Когда мы встретимся в следующий раз,

это буду уже не я.

Телесериал “Твин Пикс”

Комментатор на телеэкране кончил говорить и поджал губки. Электронные цифры над его левым плечом, подергиваясь, приближались к нулю. Я не дернулся, не похолодел и если вцепился в подлокотники кресла, то только для того, чтобы встать и переключить программу. Не могу сказать, чтобы я ожидал чего-нибудь подобного, но сейчас у меня было такое чувство, будто я заранее все знал. Вот так все просто. Нет, честное слово, я готов был рвать на себе волосы — ведь это было как раз то, что должно было произойти, — как же я не догадался! Ни сегодня утром, ни вечером, ни три дня назад, когда впервые увидел холодное осеннее небо сквозь разорванный глаз.

Нет, это не произвело на меня особого впечатления. Просто я люблю осень, ее яркие краски, ее до невозможного трезвые запахи и холодный трепещущий воздух.

Вы знаете это пьянящее ощущение трезвости? Нелепый оксюморон, но это так. И вот это холодное небо, оно ведь было и вокруг квадрата... Холодное небо, и если закрыть глаза или, например, запрокинуть голову, остановившись на влажной аллее, — не оно охватывает тебя и все, что вокруг — нет, оно попадает в обрамление сложнейшего, как географическая карта, рисунка скоплений желтых масс листьев: фьордов, заливов, шхер. Потом глаз начинает различать двойственность пространства. Оказывается, небо не переходит в воздух, окутывающий или срастающийся с этими массами — оно высоко и плоско лежит над пейзажем, а между — ничего. Но если все-таки, насмотревшись таким образом, после этого закрыть глаза — все снова перемещается в одну плоскость и представляется глянцевым цветным фотоснимком, сделанным широкоугольной камерой, или телевизионной заставкой, оттого что углы изображения немного растянуты: голубое в неисчислимо сложной желтой рамке, а вокруг еще квадрат. Квадрата нет.

Все это игра воображения, твое собственное состояние в этой осени в городе, где ты, несмотря на многочисленные знакомства, одинок. И в этом одиночестве иногда уменьшаешься до таких размеров, что какой-нибудь ничтожный штрих, нечто, почти не существующее, приобретает над тобой огромную власть. Может быть, что-то, еще только собирающееся случиться, но пока не случившееся? То, о чем ты помнишь, помнишь в деталях, хотя и не во всех, и когда оно случится ты снова вернешься к этим деталям, теперь уже к большему их количеству. Так на рисунке, на котором еще неясно, что будет изображено, уже видны какие-то линии, их направления, пересечения, соотношения отрезков, потом постепенно появляется общее изображение, оно уточняется, обрастает дополнительными штрихами... Но оно — это процесс творчества, здесь же как раз наоборот, здесь воссоздание: все начинается с деталей, с незначительных деталей, может быть, даже с таких, по которым трудно определить, что оно такое. Скажем, Италия еще не похожа на сапог, а тень древесной листвы на совершенно плоской стене демонстрирует тебе какие-то объемы, которых не существует на самом деле. По какой-то причине фотограф закрепил еще недопроявленный снимок. На следующей стадии проявления тень листвы уже возвращается в плоскость стены, зато вперед выступают какие-то реально существующие — или тебе это тоже только кажется? — объемы, потому что на третьем отпечатке они, оставаясь объемами, приобретают уже другое значение. Теперь ты видишь, что те, наиболее отчетливые детали, которые первыми привлекли твое внимание, оказываются лишь наиболее глубокими тенями в проявившихся теперь предметах, и даже некоторые предметы превратились в пространство между реальными предметами. Я хочу сказать, что на определенной стадии изображения или воспроизведения, когда некоторые предметы оборачиваются пустотами, и, наоборот, пустоты еще не превратились в предметы, ты оказываешься как бы на пороге восприятия, и здесь невозможно определить, является ли это изображение действительно изображением или оно всего лишь иллюзия, случайное образование, пространство, сложившееся из ложных, тоже еще не оформившихся контуров и пятен, и при окончательном проявлении снимка сойдет на нет, исчезнет, уступив место более реальным деталям, например тем, которые ты считал фоном, созданным из переплетения тоненьких линий, как тебе показалось, веточек дерева или куста. Но по мере проявления оказывается, что то, что виделось тебе твоим собственным изображением, всего лишь фон, просто темное пятно, пустое пространство или часть стены, ограниченная другими деталями, а подлинным изображением, вернее, завершающими его штрихами, придавшими ему особую достоверность, были те самые тоненькие многократно пересекающиеся веточки воображаемого где-то вдалеке кустарника. Теперь они выдвинулись на передний план в виде бесчисленных мелких морщинок на лице старика. Может быть, этот старик твой отец.

Итак, изображение исчезло, растворилось, но если ты на пороге восприятия вопреки прерванному на время процессу все-таки пытался его, это изображение, достроить, то почему, взглянув чужими глазами, не допустить, что ты и сам являешься не человеком, существом из плоти и крови, имеющим желания, душу и, может быть, сны, или хотя бы трехмерным объектом, способным сохранять свою форму, а всего лишь пространством, обретшим какие-то очертания случайно и только с определенной точки зрения из-за окружающих и создающих твой контур предметов, или вообще прорехой на холсте, сквозь которую видно осеннее небо, или, наоборот, уходящую вдаль покрытую влажными сгустками палых листьев аллею и тебя самого, неторопливо удаляющегося по ней и время от времени оглядывающегося на плакат.

Но как, находясь на пороге (а ты все время находишься на пороге, потому что процесс проявления на самом деле не останавливался), как определить степень важности того или иного явления, образа, просто детали? Что, если деталь, которая должна проявиться до полной отчетливости в конце процесса, появляется раньше? Смешно, так же как улика, появившаяся на месте будущего, еще не совершенного преступления. Во всяком случае, ты видел эту деталь. Она уже есть, и уже сейчас ты смотришь на нее, как на факт. Как это назвать: опережающая память? опережающее эхо?..


Однажды у меня оказалась грампластинка с дефектом: каждая музыкальная фраза сопровождалась, нет, опережалась своим точным, только многократно ослабленным, почти неслышным повторением. Что это было, дефект записи или при печати сдвинулся штамп, я не знаю. Однако феномен заинтересовал меня, и, задумавшись, я вспомнил, что с подобным явлением я неоднократно сталкивался в жизни. Нет, я терпеть не могу всей этой модной ныне экстрасенсорики, бытовой мистики из передачи “Третий глаз” и всякой чертовщины, но мне случалось отмечать некоторые циклы или повторения явлений одного порядка за относительно короткий промежуток времени, и бывало так, что какой-то, казалось бы, прочно и намеренно забытый, ушедший в далекое прошлое период твоей жизни вдруг начинал настойчиво напоминать о себе различными мелкими происшествиями, аналогиями, случайными (случайными ли?) встречами, причем степень важности этих явлений обычно шла по нарастающей: сначала какое-то незначительное упоминание об одном общем знакомом, на следующий день вроде бы случайная встреча с этим знакомым на выходе из подземного перехода, в разговоре выясняется, что он недавно видел в одной компании твою бывшую жену, и она сказала, что совершенно ничего о тебе не знает. Потом к тебе заходит какой-то старый, но не слишком хороший знакомый, ведет с тобой светский, то есть бессмысленный и ничего не значащий разговор, в котором время от времени возникают неловкие, ничем не заполненные паузы; томясь от безделья, он подходит к книжным полкам и берет наобум какую-то книгу, оказывается, ту, которую когда-то подарила тебе жена. Он спрашивает, не дашь ли ты ее ему почитать, хотя — ты знаешь это — она совершенно не может интересовать его, и у него — это ты тоже знаешь — не будет случая ее вернуть. На следующий день в какой-то компании, где ты оказался случайно — так, забрел на огонек — двое оказавшихся там незнакомых тебе людей в своем разговоре просто между прочим упоминают ее имя, после чего их беседа продолжается безотносительно к ней. Ты начинаешь — может быть, с неудовольствием — отмечать эти повторения, но еще через день где-то на улице лицом к лицу сталкиваешься с женщиной, которая когда-то познакомила вас, и наконец еще день спустя встречаешь ее (бывшую жену) в кафе, в котором ты никогда прежде не бывал, и она, оказывается, тоже, и в районе, где ни ты, ни она обычно не бываете, и там за чашечкой кофе вы договариваетесь о деталях развода, в котором у нее теперь появилась необходимость. И эта встреча, оказавшаяся для нее очень кстати и неожиданная для тебя, именно для тебя почему-то была предвосхищена какими-то мелкими, совершенно незначительными на первый взгляд происшествиями, совпадениями, встречами с людьми, которых ты давно не видел и, может быть, после этого никогда не увидишь, как и ту книгу, которую ты дал почитать — все это люди, предметы и воспоминания из твоего прошлого, которое ты наконец похоронил. Но перед главным событием в этом ряду они прозвучали как опережающее эхо на плохо отпечатанной пластинке.


И вот, вернувшись к фотографии... Или не к фотографии, к другому изображению, опять же к телевизору, где “снимок” вообще не успевает проявиться, так что все время остаешься как бы на пороге восприятия... Что это за пятна, например? Вот были пятна — и нет их. Камера поехала дальше. Они заняли какое-то место в общей картине, но эта картина в твоем сознании, и ты не можешь с уверенностью сказать, так это было или иначе. Это было похоже на кровь, но и морщинки на лице старика сначала казались переплетением далеких безлиственных ветвей. Или свернутый в коническую трубочку целлофан — был он там или не был? Может быть, вообще всего этого не было, а если было, оказалось всего лишь фоном? Фоном для чего-то другого более важного, того, о чем была передача. И только потом, когда в памяти последовательно, как при проявлении снимка, то есть деталь за деталью, постепенно восстанавливается вся картина, начинаешь задавать себе вопросы. Например: ну при чем здесь кушетка? или вечерний туалет? или то и другое вместе?

И это на фоне большой картины. Абстрактной картины знаменитого художника, написанной им тогда, когда он еще не был знаменит. Там, среди цветных фигур потерялась настоящая тень. Часть тени. Вероятно, источник света был не слишком высоко. Женщина погасила в пепельнице сигарету и снова откинулась на подушки.

— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?

— Удобно, хорошо.

— Что тебя беспокоит?

— Мне кажется... Правда, мне всю жизнь так кажется. Нет, это не сейчас.

— Но все-таки, что именно кажется?

— Это, наверное, неважно, но мне кажется, что все это происходит не со мной, это чужая жизнь. Я бы... Я не заслужила этого. Так просто не бывает, не может быть. Это так же нереально, как вообразить себя мертвой. Ты понимаешь: мой труп и я?

— Почему тебе пришло в голову именно это сравнение?

— Я взяла его для контраста. Это разные состояния, просто разные ипостаси. Я смотрела на себя со стороны: это была не я — какая-то женщина. А я смотрела. Там только образ, то, что для других. Кто-то любит, кто-то ненавидит — это все не ко мне. Но если для кого-то она мишень, то, стреляя в нее, он попадет в меня.

Это выдуманный диалог. Его могло и не быть. Просто есть картина, есть кушетка, должен быть диалог.

Может быть, на тебя действует этот осенний пейзаж, бледные пятна, какой-то особенный свет или капля, упавшая тебе на шляпу. Какое-то не опознанное тобой воспоминание. Но ничего хорошего, не блик на куполе незнакомой церкви и не растворившиеся в чашке чая крошки печенья — чужое и резкое слово «Галифакс». Ты не знаешь даже, что это такое и почему оно вертится в голове.

Или всплывет в памяти постороннее имя. Николай Андреевич Бреннер. Ты видишь его отпечатанным на визитной карточке так четко, как будто она лежит перед тобой на столе. На голубом, пластиковом столике, рядом с недопитой чашечкой кофе. Дальше все размывается. Откуда оно, и почему ты его вспомнил? Явление ложной памяти? Или опережающей памяти? Сдвинулась матрица или что там бывает, и эхо опередило звук. Не исключено, что это имя появится где-нибудь впоследствии, сыграет какую-то роль, может быть, удивит кого-нибудь, вызовет переполох или этот персонаж — порождение телевизора, образ, мелькнувший на экране, а может быть, вообще одно лишь имя, не обозначающее ничего.

Представьте себе, что, внезапно выйдя из задумчивости, причем, возможно, вы ни о чем и не думали, а просто пребывали в каком-то созерцательном спокойствии, в расслабленности, в йогической прострации — называйте это состояние, как хотите, — но выйдя из него, вы внезапно осознаете, что смотрите на осеннее, холодное и на этот раз бескрайнее небо сквозь разорванный глаз. Сквозь прореху на холсте. Сквозь прореху, которая пересекает огромный натуралистически выписанный глаз.

Эта неаккуратность резко раздражает вас, и вы уходите по сырому тротуару вдоль сетчатой решетки сквера, спешно удаляетесь, становясь в перспективе все меньше и меньше для того, кто, оставшись у плаката, мог бы наблюдать за вами.

А ведь сначала сквозь эту прореху вы просто смотрели на небо — самой прорехи вы не замечали.

Однако вечером что-то вдруг вспоминается вам, что-то начинает беспокоить. Что-то в этот день было не так. Может быть, вы что-то забыли сделать, что-то упустили? Как будто нет. Перебираете в памяти события, встречи этого дня. Может быть, чье-то неприятное слово, просто неодобрение? А может быть, сознание греха? Нет, не то.

— Ты должен простить это себе. Ты не избавишься от этого, пока не простишь себя.

— Я не могу. Они все время со мной.

— Пойми, все дело в тебе. Ты сам должен простить себе это, иначе ты будешь повторять это снова и снова. Тебе нужно разорвать это кольцо.

— Я не могу.

Это тоже выдуманный диалог. Вернее, часть какого-то тоже, вероятно, несостоявшегося диалога, потому что в нем нет ни начала, ни конца, и неясно, о чем идет речь, так, какое-то эхо какого-то диалога, который может быть частью какого-то действия, а может и не быть. Он почему-то прозвучал в ушах, именно как эхо, просто это состояние отразилось в нем, какой-то осадок.

Васильевский остров — место густо заселенное, и при своих особнячках, газонах, скверах, дворах все равно не производит провинциального впечатления, поэтому, когда, возвращаясь домой, я остановился у рекламного щита, и здесь меня окружила толпа. Они снуют, задевают меня сумками и локтями, иногда что-нибудь спрашивают (иногда не у меня) и много, слишком много матерятся.


Как-то все это вне времени, ничего не поймешь. На углу Шестой и Среднего особенная толчея — здесь трамвайная остановка, ларьки (много ларьков), а по улице, в сторону Малого проспекта — ряды лотков. Этих все хотят разогнать, но пока не разгоняют. Здесь можно взять две бутылки пива, можно три. Одну выпить здесь, сидя на широком, метра полтора в диаметре, бетонном кольце, приготовленном для клумбы, которой здесь все равно никогда не будет, потому что не будет уже ничего, — две взять с собой, чтобы позже выпить дома под телевизионную “чернуху” — ее стали много показывать последнее время. Кажется, что-то беспокоило уже там, на углу, а может быть, еще раньше. Вспомни, какую-то неудовлетворенность ты чувствовал весь день. У русского человека чувствовать удовлетворение мало причин, но это другое, оно возникло, кажется, там, на углу, когда ты стоял, бессмысленно таращась на рекламный щит и, может быть, так же пытаясь что-то вспомнить. И, возможно, оно мелькнуло в твоем мозгу, но тут же что-то помешало ему оформиться в образ или мысль — может быть, тебя толкнули или отвлекло что-нибудь другое, тонкая, натянутая нить, соединявшая тебя с мишенью, порвалась, пуля ушла в никуда. Ты так и не вспомнил, не понял, что беспокоило тебя, но к этому беспокойству добавилось еще и другое. Ты не только не вспомнил того, что искал, но еще упустил из виду и то, что могло бы помочь тебе вспомнить. Это доходит не сразу: вот еще минуту назад ты сидел на бетонном кольце, наблюдая толпу, и вдруг чуть ли не под ногами ищешь причину своего беспокойства, не можешь понять, что с тобой происходит.

Нет, этой ночью так и лег спать с ощущением этой неудовлетворенности и чуть ли не предчувствия. Может быть, и предчувствия. Так бывает. А может быть, в этот момент где-то что-то совершается, что-то, пока не касающееся тебя, но оно потом как-то проявится, придет к тебе, как приходят какие-то важные, имеющие влияние на твою судьбу знакомства. Ты берешь визитную карточку. Ты можешь взять ее с голубого пластикового стола — она лежит рядом с недопитой чашечкой кофе. Ты еще не знаешь этого человека, но ведь он есть. Он есть, он живет, и его жизнь какими-то путями ведет его к тебе. И он придет, как однажды приходит решение, которого, казалось, ты не ожидал. Так и это. Оно где-то происходит и пока не касается тебя, но уже беспокоит, ты чувствуешь, как оно своими волнами достигает тебя. Это и есть то причинное беспокойство? Видел и не придал значения, потому что не было значения. Что-то замелькало вот только теперь у телевизора, но это не касалось меня. Однако я почему-то стал свидетелем. Свидетелем чего? Свидетелем совпадений или закономерных повторений, свидетелем или даже соучастником, потому что к ним (этим совпадениям или повторениям) ты добавляешь событие того же порядка. Порядка? Да, здесь и появляется порядок. До тех пор чего-то не хватало, может быть, только одного действия, но ты добавил свое, и вот выстраивается цепь событий, и тебе известны начало и конец — весь сюжет, и в этом сюжете недостает только одного действия, вот этого, твоего, и это главное действие, ключевой момент, и ты знаешь: кроме тебя нет никого, кто бы это действие совершил. И ты берешь на себя эту роль для того, чтобы сюжет развился, чтобы спектакль состоялся. Это не твоя роль, ты бы охотно отдал ее кому-нибудь другому, но тебе нет замены, и ты берешь ее на себя. Нет, все это только в воображении: есть роли, которые ты никогда бы не взял на себя, и есть сюжеты, которым бы лучше не развиваться, есть снимки, которым лучше не проявляться до конца. Пусть остаются морщинки, но ты не будешь знать, что это они, потому что нет лица, на которое они могли бы лечь, и если ты не знаешь, о каком действии идет разговор, то пока оно еще не касается тебя.

Но вдруг на одном из снимков, не тех, которые нужны тебе для работы, просто на улице, где-нибудь на стенде у станции метро, да, на одном из них ты узнаешь своего старинного знакомого, настолько старинного, что он может быть и не знакомым, если тебе этого не хочется, тем более что это и действительно, может быть, не он, потому что у того, которого ты знал, не было такой благородной седой шевелюры, а была короткая, модная в те времена, стрижка “ежиком”, и теперь ты мог бы не узнать его при встрече, ведь это, может быть, и в самом деле не он. Это зависит от того, чего тебе хочется. Хочешь узнать — узнаешь, не хочешь — нет. Он тоже может поступить и так, и так. Помнишь, как на В...ом проспекте Раскольников со Свидригайловым играли в свой странный теннис через трактирное окно? Но они — помни это — все-таки узнали друг друга — никуда не денешься.

Как легко что-то спрятать среди всеобщего беспорядка. Как трудно что-нибудь найти среди всеобщего беспорядка. Особенно если не знаешь, где искать. Еще труднее, если не знаешь, что искать. Но если находишь случайно? Находишь то, чего не искал, и сначала ищешь применения найденному. Потом оказывается, что для применения нужна как минимум пара. Потом начинаешь понимать, что и этого мало. От найденного на свалке колеса появляется идея собрать велосипед. Появляется идея, которую ты вовсе не собираешься воплощать. Просто мелькнуло в голове. Есть любители собирать на свалке предметы и вещи. Какие-нибудь материалы. Вот комментатор говорил о техническом серебре. Можно наоборот, по ходу дела решить, что искать, исходя из того, что тебе чаще попадается. Просто собирать предметы, связанные каким-то общим признаком. Выстраивается какая-то система. Так начинается классификация. Но попробуйте среди беспорядка отыскать, определить класс предметов (явлений), о которых вы можете предположить, что они повлияют на вашу судьбу. Чью-то судьбу. Ну хорошо, не повлияют — только покажут. Просто какие-то карты. Не все карты, а несколько, но такие, из которых можно составить определенную комбинацию. До первого опыта это вряд ли удастся. Вы просто можете (я мог бы) предположить чью-то особую ненависть к певице, хотя, на мой взгляд (но это мой взгляд), особой ненависти или особой любви она не заслуживает. Но допустим, я почему-то, может быть, оттого, что эта женщина (просто женщина, а не певица) нравится мне, люблю и сам этот образ. Может ли любовь к образу перейти в ненависть по принципу “И ненавижу ее, и люблю, это чувство — двойное”? Абсурд. К женщине, к человеку вообще — да. Но к образу?.. Ненависть к образу может возникнуть только сразу. Вдруг. Может ли ненависть к образу привести к действиям? Меня — нет, за других не отвечаю. Ревность? Но это бывает у поклонников рок-звезд: у них часто по этому поводу доходит до драки. Но эта лирическая эстрадная певица, стареющая к тому же...

Однако в тот вечер я не заметил не только способа, но и самого факта, точнее, совпадения двух фактов, проскользнувших мимо меня. Просто подышал осенним воздухом, полюбовался осенним небом, а вечером выпил две бутылки пива — и все. Но я все равно не мог освободиться от беспокойства.


Теперь — фанаты. Они здесь ни при чем, хоть я видел их в жутковатых проявлениях. Один раз мне просто стало страшно за свою жизнь. По-животному страшно. Это было в метро. Группы меченых знаками их “звезды”, охваченных экстазом подростков то в одном, то в другом конце вестибюля вдруг начинали скандировать имя своего кумира, и в этих местах тут же начинались завихрения в толпе. Меня задел один из таких “водоворотов”. Сразу повлекло, потащило по кругу, цепляя ногами за ноги других, влекомых, как и я, и, как я, пытающихся вырваться из этого круга, и ноги не поспевали за телом. Стало страшно, как в страшном сне. Огромным усилием мне наконец удалось оттолкнуться от этого круга и обрести равновесие. В толпе невозможно было пробиться достаточно далеко, но все-таки подростки были уже позади. Тут что-то больно толкнуло меня в бок. Какой-то очень низкорослый и щуплый тинэйджер пробивался у меня подмышкой вперед. Он словно впал в буйное помешательство, но это просто была “героическая” истерика. Я помню таких. Я знал их еще в мои времена. В них нет ничего страшного — в каждом из них. Робкие и даже трусливые поодиночке, среди своих они становятся свирепы и буйны и, как это ни странно, на самом деле отважны — на миру и смерть красна. Но мне — не красна, и я испугался. Маленький, злобный, весь какой-то колючий, он расталкивал толпу своими острыми локотками, молотил здоровых мужчин и женщин крохотными кулачками, куда мог достать, и хрипло вопил, что всех поубивает. Он материл всякого, кто оборачивался на его вопли, невзирая на пол и возраст. Мне очень хотелось взять его за шиворот и придушить, но я понимал, что, если я сделаю это, меня тут же убьют, то есть просто свалят подножкой, и вся толпа пройдет по моему телу и лицу.

Нет, фанаты в религиозном экстазе могут вспороть сиденья в вагоне метро, выбить несколько стекол, написать имя идола везде, где только возможно, даже изуродовать портрет чужого кумира, но эта певица... Что она им? Просто модная когда-то и все еще популярная эстрадная певица, ровесница их матерей. Для этих она никто — часть пейзажа. Может ли настолько мешать часть пейзажа: дерево или дом? Может, но не им. Они могут уничтожить ее случайно, смести, как недавно чуть не смели и не растоптали меня.

Что было бы, если бы я в тот вечер заметил два разбитых телефонных автомата? Три. Если бы они мне были не нужны, не обратил бы внимания. Может быть, злобно выругался и через минуту забыл. Это не осело бы внутри беспокоящим фактором. Почему? Потому что в этом нет ничего необычного: это тоже часть пейзажа, ветшающего городского пейзажа. Два-три изодранных плаката, шевелящие лохмотьями на ветру. Привлекли бы они мое внимание? Нет, конечно нет. А намеренно испорченный плакат: с царапиной через весь лист? Тоже — нет. Нацарапанные шариковой ручкой кудряшки на обтянутом золотым купальником лобке танцовщицы на плакате мюзик-холла — любимая шутка каких-то пакостников. Выдранный клочок на том же месте — их любопытство. Можно говорить о каких-нибудь сексуальных комплексах, но зачем? Все это не имеет отношения к делу. Все это не то, хотя здесь тот же способ оформления вандализма. Пририсованные женщине усы просто стандарт. Кстати, не из этого ли исходил Сальвадор Дали, когда пририсовывал свои усы Джоконде? Впрочем, и это не имеет отношения к делу.

Утром я остановился у такого же плаката на Васильевском острове. Заноза выскочила: любопытство в какой-то мере было удовлетворено. Ничто не прояснилось, но стал устанавливаться какой-то порядок. Да, правый глаз певицы на этом наклеенном на щит плакате был поврежден, и явно намеренно. Через него от брови до характерной скулы была содрана узкая полоска бумаги. Была выдрана при помощи какого-то острого предмета: гвоздя или ключа. Вероятно — ключа.

Да, узкий, неровный треугольник был выдран, но сквозь него я не увидел неба, увидел какую-то бумажную рвань. Но не кто-то же любопытный занимался расчисткой, чтобы увидеть наклеенные раньше листы. Еще один случай вандализма. Маленький случай маленького вандализма. Но какое странное совпадение. Двойное попадание в одно место. Двойное попадание в одно место, находящееся в разных местах.

— Чего ты боишься? Это всего лишь символ — не предмет.

— Предмет познается через символ.

— Предмет не познается через символ — ты разговариваешь сам с собой.

А представьте себе, что этот диалог происходит в двух разных местах. Что ж, очень может быть. В течение одного дня. И это возможно. В трех местах? Но пока еще не было трех мест. Во всяком случае, я не видел. Ну а если будет, что тогда? Что предположить? Несколько дублей одного эпизода? На всякий случай...

Так или иначе заноза выскочила: беспокойство определилось в форме вопроса. Зачем? Для ответа слишком мало совпадений. Может, и ни зачем, а так. И вообще, может быть, больше не будет.

Возле станции метро на железных штангах двусторонний щит с кандидатами. В этот час болельщики еще не собрались по разные стороны щита. Я остановился посмотреть: здесь все глаза были целы. Среди кандидатов помещалось одно давно знакомое мне лицо. Благородный, седовласый, ухоженный джентльмен. Он улыбался, как теперь и положено кандидату. Это был человек, которого я когда-то хорошо знал. Нет, мы не были друзьями, но вместе учились и, в общем-то, симпатизировали друг другу. Потом нам приходилось мельком встречаться, но к большему контакту мы не стремились — его учреждение не располагало к этому ни его, ни меня. Из текста, напечатанного под портретом, я узнал, что в этом упраздненном теперь учреждении он достиг чина полковника. Странно, что с такой биографией он еще на что-то рассчитывает. Или он собирает голоса для кого-то другого?

Утренние дела, дневные дела. Разговор в автобусе: женщина ругает социализм, мужчина ругает капитализм, наоборот, оба ругают Государственную Думу, коммунистов, банкиров, черных, порнографию. Женщина заявляет, что американцы готовили захват России пятьдесят один год, мужчина говорит, что не платят зарплату. Сумбур, однако пока все ведут себя мирно. Не только здесь, в автобусе — вообще. Просто еще один скачок цен, и все куда-то разбежались. Последнее время я стал замечать, что трудно находить старых знакомых. Многие не снимают трубку, у других отвечают автоматы, но, видимо, ничего хозяевам не передают. С теми, до кого удается дозвониться, разговор как-то не клеится. Встреч не бывает, визиты случайны и некстати, вы замечаете, что такая жизнь вас устраивает. Всякая жизнь человека устраивает. Мнение, ставшее уже трюизмом: “Подлец человек — ко всему привыкает.” Но нет, именно устраивает, нравится. Может быть, не подлец человек, может быть, человек — художник?

В автобусе швыряет вперед-назад — водитель, пролетарий старой закваски, “утрамбовывает” ненавистных пассажиров. Тесно и даже душно в вязкой человеческой массе. Вон там образовалось свободное место — втиснуться туда. Но его уже занял какой-то в плаще и шляпе. Колыхаюсь, не чувствуя своего тела.

Итак, с банкирами все ясно, с американцами тоже. Желтый дворец с колоннадой, желтые кроны деревьев, черные ветви, черные стволы и желтизна... Но тут, уже занеся ногу, чтобы шагнуть на переход, я вспомнил, как тусклый прямоугольник света вместе с моей нечеткой тенью упал на посыпанный песком и шлаком чердачный пол — стоп-кадр. Так может быть, опять морщинки? Или... Желтый дворец с колоннадой, желтые кроны деревьев... Черные стволы и желтизна. Ясное, бледно-синее небо — сквозь разорванный глаз.

Тройное попадание — так не бывает. Нет, так не бывает просто так. Тройное попадание в разных местах. Камера направлена вверх под углом примерно сорок пять градусов.

— Мото-ор!

— Снято.

— Мото-ор!

Три дубля. Но метаться по всему городу, чтобы снять три дубля? Три дубля одного кадра? Нелепость. Диалог на фоне плаката тоже нелепость. Диалог на фоне картины... Но это выдуманный диалог. Все диалоги выдуманы. На место вчерашнего беспокойства пришел страх.

Подумалось: неужели никто этого не замечает кроме меня? Ну как же не замечает?

Кто-то знает. Кто-то делает. Это один кто-то или один подает другому знак? Во всяком случае делает кто-то один. Но если это знак, то кому и зачем? Может быть, самой певице? Тогда, скорей, ненависть, злоба. Какая-нибудь завистница, кто еще станет тратить время? Хотя... Что я, в конце концов, знаю об отношениях в мире эстрады? Волшебный мир искусств. Мир цветов и оваций, мир гастролей, шикарных отелей, адюльтеров и заманчивых скандалов. Так он видится телезрителю, и есть отчего сойти с ума. Да, завидовать может не только соперница, каждый может разозлиться. Простой телезритель. Стоп. Кажется, она была разведена? Ну да, ее антрепренер, что-то такое, кажется, было. Но это было давно. Найдите смысл в предметах, может быть, вовсе не имеющих смысла, в хаосе — систему, порядок в беспорядке. А может быть, в мире вообще полным-полно таких вещей? В жизни ведь очень мало сюжетов. В волшебных сказках их не то сто двадцать четыре, не то сто шестьдесят четыре — что-то такое я читал. Жизнь гораздо беднее волшебных сказок — в жизни нет невозможного. А здесь сюжет вообще не сумел развиться дальше какого-то глаза какой-то певицы. Сюжет банален, как банальна сама певица. Какой-нибудь обманутый или отвергнутый любовник мстит как может.

Телекомментатор закончил передачу и поджал губки. В этот день комментатор был особенно обидчив. Комментатора сменил диктор, диктора — какие-то футболисты, за которыми гонялись их яркие маечки. Я встал и отрегулировал цвет. Мне показалось, что что-то происходит. Всегда что-то происходит. В мире происходит многое, но одному из происшествий свидетелем был я. Строго говоря, не был. Даже если считать происшествием мелкое хулиганство, порчу портрета популярной певицы, я видел только результат. А если это еще не результат? Если это как раз и есть действие, и оно продолжает происходить? Да оно действительно все еще происходило, но я не знал, что именно, какое действие я наблюдаю.

Иногда вдруг и непонятно почему что-то всплывет в памяти, что-то, что не имеет отношения к делу, которым ты сейчас занят, и оно, то что всплыло, может быть, даже не существовало или, во всяком случае, не существовало до сих пор, а на самом деле возникнет гораздо позже, как эхо твоих сегодняшних мыслей; какой-нибудь разговор, случайный, но, как потом окажется, имеющий отношение к делу, только опередивший само дело, потому что в этом деле постоянно случается так, что все разворачивается в обратном порядке. Вот и этот уличный разговор со стариком, с импозантным серебряным стариком в сдвинутом на правый висок пышном вагнеровском берете, видимо, старым артистом, но не помню, чтобы до этого я его видел когда-нибудь в каком-нибудь фильме или спектакле, когда я еще бывал в театре. А может быть, это был какой-нибудь чтец или конферансье или просто человек из этой среды, театральный администратор или директор ансамбля, когда они еще так назывались. Одно название — вовсе не крупная шишка. Небольшая зарплата и много хлопот, много риска. В своей долгой жизни ему пришлось и посидеть, и повоевать, и он много поездил по когда-то существовавшей стране. Поезда, сверкающие огнями вокзалы, зеркала, много зеркал — зеркала между полками вагонных купе и в гардеробных, и в артистических уборных, — и горячий запах грима и пудры, потертые ковровые дорожки в гостиницах и общение, общение, общение... Сент-Экзюпери говорит, что общение это самая большая роскошь. Милые люди. Но ты мог бы сделать это, мог бы вернуться к началу, и оттуда начать, чтобы не повторять ошибок, потому что, когда проявляется снимок и над колеблющимся листом на поверхности бликующего раствора всплывает изображение, и ты еще не знаешь — чего, хотя ты сам снимал этот кадр, но все равно ты не знаешь... Поначалу удивляешься: откуда здесь этот кустарник? но это морщинки, частые морщинки на лице старика, старика из другого времени, из другой эпохи. Эпоха не протяженность, она не состоит из событий, она определяется качеством людей. А может быть, сначала я должен был увидеть его во сне или, на худой конец, по телевизору, он бы что-нибудь объяснил мне, этот старик, а потом я мог бы встретить его где-нибудь на улице, ведь никогда не знаешь, какое слово или просто образ может вернуть тебе тебя самого, а уже потом мог бы остаться вагнеровский берет и его лицо, а дальше уже только морщинки, которые и сами по себе могли бы быть каким-то центром, пунктом сосредоточения, точкой опоры. Но, кажется, я упустил момент. Я смотрел ему вслед, когда, размашисто выбрасывая трость, он, прямой и достойный, уходил по Среднему проспекту, как будто уходил за горизонт. Все это относилось к прошлому, к тому спокойному и как будто даже респектабельному прошлому. Странно, никогда б не подумал, что человек, всю жизнь ненавидевший хамский большевистский режим, в новой жизни будет чувствовать себя “бывшим”.

Он мог бы мне ничего и не сказать, этот старик — я и сам все знал. Но что знал? Знал сам факт или сообщение о факте? Ведь события в “пустом доме” развивались несмотря на сообщение или, скорее, благодаря ему. Но откуда вот так вот возникает этот образ, откуда эта опережающая память? А может быть, наоборот, то, что мы видим и слышим, даже то, что совершаем, только эхо того, что произошло? “Если ты пожелал женщину, значит, ты прелюбодействовал с ней.” А она? Прелюбодействовала ли она с тобой? А если ты пожелал убить, ты убил? А тот, кого ты пожелал убить, только пожелал — он убит? Если это так, тогда следует признать, что все — в тебе, и тогда любое твое действие лишь ритуал, изображающий то, что происходит в твоем мозгу. Или на экране, может быть, и на плакате. При помощи символов ты творишь свою жизнь, творишь действительность, которую принимаешь за реальность. Не на этом ли основана магия, любое колдовство?

А время, что оно перед вечностью, которая бесконечно велика и бесконечно мала? Так велика, что в ней все случившееся и то, что случится. И так мала, что все это одно. И нет ни прошедшего, ни будущего, только настоящее. Ведь настоящее это не то, что сейчас, но то, что есть, а значит, и прошедшее, и будущее тоже. И в нем есть морщинки на лице старика и отдельно от него и диалоги, которые уже были и которым суждено состояться (они уже состоялись), и мягкие шаги по чердаку. И сюжет, от века существующий сюжет, в котором, хочешь ты того или не хочешь, есть и твоя роль.

И совершенно неважно, что ты думаешь об этой роли. Не имеет значения и то, что ты думаешь о себе. (Благими намерениями и так далее — старо как мир.) Важно, что ты делаешь, поступок, определенный тебе. Пусть другие прощают себе свои грехи.

Я подумал, что надо осмотреть все места, где может быть плакат с певицей. Ну, не все места — это невозможно, — но еще три-четыре рекламных щита, желательно тех, что на холсте, потому что их труднее испортить: если кто-то настолько упорен, то это один человек. Я стал вспоминать, где они могут быть. Нет, я не собирался сию минуту все это обследовать — я не человек действия. Я больше люблю сидеть в кресле и размышлять, главным образом о том, что меня не касается, а если телевизор не дает для этого достаточно пищи, то вот хотя бы о таком пустяке. Завтра надо обследовать эти щиты.

Но может быть, что-то подобное уже происходило где-то когда-то, а может быть, недавно и здесь. Я не могу исследовать то, что происходило где-то когда-то или недавно и здесь, потому что не знаю, что и с кем. Собственно говоря, вопрос так и стоит: с кем? В данном случае с певицей и ее изображением. Или это одно и то же? Нет, не одно и то же. Теперь, как это касается ее? “Если ты пожелал...” Но участвует ли она в твоем желании, то есть знает ли она об этом? Если знает, то как сама к этому относится? Когда где-то о тебе заходит разговор, а он непременно о тебе где-нибудь когда-нибудь заходит, какое влияние это оказывает на твою судьбу? Это не разговор о колдовстве, потому что оно — дело колдуна, а ты всего лишь объект колдовства, воображаемый предмет. Но странно себя, как ты себя ощущаешь, представить предметом чьих-то разговоров. Странно и неприятно. Мне лично неприятно. Какое это неуютное, зябкое ощущение, когда ты чувствуешь, что вот сейчас, именно в этот момент кто-то думает о тебе, что-то замышляет, потому что всегда кажется: думает, значит, замышляет. Вообразим, что там, где-то за городом, в одиноком доме в темном саду... Там, в саду... Да нет, не в саду, а здесь и сейчас. Здесь, рядом, на темной лестничной площадке стоят двое и пробуют отмычкой замок. Что, разве не было? Нет, это не то — прошедшее не настораживает. Оно не болит и не доставляет удовольствия. Все, что ушло в прошлое, уже не я.

А что — я? Эта темная комната, где совершенно неизвестно, чего ожидать, разве это не прошедшее? И разве оно мое? Если я сейчас сижу у телевизора, то я здесь, не там. Но как может оказаться в прошлом то, что еще не произошло? Будущее в прошедшем. В английском языке это возможно. В языке. Но я думаю, что все, что возможно в языке, возможно и в жизни. Это опережающая память, и ты с внезапной обреченностью понимаешь, что ты не волен изменить ход событий, который тебе заранее известен. Тому, что существует изначально, уже незачем происходить. И этот диалог... Мне хотелось, чтобы он не существовал, и для этого я предпринял некоторые шаги, но что толку? “Как сделать бывшее не бывшим?” — восклицает Заратустра. Нет, как сделать сущее не сущим? Как сделать, чтобы не было диалога, если он есть: не был, а есть и продолжает звучать? Ведь “был” это только другая форма того же глагола — она ничего не отменяет. И если стереть его запись, это всего лишь запись. Но потом тебе звонят и вот такими записями начинают шантажировать, и в доказательство прокручивают какой-то несуразный бред, из которого ты вообще ничего не можешь понять, тем более что и сам-то в своем существовании не на сто процентов уверен, а тут еще кто-то берет его под сомнение — согласитесь, что это все-таки неприятно. Да, вы знаете из учебника логики, что каждому отрицательному высказыванию предшествует высказывание положительное, но если кто-то начинает вам доказывать, что все как раз наоборот, да еще в качестве доказательства приводит свидетельство, свидетельство о каком-то частном случае, то у вас, независимо от того, существуете ли вы на самом деле или нет, может появиться желание уничтожить это свидетельство. Вы пытаетесь сделать сущее не сущим, но все, известное вам, существует, и это отрицательное высказывание о вас — тоже.

“Все, увиденное изнутри меня, есть я”, — говорит философ. Но что тогда исторгнутое изнутри меня, я ли это? И кто этот человек, на ощупь пробирающийся в темной комнате, среди незнакомых ему вещей? Он выдвигает ящички какой-то картотеки, но не находит нужного — это видно по его реакции. Вероятно, эта комната чей-то кабинет, и, похоже, что персонаж находится там незаконно. Кто он, преступник или детектив? Это мне пока неизвестно, потому что я включился в происходящее только здесь, посреди совершающегося действия. Но если я себя самого вижу изнутри себя, то кто-то из нас не я.

А те, двое, знают, к кому и зачем они идут. Они идут ко мне произвести со мной какие-то действия. Именно я являюсь предметом их намерений, я существую в их сознании, это не я — это образ, которым они заменяют меня. Потому что я — здесь, в кресле у телевизора думаю о них, которые тоже существуют в моем сознании, в моей памяти, в прошлом, которое уже не я. Но я специально перевожу их в настоящее, чтобы усилить впечатление, чтобы понять, как чьи-то действия, разговоры, о которых я не знаю, могут касаться меня, моей судьбы. А вообще, просто разговор:

— Так ты видел М*?

— Вчера.

— Ну?

— Он говорит, что Д* в том, что касается...

Нет, разговор теперь идет о Д*, а не о М*, длинный пересказ того, что М* говорил о Д*, возможно, главной целью этого разговора был М*, но он упомянул Д*, и о последнем пока разговор. Но Д*, возможно, существующий лишь как отступление в разговоре об М*, не знает, что он, пусть даже не он, но его образ присутствует в разговоре двух посторонних, может быть, даже незнакомых ему людей. Вот в чем смысл. А эта певица, знает ли она? Ну, хотя бы о том, что в этот момент я размышляю о ней. Нет, разумеется, нет. Она вообще не знает, что я существую. Но влияют ли мои мысли о ней на ее судьбу? Я думаю, нет. Я, конечно, не влияю на ее судьбу, но, кажется, я становлюсь свидетелем ее судьбы. Какой-то части ее судьбы, чего-то, мелькнувшего на поверхности ее судьбы, какого-то знака, может быть, просто отметинки, щербинки на ее популярности.

А те двое... Когда они пришли ко мне и открыли дверь моей квартиры отмычкой, они, конечно, знали обо мне. Знали, что меня нет дома, знали, где я, может быть, знали, что я делаю, пока они там — то есть я существовал. И в тот момент, когда они планировали свое вторжение, я тоже существовал. Еще больше существовал, чем в момент вторжения, потому что для тех, а среди них, я думаю, не было ни капитана, ни полковника, я мог и не существовать или существовать как какой-то имярек, но капитан и полковник, с циничным юмором обсуждая свой план, уж точно, думали и говорили обо мне и называли мое настоящее имя. Они видели мои движения, видели меня так, как я себя никогда не увижу, они видели меня по-другому, они создавали меня другого, того, которого я не знал. Так вот тот момент был гораздо важнее, чем момент самого вторжения, потому что он содержал в себе больше воли. Все остальное было уже не так важно.

И эта певица не знает, что сейчас я размышляю о ней. Она не знает, что сейчас где-то говорят о ней. Ведь наверное говорят. Где-то говорят. И, может быть, действуют. Это может быть кто-то, созданный страхом и неуверенностью в себе, то есть изначально свойственный ей или мне, размышляющему о ней, но не имеющий ни лица, ни рук, только темный, обобщенный силуэт — вот он передо мной на экране: шляпа, плащ с поднятым воротником, руки в карманах. И еще у него есть отмычки, чтобы войти, и пистолет, чтобы выстрелить. Почти невидимый, он стоит на ступеньках темной парадной и смотрит на противоположный массивный на гранитном цоколе дом. Когда он пересечет мощенный булыжником переулок, когда он поднимется в лифте на третий этаж и войдет в прихожую просторной, хорошо обставленной квартиры, его тень упадет на покрытый светло-серым паласом пол.

Ты переносишь все на себя. Люди совершают друг против друга... Нет, почему против? Хорошо, люди совершают по отношению друг к другу самые разные действия. И говорят друг о друге много разных вещей. Сколько пакостных историй рассказывают об этой самой певице. Просто так, чтобы прикоснуться к чему-то значительному, к чему-то знаменитому, стащить с пьедестала, вывалять в грязи, обжить.

Тебя тоже обживали, открывая твою дверь? Нет, это не тот случай — им нужен был предмет, который, как мне казалось, я очень удачно спрятал. Я до сих пор не пойму, зачем им понадобилось красть его. В их традициях было подбрасывать, а не красть. Но может быть, просто недоделанная работа — они могли позволить себе халтуру.

Значит, не обживали? А певица? Ну ладно — пустить сплетню, написать похабщину на стене дома... Да нет, сплетня это уже не обживание, не сломанный автомат, не разбитая лампочка в парадной — это заклятье, попытка влиять на судьбу. Вторжение. Запомни: никто никогда не приходит, чтобы что-то подбросить — это только начало, первое действие — они все равно приходили, чтобы украсть.

А разорванный глаз, это обживание? Давай разберемся. Ты помнишь, была чья-то остроумная статья? О том, что человек портит, разрушает (но не до конца) все, что не вписывается в пейзаж. Это понятно: это — обживание. Действительно, свежевыкрашенная телефонная будка, яркий, глянцевый плакат, да еще с улыбающимся лицом (и это в городе, где улыбка воспринимается как оскорбление), золотой купальник — все это “яркая заплата на рубище” — может и раздражать. Но представьте себе два новеньких аккуратных ларька, которые были бы испорчены одним способом. Представьте три. Нет, каждый обживает по-своему. Если бы все они были испорчены одинаково, это можно было бы назвать “почерком”. Кто стал бы разъезжать по городу и разыскивать определенного вида ларьки, чтобы нанести им одинаковые увечья?

Нет, порча образа не обживание — это заклятье, магия. Порча образа — ПОРЧА. Но зачем, кому надо было насылать порчу на популярную, но никого, в общем-то, не раздражающую певицу? И какое отношение этот глаз имеет ко мне? Почему я должен реагировать на него и почему у меня всякий раз холодеет внутри, когда я вижу его? Холодеет, как перед отчаянным шагом, когда уже принял решение и не можешь его отменить.

Позвонить? Зачем? Что сказать? Да и как позвонить? В телефонной книге наверняка нет ее номера. Просто, чтобы поклонники не досаждали звонками, а теперь еще и для того, чтобы уберечь от вымогателей и разного рода сумасшедших, которых последнее время развелось очень много.

Когда-то я был знаком с одной такой знаменитостью, в то время — знаменитостью номер один. Помню, что у нее дома все время звонил телефон, хотя и тогда его не было в телефонной книге. Поклонники, а особенно, как ни странно, поклонницы, откуда-то все же узнавали. Звонили непрерывно, и дом был полон приживалок, вернее, добровольной и бескорыстной прислуги. В то время этих поклонников еще не называли фанатами, употребляли слово “сыры”. Эти “сыры” в любую погоду часами топтались в подъезде, даже не для того, чтобы получить автограф, а просто так, чтобы живая “звезда” промелькнула рядом, чтобы услышать шелест платьев, почувствовать запах духов, конечно же, “Шанель-пять”. Те были робки и исполнены романтики, не то что нынешние рок-фаны. Эти в буйном восторге могут понести своего идола над толпой и растоптать и растерзать на куски. Но эта певица... Ее поклонники — дети семидесятых — другой возраст, другое воспитание, другой темперамент — с ней ничего такого не может случиться.

Но что-то может случиться. Даже должно случиться. Не зря же наслана порча. Хотя... Может быть, все-таки не порча? Ведь что-то такое уже было. Недавно было. Я уже что-то такое замечал. И тогда было это беспокойство, эта заноза сидела. Было неприятное ощущение. Не было таких совпадений, но где-то кем-то что-то было сделано некстати или не так. Нет, не разорванный глаз, но может быть, пятно или клякса, только не морщинки и не вечерний туалет — этого, кажется, еще не было. Да, потом я вспомнил, откуда эти морщинки. Это не снимок, это так тогда проявилось. Да, проявилось в памяти лицо вагнеровского старика, того, которого я еще не встречал. Не исключено, что я видел его в телепередаче или во сне. Скорей, во сне. Он был одним из тех, незаинтересованных стариков. Может быть, потому, что не было предмета, но если бы и появился, то было бы поздно, уж такими они сложились. Это была эйфория, то блаженное состояние, которое изредка появляется зимним вечером, когда все три черно-белые программы сплошная скука, а под настольной лампой отец перебирает и показывает потускневшие снимки, сделанные в разное время и в разных городах, и его искореженный артритом палец, тычущий в незнакомое среди знакомых лицо и воркующий голос: “О-о, это был знаменитый человек. Жалко только, что он умер так рано, в тридцать шесть лет. Никто не знал, он и сам, наверное, что у него такое слабое сердце. А эта, которая с ним была, ей стоило дать народную артистку, но не за то, а за другое. Большая была любительница, мастер своего дела. Здесь ее нет, но где-то есть ее снимок — я тебе покажу”. А может быть, вагнеровский берет был на портрете, на глянцевой, черно-белой, фотографической репродукции над пианино, и на этом лице могли быть морщинки. Неизвестно, чем замусорена голова, тоже какая-то свалка — попробуй собрать велосипед.

А то было сделано с особым подтекстом, с тайным намеком, и тогда можно было почувствовать привкус угрозы. Потому что что-то было устроено так, что можно было понять как предсказание, а можно и как констатацию совершенного. Но что тогда произошло? Ведь произошло. Было. Оно тогда особенно не затронуло меня — мало ли что случается в мире. Даже печального. Жизнь-то продолжается. Но все-таки было, было. Произошло. И потому сейчас меня так беспокоит эта артистка.

Вот она. Поет одну из своих лирических песенок, приятную на слух, никого не оскорбляющую песенку. Песенка вполне патриотического содержания — о русской зиме, — но без излишнего пафоса или истерики. У нее есть вкус. Всегда был. Она никогда никого не оскорбляла. Я к ней равнодушен — я вообще равнодушен к эстраде, — но и меня она не оскорбляла. Она поет, пританцовывая, но слегка, не дергаясь, и не мечется по сцене. Так что с прической и с платьем у нее все в порядке. Оно не отделяется малиновым пятном от ее плеч и головы. И с глазами у нее все в порядке. Дай ей Бог здоровья.

Ее нагло прервали прямо посередине песни рекламой презерватива, “тонкого, как намек, и надежного, как обещание”. “Чье обещание?” — успел подумать я, прежде чем три пары непонятно чем непристойных ног отбили чечетку под дамский крик:

ВАМ ПОМОЖЕТ ФРАНЦУЗСКОЕ ЛЕКАРСТВО “ГИНКОРФОРТ”.

Вслед за этим показали какую-то сценку из древнеримской истории, которая заканчивалась надписью:

ТОЧНОСТЬ — ВЕЖЛИВОСТЬ КОРОЛЕЙ,

хотя в древнем Риме, насколько я помню, за всю его историю отродясь королей не бывало, затем рекламировали бытовую технику “Аристон”, а потом показывали уже другую певицу.

Эта была очень красива, с тонким и острым лицом, с удлиненными глазами, сверкавшими неестественно синим цветом каждый раз, когда она, поворачиваясь в свете двух “пистолетов”, вскидывала их на телекамеру, на телезрителя, только не на меня. Ее тело, упругое и гибкое, в шелковом платье, ходило цветными пятнами. Это был не модный, но всегда волнующий невинно-порочный тип Мессалины и Клеопатры — я не о цвете глаз говорю. Прежде я почувствовал бы сердечное желание и злобу — она была недосягаема, может быть, потому что просто не существовала, была обман, сон, мираж — только изображение, созданное телевизором, а может быть, была мишень. Я подумал, что, возможно, кто-то ошибся и пометил не тот плакат.

Я переключил программу и стал смотреть какие-то новости. Когда я снова вернулся на петербургскую программу, было за полночь. Здесь тоже была какая-то ерунда. Розовощекий молодой человек, решительный и отважный, отвечал на вопросы очень доброжелательного журналиста. Этот новый русский был, как я понял, энтузиастом игорного бизнеса и держателем акций известного казино «Stars». Игорный бизнес, порнобизнес, наркобизнес — новая Россия уверенно шагала в двадцать первый век. Может быть, где-то что-то в этот момент происходило — всегда что-то происходит. Я лег спать.


Утром я объехал намеченные места: я — “чукча”, мне нечего делать. Одного щита не было. Не было и самой конструкции. Видимо, местные власти не смогли придумать для нее нового употребления — прежде на ней размещались портреты “лучших людей района”. На другом щите был другой плакат. Из наклеенных один был заклеен какой-то наборной афишей — только шрифт. Наконец в одном месте я нашел его. Чем-то острым был выскоблен правый глаз. Не совсем выскоблен, не целиком: он отвратительным бельмом выделялся на лице, на свежем плакате. Порча?

Я нашел еще один плакат с тем же увечьем. Я — “чукча”, мне нечего делать, я мотаюсь по городу из конца в конец, но я не единственный “чукча” в этом городе. Кто-то еще до меня мотался тем же маршрутом... Стоп! Не было никакого маршрута: нет никакой закономерности в этих передвижениях — выбор случаен. Кто-то так же, как я, ездил по городу, но только для того, чтобы испортить эти плакаты.

— Мото-ор!

— Снято.

— Мото-ор!

Три дубля. Три дубля, чтобы — наверняка.

Это не порча, не заклятье — это знак.

Комментатор кончил говорить и поджал губки. У него была такая манера. Я не дернулся, не похолодел, и если вцепился в подлокотники кресла, то лишь затем, чтобы встать и переключить программу. Но происходящее на экране уже не интересовало меня. Вопрос, мучивший меня на протяжении трех дней, получил разрешение.

Оператору не дали поиграть камерой, крупным планом подать детали — это был не тот материал, а может быть, дело было в чем-то другом. Во всяком случае, ему не удалось, как он это любил, ни посмаковать труп, ни показать широко разинутый в предсмертном крике рот, ни страшную кровавую рану на месте левого глаза, ни залитое кровью лицо и подушку. Сведенная судорогой рука не собрала и не скомкала покрывало, рука вообще не была сведена судорогой, просто свисала с кушетки, касаясь расслабленной кистью пола, точнее, паласа — нет, не удалось показать выразительного кошмара. Все, что я успел увидеть, это абстрактную картину на обоях в серебряную полоску да блестящий целлофановый кулек среди уже впитавшихся пятен крови на паласе, возле буфета.

Вот и все. Сообщали, что ее убили, очевидно, ударом стилета в глаз (очень сильным ударом), что убили ее, когда она лежала на кушетке, и вероятно, с закрытыми глазами, а значит, убил кто-то хорошо знакомый. (Комментатор любил дедукцию.) Были ли у нее на руках и ногах посмертные пятна. Комментатор на это не обратил внимания, во всяком случае, не обратил на это внимания зрителей. Никого из вечно толкущихся в ее квартире “сыров” на этот случай как раз не оказалось. Странно.

Она была убита, когда вернулась с концерта, а я пропустил момент. Я смотрел какую-то программу, я был один. Я смотрел какую-то программу и не думал о ней, когда у ее двери стоял тот, без лица, но с отмычкой. А может быть, я как раз думал о ней, смотрел ее последний концерт, когда он там стоял? Ведь он мог дожидаться ее уже в квартире. Или, может быть, она была неосторожна и не заперла дверь, войдя в квартиру, а может быть, сама открыла на звонок. Отмычки, звонок — мне этого не скажут. Во всяком случае, сейчас. Как можно так точно нанести удар? Она не боролась? Можно заставить человека лечь на кушетку, можно заставить закрыть глаза. Иначе она бы дернулась, и стилет (или что там было?) не вошел бы так точно. Или, как предполагает комментатор, это был какой-то хороший знакомый, и она не ожидала удара? Или это вообще был не нож? Известно одно: ее убили вскоре после возвращения с концерта, на ней еще был вечерний туалет. Я пропустил момент, я не думал о ней.

Однако я знал, что вокруг нее что-то происходит. Что толку? Знал, но не знал что. Нелепо обращаться к кому-нибудь со своими запоздалыми подозрениями. Никто не будет знать, что делать с таким материалом. Я сам не знаю. Только одно я знаю теперь наверное: это — знак. Но кому? Может быть, певице? Зачем? Вымогательство? Предупреждение? Но какое: черная метка или предсказание? Все может быть. Проще погадать на кофейной гуще.

Что-то такое было. Я уже отмечал где-то похожее совпадение, или, наоборот, несовпадение чего-то с чем-то там, где должно было совпасть. Несоответствие чего-то чему-то. Что-то тогда было не так, и оно произвело на меня неприятное впечатление. Еще: присутствовал ли тогда, в том случае, комментатор? Связано ли это было с каким-нибудь сообщением или нет? Кажется, именно так, то есть связано. Кажется, комментатор что-то говорил и тогда же напомнил мне. Но было ли это важным сообщением, то есть сообщением, связанным с крупным происшествием, или так, мелочь? Вот этого я не помню. Однако я и тогда подумал о каком-то совпадении. Нет, не о совпадении. Кажется, я и тогда что-то почти знал наперед. Был еще с кем-то разговор, вот только не помню с кем. Это было не так давно: месяца два тому назад. Какое-то несоответствие, но чего и чему, и видел ли я что-то на улице или в другом месте, этого я не помню.

Ладно, что же с портретами? Возможно, все это просто бред. Возможно, я притянул за уши одно к другому. Может быть, это вообще один случай. Может быть, просто многократно повторившийся случай одного и того же вандализма. Просто обживание, и нет причин выделять эту серию одинаковых повреждений из многих других. Вот, например, этот купальник у танцовщицы кордебалета... Той, что на плакате мюзик-холла. Ведь его с удивительной последовательностью и упорством обдирали на лобке везде, где только могли дотянуться. Может быть, и правда, какие-нибудь сексуальные комплексы? Да, но там, где могли дотянуться. А потом... Сам говоришь, сексуальные комплексы, а с певицей... Что — с певицей? Этот глаз, он тоже мог кого-то раздражать, даже не одного, а многих.

Помнится, я читал одну статью, одну любопытную психологическую статью, часть которой как раз была посвящена порче плакатов, точнее, порче определенных плакатов, еще точнее, порче одной и той же детали на плакатах. Вот это, кажется, подходит. Кажется, в самый раз. Некоторые плакаты вызывают особенное раздражение у определенной категории публики. Это не зависит или не всегда зависит от того, что именно изображено. Даже более того, один плакат с изображением какого-нибудь... ну, скажем, артиста вызывает раздражение у какой-то категории, а другой с его же изображением, но может быть, в другом ракурсе или цвете, может быть, черно-белый или еще чем-нибудь отличающийся от первого — не раздражает. Или — тоже бывает — подвергается другой порче, уже в каждом отдельном случае разной, то есть случайной, так что можно уже не считать эти случаи системой. Но тот плакат, о котором собственно и идет речь... Нет, здесь именно тот случай. И это повреждение может и не говорить о неприязни к артисту — просто не нравится изображение или деталь изображения: рот, нос, глаз... Разумеется, если это не любимый артист вредителя, да и не обязательно артист — кто угодно. Но каждый плакат, если он подвергается намеренной порче, имеет своего вредителя, причем этот вредитель не обязательно проявится как хулиган — может и не проявиться. Он может просто почувствовать какое-то недовольство, но не заявить протест. Его поведение, естественно, будет зависеть от воспитания, образования, темперамента — от многих причин. Воспитанный человек просто найдет его неудачным и постарается обосновать свое мнение, эстетически образованному человеку это, может быть, и удастся, примитив выскажет свое мнение более грубо и темпераментно и при случае испоганит изображение. Не думаю, чтобы пример с купальником здесь подошел — это проявление какого-то сексуального комплекса, — но случай с певицей... Ведь плакат на холсте был увеличенной копией тиражированного плаката, следовательно, мог обладать тем же раздражающим фактором: каким-нибудь бликом или тенью на левом глазу. Однако трудно представить себе столь упорного хулигана, который не поленился бы как-то туда взобраться (впрочем, возможно, правда, пришлось бы резать с обратной стороны) и все равно с единственной целью выразить свою неудовлетворенность. Это уже что-то ненормальное. А почему обязательно нормальное? Мало ли психов в этом городе? Еще Достоевский удивлялся чрезмерному их количеству в Петербурге, а с тех пор, как этот город побывал Ленинградом, пережил чистки, блокаду и десятилетия непрекращающегося, постоянно гнетущего страха — ого-го-о!.. Так что неудивительно, если здесь найдутся два-три упорных сумасшедших именно из этой категории, из той, которую раздражала эта деталь.

А убийство ударом в глаз? Ведь это уже не изображение, вообще не тот образ. Говорилось же в этой статье, что это не ненависть к персонажу, всего лишь раздражение определенной деталью. Ну да, там приводились примеры с вредительством знаменитых картин: “Иван Грозный убивает своего сына”, картина Рембрандта в Гааге, эрмитажная “Даная” — Рембрандт почему-то особенно раздражает психов. Вероятно, так и есть: у него, наверное, много таких деталей. Хорошо, а Репин? Репин любил Рембрандта. Может быть, он что-то позаимствовал у него, чем-то походил? Чем-то незаметным, не бросающимся в глаза, но тем, что объединяло их в глазах вот таких разрушителей. Интересно, какого же рода живопись должны любить эти люди? А может быть, никакой, а если любят, то любовь у них выражается вот так? В конце концов, уничтожение — это тоже способ овладения: не мне, так никому. Тема для большой статьи, если не книги. Во всяком случае, эти вандалы искренни — в своих антипатиях они не опираются на авторитет. Хотя, возможно, я все усложнил — чувства этих людей могут быть безотчетны.

Но не мог же истребитель “Данаи” ненавидеть самое Данаю, жившую в библейские времена. С артисткой, конечно, другое дело: здесь ведь не только изображение было повреждено. А что, если это еще одно совпадение, то есть единственное совпадение, потому что серию вандализмов тогда можно просто рассматривать как явление стереотипного поведения определенной категории психов.

Полковник говорит, что это какой-то психиатр. “Кушетка — знаешь, как это делается? — «Расслабьтесь, вас ничто не беспокоит? Закройте глаза...» и так далее. На Западе это практикуется давно, а у нас — недавно. Стало модно. Все это: бег трусцой, японский массаж ну и психоанализ, хо-хо! Теперь наиболее интеллигентная, нет, скорее, состоятельная часть публики... Хм-хм... Скоро и рэкетиры станут ходить к психоаналитикам — как-никак элита. Последнее, правда, опасно для врачей: как говорится, меньше знаешь — дольше живешь. Ну это ладно, а здесь: закройте глаза... Очень удобный момент. Кстати, психотерапевт пропал. Сбежал, а может, убили. В общем, это, очевидно, заказ”.

— Это любому журналисту известно, а значит, всем вообще. А мотив?

— Может быть, просто держала деньги не в том банке, — сказал полковник, игнорируя мой вопрос.

Полковник посмеивается, он, конечно же, знает, что это не психиатр, а кому это выгодно — любому, кто сумеет воспользоваться.

— А исполнитель, — сказал полковник, — исполнителю вообще лучше не знать конечной цели.

Я согласился с полковником. Потом я подумал: так ли на самом деле случайна наша встреча? Может быть, не более случайна, чем разорванный глаз? Сначала портрет, а потом... Здесь, на ступенях Концертного зала... Может быть, он здесь затем же, зачем и я? Просто это профессиональная манера — ничего не говорить прямо. Чтобы всегда иметь возможность умыть руки. Потому и выгодно “любому, кто сумеет воспользоваться”. Но ведь не все же это сделали. А что до психотерапевта, то он мог многое узнать от пациентки и, может быть, стал для кого-то опасен.

— Может быть, стал слишком болтлив, а может быть, даже кого-то шантажировал, — говорит он.

Кстати, этот полковник... Мы когда-то учились с ним вместе, а теперь, он, конечно, постарел — как, впрочем, и я, — поседел, но выглядит, в общем, неплохо, и вот еще странность: как раз накануне заметил на одном из стендов, среди других кандидатских листовок его портрет — там он тоже выглядел весьма представительно, а самое удивительное, его биография была там напечатана, в общем-то, без искажений. Я подумал тогда, что это совершенно бессмысленно — выставлять свою кандидатуру в парламент с такой биографией, однако на мой вопрос он, улыбнувшись, сказал, что к выборам это еще как повернется.

А совпадение... Оно, собственно, может быть и не совпадением. В жизни, может быть, как в покере, не слишком много комбинаций. Может быть, здесь существует какой-то закон. Какой-то неведомый закон совпадений, как в гадании на картах. Или опять-таки в покере. Совпадение, именно совпадение, но не случайное, а закономерное. Да, как в игре. Когда из карт, которые пришли к тебе в случайном сочетании, составляешь нужную тебе комбинацию. Но кто составляет? Здесь кто составляет? В этом убийстве, возможно, не имевшем ничего общего с вандализмами, просто существовало какое-то фатальное завершение, а может быть, что-то было угадано и заложено художником, автором плаката, и это что-то как раз и раздражало вредителей, что-то, может быть, очень неприятное в характере певицы. Оно могло поссорить ее с кем-то до такой степени, что он ее убил. Правда, не думаю, чтобы это был психотерапевт, да они и не занимаются лечением на территории пациентов. Может быть, это любовник (с мужем она разошлась), а может быть, муж, с которым она разошлась — мало ли чего не бывает на свете?

Муж? Возможно. А может быть, любовник. Я ж говорил, что уничтожение — это способ овладения. Это способ сохранить для себя, только для себя, потому что в последний миг своего существования, в этот бесконечный момент она принадлежит тебе, тебе одному.

Портрет. “Портрет” Гоголя, “Овальный портрет” Эдгара По, “Портрет Дориана Грея”. О влиянии портрета на модель немало написано. О посмертном влиянии модели на портрет?.. Кажется, что-то читал. Да, тоже какую-то статью. Но там эти изменения были видимы только некоторым, очень редким, обладающим особым даром ясновидения. Во-вторых, уже после смерти, а не до. Я не знаю, да и никто толком не знает этих связей. Лучше не думать о том, чего не можешь хоть как-то объяснить. По какому бы закону ни произошло убийство, оно произошло.


Утром я вышел из ворот моего дома и, как всегда, остановившись на мгновение, окинул взглядом в оба конца почти всегда безлюдную улицу. Особняк напротив, линия невысоких стриженых деревьев по одной стороне (линии), линия деревьев по другой. Через дорогу, у тротуара, хлопотал у своей “тойоты” бармен из бани. Он приветственно помахал мне рукой. Смазливый парнишка с походкой танцовщика, хоть и не педик. Откупоривая пивную бутылку для клиента, он всегда улыбается. У него красивые белые зубы и красивые, крупные, хорошо “накачанные” мышцы — там он работает в маечке. Он хорошо знает, что ему делать, этот мальчик. Они всегда знают. Летом, когда в положенный срок для профилактики трубопровода или чего-то там еще отключают горячую воду, мне приходится ходить в баню. Я не люблю ходить в баню, не люблю сидеть за столом между распаренными плебеями в тогах, пожирающими цыплят. Это так называемые “деловые”, и это их место — не мое, но когда нет горячей воды... Этот мальчик знает, что ему делать. Я тоже всегда хотел знать, что мне делать, но у меня было слишком богатое воображение и жадное любопытство — эти качества мешают вписаться в любую систему, — а может быть, это был просто снобизм, но с возрастом мне стало казаться, что я комплексую, всегда комплексовал, завидовал совершенству этих простых и исправных ребят, всегда уверенных в своем праве. Все это “записки из подполья”, а мальчик просто укладывал какие-то картонные ящики (может быть, с пивом) в багажник своей “тойоты”, через год у него будет “мерседес”. Почему-то он запомнил меня тогда в бане и теперь при встрече здоровается со мной.

Все это меня не касается, и о мальчике, и о своих рассуждениях я тотчас забыл, как только отвернулся от него. Почему-то внезапно вспомнил — но это было уже не здесь, — как тогда, уже подняв ногу, чтобы ступить на переход, с неожиданной яркостью представил себе распахнутую дверь чердака и посыпанный песком и шлаком чердачный пол и мою смутную тень в светлом прямоугольнике с нечеткими краями, и как эта тень исчезла вместе с ним. Почему я вспомнил это? Наверное, от того движения, когда я занес ногу на трамвайную подножку, но я продолжал думать об этом в трамвае, до тех пор пока за Тучковым мостом, там, где с шестидесятых годов открывался вид на огромный и уродливый бетонно-стеклянный Концертно-спортивный комплекс, теперь из-за какого-то еще строительства заслоненный рустованным бетонным забором, вот на этом заборе, на четырехгранном выступе руста малярной кистью, видимо, масляной, а может быть, нитрокраской, во всяком случае, чем-то несмываемым и ярко-красным было наляпано:

ГЕНРИХ ШУЛЬГИН

На первой же остановке я вышел, пешком вернулся назад. Стало жарко. Я снял шляпу под моросящим дождем, ладонью пригладил волосы. От букв потянулись вниз, прокапав с выступа на выступ, кровавые потеки, и под надписью отдельно был поставлен восклицательный знак — еще две кровавые кляксы. Впечатление было зловещим.

Да, впечатление было зловещим. Оно не было зловещим три дня и стало зловещим в вечер убийства. Его убили за этим забором, в Концертно-спортивном комплексе, где он выступал. Он получил две пули, две кровавых кляксы, как этот восклицательный знак.

Если бы не убийство певицы, я бы так и не заметил этого несоответствия. Дня за три до смерти Шульгина я проезжал мимо этого забора и тогда уже увидел эту надпись, но мало ли какие имена пишут фанаты на заборах и в подворотнях. Шульгин был еще жив, и меня это не заинтересовало, а потом... Может быть, мне и приходило в голову, что вот, мол, какая странная, зловещая, предвосхищающая надпись, — может быть, приходило, а может быть, и нет. Теперь я подумал, что вот еще одно совпадение в том же духе. Если бы не певица... То есть я и не придавал этому значения до сих пор. Странно, когда действие развивается в обратном порядке. Мысленно я довел эту идею до абсурда. И та дурацкая демонстрация с последующим митингом на Дворцовой площади, и нелепые воззвания на щитах у Гостиного Двора — все это должно было происходить до убийства. А может быть, здесь просто была нарушена симметрия? Допустим, что в чьей-то голове все это и прокручивалось в обратном порядке — митинг, демонстрация, надпись на заборе, убийство — то есть от результата. А произойти должно было от причины: убийство, надпись на заборе, демонстрация, митинг. Да, если идти от ожидаемого результата... Но в одном месте при исполнении вышел сбой: надпись на заборе выскочила преждевременно, потому что просто какой-то рабочий паренек в свой обеденный перерыв, схватив ведро краски и малярную кисть, помчался и украсил забор именем своего кумира. И это было просто совпадением, но для меня сбой в монтаже оказался ньютоновым яблоком. Но оказалось, не только для меня: во всяком случае, уже тем же вечером комментатор, изменив своей обычной скороговорке, вещал: “Это был единственный певец о России и для России, воспевавший русское и русских. Не стоит ли задуматься: кому нужна его смерть?” Он говорил еще что-то о патриотизме и происках, но я не придал этому значения, потому что он всегда говорил многозначительно, так, чтобы создавалось впечатление, будто он знает больше, чем говорит, а может быть, он и в самом деле знает, больше, чем говорит, а может быть, вообще заказывает происшествия, чтобы сообщать о них? Телевизор такая штука: никогда не знаешь, что впереди. А кому это выгодно? Здесь было слишком много случайностей, чтобы подозревать злоумышление. Ведь еще до комментария в тот день было сообщено в “Телетексте”: “Сегодня перед несостоявшимся выступлением был убит известный певец и автор многих песен Генрих Шульгин. Артист выстрелил из газового пистолета, ответом было два выстрела из боевого оружия”.

Итак, что-то не клеилось тогда у комментатора, тем более что владельцем оружия оказался какой-то Иванов со своей не то Гюльнарой, не то Сорейей, какой-то певицей из Средней Азии, у которой он был и менеджером и, кажется, любовником. Тем не менее в ближайшую субботу, день, который “патриоты” блюдут столь же неукоснительно, как и ортодоксальные евреи, я из окна троллейбуса увидел направляющуюся в сторону Дворцовой площади небольшую, человек из двухсот, процессию с красными и черно-желто-белыми флагами, транспарантами и лозунгами:

ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ
УБИЙЦ ГЕНРИХА ШУЛЬГИНА К ОТВЕТУ

И как-то очень некстати:

ПРИВАТИЗАТОРОВ В ИЗРАИЛЬ

Что с ними делать? — обычные городские сумасшедшие. Многих из них я уже знал в лицо, наблюдая только по телевизору. Что с них взять? Они постоянно чувствуют заговор и опасность. Ни Церковью, ни строительством церкви, ни еще каким-нибудь строительством их не объединить, но они всегда готовы на погром: их чувства — зависть и злоба, их способ общения — ругань и драка, их мало, но в нужный момент, когда все остальные охвачены унынием и апатией, они оказываются в большинстве.

Одного из них я часто видел на ступеньках станции метро. Это был маленький человечек, весь в черном и в черной фуражке. В обычных условиях добродушный и безобидный, он торговал тогда газетами “Вече”, “Русский порядок”, еще чем-то таким же. Потом он исчез со своими листками, и года два его не было видно, но сегодня, вернувшись на Васильевский остров, я снова увидел его у метро. Он стоял возле фонарного столба с плакатом:

УБИЙЦ НАЦИОНАЛЬНЫХ АРТИСТОВ — К ОТВЕТУ,

и его добродушная физиономия никак не вязалась с грозным воззванием. Глупый, маленький, недовольный своим ростом человечек — тебе подбрасывают все, что под руку попадает, а ты ешь.

Я подошел и сказал ему об этом, а он не обиделся.

— Ведь вы, — осторожно спросил он, — ведь вы... судя по вашему лицу, вы не еврей?

— Нет, — подтвердил я, — не еврей.

— Тогда подумайте, — проникновенно сказал он, — подумайте, кому это выгодно.

Внезапно я почувствовал усталость. Я отошел. Очевидно: он был лучше еврея. Зачем лишать людей их единственной радости?

А вечером я вновь услышал имя Генриха Шульгина и понял, что не ошибся: комментатор вернулся к нему в связи с вчерашним убийством. По своему обыкновению, он нес всякую околесицу вроде того, что у Луниной (фамилия покойной) была “уникальная русская манера и голос, звучавший своим чистым тембром среди разноголосого хора разнузданных полуодетых певичек” (заметим, что у нее был хрипловатый голос низкого тембра и достаточно распространенная лет двадцать назад эстрадно-романтическая манера — впрочем, от нее она и пошла), о том, что “естественно, ее близкое каждому русскому мягкое женственное обаяние, а особенно репертуар — вызывали зоологическую ненависть у пропагандистов истерической музыки и порнографии” и, наконец, о том, что “вот уже второй русский соловей гибнет от рук наемных убийц”. Он напомнил телезрителям (и мне в том числе), что в день убийства Генриха Шульгина тоже присутствовал элемент соперничества, что в нем были замешаны певичка нерусского происхождения и менеджер, не заинтересованный в русской культуре и теперь находящийся в Израиле. Правда, он ни словом не обмолвился о том, что это был другой менеджер, менеджер самого Шульгина, а не тот, Иванов, которому принадлежал пистолет, но все равно создавалось впечатление, что комментатор знает больше, чем может сказать, и в подтексте проступали какие-то происки каких-то, неясно каких именно, но ясно, что каких-то определенно антипатриотических сил, словом, он, как всегда, умело, по-гебельсовски настраивал публику против каких-то, видимо, глубоко законспирированных русофобов и их глупых пособников демократов. Однако видно было, что его концепция еще не сложилась, и ко мне снова вернулось странное чувство, что последовательность нарушена, что лента прокручивается с другого конца, и где-то вставлены кадры из игрового фильма, и где-то сбой.

Я вспомнил, как снял шляпу под моросящим дождем. Два кровавых потека на стене... “Стена Плача”.

Но в телевизоре все это играет, все работает, и если кто-то, как и я, замечает эту неровность, то здесь не прокрутить ленту снова и не остановить в сомнительном месте. Можно, конечно, но мало кто записывает и еще меньше тех, кому придет в голову записать. Телезрители — их мир нереален. Они собираются на свои десятиминутки, хотя бы заочно, чтобы не чувствовать себя одиноко. Здесь, у телевизора, у них возникает иллюзия общего дела, и некому им объяснить, что это галлюцинация. А по субботам они собираются на Дворцовой площади на совместные “бдения” — ведь их воспитали на бдительности, — они собираются там, чтобы сообща испугаться. Нет, чтобы субботник по озеленению или по реставрации памятников, в общем, что-нибудь построить, что-нибудь сообща полюбить — нет, это второгодники — их школа не учила их строить, не учила любить и в конце концов сама была разрушена ими. Оставим их — пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

“Но, в конце-то концов, какое мне дело! — подумал я. — Какое мне дело, что кто-то где-то прокручивает ленту наоборот! Вообще, не стоит ломать себе голову — не обязательно знать, какие процессы происходят внутри телевизора — чтобы выключить его, достаточно нажать кнопку. Не обязательно знать анатомию и физиологию, чтобы убить человека — достаточно нажать курок”. И я не стал ждать очередного сообщения, когда снова увидел на Васильевском острове испорченный плакат. Да, в мельтешащей толпе, среди снующих, сменяющих, заслоняющих друг друга, наезжающих друг на друга силуэтов в образовавшемся на мгновение просвете темная стена массивного, гранитного дома мелькнула, как один из них, как силуэт одного из них, силуэт мужчины в плаще цвета стены и, кажется, в такой же шляпе. Это ошибка — стена оказалась стеной, просто щит был не там, где я его искал, а немного правей. Снова был вырван глаз, и я знал, что это значит. Я мог бы и не искать подтверждения, но из добросовестности сделал это. Я проверил еще несколько мест, где расклеивают афиши, и везде обнаружил это повреждение. Была осень, и был по-осеннему прозрачный воздух, кусок неба, обрамленный узором из желтых листьев, и искаженный перспективой квадрат на этом фоне, и сквозь прореху опять был холодный воздух, чуть больше воздуха, чем надо. Певица была пока жива.

— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?

— Удобно, хорошо.

— Что тебя беспокоит?

— Мне кажется... Правда, мне всю жизнь так кажется. Нет, это не сейчас.

— Но все-таки, что именно кажется?

— Это, наверное, не важно, но мне кажется, что все это происходит не со мной, это чужая жизнь. Я бы... Я не заслужила этого. Так просто не бывает, не может быть. Это так же нереально, как вообразить себя мертвой. Ты понимаешь: мой труп и я?

Неизвестно, что там было еще. Продолжение могло беспокоить убийцу.

Вот тогда ко мне и вернулся этот диалог, то есть после того, как полковник обронил это свое замечание о психотерапевте, когда я встретил его на ступенях концертного зала — я же говорил про опережающее эхо.

— Ты о том, что не было следов борьбы? — спросил я.

— Ну да. Все слишком спокойно.

— И кушетка...

— “Кушетка”? Ну да, кушетка.

— Ты что, занимаешься этим делом? — спросил я.

Он промолчал. Хорошо, хоть не сказал: “Каким делом?”

— Понимаю, — усмехнулся я. — Всякому понятно, что занимаешься, но ты молчишь.

На этот раз усмехнулся он.

— Опять большие деньги, — вздохнул он. — Сейчас везде большие деньги.

— Ну а психоаналитик? Пропал? — опять улыбнулся я.

— Пропал, — сказал полковник, — никто не знает, куда делся.

— Когда пропал?

— Сразу. То есть не появлялся.

— А откуда пропал?

— Оттуда. От нее, — сказал полковник.

— Да? А почему он там должен был быть?

— Все слишком спокойно, — сказал полковник, — как ты говоришь: кушетка.

Была кушетка, только другая кушетка и не там. Запись, конечно, при этом велась как всегда.

Если кто-то начинает подозревать, что агентство, охраняющее певицу, служит прикрытием для неблаговидных дел... Кто подозревает, почему подозревает, это другой разговор, но этот человек становится опасным. Ты не знаешь или думаешь, что не знаешь, или предпочитаешь не знать — ведь легче всего обмануть себя. Или обмануться в себе: думаешь, что ты одно, а на самом деле совершенно другое. Можно до самого конца так ничего о себе и не узнать, но кто-то знает. Или, во всяком случае, подозревает. Чем это оборачивается? Опять же смотря где. Например, от тебя может уйти жена, но кто-то, напротив, назначает тебе высокую цену. Высокую цену, но ту, за которую можно купить и продать. А кто-то другой может вдруг позвонить тебе по телефону и сказать, что он знает о тебе то, чего ты не знаешь сам. Но узнавать о людях то, чего они сами не знают о себе — работа психоаналитика. Вот так.

— А может, вообще не было? Может быть, все это просто так, морщинки?

— Какие морщинки?

— Так, морщинки на лице несуществующего старика.

— Это что, какая-то аллегория? — спросил полковник.

— Да нет, морщинки это — так, действительно аллегория. Просто все это, кушетка, определенный антураж и при этом, заметь, у нее дома. А вообще, какая разница, как убили?

— Действительно, какая разница, — пожал плечами полковник. — Вопрос в том, за что убили.

— Зачем убили, — поправил я, — для чего убили?

— Для чего убили, — согласился полковник.

Я знал, что сейчас он мне все равно ничего не скажет.

В рекламном отделе я сказал, что мне заказали плакат Инги Зет. Это ни у кого не вызвало вопросов. Я попросил дать мне имеющиеся у них плакаты с изображением певицы, и мне дали один, тот самый, что был расклеен и испорчен. Девушка, давшая мне его, сказала, что над ним, видимо, еще кто-то работает, так как я не первый беру у нее этот плакат. Я спросил, не возникало ли у нее желания выколоть портрету глаз. “Вот этот”, — указал я. Она дико посмотрела на меня.

Дома я приколол плакат кнопками к двери и долго вглядывался в покрытое глянцем лицо. Красивое лицо крашеной блондинки, провоцирующее и неприступное, можно сказать, далекое как звезда, но я бы сказал: star. Глаза были в порядке: ни большие, ни маленькие, с темными ресницами, но они не скрывали их неестественной синевы. Я вспомнил синеву осеннего неба, увиденного мной сквозь прореху на плакате — она была другой. Ничто не раздражало меня, но кого-то что-то могло раздражать. Я встал и проткнул глаз ножом. После разговора я бы, наверное, не смог этого сделать. Потом я позвонил певице. В комнате слышны были разные голоса, и я с облегчением подумал, что она не одна.

— Да, это я, — сказала она. — Какого плаката? Не поняла.

Я повторил.

— Так, понятно. Вы из рекламы?

— Вроде того.

В голосе ее слышалось сомнение, когда она спросила, могу ли я приехать сейчас.

Мы договорились на следующий день, на одиннадцать у нее. Я сел и стал смотреть на изувеченный мною плакат. Я ничего не понимал.

Слава Богу, на этот раз ничего не случилось, но когда я увидел ту, не очень далекую крышу со слуховыми окнами, я подумал о ней, как о возможности. Ведь убийце стоит только договориться с певицей о ее участии в убийстве по сценарию, где ей определена роль жертвы. Это была идея одинокого и творческого убийцы, художника, создающего картину от начала до последнего, завершающего штриха.

Я думал о том, как трудно убить человека точным ударом в глаз, даже если заставить его лечь на кушетку, заставить закрыть глаза, даже если его при этом будут держать, он все равно будет дергаться и извиваться. Но если, прийдя к себе после концерта, артистка ложится навзничь на кушетку и, ожидая чего-то другого, устало закрывает глаза... Кушетка? Нет, это версия полковника, версия комментатора, а кушетка... Была кушетка, только другая кушетка и не там.

— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?

— Удобно, хорошо.

Была кушетка и был диалог:

— Почему тебе пришло в голову именно это сравнение?

— Это разные состояния, даже разные ипостаси. Я не вижу себя — я чувствую. Тот, кто видит меня, на самом деле видит лишь образ или... мишень.

— Ты мишень?

— Я — нет, но тот, кто стреляет в мишень, убивает меня.

— Почему ты заговорила об убийстве?

— Этот человек может представить меня в виде портрета с выколотым глазом. Так ему проще убить.

Да, это было не там, а там были темные пятна на красном паласе и мельком блеснул целлофановый кулек.

Представьте себе, что знаменитость, о знакомстве с которой вы никогда не помышляли — не потому, что считали такое знакомство невозможным, то есть считали, конечно, но просто не думали об этом — именно из-за полной невозможности мысль о знакомстве с ней не приходила вам в голову, ведь в этом случае возникал вопрос, почему, например, не с Пеле или президентом Французской Республики, то есть я хочу сказать, что даже просто для примера сам выбор именно этой знаменитости, а не какой-нибудь другой, был бы непонятен, потому что если ты единственная обычная, то есть среднестатистическая личность перед строем знаменитостей, то у любой из них не больше шансов быть выбранной вами для этого примера, чем тебе, именно тебе, быть выбранным в качестве примера той самой среднестатистической личности, и ты не думаешь, что в глазах этой знаменитости ты можешь быть одним из толпы, одним, нет, ты просто — толпа, — так вот представь себе, что эта знаменитость отличит тебя в толпе, и подумай, какое удивительное исключение ты являешь собой, ты, по твоему собственному мнению, ничем не примечательный человек, тогда как она — знаменитость, на которую ты, по меньшей мере, с интересом глазеешь из толпы. Это такая же вероятность, как самый крупный выигрыш в национальную лотерею или падающая именно тебе на голову сосулька из-под крыши пятиэтажного дома.

Но тебя выбрали, и кто-то по просьбе этой знаменитости знакомит ее с тобой. И тогда ты понимаешь, что для нее ты не просто человек из толпы — что-то объединяет вас, делает зависимыми друг от друга, и твое сердце останавливается, когда ты понимаешь — что. Ты понял? Ты разоблачен. Она видела себя в зеркале и на телеэкране, а теперь она хочет отразиться в твоих глазах.

А человек, который все это придумал, который познакомил вас... Он свидетель, опасный свидетель, знающий то, чего еще не случилось, но что непременно случится — оно неизбежно. Когда оно произойдет, он этого не узнает.

Серый автомобиль остановился, не доехав до деревянной платформы плавучего бона. Со стороны водителя медленно открылось стекло, потом дверца. Высокий в плаще и шляпе мужчина выбрался из автомобиля и огляделся. Это была какая-то заброшенная строительная площадка: в беспорядке сваленные бетонные плиты, ржавые прутья арматуры, немного поодаль черные остатки костра с обгоревшей бензиновой бочкой посредине. По какой-то причине строительство не было закончено. Мужчина обошел автомобиль и открыл правую дверцу. Оказалось, там еще кто-то был. Может быть, он спал, потому что его шляпа была надвинута так низко, что почти скрывала лицо. Некоторое время мужчина смотрел на него, потом захлопнул дверцу и снова обошел автомобиль спереди, открыл дверцу. Наклонился, рукой в перчатке вынул ключ зажигания вместе со связкой других ключей, сунул в карман плаща. Пошевелил ручку передачи, выпрямился и захлопнул дверцу. Обошел машину и, упершись руками в багажник, вкатил ее на деревянный настил.

ВАМ ПОМОЖЕТ ФРАНЦУЗСКОЕ ЛЕКАРСТВО “ГИНКОРФОРТ”

Неприятные женские ноги отбарабанили чечетку.

PHILIPS — ИЗМЕНИМ ЖИЗНЬ К ЛУЧШЕМУ

Показали телевизор, в котором изображение каким-то образом оказалось лучше, чем в моем, по которому я смотрел.

Колесо рулетки превратилось в мишень, в мишени появилась аккуратная дырочка.

STARS — ЭТО ШАНС ДЛЯ ВАС

Но если винтовка с оптическим прицелом и напротив, через переулок чуть наискосок подходящее слуховое окно, если жертва по договоренности в нужный момент появится у окна, она запрокинется, выгнется, заложив за голову руки, нарисуется темным, абсолютно плоским силуэтом в желтом квадрате, тогда тонкая нить натянется между ней и убийцей — снайперу хорошо знакомо это чувство, — тогда жертве остается только хорошо сыграть написанную для нее роль. Остальное довершит резонер. Комментатор? Да. Потому что без этого не будет легенды, и нужно, необходимо, чтобы жертвой был артист, популярный артист, и чтобы он был отмечен тем же знаком, что и другие, предназначенные на заклание. Это лицо, отмеченное знаком, оно должно быть известно всем, оно должно быть расклеено по всему городу на плакатах. Зачем? Чтобы каждый увидел. И узнал. Или чтобы увидел убийца? И понял. Может быть, этот знак для него? Но в любом случае мне казалось, что и знак, и убийство только начало, первые ставки в крупной игре, и что они будут подниматься по мере продолжения игры. Что за игра, об этом пока еще рано говорить, может быть, покер, а дальше могут ставить и на игроков — тотализатор, — и, что бы то ни было, ставки будут расти. Но когда я развернул перед певицей изувеченный мною плакат, она изменилась в лице. Надо отдать ей должное, растерянность ее длилась не дольше секунды — черную метку убийцы видел не только я. В следующее мгновение на меня уже смотрел черный глаз револьвера — глаз в глаз — я ведь не знал, зачем она идет к письменному столу, да и не предполагал, что у певицы есть револьвер. Но потом я все-таки выяснил, что ей никто не угрожал, не требовал денег, не было подозрительных звонков и вообще никакого повода для беспокойства, пока она не увидела свой плакат. Я усомнился и спросил, неужели всего лишь гадкая шутка, за которую она приняла демонстрацию испорченного плаката, заставила ее хвататься за револьвер. Я спросил ее напрямик, видела ли она свое изуродованное изображение где-нибудь еще, и знает ли она, что это значит. Я рассказал ей о странных совпадениях, но мне показалось, что она мне не поверила. Она повторила, что никто у нее ничего не вымогал и ничего от нее не требовал. Я не исключал возможности предварительного запугивания, но пока время для этого еще не настало — пресса, в том числе и любимчик публики, должны были сначала нагнать страху, а они пока еще не заметили совпадений.

— Вы не художник, — сказала она. — Кто вы?

Я дал ей карточку. Визитную карточку детективного агентства, которая отыскалась у меня среди многих других. Подумав, дал еще одну, где было добавлено имя:

Николай Андреевич Бреннер

Я сказал, что будет лучше, если она будет знать агента в лицо. Она сказала, что это все равно, потому что охрана — это дело ее менеджера.

Да, у нее есть завистники, ответила она на мой вопрос, но убийство...

— Никто не знает, — сказал я.

Я напомнил ей, что в случае со стрельбой по одной из версий все началось с конкуренции, с выяснения вопроса, кому первым петь.

— Теперь это не только слава, — сказал я тогда, — теперь это немалые деньги. Если Генрих Шульгин на свои деньги мог нанять самолет...

Да, это была одна из версий, и поначалу убийство было представлено как трагическая случайность, недоразумение, что-то вроде перестрелки в салуне где-нибудь на Диком Западе — сейчас у нас это более возможно, чем там, — но потом выяснилось, что это не так, а в деле возник какой-то еврей, которому — они все могут — каким-то образом, уже будучи под следствием, удалось улизнуть в Израиль, и теперь патриоты праздновали, получив очередное подтверждение злокозненности этой нации, тем более что Шульгин был “единственный певец, воспевавший Россию”. Далеко не единственный — их много на Руси, ну, хотя бы, “Русские”, которые “идут”, но в данный момент эта агрессивная группа никого не интересовала, потому что она развалилась сама без единого выстрела.

“Ладно, — подумал я, — не здесь собака зарыта, то есть, может быть, и здесь, но не та собака. Это, конечно, выгодно патриотам, но, во-первых, им все выгодно, а во-вторых, не только им”. Нет, подозревать их в такой провокации я бы не стал. Они просто воспользовались этим случаем — приняли жертву, которая была принесена не им. Но так делают все, а жертва... Может быть, и не было жертвы, может быть, просто убийство? Во всяком случае, убийство этой певицы уже не используешь в военно-патриотических целях, русским соловьем ее не назвать: она поет самые разные песни, в том числе и на английском языке.

Солнечный зайчик, как пятнышко лазерного прицела, плясал на ее лице. Я подумал, что у снайпера, наверное, дрожит рука. Нет, это я так подумал, что солнечный зайчик похож на точку прицела. И это мне показалось, что у него дрожит рука. На самом деле это был солнечный зайчик, всего лишь солнечный зайчик, потому что в этот пасмурный осенний день солнце на миг прорвалось из-за облаков, может быть, единственным, лучом.

Я сказал ей, что не только плакат может быть предлогом для встречи.

— Может быть и другой повод, — сказал я.

— Какой, например? — солнечного зайчика не было, может быть, это я заслонил ее. Мы стояли друг против друга, и ее лицо не выражало в этот момент ничего, и на мгновение, на какие-то доли секунды я задержал дыхание.

Если договориться с певицей, дать ей понять... Может она понять?

— Не знаю, — сказал я, — не знаю.

Все может быть, — сказал я, — и может быть, эти мои слова она восприняла как угрозу.

Потом я проклинал себя за лень и болтливость, но было поздно. Вернувшись домой, я позвонил певице. Она разговаривала со мной резко и зло. Она поняла мой визит как попытку создать для нее нервную обстановку и помешать ей петь. Если бы так! Через два дня она была убита и именно выстрелом в глаз.

Я сидел и тупо смотрел в экран телевизора и не слышал, что там дальше говорит комментатор, пока он не поджал губки.

А в тот вечер, когда я разговаривал с ней — я же говорю, опережающая память... Да какая там, к черту, опережающая память, когда просто начинают появляться люди из прошлого. Знаком чего может явиться полковник? Какой ряд событий он может своим появлением открывать? Наша встреча была случайной, и не мог же он предвидеть, что в этот день я пойду в Концертный зал? Да и как он мог предположить мое участие в деле, которым он занимается, если даже допустить, что он занимается этим делом, а я имею отношение к нему? И все-таки я не признаю совпадений — это прошлое, а точнее, не прошлое, а просто знакомое тебе, вновь проявляется в виде разрозненных деталей — событий, происшествий, столкновений и наблюдений, — чтобы в конце концов сложиться в другой комбинации. Когда-то я расстался со своей первой женой и долго к этой теме не возвращался. Потом, когда времени уже прошло довольно много, и моя жизнь стала складываться так, что я начал подумывать об официальном разводе, один из моих знакомых, зашедший ко мне по какому-то делу, попросил у меня почитать книгу, которая, по моему мнению, никак не могла его интересовать, но которую когда-то жена подарила мне, он же ее не знал. На следующий день в какой-то компании двое совершенно не знакомых мне людей, в случайном разговоре упоминают ее имя. Меня это не касается, но я уже отмечаю повторение. Назавтра просто на улице я буквально налетаю на женщину, которая когда-то познакомила нас, и наконец, спустя еще один день, я встречаю ее в кафе, где вместе мы никогда не бывали, и в таком районе, где я смог оказаться только по неожиданному делу, да и она жила теперь в другом конце города. Там за чашкой кофе мы обсудили технические детали развода. После развода я уже ни разу не видел ее и ничего не слышал о ней. Вот вам и совпадения. Но тогда эта закономерность была мне понятна: целый круг людей и связей последовательно проявился, чтобы исчезнуть из моей жизни уже навсегда. Но я не верю в случайно появляющихся полковников. Повторяю, наша встреча была непреднамеренна ни с той, ни с другой стороны, однако начало какого ряда событий могло бы означать даже мимолетное его появление? Ведь теперь нет политики, где нужны были кураторы и провокаторы. Хоронить нам вместе тоже вроде бы некого — у нас разные покойники, — так что и для этого он появиться не мог. А может быть, у нас есть общие покойники, подумал я, и надо расставить точки над I. И почему, собственно, начало? Почему непременно начало каких-то событий? Может быть, вовсе не начало. Может быть, полковник не первый в этом ряду, и игра уже идет. Ведь он уже возвестил о себе целой серией совпадений. У нас с ним есть тайна, увы, она объединяет нас. Неужели его появление для всех что-то значит? Наверное, что-то значит, для того он и здесь.

Но если он появился не в начале сюжета, то, может быть, не давать сюжету развиваться дальше? Потому что, может случиться, что дальше он будет развиваться уже по его законам. Может быть, не стоит играть? Может быть, игра не стоит свеч? Оборвать этот ряд. Оборвать сразу, чтоб не начиналось. Ведь не однокурсника же он приглашает в гости — мы с ним и там не дружили. Нет, подумал я, полковник не первый в этом ряду, и игра уже идет. И может быть, я не игрок, подумал я, может быть, всего лишь фигура? Или число. И может быть, он тоже. Тогда мы оба не вольны прекратить игру. Тогда уже все закрутилось, и надо со всем этим разбираться, как в прошлый раз. Как в прошлый раз. Тогда меня уже затягивал этот водоворот, и уже почти втянул, но вдруг “Мальстрем” прекратил свое движение, и все стихло.

Ну а теперь что, подумал я, он появился случайно. Он меня не искал, я его — тоже. Он мне не опасен, но и не нужен. Я же говорю, что у нас разные покойники, и даже подробности моего собственного дела, мое досье, меня не интересуют — ведь, в сущности, все ясно. Он может только напомнить мне, неприятно напомнить, те несколько лет, когда я жил в постоянном напряженном ожидании.

Так что же произошло, подумал я, мы выжили или нам разрешили выжить? И что он курировал тогда, наш полковник? А что он курирует теперь? Ну не занимается же он репертуаром рок-групп. Но что-нибудь, чью-нибудь жизнь он курирует и сейчас. Конечно. Если уж человек по профессии куратор.

— Ну, что будем пить? — вопрос чисто риторический, потому что он уже достал из старинного буфета (не из какого-нибудь бара!) бутылку “Teachers”. — Сейчас принесу лед.

— Не надо.

— Ну, тогда себе.

“Кучеряво живет, — подумал я, оглядывая стены, сплошь покрытые картинами известных и менее известных художников. Некоторые из них я видел раньше в мастерских или на выставках, но первых имен здесь не было, и последних работ известных мне художников я не увидел. Видимо, полковник стал собирать картины еще со времен своего кураторства. — Хорошо помогать художникам, — подумал я, — или хорошо, когда они думают, что ты им помогаешь. Художники ведь простодушный народ, а зачастую еще и благодарный. Поможешь человеку в неприятной ситуации, которую поди сам же и устроил, а он тебе — полный умиления — презент”.

В общем-то, я злобствовал — вряд ли все было так грубо, и когда хозяин вернулся в комнату, я спросил его об этом, то есть собрал ли он свою коллекцию в те годы, когда весь этот underground на самом деле существовал в подполье, и он сказал мне, что, действительно, кое-что из того, что висит у него по стенам, подарено ему художниками, с которыми он “в общем-то, дружил”, и, как я сам знаю, поскольку тоже “фигурировал” в этой среде, нередко вовремя помогал разными советами, своего рода юридическими консультациями, которые они не могли получить официально ни у одного адвоката, потому что в сфере идеологии не было, да и не могло быть четкой законодательной основы, и любые решения в этой области принимались “в свете последней установки”, а не на основании постоянно действующего правила, — я увидел, что мой однокурсник до сих пор не может освободиться от застарелой привычки давать глобальные объяснения всему на свете, — и художники — народ импульсивный и, как правило, в этих вопросах несведущий — часто попадали в двусмысленные ситуации иногда на грани обвинения по уголовным статьям — “Бывало, что греха таить? Ну и с мастерскими помогал,” — а кое-что покупал, жена покупала, но, увы, вздохнул полковник, жадность беспредельна, а возможности ограничены, многое не по карману — не все можно купить, да и не все продается.

Я засмеялся и сказал, что довольно странно слышать это от политика, да еще прошедшего такую школу. Полковник не показал вида, а может, и в самом деле не обиделся, только возразил, что все эти рассуждения о политике — общие места, и что не стоит путать одно с другим, и хотя методы в политике действительно могут быть грязными, но и здесь есть вещи, которые стоят дороже денег, и продавать их за деньги может только недальновидный политик.

— Бриллиант, — подначил я полковника, а он ответил, что я попал в самую точку, хотя он и не уверен, что я понимаю где.

— Почему же не понимаю? — сказал я. — Я понимаю, что власть кому-то может быть дороже.

Я спросил его, неужели он в самом деле рассчитывает набрать нужное количество голосов или он собирает эти голоса для кого-то другого: при такой биографии — и удивительно, что она напечатана без обычных у них иносказаний — это вряд ли удастся. В ответ полковник только пожал плечами и неопределенно хмыкнул, а на мой вопрос, от какой партии он выставляет свою кандидатуру, ответил, что он независимый кандидат. А насчет голосов, сказал он, это еще, как к тому времени все обернется — могут и захотеть.

— А потом, не забывай, весной еще одни выборы, — сказал он.

Я подумал: неужели он метит в губернаторы? А потом подумал, почему бы и нет? Я вспомнил, что наш бунтующий комментатор недавно назвал их людьми с чистой совестью. Действительно, почему бы и нет?

— Хорошо у тебя все развешено, — сказал я, чтобы переменить тему, — все грамотно.

— Это жена, — сказал полковник, — она дама со вкусом, искусствовед.

Я подумал, что, может быть, это была одна из причин, почему его в свое время определили к художникам, но полковник сказал, что она защитила диссертацию “кстати, по авангарду” сравнительно недавно, а тогда вряд ли это имело такое уж значение — просто руководство, которое, по его словам, недолюбливало его за излишний либерализм, в тот раз решило использовать именно это его качество, а то, что жена... Ну, может быть, и это сыграло какую-то роль.

Она сейчас на Канарских островах вместе с детьми — он последнее время очень занят и не может уделять им много внимания.

Я подумал, что не все могут, подумал, что и тогда не все могли, только те, кто мог, не говорили об этом так непринужденно и свободно. Свобода — великая вещь, подумал я, но вслух сказал:

— За что боролись?

Хозяин посмеялся вместе со мной и сказал, что, конечно же, ни за что не боролись и даже не против чего-то, а просто была такая игра. Знаешь как это? “Черно с белым не берите, «да» и «нет» не говорите, не смеяться, не улыбаться, белы зубы не показывать”. И все это знали, сказал он, только одни “смеялись и улыбались” — они проигрывали. А другие не позволяли себе этого — правила игры.

Я подумал, что это не первая метаморфоза полковника. Ведь не всегда же он был полковником — я помню время, когда еще не был. В те годы мы были живы. Для нас это были годы великих открытий. И для него, который теперь называется полковником, и для меня, и, может быть, для того, который теперь убийца. Мы сокрушали стены, пробивали невидимые заслоны. Картины оживали для нас. Потом... Многие обрастали шерстью и, может быть, выли, постепенно превращаясь в полковников. Их полнолуние я спокойно проспал, только потом оно косвенно задело меня. Теперь появились другие ценности: свобода, демократия, деньги. Картины умерли — для мертвого зрителя все картины мертвы.

“Правила игры?” — подумал я.

Я заметил полковнику, что игра шла в одни ворота.

— А в некотором роде, она всегда в одни ворота, — возразил полковник. — В большой игре всегда так. Смотри: вот два шахматиста играют. Выигравший получает миллион, но ведь не от проигравшего? Даже напротив, тот тоже свое получает. За игру платит кто-то другой.

“А за независимость? — подумал я. — Кто платит за независимость? Ведь это тоже немалые деньги. Поди побольше, чем миллион”.

Я подумал, что, может быть, полковник и не отдаст свои голоса кому-то другому, но его собственный голос... Его независимость, его профессиональный опыт, его кураторство и Канарские острова...

“Все — Канарские острова, — подумал я. — А может быть и нет. Может быть, все как раз в порядке, и там, куда он попадет, если, конечно, попадет, это будет как раз то, что надо — прилично и демократично — ведь все зависит от правил игры, и если теперь можно «брать черное и белое» вместо «красного», он, наверное, так и будет делать. Если, конечно, обманет своих, — подумал я, — ведь случилось же так, что дети обманули отцов, вторые стали первыми. Все — Канарские острова”. Мне стало тошно от своего цинизма.

Однако полковник говорил уже о другом. Я вспомнил, что Канарские острова были так, к слову, а разговор шел о его семье, а теперь он спрашивал о моей.

— Ты такой же крепкий семьянин? — спросил он, и мне в его словах почудился подвох.

Я подумал, что ему, пожалуй, все обо мне известно, потому что в мире ничего случайного нет — все детерминировано, все подчиняется каким-то сюжетам, и, может быть кто-то знает, может быть, кто-то уже написал сценарий, и полковник уже получил свою роль, и даже выучил ее от начала до конца, а мне остаются только реплики, и я не в силах изменить сюжет. Я ответил на его вопрос, что разведен и живу один.

— Что так? — участливо спросил он. Отпил из стакана глоток, затянулся, кивнул и грустно констатировал грустный факт. — Не выдержали свободы.

— Да, — сказал я, — не выдержали свободы.

“Может быть, он и прав, — подумал я. — Действительно, не выдержали свободы. Как будто нас держали в одной камере, а потом выпустили, и вот... Что же нас связывало? Любовь? Может быть, ненависть? Общая ненависть, принятая за любовь. И страх, постоянное ожидание скорой разлуки. А потом ничего не случилось, надежды на разлуку не оправдались. И оказалось, ничего нет. Да, не выдержали свободы. А она есть? Или мы принимали за нее что-то другое? Может быть, мы были свободнее там, в камере, скованные одной цепью? А в мире свободного выбора... Абсурд, — сказал я себе, — выбор не бывает свободен, выбор всегда вынужден. Потому что ты поставлен перед выбором. Поставлен — понимаешь? Кем-то или чем-то, но не по своей воле. А выбрав, ты снова оказываешься перед выбором, перед следующим выбором, а кто-то наблюдает, кто-то записывает в дневник каждое твое движение, каждое твое решение и... смеется. Так, может быть, лучше в камере? Диоген сидел в бочке, чтобы избавиться от необходимости выбирать”.

— Свобода — это борьба за свободу, — сказал полковник.

Мы пили и мы говорили уже о Свободе.

— Так где же ты был с этими своими замечательными мыслями? — спросил я.

— Ты же знаешь, — сказал он. — Уж ты-то знаешь.

— Да, — лицемерно сказал я. — Ты человек военный. Никуда от этого не денешься.

Он принял это за чистую монету.

— Дело вовсе не в этом, — возразил он, — дело в другом. Опять-таки игра. Очень трудно выйти из игры. И чем выше ставки, тем труднее.

Я подумал, что как это пошло! Но не сказал, спросил только:

— Что, “коготок увяз”?

— Да нет, — сказал полковник. — Все добровольно. Если ты не игрок, не поймешь.

Я подумал, что я, пожалуй, игрок — и понял. Я подумал, что перестать играть действительно трудно: перестал — и стал кем-то другим, как будто посторонним себе человеком. Я подумал, что я тогда все-таки играл в их игры. “Никогда не садись играть с чертом” — почему-то вспомнил я Эдгара По.

“Так что ж это, оборотни? — подумал я, — Значит, они все время были такими и только прикидывались другими? Для кого же они устраивали свои представления, если никто их не принимал? Они собирались на свои шабаши, камлали и заклинали, следили друг за другом и собирали компромат, писали статьи и книги о “ползучей контрреволюции”, которая под видом того-то и того...

Да нет, этого не может быть. Нельзя было всю жизнь притворяться — это просто не по силам человеку. Просто боялись моральной смерти. «Чур меня!» — ведь это что-то да значит. Не прикасайся, не то заразишься. Не садись играть с чертом. Но у каждого свой черт”.

Я отпил из своего стакана глоток — отличный был скотч. А полковник словно читал мои мысли, или он играл свою роль?

— Но ты игрок, — сказал полковник, — ты и тогда был игроком. Ты просто растерялся, потому что тебе показалось, что не во что стало играть, а тут самая игра и пошла. Без тебя.

Теперь другие игры, — продолжал полковник, — и посмотри: все играют. Ты говорил о выборе, — сказал полковник, хоть я и не говорил, а только думал, — посмотри, какой выбор. Как сейчас говорят, какой широкий спектр. О-о, свобода лучшая ловушка. А самое главное, что ты будешь делать то, чего совсем не хочешь, но как бы добровольно.

Да, конечно, это было так, и в ответ на все вопросы о выборе — что бы ты ни выбрал, ты проиграл. Потому что выигрывает тот, кто играет наверняка. Выигрывает тот, кто не играет. “Никогда не садись играть с чертом”.

“Нет уж, в эти игры я не играю, — подумал я, но подумал, что в чем-то он и прав: мне, во всяком случае, хочется понаблюдать за игрой. — Это привычка к телевизору, — подумал я, — пристрастие ко всякого рода сюжетам: чем все кончится, и вообще, что происходит. Только не войди в телевизор, — сказал я себе. — Не забывай, что ты всего лишь телезритель — не комментатор, не режиссер, не телегерой. Держись скромно”.

— Кстати, об игре, — сказал полковник. — Разговор шел, как я понимаю, о покере, — он усмехнулся. — Ты по-прежнему играешь?

— Не слишком часто, — сказал я, — нет компании.

— Ждем одного парня, — сказал хозяин, — ты его знаешь, он был у тебя в гостях.

“Мало ли стукачей перебывало у меня в гостях, — подумал я. — Зачем он своих выдает?” — но был даже весело удивлен, увидев румяного, кучерявого капитана (тогда капитана), одного из приходивших ко мне с обыском в свое время.

Этот капитан раздался радостным смехом и криками, увидев меня, как будто он встретил закадычного друга: хи-хи, ха-ха, сколько лет, сколько зим — обычный в таких случаях набор, но с необычайной энергией и энтузиазмом — он и тогда, на обыске, был рубахой-парнем.

— Александр Сергеевич? Вот сюрприз!

Загрузка...