— Анечка, еще раз середину пьесы, с мелодии в левой руке, пожалуйста. Настройся, помни — дышишь ровно ты сама, дышит и музыка. Плечи опусти, вес руки в клавиатуру. Мелодия стекает с пальцев, перетекает в клавиатуру. Так, тягучая беспрерывная линия, теперь хорошо. Дослушала последний аккорд — нет, не снимай руки сразу. Звук еще длится, живет — даже если кажется, что тишина наступила, — ты слухом продлеваешь, звук шаром воздушным зависает, ты будто провожаешь картину, что нарисовала только что. Так, так — и поверь, слушатель вместе с тобой захвачен этим медленным угасанием. Не выходи из состояния, продолжай. И когда в тебе отзвучала музыка — ты можешь отнять руки от клавиатуры, только тогда.
А теперь смена образа, резко, без раскачки — новое состояние. До конца пройди текст. Я молча посижу — только помни, у Шумана нет подготовки контрастов. Вторгается новое, нет конфликта при этом. Каждую мелодическую линию доводи до конца, расскажи ее. Ведь когда мы рассказываем — мы не объясняем. Но выговариваем, проговариваем, четко артикулируя — иначе никто не поймет, о чем речь. Очень хорошо, молодец! Если не будешь нервничать — а ведь ты не будешь, я знаю — завтра на академконцерте тебе обеспечена хорошая оценка. Даже и не сомневайся, не думай о пятерочке. Ты ее уже заработала. Дома не занимайся больше. Но непременно проигрывай «про себя». Концентрируй внимание и старайся не сделать ни единого перерыва. Вся наша работа — умение сосредоточиться и услышать музыку. Так вот, непременно, сидя за пианино, но не играя, всю программу дома пройди, раза два-три. Устанешь не меньше чем от беспрерывных упражнений, а толку больше. Договорились? Ну, подойди к нам с мамой теперь.
Почти часовая репетиция в зале закончилась, Исидора вздохнула с облегчением. Анечка — наказание господне, она возится с ней только из сострадания к Инне Витальевне — почти подруге, прекрасному концертмейстеру струнников, женщине со сложной судьбой.
— Инна, я довольна твоей дочкой. Вы хорошо поработали.
Анечка присела, опустив голову, в кресло рядом с мамой, Инна гладила ее по голове, смотрела на дочку с обожанием. Потом на Исидору — с обожанием, но несколько иного толка. Дочке — обожание с умилением, Исидоре — трепетное обожание. Растрепанные светлые волосы, в глазах застыли вечные невыплаканные слезы. Вечные и невыплаканные.
Невыплаканная готовность к страданию и помешала Инне стать яркой пианисткой, данные-то у нее покрепче Анечкиных. Но судорожная нервность делала усилия тщетными. Как странно все-таки. Есть продуктивная взнервленность, ее и зовут концертностью, она необходима, равна вдохновению. Конструктивная дрожь, выплескивающаяся в музыку самым пленительным образом. А есть бессмысленная, перечеркивающая усилия жирным крестом суеты. У Инны получалось именно так. Самобытность и умение работать — на одной чаше весов, отсутствие концертности — на другой. И теряют смысл долгие часы занятий, похвалы педагогов. Карьера не удалась. Да еще муж-неудачник в тумане растворился, Анечке лет пять исполнилось, мечта стать знаменитой пианисткой сменилась другой — вырастить звезду.
Инна так же судорожно переключилась на дочку. Отрабатывала повинность, играла в школе фортепианные партии скрипичных сонат — и лелеяла мечту воплотить несостоявшееся в Анечке. Подарить то, чего сама Инна не познала. Успех и славу. И как все теперь запуталось! Вслух сказать, что Анечка — хорошая девочка, но ждет ее будущее концертмейстера, да и то в лучшем случае, Исидора не решалась. Она давно для себя решила, что согласилась заниматься с Аней из чувства долга. Долг она всегда отдает честно и последовательно, остальное не ее забота. Из кукурузного початка орхидея не вылупится. Музыка Анечке полезна, лауреатами становятся не все, а уж любимцами публики — тем более.
Суровая ли это истина? Да нет, обычное дело, сила дарования определяет успех. Сколько бы ни говорили о случайностях и непредсказуемостях, об интригах и заангажированности, о том, что «все куплено», но сила дарования определяет успех. Единицы пробиваются — и дело вовсе не в «оказаться в нужном месте и в нужное время». Закон срабатывает, он суров и в конечном итоге справедлив. Жесток и отнюдь не снисходителен, нет ничего в нем ужасного или мерзкого. Каждому воздается по заслугам, по масштабу этого самого дарования, само слово одаренность включает так много совершенно не взаимосвязанных между собою качеств! Выдержка, терпение, точность, выносливость. Сумасшествие? Да, конечно, тоже включено. Упавшая на счастливца с неба способность запомнить невероятное по объему множество произведений? Да, это тоже.
И еще что-то неуловимое, за чертой определений и за гранью понимания. Но везение — в последнюю очередь, если вообще в списке присутствует. Дар — уже и есть везение, при определенном комплексе данных успех неизбежен. Исидора знала это наверняка. Как и то, что тысячи (или сотни тысяч? миллионы?) музыкантов целенаправленно приговаривают себя к провалу, хотя щедро одарены, преданы музыке с детства. Но какого-то винтика в целостной системе не хватает — маленького, почти незаметного, и успех никогда не увенчает усилия, результат недостижим и миссия невыполнима. Будут клясть судьбу, потом обидятся на нее, потом — кто какую сможет (это самый сложный пункт, отправная точка для другой судьбы, резкая, лбом о стену, смена сценария) — придумают себе новую жизнь, возможно, даже счастливую, но без цветов и оваций. Скромную и тихую.
Достойнейший поворот дела — преподавательские радости, иные несостоявшиеся триумфаторы становятся истинными подвижниками. Мучительный и непривлекательный поворот — преподавательские будни, но присутствуют отвращение и постоянные жалобы на несправедливость. Уязвленная гордость и неудовлетворенные амбиции, часто приводящие к язве желудка. Есть редкие случаи мужественного прощания с музыкой, переход на работу в банк, уход в торговлю недвижимостью или обзаведение земельным участком, мирное разведение овец и выращивание клубники. Это счастливые люди, сбежавшие от профессии «неудачник». Остальные приспосабливаются, как могут.
Анечка пока что просто слушается маму. Она очень старается. Звезду с неба не ухватит, это да, но вполне прилично играет. Иногда не хуже Инны… да, не хуже Инны в лучшие времена.
Последняя репетиция перед концертом, настрой на хороший результат в ее случае необходим. Боже, какие она кровавые репетиции с Митей устраивала! Но там другое дело, там работа всерьез, можно говорить все, не жалея и не сюсюкая. А ведь и правда — кто жалеет талантливых? Кто хотя бы однажды проникся состраданием к щедро одаренным? Они в другой категории, небожители. И драмы, и страдания — за семью замками сокрыты. Будто их бури стороной обходят и страсти не сшибают с ног.
Она вздрогнула от воспоминания о Жене Величко, обходительном и застенчивом мальчике — в десять лет. Но его привели к ней шестилетним — он тогда худющим, хулиганистым был. В четырнадцать лет он уехал за моря, в большую и жаркую страну, с другим педагогом. А в двадцать шесть, два года назад, — выбросился из окна парижского отеля «Конкорд». Двадцать шестой этаж. Лауреат трех конкурсов, а после первой премии на крупнейшем международном состязании, двадцать один год тогда был Жене, — разъезжал по всему миру, виртуозность безграничная, давно позабытая.
Как глупо, как непоправимо.
— Антон Степанович, вы делаете страшную ошибку, не отдавайте Женю в руки человека, мало вам знакомого. Вся эта история мне очень не нравится. У Мирвольского взгляд скользкий, склизкий. Он странный человек, странный — и это не ревность, мне хочется руки вымыть после разговора с ним, я не могу найти этому никакого объяснения, но неспроста. — Исидора тогда убеждала страстно.
— Но поймите и меня, ну хоть на минуту поставьте себя на место бедного человека, мало зарабатывающего, но не желающего, чтоб и сын прозябал в нищете. Что его ждет здесь? — Отец Жени, человечек в сером костюме, мявший в руках непременную кепку, без кепки она никогда его не видела, смотрел на нее с отчаянием и решимостью, она бы сказала — безумца, но логика в словах присутствовала. А во взгляде — нет никакой логики. Сплошное упрямство. Тот разговор в коридоре школы она запомнила навсегда. Антон Степанович продолжал что-то бормотать, бубнить себе под нос. Она постояла рядом, махнула рукой и вернулась в класс.
Женю забрали у нее за два месяца до того разговора, он перешел к скандально известному Арнольду Мирвольскому. Арнольда пригласили — уж как он добился этого приглашения, одному богу ведомо, — но пригласили руководить заморской школой искусств. Даже специальной школой. Он объявил о желании вывезти с собой нескольких талантливых ребят и переманил Женю. Не Женю даже, у них с Исидорой отношения превосходные сложились, он был ее гордостью, классным запевалой, так сама Шилова его и прозвала, — а Женькиного папу убедил в гарантированности зарубежной карьеры сына. Темная история. Мотивы Арнольда понятны — увезти самых лучших учеников из питерской школы, будет материал для создания образцово-показательного класса, за морем убедятся в Арнольдовом таланте.
Наглость-то какая! Вырвать ребят из семей — пусть не очень благополучных, но семей! И потом издеваться над ними. Никто не знает, что происходило с Женей на самом деле. Он жил в семье у Мирвольского, играл лучше всех, что неудивительно (уровень дарования, уровень дарования!), но вести редко доходили.
Однажды приехал, когда ему было семнадцать — невысокий, темно-русый, неприметный, — Исидора с трудом распознала прежнего Женю в мальчишке с отстраненным взглядом. Будто ледяной, улыбка автоматическая, вежлив и вышколен. Исидора знала, насколько он раним и восприимчив, как старается скрыть это. Теперь даже от нее. С таким трудом расслабила его когда-то, сделала почти душой компании. Скрытен неимоверно, а стал откровенным, поверил и прикипел. Трудов это стоило, но поверил.
А тогда сказал ей вдруг: «Я теперь люблю быть один. Знаете, сколько часов я провел, прячась ото всех! Там в середине дня круглый год жара, зато можно найти укромное местечко и, лежа вниз лицом, рассматривать муравьев, копошащихся в траве, выгоревшей под солнцем. Страна копошащихся. Люди тоже, как муравьи, но спрятаться им сложнее. В домах пережидают, жизнь там медленная-медленная». И в этой стране, где все так медленно, он отшлифовал способность рафинированно точной игры на рояле с неимоверной скоростью. Рассказывают, по ночам гонял на спортивном автомобиле, попал в какую-то страшную аварию, выжил, только шрам на шее, глубокий и косой, краснел яркой отметиной.
А потом страшная история его обучения всплыла наружу. Мирвольский насиловал малолетних учеников, издевался над ними прямо на уроках, повторяя, что они всецело в его власти, должны молчать.
Женька вырвался из ужасного круга, казавшегося замкнутым. Исполнилось восемнадцать — женился на восторженной блондинке Ядранке, студентке школы, давней подружке из Чехии.
Рассказывают, что перестал ходить на занятия вовсе, занимался сам и сам уже шантажировал Арнольда, заставляя представительствовать на конкурсах в качестве педагога восходящей звезды. Побеждал с триумфом. Как он играл Листа в транскрипции Горовица! Фантастика! Женя мгновенно стал сенсацией после концерта в токийском «Опера Сити Холл», газеты называли его лучшим молодым пианистом столетия. Весь мир у его ног, а он прыгнул из окна — миру под ноги.
История с издевательствами всплыла наружу, Женьку принудили свидетельствовать в суде, он вместе с другими бывшими учениками давал показания. Мирвольского посадили за педофилию почти на двадцать лет.
А скрытный и гордый Женька не выдержал славы подростка-мученика. Слава виртуоза его устраивала куда больше. В Париже, среди грома оваций, его абсолютный слух выделил почти неразличимое слово, выплюнутое квакером-невидимкой, лицо его покраснело и стало одного цвета с горящим поперек шеи шрамом. Он, улыбаясь, раздавал автографы, даже два интервью после концерта — Женькин английский безупречен! — записаны на пленку: «У меня здесь волшебный номер с роялем, специально заказанным для меня директором первоклассной гостиницы — он наслышан, что я люблю заниматься по ночам! Я благодарен за теплый прием и намерен готовиться к завтрашнему концерту».
— Когда же вы отдыхаете? — спросили его.
— Лучший отдых после концерта — учить новую музыку! — отрапортовал Женя, вернулся в номер, попросил его не беспокоить и выпрыгнул из окна, разорвав замкнутый круг вторично и окончательно.
Исидору мучила эта история, постоянно всплывала в памяти, она снова и снова спрашивала себя — почему тогда, в коридоре школы, даже не попыталась предложить помощь, сказать, что Женя в любой сложный для него момент может рассчитывать на нее, как прежде. Если бы она была в тот день поблизости — такого никогда не случилось бы. В номере с роялем они бы всю ночь проговорили. Она снова повторила бы, что дело музыканта — рассказать музыку, вспомнила бы непременно и слова Афанасьева, мантру. «Я ничего специально не делаю, я просто прочитываю текст», — трактовочный ключ и мощная психотерапия уводит от навязчивых идей в сторону несыгранной пока музыки, жизнь представляется уже не как цепочка эпизодов, торжественных или постыдных, а как нотный текст — свободный от сумасшествия мирских забот, как гладкая бесконечная последовательность нотных пятилиний, испещренных значками. Эта поверхность озвучивает, окрашивает преходящие и ничего не значащие события — красками гармонии, властно сметающей деструктив.
Прост ее метод убеждать, вести за собой подрастающих колоссов на глиняных, поначалу, ногах, щедро наделенных природой волшебным и мощным даром творить истинную музыку, но в придачу так же щедро нашпигованных психологическими сложностями, с трудом балансирующих на тонкой линии между вдохновенным сумасбродством и подлинным сумасшествием. «Читайте текст, рассказывайте его», — говорит она, и питомцы следуют голосу, утихомириваются. Ах, почему ее не было рядом? — этот вопрос она никогда не устанет задавать себе. Женя, лучший пианист столетия, был бы сейчас жив. Она в этом уверена.
Рана казалась давно зажившей. Ан нет. Как часто ей говорили, что Женя предал ее, ушел к другому педагогу, и судьба его — чужая судьба, даже что-то про возмездие говорили. Ерунда какая! Не может мальчишка никого предать. Мужчины вообще поздно созревают, чтобы предательство можно было считать осознанным, многие попросту не взрослеют никогда. А тут — четырнадцатилетний пацан из не очень благополучной семьи. Боже мой, внутренняя культура в нем была необыкновенная, — и откуда, откуда, казалось бы?!.
Она поняла, что давно уже стоит одна в коридоре у двери своего класса, держит ключ в замке, вперившись взглядом в небрежно окрашенную масляной краской стену — как я не люблю этот способ замазывать наскоро! — а в пяти шагах от нее стоит девочка лет семи с развязавшимся в косичке газовым бантиком и серьезно смотрит на взрослую тетю. Наверное, она даже знает, что это Исидора Валерьевна, лучший педагог специального учебного заведения. Исидора улыбнулась и слегка кивнула девочке, поворачивая ключ. Скользя в пальто из коричневого тяжелого драпа мимо двери, не касаясь ее — вдруг краска еще не высохла? только вчера хмурый завхоз что-то подправлял — она вошла в класс, где два рояля.
А красавец Кирилл, переметнувшийся к Вальке Розанову примерно в том же возрасте, — ну разве можно его винить? «Школа Розанова — кузница лауреатов, он фаворит и консерваторский лидер. Это полезно, это необходимо», — убеждали Кирилла.
Он убедился и перешел к Валентину Юрьевичу. Она страдала тогда от потери Знаменского неимоверно. Даже больничный на неделю взяла, чтоб не видеть никого. Никогда по болезни этого не делала, болезнь на ногах не ощущается, дома больше от неприкаянности измаешься. А тут закрылась в доме, первый день в окно глядела, второй день гаммы часа три разыгрывала с этюдами Черни вперемежку. Исступленно грохотала ломаными арпеджио и хроматическими последовательностями, выколачивая каждую ноту, переливая звук от плеча в кончик пальца. Звук нехотя переваливался, а не переливался. Потом сыграла все мазурки Шопена и отправилась в спальню, задернула шторы и проспала часов тринадцать кряду. Обычно больше шести у нее не получалось. Проснулась с ясным ощущением, что ничего страшного не произошло и шторы нужно срочно раздвинуть.
И три дня потом слушала Владимира Софроницкого в записи. Скрябин может вылечить не только душевную болезнь, но и физическую, Исидора не сомневалась. Отчаявшимся нужно слушать «Поэму огня» с утра и до позднего вечера. Очень хороши оперы Вагнера, особенно «Лоэнгрин», «Тангейзер».
Если появится свободное время, Исидора непременно напишет книгу о том, какая болезнь и какой музыкой лечится. Она человек последовательный и конструктивный и, уверена, сможет найти медицинское объяснение, почему и куда уходит боль.
Мощные гармонии растворяют ее, расплавляют, изничтожают. Боль попросту улетучивается от несопоставимости с вселенскими масштабами звучащей музыки. Музыка материальна, целительность ее не изучена лишь потому, что медики организовали тайный заговор и отвлекают страждущих от оздоровительных прослушиваний, опасаясь полного и безоговорочного обнищания от потери привычных доходов.
Кирилл Знаменский — вовсе иная категория музыкантов, так же малоизученная, как и музыкальная терапия. Боль у Исидоры началась в основном из-за немереных усилий, ею затраченных на воспитание музыканта из потенциального футболиста. Усилий, унесенных ветром перемен. Переменой имени педагога, вернее. Он научился играть под ее руководством, она выкладывалась полностью и в результате вдохнула душу в почти «деревянного» парня! У нее получилось — и его тут же заприметили, увели. И он ушел, унося в багаже результат ее беспримерной победы. Эксперимент, что она проводила, удался. Она окультурила его силу и выносливость. Ужасно так говорить — «окультурила», но облагородила — не лучше. Да, Исидора делала это преднамеренно — понимая, что в случае удачи она воспитает железную машину. Победителя. Несгибаемого интерпретатора любой музыки адекватно эпохе и стилю. Вооруженного блестящим аппаратом, так музыканты называют руки, приспособленные быстро и точно играть на рояле. Аппарат есть — значит, у вас сильные точные пальцы, вы касаетесь клавиатуры должным образом, кисть расслаблена и плечи не зажаты.
Она занималась с ним самозабвенно, Кирилл схватывал на лету, работа с ним заставляла думать, находить ответы и принимать решения, подлинно творческий процесс. Он мгновенно запоминал текст и подчинялся ей беспрекословно, усваивал легко, а легендарное умение сосредоточиться позволяло ему заниматься всего два-три часа в день, что тоже вошло в легенду. Многие не верили, но это чистая правда.
Ведь на самом деле Кирилл увлечен футболом. И сидеть весь день за роялем ему вовсе не улыбалось. Два-три часа — довольно, чтоб потом потрясать педагогическое жюри на внутришкольных конкурсах объемнейшими программами, не забывая при этом, что не скорость исполнения, а тонкая нюансировка решает все. Длинный — он вытянулся в высоту очень рано, здоровый с виду, он в самом деле крепок и здоров, даже избыточно, пожалуй. Кирилл эмоций не испытывал, но запоминал и воспроизводил. Как можно запомнить, не испытав, — непонятно, но у него получалось. Исидора подготовила с ним программу для симфонического вечера в филармонии, он потрясающе сыграл «Второй концерт» Бетховена и «Петрушку» Стравинского, переложение для рояля с оркестром.
Успех тринадцатилетнего пианиста ошеломил. Пианистов, в первую очередь. Остальных — во вторую. Их так много оказалось, заинтересовавшихся! Исидора гордилась Кириллом, как удачным экспериментом в области психологии, но об этом известно только ей. Окружающие убеждены, что попросту повезло, достался самородок. Впрочем, пусть. То, что сделала она, — музыке на пользу.
Никто не знает, что самородок может непредсказуемо развиваться в будущем и сдерживать его нрав, направлять и наставлять Кирилла на путь истинный способна только она одна. Как от двери класса с двумя роялями есть только один ключ, так и ключ к одушевленности Кирилла зовется Исидора Валерьевна. Кирилла нельзя было у нее отбирать. В какой-то момент они это поймут. Вернее, они не это поймут. Ощутят, что процесс неуправляемый и суть его музыкантского дара объяснить не может никто.
Исидора перебирала клавиши, как другие барабанят пальцами по столу. Им предлагают не нервничать, взять себя в руки, дальше сценарий развивается свободно. Есть выбор — брать себя в руки или не брать. Из мерных повторяющихся звуков проклюнулась, нащупалась мелодия. Исидоре показалось на миг, что она импровизирует. Долбящий по стеклу дождь в Ноане, осеннее одиночество, неизлечимая тоска четвертой прелюдии. Настолько безысходная тоска, что ее принято называть светлой.
Этой импровизации много лет, Шопен так же перебирал пальцами, ожидая Жорж Санд… или вовсе не ее ожидая, или — никого не ожидая, он писал дождевые капли с натуры. Программность — рискованная вещь, даже подтвержденная письмами автора, так часто цитируемыми. Письма иногда неверно истолковывались, часто вольно переводились, порой переписывались заново. Александр Дюма из лучших побуждений скопировал переписку Жорж Санд и Шопена, ему случайно и на одну ночь доставшуюся.
Кто знает, кого мы сейчас цитируем? Самозваные наследники эпистолярия часто и письма писали сами… что много позднее открылось, но где подлинник, а где фальшивка — никто уже не разберет. В доказательствах точности письменных свидетельств есть доля хвастливых преувеличений. А музыка осталась — и прочитывать ее заново мы имеем полное право. Гармония заверяет подлинность, один звук переставить — и это уже не Шопен. Не дослушать звук, не дотянуть, оборвать раньше времени — и нет ни музыки, ни Шопена, ни пресловутой «программы», то есть «про что думал композитор, когда писал ноты».
Письма Шопена, из наиболее достоверных, — лишены нарочитой эротики и преувеличенных переживаний, зато полны жалоб на бессмысленность светских обязательств, строгих уточнений, адресованных издательствам, и обсуждений концертных расценок. Ни слова о сочинительстве, будто этот процесс его и не интересовал вовсе. В его посланиях, — а короткие записки, по крайней мере, он писал практически ежедневно, — творческие муки не зафиксированы. Только привычное недовольство вечеринками знатных господ, куда он обязан являться, и стенания по поводу нетопленых квартир. Будто сочинительство представлялось ему процессом настолько интимным, что упоминать о нем неприлично. Чувства переплавлялись в звуки, никак иначе не обозначались. Понимай, как знаешь. Или просто слушай и сопереживай.
Да и как словами обозначить чувство? То, к примеру, что она видела в глазах у Алексея Михайловича, когда она заиграла эту прелюдию много лет назад — в простенькой комнате, коврики с лебедями на стенах развешаны. Он смотрел на нее и, казалось, был готов заплакать, но сдерживался из последних сил.
Она преподавала в Ростове, мечты о концертной карьере переполняли — мечты, мечты. Доблестный инженер-строитель из Ленинграда влюбился по уши, расписались в три дня — и его трехнедельная ростовская командировка закончилась неожиданно для всех, а в первую очередь для самой Исидоры, тоненькой, слегка изможденной красавицы с огромными карими глазами, так похожей на встревоженную лань. Сходство Алексей Михайлович, возможно, несколько утрировал, но сравнение стало чем-то вроде талисмана их безоблачного счастья, он (столько лет!) даже называл ее Ланой, в честь никому неведомой трепетной лани с ошарашенным взором.
Так, должно быть, и глядела она по сторонам, переместившись в легендарный город на Неве. Первое время — восторги перед новым пространством, так гармонично организованным, что оно казалось звучащим. Исидора слышала аккорды, дрожащие маревом меж облаками, или шарами, наподобие воздушных, зависающие внезапно посреди любой улицы. Она по ходу пыталась определить автора гармоний, но вскоре поняла, что ей не чудится, пространство звучит, музыка написана архитектором! Она никому не говорила об этом избитом сравнении, стеснялась, но про себя повторяла неустанно. Только внутренне не согласна была с тем, что «застывшая музыка». (Какая же тут застывшая?! Она, во-первых, движется и развивается, а во-вторых — разная звучит, разная!..)
И так у них удачно складывалось! А может, не в удаче дело, а в любви, что делала любые обстоятельства если не радостными, то легко приемлемыми. Алексей стремительно двигался по служебной лестнице, начальственные замашки, однако, не прививались — он по-прежнему размахивал руками при разговоре, пылко отстаивал точку зрения, исступленно нервничал от форс-мажорных ситуаций, чем она опоздала встревожиться вовремя. Да и когда было тревожиться?
Приехала, тут же на работу устроилась — вначале в школу на окраине города, вскоре стала там фортепианным отделом заведовать — а значит, уважают ее коллеги, несмотря на молодость и хрупкость. Выглядела Исидора недопустимо ребячливо, даже купила себе очки в толстой роговой оправе, чтобы казаться старше и серьезней. Зрение у нее превосходное, но очки носила постоянно, считала, что они ей очень идут. Зато теперь носит их не на носу, как прежде, а в сумке, по преимуществу, хотя оснований их надевать значительно больше, чем раньше.
Нужных знакомств и связей в городе на Неве у нее не было, Алексей мог многое — но тут бессилен, от музыкального мира далек.
Исидора, с присущим ей упрямством, ездила в консерваторию, обивала пороги, справедливо полагая, что случай представится и ее заметят, выделят особо. Пианистка она первоклассная, мгновенно и в нужном темпе читала с листа любые технические выкрутасы и выверты, подменяя заболевших концертмейстеров. Время она выкраивала, в заштатной музыкальной школе на нее буквально молились, договориться о выходном или отгуле удавалось легко.
Незаметно она подружилась с известным профессором Сашенькой Скляром… почему Сашенькой? Да его все так звали, милее и обаятельнее человека она никогда не встречала. Нет, романа не было, Алексею исступленно хранила верность, но взаимный интерес был несомненно. Плюс сходство взглядов на преподавание, они оба исповедовали одну точку зрения: заниматься нужно много (совершенство аппарата прежде всего), но концентрация внимания важнее, каждая бессмысленная минута, проведенная за роялем, вредит — исполнение сродни повествованию, опосредованность образа, условность приема делают музыку наисвободнейшим из искусств! — эти слова стали чем-то вроде пароля и отзыва. Они понимали друг друга превосходно, дышали воздухом одних и тех же идей.
Исидора иногда играла оркестровую партию во время репетиций в Большом зале, иногда и в Филармонии, Сашенька Скляр ее очень хвалил и предпочитал с какого-то момента работать только с ней, на что у нее времени категорически не было. Тогда он предложил ей бросить заштатную школу, торжественно обещал похлопотать и разузнать, что конкретно может для нее сделать. Через две недели Скляр позвонил и заговорщическим шепотом объявил: «У меня для тебя прекрасная новость. Ты можешь завтра приехать в переулок М., это неподалеку от Мариинки, часов этак в двенадцать, подойдет? На три месяца к тебе перейдет весь класс Тамары Никоновой, она в декрет уходит. А там видно будет, сколько времени тебе с ее учениками возиться, время покажет. Рабочий день всего несколько часов, от консерватории ты теперь недалеко, так что занятость по уши я тебе гарантирую».
Она рискнула, попрощалась с заштатной школой и заведованием отделом, ее провожали так, будто мать потеряли. Наверное, что-то она успела правильное, дельное им сказать, раз такое единодушие в коллективе. На следующий день с очень серьезным лицом, будто цитадель штурмовать решилась, она шагала по коридору специальной школы-десятилетки.
Как давно это было! Она посмотрела в окно, а окно выходило в стену, совсем недавно тоже свежевыкрашенную. Желтоватая краска чуть ярче, чем хотелось бы. Ученики класса Никоновой вначале всерьез ее не принимали, но месяца не прошло, как ситуация изменилась. Исидора умела убеждать, сыпала образами и метафорами. Невероятно, ей всегда казалось, что «разговорные» педагоги ничего не добиваются. А она умела говорить так, что ученики в результате ее страстных увещеваний звучали лучше, играли осмысленней во сто крат. Однажды она зафиксировала результат, потом повторила, прием работал безотказно! Ведь нет же правила и руководства: «Для того чтобы заставить думать, нужно…»
Голос, журчащий бездонным контральто неожиданным у столь хрупкой на вид женщины, творил чудеса! Исидора подолгу задерживалась в школьном зале, приходила с работы поздно, о концертмейстерских подвигах почти и не вспоминала, Скляр был сердит главным образом на себя самого, что временная работа обернулась неожиданным образом: Исидора влюбилась в учеников, те влюбились в нее, остальное забыто, даже он, Сашенька.
Нет, они, конечно, виделись — и в концерты ходили иногда, и споры вели, хотя спорили они редко, в основном соглашались друг с другом и обсуждали горячие для музыкального мира темы — но вовсе не так часто, как представлялось Сашеньке на момент давнего телефонного разговора. Исидора вспомнила неловкую попытку Сашеньки объясниться, он пришел в ее класс, долго мял в руках шляпу, наконец выдавил что-то вроде: «Я от многого могу отказаться в жизни, даже от тебя могу отказаться, но зачем?» — «Да затем, что я замужем, и люблю мужа больше жизни. Мы коллеги, Сашенька, музыканты — отказываться нет причины, мы вместе».
Но с тех пор они виделись еще реже, чем прежде, потом и вовсе перестали, он сухо раскланивался при нечаянных встречах, не восторгался, как прежде, удивляясь ее сходству с Ахматовой, — да и какое там сходство? Разве что глаза так же задумчивы и ровное каре темных волос каймой по выточенному строгому лицу.
Никонова просидела в декрете три года, за это время один из ее учеников стал лауреатом юношеского конкурса, двое поступили в консерваторию под гул восторженных восклицаний: попасть в класс к Исидоре стало пределом мечтаний, принципы ее работы вызывали споры, но дети преображались, это факт. И — они начинали говорить, как настоящие знатоки музыки! — при том, что музыканты так редко умеют высказаться, между нами говоря.
Исидора была занята с утра и до позднего вечера, ученики в школе, ученики дома, о пианистической карьере она и не помышляла уже. Как ни странно, она поняла, что истинное призвание — педагогика, и только она. Она не смирилась, найдя уйму объяснений, как это часто бывает, нет, она полюбила учительницу в себе. Можно бы добавить, что и себя в учениках полюбила, но это уже спорное утверждение. Исидора была вполне счастлива, это главное. Иногда она порывалась прийти к Сашеньке в класс, крепко обнять его, даже пригласить в ресторан, накормить-напоить как следует, выразить признательность за точную наколку. Порывы эти она с трудом, но сдерживала.
Времени ей вечно не хватало, даже для Алексея. Как-то она поняла, что, когда они видятся, она говорит с ним об учениках. Даже в постели — об учениках. Это ужасно. Благодаря положению Алексея, проблем у нее, кроме школы и класса с двумя роялями, не было. Рутинного быта или финансовых сложностей она так и не узнала. Алексей обеспечивал тылы мужественно и крепко. Ни внимания ему, ни ласки лишний раз — как она себя корила потом, после его ухода!
Обрушился лавинообразный скандал, его обвинили в превышении служебных полномочий, долго проверяли, сопоставляли факты, позже оправдали полностью, даже извинения принесли и очередную должность предложили, почет! — но дня через три сильнейший сердечный приступ отменил запоздалые жесты. Отвезли Алешу в больницу, часов пять или шесть боролись, он затих и ушел.
Да нет, они действительно были счастливы. При его жизни она ни разу даже не задумывалась о вещах, так мучивших ее позже. Алексей ребенка хотел — она все отмахивалась — потом, потом, Лешенька! Он на выходных отдохнуть планировал, билеты покупал — она репетиции назначала, отказывалась.
Домработница ему готовила и гладила, Исидора только на рояле играла для него иногда. Он очень любил ее слушать. И когда прелюдии Шопена звучали — взгляд снова становился таким, как тогда, в Ростове, в комнате с простенькими ковриками на стенах. Алексей обожал ее, любые проявления «разумницы Ланы» до последнего дня обожал, не уставал ей удивляться. Баловал, сюрпризы готовил заранее, платья тайно выбирал, даже из-за границы выписывал, в советские-то времена! Она как должное принимала, но смеялась ему в ответ беззаботно и радостно. Алексей смех ее любил и одного боялся — потери, в страшных снах видел, как бросает она его, уходит.
А ушел сам. В итоге.
Так осталась Исидора одна. Камин топить любила перед сном, хотя в доме и без камина тепло, но с ним красивей. По утрам в спальне глухие занавески поднимала, а там Белый Петербург за окном. Крыши, купола, остроконечные верхушки церковные. Город переименовали, но для нее он как был, так и остался Белым Петербургом — еще со времен первого восторга Ленинградом в инстанциях называла, в обычной жизни чаще всего вообще никак не называла, пока не переименовали, а про себя — Белый Петербург… Белый Петербург…
Только так.