Я много путешествовал в краю с жарким летом, видел вокруг себя удивительное буйство растительности и разнообразное царство животных. Но я знал, что в нескольких сотнях километров к северу от Хабаровска лежит совсем иная земля, со своими лесами и марями, зверями, птицами и другой живностью.
Знать — одно, а увидеть — другое. И вот пришел момент, когда наконец летом я отправился на таинственную реку Селемджу. Она мало кому известна, хотя ее длина 647 километров, собирает же воду с площади, равной иному государству. А расположены здесь всего два малолюдных административных района Амурской области, в которой сто километров не расстояние, тысяча гектаров не площадь, а заяц — слишком мелкое животное, чтобы считаться дичью…
Июльское утро в Хабаровске было ясное и безветренное. В десять часов, когда я со своим спутником Борисом Гребневым, родившимся и выросшим на Селемдже, садился в Ан-24, термометр показывал 22 градуса в тени. Через два часа мы были в Благовещенске и дышали мертвенно-неподвижным горячим воздухом, изнывая от жары. А всего через несколько часов после этого я уже жалел, что не взял с собой пару шерстяных свитеров: в Экимчане, что в верховьях Селемджи, по вечерам холодно даже в разгар лета.
Я люблю летать на небольших самолетах, которые не лезут далеко в поднебесье. Через иллюминатор видны прозрачные дали с лесами и полями, горами и реками, дорогами и поселками. Марями, болотами, озерами. Все они имеют свое «лицо». Образованные ими ландшафты единственны в своем роде, и на каждый из них нельзя смотреть без обостренного интереса. Особенно если мысленно видишь их во всей совокупности — с горами, водоемами, растительностью, животным миром, и все это в «сопряжении» с сезонными капризами погоды.
До Благовещенска летел, вспоминая знакомое. Перед глазами предстала широченная долина Амура, густо испещренная протоками, озерами и старицами, лентами релочных лесов и прибрежных тальников, усыпанная по зеленым полям желтыми заплатами покосов с темными пятнами стогов сена. Реку и протоки чертили похожие на жуков моторные лодки, много их стояло и в укромных местах, чаще всего у песчаных кос, где горожане любят поставить палатку и понежиться на солнце. А владельцы лодок, что стояли в траве, жили одной всепоглощающей страстью — рыбалкой. Мне живо представилось, как они завороженно смотрят на поплавки закинутых удочек и ждут не дождутся, когда один из них задрожит, закачается и уйдет под воду. Или привсплывет и ляжет. Их не тянет раздеться, искупаться, поваляться на песочке, они как бы не замечают тучи комаров и мошек. Весь их мир, вся жизнь, страсть и надежды сосредоточились на рыбе, удочке, на крючке в конце лески.
За Амуром я рассматривал спешащую к нему Тунгуску. Каждый островок и коса вызывали в памяти картины счастливых дней. Хотел остановить, продлить волшебные видения, но они держались недолго: самолет каждую минуту оставляет за собой пять километров, знакомые пейзажи и вехи уплывают назад…
Я смотрел на извилины уходящего к северу Кура и тянущейся к нему с запада Урми, на зеленые просторы вейниковых лугов со светло-голубыми озерами и кудрявыми дубово-березовыми релками. Низменность с редкими сопочками сменила сперва лесистые увалы плавных очертаний, потом горы, прикрытые кедрово-широколиственными лесами, истерзанными топором, пилой и огнем.
Слева внизу струнами сверкают рельсы железной дороги, по ним навстречу друг другу ползут длинными многоцветными гусеницами поезда, далеко-далеко справа темнеют высокие горы. Где-то уже далеко позади остались Хабаровск и Тунгуска, хотя прошло всего полчаса, как самолет поднялся в воздух, Малый Хинган с его хмурыми темными ельниками был забросан белоснежными хлопьями облаков. Архаринские же леса вообще спрятались под ослепительным руном сплошной облачности. Самолет пробил ее лишь над Зейско-Буреинской равниной.
Машина пошла на снижение. Ее тень неслась по ровным полям, по золотистым прямоугольникам зреющей пшеницы и бесформенным массивам зеленеющей кукурузы или сои. Потом она мелькала по еще не тронутым косою и уже выкошенным лугам со стогами сена, стадами коров, по частым селам, пересекала сплетения дорог.
После пересадки в Благовещенске наш путь круто изменился. Як-40 стремительно взмыл вверх и помчал нас на северо-восток.
Ушла назад железная дорога на Москву, под крылом заструилась светлая змейка реки Томь, появлялось все больше лесов. Сначала это были зеленые островки и ленточки между плантациями сои и кукурузы, потом лиственнично-дубово-березовые рощи посреди тысячегектарных вейниковых лугов. Уменьшалось число дорог и полей, затем их совсем не стало. Теперь мы летели над пространствами, почти не тронутыми человеком.
Сверху открывались бескрайние изумрудно-зеленые, освещенные ярким солнцем просторы, живописно подкрашенные синью рек и озер и темными бесформенными клочьями теней от облаков. Но я ни за какие коврижки не согласился бы сейчас оказаться на этой красивой сверху земле: то были мари, чередующиеся с переувлажненными лиственничниками и березняками. Представьте себе, что на сотни километров тянется зыбкая и мокрая, гибельно-податливая пухлая перина сфагновых мхов, перемежаемых лишь травою, кочками да зарослями багульника. Тяжело идти по мху, но в багульнике, после того как по нему пройдешь километр, хочется лечь и умереть. Сплошь и рядом попадаешь на зыбуны, каждый шаг таит опасность, высасывает силы и может стать последним.
С мари неудержимо тянет дойти до леса, зубчатые контуры которого видны в разных направлениях. Вы долго и упорно к нему идете, и, наконец, марь позади. Но прежде чем отдохнуть, надо разложить дымокур, потому что комаров и мошек здесь множество. Хорошо, если у вас есть ситцевый полог-накомарник. Вы с большим трудом находите сухой клочок земли — в этих лесах сухой земли мало, — натягиваете полог и ложитесь навзничь… А мысль только одна: сколько еще мучиться?..
И вот в этих казалось бы погибельных и недоступных местах неугомонный человек построил дорогу. И не просто дорогу, а могучую железнодорожную магистраль по последнему слову техники, знаменитый БАМ. Она проложена ровно и строго по марям и лесам. Через ключи и реки — бесчисленные мосты. Угадываются высокие и надежные насыпи камня со щебенкой, опоры электропередачи, сверкает накатанная сталь рельсов. Мчатся невероятно длинные составы поездов. А рядом по автодороге снуют туда-сюда МАЗы, КрАЗы, «Магирусы», «Татры» и еще какие-то красные и оранжевые железные великаны… Ай да человек, ай да техника! Они все могут!
Вдоль магистрали зияли рваные раны, нанесенные земле карьерами, громоздились кучи спиленного и вывороченного с корнями леса, а от нее в глубь тайги густо ответвлялись переплетающиеся следы вездеходов… Пока не устарела поговорка «Лес рубят — щепки летят». Но верится мне, люди залечат эти раны: приведут в дело поваленный лес, уберут хлам, карьеры оборудуют в пруды. Вездеходам запретят «топтаться» по этому царству марей и лиственничников — нечего уродовать моховой покров, нечего пугать лосей да косуль… Не всегда должны лететь щепки.
Пролетев БАМ, Як-40 приближается к Быссе. Эту реку мой спутник Борис знает досконально и в нее искренне влюблен. Охотно рассказывает о ее достопримечательностях и красотах и уверяет, что нет на свете рек лучше.
Бысса течет, причудливо извиваясь светло-голубой лентой по ровному зеленому плато, берега ее сплошь облеплены приречными лесами, но за ними все те же мари, те же лиственничники. А всего через несколько минут пошли настоящие горы и горные леса по ним все из той же лиственницы.
Удивительное это дерево — лиственница. Она как бы создана природой для самых суровых краев. Растет и в зоне вечной мерзлоты, где земля летом оттаивает всего на несколько вершков, на скалах и крутых каменистых склонах гор, где почвы чуть-чуть, а влаги почти нет. Растет и на марях, где все в воде. Лиственница выдерживает жесточайшие морозы и палящий зной. Кажется, ей все нипочем, в том числе и пожары. У нее только одна слабость: ей нужно много солнца, в тени она не выживает даже в тепле и на богатой земле.
Лиственница вместе с березой первой заселяет гари и лесосеки. На хорошей почве это дерево растет быстро, достигая тридцати метров в высоту и полутора в диаметре. А вот где-нибудь на мари или в щели между каменных глыб деревцо за сто лет вырастает всего в рост человека, и в руку толщиной ее ствол в этом возрасте.
Всю зиму лиственница мерзнет «раздетой». Нежная светло-зеленая хвоя появляется лишь в мае, а уже в сентябре желтеет и вскоре опадает. Всего за четыре месяца лиственнице нужно подрасти, отцвести, разбросать по ветру зрелые семена и накопить в себе силы для того, чтобы выдержать еще одну лютую зиму. А за долгую жизнь дерево переживает до трехсот — четырехсот таких зим. Но даже погибнув, она еще десятки лет стоит прямой и крепкой, потому что ствол не поддается ни гниению, ни древоточинам, ни ветровальным бурям. Стоит как обелиск мужеству, терпению и неуемной жажде жизни.
Первый глоток воздуха в Экимчане, где мы приземлились, сразу же напомнил мне, что здесь не Хабаровск: он был чистым, прохладным, напоенным ароматом хвои. С Селемджи тянуло влагой.
Юркий «газик» районного охотоведа мчал нас по ухабистой горной дороге на юго-запад, в Стойбу, где родился и вырос Борис. Дорога пересекала речки и горные перевалы, коренную тайгу и гари, красивые и унылые места. Я поминутно просил остановить машину и выскакивал из нее с фотоаппаратом, а селемджинцы подзуживали меня: дальше будет еще красивее. Пока я искал нужную для съемки точку, они наваливались на черемуху, малину, голубику и другую ягоду, которой повсюду было много.
С этими частыми остановками сто четырнадцать километров до Стойбы мы ехали пять часов. Открылась она нам с горы за несколько километров и сразу же показалась уютной и приветливой. Глаза же Бориса потеплели и чуть увлажнились.
— Стойба, — сказал он, — самое старинное селение на Селемдже. Его давным-давно основали якуты. Осели они здесь потому, что место было красивым, удобным, зверовым, а в селемджинских протоках и заливах всякой рыбы водилось вдоволь. Стойбища и юрты сделались достоянием истории, теперь люди живут в добротных домах. Только название селения осталось старое.
Родители Бориса оказались на редкость интересными и гостеприимными. Мать сбилась с ног, угощая нас всякой всячиной. Я заинтересовался свежим сотовым медом.
— Откуда он здесь? — спрашиваю.
— Отцова работа, — смеется Борис. — Лет двадцать мучает себя и пчел. Никто здесь, кроме него, не держит пасеку.
И в самом деле, местоположение Стойбы совершенно не подходит для пчеловодства: климат суров, лето короткое, медоносов совсем мало. Но чего только человек не сделает из-за любви к делу! Над этим я задумывался в доме Гребневых не единожды, в особенности когда узнал, что Владимир Федотович не только пасечник, но и заядлый охотник. А ведь он инвалид. В 1938 году под Хасаном японские пули изуродовали ему ноги, и с тех пор он плохой ходок. Тем не менее каждую осень Федотыч отправляется в тайгу и промышляет всю зиму. По глубокому снегу ему трудно пройти в день более пяти-шести километров, но этот мужественный человек и на ограниченных участках охотится успешно: он один из передовых охотников района.
Думается: много ли радости в жизни искалеченного смолоду человека? А вот Владимир Федотович живет и не горюет. Любит рассказывать смешные истории, случавшиеся не только с ним. Медлительный Борис — объект постоянных шуток отца.
— Тебя, сын, — говорит он, — хорошо за смертью посылать: долго жить будешь.
Мне хотелось на следующий же день уйти с Борисом в дальний тысячекилометровый маршрут по Селемдже и ее притокам, но Владимир Федотович охлаждает мой пыл.
— Ха! Завтра! Пока Борис переберет мотор да заправит его горючим, два дня пройдет! Хорошо, если на третий отчалите.
Так оно и вышло. Но я не скучал, потому что в Стойбе много интересного. Только по одному гребневскому огороду ходил несколько часов и удивлялся: земля здесь оттаивает лишь со второй половины мая, лето короткое и прохладное, а ботва картошки — по пояс, и клубни уже теперь, в самом начале августа, огромные; кукуруза — намного выше роста человека, огурцов полно, помидоры зреют, кочаны капусты — ого-го! И опять-таки за этим всем — любовь, терпение и неустанный труд. Александра Александровна, хозяйка дома, уж больно любит свой огород. И трудится на нем от зари до зари.
Селемджа шумит рядом. Пошел я в полдень в самую стойбинскую «жару» искупаться. Не потому, что жарко было, а для интереса. Нырнул с крутого берега — и пулей вылетел из холоднющей воды. А в ста метрах от меня мальчишки бултыхаются — и ничего. Правда, у них для обогрева на берегу пылал здоровенный костер.
…Отплыли мы через два дня, сразу после обеда. Борис долго собирался, но зато собрался безукоризненно.
Лодка у него чудесная: сделана из алюминия, на уголковых шпангоутах и стрингерах. Прочная, легкая, вместительная. От носа до кормы двенадцать метров, ширина около полутора, а весу в ней не более семидесяти килограммов. Красивая лодка. И трудно поверить, что все это своими руками смастерил Борис.
Мотор не работает, а поет — чисто, ровно, с полной отдачей, и вниз по Селемдже мы не плывем, а чуть ли не летим. Я молю бога, чтобы не напороться днищем на камень или топляк, а Борис спокоен и торжествен. Спокоен, ибо знает реку как никто, уверен в лодке и моторе, а торжествен оттого, что едет по местам своего детства. Глядя на него, и я успокаиваюсь. И тоже знакомлюсь с доселе неведомым мне, диким и суровым царством марей и лиственничников, которое давно манило меня.
Долина Селемджи широкая, сопки подступают к ней где-то в километре от русла. Вдоль берегов — сплошная стена леса. Огромные заломы из спрессованных водой мертвых деревьев удивляют: какая невероятная сила в реке во время паводка! Я видел высоко на деревьях разный хлам, но мне трудно было поверить, что уровень воды здесь поднимался на восемь — десять метров. Глядел вверх, хорошо видел и понимал, а все-таки… сомневался.
Когда пройдут ливневые дожди, вода в Селемдже прибывает на метр, на два, на три метра в сутки. А в узких местах, где нет широкой поймы, поглощающей эту воду, уровень поднимается до пяти-шести метров. Представьте себе: за один час — двадцать сантиметров! Кто видел в наводнение горные реки, подобные Селемдже, тот знает, какими грозными они бывают. А кто не видел, советую посмотреть — подобные картины вызывают особое уважение к природе и заставляют больше думать о ней.
Такая, казалось бы, неукротимая мощь в Селемдже, такой грозной, даже страшной бывает она каждое лето, а вот человек совладал с нею — как бы играючи перекинул с берега на берег мост. Железобетонный, на века. Быки-опоры столь монументальны, что разве девятибалльное землетрясение их сдвинет. Фермы издали кажутся легкими и ажурными, но они даже не шелохнутся, когда уверенно мчится по мосту тяжелогруженый состав.
Да, человек все может. Созидать и разрушать. Может быстро построить чудо-город, чудо-машину, чудо-прибор… Полететь в космос, «сконструировать» невиданное доселе существо, пересадить сердце… И испепелить всю планету, все тысячелетиями настроенное, все живое на ней, и себя в том числе, в мгновение ока тоже может. О, если бы только строить, созидать, конструировать!.. Без вражды и войн!.. Как прекрасно жилось бы!
Охотничий участок семьи Гребневых — немного ниже Стойбы. Через каких-нибудь полчаса хода Борис с улыбкой махнул рукой налево и произнес всего два слова: «Наше начинается!» Сторона этого «нашего», примыкающая к реке, равнялась пятнадцати километрам. На этом протяжении стояло несколько избушек Гребневых, все на высоких незатопляемых увалах. Строения были большими, крепкими, продуманно сработанными, теплыми. Городскому человеку они показались бы каморками: всего десять квадратных метров, а на них все — кухня, горница, спальня, рабочее место. В углу у дверей железная печурка, слева у окошка — столик, у дальней стены — нары, покрытые звериными шкурами. На стенах развешана разная охотничья утварь, прибита полка для продуктов и посуды.
Я представил себе избушку зимой. С утра до вечера ее хозяин работает — ходит от кулемки к капкану, от капкана — по свежему следу. Солнцем залито все небо, мороз под пятьдесят, иной раз дышать нечем. Чуть спряталось солнце — надо быть «дома», при свете керосиновой лампы сварить ужин, потом обработать пушнину, и еще всяких разных хозяйственных забот набирается часа на два. Остаток ночи — на отдых. Чуть посветлеет оконце — подъем. Сборы недолги, и охотник встречает восход солнца уже в пути. И так день за днем. Только в пургу таежник не идет на свои тропы по глухомани, он остается в избушке, чтобы переделать кучу дел, специально откладываемых в погожие дни до такой вот поры. Трудно охотнику, но он не тужит, и более того — без работы не может.
Последняя избушка Гребневых стояла напротив устья речки Чалбы. Когда-то здесь было небольшое селение, жители которого заготовляли дрова для пароходов. От этого селения остался один дом. Место живописное, ягодное. В березнячке Борис показал мне очень старую могилу с каменным памятником и железным якорем в красивой металлической ограде с филигранными лавровыми листочками. По словам Бориса, в начале нашего века, осенью, плыла по Селемдже лодка с людьми. У Чалбы она потерпела аварию. Молодая женщина заболела и умерла. Спустя много лет ее сын нашел место погребения и поставил памятник… Мне как-то даже неловко об этом писать: в несколько строчек пытаюсь вместить чужое большое горе…
После Чалбы мы плыли полным ходом. Солнце шло уже на закат, а до устья Быссы, где намечалась первая ночевка, оставалось еще сто километров. Мелькали острова, косы, перекаты, водовороты. Ленты приречных ельников сменялись лиственничниками, потом тянулись шеренги тополей, то и дело чередовавшихся с тальником. Все эти леса и лесочки хорошо знакомы дальневосточникам. Но о чозенниках, которых по Селемдже порядком, я хочу немного рассказать.
Растет чозения вдоль берегов рек близко к чистым в холодным струям. Безвестное, скромное дерево. Деловые люди им не интересуются: древесина малоценна, промышленных зарослей чозения не образует, ягод, орехов или еще чего-нибудь полезного людям не дает. Не дерево, а лесная золушка.
Между тем в чозении много симпатичного, оригинального, возбуждающего не то что любопытство, а просто жгучий интерес. Это очень древнее по происхождению реликтовое дерево. Оно росло здесь, наверное, миллионы лет назад. На юге Дальнего Востока много таких «старцев», но большинство из них нежатся в жарких лучах: приморского солнца. На Селемдже чозения могла бы вспомнить, как о стволы ее предков в былые времена чесали свои грубые спины и бока мамонты, львы, шерстистые носороги, а может быть, и динозавры. Современному дальневосточнику трудно представить такое, но это было!
Силуэт у чозении своеобразный. Взрослое дерево имеет длинный чистый от сучьев прямой ствол с шершавой шелушащейся корой. Ажурная, как бы прозрачная крона сдвинута вверх, ближе к солнцу.
Дерево необыкновенно светолюбиво: ветви растут почти вертикально, совсем немного уклоняясь от ствола и как будто стремясь донести султаны мелких ланцетовидных серебристых листьев до солнца, чтобы через эти листья всему дереву было тепло. А на самом верху кроны, где свистит-гуляет ветер и облака вроде бы совсем рядом, эти султаны свободно колышутся, беседуя между собою, а то и неподвижно свисают, как бы думая о чем-то… Очень симпатична чозения.
Бешеные паводковые воды спрямили речное русло на излучине и образовали новое. А старое, забитое плавником, превратилось в тихую протоку. Уровень воды в ней снижается, оголяются галечные и песчаные косы, островки. Но остаются безжизненными они совсем недолго. Уже следующей весной на них появляется густая щетка ростков, быстро тянущихся кверху. Это чозения. Она настолько неприхотлива, что прижилась — да еще так быстро растет — на песке и камнях без крупицы гумуса. Вместе со своими верными и неразлучными спутниками ивами. Кроме них, пожалуй, никто первым не начинает освоение таких безжизненных переувлажненных пространств.
Сбросив листья осенью, чозения чуть-чуть удобрила грунт. С каждым годом тот темнеет — начинает образовываться почва. Сначала это едва затемненный перегноем песок, потом песчаная почва, а через несколько десятков лет, когда отомрут два-три поколения чозении — это уже настоящая черная земля. Дерево обладает большой энергией роста. Оно ежегодно вытягивается на метр в высоту, утолщается на сантиметр, а в Приморье, где намного теплее, и того больше, В двадцать лет вымахивает до двадцати метров, и не так-то просто его обхватить руками.
Под прикрытием стойкого дерева-пионера, когда песок и камни уже сдобрены перегноем, поселяются ольха, черемуха, тополь, многочисленные кустарники и травы. Пройдет какое-то время, и эти спутники чозении станут ее «могильщиками»— закроют от солнца, без которого она не жилец. Впрочем, в свое время и сами будут вытеснены: их место займут другие деревья, иные сообщества. В этом — история лесов, закономерность их жизни.
Устье Быссы появилось внезапно, хотя я его и ожидал с минуты на минуту. Лодка почти уперлась в высокий скалистый берег, затем круто свернула влево и сбавила ход.
— Бысса, красавица, — заулыбался Борис радостно, будто встретил любимую.
Мы вплыли в реку, совершенно не похожую на буйную Селемджу. Она была мирной, спокойной. Повеяло теплом и новыми своеобразными запахами. Рыба безбоязненно резвилась на тихих плесах. Над головой с шумом пролетали утки, где-то тревожно кричала цапля.
Мы долго будем путешествовать по Быссе, поэтому я припоминаю: в сравнении с Селемджой она почти втрое короче, но площадь водосбора меньше в десять раз. И тем не менее глазом всю ее не охватишь и из поднебесья.
Местность низменная в нижней и средней ее частях и гористая в верхней. Нет ни населенных пунктов, ни дорог. Но люди часто плавают по Быссе, потому что в ее верховьях есть «дикий курорт» со сказочно целебными, как говорят, горячими сернистыми источниками. Туда едут больные из Благовещенска, Хабаровска, Владивостока и даже с Урала. Те, кто знает об этих источниках, конечно. Среди охотников Селемджинского района Бысса известна как «самая косулья, самая сохатиная, самая утиная и самая рыбная река». Что и говорить, интересное путешествие предстояло совершить нам с Борисом! Я заранее пытался представить, какие переживания подарит нам Бысса.
Остановились мы на косе неподалеку от устья Быссы. Было темно и тихо. Чистые струи реки ласково переливались и журчали, словно напевая колыбельную. Как-то не верилось, что через два-три часа их подхватит, закрутит, перемешает Селемджа, и ничего от Быссы не останется в ней. Разве только прибавится воды…
С вечера нас обволокли комариные туманы, приходилось обороняться от них дымокуром, но к десяти часам похолодало, насекомые попрятались, угомонились. Мы растянулись на брезенте и стали слушать ночь.
В реке булькала рыба, но она мало нас интересовала. Недалеко в заливе крякали утки — волновало только Бориса. А вот брачные крики косуль будоражили нас обоих.
В теплое время года на Быссе и по другим нижним притокам Селемджи косуль много. Живут они на лесистых релках в окружении марей, где кормов для них достаточно. Здесь вырастает молодняк, здесь же в августе к взрослым приходит время размножения. Как и у большинства животных, в эту пору наиболее возбуждены самцы. Они становятся сварливыми и злыми, постоянно дерутся между собою, и даже тихим и скромным самочкам достается. По ночам соперники кричат, да так громко и грубо, что несведущий человек принимает эти крики за медвежьи.
Голоса козлов доносились из шести мест. Для меня это означало, что в пределах слышимости — в радиусе примерно двух километров от нашей палатки, живут шесть взрослых самцов, столько же козочек и около десятка подрастающих козлят. Утром в моем полевом дневнике появится «казенная» запись: «На приустьевой части реки Быссы в августе этого года плотность населения косули составляла около шестнадцати — восемнадцати особей на десять квадратных километров».
После гона косули набираются сил до холодов. В октябре они объединятся в большие и малые табуны, а ко времени выпадения снегов потянутся своими извечными кочевыми путями на юго-запад, на Зейско-Буреинскую равнину, где меньше снега, а потому легче пережить суровую зиму. Косуль станут нещадно преследовать волки и рыси, у переправ через реки их будут караулить браконьеры, потом на них навалится на законных и незаконных основаниях целая армия охотников. И наконец уцелевших прижмут морозы… Трудные зимы у этих симпатичных и безобидных животных. Каждая вторая косуля гибнет, и лишь наиболее удачливые возвращаются в места своих летовок, чтобы снова плодились козлята и рявкали козлы, а осенью — в который уже раз! — все они двинутся в сторону Амура.
Утро выдалось ясное и росистое. Вода за ночь заметно прибыла: с верховьев, после недавних дождей, шел паводок. Упругую тишину «продавливал» только стрекот катушки Борисова спиннинга. Этим орудием лова он владеет виртуозно, и щуки одна за другой попадали под мой нож. Когда их набралось около десятка, я отобрал спиннинг у заядлого рыболова: хватит. Потом были ароматная уха, бесконечные рассказы моего проводника о Быссе и охотах на ней, созерцание дивного восхода солнца, мечты о предстоящих днях путешествия.
Поднимаясь вверх, мы часто заплывали в тихие заливы, чтобы посмотреть на утиные выводки, посчитать их. Каждый из многочисленных заливов Борис знал «в лицо». В детстве, когда не было лодочных моторов, он со своим дедом плавал на шестах до «курорта»: шесть дней туда, месяц там и неделя обратной дороги. Дед любил рыбачить, и они останавливались чуть ли не в каждом заливе. Борис говорит, что лет двадцать назад здесь были непересчетные скопища уток, рыбы невпроворот, а лосей и косуль видели ежечасно. Теперь всего этого намного меньше. Я спросил его, а что будет еще через двадцать лет. Подумав он ответил: «Останутся, наверное, одни воспоминания… Если, конечно, не перестроиться на доброе отношение к природе по законам, а главное — совести».
Бысса, как и большинство равнинных рек, извилиста: от истоков до устья по прямой линии ровно в два раза ближе, чем по руслу. Берега ее своеобразны. Я больше всего любовался сосняками, потому как раньше в Приамурье их не видел: они растут лишь в северной его части. В самых живописных местах мы выходили на берег для коротких экскурсий — и очень быстро возвращались: с лодки берега выглядели намного красивее. Не только потому, что со стороны лес зачастую кажется прекраснее. Тут дело было еще и в другом: наш пыл быстро охлаждали валежник, множество сырых мест, колючих кустарников, а главное — тучи комаров и мошек.
Вдоль берегов рос лес, за которым простирались обширные, сверх всяких мер напитанные водой луга и мари с озерами, лиственничными релками и ерниковыми кустарниками. Забравшись на невысокую сопку, я уселся на каменной глыбе, осмотрелся вокруг. Видимость горизонта прекрасная. На бескрайней равнине кое-где возвышались одиночные горки да хребтики, все же остальное пространство занимали мари и лиственничники. Это было настоящее царство лосей, так же, как кедрачи и дубняки — владения кабанов, а тундра — вотчина северного оленя.
Подумав о лосях, я поймал себя на мысли: а где же они, эти лоси? И сам себе ответил: летним солнечным днем их трудно увидеть — лежат где-нибудь в безопасном прохладном месте. Однако одного старого быка мне все же посчастливилось заметить. Он стоял на небольшой релке, в тени старых обнявшихся лиственниц. Я направил на зверя бинокль, наши взгляды встретились. Лось, оказывается, давно заметил меня, но не шевелился, надеясь на лучшее. Откуда знать ему, простаку, что оптика делает меня зорче в восемь раз и я стою как будто рядом с ним! Бык, увенчанный «новой» ветвистой короной рогов, был внушительным и красивым. Трудно представить наши лиственничные мари без лосей, как саванну без слонов.
Вроде бы странно: здесь, на этих мокрых, топких и холодных марях, живет лось, а южнее, где суше, теплее да и кормов больше, нет его теперь и раньше не было. Оказывается, основная причина кроется в холодолюбивости лося. На юге Приморья, например, пищи для этого животного полным-полно, но тамошнее лето, жаркое и влажное, не для лося: у него плохая терморегуляция тела, он не переносит зноя. Даже на Селемджинских марях, где редко бывает жарко, вода почти всегда ледяная, а вечная мерзлота залегает совсем неглубоко, — даже здесь днем лоси отлеживаются в тени или погружаются в воду.
Это не только потому, что зверям и в прохладе жарко: не меньше зноя боятся они слепней, оводов, комаров, мошек и другого гнуса, которого летом на марях превеликое множество. Особенно досаждают лосям носоглоточный и подкожный оводы. Первый из них с фанатической настойчивостью гудит перед мордой до тех пор, пока не забрызнет массу паразитических личинок в ноздри несчастного животного или сам не погибнет. Очень подвижные личинки по слизистой оболочке шустро передвигаются в носоглотку, а иногда и в слуховые проходы, где присасываются к живой ткани. Они будут мучить бедных животных (а лоси почти поголовно ими поражены) до следующего лета. Закончив развитие, личинки в июне или июле покидают тела своих жертв, а спустя месяц новые полчища оводов с ожесточением набрасываются на лосей. Подкожный же овод откладывает свою нечисть на спине, боках, ногах сохатых.
Вы, вероятно, видели, как в августовскую жару бьют себя ногами, стегают хвостами, мотают головами лошади, коровы. Это они защищаются от слепней и оводов. Вам наверняка приходилось убивать на своем теле слепня — крылатую мерзость с золотистым брюшком в поперечных кольцевых полосах, и вы знаете, как больно она жалит. А когда на животное, у которого нет рук, садится и впивается орава таких мучителей, оно от страданий просто безумеет. Я однажды увидел, как по мари к озеру мчался здоровенный лось, его сопровождал гудящий клубок оводов. Лось с налету прыгнул в воду и погрузился в нее. Вынырнув, он сразу же увидел меня, но, набрав воздуху, снова ушел под воду. Лишь когда оводы улетели, потеряв свою жертву, я увидел в глазах лося не страх или любопытство, а муку, отчаяние и боль. Он вышел из воды минут через десять и перешел в другое озеро, рядом. В такие моменты всегда глубоко сожалеешь, что человек еще не заслужил доверия зверя…
Отсиживаясь днем в воде или отлеживаясь в гуще кустов, сохатый выходит на кормежку вечером. Он страсть как любит сочные прибрежные и водные растения и ходит по воде часами, наслаждаясь обильной пищей и прохладой. В это время зверь часто забывает о бдительности и становится жертвой своего давнего врага — бурого медведя. Подкравшись, косолапый обрушивается на сохатого, трагическая развязка наступает быстро.
А холода лось не боится. Шуба спасает его от самых лютых морозов, от ветров же он прячется в густых лесах, уходит на затишные склоны. Зимой питается скудно — ветками березок, осин, тополя, молодых лиственниц, разных кустарников. Меня всегда удивляла способность лосиного желудка перерабатывать грубую древесину. И из этой, казалось бы, совершенно неудобоваримой массы зверь черпает жизненные силы, превращает ее в мышцы, жир и другие живые ткани.
Много врагов у лося, но главный из них — человек. А вся беда в том, что в этом мирном звере около двухсот килограммов прекрасного мяса. С давних времен охотник настойчиво преследует сохатого: удачное попадание стрелы или пули надолго обеспечивало его семью пищей. И теперь добыча лося приносит хороший доход.
Лет двадцать назад недальновидные хозяйственники построили на Селемдже лисью звероферму и начали кормить чернобурок лосятиной. Сначала все шло прекрасно, на почти дармовом корме ферма пошла в гору, стала участницей ВДНХ. Но вскоре ее закрыли: быстро перевелись лоси, очень редко кому удавалось увидеть это животное, да и то где-либо за тридевять земель. Оплакивали крах горе-эксперимента, но никто не подумал, что еще одно преступление совершил человек против братьев своих меньших. Совершил безнаказанно…
Борис историю селемджинского лося знает отлично.
— Добывают не в меру много. Зимой верхом на лошади к лосю подойти не составляет труда. Некоторые охотники за сезон раньше отстреливали по тридцать — сорок лосей, сейчас, конечно, не те времена, и промысел не так богат…
Следующую ночь мы провели на метеостанции. Несколько домов, шесть человек, а кругом бездорожье и безлюдье.
— Скучно здесь жить? — спрашиваю начальника метеостанции Владимира Соханенко.
— Да нет, привыкли, — отвечает он. — Работаем, рыбачим, охотимся, чего еще надо? Мне кажется, в городе скучнее. Впрочем, каждому свое.
Отплыли чуть свет. Это потому, что я просил Бориса к вечеру быть на горячих ключах, а ему очень уж хотелось заехать на Синекан.
На месте были уже в девятом часу. Это типичный горный ключ с мелкими перекатами, но плесы на нем глубокие, есть и омуты. Раз двадцать на мелких местах глушили мотор и толкались шестами. За два часа кое-как поднялись вверх километров на пятнадцать. Назад сплавлялись по течению. Каждые полчаса на нас обрушивались ливневые дожди. Я кутался в плащ, а Борис, не обращая внимания на потоки воды, гром и молнии, хлестал ключ спиннингом. Ленков было много, довольно крупные, а один даже потянул на четыре килограмма. Я несколько раз говорил Борису: «Хватит», но у него находилась веская причина «побросать еще немного, поймать тайменя». Таймень не попадался, но зато один за другим грохотали по алюминиевому днищу лодки ленки, потом пошли щуки. Пришлось снова отбирать спиннинг.
На «курорт» приплыли вечером. Гроза еще днем перешла в затяжной дождь, промочивший нас, казалось, до костей. Нам уже незачем было прятаться от дождя, и мы пошли смотреть «курорт» босиком, во всем мокром.
История его началась в 1932 году. Безвестный охотник зимой набрел на горячие ключи с сернистым запахом. Родники били из-под земли и образовывали клубящиеся потоки, стекавшие в Быссу. Река на три километра вверх и четыре вниз даже при трескучих морозах была свободной ото льда и вся окутана паром. А охотник тот страдал ревматизмом и решил испытать целебность ключей на себе. Приплыл летом, поставил палатку. За месяц болезни как не бывало.
Молва о чудодейственных ключах распространилась быстро. В послевоенные годы летом здесь всегда полно народу, до нескольких сот человек. Разгар «курортного» сезона в июне, в этом месяце палатками покрыто около квадратного километра. Едят, что привезут с собой, а везут обычно много. Ловят рыбу, собирают ягоды.
С постройкой железной дороги «курорт» благоустраивается. Специальная экспедиция пробурила скважины и определила большие запасы целебной воды. Их достаточно для открытия хорошего санатория. Дальневосточники уверены, что его все-таки построят. Лесхоз поставил два дома, около них — избушка с деревянными ваннами в каждой. Строится рабочий профилакторий. На ванны очередь с утра до вечера. Температура воды в разных источниках от 39 до 47 градусов. Ее и пьют, и купаются в ней. Лечит она действительно хорошо.
Все удобные места для палаток были заняты, и нам пришлось свою ставить в темноте на косе около реки. По всему видно, вода будет быстро прибывать, поэтому мы поставили палатку на сваях. А ночью слушали, не журчит ли под нами.
Конечно же грешно на «курорте» не испытать целебность его вод! Прожили здесь три дня, и я почувствовал прилив сил и бодрости. Борису же не нужно было ни того, ни другого — всего этого у него хватало с избытком.
В один из дней, когда перестал дождь, мы сплавали вверх по Быссе. Там она была настоящей горной рекой, с плесами и перекатами, с сопками, подступающими прямо к воде, с заломами и «прижимами». Вернулись после того, как стали днищем лодки царапать гальку.
В последнюю ночь на «курорте» разразилась такая гроза, какой ни я, ни старики никогда не видели. Молнии вспыхивали ослепительно и непрерывно, не только в палаточном городке было светло — виднелось небо в темных искромсанных тучах, вспененная ливнем река от поворота до поворота, темный лес вокруг. Оглушительный гром слился в грохот, подобный массированному артобстрелу из разнокалиберных пушек. Все небо было испещрено огненными стрелами, зигзагами и «вольтовыми дугами», некоторые из них горели так близко, что становилось страшновато. Под бешеным натиском ветра и вертящихся в нем вихрей гнулись до земли и рушились большие и малые деревья, а с тех, которые выдерживали напор стихии, срывались листья, обламывались ветви. Взрывы грома, гул ветра, шум атакуемой листвы и грохот падающих деревьев слились воедино, заглушая все остальное. Мне казалось, что стихия в этой грозе возмущенно кричит людям о том, что давно наболело в природе. «Что вы делаете! Опомнитесь! Поймите, что природа, пострадав, останется, но вам будет намного хуже!»
Восток небосвода, откуда пришла гроза, еще светился и громыхал, а молнии уже пытались разжечь темную пилу очертаний леса на западе. Некоторое время небо от края и до края было неистово сверкающим и громыхающим, а на землю будто опрокинулась Селемджа. Наверное, именно таким представляли себе конец света наши предки…
Обратный путь почти всегда менее интересен. Полегчав на истраченные двести литров бензина, мы мчались вниз по Быссе чуть ли не скоростью курьерского поезда. Справа и слева мелькали уже знакомые пейзажи, за буруном от лодки один за другим исчезали речные кривуны, острова, заливы… Вроде бы и недавно мы простились с «курортом», а уже позади осталось восемьдесят километров пути, и лодка устремилась вверх по самому крупному притоку Быссы — Иге.
Если наиболее живописным и интересным притоком Селемджи по праву считается Бысса, то самая красивая «дочь» последней — Ига. Она еще извилистее и спокойнее Быссы, и показалась мне прелестной, как моя Тунгуска. Косы здесь желтые, песчаные и высокие, сосняки вдоль реки степенные и чистые. В этих сосняках ходить было легко и приятно, да и комарье в них не так досаждало. За борами простирались вейниковые луга, в непересчетных озерах суетились утиные выводки. Утята были уже большими, но летать еще не умели. Они убегали от нас, испуганно хлопая короткоперыми крыльями, и спешили затаиться, спрятаться в траве, погрузившись в воду и оставив на ее поверхности лишь кончик клюва. А их утки-мамы тем временем носились над нами, тревожно крякая. Представляясь ранеными, они садились вблизи нас, заманивали в другую от утят сторону. Мы скоро шли, жалея самоотверженных птиц.
В Иге рыбы гораздо больше, чем в Быссе. В любое время мы могли поймать щуку или ленка, и насквозь пропитались запахами рыбы и ухи, копченых ленков и вяленых щук. И сами как бы прокоптились на встречных ветрах и яром солнце.
Мы не так и удивились, когда на одной из игинских кос познакомились с профессором из Благовещенска. Заросший, загорелый и в то же время счастливо-умиротворенный, он брел со спиннингом в руках по берегу, и не надо было ему ни Кавказа, ни черноморских или болгарских курортов…
В последнюю игинскую ночь, проснувшись чуть свет, я вылез из палатки. Неистовые крики косуль, оглушительное кряканье уток, беспрестанные всплески рыбы, слившись в единую мелодию нетронутой природы, в мгновение прогнали сон. Быстро оделся и отошел на восточный край сосновой релки.
На моих глазах слабые дуновения ветерка ласково развеивали с вершин кустов и деревьев легкий покров ночного тумана. Разгорался, буйно пылал и затем медленно растворялся в небесной сини красно-оранжевый восход, набирал упругую силу ветер. Из кочек неслышно выплывали на гладь залива утиные семьи, хороводились, переполненные радостью жизни, и снова прятались в спасительные кочки. Залитую водой осоку шевелили щуки и какая-то серебристая мелюзга. Кулички, попискивая, суетились на песке там, где он уходит в воду. За лесом спокойно шлепал по воде и чавкал грязью какой-то крупный зверь. Неумело взвыл волк, видно совсем молодой, и резко оборвал голос, как будто застеснявшись своего неумения.
Солнце выкатило над стеной леса красным кругом и быстро оторвалось от нее, желтея и разогреваясь. По воде между нами протянулась горячая дорожка переливающегося блеска, зелено загорелись купола сосен, купы кустарника, кочки, метелки трав. Из-за моей спины со свистом вырвался табунок уток и, покружив малость, шлепнулся в воду, испестрив ее зеркало сверкающими кругами, дугами, зигзагами. Из релки неподалеку выбросилась пара ослепительно рыжих в солнечном потоке, отчаянно бодающихся козлов, но, свалившись в воду и подняв каскады брызг, они вмиг отрезвели, остудили злость и дружно ринулись обратно в релку.
С той стороны, где слышались тяжелые шаги какого-то крупного зверя, к воде вышел лось-рогач и замер. Затем медленно ступил в воду, поозирался еще на всякий случай и принялся завтракать, благодарно поглядывая на уток, стороживших свой — и его, стало быть, — покой.
А солнце разгонялось по совсем поголубевшему небу все выше и выше и обогревало мир вокруг все щедрее и жарче, и ветер приятно крепчал, разгоняя комаров, и высветилось желтое ложе залива под пронизанной светом чистой водою…
Впитывая всю эту красоту, я словно пьянел. Колотилось сердце, голова ходила кругом. Хотелось долго-долго жить вот так же, как в эти два утренние часа — восхищаясь природой, поклоняясь ей, принимая ее такою, какой она дошла до нашего времени.
Чудные видения, прекрасные картины! И какая пища для размышлений! Источник силы! Если устал ты и сердцу больно стало — иди в природу, окунись в нее, слейся с нею. Она обновит тебя, силы даст. Она все может, природа. Ты пойми ее только и проникнись к ней уважением.
Много мне посчастливилось повидать интересного и нового на Селемдже и ее притоках за десять дней — всего не расскажешь. Были встречи с хорошими людьми и с плохими, видел лосей, медведей, косуль… Но в душе накрепко засели прелесть и мудрость последнего игинского утра и быссинская гроза, когда я по-настоящему узнал, какими яркими бывают молнии и каким оглушительным — гром. И как раздраженная и испуганная тайга может реветь.