КОРЕНЬ ЖИЗНИ

Сивобородый старик Андрей Лукич, согнувшись под тяжестью котомки, уже вторую неделю с утра до вечера бродил по лесистым распадкам и невысоким пологим склонам Сихотэ-Алиня в стремлении найти наконец таежную плантацию женьшеня, которую оставил ему после себя в глубокой уссурийской тайге Юла. Она была где-то здесь, в радиусе восьми — десяти километров. Но где именно?

Пять лет назад Лукичу казалось, что он, опытный корневщик, найдет плантацию быстро. Ведь доподлинно известно: на восходе солнца Юла уходил со своей заимки, затерянной в дебрях, уносил куда-то найденных — диких да выращенных в рассаднике у избы — «женьшенят», а к вечеру следующего дня возвращался с двумя-тремя старыми желтыми корнями. Уходил он неизменно на восток, а одолеть за один день мог от силы километров пятнадцать.

В далеко не первый раз раздосадованно подумав: «Сколько же ее можно искать?», Лукич остановился под наклоненным трухлявым кедром, взял с него широкие пласты толстой сухой коры, сбросил котомку и с облегчением уселся. Прислонился к могучему комлю дерева, вытянув гудящие ноги… «Допустим, — рассуждал он, — плантация находится где-то на площади в сотню квадратных километров. В день я прохожу с поиском не менее десяти километров, при этом осматриваю полосу шириной метров семьдесят. — Лукич долго «шевелил» умом, напрягаясь в счете. — Значит, в день обследую семь десятых квадрата, за месяц — двадцать. Пять лет помножим на двадцать — сто. Давно бы наткнуться должон. Как заколдованная…»

Дремота навалилась на Лукича. Из небытия возник маленький лысый шустрый Юла, вечно чем-нибудь занятый, беспокойный и улыбчивый. Старик был одинок, только одиночество его не тяготило. Ему для работы, казалось, года не хватало. Зимой промышлял пушнину и зверя, весной и летом хлопотал на пасеке и в огороде, потом охотился на пантачей, искал женьшень. Хорошие корни продавал, маленькие корешки и семена высаживал на потаенной плантации. Деньги копил. Вроде была у него где-то вдовая дочь с детьми.

С Андреем Лукичом, тогда еще молодым и удачливым, Юла встречался зимой на охоте, а летом на корневке. Относился к нему приветливо — и только. Но один случай разогрел эту приветливость в отцовскую заботу и любовь. Было это так.

Как-то по первым ноябрьским снегам Андрей пришел поохотиться на заимку Юлы еще засветло. Хозяин, судя по всему, утром ушел на свой участок, уставленный капканами и кулемками на пушного зверя, и обязательно должен был вернуться к вечеру. Андрей разворошил в печке красневшие под золой угольки, подбросил щепок, вскипятил чай.

Погода стояла тихая, солнечная, теплая. Свежий, чистый снег веселил, располагал к благодушию, и Андрей, закинув за плечо ружье, надумал походить. Просто так. Любовался заснеженными вершинами и горбатыми спинами сопок, вплетениями кухты[6] в густую зелень хвои, искрящимися свежестью следами зверей. Думал о предстоящей охоте.

А когда вернулся в избушку, напилил и наколол дров, принес воды. К тому времени истлела заря, сгустились тени, угомонились синицы и поползни, на потемневшее небо выкатилась луна, а Юла все не приходил.

Андрей знал, что дед не признает ночевок у костра, всегда еще при солнце возвращается домой. И на душе у него стало неспокойно: в тайге всякое бывает.

…Нашел он еле живого Юлу километрах в пяти от заимки, у костра. Старик еще днем, оплошав на крутом спуске в распадок, подвернул ногу и сильно растянул связки. Нога опухла, посинела. Бывалый таежник смастерил подобие костылей, но сил дойти до заимки не хватило… И не хватило бы их для того, чтобы одолеть зимнюю ночь у костра.

Километра три нес Андрей Юлу на плечах. Выйдя на хорошо проторенную тропу, разложил костер, сбегал за нартами и вывез старика.

Потом была медовуха, много редкостных таежных угощений, слезы благодарности. А утром стихший от боли и усталости старик сказал спокойно и четко:

— Теперя ты, Андрюха, сын мне. Плантацию тебе завещаю…

Андрей знал, что слово свое Юла держит крепко, но особого значения услышанному не придал.

Перед войной он обещал Андрею показать плантацию, да все как-то не получалось. И не успел. Андрей воевал на разных фронтах от Черного моря до Балтики. Изрешеченный пулями и осколками, до сорок шестого года провалялся в госпиталях и вернулся домой.

После демобилизации долго болели старые раны Андрея. Женился, накрепко осел в городе, пошли дети. В тайгу наведывался от силы раз в год.

Однажды Андрей Лукич приехал к Юле отдохнуть и подлечиться на пасеке — в то время много говорили о маточном молочке. За долгие годы старик почти не изменился, разве что глуховатым стал и видел хуже. Юла встретил давнего друга действительно как сына и радостно суетился вокруг него.

Вечерами вспоминали былое, говорили о разном. И о плантации тоже. Решили сходить туда на три-четыре дня, как только иссякнет нектаром липа. Но сработал, как говорил старик, «закон подлости» — зарядили затяжные дожди и спутали все планы.

Через полгода Юлы не стало. Рассказывали, что пришли охотники на заимку, а его нет. У печки лежали припасенные дрова, на столе — окаменевшие лепешки, котелок с замерзшей кашей, непочатый жбан с медовухой. В кладовке — пушнина, ружье. Долго искали старика в тайге, да так и вернулись в село ни с чем. Беда всегда подстерегает одиночку в дебрях, и часто роковая развязка совершается быстро, беспощадно, таинственно.

У Андрея Лукича выросли две дочки. Силы же и здоровье незаметно таяли. Тихо умерла жена Анна. Пришло время — и он стал зваться Лукичом, потом еще проще — дедом. Совсем неожиданно оказался пенсионером. Когда вместе со старостью появилось свободное время, былого таежника потянуло в синие сопки и могучие кедрачи, среди которых прошла его молодость.

Но не только тоска по родному краю гнала старика в тайгу. У дочерей, Марины и Наташи, жизнь не удалась. Обе они в замужестве не нашли счастья, обеим мужья оставили по ребенку и ничего больше. Горестные думы все чаще одолевали Андрея Лукича. Ему было жаль дочерей, внуков, но как он мог им помочь? И чем больше размышлял старик об этом, тем чаще вспоминал плантацию, а оказавшись на пенсии, стал искать ее. Искать отцово на правах сына.

От заимки Юлы осталось одно название. Гектар березняка, яма от завалившегося погреба, большой чугунный, рассеченный трещиной котел, мотки рыжей проволоки да густые заросли бурьяна и конопли там, где когда-то стояли изба и омшаник… Как будто и не было непоседливого Юлы и его хорошо поставленного таежного хозяйства. Вся быль поросла березами да высокой травой…

Сбросив дремоту, Лукич вскипятил чай со стеблями лимонника, похрумкал сухарями и снова зашагал под пологом дремучей, девственной уссурийской тайги. Шел, привычно раздвигая длинной сухой палкой пышные кружева узорчатолистного папоротника, отводя рукой ветви кустарников, обходя и перешагивая валежины. То в сопку, то вниз, то вдоль склона.

Поиски плантации не были единственной целью Андрея Лукича — попутно он искал и «свой» женьшень. До боли в глазах высматривал заветную розетку глянцево-зеленых пятипалых листьев с зонтиком ярко-красных ягод на длинной тонкой стрелке, из-под которой уходил в землю слиток огромной целебной силы. Но уж очень редко попадалось такое сокровище. За десять дней Лукич нашел всего четыре корня, да и то средненьких размеров. Юла перенес бы их на свою плантацию, чтобы поросли они еще с десяток лет.

Под вечер небо заволокли тучи. Попрятались белки и бурундуки, притихли птицы, остервенели комары и мошки. В загустевшем влагой воздухе стал слышен далекий и высокий шум мечущейся в скалах меж сопок реки. Недовольно заревел, учуяв человека, медведь, эхо отскочило от крутого склона горы напротив и покатилось вниз по распадку, в сторону далекой Уссури.

«Как бы дождь не затянулся надолго. А ревет медведица: с медвежатами она», — подумал Лукич и стал высматривать место для табора. Деловито и спокойно, не обращая внимания на медвежье соседство. Много их, да и всякого другого зверья тоже, довелось ему повидать на своем веку.

Спустился к ключу, немного прошел вдоль него вниз по течению. На высокой терраске под сомкнувшимися густыми кронами кедров расчистил небольшую площадку. «Там костер будет, смолье вон, сушины рядом, до воды рукой подать. Хариус должон быть, ленок. Отдохну», — прикидывал Лукич.

Высмотрев ватагу кедров-подростков, уже теснивших друг друга, надрал с трех из них, явно не выдерживающих борьбу за солнце, большие лоскуты коры вместе с влажным лубом, распялил их на земле, а сверху поставил ситцевый полог от гнуса. Пошарил руками в котомке, достал сверток полиэтиленовой пленки и натянул ее тентом.

Все эти приготовления к ночи и непогоде Андрей Лукич делал спокойно, неторопливо-привычно. Как бы между прочим. С собою было все самое нужное. В котомке этого таежника лежали и старое байковое одеяло, и пара алюминиевых котелков один в другом, как матрешки, и неприкосновенный запас шоколада, и «аварийные» спички в металлическом пенальчике из-под валидола. Моток лески, пузырек марганцовки, нитроглицерин… Лишь ружья не хватало. Слов нет, нужно оно в тайге, да больно тяжело носить его стало на старости лет.

Еще раз глянув, все ли готово к ночи и к дождю, приметив кедровые выворотни со смолистыми корнями, Андрей Лукич высмотрел длинный хлыст орешника, ссек его коротким взмахом ножа, очистил, привязал к готовому удилищу леску с крючками и поплавком. Накопал червей и неторопливо пошел вдоль потока с удочкой и котелком.

Этот рыбак не просто знал, где должна быть рыба, он вроде бы видел ее. Не более двух десятков забросов в омуточки возле перекатов, каких-нибудь полчаса всех рыбачьих дел, а из котелка уже торчали серебристые хвосты хариусов и темно-шоколадные, в пятнах — ленков. Больше и не надо было. Почистил, помыл.

Ополаскивая лезвие ножа, Андрей Лукич увидел на берегу меж серых камней позеленевшую медную гильзу: «От берданки, — мелькнула мысль. Поднял, повертел. — Юла обронил. Его. У других в этих местах бердан не было».

Старик уже хотел было бросить гильзу, но чертиком выпрыгнул вопрос: «А почему именно здесь оказалась гильза? Зачем тут Юла был? Может, на это место он часто заглядывал? Завтра надо разведать окрестности, посмотреть получше», — решил Лукич.

Уже в темноте позднего вечера заморосил дождик. Меленький, ровный, нудный. Лукич и не заметил бы его, если бы не пошел за сушняком для костра. Взглянул на небо, а там одна слезящаяся чернота. Только силуэты древесных крон слабо высвечивало неровное пламя костра.

Густые вековые кедры долго принимали в свою хвою морось, а в полночь с их ветвей под легкими вздохами ветерка посыпались крупные, как слезы обиженного ребенка, капли. Они шлепались о полиэтилен то далекими одиночными выстрелами, то горохом, после чего деревья на несколько минут замирали, снова собирая и копя морось в ожидании нового вздоха ветерка.

Лукич сквозь сон слушал эту капель, думал о гильзе, вспоминал Юлу, и одна мысль не давала ему покоя: может, плантация где-нибудь совсем рядом?..

…В красивом и чистом, как парк, старом кедровом лесу, снилось Лукичу, на ровной площадке, бархатисто заросшей мелким папоротником, осочками, ландышем и другой веселой зеленью, ровными рядами выстроились стрелки с зонтиками ярко-красных ягод. Сразу видно, что человек сажал их. Давно, потому что много старых женьшеней, а между ними еще больше молодых…

«Созрелые надо выкапывать, а их вон сколько, — решает Андрей Лукич. — Если в каждом даже по сорок — пятьдесят граммов, и то потянут шесть-семь килограммов. Сколько больных излечу, дряхлых омоложу, и дочкам кое-что достанется…»

Старик повернулся на другой бок, послушал шлепки капель по пленке над пологом, высокий и ровный гул комаров, подумал, какое это прекрасное для таежника изобретение — полог и пленка, и снова сомкнул веки. Засыпая, он соображал, что утром доест рыбу, попьет чаю и пойдет обследовать окрестности. Без котомки. Ночевать будет здесь, у ручья.

Утро выдалось хмурое и сырое. Морось временами затихала, вселяя надежду на прояснение, но возвращалась снова и снова, и не предвиделось ей, казалось, конца.

Сидеть и ждать было нудно и тягостно. Лукич взял удочку и побрел вдоль заметно вздувшегося ключа. «В верхах дождь посильнее идет», — подумал. Наживил на крючок извивающегося розового червяка. В поисках уловистого места перешел по валежине на другой берег, спустился ниже, издали присмотрел яму с медленно плавающими листьями, в каких обычно табунится добрая рыба.

Подходя к ней, старик вдруг увидел прислоненную к дереву старую лопату. Взял ее за черенок — она рассыпалась в руках. Даже крепежный гвоздь раскрошился, осыпая ржавчину.

Лукич знал, что здесь бывал Юла, но лопата — не гильза. С берданкой он мог проходить тут в любое время года, а лопата нужна летом, и притом для одного лишь дела. Ею он, наверно, копал землю на плантации, которая, может быть, находится совсем рядом…

Старик оставил на берегу удочку, внимательно осмотрелся, потом стал тихо бродить вокруг находки, осторожно раздвигая мокрые траву и кусты. Его внимание привлек старый высохший кедр — на стволе темнели давнишние следы топора с узким лезвием. Такой топорик-колунчик Лукич видел только у Юлы. Стало быть, тот отдыхал здесь и стесывал с кедра смолистые щепки для костра.

Походив в возбуждении еще — теперь уже торопливее, не раздвигая мокрую траву и кусты, — таежник нашел развалившийся маленький лабаз, а возле него — источенный тленом берестяной жбан, солдатский алюминиевый котелок и длинную костяную палочку для выкапывания корней. Вещи Юлы! Из этого котелка им даже приходилось вместе пить чай.

Старик присел на валежину. Теперь он почти не сомневался: плантация где-то рядом, значит, скоро конец его пятилетним скитаниям. Он хотел сейчас же ринуться на поиски, но удержался. Вернулся на табор, высушился, поковырял вчерашнюю застуденелую уху, полежал в беспокойных раздумьях.

Над лесом вроде бы чуть посветлело. С тоской глядя в унылое небо, Лукич искал глазами не то чтобы просвет голубизны — черная туча все была бы лучше этой безнадежно-удручающей тихой серости. Но не было черного в сером небе, отчего серо становилось и на душе. Он сдерживал себя, успокаивал: никуда не уйдет эта плантация, — да разве можно так просто осилить нетерпение!

Лукич вспомнил, что накануне проходил мимо высокого обрывистого утеса. Еще подумал тогда, что это надежный отстой для изюбрей. Недалеко отсюда, с полкилометра. Повертев бородой, вздернутой к небу, старик решил, что все же светлеет и надо бы сбегать на тот утес, осмотреться. Может, сверху виднее будет, где искать.

Сперва Лукич отводил кусты и папоротники, но чернота мокрой одежды быстро и неудержимо лезла от юфтовых олочей к наколенникам, достигла пояса, поползла по животу и груди. А тем временем с фуражки и плеч уже текли встречные струйки. Сначала они были неприятны и ежили, но скоро Лукич перестал обращать на них внимание: все-таки август, а на таборе через час можно и обсушиться, и прокалить сухим жаром продрогшее тело. Великое дело огонь и сухие смолистые дрова в нем!

Сначала Лукич стал взбираться на утес почти в лоб, лишь немного отойдя от серо-розовой каменной стены в трещинах и шелухе лишайников, но лобовой приступ захлебнулся на середине склона. Подъем становился все круче и круче, и чаще путь преграждали отвесные стены. Раскисшие олочи скользили на камнях, а захочешь ухватиться за что-нибудь, удерживая равновесие, как назло, натыкаешься ладонью то на аралию, то на элеутерококк — эти чертовы деревья, и руки скоро покраснели от крови, быстро расплывающейся по мокрой коже.

Унимая сердечное колотье и частое, как у запаленной собаки, дыхание, Лукич постоял, обняв березку, посмотрел вниз, потом перевел взгляд вдаль. А далей-то не было — уже в полутора километрах тайга без следа растворялась в сером месиве. Но и в этих стиснутых моросью пределах, на удивление, повсюду возвышались могучие кедры. Редко среди их широких многовершинных крон высовывались темные макушки елей. Лишь по ключу кедровник слегка расступался, чтобы дать место светлой полосе дубов, ильмов, маньчжурских орехов и лип.

«Отличная тайга для женьшеня. Богатая всем и потайная. Вроде бывал я здесь когда-то. На охоте, однако. А может, и нет, — размышлял Лукич, осторожно, бочком отступая от неодолимой высоты. — Вниз, черт побери, не легче, чем вверх. Правду говорят, не всякий ближний путь короче».

Крепко опираясь на палку и придерживаясь за что придется, старик сошел вниз. Он стал обходить утес с тыла, и все оказалось просто. Пологий склон вывел его на торную звериную тропу, плавно поднимавшуюся к вершине. Лукич даже пристыдил себя: «Как это я сразу не догадался, что на такой надежный отстой изюбры уже тысячу лет убегают от вражин своих, знать, и дорогу выбили. Вона, в полколена траншея. Аж корни копытами измочалили».

Большая площадка перед обрывом как-то сразу околдовала Лукича особой, как бы торжественной тишиной, величавым покоем громадных кедров и малостью хлама внизу, на чистом и ровном травяном ковре. Среди деревьев — много старых, но еще могучих. Которые умерли — не хотели падать, придерживаясь голыми ветвями за живых собратьев, а у других уж ни ветвей, ни коры не было, те словно за небо цеплялись своими искорявленными верхушками. И какими-то мелкими показались старику угнетавшие его заботы перед размашистостью, дюжестью и живучестью этих кедров. Но умиротворение вошло в его душу и на время усыпило забеспокоившуюся совесть.

«Никто здесь не хочет умирать, — думал Лукич. — Этим, считай, уже по третьей сотне лет, а те отжили свое, видно, давно, а поди ж ты — стоят! Да нет, и падают — вон какая валежина громадная. Уж и кедрушки на ней вымахали метра на два. Странно: тот погиб, а эти… Вот и я…»

Лукич не сразу понял, что смешало и враз отринуло его мысли, и застыл он вдруг с поднятой ногой и запущенной под бороду рукой. Что-то стало вокруг не так… Зелень валежины расплылась, и на ее смазанном фоне, тоже как-то смутно, обозначились странные точки-пятнышки. Красные. Или это только кажется? Вот как бывают круги и пятна перед глазами — оранжевые, зеленые, красные, зыбкие от маревного дрожания…

Ясность видения Лукич обрел так же внезапно, как и потерял. Под его пронзающим взглядом бесформенные мазки сгустились в пугающе четкие, аккуратные капли: возле валежины, совсем недалеко от тропы, ярко рдели краснотой собранные в крепкие кулачки ягоды женьшеня!

У Лукича снова помутилось в глазах, голова пошла кругом. Ринувшись вперед, он запнулся за что-то, поскользнулся, упал. Кое-как поднялся, доковылял до валежины на обмякших ногах. Дрожали руки, в горле першило, сердце не стучало, а вертелось. Он хотел, как положено в таких случаях, прокричать традиционно-магическое «панцуй», но побелевшие губы выдавили невнятный звук. Вознамерился на дереве сделать затес, чтобы не убежали, по поверью, корни, но всегда острый как бритва нож почему-то не брал кору.

«Спокойнее, Андрей Лукич, без паники. Тигр, что ли, перед тобой? Или впервой женьшень нашел?» — успокаивал и уговаривал себя старик. Нагнулся, вытер лицо подолом рубашки, снял фуражку и хотел помахать ею как веером, но ее просто выжимать надо было, как губку.

Пересчитал: четыре крупных женьшеня, шесть помельче — хорошая семья. Но лишь у одного, самого старого, в розетке было шесть листьев, у других же по четыре-пять. И трехлистные были, и совсем малыши — с одной-двумя зелеными «ладошками». «Это детки, — подумал, — после смерти Юлы выросли».

Походив вокруг заветного места, заломил верхушки молоденьких кедрушек, с четырех сторон оголил ножом (который снова «заострился»!) тонкий ствол молодого клена, а поперек тропы, чтобы наверняка заприметить счастливую находку, положил срубленные кустики элеутерококка.

Отойдя подальше, увидел еще три корня. Но не эта находка поразила Лукича, а стоявший поблизости кедр с большим квадратом почернелой древесины, оголенной от коры много лет назад. Тунзой его называли старые люди. Кора понадобилась человеку для того, чтобы сделать пакет для корней. Может, забрав драгоценную находку, корневщик тогда же высеял семена, и с тех далеких лет не переводится здесь женьшень.

«Раньше, — думал Лукич, — корневали с совестью, умело, с заботой о потомстве. Выкапывая хорошие корни, семена аккуратно высевали в добрые места да так, чтобы мышь не съела, птица не склюнула. Молодые растения — в два-три листа — не трогали, дорасти до силы и зрелости оставляли. А теперь какой-то жадный люд стал появляться. Рвут и копают все, что находят. Семена забирают для огорода или тут же съедают «для здоровья». И хотя не все такие, но от года к году реже встречается женьшень, и мельче он. От этой алчности скоро совсем может сгинуть. А что уссурийская тайга без женьшеня? Все равно что без тигра».

Казалось, в этот день событиям не будет конца. Осматривая кедр с тунзой вблизи, Лукич заметил на черном квадрате дерева все те же узкие следы колуна Юлы. «Если Юла был здесь, то лучшее место для плантации он вряд ли мог найти, — размышлял старик. — Отменные, самые женьшеневые условия, в стороне от людских глаз».

Кружа вокруг кедра, Лукич увидел косые срезы полуистлевших пеньков. Эти небольшие деревца, наверное, когда-то срубил Юла и все тем же топором.

Хорошо запомнив место, Лукич зашагал по тропе дальше и скоро оказался у края утеса. Выйдя на каменную площадку изюбриного отстоя, старик представил, как быки, сгрудившись на самом краю обрыва, отбивались от волков крепкими рогами и копытами передних ног; как потом серые хищники, поняв бесполезность лобовых атак, отходили в сторону и ложились, решив брать добычу измором. Не все изюбры выдерживали осаду: кости погибших животных белели и здесь, под утесом, а потресканные и погрызенные чьими-то мелкими зубами рога еще бурели среди зелени.

Недолгими были раздумья Лукича о звериных трагедиях. Прикидывая и запоминая, он смотрел на расстилающийся внизу лес, и уже крепла уверенность, что Юла не раз стоял на этом месте и тоже смотрел на этот же лес. За долгие годы он ничуть не изменился, а вот Юлы не стало, и он, Лукич, состарился и подошел к неизбежному концу, как тропа к этому обрыву.

Лукичу хотелось поискать плантацию, которая должна быть где-то совсем рядом, и нужно выкопать найденные корни. Но ветерок дохнул холодом, и старик сообразил, что дождь моросит не переставая, а одежда промокла насквозь.

Все еще не веря в удачу, Лукич вернулся к валежине. И снова волнение охватило его. Забыв обо всем на свете, он побрел по тропе.

Звериная тропа провела таежника вдоль левого края площадки, а вправо полого уходил склон, весь покрытый старым парковым кедрачом. Лукич начал его обследовать широким зигзагом, поминутно оглядываясь на заветную валежину: боялся потерять ее из виду да и опасался, не пропали бы корни, не оказалась бы сном быль. Он не был суеверным, а все же в памяти крепко засела древняя, как мир, байка: «Вот здесь ведь только что видел их, все в красных ягодах, а чуть отвернулся — и не стало, как в землю провалились!» С мыслью «не провалились бы мои» Лукич с зигзага перешел на полукружья, стараясь все так же не выпускать из виду валежину, и едва не наступил на два стебля женьшеня, росших почти из одной точки. Только один был большой, а другой поменьше. Снова разволновавшись, воткнул в землю возле них палку, вытащил нож, чтобы сделать на деревьях затески, и тут увидел метрах в пятнадцати еще один красный зонтик. Он рдел возле трех больших валежин, как будто кем-то уложенных в одну линию. Оставив в земле палку, Лукич заспешил, заторопился к этому зонтику, потом заглянул поверх валежин и ахнул: за ними неровными рядками красовалась целая «рота» таких зонтиков. Один рядок, другой, третий, четвертый, пятый… А между ними тоже было много зонтиков, только помельче.

«Неужели плантация?.. Неужели… Ах ты, поди ж ты!..» Почувствовав, что ноги снова отказывают, Лукич прислонился к дереву. Он все не верил, боялся, что это просто видение, что стоит только закрыть глаза — и женьшень исчезнет. Но нет же, нет! Вот они, пять рядов, по… — раз, два, три… — примерно по двадцати в каждом. Крупные. Да между рядов еще столько же… Неужели это правда! Ведь сколько лет искал… Ах, Юла, Юла, добрый и хозяйственный старик… Волнение никак не унималось, и ноги совсем подкашивались.

Лукич присел на валежину, толстая мшарина брызнула водой, потянуло холодом в ноги и по спине. «Только и не хватало сейчас простыть, — подумал Лукич. — Здесь, в такой глуши, когда счастье — вот оно. И Марине, и Наташе. Внучатам и на всю старость. А сколько здоровья и силы людям! Теперь можно будет угомониться…»

Успокоившись, Лукич обошел плантацию, постоял, сняв фуражку, под старой липой, в дупле которой хранились ржавые лопата, топор, мотыга и ведро Юлы, вздохнул глубоко и с неожиданно вернувшейся бодростью торопливо принялся за дело. Настрогал затесок около валежин и, приметив место, вернулся на тропу. Спускаясь к табору, отмечал свой путь мелкими затесами на деревьях, хотя раньше запоминал дорогу и так, а теперь в отметинах и вовсе нужды не было. Лишь убедившись, что дорогу к плантации он найдет даже ночью, старик всунул нож в ножны и заспешил к табору, пытаясь шагать широко и уверенно, как в молодости.

Не теряя попусту время, он в такт своим шагам, не обращая внимания на морось и мокроту, клещей и комаров, подсчитывал, сколько времени займет выкапывание корней. «Не меньше полутора сотен больших. Молодые не буду трогать, а их там штук пятьдесят. Если на каждый уйдет в среднем по двадцать минут, надо ковыряться в земле часов пятьдесят. В день работать по восемь часов — тяжело! — и то неделю займет. Дождь кончился бы. Табор надо переносить на утес, о воде подумать, должна она быть где-нибудь недалеко, ведь Юла тоже в ней нуждался…» И еще Лукич подсчитал, сколько будет денег. Получилось много. «Ах, дочки мои, внучка и внучек! Какую я вам радость принесу… И не только вам — мало ли измотанных временем и бедами людей, тоскливо мечтающих найти исцеление, прогнать или хотя бы задержать старость…»

Не был Андрей Лукич жадным, а деньги ему были нужны как и всем. Может быть, и побольше, чем всем — ради трудно живших дочерей и внуков. Может, и потому еще чуток побольше, что хотелось ему последние свои старые годы провести спокойно. Разве он не заслужил это долгим трудом и ранами? Тем, что четыре фронтовых года рисковал жизнью? Разве не имел права воспользоваться завещанным ему Юлой? Заслужил. Имел. И все же вгрызался в совесть ядовитый червячок: «Все о себе да своих… Будто один ты такой страждущий…»

Но что же, передать кому плантацию, отдать? Зачем же тогда так много времени и здоровья потратил? Не-е-т… Скажут: чокнулся. А червячок закусался, зажалил больнее, и совесть тоненько так и горестно вздохнула, стала искать освобождения от боли. Но где оно? И в чем?

Вернувшись на табор засветло, Лукич разложил жаркий костер, обсушился, прокалил около огня тело, с особым усердием подставляя к нему ступни ног и поясницу. Старик по своему опыту знал, что именно прокаливание ступней и поясницы — самая надежная профилактика разных хворей.

Когда на душе стало покойнее и даже радостно и тот кусучий червячок утих, Лукич напился своего таежного, настоянного на лимоннике чая. Проверил содержимое котомки, прикинул запас харчей. Тревоги «ревизия» не вызывала, и все же не мешало подналечь на рыбу. Грибов в тайге было много, но старик их не признавал — толку мало, а чревоугодничеством он никогда не страдал. Продукт ценил как источник силы, а грибы — не рыба и тем более не мясо.

Накопав червей и побродив вдоль ключа, Лукич наловил связку хариусов и ленков, часть рыбы присолил и развесил около костра, а из остальной сварил густую уху и наелся до отвала. Сытость и усталость разморили его, и Лукич забрался под полог, рассчитывая утром подняться чуть свет. Но сна не было.

Тихо и незаметно растворилось в темени мутное молоко дня. Полог освещался отсветами костра, в который Лукич после ужина наложил толстых, сырых, но смолистых кедровых корней. Огонь вселял в душу уверенность, его потрескивание было лучше любой музыки. Старик слушал это потрескивание, призывал сон, но он не приходил. Возбужденный мозг горел красными зонтиками, которых было так много, что явь казалась сном и становилось страшно. Плотно смыкая веки, Лукич убеждал себя, что он спит, что калейдоскоп и чехарда его видений и есть сон.

Дождь упрямо моросил и моросил все в том же темпе — нудном, изматывающем душу, ровном до раздражения. Как будто пришло светопреставление, но не потопом или всепожирающим огнем, а именно бесконечностью мороси, которая стремилась медленно, но верно умертвить все живое.

Под утро полог затрепетал от легкого движения воздуха, потом несколько раз хлопнуло ситцевым заслоном, и Лукич приободрился. «Если народится ветерок — тучи разгонит», — с надеждой подумал он и стал было собираться. Но небо стыло все в том же хмуром и безрадостном оцепенении. Заломило кости — напоминали о себе старые раны. Заныло под сердцем.

Чтобы занять себя, Лукич долго точил и без того острый нож, зачем-то шлифовал и так уже отполированную костяную палочку, заострил пикой свою крепкую еловую палку, потом долго штопал штаны и все думал, вспоминал, мечтал, прислушивался к боли под сердцем, пока вдруг неожиданно не уснул.

Разбудили его резкое хлопанье полога, шлепки капель над головой. Вроде бы они о чем-то говорили, будили, звали, ободряли. Выглянув наружу, Лукич вместо серого неба увидел тучи. Появилась надежда, что скоро средь них проглянут голубые «окна», а затем и солнце. Радостно засуетился, развел огонь, поел и бодро зашагал на утес брать свое и людское счастье, как быка за рога.

Плантация выглядела просто как лоскут обычного леса, на который когда-то густо насадили женьшеня. Долго ей удавалось избегать человеческого глаза. Было тут много старых женьшеней с высокими, даже чуть поседевшими стрелками (если почесть за седину красноватый налет). На этих красовались целые «кулаки» ягод. Почти треть растений была с пятилистовыми мутовками. Лукич сначала обошел плантацию, потом каждую грядку. Уже отгремели волнения и сомнения, вместо них пришли спокойствие и радость. Ласкали душу долгожданные голубые просветы в небе и нежные напевы обдуваемых ветерком деревьев. Будто бы они тоже, как Юла когда-то, решили, что сын он им теперь, и шептали ему что-то хорошее, даже задушевное.

Сдерживая желание быстрее копать корни, Лукич развел костер, поискал и нашел метрах в ста говорливый ручеек, набрал в котелок воды, присмотрел место для табора, посидел перед важной работой.

Осматривая лес, еще раз решил, что лучшего места для плантации Юле искать не надо было, хотя он, Лукич, видел подобные, и даже лучшие, много раз. «Сказал бы в свое время Юла: ищи, мол, Андрюха, на горе у большого утеса, что в пятнадцати километрах по правому берегу ключа, и все тут, не пришлось бы потерять столько лет», — подумал Лукич. Но это мимолетное сожаление лишь мелькнуло и исчезло, как дым, а чувство благодарности, признательности хорошему человеку, напротив, все крепло в душе Лукича, и он не уставал поминать Юлу добрым словом.

Начал старик с самого крупного корня. Собрав ягоды, срезал ножом стебель, оборвал траву вокруг, разгреб старую хвою и черный жирный перегной. Очистив длинную шейку корня, испещренную сплошными кольцами, долго любовался ею: колец было не менее сотни, значит, столько же лет и этому патриарху. А чем старше он, тем больше в нем сил, веса и мудрости.

Выбирая землю руками и разрыхляя ее палочкой, Лукич сантиметр за сантиметром, затаив дыхание, любуясь и радуясь, оголял его. Осторожно очищая тонкие и длинные ответвления корешков, стараясь не оборвать их ненароком, старик углублял и расширял яму, перерезая древесные корни и выбрасывая камни, любовно открывал в женьшене все новые и новые подробности. Он был велик и красив, хотя оригинальной формой своего тела и мало походил на человечка. «Ну и что же? Важен-то вес, а не форма, — бормотал Лукич. — Главное — не оборвать корешки».

А корешков этих было, как волос в бороде. Они проникали своими нитями в глубь земли, обволакивали камни и корни деревьев, и приходилось все время быть начеку. А когда последний корешок наконец был очищен и увесистый корень свободно повис на ладони, Лукич на радостях даже не почувствовал, что спина его затекла, а ноги от сырой земли и неподвижности онемели.

Отдохнув у костра самую малость, чуть отогревшись и хлебнув чаю, принялся за другое растение. И на нем оказалось много семян, и его корень был крупный. И третий, и четвертый. Последние очень походили на человеческое тело — по паре рук и ног, голова, даже пропорции соблюдены. Лукич долго рассматривал. Подумал: все-таки старые люди не зря ценили в женьшене кроме веса еще и форму. Решил эти два для себя оставить. «Любого старика омолодят. Помогут, где и врачи бессильны», — радовался Лукич, забыв о своей боли под сердцем.

И еще подумал, что не зря зовут женьшень корнем мудрости. Не из книг, а из жизни, из опыта знал Лукич: медленно и долго растет женьшень, каждый раз после лютой зимы выбрасывая к свету скромный стебель. Правда, иногда год-два «спит», набираясь сил, излечиваясь от ран. И не гниет же в земле! Даже не верится, что иные, как первый корень, добытый здесь, по сотне лет выдерживают, не гибнут… Казалось Лукичу странным: в глубоком возрасте должен был бы одряхлеть женьшень, а кто находил его немощным, ни на что не годным? Наоборот, чем старше, крупнее корень, тем больше в нем таинственной силы скапливается. Особой, мудрой силы…

Увлекшись работой, таежник не замечал никаких перемен вокруг. Между тем надвинулся ветер, после полудня заголубело все небо, легко заскользили по нему белые облака, а к концу дня их снова оттеснили неуклюжие темные дождевые тучи. Не видел старик, какие дивные красоты Сихотэ-Алиня в покрове уссурийской тайги открывались с высоты утеса. Да если бы и увидел, то не стал бы в ту минуту любоваться ими. Он любовался корнями, о них думал, да о том еще, что приведет его находка к счастью детей, своей спокойной старости, чудодейственным исцелениям.

За день Лукич выкопал только пять корней. Их толстые тела уложил, вперемежку с влажным мхом, в большой конверт из кедровой коры и спрятал его в дупло. Обходя напоследок плантацию, старик обдумывал, какие корни нужно копать, а какие оставить на будущий год. Семян так много, что ими можно засеять площадку побольше этой. Если из десяти ядрышек взойдет одно — и то лет через пяток здесь будет в два раза краснее. Настоящее женьшеневое поле! Приходи, снимай дорогой урожай, да не забывай надежно высевать семена, чтобы никто из таежных лакомок не сожрал их.

«Дожить бы до того времени, когда можно будет привести сюда Сережку да передать ему наследство. А не то — расскажу на словах, найдет. Утес-то вон как приметен. Ямы засыпать надо, — подумал, спохватясь, — чтобы не выдавали чужому глазу. И кору зря здесь содрал — теперь далеко белеет раздетое дерево. Затесы тоже не надо было делать. Все задним умом приходит», — ругнул себя беззлобно Лукич.

Любуясь уже прибранной к рукам плантацией, перебирая в берестянке семена, Лукич вдруг подумал: «И почему бы государству не завести таких плантаций в уссурийской тайге, да побольше? Ведь вот для пятнистых оленей дорогие загородки ставят, подкармливают их, штат большой содержат. А разве панты дороже женьшеня? Ничуть. А что для «разведения» корня надо? Климат, почву, соседство с определенными растениями, семена и… что еще там? Хлеба не просит. Все в тайге есть, все даровое — земля, солнце, тепло. Сколь угодно! На одном гектаре тысячи две корней свободно уместятся и мешать друг другу не будут. При сорокалетнем обороте в год с того гектара пятьдесят корней копать можно, и доход от них не меньше пяти тысяч рублей. Куда там пантовым оленесовхозам тягаться! А сколько таких плантаций в тайге можно разместить? Да великое множество! Сотни!»

Уважительно поглядывая на кедры, «сторожившие» найденное богатство, Лукич продолжал рассуждать: «Или вот рубки. Кедр рубить — тайгу изничтожать. Ну хорошо: взяли с гектара двести кубов древесины, а потом здесь полсотни лет скука и пустыня. Да чтоб взять эти кубы, сколько дорог надо тянуть по горам, сколько техники, людей! Складов всяких понастроить, поселков! А через несколько лет все это бросать приходится. В копейку тот куб… Но ведь на тех женьшеневых гектарах, если не рубить тайгу — и кедровые орехи, и дорогая пушнина, и зверье всякое. Здоровье и наслажденье людям».

Уже обозлившись, Лукич проворчал сердито: «Эх, высечь бы хорошенько всех, кто на тайгу с пилой идет!.. Хотя нет — не поможет. Будь моя воля, я бы так сделал: заставил человека с годик хотя бы женьшень поискать. Да пошишковать год. Побелковать, пособолятничать. Просто пожить в тайге, чтоб сродниться с ней, полюбить ее, понять. А уж потом дал бы ему пилу. Пошел бы он на кедрину с «Дружбой»? Наверняка нет. Не смог бы… Ну если б и стал пилить, так с большим умом и осторожностью. Здесь семь раз отмерить — мало…»

Вернувшись на табор, Лукич на всякий случай притащил горку сухих дров, наломал под выворотнем смолистых корней. Вроде бы и ни к чему: ведь завтра надо переходить на утес, но старый таежник знал, что всякое случается. Буря, ливень, незваная хворь или что другое. «Береженого бог бережет», — любил когда-то приговаривать Юла.

Поздним вечером начался дождь. Не морось, а дождь. Он сначала нагнал на Лукича тревогу: каждый день на счету, харчей в обрез. Но вера в свою удачу пересилила: «Не выкопаю сейчас — приду в сентябре. Все одно со счастьем вернусь домой. А семена сниму теперь и рассажу, а то пропадет много. Нам не страшен сильный дождь, долгий дождь, мокрый дождь», — торжествуя над всякими невзгодами, замурлыкал счастливый Лукич, и скоро под монотонный шум дождя — усталость тоже сказалась — умиротворенно задремал.

«…Да, семена сниму и рассажу, а то пропадет много… Но почему же им пропадать! Все лишнее нужно привезти в промхоз и сказать директору: «Вот первый шаг к первой твоей таежной плантации женьшеня! Здесь семян на гектар. Для начала. Подобрать место и сделать начало помогу, вот тебе, Максим Сергеевич, моя рука… А обязуюсь еще я сдавать в промхоз в год сорок хороших корней и семян, как сейчас…»

Проснулся от странных звуков: тяжелые шлепки шагов, звяканье котелка с недоеденной рыбой, голодное чавканье. Раздвинув вход в полог, Лукич в бликах полупотушенного костра увидел совсем рядом черный силуэт огромного медведя и обмер. «Оружия не взял, один нож, хорошо, что при мне… Раз зверь не убоялся человеческого духа, знать, не в порядке он — очень голоден или болен, может напасть. И поди же, в такое время…»

Зачуяв на себе взгляд, медведь вытянул шею, засопел, шаг сделал, другой. Стала видна большая голова и худое плоское туловище вконец одряхлевшего зверя. В лицо Лукичу ударил тяжелый запах старости, хвори и мокрой грязной шерсти. И это было последним, что четко врезалось в память.

Очнувшись уже засветло под завалившимся мокрым пологом, Лукич смутно вспомнил, как он дико закричал и изо всей силы ударил ножом вплотную надвинувшегося медведя раз, два и еще, кажется; как отпрянул, взревел зверь, а он прыгнул к костру и, продолжая кричать что есть мочи, стал швырять в него головешками, фыркающими искрами. И вроде бы колол зверя своей накануне остро заструганной палкой. Медведь был какой-то вялый, вроде бы пьяный или контуженный, но все же медведь есть медведь.

Сильно саднила правая рука и жгло в груди, голова кружилась, тошнило, дергались жилки у глаз и в уголках рта. Знобило. На таборе будто гранату взорвали — все разбросано, переломано, перевернуто. Седое неприветливое небо по-прежнему сочилось моросью.

Мелькнула было мысль: «Это конец», но Лукич прогнал ее прочь, потому что какая же могла быть речь о смерти именно сейчас. Он должен, он будет жить! Взять все с плантации, обновить ее и оставить Сережке. Промхозу. Людям.

Ползком по грязной земле добрался до костра, разгреб золу, раздул угли, собрал на них недогоревшие дрова, еще дымящиеся смолевые корни. «Первым делом надо обсушиться и обогреться, — решил, мелко и часто дыша, старик. — Потом к речке. Умыться, набрать воды, вскипятить. Где-то был пузырек с марганцовкой, промыть раны. Нитроглицерин принять. Надо жевать женьшень. Чаю напиться. Силы нужны, силы. Только не сейчас умирать и не здесь».

Отдышавшись, Лукич перетащил к огню кору из-под полога и прилег. Хотелось спать, но надо было крепиться. Он завернул рукав рубахи. На посинелой вспухлой руке резко выделялись четыре неровные багровые полосы — по две сверху и снизу. «Беззубый медведь-то, старый. Иначе бы мне конец». Были еще ссадины, синяки, царапины, но не они беспокоили. Худо, что грудь горела. Старик подумал, что сердце надорвалось. «Это хуже — сердце-то. Полежать надо. Как же все некстати», — думал.

Почувствовав себя немного лучше, привстал, кряхтя и постанывая, и с кругами и туманом в глазах, опираясь на палку, заковылял с котелком к ключу. Потом, хвалясь предусмотрительностью, подбросил в костер дров из запаса, повесил над бодрящим огнем котелок. А когда слабость снова навалилась, Лукич принес пакет с корнями, прилег на кору, развернул его, отряхнул один, откусил и стал жевать. «Вроде бы как морковка вкусом, но жестче, — подумал. — Морковкин век три-четыре месяца, а этот корень, хоть и невелик, лет пятнадцать — двадцать прожил. Сила в нем, а надо, чтобы в меня она перешла». И откусил еще немного.

Кипяток Лукич густо настоял на лимоннике, а когда чай немного остыл, опустил в котелок разломанные на части два корня, которые были покрупнее. Он хорошо знал их громадно-могучую силу и теперь верил, что выживет, станет на ноги, окрепнет. И будет у него много радостей: счастливые Марина, Наташа, Алена и Сережа, да еще плантация, которую он теперь воспринимал в живой одухотворенной плоти, такой же родной и близкой, как дочери и внуки. И будет почет от людей за организованное при промхозе женьшеневое хозяйство.

Высушив у костра полог, Лукич заново натянул его, разложил на коре все сухое, что было в котомке, до пота напился целебного настоя и погрузился не то в глубокий сон, не то в беспамятство. И мелькали в его голове, как кадры в кино, разные воспоминания и картины прожитого.

Снова на него навалился старый медведь и стал душить, а Лукич, скованный сном, не мог ни пошевелиться, ни закричать. Потом он видел себя молодым солдатом, в окопчике, на который в грохоте и дыме перли танки с белыми крестами на броне. Один из них надвинулся на окопчик рычащей железной громадиной и стал крутиться на левой гусенице, заживо засыпая его, солдата, землей и глиной… А вот явился Юла. Наклонился над ним — здесь, под этим пологом — и спрашивает, хитро улыбаясь: «Нашел, Андрюха, плантацию? Молодец, твоя она! А я все время боялся, что другой кто наткнется, дурному человеку достанется. Теперя я спокоен». Заулыбавшись еще хитрее, старик зашептал на ухо: «А ить у меня ишо одна есть, только не покажу ее тебе: дочкина она. Пойду проверю ее. Здесь. Близко. Даже ближе той. А ты не ищи ее, не то разозлюсь…» И вдруг оказался Юла ни с того ни с сего в одеянии шамана и запрыгал вокруг с бубном, с криками, с пеной у рта, и доносилось до помутившегося сознания угрожающее: «Корень жизни добудешь ценою жизни… Ценою жизни…»

Плавало в Лукичовой голове и радостное. Будто бы он в собственном новеньком легковике за рулем. Рядом привстал Сережка, на заднем сиденье дочки и внучка. А с тротуаров народ кричит: «Лукич едет! Вон он, за рулем? Герой! Нашел большую плантацию женьшеня! Сотню корней сдал! Две тысячи семян промхозу подарил!»

Сережка спрашивает: «Деда, а где же твоя плантация?»— «Не моя, а твоя она, внучек. Подрастешь — покажу и передам по наследству», — отвечает ему Лукич.

А дочки с заднего сиденья спрашивают: «Папа, как же ты нашел ее?» — «Кто ищет, тот всегда найдет!» — улыбается Лукич. И снова в том новеньком автомобиле все радостно смеются, влюбленно глядя на водителя и приветственно помахивая людям.

Потом явилась Лукичу его покойная жена Анна, как всегда до робости тихая, скромная и рассудительная. Присев у входа, она смиренно вытянула руки вдоль колен и с такой жалостью смотрела на своего старика, что ему совсем худо стало.

— Плох я, Анна?

— Да нет, не о том я…

— О чем же?

— Не так мы с тобою, Андрей, жили. Все суетились по мелочам, время тратили попусту. Вот оно и ушло. И жизнь с ним. А много ли сделали? Двух дочерей родили, да ведь для этого много ума не требуется. И зверюшки, птички потомство оставляют да выращивают. Что-то другое еще надо было оставить людям, след о себе, память. Юла твой плантацию оставил — и то большое дело сотворил.

— А что я мог сделать? И ты, Анна?

— Жизнь надо было поворачивать на другой лад. Учиться требовалось. Специальность толковую подбирать по себе. Дело большое затевать. Мы сами на школе остановились, да и дочерей своих около этого заморозили. Ты много тысяч километров по тайге прошел, а только и знал, что зверя высматривал в ней да женьшень. И не подумал, что по той же тайге можно было ходить с профессией — геологом, охотоведом, лесоводом ли. Ты ведь в ней как дома и любишь ее…

— Не всем ромбики носить…

— Не всем, вестимо. Но есть и другое важное. Вот, например, добейся, чтоб запретили истреблять женьшень. Ходи, куда надо, стучи, доказывай. Ты же видишь, что его скоро не будет. Докажи, что можно и нужно много плантаций делать. И сколько же от этого пользы и для тайги, и для людей!

— Я уже думал об этом…

— Мало думать, — время терять нельзя. Я тоже не знаю, с чего лучше начать. Может, стоит прийти к людям, которые передачами по телевизору заведуют, так, мол, и так, хочу выступить, рассказать народу о нашей тайге, о женьшене, предложение доброе есть у меня… Или другой какой ход найди. Сторонников тебе разыскивать надо, объединиться с ними и вместе действовать. В общем, обмозгуй, Андрюша, что я тебе сказала. Не здесь ты умрешь и не сейчас, а потому крепко подумай.

И растворилась Анна в темноте.

Через два дня почти непрерывного лежания Лукич почувствовал себя лучше и встал-таки. Была слабость, но очень хотелось есть, и он понял, что страшное осталось позади.

Вернувшееся на третий день из мокрого плена и радостно поднимающееся из-за леса солнце быстро и заботливо обсушило большие деревья, сквозь их густые кроны лучи с трудом пробирались к Лукичову табору и играли яркими бликами. Чистый влажный воздух был полон ароматов подсыхающих ягод, листьев и трав, густых запахов хвои и жирной влажной земли. Запоздалые цветы разворачивали свои нежные венчики, прижатые дождями травы выпрямлялись, а грибные шляпки шевелили старую листву и хвою, пробиваясь на волю, будто зная, что нужное им тепло — вот оно, рядом. И муравьи догадывались, что теперь разведрилось надолго, засуетились на своей «Вавилонской башне», не решаясь еще ринуться в дальние путешествия. Гудели пчелы, «разогревая» крылья, птицы порхали, белки суетились на толстых ветках кедров. Возбужденно каркали вороны, по всей видимости собравшись на богатую поживу. Не на медведя ли?

К полудню совсем распогодилось, запекло долгожданное солнце. В его горячей ласке нежились уставшие от дождей тайга и горы, и Лукич грелся, развесив для просушки все свое таборное имущество и одежду.

Он не торопился на плантацию, решив идти туда в силе, а потому удил рыбу и поправлялся. Сухари, сахар и масло были на исходе, пора готовиться к выходу из тайги. На выход оставался шоколад. Старик вялил хариусов и ленков, а чтобы это меню не приелось, начал баловать себя жареными грибами.

Подстрелить бы одного-двух рябчиков — благо выводки подросли, да вот ружья не было. Раньше он корневал с тулкой и все время имел мясо. Но тяжело стало таскать дробовик. А теперь, когда поиски уступали место просто сбору урожая, Лукич твердо решил ходить с ружьем. Не только из-за рябчиков — с тулкой все же спокойнее в тайге, привычнее. Хоть и редко, но случаются здесь встречи, подобные недавней.

Как бы подтверждая его мысли, из-за поворота вынырнул белогрудый медведь. Он брел прямо на Лукича, не видя его, не спеша переворачивал камни и валежины, обнюхивал деревья и поминутно причмокивал. На его глянцево-черной шерсти резко выделялся белоснежный «галстук». И хотя Лукич не боялся миролюбивого «белогрудку», он еще раз решил, что все-таки с ружьем надежнее.

Когда медведь приблизился на десяток шагов, Лукич весело крикнул: «Ну куда ты прешь, косолапый!» Зверь от неожиданности испуганно рявкнул и тут же вскочил на толстый ильм. Оглядываясь уже сверху, он всем своим видом говорил: «Как же я оплошал!»

Лукич добродушно буркнул еще что-то и спокойно пошел прочь, не тая зла на зверя.

В тот тихий и радостный день старик видел барсука и харзу, изюбрь промелькнул. Следы тигра, кабанов, бурых медведей были. И множество картин охотничьего прошлого всплывало в памяти. Да не только этих картин: он думал о всей своей жизни, удивляясь и сожалея, что так быстро и незаметно истекли шесть с половиной десятков лет. О, если бы можно было прожить их сначала! Разве не права Анна?

Густо наживив крючок, Лукич забросил его подальше от берега, придавил удилище камнями и улегся на горячей тальке. Смотрел на бурный поток, на склонившийся к воде подмытый старый тополь, которому жить осталось совсем немного, на тихо проплывающие в небе и исчезающие за лесом облака и думал о сокровенном.

Вроде бы все было — радости и горе, работа и отдых, семья, город, тайга. А так ли прожита жизнь? Нет, не так. Ведь с детства до старости тянуло в тайгу, а столько лет проработал в городе. Токарем. Работал подолгу, потому что надо было работать. А почему было и в самом деле не выучиться на охотоведа или геолога? Мать-то и отец как ругали, когда оставил восьмой класс и пошел в ФЗУ. Лукичу и сейчас слышались материнские слова: «Ой и пожалеешь ты, Андрюша, да поздно будет! Помяни мое слово!» Это слово вспоминалось часто, но особенно остро оно зазвучало сейчас.

«В промхозе охотоведу едва двадцать пять, — думал Лукич, — а его все уже Владимиром Павловичем зовут. Но главное в другом — парень работает в тайге. Звери, птицы, орехи, ягоды, тот же женьшень… Охота и охотники. С браконьерами воюет, избушки строит в самой глухомани. А знает не меньше стариков — вон на слетах охотников как ловко шпарит, складно и с умом. Настоящий хозяин тайги, большую пользу ей и людям приносит. А с чем я пришел к старости? Будь я на месте и в годах того Володи, как бы взялся, засучив рукава, за посадку женьшеневых плантаций! Ведь все просто и не так уж и трудно».

Закивало, зашлепало гибким концом по воде удилище, вытянувшаяся струной леска зачертила по воде туда-сюда, а Лукич даже не пошевелился. Занятый своими мыслями, он ничего не замечал.

«Конечно, не всем быть охотоведами. Но и штатным охотником работать можно было бы с пользой. Получил бы участок тайги, отвадил браконьеров, понастроил зимовий, кулемок с полтысячи на путиках в пять-шесть обходов соорудил. По весенним выходным следам медвежьи берлоги бы разузнал, чтоб наверняка к ним приходить с осени. Пасеку опять-таки поставил бы. И весь год в работе… А главное — заложил бы женьшеневые плантации. Для промхоза. Себе и найденной хватит под завязку».

Когда удилище совсем притопилось и зашевелились камни, крепившие его к берегу, Лукич встрепенулся и вытащил здоровенного красавца ленка.

Старик медленно заходил по лесу и как бы другими глазами внимательно и задумчиво рассматривал деревья, кустарники, травы, зверьков, птиц, насекомых, блестящую синь неба в проемах среди зелени лесного полога. От мысли, что скоро он уже не сможет ходить в тайгу и не увидит всей этой красоты, защемило, заныло в груди, увлажнились глаза. И неожиданно больно полоснула мысль — не новая, она приходила и раньше, но только сейчас явилась во всей беспощадной обнаженности и остроте: «Все приходит, и все уходит. И старость, которая всех пугает, не только приходит, но уходит тоже. К сожалению, уходит…»

Утро следующего дня Лукич встречал на утесе. День был ослепительно ярок, и даже не верилось, что недавно все, от ручья до неба, было мокрым и серым. Старик долго всматривался в таежные дали и любовался ими ненасытно, видя все это в новом свете и в новом качестве. Он воспринимал тайгу во всей ее целостности: с горами, ручьями и речками, с опрокинутым над ними небом, с солнцем, облаками и невидимыми днем звездами; с бесчисленными живыми существами — от скромного дождевого червя до гордого и сильного красавца тигра, от невзрачно-хилой ряски до бесценного женьшеня. Ему хотелось сейчас раствориться во всем этом. Частицей тайги стать… Или вместить все это в душу и унести с собой…


Недавно придавила меня печальная весть: умер Андрей Лукич. Умер стоя: поднимался в кедровую гору вместе с важными москвичами, ведавшими промхозами, и упал с тяжким последним выдохом. Словно рухнуло большое старое дерево. А случилось то горе около государственной таежной женьшеневой плантации, появившейся не без участия Лукича.

Загрузка...