(ЖИТИЕ ГАРНИЗОНА)
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ.
Ранней весной, когда радостно звенела капель и желтые особнячки приседали в ожидании тепла и света, Александр, забив кулаки в лохматые карманы сизого пальто, брел Хамовническим переулком. По подворотням томились кучи старого снега. Вороны строго доглядывали прохожих. Небо всюду ровно и весело глядело линялой голубизной, какую иной раз после хорошо взятой бани являет глаз лихого мастерового. Саша вздохнул и немедленно почувствовал густой запах хмеля. Варили пиво на Московском заводе. Кажется в начале века туда хаживал Лев Николаевич, убеждая рабочих взять трезвую линию. В крайности сообразить, что пиво много лучше водки. Убедил?!.. Как быстро летит время! Но пива это не касается.
…Забавно, вальяжный Игорь Васильевич, надув свои розовые щечки глядел совершенным индюком: — "Ваше пребывание, Лебедев, в стенах вверенного НАМ института закончено. Ставлю вас в известность, что Администрация уже сообщила об этом в Военкомат". — Какие торжественные завывания! И какая зловещая расторопность! Александр поровнялся с серой шершавой стеной. А может зайти на Московский завод, предложить услуги? Стану пивным алкашем, нальюсь бледной, пористой плотью. В аванс прикатится баба с ребенком. Будет орать. Я заначу рупь, может два. Проследую с товарищами в любимую подворотню. Товарищи, имея к себе уважение, не будут пить из горла. А из стакана, взятого на подержание у Зинки-газировщицы. Заветами Льва Николаевича мы отчасти не пренебрежем. В водку непременно добывим пива… Мечты, мечты… Они же сообщили в военкомат. ОНИ. Постоянно нависают какие-нибудь ОНИ. Непременно сообщают, чтобы другие ОНИ не попустили пройти безнаказанно. И И этот ИХ ВО-ЕН-КО-МАТ. Та-та-та-та. Как пулеметная очередь. Так и отливает угрюмой бронзой, щетинит острые пики, загребает членистыми лапами. Саша глянул по сторонам. Он уже убрел к Плющихе. В "Кадре" шел древний боевик:
— У вас есть славянский шкаф с тумбочкой?
— Шкаф продан…
Продано, предано. Однако надо идти домой. Там стоит славянский шкаф. В узкой дверце зеленое стекло с морозом. Он повернул к Садовому кольцу, где бакалея и подсолнечное масло в разлив.
— А, мам, ты дома.
— Чего так рано сегодня?
— Не только сегодня, но и завтра, и послезавтра, и третьего дня.
— Что? Что случилось?
— Случилось то, что хочется ИМ кушать.
— Кому им, ты можешь говорить по-человечески? А ведь профессор Беленький (серенький, сраненький) призывал, упреждал:
— Ущитесь, ущитесь, не выущитесь, будете влащить жалкое существование.
— Выгнали. Я так и знала.
— Не выгнали, а "закончили" мое пребывание в стенах и прочих частях "вверенного ИМ заведения". Окончен путь, устала грудь…, - пропел он небрежно.
— Саша, за что ж они тебя?
— Не за что, а Потому Что, как разъяснил один человек. Ихняя порода такая.
— Что же теперь будет?
— Ушли мечты… А будет теперь холод. Снег. Дальняя дорога.
На сборный пункт привезли в фургоне "Овощифрукты". "Паранойя секретности или нехватка гужевого транстпорта?" — гадал Саша, пока "овощифрукты", переговариваясь грубыми сырыми голосами, вяло выгружались. Маленький капитан очень сердился, стараясь сколотить две плотные шеренги. Его клочковатые брови, сбегаясь к переносью, выжимали багровую складку. Складка угрожающе распухала в такт хриплым резким командам. Паренек справа беспрерывно вертел коротко стриженой гловой, совершенно потерянно глядя сквозь заграничной выделки толстые очки. Из кармана стильной суконной курточки вылезали барабанные палочки. (Куртка, как потом дознались, строилась из заслуженного американского сукна.)
— Евгений Шабров. Юридический. Какая беззащитная интонация! — отметил Лебедев.
— А палочки? Оттуда же? Шабров глянул с недоумением, нежная кожа натянулась и порозовела у скул. Капитан начал выкликать…
Потом их оставили в покое. Все тупо гуляли по закрытому дворику. Был март. Гремела вода. Где-то за стеной бродило жаркое солнце. Шабров вынул палочки. Рассыпал замысловатую дробь о каменную стенку. Явился капитан. Долго, растопыривая пальцы, всех пересчитывал. Затем опять "Овощи-фрукты". Кто-то у заднего борта гадал:
— К Трем вокзалам поволокли.
— Не иначе.
— Так объявляли же. Уфа.
— Уфа, казаки, куда мы плывем! "Казаки" тяжко вздыхали. Воздух наливался вчерашнего дня спиртом, боровшимся с желудочным соком.
— Вылезай!.. Маленький капитан снова очень сердился, в который раз пересчитывая рекрутов, прежде чем сдать с рук на руки бравому и, как будто уже пьяному? старлею. Действительно Уфа и даже пассажирский состав, а не "40 человек или 8 лошадей".
Тепловоз пыхтел, но не трогался. Кто-то подрядился сбегать за водкой. Все стали совать ему деньги. Наконец, глухо хрустнув суставами, вагон покачнулся и медленно выдвинулся из-под высокой ажурной крыши.
— Откуда, приятель?
— Геологический.
— А вы?
— Автодорожный.
— Театральный.
— Стаканы есть? — коротко оборвал представительство плотный угрюмый рекрут. Александр задумчиво глянул в окно. Тянулись приземистые склады, бочки, запасные пути. Вспомнилась мать, ее теплая рука, сунувшая в последний момент двадцать пять рублей. Эта смешная, трогательная девушка Лена… Жизнь обваливалась. А он еще ни в чем не разобрался. Только что стали приходить по ночам жаркие строчки. Он мучительно просыпался. Старался записать. Утром вертел так и эдак, ничего не понимал. Шел в библиотеку, копался в каталогах, составлял многостраничные списки… Потом бросал все это. Он заблудился в вопросах. Устал искать ответы. Хватал мотоцикл. Мчался за город. Ветер тугой соленой перчаткой бил в лицо. А может это просто вульгарный химизм юности? Той, что объявляет себя постыдной россыпью "волканических" прыщей, и нету никаких вопросов? А одно беспокойство? Убери беспокойство и вопросы провалятся…
— Нет, казаки, никак не годится плыть по суху, — убеждал крупный усатый малый, племянник Довженко, вытаскивая из щегольской сумки с бегущими во всех направлениях кожаными стрелами, бутылку горилки. Совершенно убежденные казаки тут же подставили стаканы и кружки. Квадратная бутылка с пламенеющим перцем мгновенно пролилась до дна и даже перец был употреблен одним энтузиастом. "Что за напасть, — думал Саша, — племянники обступают со всех сторон. В школе — племянник Микояна, с его американскими фломастерами и роскошной глянцевой бумагой. В доме — племянник Рокоссовского, вкрадчивый, гладкий юноша, по субботам, вместе с эффектной мамой, отбывающий "к дяде" длинным черным лимузином. Знаки, знаки, но смысл их темен."
— А вы, Александр, не пьете? — Усы глядели строго, но доброжелательно.
— Увы, еще не сделал привычки.
— Напрасно, знаете ли, в тяготах походной жизни… впрочем будем уважать свободный выбор.
Ночью, когда поезд серой тенью бежал мимо глухих разъездов, редких подслеповатых фонарей, ошалело наезжающих станций с дымными, бедными, пьяными ресторанами, Саша одиноко сидел у неубранного столика. Утомленные рекруты давно спали на жестких полках, замостив под голову свитера, куртки, стоптанные ботинки. А он все так же пристально выглядывал безглазую ночь. Что ждет его впереди?!
В Уфе запомнилось только бетонное дно казармы, гулко отзывавшейся хриплым призывам сержантов, да побуревшие от "чая" глыбы снега вокруг промерзших сортиров.
— А этих в Алкино, — небрежным движением властной руки определил сухощавый полковник, — Борисенков их давно ожидает.
— Кто такой Борисенков?
— А черт его знает. Вероятно местный сатрап, наш будущий владетель. — Пронесся слух, что гражданскую одежду отбирают. Будто бы в целях дезинфекции.
— Так срочно одеть башкирское население. Отдать хотя бы за малые деньги.
— Старлей говорил, впереди большая станция с буфетом, — облизывая губы, пропел высокий красивый рекрут. Все одобрительно загудели.
— Эй, казаки, осмотритесь, внимательно осмотритесь. Вполне можно просуществовать в трусах и галошах. Местный поезд уже покидал уфимские пределы. Все сосредоточенно щупали свитера, пальто, мяли шапки. Только один приземистый малый с совершенно отекшим лицом равнодушно глядел в окно. Во всей его повадке, однако, чувствовалось полное удовлетворение. Кроме рваной лиловой майки, на нем сидел грязный солдатский бушлат. Галоши на босу ногу подвязаны бечевкой. Видимо он и высек руководящую идею.
Александр молча шел вагоном, держа свитер и шапку на вытянутой руке. Впереди слышался смех, шум.
— Ну, кому, кому, кому пальто, шапку на меху? Налетай, народ чесной, да пожертвуй на пропой! Он поравнялся с группой военных.
— Не желает ли, товарищ полковник, обновить гардероб? Очень добротный свитер, совершенно новая шапка, потрясающе дешево. Полковник не желал. Молчал намертво.
— Может вы. капитан? Молчал и капитан, но как-то менее увесисто.
— Редкое чувство дистанции. Но может погоны вводят в заблуждение? Скажем, в бане…
— Как дела, Саша?
— Высокие чины отвергают. Между тем дело шло бойко, и почти каждый вернулся с добычей. Скоро вынырнула и обещанная станция с буфетом. Если и не все были в галошах и майках, то общее дело обмена цивильного платья на туземную валюту совершилось вполне успешно. Рекруты весело галдели. Там и сям звенело стекло, глухо соединялись обливные кружки, набегала теплая волна дружества. Эй, кондовый, по-русски понимаешь? Скоро ли Алкино?
— Да чего спрашивать, не убежит.
— Это точно. И мы от него, ох как не скоро убежим! Сержанты рывком поднялись и зарысили вдоль скамей.
— Выходи, выходи. Строиться!
— Вот и легко на помине.
Паровоз тяжело вздохнул, свистнул жалостно, нехотя уполз прочь. В снегу, у развороченной кучи бревен, лениво копошились солдаты.
— Москвичи есть? — хмуро осведомился конопатый увалень в необъятном бушлате.
— А много ли надо?
— Да сколько не наберется, все неплохо будет. Кругом одни чурбаки.
— Как там Москва? Стоит?
— Еще не посадили.
— Строиться, строиться, — сгонял рекрутов к краю сугроба старшина Ващенко.
— Сейчас вас в баню поведут, глядите там, — шумели с бревен.
— Чего? Но дознаваться было поздно.
— В колонну по два становись, — рычал Ващенко. — Шагом арыи! Да чтоб у меня не растягиваться. Вот.
— А пошел ты… — сердито пробормотал высокий малый с круглым лицом, собрав полную галошу снега.
Саша глянул вокруг. По холмистой равнине разбрелись кучки деревьев. Голые, стылые, едва держали они изломанными ветвями серое низкое небо. Кое-где сидели черные ели, глубоко запрятав обмерзлые лапы в осыпанный иглами снег.
— Веселей, веселей, не растягивайсь. Показалась линялая арка с деревянными башенками и завершающей звездой. Красные литеры между двух флажков сообщали: "В/Ч 21420. Добро пожаловать!" Ващенко постучал по серому дереву:
— Вот, это наша часть начинается. 21420 наша часть. Вот. Устав от пространного объяснения, Ващенко полез в карман.
— Ну, у кого мои папиросы? Несколько рук быстро протянули пачки "Беломора", "Примы", "Дуката", Ващенко перемял несколько пачек, выбрал "беломорину", задымил.
— Вот, служба пойдет как штык. В баню сейчас идем, — он помолчал, видимо припоминая что-то важное. — Главное не растягиваться. Теперь шли длинной аллеей, обсаженной молодыми березами. Показался штаб: узкий одноэтажный барак с деревянным забором.
— Стой! Не расходиться.
— А как насчет не растягиваться?
— Вот я тя растяну, студент вшивый! — злобно оскалившись, Ващенко скрылся в штабе. Саша глянул на Шаброва.
— Ну, у кого мои папиросы? Высокий парень с круглым лицом махнул галошей:
— Много снега намело в этом королевстве. Некто, по фамилии Жуков, держался в сторонке. Уже шел слушок, что чуть не племянник того Жукова.
— Опять племянник.
— А я в гробу видел эту службу. Меня с пятого курса повязали. Секретарь, поганка, говорит: — все, Мироненко, пора и честь знать. Прощаешь вас, засранцев, прощаешь, вы на голову и садитесь. — С пятого курса! — он горестно покачал длинным туловищем. Из штаба выбежал Ващенко и от ворот заорал:
— В две шеренги становись!
Рекруты, нехотя, вытянулись в две кривые линии.
— Равняйсь!
— Кто там… в душу, вертится?!
— Земля вертится.
— Кто это сказал.
— Коперник сказал.
— Коперник, два шага вперед!
— Ха, ха, ха…
— Что тут у вас? — замполка Хуличенко холодно глянул на гогочущие ряды.
— Сыррно! Товарищ подполковник, новобранцы, согласно вашего приказа…
— Вольно, вольно. Здравствуйте, товарищи новобранцы.
— Здравствуй.
— Здорово.
— Здравия желаем.
— Вижу, вижу плохо учили вас в институтах. Ващенко, ну-ка поработай с ними пока не научатся. Да строевым, строевым, — и подполковник несколько раз припечатал хромовой сапожкой.
— А разгильдяев — на кухню.
— Так точно…
К бане притащились затемно, одолев бесконечное мертвое поле. Ветер взвивал снежную крупу и, раскрутив, бросал в онемелые лица. Нехотя раздевшись в холодном предбаннике, Саша подхватил шайку, толкнул дверь, обитую старой телогрейкой. В щелястых скамьях навечно поселился кислый запах сырости и хозяйственного мыла. У бочки шевелилась фигура, ныряя шайкой в черную глубину.
— Поздно вы, ребята. Топить-то уж часа два как бросили.
— Веселей, веселей, — бодрил предбанник Ващенко. — Нуретдинов, ну-ка тащи сюда белье, вот. Да одежи двадцать два комплекта. Да сапоги из дальней кучи бери. Гляди там, вот. Все, пожимаясь, столпились у бочки. Вода была чуть теплая. Ващенко просунул голову в дверь:
— Веселей, веселей. Что мне тут ночевать с вами, что ли? Ополоснулся и хорош. В темном предбаннике голая уязвленная плоть облачалась в казенное платье. Питомец театрального училища с отвращением качал на плоской ладони серые кальсоны. Вытянув откуда-то блестящий флакон он тщательно опрыскал их со всех сторон, то же самое проделал с рубахой.
— Французские, — пояснил он, глядя на белье.
— Да какие ни есть, на весь срок не хватит, усмехнулся Лебедев.
Войсковая часть 21420 рассматривалась как место глухое, ссыльное. Особенно для всякого ослушного офицерства из Германии и Венгрии, куда сладко вожделело прочее воинство. Их жены по большей части наливались тупою скукой в маленьких домиках с огородами, строящихся злобным рвением старослужащих, под обещание скорейшего освобождения. Проходя мимо очередного котлована, привычно узнавалась знакомоэтажная музыка однообразных, но зрелых пожеланий. Офицерству, главным образом, желалось произрастание известного органа. На лбу. (Видимо солдатский инстинкт разрабатывал современную версию единорога.) Их скучающим половинам, напротив, предрекалось не видать его вовек. Этому плодотворному, высокоморальному пожеланию мешало, однако, присутствие капитана Твердохлебова, Алексея Михайловича, местного лекаря и неустанного труженика на зыбкой почве полкового адюльтера. Его сильное, ловкое тело глухо перетянутое скрипучими ремнями, приводило в совершенную оторопь слабый грешный пол. Шагал капитан разлетисто, надменно, далеко хватая цепким взглядом предполагаемую юбку. Прочая медицина, в лице заведующего аптекой капитана Фарфеля Якова Израилевича, можно сказать совсем тела не имела и потому относилась как-то безучастно к капитальному интересу Алексея Михайловича, хотя иногда делала ему компанию и тогда запасы полкового спирта значительно сокращались. Имелся, правда, еще один, младший член медицинской гильдии, фельдшер Чернышев. Всегда в меру накаленный от щедрот Якова Израилевича он больше глядел "где бы чего-нибудь сп. пить" для непрерывного устроения, улучшения и расширения завидного своего хозяйства.
Замечатальная природа местного края нисколько не радовала угрюмое воинство. Его заедало всевластие начальников, озлобленные жены, тупое служебное рвение без больших надежд к продвижению. Пожилые майоры, помощью наряженных солдат, выращивали удивительные помидоры, строили парники, истово исполняли приказы, дабы ничего не нарушало плавного движения к заветной пенсии. Они были осмотрительны, эти майоры, строго ходили тропою устава, а на учениях боронились сырости и всякого зловредного влияния, одевая по две пары шерстяного исподнего. Капитаны, напротив, надеялись на перемены и поворачивались проворнее, часто выказывая зловещую, служебную инициативу. Московский набор попал в карантинную роту под начало капитана Коваля.
Бормоча, храпя, стеная казарма одолевала ночь. Было что-то непристойное, страшное, жалкое в ее расхристанном, разбросанном по десяткам кроватей, изломанном теле. В гнилом свете, над местом дневального, колыхались тяжелые, сизые волны.
— Батальон, подъем! Раскололось в голове, защемило в горле. А уже гудит по всей казарме:
— Рота, подъем! Взвод, подъем! Отделение, подъем! Черномазов сорвал одеяло: "Подъем, подъем, на зарядку,"
— Да я еще вчера зарядился, — Лебедев нехотя свесил ноги в кальсонах.
На плацу сержант Щербатый работал упражнение по сгибанию пояса. Работал он лениво: вчера был в самоволке, опился и не выспался.
— Раз, два. Раз, два, — растопырив руки, как в крестной муке, выдыхает Щербатый. — Бегом марш! Он зол на весь свет, бежать ему совсем не хочется и поэтому он бежит изо всех сил.
— Подтянись, подтянись, салажня дохлая, где только вас выкопали на мою голову! Трое, в том числе и высокий парень с круглым лицом, Серега Лундквист, наддают и обходят Щербатого.
— Стой! — ревет Щербатый. — Упражнение окончено.
Саша понуро потянулся к казарме. У ящика с сапожной мазью, Солдатушка, зачерпнув щепкой вонючий состав и равномерно распределив его по сапогу, ловко работал двумя щетками.
— Гляди не помри от усердия. А то не хочешь ли зачистить мои? — Александр выставил мокрый сапог. Сапоги, точно, требовали некоторой работы. Солдатушка ничего не отвечал. Его сапоги лоснились. Он с удовлетворением соединил обе щетки щетиной.
— И за что тебя только из училища выперли?! С такими сапогами шагают прямо в генералы.
— Рота, выходи строиться, — надрывался Щербатый. — Запевай!
— Соловей, соловей-пташечка, канареечка жалобно поет. Эх, раз поет, два поет, три поет, первернется и поет задом наперед…
— Ротааа, отставить пташечку. Давай дальневосточную.
— Мы этого зверя не проходили.
— Бегом арьш!
Приволокли бачок с кирзой (перловая каша), сухой, как пустыня Сахара. Александр с трудом протолкнул пару ложек. По команде "воздух!" все бросились разбирать сахар. Жуков вынул из кармана пачку печенья, неторопясь зажевал. И черт его знает, может точно племянник.
— Ротааа, встать! Выходи строиться.
— Ложку заначь, — проворчал Лундквист. Саша внимательно оглядел алюминеевый огрызок. По тыльной стороне ручки шла надпись: "Алик хучит кушить".
— Где нынче этот Алик, — вздохнул Александр, — по-прежнему ль "хучит кушить"? Объявили перекур. Ващенко опять перемял несколько услужливых пачек и выбрал "Беломор". У Солдатушки.
Вдруг брызнуло солнце. Лохматые елки загорелись густой зеленью. Четкие тени закружились на голубом снегу. Орали вороны, купаясь в горячих лучах.
— Сегодня изучаем обязанности солдата.
— Нам бы больше насчет прав. Ващенко усмехнулся:
— У нас здесь тот прав, у кого больше прав. Ясно? Вот. После обеда грузить уголь на станции, а четыре человека — на вещевой склад к старшине Кривощуку. Лундквист, за старшого на станции будешь. К Кривощуку — отделение Черномазова. Кончай перекур!
— Вот, старшина, принимай пополнение.
— Чего же вас так мало? — Кривощук нахмурился, серые складки побежали во все стороны его лошадиного лица.
— Сколько начальство отрядило, столько и есть.
— Начальство, — проворчал Кривощук, вынимая пудовую связку ключей. — А у меня три тысячи пар сапог. Это как?
— Это, три тысячи пар сапог, — не удержался Александр.
— Ну ты, умник, и вы тоже, — угрюмо возразил Кривощук, — возьмите тряпки. Сапоги сначала протереть от пыли, потом смазать жировым составом. — Кривощук ткнул пальцем в стоящую рядом бочку. — Да глядите, у кирзовых сапог только головки мажте. Сту-дден-ты! Небось козу от козла не отличат.
— Ну, козла-то обнаружить нетрудно, — протянул Александр, в упор глядя на старшину.
— Эй, Черномазов, не понимают они у тебя службы. Залупаются.
— Молодые еще, ничего. А этому я уже сунул три наряда.
— Ну ладно, чтобы до обеда все перечистили, у меня комиссия завтра. Из-за груды сапог вышел огромный рыжий кот с оторванным ухом. Он потянулся, подошел к старшине, замурлыкал.
— Вот Васька службу знает. За то он у меня такой гладкий. Гляди какую ряшку наел. Васька заурчал еще громче. Кривощук осклабился, выказывая тусклые залежи полустертого металла.
Саша молча взял ближайший сапог.
Земля дымилась. Поля прорастали первой нетерпеливой травкой. Жадно набухали почки. В чистом небе толкались хмельные букашки. Воздух плотных заснеженных низин закипал в горячих лучах высоко забродившего солнца. Старые дубы волновались. Кончики корявых сучьев неприметно дрожали. Под вечер, высвистывая острыми крыльями, проносились стаи чирков. Они спешили к тихим затонам Демы, нетревожно скоротать убегающую ночь.
Казарма отдыхала. Часть, во главе с подполковником Василием Тимофеевичем Борисенковым, одолевала важный стратегический бугор. Где-то в Оренбургской области. При Борисенкове находился и представитель дивизии. Должный оценить разнообразный его талант. Рекомендовать к дальнейшему продвижению. Чуть ли не в Академию. Чуть ли не в Москву, где по слухам была у него "рука". Оставшееся воинство дышало вольготно. На призывы дневального Ярмищенко лениво отругивались, нехотя ползли к железным корытам умывальника, чертыхаясь и вздыхая.
— Подъем, подъем, — орал Ярмищенко, безо всякого, впрочем, одушевления. Овчуков-Суворов, Костя Жученко и Саша съехали с кроватей.
— Ты как, Володя, сейчас себя полагаешь, Овчуковым или Суворовым? Овчуков-Суворов натянул офицерского сукна брюки, загодя начищенные яловые сапоги, осадил их вниз, сделав переливчатую гармонь. Он усмехнулся, крупные серые глаза егс жестко оглядели Александра.
— Не делай вопросов с утра, Сашок, а еще лучше вообще их не делай. Он подхватил полотенце и твердо зашагал к бетонной коробке умывальника.
— Крепко отвечает Овчуков. Прямой Суворов. — Костя улыбнулся. — Он у нас в мореходке за старосту был.
— На чем сгорел?
— По пьянке. Своротил рыло одному кавторангу.
— Ну, а ты? Костя поскреб затылок:
— А я — мичману.
— Что ж, то дело доброе. А денек совсем веселый. Солнца-то, солнца!
— Сегодня на стрельбы идем. Вот. Подходи за патронами. Ващенко прошел в каптерку, половину которой занимал громадный деревянный ларь. Из просторных галифе он выудил ключ, отомкнул верхний и нижний замок, снял с крышки комплект байковых кальсон и переложил на груду сапог, подстелив чистую портянку. Во всей его повадке чувствовалась экономная точность рутинным опытом отшлифованных движений. Подняв крышку, он опрокинулся в ларь до пояса, ухватил сколько приняли руки, затем, резко выпрямившись, выложил пачки с патронами на небольшой табурет.
— Эй, Мироненко, Федосов, Лебедев, давай подходи. Каждому подходившему Ващенко вручал пачку патронов, мусолил химический карандаш и ставил галочку в потрепанную амбарную книгу, висевшую на тонкой пеньковой веревке.
— Павловский! Боня, хлопая огромными сапогами, подошел к ящику, зацепил табурет, в ужасе открыл рот и рухнул на посыпавшиеся патроны.
— Куда ж ты, ворона, глаза вылупил? Под ноги гляди, вот. Ну чего встал? Собирай патроны, небось казенные. Черт не нашего бога.
— Сапоги ж велики, товарищ старшина.
— Я тебе дополнительные портянки выдал? Так гляди вперед куда ходишь. Ващенко, засадив последнюю жирную метку, с силой захлопнул амбарную книгу.
— Выходи строиться…Капитан Коваль вышагивал вдоль построенной шеренги. Из-под фуражки с высокой тульей в недоумении смотрели водянистые глазки с рыжими ресницами.
— Как твое хвамилие?
— Марголин.
— Ну-ка пять шахов уперед. Крухом. Вот. Похлядите на ето чучело, значит, на ето Морхолин. Шо за химнастерка! Шо за сапохи! А хде ре'мень?
— Украли, товарищ капитан.
— Как у тебя холову не украли. Хто украл?
— Не знаю. Просыпаюсь, а его нет.
— А шож ты ховоришь украли? Можа ты его потерял. Ващенко, выдай ему ре'мень. Стоимость удержишь, значит. Становись это в строй, Мархолин. В следующий раз на хубвахту отправлю. Понял'?
— Так точно.
— Товарищи солдаты, карантинная рота это шо? Это, значит, хотовит вас к службе. А служба у нашем полку это караул. Охрана, значит, складов' дивизии. Устав караульной службы знать надо как маму с папой.
— А мы сироты.
— Отставить. Ващенко, шо это за разхильдяи у тебя? Ну-ка дай им строевого. Пущай остынут… Да, караульная служба, значит. Она расхильдяев не любит. У нас тут склада' с оружием, боеприпасами. Обязанности часового, значит. Но и прочая солдатская служба. Оружие там собрать, разобрать в указанное время. Свою, значит, специальность. Вот, после карантина кто в пехоту, кто в артиллерию, или там минометчиком. Ну, само собой, политзанятия. Шоб знали как долбать тую Америку и прочую, значит, Херманию. Моральный также кодекс советского воина. Советский воин должон' быть сильный. Физическая подхотовка, значит. Спортивные есть?
— Есть, есть.
— Вот хорошо. Зарядка, кроссы бехать. Как раз недавно построили химнастический зал. Коня привели и прочие, значит, брусья. А начинать будем со строевой подхотовки. Который солдат без строевой подхотовки, то и не солдат, а так, Мархолин.
— Я.
— Шо ты, шо ты, это я так, примерно даю, значит. Вопросы есть?
— А как с выходными, товарищ капитан?
— С выходными, если нет караульной службы или, примерно, учения, то значит и выходной. Кино вам покажут или на лекцию сведут. Увольнения в нашей части не положено. Да и некуда тут ходить, значит. Одни башкиры кругом.
— Что ж, значит, мы так и будем тут безвылазно сидеть?
— Это, значит, чей вопрос? Шо молчите? Ващенко, хто там с мишенями?
— Шахнин.
— Значит, скажешь ему шо трос заедает. А сейчас, рота, слушай мою команду. На стрельбы шахом арьш.
— Это сколько времени, значит? — веселился Костя.
— Гляди. Коваль услышит. Вот какие уши, рыжие с наваром.
В полночь загорелся сортир. Просторный, на десять очков с каждой стороны, стоял он недалеко от штабного барака, так что Василий Тимофеевич Борисенков легко мог наблюдать интимные нужды своего гарнизона. Еще накануне приказал он перекрасить сортир в какой-нибудь веселый цвет. Не то чтобы жить стало лучше, жить стало веселей, просто надвигалась инспекторская поверка и ходил упорный слух, что Главному нравятся свежепокрашенные сортиры. Пронырливые штабные умы строили догадки, как под папахой Главного воинская доблесть и опрятный сортир соединяются в мистическом неразрывном единстве. Тут, конечно, открывались необъятные просторы для какого-нибудь психоаналитика, особенно с тяжелым немецким акцентом, но наша держава презирала эту еврейскую физику.
На складе у Кривощука в это время имелось только две краски: черная и оранжевая.
— Приказано, чтоб было весело. А какое уж тут к дьяволу веселье в черном сортире? Крематорий.
Он с сомнением окунал палец в оранжевую.
— Оно точно, веселей. Да чему ж тут особо радоваться? Сделал свое дело и уходи. Может смешать? Кривощук зачерпнул тем же пальцем черную. Получалось такая дрянь, что скулы заломило.
— Ну хрен с ней! Пускай будет оранжевая.
Первым заметил огонь майор Паскин. Был он изрядно пьян и, волоча тяжелый чемодан, продирался огородами, чтобы какая-нибудь борзая фигура его не приметила. Еще оставалось два дня законного отпуска, в которые хотел он тихо отмокать на маленькой сокрытой веранде. А тут неровен час перехватят. Потом Столбов в сапогах на босу ногу вышел за малой нуждой, и уж совсем было прицелился на угол казармы, как почувствовал запах дыма, а там увидел и огонь. Поднявшийся ветер хватал долгие искры, крутя гнал их к гимнастическому залу. Столбов тоже не стал поднимать шума, а тихо прокрался мимо дневального, неслышно снял сапоги и уже приготовился нырнуть в постель, как дневальный заорал тревогу.
У отдельного домика пожарной команды, матерясь, бегал майор Майданник. Он был в отчаянии, седые виски торчали дыбом.
— И надо же, чтобы случилось в мое дежурство! Всего-то год осталось дотянуть. Эхх! Куроедов, наладили помпу?
— Никак нет, товарищ майор.
— Да я ж, знаешь, что с вами сделаю? Да я ж вас всех в строевую определю, к Показаньеву. Он вас быстро раком поставит.
— А чего же я могу сделать? Клапан заело.
— Рапорт напишу и всех как есть к Показаньеву! — бешено шипел Майданник со слезами на глазах. Пожарные завертелись. Место было сладкое. Особенно приятно было, лежа на травке, наблюдать усталых ратников, бредущих в грязных робах с очередных хозработ, или печатающих строевым под командой не в меру ретивого старлея. Наконец помпа выдала первую вялую струю. Ее подкатили ближе, струя пошла веселее. Вдали уже гремел бас Василия Тимофеевича. Майданник задрожал. Он сам схватился за ручки помпы. Но было поздно.
— Майданник, расп…дяй, тебе не людьми командовать, а ховно возить. Сильная речь Василия Тимофеевича украшалась с некоторых пор внушительным "г" фрикативным. "Г" фрикативное вполне овладело и прочими весомыми чинами гарнизона. Даже отдельные лейтенантики не без успеха пробовали его на политзанятиях, живописуя международную обстановку. Майданник совершенно сник. Он стоял, тяжело опустив руки, ни на кого не глядя.
— Год только остался. Ээх! Не повезло. Вот, то есть как не повезло!
А пожарные уже бежали к гимнастическому залу. Бас Василия Тимофеевича гремел на крыльце. Его медная физиономия светилась. Маленькие глазки свирепо утыкались в каждую не довольно расторопную фигуру.
— Спа-сай снаряды! Качай веселей! Все бросились волочить из зала что ни попадя.
— Коня, коня выводи! — ревел Борисенков в фуражке, сдвинутой на самый затылок. Два дюжих, по второму году, пожарных выволокли коня.
— Руби окна! — не унимался Василий Тимофеевич. Пожарные проворно высадили все четыре окна, с готовностью ожидая других указаний.
— Рахаматуллина ко мне! — сырым басом затрубил Василий Тимофеевич. — Ну, Рахаматуллин, с сортиром управитесь без меня.
— Так точно, товарищ подполковник.
— Чтоб к утру все было сделано.
— Так точно.
— И краской, краской…
— Слушаюсь.
Борисенков пошел с крыльца. Ступени гнулись. Последний раз взглянув на спасенного коня, он положил дородное тело в ожидавший "козлик". Мотор взревел. Пыль осела. Рахаматуллин пнул ногой безответного коня.
— Ну…
К маю растянули палатки, подвели воду, сколотили умывальники. Казарма стояла покинутая, с окнами заляпанными краской. На убитом участке земли ежедневно отрабатывались повороты налево, кругом, отдание чести, артикулы с карабином и другие полезные, бодрящие упражнения, долженствующие отшлифовать сырой гражданский материал и выявить наконец столь любезную сердцу военачальников молодцеватость. У некоторых она, можно сказать, лежала на поверхности. Солдатушка, Овчуков-Суворов, даже Лунквист и Федосов шутя одолевали строевую премудрость. Легко оборачивались назад из любого движения вперед. Резко и точно бросали руку к пилотке. Вдруг и разом брали карабин к ноге под одобрительное мычание Ващенко и Черномазова. Обмундировка, идущая всегда не в размер, как-то ловко прикипала к их усердным членам, а старые замызганные шинели вдруг оборачивались новыми с ярчайшими лычками и ослепительным блеском наяренных пуговиц. Другие не были столь счастливы или настойчивы в отыскании этой фундаментальной добродетели. И потому маршировали они несколькими часами долее, вконец разочаровывая Коваля, самоличным примером пытавшегося увлечь их к разреженным вершинам капитальной солдатской науки. Красный, распаренный Коваль уже раз двадцать
поднимал и опускал карабин, сначала командуя
самому себе, а затем отрабатывая хмурые приказы Ващенко.
— Павловский, ну-ка повтори. Значит, делай раз… делай два… делай три… На "делай три" Боня грохнул приклад о сапог с такой силой, что с воплем повалился на землю, захватив ногу обеими руками.
— От ты, ешь твою в корень, ну шо за солдат! Ващенко, — Коваль сморщившись махнул рукой, — давай продолжай. Ващенко сплюнул.
После ужина пошел дождь. Сначала он робко пробовал звонко натянутый брезент, время от времени уступая резким порывам ветра, затем разлился мощным уверенным потоком, принимая в себя и бессильный шорох усталых листьев, и глухое бормотание дизельного движка, и сиплые жалобы далеких тепловозов, надрывно бегущих от приступающей ночи. Саша лежал на кровати в сапогах и бушлате, слушая ровный, усыпительный шум дождя. Глаз тоскливо следил как стекала вода незадернутым пологом. Он был один. Братия откатилась в офицерский клуб, где стараниями капитана Мартынова, энтузиазмом одуревших жен и предполагаемыми высокими навыками бывших студентов, разыгрывалось шумное действо с плясками, песнями и совместными хоровыми уверениями в глубокой преданности. Прошло всего несколько месяцев, а впереди беспросветно маячили железные годы. И их не переступить. Ирония не спасала от напора угрюмой действительности, тщательно выверенные умозаключения не работали и жизнь оборачивалась беспросветной печалью. Не то чтобы ему было физически тяжело, удручала полная, совершенная, торжествующая бессмысленность нависшего над ним правопорядка. Послышались голоса, смех, полог резко задрался кверху.
— А эта Овчинникова переодевается, а я захожу, а она: — "Ничего, ничего, ведь мы — артисты". Умора. Александр, познакомься. Это — Мусаелян. Он у нас на фортепьянах. Шабров, потянувшись, сел на нарах.
— Возбуждаете культурную жизнь алкинского гарнизона? — == вяло спросил Лебедев. — Похвальное, но бесперспективное занятие.
— Я — кандидат в мастера по шахматам, — заспешил Мусаелян. — Вы тоже из столицы? У вас есть любимая девушка? Мусаелян выпустил весь воздух и замолчал как выжатая фисгармонь. Александр скучно смотрел на него.
— Да. Признаться я оттуда. В шахматы играю плохо. И у меня нет любимой девушки.
— А вы пиво пьете? — Мусаелян затаил дыхание. Казалось, вопрос этот занимает его чрезвычайно.
— Пиво? Нет. Хотя готовил себя в пивные алкоголики. А вы?
— Тоже нет.
— Замечательный у нас разговор.
— Да бросьте вы, ребята. Александр, пора в самодеятельность подаваться. Инструменты уже есть. Я — на ударных, Мусаелян — рояль, Фаерман — скрипка, Кувшинное рыло — на басу. Ну, а ты петь будешь.
— Дальневосточная — опора прочная…
— Какая разница? Что тебе больше хочется поворот кругом отрабатывать?
— Мне хочется, мне хочется на нем сосредоточиться. Славная подобралась команда. Особенно я надеюсь на Рыло Кувшинное.
— Это художник клубный, — оживился Мусаелян, — по клеточкам рисует.
— В общем, я говорю с Мартыновым. Кстати, подкурить не хочешь?
— Не курю.
— Да нет, планчику.
— Планчику?
— План, травка, гашиш, ну? Пузырь из Ферганы получает.
— И снабжает всех страждущих?
— За малую мзду.
— Нет. Не охотник.
Дождь постепенно затих. Дневальный прокричал отбой. Явились Столбов с Дормидонтовым. Молча разделись и тут же враз захрапели. Столбов возрос в Электростали, где выучился презирать начальников и не расставаться с сапожным ножом. В его слегка раскосых глазах постоянно тлела угрюмая настороженность. Дормидонтов, напротив, был весел. Плотницкий навык, кормивший в родных Великолукских краях, оказался чрезвычайно у места. Сам Василий Тимофеевич пользовал его талант: прошлым разом строилась обширная клеть для трех любимых индюков. (Четвертого, в разудалый пьяный вечер, съели пожарные.) Саша все еще лежал в сапогах. Мысли текли вяло. Чувствовал как стыли ноги, но вставать было лень. Наконец он встряхнулся, снял сапоги, бросил в ноги бушлат, прислушался, но кроме привычного бормотания дизеля не услышал ничего.
Ночью в палатку свалились Женя и Маневич, истерически смеясь, они катались по земляному полу.
— О вы, паскудные сибиллы, — взвыл Маневич и заклешнил к ближним нарам.
— Ну, чего неймется. Нажрались дури, ни себе покоя, ни людям, — Столбов, натянув шинель на голову, сердито отвернулся к стене.
— Сашка, вставай, — блеял Женя, порываясь стянуть одеяло.
— О вы, которых ожидает отечество от недр своих, — зарыдал Маневич.
— Нет, не дадут спать сволочи. — Александр зажег фонарь. Болезненная гримаса распяливала рты, глаза были бездонно пусты.
— Сашка, вставай, — опять заблеял Шабров.
— Восстань, проклятьем заклейменный! — Маневич стоял сардоническим вопросительным знаком.
— Я гений, Игорь Северянин. Я царь… Я червь… Молодой человек, — неожиданно убедительно зажурчал Маневич, — вы совершенно не оправдываете наших надежд… совершенно не оправды ваете… — бубнил Маневич, глядя в угол. — И потому, я волком бы выгрыз сюрреализм! — заорал он иступленно.
— Волком, Володя, волком! — подхватил Женя.
— Эй, салажня, — засунулась в палатку будка дневального, — чего раздухарились? Сюда дежурный по части прется.
— А дежурного по части мы попросим честь по чести в наше дело не влезать.
— Не влезать, Володя, — тоненько запрещал Шабров. Будка исчезла. Слышно было как скрипел песок под тяжелым его сапогом.
— Но между тем, Евгений Николаевич, быть или не быть — все тот же проклятый вопрос, — грозно выступил Маневич.
— Вопрос, Володя, — заплакал Женечка.
— Что здесь происходит? — капитан Серов зашарил фонариком и уперся в пустое, надменное лицо Маневича.
— А вы — муравьед, — твердо объявил Маневич. — Вы — муравьед от Бога данной властью, вы корень зла и перечень несчастий…
— Э, да вы накурились, голубчики, — Серов еще раз пробежал фонарем по мертвенно-стеклянным лицам. — Дневальный, ну-ка вызывай сюда караульную роту. Вязать их будем.
Володя Маневич почти закончил режиссуру, когда неловкая шалость отвратила сердце влиятельного его родителя, а приспевшая волна обстоятельств отлизнула от веселых московских берегов и забросила в алкинский предбанник. Грязь и неуют здешних мест пытался одолеть он помощью французской одеколони, но недавно случился приказ отрядить столько-то голов в ученье сапожному, поваренному и прочему положительному ремеслу. Маневич попал в сапожники и ходил печальный.
— Ничего, Володя, всегда будет верный кусок хлеба в жизни, — утешал его Лебедев. — Ну кому, положа руку на сердце, нужен твой скандинавский театр? А так ты есть "пользительный гражданин и людям от тебя приварок".
— Ладно, Александр, довольно фиглярничать. Пора к фактам нашей жизни относиться с известным уважением.
— Именно к этому я и призываю. Отчего не уважить сапожное дело?
— Прекрати, наконец. Это несносно.
— Э, одна от вас безысходность и серая печаль. Здесь этим не возьмешь.
— А чем здесь возьмешь?
— А тем, как довольно точно выражается местный люд, что "понимать" службу надо.
— То есть ловчить, воровать, покрывать, презирать, слушаться…
— Совершенно необязательно презирать, того менее воровать. Слушаться да, слушаться приходится. Они очень на послушание рассчитывают и очень обижаются когда его нет. Так обижаются, что и пристукнуть могут. Посему первое правило этого букваря использовать три главные, веками отточенные фигуры: так точно, слушаюсь, никак нет. Второе правило: строго следовать первому. Третье: после "так точно" и "слушаюсь" можно делать что угодно; после "никак нет" — не делать ничего.
— Отчего же с такими замечательными правилами вы не вылезаете из нарядов?
— Очень просто. Издержки моего молодого темперамента. Борюсь. Провижу успехи. А теперь не угодно ли маленький экзерсис?
— ?..
— Только отнеситесь к делу серьезно.
— Абсолютно серьезно.
— Рядовой Маневич, ко мне.
— Слушаюсь.
— Браво. Вчера с двух часов утра до подъема вы были в самовольной отлучке. Где?
— Никак нет.
— Где вы были с двух утра до подъема?
— Никак нет.
— Хватит валять дурака. Вы были в самовольной отлучке…
— Никак нет.
— …или в казарме?
— Так точно.
— Что вы делали в самовольной отлучке, в которой вы не были?
— Никак нет.
— Послушайте, Маневич, вы человек интеллигентный, а притворяетесь совершенным болваном. Зачем вы это делаете?
— Никак нет.
— Ну довольно, довольно. Устал я от вас. Идите.
— Слушаюсь.
— Хорошо, очень хорошо, видно человек воспитанный, с панталыку не собьешь. Наука эта хоть и проста, да не столь проста. Особенно когда вас хотят заставить отвечать наперекор букварю. Боритесь с этим всеми возможными способами.
— А как же быть с издержками темперамента?
— А ровно так, как завещено: учиться, учиться и учиться.
ДАВИТЬ ВАС, ГАДОВ, НАДО!
Три громадных котла еще хранили тепло перловой каши, с неизбежным куском селедки, замыкающей каждый ужин. Завстоловой Калюжный оглядел мимоходом котлы. В его акульих глазках, очищенная ото всякого ненужного одушевления, плескалась первозданная свирепость. Он прошел в хлеборезку, понюхал лежащий в стороне ломоть.
— Бахтияров.
— Я, товарищ старшина.
— Да ять вижу що ты. Скажи этим пи…кам на пекарне пусть больше дрожжей кладуть.
— Слушаюсь. Калюжный прошел дальше, безмолвно обозревая разбухшую бочку с крупной серой солью, горы грязной картошки, вилки разлезшейся капусты.
— И чего ходит, чего нюхает?.. Давно день его вышел.
— Эх, залечь бы сейчас с какой подходящей бабенкой.
— Вот баба у него, ребята, будь здоров.
— Стерва сдобная, это есть, да не про нашу честь.
— А как же Ванька Крюков?
— Врет. Это он Подлевского бабу уговорил. Александр пристроилася у самой лампы, отмечая заунывный потяг плоти, неистребимый как и все эти разговоры. В столовой работали две уборщицы: Галька и Валька. На вид им было далеко за сорок. Он с трудом различал эти две испитые тени, шаркающие мокрой тряпкой по занозистым столам. А оказалось, что к ним существует очередь. У Гальки так был даже светловолосый Василек от пропавшего из этой очереди зачателя. Еще добывалась у них кислушка. Род местной браги, коварно оседающей в неподъемных ногах. Неуместные желания молодой плоти пытались остановить лошадиными дозами брома. Особняк, Иван Порфирьевич Субботин, досылал наверх тревожные репорты. Каждую неделю капитан Фарфель отряжал сержанта на кухню, где в специальном железном шкапике Калюжный хранил профилактические запасы. Под его личным доглядом дневная порция брома закладывалась в котел. Однако казенная медицина не поспевала утушать свирепую нужду и тогда хмурые капитаны выгоняли часть строиться. На опознание.
— Глядите, гражданочка, внимательно, а уж мы упечем голубчика, будьте благонадежны. И упекали. Последний раз сунули червонец Калинину из танкового батальона. Употребил старушку в огороде. А так, когда истощались местные производительные силы и накаленная кровь, бешено несясь по жилам, не давала уснуть, катали за двенадцать верст в поселок Бугульин, где стоял кирпичный завод и женское при нем общежитие.
— Кто там? — визгливо орали бабы, поднятые среди ночи.
— Солдат, — коротко отвечал страждущий. И где-то перед самым рассветом, вконец убив ноги, валился он бесчувственно на соломенный тюфяк, чтобы обалдело вскочить при крике "подъем" и, бессмысленно тараща глаза, тыкать невпопад свернутой портянкой в чужой сапог.
— Эй ты, студент, — заорал вдруг повар Агабеков, — что ты там строчишь? Давай картошку чисть.
Александр сунул тетрадь за пазуху, взял из грязной кучи нож покороче, проткнул ближайшую картофелину.
На кухню Лебедев попал вместе с Теодором Марковичем Шишко, дюжим мужчиной о двадцати пяти годах с круглой усатой физиономией, круглыми карими глазами и толстыми веселыми губами. Шишко повязали в Бердянске, где летними, погожими деньками он услужал тамошней отдыхающей публике в качестве спасателя, администратора лодочной странции, капитана прогулочного катера и во многих других ипостасях. С первых же дней стал он опекать Боню, отыскал ему кличку, заслонил широкой спиной от грядущих напастей. Преданность Бони этому дородному молодцу была абсолютной. Теодор Маркович вошел в тесную дружбу с Ващенко, иногда подолгу скрываясь с ним в каптерке, после чего оба появлялись красные и довольные, весьма строго глядя перед собой. Часа в три решили сделать перерыв.
— Ну-ка, Агабеков, поджарь немного мяса. Шишко положил тяжелую руку на жирное плечо повара.
— Да где ж я возьму? Мне лишнего не дают.
— Давай, давай… — он легонько подтолкнул его к разделочной колоде. — Видишь люди приморились, соображать надо. Агабеков, покосившись на мощную, ладную фигуру, широким тесаком отрубил кусок мякоти. После еды Лебедев привалился у края стола. Тихо отступили далекие светлые берега, его вынесло на необъятный простор. Он спал и улыбался…
— Хватит сачковать! — взорвалось у самого уха. Александр открыл глаза, прищурился. Над ним склонилась жирная морда Агабекова.
— Вставай, вставай, дрова пилить надо, а то пишут тут всякую херню. Александр схватился за грудь. Тетради не было.
— Отдай тетрадь, гнида жирная.
— Ха! Вот Субботин с тобой разберется. Повар стоял, растопырив толстые ляжки, в грязном, лоснящемся фартуке, сдвинув колпак к хрящеватому, хищному носу.
— Давить вас, гадов, надо, вот что, — с раздумчивой ненавистью объявил Агабеков. И вдруг завизжал на поросячьей ноте: — Давить! Лебедев молча прыгнул ему на грудь. Но тот был слишком тяжел. Свирепо сопя, повар отшвырнул его к самой разделочной колоде. Колода покачнулась. Неплотно всаженный тесак с глухим стуком упал на левую ногу, легко прошел сапог, полоснул крапивным огнем. Голова гудела. Красная пелена застилала глаза. Не помня себя, Александр схватил тесак и метнул в глухую, темную кучу.
— Що это тут у вас? — скрипуче процедил Калюжный. — Завтрак готов? Из-за дров поднялся Агабеков.
— Осип Андреевич, он в меня тесак бросил. Чуть не убил.
— Ты що это? Нарушать? — свирепые глазки Калюжного белесо прищурились.
— Жаль, что не убил, — морщась, просипел Александр.
— Я у него тетрадь отнял, Осип Андреевич. Он все пишет, пишет, а я, значит, и вынул из-за пазухи. Капитан Субботин велел за ними следить.
— Ладно, Агабеков, пиши на него рапорт. Будем оформлять…
Начальник гауптвахты, капитан Тайзетдинов, в рюмочку затянутый красавец с холодным лицом, бесстрастно выслушал конвойных, внимательно оглядел Лебедева и негромко приказал:
— В третью камеру; шинель, теплое белье, ремень изъять, выводить на оправку три раза в день. Вопросы?
— Я поранил ногу. Нельзя ли сходить в санчасть? Тайзетдинов взглянул на часы:
— Волков? Когда санчасть наших принимает?
— По вторникам и пятницам, товарищ капитан.
— Завтра вас отведут. Он поднялся, надел фуражку с особо изогнутой тульей. Черные глаза, вытянутые в ниточку усы, хрустящие сапоги. Великолепие и блеск опасного насекомого. Александр угрюмо ковылял по камере. Бурые шершавые натеки спускались с потолка, причудливо расплывались вдоль стен, набегая на полустертые призывы и тоскливые сообщения предыдущих сидельцев: "Сабанеев, семь суток", "До дембеля двести пятьдесят восемь дней и одиннадцать часов", "Сижу за кирпичный завод", "Я водою смыл говно, полетело вниз оно…" "Дави кусков!" — под этим призывом шел долгий список, в начале которого Александр обнаружил Калюжного. "Ребята, не ходите на кирпичный! Там триппер". "Борисенков, отпусти домой". Многие надписи были выскоблены. Старательные розыски дали еще пару: "Тайзетдинов — сука", "Особняк — солдату враг". Но уж это было все. Опять разболелась нога, когда попробовал дотянуться до оконных прутьев. Осторожно устроив ногу, Саша завалился на топчан. Однако сквозь зыбкую завесь набежавшего сна он услышал мертвый лязг дверных запоров и чейто толстый голос:
— А ну вставай, вставай. Лежать не положено. Глухой что ль? Сейчас уши прочистим. Высокий плотный лейтенант с кривыми кавалерийскими икрами, туго забитыми в хромовые голенища, сорвал его с топчана.
— Этого от Калюжного привели, — объяснял разводящий, — с тесаком на повара разбежался.
— А где на него рапорт?
— У начальника гауптвахты.
— Ну-ка давай полы мыть. Разлегся…твою мать.
— Я нагибаться не могу. Лейтенант жестко усмехнулся:
— Ты еще себя не знаешь. Спиридонов, тащи ему тряпку. Александр заковылял по коридору, в конце Которого выдавалась огромная печка. Спиридонов Принес тряпку, ведро. Поставил у его ног.
— Мой!
— Не могу.
— Мой, тебе говорят, — угрожающе оскалившись захрипел лейтенант…И он вспомнил, как однажды в Коктебеле застрял под водой в узком, скалистом перелазе. Как смертельно стучали секунды, как в надрыв билось тело, наглухо схваченное каменными пальцами. И думалось: неужели вот так просто все и кончится? Без смысла, без упоения? И тогда в последнем, бешеном усилии, вырвав по куску мяса с обеих сторон, грянул он на поверхность… Полуживой, с кровавой пеной на губах…
— Я не могу нагибаться, — спокойно, но твердо повторил Александр. — Очень жаль, что вы, по-видимому, не можете этого понять. Спиридонов все еще держал тряпку.
— Именем Советского Союза! — заревел Сизов, расстегивая кобуру Стечкина. Спиридонов отступил назад. Александр покачал головой. В ту же секунду раздались выстрелы. Но неведомая сила, берегущая нас до свыше обозначенного часа, бросила его за выступ печки. На мгновение раньше.
Теодор Маркович только что убрал вторую миску жареной картошки. Он принес своим целый бачок и сейчас сидел с краю, огромный, подперев круглую голову кулаком с добрую пивную кружку, и глядел как Федосов, Боня, Жученко и другие "свои" проворно ходят в миски. Глядел снисходительно, ласково, как отец, под строгой и благостной дланью которого возрастают непутевые чада. За завтраком Ващенко объявил:
— Присяга у нас сегодня, вот. Которые в рваных шинелях, подходи к каптерке. Чтобы пуговицы, сапоги, как у кота яйца блестели, подворотнички тож.
— А у меня сапог рваный, товарищ старшина. Ващенко нахмурился.
— Ладно, дам новую пару. Вечером вернешь.
— Ну, ребята, теперь через день на ремень. Задушат караулом.
— А что, бревна на станции лучше ворочать? Тут свое отстоял и дави знай. Солдат спит, служба идет. Все загалдели, высчитывая преимущества и невыгоды караульной службы.
— Эй, Антадзе, — заорал Ващенко, усиленно махая рукой. Гоги Антадзе нехотя поднялся. Его красивое лицо странным образом выражало пресыщенность и сиюминутную озабоченность.
— Давай, Анатадзе, дуй на гауптвахту. Лебедева заберешь. Стой. Ты Тайзетдинова знаешь?
— Нет.
— Ничего, найдешь. Да скажи, это только на два часа его берем, вот. Понял?
— Так точно. Гоги не торопясь зашагал к центральному караулу, где располагалось хозяйство капитана Тайзетдинова. "Да, подзалетел Сашка Лебедев, — размышлял он. — Схлопотал десять суток, и что-то там еще случилось. Ничего вроде чувак. Мать пищет: Танька собирается приехать. Делать ей, дуре, нечего. Хотя, чего ей в Москве сидеть? Да, неплохо, если приедет". Тут Гоги подошел к забору из колючей проволоки.
— Куда прешь? — злобно осадил его высокий сержант-артиллерист.
— Мне к Тайзетдинову.
— Чего надо?
— Забрать с гауптвахты Александра Лебедева. Распоряжение командира полка.
— Ну, иди. Вторая дверь налево. Да гляди, сам сюда не попади. Под его тяжелым взглядом Гоги пересек голый двор, толкнулся в порог и, пройдя темным коридором, постучал в указанную дверь. Никто не отвечал. Он постучал во второй раз, осторожно нажал. Дверь поехала, он заглянул внутрь. В стерильно чистой комнате, глядевшей на колючий забор двумя опрятными, по десятому разу белеными окнами, за громадным столом сидел капитан Тайзетдинов. Никакая бумага, никакой письменный снаряд не отягощал гладкой поверхности стола. Позади капитана располагался коренастый сейф, одетый в казенный коричневый цвет, за ним строго наблюдала высокая капитанская фуражка, висящая на специальном нетревожащем форму каркасе. Тайзетдинов сидел совершенно прямо, глядя своими огненнохолодными глазами на просунутую Гогину голову.
— Разрешите войти, товарищ капитан?
— Да вы уже вошли, правда частично. Что там у вас? Гоги аккуратно прикрыл дверь и сделал несколько поспешных шагов.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан?
— Обращайтесь, — сухо отчеканил Тайзетдинов.
— Мне сказали забрать рядового Лебедева. Только на два часа, — поторопился добавить Антадзе.
— Вам сказали, — раздумчиво повторил Тайзетдинов. — Так сказали или приказали?
— Приказали, товарищ капитан, — согласился Гоги.
— Так-таки и забрать?
— Так точно.
— А кто вы такой?
— Рядовой Антадзе, товарищ капитан.
— Рядовой Антадзе, кру-гом. Войти, собраться с мыслями, доложить кто прислал, кто приказал. Идите. Гоги, на всякий случай отбив строевым, закрыл дверь и подумал: "Ну и сука этот Тайзетдинов! Того и гляди запечатает в камеру". Еще раз огладив себя, Антадзе поправил подворотничок, глубоко вздохнул и направился в кабинет. Когда он докладывал вновь, вошел тот давешний угрюмый сержант-артиллерист.
— Куракин, пойдете с ним на ледник. Там передадите ему Лебедева. Вам, Антадзе, быть с Лебедевым здесь ровно в три часа. Ясно?
— Так точно.
— Можете идти. Гоги вышел вслед за сержантом. Тот не обращал на него никакого внимания. Они миновали автопарк, склад боеприпасов, поровнялись с ГСМ, где два чумазых танкиста катали бочки солярки.
— Овчарэнко, куда ж ты ее катишь? — изумлялся Заворотний жидким, ядовитым тенорком. — У тэбэ есть соображение? Дюжий малый обнял бочку и легко кинул ее на попа.
— Вы ж сами сказали, товарищ старшина, кати к забору.
— От ты даешь, Овчарэнко, — Заворотний лучился, украсив свое тонкое, костистое лицо всеми ироническими складками, какие удалось наскрести из запасов серой, пористой кожи. — Я ж тоби про другую бочку указывал. Хмурый сержант сплюнул и неожиданно обратился к Гоги:
— Попадешь к этому гаду, Заворотнему, с губы не вылезешь. Сейчас три человека от него сидят, — он снова плюнул и еще больше насупившись зашагал вперед.
Александр разбирал сгнившие бурты капусты, откладывая вилки по понятиям Калюжного вполне еще гожие в солдатские щи. Стоя в капустной жиже, он силился дышать несколько в сторону. Прием совершенно смехотворный, ибо вонь равно бушевала надо всем пространством ледника. Прошло пять суток с той подстреленной ночи. Его особо не шевелили, даже сводили в санчасть, где багроволицый Чернышев небрежно обследовал уже почти засохшую рану. Теперь вот, второй день выводили на работу. Однажды в темное оконце ктото постучал и он увидел улыбающееся лицо Кости, а вечером в камеру вошел Теодор Маркович с порядочной штукой копченой колбасы. Поразительный человек, сквозь стены проходит. С той ночи он решил вести себя твердо, но осмотрительно. Жаль, конечно, было тетрадь. Порфирий вряд ли из нее чего выудит, а он все помнил наизусть. Тайзетдинов был с ним подчеркнуто вежлив, даже обещал никого не подселять. С чего бы это? Уже здорово пекло. Воробьи тащили из-под ног вонючую дрянь. На ломких засохших кустах сидели нежные глянцевые листочки, но еще много деревьев стояло в тревожном ожидании, блестя глазурью смолистых почек.
— Эй, эй, Лебедев! Давай сюда, — заорал конвойный. Около него стоял Антадзе, улыбаясь и размахивая руками.
— Коваль прислал. Присягать будем. В гимнастическом зале. Ну, а в три часа придется опять к Тайзетдинову, — Антадзе смущенно замолчал. — Как вообще-то?
— Да ничего, Гоги. Не так страшен черт, а что в три часа, так это даже хорошо. Люблю побыть один, — Лебедев криво ухмыльнулся.
— А ремень-то, шинель?
— На губе остались.
— Ничего, Ващенко тряхнуть. Не переться же опять к Тайзетдинову.
Карантин стоял прибранный, двумя аккуратно сбитыми рядами. Надраенный Коваль нервно топтался, ожидая штабное начальство. Начальство, как положено, задерживалось. Ващенко сзади шипел, чтобы Боня не "хряпал" ногами. Наконец, из-за ближней палатки выкатился замполит Мишин, агитатор майор Ганькин и еще какая-то свора нездешних чинов. Коваль, вытянувшись всем своим рыжим составом, рванул: "Сырно-оо-о!" Кругленький Мишин, выслушав протокольное здравие, мелко засеменил вперед. Внушительно раздув щеки, обратился он к безмолвным рядам. Жирный кулак его месил нагретый воздух.
— …священный долг… сокрушительный отпор… неприступные границы… прогрессивное человечество… торжественная клятва… свято хранить… боевой и политической подготовки… сокрушить коварного врага… торжественное шествие… Ура! Все с готовностью заревели ура, дав некоторую подвижку онемевшим членам. Тут же с напутственным словом вылез Ганькин. Его грубая физиономия раскалилась, то ли от воодушевления, то ли от наперед взятой доли спиртного. Он стоял перед равнодушными рядами грузным мешком. Румяные голенища не могли принять лишнее сало и оно ровной складкой вылезало из сапог. Ганькин больше напирал на дисциплину, войсковое товарищество, физическую подготовку. Тут он не смог управиться с бесконечными придаточными, громоздя их друг на друга в надежде поставить точку. Проклятая точка никак не ставилась. Гань|рйн налился багровой синевой, выпучил глаза и заорал ура. Коваль бросился вперед. Развернул карантин направо, зверски ударил сапогом и, поминутно оглядываясь, зашагал к гимнастическому залу.
— Коваль-то, гляди, как печатает.
— А куда деваться? Вишь, какая свора налетела.
— Мироненко, что такой лик скорбный? Не на похороны.
— Так и не на свадьбу, — проворчал Лунквист, пыля у самого края. Начальство, наконец, отстало. В зале все сгрудились у снарядов. Кто-то ловко вертелся на турнике. Боню подсаживали на канат. Он упирался.
— Ващенко, — заорал Коваль, — коня мне. Костя и Федосов схватили коня.
— Что он, верхом собирается присягать?
— С лошади оно торжественнее выходит.
— Строиться, карантинная рота, — Коваль подошел к коню, выложил на дерматиновый круп папочку с текстом присяги. — Сейчас будем принимать присяху. А вы, значит, за мной повторяйте. Да не толобольте, а с чувством. Хотовы? После каждой зачитанной фразы Коваль выслушивал репетицию, значительно подымал рыжие брови и согласно кивал. Наконец хоровое причастие совершилось. Коваль закрыл папку, пожевал губами. Ващенко сзади прошипел:
— Как ротный поздравлять будет, кричите: служу Советскому Союзу. Вот.
— Рядовой Павловский, — глухо загудел Коваль, — поздравляю вас с принятием воинской присяхи. Боня, выскочив вперед ушами, доложил что служит. За ним Мусаелян, Гоги, Федосов, Жученко. Коваль гудел все глуше. Капли пота бежали крыльями утиного носа.
— Рядовой Мироненко, поздравляю вас с принятием воинской присяхи.
— Слушаюсь, — уныло ответил Мироненко, сгибаясь длинным туловищем.
— Что ж ты, мать твою, — заскрипел Ващенко, — сказано "служу"… Коваль захлопал поросячьими ресницами и скороговоркой повторил:
— Поздравляю, значит.
Теодор Маркович Шишко стоял в дальнем карауле. Два склада боеприпасов, противопожарный щит, грибок с телефоном. Разводящий ленился тащиться на дальний пост.
— Дорогу знаешь? Ну и иди, — сонно махал он рукой и опять валился на топчан. Шишко осмотрел печати у ворот, на складах, покрутил телефон. Делать было нечего. Он медленно прошелся периметром, узким коридором меж двух рядов колючей проволоки. В некоторых местах проволока задиралась и даже угадывались не раз хоженые тропы. Ващенко говорил: местные тащат взрывчатку. Глушить рыбу на Узе. Сама Уза лежала метрах в тридцати. В темноте угадывался высокий берег и ровное масляное ложе ленивой воды. Что-то долгое и печальное прокричала ночная птица. Наскочивший ветер завыл в ржавых колючках и, обессилев на визгливой ноте, упалр в душистую траву. Шишко добивал десятый круг. АК детской игрушкой болтался за его широкой спиной. Ночь остановилась. Тишина была такой плотной, что он мог зачерпнуть ее рукой. Страшно хотелось курить, но не было спичек, забыл в Караулке. Он еще раз прохлопал карманы, вывернул шинель и тут затрещал телефон. Теодор МарМович отомкнул ворота, пнул откуда-то явившуюся консервную банку. Телефон все трещал.
— Это наверное Галактионов, ничего, подождет, невелик барин, — он не спеша снял трубку.
— Алмаз" слушает.
— Эй, "Алмаз"? "Байкал" говорит. Ты чего спишь там?
— Я на периметре был. Еще ж дойти надо.
— Слушай Шишко, ты меня не узнал что ли? Это же я. Костя.
— Аа. А я думаю — этот гондон Галактионов.
— Теодор Маркович, к тебе Коваль с Черномазовым прется. Проверять будут.
— Проверять? Ха. Мне как раз делать нехрена. Я их, пожалуй, в болото положу.
— Вот, вот. Устрой на заслуженный отдых. Шишко опять вошел в периметр и направился к тому месту, где пряной сыростью тянуло с болота.
— Положим. В лучшем виде положим. Эх, покурить бы! Ну, ничего, у Черномазова возьмем. Если не отсыреют. Сделав круг, он зашел за широкий столб, снял автомат, проверил рожок. Время шло, ни звука, ни колыхания не выходило из темной глубины. Шишко прислонился к столбу. Разные ненужные мысли вяло копошились в его голове. Вдруг за кустами почудилось какое-то движение. Он встрепенулся. Теперь уже ясно виделись две шевелящиеся тени.
— Стой! Кто идет? Стой! Стрелять буду! — страшно заорал Шишко и, не дожидаясь ответа, дал длинную очередь. Из кустов донесся глухой мат.
— Шишко, сдурел что ли? Это я, Черномазов, и капитан Коваль.
— Ложись. Слушай мою команду! — развернув АК, он дал еще одну длинную очередь. Два тела звучно шлепнулись в болотную жижу. "Ну, сейчас Галактионов примчится, — решил он, и минут через пятнадцать услышал тяжелый топот. — Не иначе отделение поднял. А эти близнецы лежат, отмокают…"
— Что тут происходит, Шишко? — запыхавшийся Галактионов проломился к воротам периметра.
— Задержаны двое неизвестных. Пытались подползти к объекту. Вынужден был открыть огонь, так как на мои команды не реагировали. Галактионов огляделся.
— Трубников, Волков, привести задержанных. От кустов пришла долгая, смачная ругань. Коваль и Черномазов, хлюпая сапогами, подошли к воротам. С шинелей их стекала вода.
— Ты, шо же, твою мать, совсем ушей не имеешь, значит? Тебе Черномазов шо кричал это, значит, проверяющий, а ты стрелять?
— Я по уставу. Как положено.
— Хто положено? — заревел Коваль. — На полчаса в болото положил. Значит, шутки шутить?
— Я по уставу, как вы учили, товарищ капитан, — улыбался Шишко полными крупными губами.
— По уставу, по уставу, — кипел ротный. Прочисть уши сперва, значит. На следующий день хмурый Коваль объявил Шишко благодарность.
Шабров проснулся где-то перед рассветом. Нестерпимо болела голова. Углы палатки отсырели. Запах грязных портянок, сапог и махорки навечно пропитал тяжелый брезент. Он полежал еще немного, не решаясь смаху разрушить теплый кокон, выстроенный из одеяла и шинели. Потом осторожно вывинтился наружу. Было необычно тихо, только в овраге пощелкивала ранняя птица. Свинцовые плиты горизонта теплели, слышнее бежала воздушная струя, тверже выступали деревья. Под дневальным грибком скучал Серега Лундквист.
— Сергей, "Беломор" есть?
— Махорка.
— Что так бедно? — насупился Шабров.
— Бедно? Ты думаешь, кто ты такой?
— Человек.
— Хм, человек, — сомневался Лундквист. — Не человек ты. Солдат. А солдату положено махорку курить. Понял?
— Нет.
— Что ж ты такой бестолковый?
— Ну давай махорку, — согласился Женя, теребя холодное лицо.
— Видишь сколько времени с тобой потеряли?
— А куда его девать-то? Потерять бы на весь срок, сразу… Скоро орать будешь?
— Вон Показаньев прется. Значит скоро. Отойди пока в сторонку. Лундквист бросил цигарку. Шабров побрел к палатке. Минут через пятнадцать все зашевелилось. С Показаньевым явился дежурный по части, капитан Черпаков. Нависнув длинным, тощим корпусом он, что-то строго выговаривал Овчукову-Суворову, который, скорчив привычнотусклую физиономию скучного послушания, лениво отправлял "так точно" и "слушаюсь" в страждущие уши Черпакова. Заявив свою нудную претензию, Черпаков двинулся к отдельному бараку хозяйственной роты. В бараке было тихо. Население либо стояло в карауле, либо тянуло спецработы, либо коченело от непомерной дозы кислушки в укрывистых самовольных местах. Черпаков любил внезапные инспекции. Его журавлиные ноги в низеньких квадратных сапогах неутомимо шагали в самых неожиданных направлениях. Он заглянул в каптерку, красный уголок, потрогал свежий "Боевой листок" и вдруг круто зарысил к сортиру. Три "орла", счастливо избегнув утреннего мучительства, неспешно заседали, потягивая план. У одного из них на коленях лежала книга и клочок бумаги.
— Сергеенко, бабе своей пишешь? Запули и от нас приветик, — Пузырь, ухмыльнувшись, продиктовал: — "Привет иэ дальних лагерей, от всех товарищей-друзей, люблю, целую крепко, твой Андрей".
— Почему не на зарядке?
— Животы, товарищ капитан, — "орлы" молниеносно спровадили план в сортирные дыры. Маленькая головка Черпакова щупала воздух.
— План курите?
— Какой план, товарищ капитан? Просто маемся животами. Калюжный какой-то дрянью вчера накормил.
— Вы, Сергеенко, не выступайте, — "журавли" качнулись, обрели устойчивость, отодвинули в сторону кусок окаменевшего дерьма. — Все книжки читаете, а солдат должен службу нести.
— Служу Советскому Союзу! — отрапортовал Сергеенко, натягивая штаны.
— Вот, вот я и говорю: службу, службу нести надо, а не книжки читать, — поморщился Черпаков.
— Так вообще дураком сделаешься, товарищ капитан, — доверительно сообщил Сергеенко, отступая с интимного возвышения. Черпаков презрительно фыркнул:
— Ха! Я двадцать лет в армии! Ни одной книги не прочел! И, как видишь, не дурак!
ЭХ! ПРИСТРЕЛИТЬ БЫ!..
Лебедева прямо с гауптвахты направили во вторую роту капитана Галяутдинова.
— Постарайтесь к нам больше не попадать, — сухо напутствовал его Тайзетдинов. Александр молча кивнул. Кое-кого сунули в минометчики, а Шабров и Фаерман оказались в батарее безоткатных орудий, у Колбаснера. Кончился карантин. Галяутдинов прибыл в роту недавно. Семейство его, напротив, не спешило прибывать. Капитан расчислил, что нечего ему делать в холостом офицерском бараке и торчал в роте с утра до вечера. Он здорово насел с уставной премудростью. Затевал бегать кроссы, составив углом кривые ноги, ловкой сухой обезьяной влезал по канату и готовился учинить марш-бросок в противогазах. Словом, надоел всем ужасно и единственным от него спасением был караул. Мироненко после присяги ходил понурый, нося, как вериги, расхристанный мундир.
— Мироненко, почему пуговицы не чищены? — приставал с утра Галяутдинов.
— Все равно потемнеют, товарищ капитан, — убеждал Мироненко, скорбно нависая над Галяутдиновым, — много раз проверял.
— А вы, все-таки, почистите. Почему-то к Мироненко Галяутдинов имел снисхождение. В одну из ночей, когда холодный ветер стрелял незастегнутым пологом, в палатку ворвался дневальный и, размахивая фонарем, стал срывать одеяла.
— Подъем, подъем, химическая тревога! Все с проклятиями поднимались и, хватая противогазы, вываливали наружу. Шел мелкий дождь. Галяутдинов был уже здесь. В блестящем прорезиненом плаще он всюду поспевал. Дубленое, скуластое личико озабоченно хмурилось. Александр чувствовал себя неважно. Накануне катали дрова и он опять повредил ногу. Ту самую. Идти в санчасть не хотелось, да и бесполезно. Когда уморенные сержанты построили роту, Галяутдинов выступил к хмурым рядам.
— Командирам отделения следить, чтобы клапана из масок не вынимали. Надеть противогазы. Вперед, бегом марш! Капитан натянул маску и бросился вперед. Лебедев бежал, стараясь наступать внутренней частью стопы. Дождь усиливался, но плащ-палатка еще держала. Скоро он уже не мог наступать и внутренней частью, и здорово отстал. Они с Мироненко были последними. Мироненко еле шел, преувеличенно хромая и стянув противогаз.
— Эй, веселей, веселей, — заорал Пахарь, новый ротный старшина.
— А чегу тут веселиться, — проворчал Мироненко, — у меня нога сломана. Пахарь, покосившись, пробежал вперед. Александр тоже сорвал маску.
— Сейчас жди Галяутдинова. За ним побежал.
— Да хрен с ним. Все равно. Скоро появился Галяутдинов.
— В чем дело? Почему не бежим?
— Вы же знаете, товарищ капитан, у меня нога была сломана. Ну, с тех пор боли не проходят.
— Хорошо, Мироненко. А у вас? Тоже нога? Александр кивнул.
— Что с ней?
— Бревно уронил.
— В санчасти были?
— Нет.
— Бегом марш! Лебедев медленно заковылял, пытаясь нащупать наименее болезненную часть стопы.
— Вперед, Лебедев, вперед!.. Опять полосовала боль. Стиснув зубы, он ковылял как мог быстро.
— Вы будете бежать или нет? Александр молчал.
— Эх! Пристрелить бы!.. — сожалительно оскалившись, Галяутдинов пропал в мокрой тьме.
Батарея Колбаснера ожидала когда подвезут макеты. Над полигоном висели жаворонки. Золотые одуванчики разбежались по громадному полю. Далекая кукушка высчитывала чью-то судьбу. Шабров лежал на спине. Прикусив травинку, он глядел в бездонную синеву и вспоминал, как в такой же лениво-истомный полдень они с Рязановым рысили по объявлению. В интимном мире лабухов Рязанов считался признанным экспертом по шведским "сьютам", американским "джекетам" и прочим экзотическим продуктам далекого Запада. В просторном гардеробе, завешанные папиными кителями, дремали изысканные красавцы с Пятой авеню, а в глубинном нижнем ящике, "законсервированные от рашен воздуха" в несколько слоев целлофана, лежали "шузы": "Аллигатор", "Инспектор" и прекрасная шведская лаковая пара. Рязанов только что поведал ужасную историю, приключившуюся с ним накануне.
— Представляешь, чувак, захожу в мой любимый комок на Герцена. Измаил как всегда говорит: "Нэ тэрай драгоцэнный врэмя" — и ведет к товару. Ну, я работаю, и вдруг какой-то василий злобно рванулся к джекетам и прямо из-под носа уводит прекрасный шведский сьютец. А главное видно, что ни хрена он в этом не сечет, да и не с его суконным рылом поднашивать такой сьютец.
— Так и увел?
— Ааа! — морщится Рязанов. — Не спрашивай.
— А вдруг и здесь лажа?
— Ну, нет, — Рязанов достал объявление. — Куплю коллекцию грампластинок, шляпу фирмы "Стэтсон", ботинки "Инспектор". Звонить после пяти.
— Прямо не объявление, а пароль какой-то. Крик души.
— Я ему сходу позвонил: чувак, говорю, имею интересующие вас шузы, на "гудрическом" каблуке еще не стерлась надпись "Инспектор"…
— Шабров, тащи буссоль к первому номеру, мишени привезли (Это, конечно, Краузе). Женя поднялся. Сержант Краузе насмешливо глядел как Шабров поспешно схватил буссоль и потащил на позицию. Он был местный, из Уфы. Чувствовалась в нем крепость и подобранность природного хищника. Железный кулак его раз и навсегда пресекал робкие порывы к независимости. Женя старался с ним ладить, долгими вечерами рассказывал всякие музыкальные истории и в конце концов добился иронического покровительства.
Начались стрельбы. Безоткатки ревели невыносимо. Никакой шлем не мог погасить этого адского воя. Разрывало уши. Глаза вылезали из орбит. Струи пламени со свистом отрывались от тыльной части орудий. У Фаермана из ушей пошла кровь. Его положили в окоп. Он лежал там маленький, скрюченный, обхватив голову руками.
— Огонь! — хрипел Колбаснер, резко приседая и отмахивая правой рукой.
— Огонь! — ревел Краузе, также отмахивая рукой. И оглохшие, ослепшие, безумные номера кружились вокруг сверкающих молний, как соблазненные бабочки у смертного огня.
Тихие воды Демы струились в первую июньскую теплынь, накаляясь в темных омутах, где скорбные ивы мочили свои узкие листья. К полудню жара пригибала их ниже. Длинные плети покорно лежали в малахитовой глубине, едва одушевляясь ленивым течением. Саша стянул гимнастерку, сбросил сапоги, закинул пропотевшие портянки на ближайший куст, блаженно прошлепал мягкой податливой травкой.
— Ну, Боня, раздевайся. Купаться будем.
— А я плавать не умею.
— С такими ушами и нужды нет. Как на паруснике поплывешь. Голубые навыкате глаза Бони налились влагой, тщедушное тело напряглось, готовое претерпеть очередную обиду.
— Ну брось, брось. Замечательные уши. Это я так. Жара, брат. А ты все-таки раздевайся. Что ж это Пахарь тебе за сапоги выдал? Чуть не на три размера больше.
— Он говорит нет других. Боня осторожно прошелся взад и вперед, внимательно разглядывая землю.
— Ты чего? Золото ищешь? Совершенный цыпленок. Как его загребли? А трусы? Весь в них помещается.
— Хорошо, брат. Повезло нам с этой вышкой (И на кой она им черт понадобилась?). Две недели: ни Галяутдинова, ни Пахаря, ни тебе караула. А все почему?
— Потому, что мы разгильдяи.
— Ты полагаешь?
— Капитан Галяутдинов так сказал.
— А почему мы разгильдяи?
— Потому, что мы плохие солдаты.
— Нет, брат, врешь. Какие мы солдаты, того никому неведомо знать. До поры до времени.
— Мне Пахарь сказал, пока не подтянусь, с кухни не вылезу, — Боня мокрой ладошкой тер птичью грудь.
— С этим не торопись. Вон Овчуков-Суворов замечательно подтянут. И за это он отбивает строевой шаг на инспекторской поверке. А мы с тобой, Эдуард Павловский, в это время лежим на траве-мураве, загораем, и вроде как сторожим материал этой замечательной вышки от вполне основательно предполагаемых воров в лице кроткого башкирского населения, непоправимо испорченного пагубным влиянием метрополии. Так или не так? — закончил долгий период Лебедев и снисходительно улыбнулся.
— Так.
— То-то. Вот это и называется понимать службу. С другой стороны: не случись этой вонючей поверки-и топать бы нам с тобой на губу. Диалектика, брат. — Саша лежал в траве, болтая узкой ногой и глядя в безмятежное небо. Время проваливалось меж его мокрых пальцев.
— А Теодор Маркович на Узинском карауле на уток охотился, — гордо сообщил Бонн.
— Из АК что ли? сонно интересовался Лебедев.
— Ну да.
— А патроны? — Саша ставил вопросы механически, закрыв глаза и вполне отдавшись жаркой истоме.
— Он выменял пачку на яловые сапоги, котрые Пузырь украл из каптерки, — добросовестно объяснял Боня.
— А Пузырю? — еле слышно тянул Лебедев, уплывая в теплые сумерки.
— А Пузырю обещал две бутылки.
— Так ведь слышно. Весь бы караул прибежал, — вынырнув из сонного обморока, неожиданно строго возразил Лебедев. К вечеру жара отпустила, задул легкий ветерок. Александр уселся у прибрежных ив. Закинул снасть. Задумался. Дема лежала как плодоносное лоно: уверенно и безмятежно. Поплавок дергался. Он не глядел на него. Розовый туман дымился у темного берега. Воздух охолодел. Он встал в густеющей тени, беззвучно шевеля губами:
О чем молю закат багрово-пьяный, И сам не знаю. Руки уронив, Стою покорный воле несказанной, В настое пряном сумеречных ив…
…В то лето решили ехать в Крым, где обещалось замечательное безделье и купание в укромных Коктебельских бухтах. Коктебель не подвел. Ранним утром приходил запах йода. Заполошные куры ходили по сеновалу, в голос разыскивая пыльные зерна. Карадаг звенел цикадами. Едва протерев глаза, схватив краюху хлеба, бежали в Змеиные бухты. Одурев от солнца и воды, брели в местную лавку, где пахло кожей, кислым вином, пыльными пиджаками. Там напяливали детские кепки, напоминающие французские полицейские каскетки. Играли "во французов" и безудержно хохотали. Случившийся представитель столичных литературных сил вздыхал сожалительно: "Какой инфантилизм!"…А зимой дела в институте пришли в упадок и, чтобы поставить точку он въехал в деканат на грохочущем мотоцикле……………………………………………………….. Саша пришел к палатке затемно. На его тюфяке громоздилась фигура в резиновых сапогах. Боня спал, подложив под пухлую щеку сложенный кулачок.
— Эй, дядя, не потеснишься ли?
— А? Я щас, ребята, я щас. Боня тоже проснулся, тараща глаза, недовольно потирая нос.
— Это рыбак. Попросился переночевать.
— Вижу, что не медведь. Есть на чем лечь-то?
— Да я щас, ребята.
— Ну ладно, устраивайся. Лебедев, скинув сапоги, лег на тюфяк, потянулся сладко и тотчас заснул.
В последний день благодатного отдыха Саша медленно брел лесной просекой. Он круто свернул еще у электростанции, пробираясь запутанными петлями расхожих тропок навстречу густым жарким лучам, пока теплые просторные деревья не заслонили окончательно глухое бормотание дизеДя. Заливисто пели птицы. Края листвы резче выступали в серебряном блеске и легкий ветер щедро раскидывал ворох капризных солнечных зайчиков. Из оврага натягивал запах грибной сырости. Приходил внезапный далекий треск. Выступали поляны, наполненные спелой земляникой. Усыпительно звенели осины, бесконечно высоко забираясь разбежистыми гладкими стволами. Он сел под одной из них, огладив плотные корни, и затих, отстаиваясь от мутных мелких забот. Сидел он ни о чем не думая. Просто закрыв глаза. Горячее солнце проливалось алой волной сквозь усталые веки. И не было времени…
Вечером Столбов отвел Александра в сторонку.
— Слышь, Лебедев, вчера стою в дальнем карауле, а на том берегу гусей!.. И все здоровые такие, белые. И башкир не видать. Уза там мелкая. Да и ширины немного, метров двадцать.
— Гусь — птица крупная, — согласился Александр.
— Шаповалов тоже пойдет. Возьмем бачок из столовки, костерок запалим. Народу там никого.
— Если башкиры заловят, шум будет. Еще и мародерство пришьют.
— Ну, боишься так не ходи.
— Те-те-те. Хлебай мельче, гражданин Столбов. Не боюсь, а гляжу вперед. Когда только?
— А завтра, как все в клуб отвалят. Сразу после жраловки… Погода стояла сухая, безветренная. Они быстро миновали пекарню, баню, вышли к болоту. Пошли кочки с жирной водой, хлесткие россыпи кустов, заросли острой осоки. Наконец показалась Уза. Резко переламываясь, звонко ударяла она в серые скатанные валуны. Дальний берег, возвышаясь на несколько метров, образовывал широкое плато, по которому вольно разливалась белая стая гусей.
— Ты, это, Лебедев, плаваешь хорошо? — зашептал Столбов, неотрывно глядя на живое гогочущее облако. — Давай свою одежу. Да палку на том берегу найди покрепче. Мы пока костерок наладим.
— А что, не хотите составить компанию? Столбов замялся.
— Хорошо. Держи сапоги, — Саша попробовал воду ногой. — Холодная.
— Да чего, раз-два и тама, — ободрял Столбов.
— По башке его и все дела, — добавил Шаповалов, опуская пудовый кулак на воображаемую гусиную голову. Александр прыгнул в воду. Обожгло. Он бешено замахал руками и, хватаясь за мокрые камни, выскочил на ровный, зеленый луг. Передние ряды зашипели, заходили крыльями. Здоровенный гусак вытянув длинную шею, разбежался, переваливаясь, и пребольно ущипнул за лодыжку. Неукротимая злоба бушевала в крохотных бусинах его глаз. Лебедев оглянулся и вдруг заметил черную точку, которая прямо на глазах обращалась в башкира верхом на резвой косматой лошаденке. Башкир чего-то орал гортанным голосом. Не раздумывая больше, прямо с обрыва, Саша бросился в воду. На его счастье лошадка отказалась повторить сей маневр, несмотря на пронзительные крики и свирепые понукания раззадоренного хозяина. Откуда-то появился второй башкир, на такой же косматой лошаденке. Развернувшись, во всю прыть помчались они к ближайшему мостику. Александр, с трудом переводя дух, бежал к костру. Длинные содатские трусы прилипали к ляжкам, мешали бежать. Столбов с Шаповаловым, увидев его, разом поднялись и тоже побежали, роняя сапоги, гимнастерку, ремень.
— Ничего, ничего, он простит, простит, — бормотал Столбов, косолапо загребая сапогами.
— Стой! Стой! Столбов! Их только двое, отобъемся, — охрипшим голосом кричал Александр. Но две мешковатые фигуры, не оборачиваясь шлепали по черным кочкам. Башкиры уже появились на этом берегу. Размахивая бичами, мчались они на невероятной скорости. Александр, не разбирая, прыгнул за широкий куст, в болотную жижу. Башкиры пронеслись мимо, схватили Сттбова, захлестнули арканом Шаповалова и поволокли обоих к части. Взмыленные лошади шли шагом. Александр, выскочив из кустов, заорал:
— Эй, эй, бачка! Стой! Стой! Разговор говорить будем, — он побежал, на ходу подбирая брошенные сапоги. Башкиры остановились. Лошади их зарыли теплые морды в жесткую траву.
— Зачэм гус ловил? Гус она твой рази? Она казенный. Панимать нада, — наступал башкир в высокой лисьей шапке.
— Ошибочка вышла, — отдувался Лебедев, кладя руку ему на плечо.
— Дал бы пят рубли и быры гус, нэ жалко. Лис гус тащил. А так кто делал?
— Вот что, бачка, ошибка. Понимаешь? Сейчас бутылку принесем, понимаешь?
— Нэ нада ваша бутылка. Гус она казенный. А вы как лис.
— Да погоди, погоди, — стучал ему в плечо Александр. — Две бутылки. Понял? Две. — Лебедев растопырил мокрые пальцы.
— А у нас уже костер готов, — оживился Шаповалов. — Сейчас чай наладим.
— Сахар есть, — быстро добавил Столбов. Башкиры переглянулись. Горохом посыпались жаркие гортанные слова. Неожиданно они заулыбались. Дубленая кожа собралась гармошкой.
— Ладна, тащи бутылка, — важно объявила лисья шапка, стуча кнутовищем в бурые короткие сапоги.
Леонид Андреевич Мишанчук попал в алкинскую часть за какие-то дерзости высокому начальству. Он превзошел науку в двух академиях, считался наверху способным стратегом, но с тяжелым вздорным характером. Борисенков вел себя с ним осторожно, на что Леонид Андреевич отвечал благожелательным равнодушием. Ходил он по-медвежьи, прочно уставляя лапы в квадратных сапогах на податливую землю. Любой, даже внове сколоченный стул пищал тоскливую жалобу, если приходилось услужать тяжелой его плоти. Штабное офицерство слушалось его беспрекословно. Иван Порфирьевич Субботин, запросто садящийся на стол Василия Тимофеевича, не решался фамильярничать с начальником штаба. Леонид Андреевич твердо придерживался восьмичасового рабочего дня. В пять он уже выступал по направлению небольшого опрятного домика, где летом цвели подсолнухи, а случайно забредшего солдатика обдавал восхитительный запах галушек. После пяти вечера Леонид Андреевич выказывал полное безразличие к любым нарушениям устава, даже если леб в лоб сталкивался с пьяненьким рядовым, бредшим извилистой тропой из ближайшей деревни. Но если это происходило до…
— Дежурный, ну-ка соедини меня с гауптвахтой.
— На проводе, товарищ подполковник.
— Тайзетдинова мне. Кто говорит? Мишанчук говорит. Что? Я здесь сижу, яйца чешу. Ха, ха, ха. Не слышишь, говоришь? А вот закатаю на полную катушку, так небось услышишь. Вот что Тайзетдинов. Двух автоматчиков ко мне. В Уфу повезете голубчика, к Порохне, на двадцать суток. Чтоб сейчас здесь были. И голубчика действительно сей же час везли на знаменитую уфимскую губу. Нет, Леониду Андреевичу никак нельзя попадаться раньше пяти. Мишанчук совсем уже собрался идти домой. Он отдал карты в окно секретной части, где, паря ноги в тазике, сидел писарь секретной части Юнисов, с необъятно широким лицом, по кличке Дверь.
— Что, Юнисов, я слышал опять обоссался? Гляди, в последний раз тебе говорю, направлю в строевую роту.
— Кто вам сказал, товарищ подполковник? Не было этого.
— Ну, я тебя предупредил. Писарь ты хороший, а все-таки придется с тобой расстаться. Дверь сокрушенно вздохнул. Накануне ходили в татарскую свадьбу. Он и Женя Шабров. Сперва подали лапшу. Съели. Опять несут лапшу. Съели. И в третий раз волокут лапшу. Водки, правда, было в изобилии. Уже изрядно пьяный Женечка уговаривал:
— Икрам, что же порядок такой у вас, что ли? Все лапша, да лапша. Давай это прекращать. Дверь поднялся и сказал свадьбе речь. Свадьба зашумела. Его высоко подхватили на руки, вынесли на крыльцо, раскачали и бросили в кучу старой ботвы. Следом полетел Женечка. Они лежали молча, соображая убитые места. Наконец, Женя зашевелился. Дверь застыл мертво. По широкому пухлому лицу его полз муравей.
— Слышь, Икрам, надо бы успеть к вечерней поверке. Дверь ничего не отвечал. Женя обдумывал ситуацию.
— Идти можешь? Дверь встал на корточки, затем, сделав два неверных шага, осел на ботву. Женя, кряхтя, подсадил его на закорки.
— Что ж такое ты им сказал?.. Так, с проклятиями лапше и частыми перекурами, дотащились до части. А ночью Дверь, не имея сил подняться, оросил с верхней койки писаря Девяткина.
Ночью роту подняли по тревоге. Старшина Пахарь сунул ногу в сапог и тут же выдернул обратно. С мокрой портянки капала желтая влага.
— У, б…! Ну, споймаю эту падлу, ня знаю чего и сделаю, — он с отвращением заковылял в каптерку, где на всякий случай держал запасную пару. На плацу почему-то толпилась вся головка батальона во главе с подполковником Никоновым. Когда всех вытянули в две шеренги, Никонов держал краткую речь.
— Солдаты! За последнее время в расположении вашей роты замечено три окурка. Сегодня капитан Черпаков доложил мне о четвертом. В связи с этим приказываю — совершить десятикилометровый марш-бросок в направлении на Бузулук. По прибытии на место вырыть яму десять метров длины, пять ширины, три глубины. Похоронить окурок. Ясно? (Шеренга неопределенно загудела.) Я спрашиваю, все ясно? — нажал Никонов. — Кому неясно — два шага вперед (Все замолчали). Стало быть, всем ясно, — подытожил Никонов. — Это хорошо. Будем, по мере возможности, стремиться к ясности в наших отношениях. А сейчас, рота, в направлении на Бузулук, бее-гом!
— Видел поганку? просвистел на ходу Костя.
— А все эта падла Черпаков. "Почему здесь окурка"? Тьфу, гад.
— Береги слюну. Они все гады.
— Рота! Подтянись, — приплясывал сбоку Пахарь. — Жученко, ну-ка прими телефон, неча сачковать. Костя просел под тяжестью дополнительного ящика. Пахарь злобно улыбнулся. Возвращались засветло, понуро расталкивая вялую пыль. Прохладные деревья неподвижно стояли, распахнув зеленые ветви, и каждый лист держал каплю росы. За тугой линией горизонта, дожидалась жара наступающего дня. В казарме повалились кто в чем, ожидая ненавистного крика "подъем!", скудного завтрака, бессильной сонной одури караула.
Василий Тимофеевич скучал. Только что с дивизионных высот спланировал циркуляр об усилении. Вменялось "усиление строевой подготовки", а также "углубление патриотического чувства в русле традиций славного гвардейского прошлого". Василий Тимофеевич скучал потому, что имел чувство к строевой подготовке, но не имел правильного места, где бы это замечательное чуство объявилось на всей своей воле. Нельзя сказать чтобы он не работал в этом направлении. "Шахназаров приглядел строительство, где варят асфальт. Есть у них и каток. Так что — отнять и кататься. Там как-нибудь согласуем. Ну, и этот студент. Из хозроты. Марш специальный пишет и мне посвящает. Ха! — не возражал Василий Тимофеевич и в отношении углубления патриотических чувств. — Отчего не углубить? А вот провести построение, да с прохождением мимо знамени. Пусть знают традиции полка и вообще… Мишин подработает факты. А знаменоносцем — Подлевского, двух автоматчиков по бокам и 'вперед марш' ". Василий Тимофеевич одобрительно крякнул, расправил просторные члены, твердо глянул вперед. День наливался спелой жарой. По неровной штукатурке ползла жирная муха. Пыльные кусты акации равнодушно дремали у штабного забора. Капустин, надвинув пилотку на глаза, спал в газике, с открытым ртом.
— Вот, тоже спит, — недовольно отнесся Василий Тимофеевич. — Капустин. Эй, Капустин… Услышав трубный бас, Капустин зашевелился, бессмысленно растворил глаза и выскочил из машины.
— Я, товарищ подполковник.
— Ты чего спишь?
— Виноват, малость сомлел, товарищ подполковник.
— Сомлел. Ты это, вот что, — Борисенков задумался, взглянул на часы. — Да, обедать. Обедать пора. Домой едем. Заводи мотор.
Рота связи майора Дысина управлялась так тихо и незаметно, что казалась несуществующей, мифической единицей среди прочих, громко объявляющихся образований алкинского гарнизона. Сам майор ровно и печально глядел куда-то поверх голов своих подчиненных. Никакого одушевления не чувствовалось в его голосе, отдающем приказы. Впрочем, всякое строевое попечительство давно им было оставлено. Он только кивал или высоко поднимал брови, а старшина Подлевский, в меру своего разумения, претворял эти невнятные знаки в сухой трескучий язык команд. Видимо успевал он в этом деле замечательно, ибо всякий раз гладкое лицо майора распускалось в ауре тусклого казенного одобрения. Сейчас Подлевский размышлял: которая пара хромовых сапог точнее приходилась к выносу знамени. Вчера Заворотний принес ему давно обещанные хромачи, долго оглаживал голенища и хлопал, действительно исключительно прочной, подошвой.
— От, Подлевский, у самый Кремль можешь шагать у таких сапогах. — С другой стороны, взять в соображение, и старые еще вовсе неплохи. Нога в них как родная, а эти разнашивать надо. Подлевский задумался. Две служебные складки от крыльев носа к кончикам губ очеканили его острое лицо.
— Ладно, попробуем Заворотнего, — пробормотал он, еще раз огладил парадный мундир, тщательно навернул портянки и зашагал в штаб.
Галяутдинов катился вдоль рядов. Скулы его прямо на глазах наливались двумя багровыми шишками: "Это не рота, сброд какой-то. Да сброд еще и чище будет, знает цену своим тряпкам."
— Почему сапоги не чищены? — Галяутдинов резко осадил около Кости Жученко. Костя строго глядел прямо в капитанскую переносицу: "Засадить бы туда весь магазин, не жалко". Галяутдинов отвернулся, взгляд его уперся в Федосова. Тут все было ладно, даже щеголевато: сапоги в легкой гармони, освежительно блестят, складки гимнастерки плотно забежали за спину, сама гимнастерка подалась круто под ремень, ровно обливая высокие бедра, ослепительный подворотничок налегает на красную шею, пуговицы… ну, тут просто и слов таких нету — описать их горячий рассыпчатый блеск. Даже запах как будто нездешней одеколони стоял у сумрачного его лица. Праздник, ну право праздник, именины сердца. Колючки в глазах капитана растаяли, темная глубина их просветлела.
— Вот Федосов. Вот это солдат так солдат, хоть сейчас на свадьбу. Рота, разойдись. Даю полчаса привести себя в порядок.
В батарее Колбаснера тоже суетились, но не чрезмерно. Тяжелая рука Краузе давно снабдила порядок изрядным запасом инерции. Не надо было повторять дважды, а уж если приходилось, то страдальца прямиком волокли в санчасть. Капитан Колбаснер тяжело переживал отсутствие славянских корней. Он пытался одолеть это несчастливое обстоятельство, построив довольно толстые усы с рыжим подбоем, которые грозно щетинились в минуты служебного гнева. Ходил он преувеличенно грубо расталкивая воздух, наклонив вперед, во всякое время, багровую физиономию. Команды отдавал простуженным басом, иногда взлетавшем задушенной фистулой.
— Что там у нас, Краузе, к построению готовы?
— Так точно, товарищ капитан.
— Так выводите людей, нечего время тянуть. Кстати, где ваш парадный китель? Краузе замялся. Китель неделю уже как был пропит в деревню Варашкино, единственную русскую деревню, застрявшую на пятнадцатой версте глухого темрюкского тракта. Имелась там, и во всякое время свободная, веселая Девка Нюрка. Свободная-то она свободная, да только мало кто решался перебежать дорогу Виктору Краузе. Гуляли три дня и под конец пришлось даже уходить в чужих рваных сапогах. Краузе вздохнул.
— Китель-то? Порвался, товарищ капитан, зацепился неловко.
— Хорошо. Быстро в батарею к Симонову. Я записку напишу, он выдаст. И смотрите, Краузе, — прищурился Колбаснер, — чтобы китель больше не рвался. Идите.
Василий Тимофеевич совсем уже прицелился натянуть выходную фуражку, когда без стука вошел Мишанчук.
— А, Леонид Андреич, что скажешь?
— Офицеры готовы.
— А Подлевский?
— Здесь, и автоматчики.
— Пусть зайдет. Мишанчук кивнул, провел равнодушным, тяжелым взглядом по карте расположения части, убитой в стену двумя громадными гвоздями и, развернув тяжелый корпус, тихонько пихнул дверь. Василий Тимофеевич надел фуражку, сунул два больших пальца за широкий шитый золотом пояс, провел их назад.
— Разрешите, товарищ подполковник?
— А чего ж не разрешить, — Василий Тимофеевич явно был в духе. Все шло по плану, часть построена, ожидает его команд, сейчас вынесут знамя, а там и парад.
— Ну, Подлевский, готов?
— Так точно.
— Вижу, вижу, молодец. Значит, как троекратное "ура" услышишь, так выходить. Да прямо от ворот строевым, строевым. Кто у тебя автоматчики?
— От Показаньева прислали.
— Ну, это хорошо. Да гляди, там перед казармой яма. Иди теперь, и нам пора.
Часть ожидала явления знамени и довольно давно, томительно переминаясь на лысом заглаженном участке земли.
— Где же наш сокол ясный, чего ж он, гад, не летит? Шишко прищурился в направлении штаба.
— Кажется вываливаются. — Сержанты рысью побежали вдоль рядов. Офицеры бросились вперед.
— Поолк, слушай мою команду, — высоко залетало хриплое эхо. — Равняйсь… айсь… айсь… Смиррно… ирно… ирно… Борисенков выступал широко и споро, Мишанчук за ним тяжело уминал землю. Политкомиссар едва поспевал, семеня жирными ножонками. Борисенков прошел на середину. Какая-то несговорчивая ворона ломала гвардейскую тишину. Василий Тимофеевич покосился в ее сторону и опять оглядел замершие ряды. Жара слегка отпустила, от здания казармы приходил сырой запах свежей извести, мешаясь с горьковатой волной сапожного дегтя. Пояса офицеров сияли галантерейным блеском. "Ишь, надраились, — неприязненно думал Мишанчук, сердито сопя в толстую спину Борисенкова. — А этот индюк и рад, только б в цацки играть." "Хорошо, право хорошо!" — усмехнулся Василий Тимофеевич и, захватив как можно больше воздуху в обширную грудь и улыбаясь еще шире, он заревел на низкой победной ноте:
— Здравствуйте, славные гвардейцы! И гвардейцы заревели в ответ так славно и громко, что Борисенков не имел силы один вынести захватившего его чувства. Он горячо обернулся, но наткнувшись на презрительный взгляд Мишанчука, только махнул рукой. Поправив фуражку, Мишин выкатился вперед с приготовленной речью.
— Весной 194… года… переправа… и покрыли себя неувядаемой славой… было присвоено звание гвардейского… и навечно занести в списки полка… знамени… Ура, товарищи!
— Ура! — заорали истомившиеся воины.
— Ура! — нажал Василий Тимофеевич. И еще трижды в такт махал он сжатым кулаком, насунув мохнатые брови на маленькие блестящие воодушевлением глазки, и широко бросая книзу мясистую челюсть.
Подлевский, услышав согласный долгий рев, кивнул автоматчикам. От штаба, в сторону казармы, шла неширокая дорожка, по краям заросшая упрямой пыльной травкой. Как и наказывал Борисенков, сразу за воротами пошли строевым. Подлевский держал знамя на вытянутых руках. Правую ногу немного жало, когда он смаху опускал ее на все еще податливую почву. Старшина покосился. Лица автоматчиков закаменели. Полное осознание момента светилось в их ясных глазах. "Ничего, сейчас увидят, что значит шагает старшина Подлевский", — и он, высоко подняв голову, с особенным шиком тянул ногу, доворачивая ее в подъеме до самой крайней возможности. Уже хорошо виднелись напряженные ряды и строгие лица офицеров. Уже взвилась команда: "Полк, равнение на знамя!" Уже Василий Тимофеевич нес широкую ладонь к фуражке, когда внезапно левая нога, не обнаружив опоры, протянулась в глубину. "Яма!" с ужасом вспомнил Подлевский, и в ту же секунду обрушился в черный провал. С громким сухим треском подломилось древко и знамя кровавым саваном накрыло его…
Василий Тимофеевич принес полную руку к голове и услышал раскатистый хохот нагло кативший из задних рядов. Он еще только собирал, наливаясь каленым жаром, внезапно разбухшие части лица в гневные морщины, когда Мишанчук, гася глумливые улыбки, отдал короткий приказ: "Полк, смирно!" — и совершенным медведем двинулся на смолкнувшие ряды. Все довернули головы прямо. Из ямы доносилась возня: "Куда цепляешь… твою мать, разуй буркалы. За ре'мень, за ре'мень тяни." Подлевский вылез, как плакатный герой, опираясь на обломок знамени. Он беспрестанно тер лоб на котором вздулась сизая шишка.
— Давай становись что-ли, — с безнадежною злобой прошипел он и, прихрамывая на левую ногу, зашагал вперед.
ГДЕ ТОТ ЖЕЛАННЫЙ МИГ СВОБОДЫ?
— Эй, Лебедев, к капитану Субботину, — заорал дневальный, когда пришли с ужина. Александр насторожился. Визит к Ивану Порфирьевичу не сулил ничего хорошего. Он вспомнил нечистую кожу серого лица, свинцовые мешочки под пустыми плоскими глазами от которых тянуло болотной сыростью, мелкие, тесно сидящие зубы, как семечки в голове подсолнуха. Где же его щель? Кажется Женя знает у какого пня эта поганка прорастает. Придется тащиться в клуб. Лебедев пришел в самый разгар. Шла репетиция. Кувшинное Рыло, тот что пользовал квадратно-гнездовой метод в рисовальном деле, оказывал себя и по музыкальной части. Он яростно щипал струны громадной балалайки, широкие бедра которой разбежались на добрых два метра. Мусаелян насиловал пожилой "Красный Октябрь", прижимая педаль во всякое возможное время, так что мутная, неразборчивая волна аккордов забегала во все углы темного душного зала. Настойчивый треск барабана и грубые восклицания трубы выступали навстредруг другу. В зале присутствовал только один зритель: капитан Мартынов. Он сидел просторно откинувшись, двумя руками обнимая соседние кресла.
— Давай, давай, наяривай веселей. Шабров, что у тебя там с тарелкой? Звону не слышно. Никоненко, в порядке, только тяни дольше, — капитан приложив один кулак к другому, загудел: — Уууу. Александр присел с боку. Мартынов обернулся:
— Тебе чего? — в лице его, впрочем, не было никакой казенной строгости, скорее равнодушное любопытство.
— Да это певец наш, — поспешно закричал Шабров. — Я вам еще раньше говорил, товарищ капитан. Александр не стал возражать. Мартынов глянул и совсем ласково:
— А чего можешь петь? "Партия — наш рулевой" можешь?
— Я больше по лирической части, — нахмурился Александр.
— Ну давай лирику, — легко согласился Мартынов. Саша кивнул Мусаеляну.
— Ямщик, не гони лошадей? — Мусаелян стал перебирать аккорды. Кувшинное Рыло, на всякий случай, оторвал несколько глубоких, басовых нот. Лебедев неожиданно развеселился, пережидая вкось и вкривь налаженное вступление, и полетел с протяжной высокой ноты, чтобы в конце, разогнавшись, взять еще выше. Шабров неистовствовал, затыкая все паузы разбежистым треском и шипящей медью тарелок. Наконец отзвучала финальная нота. Мартынов поднялся.
— Да, могет. Дадим его на закуску.
— А я случаем: шел узнать, где проживает наш главный доглядатай. Бэнд у вас изрядный. Особенно эта басовая балалайка. Мусаелян тоже не последний человек.
— Он, вообще-то, дает уроки. Борисенковской дочке.
— Жизни?
— Да нет, она еще маленькая, — засмеялся Шабров. — Под это дело и рояль приволокли.
— Сейчас видно молодца, расторопный юноша. Ну, так где Иван Порфирьевич обретаются?
— На стадионе. В том домике, где душ. Я у него был как-то, относил карты. Стол, кровать и папки, папки, папки.
— А в папках мы с тобой.
— Проводить?
— Коли не лень.
Александр прислушался. Иван Порфирьевич никаким звуком себя не объявлял. Тогда он в меру громко постучал. Дверь отвернули так быстро, что рука вошла в помещение и чуть не заехала капитану в лицо. Иван Порфирьевич явился в довольно заношенном иподнем, с раскрытой грудью, в которой скреблась ленивая пятерня. Он мотал головой с зажмуренными глазками, разевая рот так широко, что гнилые корешки съеденные долгой службой и небрежением возникали с угнетающей подробностью. "Как же он так быстро открыл дверь? Явно спит на ходу", — недоумевал Александр. Прополаскав рот струей свежего воздуха, Субботин наконец открыл глаза.
— Тебе чего?
— Как, вы ведь вызывали?
— А, да, да. Ну, как вообще дела, как служба?
— Нормально.
— Вы, студенты, должны пример подавать. Политическую сознательность. Мда. Лебедев молча глядел на босые ступни и тесемки от кальсон.
— Ну, а как вообще настроение в роте? — Субботин вдруг с необыкновенным проворством схватил что-то сзади и уже протягивал Александру, с мелкой зубастой улыбочкой общую тетрадь, ту самую, украденную Агабековым.
— Возьми тетрадочку, — ласково пропел Иван Порфирьевич. Александр взял тетрадь, но Субботин не выпускал ее из рук.
— Так как настроение?
— Нормально, — хмуро забубнил Александр, силясь перетянуть тетрадь.
— Ну ладно, иди, — неожиданно согласился капитан и, еще раз широко зевнув, ушел в дверь.
— Что за чертовщина? — из-за угла возник Женя.
— Вот, Субботин тетрадь отдал.
— Стучать намекал?
— Намекал, но как-то без напора, да вообще спал на ходу.
— Это он так подбирается, настроение щупает.
— Грязный какой-то, в кальсонах.
— Устал на работе. Кстати, это он Дверь писарем секретной части поставил.
— Заметь, странное дело, во всем, что связано с пропусками, печатями, охранением служебной тайны, почти нету славянского элемента.
— А Субботин?
— Иван Порфирьевич — проводник идеи, наш домашний инквизитор, а я говорю о непосредственных исполнителях. Не доверяют замыкать и отмыкать вечно не вовремя пьяному великороссу.
— Не годится твоя теория. Дверь сидит при секретах и вечно пьян. Вчера только поддавали с ним и Овчуковым-Суворовым.
— Кислушку?
— Кислушка есть возмутительный продукт местного пещерного населения. Нет, нет, коньячок подослали Овчукову, армянский.
— От Суворова?
— От благодарных армян.
Василий Тимофеевич отбывал в Москву. Он явился в штаб рано и без обычных громогласных восклицаний. Строевая часть лихорадочно дописывала сопровождающие бумаги. Капитан Плаксин поставил точку, накатал жирную печать и передал лист капитану Еремину. Еремин вынул из ящика еще более обширную печать, долго прижимал ее к влажной фиолетовой подушке, затем смаху засадил в нижний угол. Оба капитана оторвались от бумаг и глянули друг на друга.
— Счастливого пути, Василий Тимофеевич.
— Как думаешь, Владимир Николаевич, вернется он к нам?
— Трудно сказать, — неуверенно протянул Плаксин, — высшие сферы, — он ткнул чернильным пальцем в неровный потолок, где легкий утренний ветерок раскачивал пару липких мухоловов. Потом оба капитана долго глядели в окно, которое выскакивало на серый забор с гнилыми зубами, пока громкий стук отворяющейся двери не заставил их сгрести требуемые бумаги.
— Готово?
— Все подписано, товарищ подполковник, и печати приложены.
— А где Мишанчук?
— Так он обычно к девяти приходит.
— Ха! Мог бы и раньше сегодня придти. Сидит, понимаешь, как медведь в берлоге. Не вытянешь. Ну, Плаксин, вы тут без меня того… — Борисенков прочертил в воздухе неопределенную фигуру. — Одним словом, ждите.
— А когда ждать, Василий Тимофеевич?
— Ха, ха, когда! Не успеете соскучиться, — Борисенков повернул к выходу, но припомнив что-то, круто обернулся. — Да, Шахназарову оказать всемерную помощь. Чтобы плац к моему возвращению был готов. И Василий Тимофеевич, откинув легкую дверь, удалился.
Теодор Маркович и Костя Жученко, скинув гимнастерки, сидели у кучи битых кирпичей. Неподалеку в котле разогревался асфальт. С другого конца казармы грохотал каток, уминая свежую, зернистую ленту асфальта. Смуглый, носатый Шахназаров хорошо знал свое дело. Каток скрежетал. Шахназаров в облаках пара играл рычагами. Время от времени он начинал безумно орать, требуя следующую тачку асфальта. Его черные глаза наливались гневным недоумением, когда Теодор Маркович просил его обождать.
— У нас, брат, перекур, — снисходительно объяснял он выдувая дым в исключительно ясный, воздух.
— Какая перекур? Асфальт стынет. Не понимаешь, да? — и Шахназаров добавлял несколько горячих шипящих слов.
— Ничего, подогреем, — утешал Костя. — Куда торопишься? Отдыхай.
— Какая отдыхай? Каток отдавать нада.
— А зачем украл? — риторически допытывался Шишко. — Красть нехорошо. У вас за это руки отрубают.
— Ай, вы… ленивый собака, — Шахназаров оскалился, плюнул, схватив совковую лопату, начал бросать в тачку дымящийся асфальт.
— Шахназаров, — неспеша протянул Костя, — ты у нас знаешь кто? Ты — эн-ту-зи-аст. — Он засмолил очередную самокрутку. — Подумай об этом как-нибудь на досуге. Шахназаров наполнил тачку, обжег их ненавидящим взглядом и рысью побежал к катку.
— Да ему ж отпуск обещали. Стал бы он так уродоваться.
— Ну, а нам не светит, — вздохнул Костя.
— Он ничего парень, — лениво улыбнулся Шишко, — горячий маленько. Мы с ним как-то подкуривали.
— И откуда ж он такой горячий?
— Баку. Говорит не повезло. Нового военкома прислали. Взяток не брал. А это ж сколько надо дать. А теперь мать ему написала, собрали деньги. Вот приедет он в отпуск, они его там и комиссуют.
— Пожалуй, нагрузим ему тачку, — засмеялся Костя.
— Конечно, — согласился Шишко, потирая могучие плечи. — Но перекур — дело святое.
Дверь пошевелил пальцами. Вода уже остыла. Он нехотя вытянул пухлые белые ноги, отпихнул тазик, кряхтя навернул портянки. Он успел трижды сменить воду, а Серов все колдовал в своем темном закутке над грудой американских журналов с грифом "секретно". Вот сиди теперь, жди этого козла. И от кого они их прячут? От себя что-ли? Все секреты разводят. Дверь потянулся, широкое лицо его распустилось. Завтра соскочим в Уфу, если повезет. На стан… Не постучавшись, вошел Субботин.
— Как дела, Юнисов, все материалы на месте? Что так сыростью тянет? — пустые глаза Ивана Порфирьевича цепко обежали тесные стены, серый сейф, забранный дырявой клеенкою стол, глубокую щель выдачи документов и колченогий стул, на котором Дверь исполнял свою "секретную миссию". — А это что? — он подошел к столу и, нагнувшись, потянул воздух. — Баню здесь устроил?
— У меня ноги больные, товарищ капитан. Вы же знаете. Сами разрешили пользоваться горячей водой.
— Пользоваться, но не злоупотреблять. Это ж тебе не парная.
На станции Дверь уверенно постучал в оконце крайней избы. Показавшаяся голова долго принимала его настойчивое послание. Когда Дверь, расплывшись, стал весело тыкать в сторону товарищей, голова исчезла. Прошло минут десять. Никто не объявлялся.
— Ну-ка, Дверь, пошевели свою батыевскую рать, что они тебя не признали? Дверь опять постучал в оконце. Та же голова безо всякого промедления выскочила на прежнее место. Снова Дверь долго убеждал голову, снова тыкал в сторону товарищей, пока наконец их не пустили в довольно просторные сени.
— Испугался, — пояснял скороговоркой Дверь,
— думал я один приду. Из кучи вещей, принесенных хозяином, Александр вытянул жеваную в горох рубашку и сатиновые шаровары. На ноги нашлись черные тапочки со шнурками. Дверь выступал пиджаком на голое тело и саржевыми портками. Ноги он оставил в сапогах, боясь дать им утеснение. Один Женя умудрился выглядеть щеголем, напустив красную тенниску на серые штаны, бегущие к желтым штиблетам.
— Ну что, казаки, Уфа?
— Где-то сейчас Довженко обретается?!
— Как едем, товарняком?
— Нет, зачем? Культурно едем. В Уфе на перроне стояли патрули.
— Давай по одному. Не стоит переть на них кучей.
— Как собак…
— Говорят, Порохню даже во Владике знают. Самый свирепый комендант на магистрали.
— Теодор Маркович жаловался: двух патрулей уложил, а на третьем чуть не сгорел.
— Ну все, отвалились, куда теперь?
— Гуляем. Потом можно в парк двинуть, на танцы.
— Смотри, букинистический.
— Да брось ты, Саша. Какой букинистический. Водки купить надо.
— У меня трешник.
— И у меня.
— Я только двумя рублями…
— Так это же громадные деньги.
— А девки, девки, гляди какие девки.
— Девушка, как пройти… ммм… Нос воротит, поганка. Раньше бы небось…
— Ничего, ничего, в "парке Чаир" наверстаем. В парке Чаир распускаются розы, в парке Чаир десять тысяч кустов, — сладко пропел Женя.
— Девушка, разрешите пригласить вас на тур вальса. В парке Чаир, — Шабров улыбался навстречу хорошенькой, стройной девочке. Та засмеялась в ответ и застенчиво покачала головой. Сзади, глупо осклабившись, напирал Дверь.
— Не проходим по конкурсу, — доложил Женя.
— Ладно, казаки, давай за водкой и где-нибудь посидим. Как-то незаметно набрели они на эту пустую, окраинную улицу. Неподвижными зелеными шатрами дремали старые липы. Тянулись дворы за широкими воротами, штабеля чисто отшкуренных белотелых бревен. Теплая земля, прозрачная синева, неслышной ароматной струей бегущий воздух — все, казалось, соединилось в нерушимой картине покоя и мира.
— Как, Саша, выпьешь?
— Нет. Не знаю. Ну, пожалуй, давай.
— Эх, хорошо!
— А тихо-то! Действительно было тихо. Действительно было хорошо. Душа разом обнимала и эти мирные дворы, так уютно лежащие в прозрачном летнем дне, и свежие бревна с натеками душистой смолы, и рядом бредущую дорогу с теплыми коровьими следами, впечатанными в покорную пыль. Пронзительное чувство свободы не оставляло Сашу с самого начала. Но сейчас каждою жилкой, каждой частицей своей ощущал он ее приливающую благодать. Саша с улыбкой взглянул на приятелей. Они молчали, смотря куда-то в голубую даль.
— Свобода! Свобода! Свобода! — совершенно неожиданным ликующим голосом выдохнул он.
— Свобода, — подтвердил Дверь и опрокинул стакан… А потом им пришлось отбиваться в парке и Дверь вовремя и крепко въехал в лицо главного жигана своей короткопалой белой рукой.
— Солдаты есть? — отчаянно орал Женя, всаживая желтые штиблеты в одолевающих врагов. Неожиданно пришла подмога, замелькали рпмни с латунными пряжками, а когда выкатились в темный тупик, заиграли свистки патрулей.