала, что Дуся имеет какое-либо отношение к школе, а тем более к Тимофею Карцеву, этому несчастью учителей.
— Здравствуйте, Дуся, — сказала Амалия Викторовна и отчего-то смутилась. Дуся тоже смутилась.
— Добрый вечер, — ответила она.
— Мне бы, Дуся, хотелось увидеть родителей Тимофея Карцева…
— Так я же ему за родителей, — с тревогой сказала Дуся: никогда еще завуч не заходила к ней, а если зашла, значит, что-то невероятное натворил Тимофей. И еще не зная, что он натворил, Дуся сразу стала оправдываться: — Он брат мой двоюродный, сирота, вот и живет у меня… Такой сорванец растет, сладу нет. — Она говорила торопливо, заискивающе. — Я днями на работе, муж тоже. Тимка сам себе хозяин, что хочет, то и делает. Вот и сейчас тоже куда-то удрал. Но, честное слово, я слежу за ним, даже ремнем порю.
Дуся вдруг спохватилась, что стоит на крыльце. Они прошли в комнату, где за столом, уткнувшись подбородком в баян, сидел Дусин муж — Анатолий. Он, ухмыляясь, смотрел на Амалию Викторовну.
— Сам товарищ завуч? — спросил он. — Редко у нас бывают такие высокие гости. Очень рады. — И хотя он улыбался, в голосе его трудно было уловить даже намек на радость. — Дуська врет, — сообщил он, — не пороли Тимофея и не будем. А теперь разрешите осведомиться, зачем посетили нас?
Амалия Викторовна сказала, что ее волнует судьба Тимофея, что она хотела познакомиться с его родными, узнать, в какой обстановке он живет. Поняв, что Тимофей ничего не натворил, Дуся обрадовалась, начала хвалить своего двоюродного брата:
— Он ведь неплохой парень — по молодости блажь в голове, а так заботливый, усидчивый. Наука только плохо ему идет, он малоспособный.
Анатолий положил к ногам баян, закурил и, выпустив под потолок облако дыма, резко сказал:
— Затюкали его в вашей школе, гражданочка завуч. Если человеку всю жизнь долбить «ты дурак», он сам начнет думать, что дурее его нет на свете.
Амалия Викторовна обиделась, но решила не выяснять, чем же «затюкали» Тимофея в школе. Однако вместо нее, хотя и не очень искренне, обиделась Дуся:
— Ерунду ты говоришь, Толик, — сказала она, но он взглянул на нее, и Дуся испуганно замолчала.
Амалия Викторовна сидела за столом, положив на колени портфель, и постукивала пальцем по замочку. Чувствовала она себя неловко: боялась Анатолия. Ей хотелось поскорее уйти, и в душе она ужо ругала себя, что пришла сюда.
Анатолий курил, разглядывал ее, как казалось Амалии Викторовне, нахально и презрительно. Она не смотрела в его сторону, но чувствовала его взгляд и никак не могла собраться с мыслями. Она уже почти забыла, зачем пришла в этот дом, и что-то расспрашивала о Тимофее, о том, как проводит он время, нужна ли ему какая помощь, зачем-то предложила даже заниматься с ним дополнительно по русскому языку, а сама все время думала, что уже поздно, что она устала, что дома Маша, наверно, как всегда, не выдоила корову и опять, наверно, разбила посуду. И неожиданно рассердившись и на нахального Анатолия, и на нерасторопную Машу, и на себя за то, что сидит здесь, теряет время, Амалия Викторовна сказала — голос ее прозвучал рассерженно, грубовато:
— Говорите, обижают Тимофея, а почему у него по истории «отлично»?
— А это, гражданочка, узнайте у учителя истории, — ответил Анатолий и тоже рассердился: — Какая же вы завуч, если понятия не имеете, что у Тимки тяготение к исторической науке. К человеку подход нужен — он на крыльях полетит. А то сделали из Тимки общественную плевательницу — плюют кому не лень — и хотят, чтобы сам отмылся.
— Это уже слишком! — Амалия Викторовна даже покраснела от возмущения.
— Толик, — сказала Дуся, — просто некультурно ты себя ведешь.
Но Анатолий грубо ее перебил:
— Помолчи! — Он зло взглянул на Амалию Викторовну. — Надо, гражданочка, в человеке поощрять благородные порывы. Вы только кричите, что Тимофей хулиган, а ни разу ни за что его не похвалили. Всякого человека есть за что похвалить. Я простой рабочий, слесарь, а тоже кое-что кумекаю. Чтоб с людьми дело вести, сердце надо иметь. Ясно? Сколько Тимка в хулиганах ходил? С первого класса. А пришел учитель истории, разобрался, какое к чему у хулигана тяготение… Лжи много, гражданочка, равнодушия.
— С ложью и с равнодушием бороться надо, — назидательно сказала Амалия Викторовна, — правда у нас всегда найдет дорогу.
Анатолий ткнул папиросу в пепельницу.
— Это конечно. Вы учительница, в политграмоте лучше разбираетесь, вам виднее, что к чему. С вашими ручками как раз во лжи копаться, расчищать дорогу правде.
Он поднял с пола баян и заиграл веселую плясовую мелодию. Дуся смотрела на него с испугом, любовью и состраданием…
…Амалия Викторовна возвращалась домой с тяжелой душой. Она жалела о потерянном времени, с омерзением вспоминала злое лицо Анатолия. Даже Дуся, которая прежде нравилась ей своей вежливостью, жизнерадостностью, теперь казалась безвольной, несчастной и забитой деспотом мужем. Амалия Викторовна почти ругала себя, что занялась грязным чуриновским делом, но в то же время чувствовала удовлетворение от мысли, что иначе поступить и не могла, потому что так поступить ей велела совесть. Муж опять скажет, что у нее беспокойный характер, что занимается она не своими делами, но как же жить тогда, если ко всему относиться равнодушно. Пока она ничего не выяснила, но она выяснит, узнает правду.
Амалия Викторовна тяжело шла в темноте по вязкому песку, во дворах лаяли собаки, к заборам прижимались влюбленные парочки, ветер сбрасывал с черных деревьев черные листья. Амалия Викторовна устала, у нее болела голова, хотелось есть. Но едва она увидела свой дом, как сразу стало и легче и веселее. Она замурлыкала что-то, открыла калитку и, напевая, взбежала на темное крыльцо.
Она зажгла свет в прихожей, бросила на пол портфель, показала себе в зеркале язык и, поправляя прическу, крикнула:
— Маша!
Никто ей не ответил.
— Маша, ну где ты там? — уже сердясь, сказала Амалия Викторовна и распахнула дверь в комнату.
В комнате на столе лежала записка, торопливо написанная крупным детским почерком Маши:
«Тетя Амаля, я в колхоз, домой уехала. Мне у вас надоело. Денег ваших, сколько там вы мне должны, мне не надо. Оставьте за поколотые тарелки. Вы очень, очень плохая».
Амалия Викторовна прочла и устало опустилась на диван. Она долго сидела так, тупо смотря на клочок бумаги. И вдруг уронила голову на стол и разрыдалась.
— Злые, бессердечные, тупые люди, — шептала она, глотая слезы.
В хлеву тоскливо мычала корова…