«Юность – это возмездие», – сказал забытый поколением пепси (а точнее – пива) Генрик Ибсен. 45 лет назад молодые люди, выросшие под колпаком фарисейства и лжи, осуществили, как могли и как умели, – прорыв к правде, к свету и совести, как они их понимали. Претворился акт возмездия. Дети и внуки тех, кого стреножили (и кто сам стреножил) путы бесчеловечной красной схоластики, – восстали. Взбунтовались против классовой идеологии и против диалектики, лишенной сердца.
Отрицание лицемерия было главным. Поэзия оказалась на первом плане. Поэты «площади Маяковского» в Москве – еженедельных по выходным с 8 вечера до часа ночи (пока ходило метро) собраний под открытым небом с июля 1958 до конца 1961 года – пытались, каждый по-своему, разбудить человеческую массу, встряхнуть попавших под красное колесо или монотонно-серый жернов номенклатуры.
Осенью 1958 года я вернулся с целины, из Северо-Казахстанской области, где в совхозе «Барашево» наш факультет убирал пшеницу, и узнал от Толи Иванова о необычном явлении в общественной жизни столицы. При торжественном открытии монумента Маяковскому, едва ли не самому страстному певцу коммунизма, 29 июля 1958 г. романтик Н.С.Тихонов («Гвозди б делать из этих людей. Крепче б не было в мире гвоздей…») перерезал ленту, а министр культуры Михайлов произнес речь, в заключение митинга советские официальные поэты читали стихи на площади, а когда закончили, их сменили люди из толпы, простые граждане, которые читали либо Маяковского, либо еще кого, либо свои собственные вирши. Это всем так понравилось, что решили собираться и впредь по субботам и воскресеньям. Газета «Московский комсомолец» 13 августа даже дала объявление о намеченных встречах. Читали Маяковского, Симонова, Есенина, Евтушенко, забытого Гумилева, Ахматову, Цветаеву, тогда еще не преданного анафеме Пастернака и многих других. Читали и свои собственные вирши. Когда же в этих чтениях стали мелькать крамольные или просто неконформистские мотивы, собрания рассеяли. Но ненадолго. Где-то с середины 1960 г. «площадь Маяковского» как бы возродилась. Появилось второе дыхание. Еженедельно по выходным публика приходила «на огонек». И хотя рифмы первенствовали, молодежь потянулась и к более последовательному, а не только эстетическому, осмыслению происходящего. Стихи порождали дискуссии. Никто не хотел быть коммунистическим лицедеем, но и буржуем тоже никто не желал быть. Тем более, что все поэты, будь то Юрий Галансков, Владимир Ковшин (Вишняков) или Аида Топешкина, были бессребрениками в самом прямом, буквальном смысле этого слова. Все были стихийными антикапиталистами. Нам одинаково претили и Ленин, и Ротшильд. «Мы не эти и не те», – вдохновенно писал Аполлон Шухт. Сколько неподдельного негодования выражали, например, стихи Галанскова против пошлости бытия людей, прикованных «горстью монет» к вещам, поглотившим душу.
Особенно памятным был вечер 14 апреля 1961 г., в 31-ю годовщину гибели Маяковского, которого, кстати, мы считали тогда оппозиционером. Позже, в лагере, знаток его творчества Андрей Синявский рассказывал, что действительно в последние годы у этого трибуна революции появилась некоторая оппозиционность к режиму. Даже, например, читая стихи «Жезлом правит (милиционер), чтоб ВПРАВО шел, пойду направо – очень хорошо…», поэт делал при этом крайне скорбную физиономию: «вправо» идти не хотел. Но 31-я годовщина его смерти совпала с празднованием успешного полета Гагарина, и наше «сборище» вызывало у властей еще большее отторжение. Они восприняли наш митинг как вызов. В тот вечер при свете прожекторов толпа в 400–500 человек (возможно, и больше) зачарованно слушала наших бунтарей, особенно Толю Щукина: «Сыт ли будешь кукурузой…» Почему-то именно эти строчки взвинтили комсомольскую спецдружину Агаджанова («органы» были в тени, а на плаву была, так сказать, общественность, типа современной путинской структуры «Наши»). Они с яростью бросились к Щукину. Мы плотным двойным кольцом, сцепившись за локти, отбивали натиск ретивых комсомольцев. Возня, крики. Огромный человеческий ком покатился к кинотеатру «Москва». Щукина прижали к стене. Внештатные чекисты схватили, наконец, бунтовщика и передали милиции. Одновременно был схвачен и я. «Держите того, в шляпе, он у них главный!» – вопили агаджановцы. Меня босого метнули в легковую милицейскую машину, в спину бросили выпавшие ботинки. На следующий день состоялся суд (по статье о «хулиганстве»). Щукину дали 15 суток. Столько же хотели дать и мне, но я дико запротестовал против дежурной лжи: «нецензурно выражался». Всегда брезговал мата, даже в молодости. Мое возмущение изумило судью, и мне «скостили» срок лишения свободы до 10 суток.
В 1997 году вышел сборник материалов Людмилы Поликовской «Мы предчувствие… предтеча…» о «площади Маяковского». Людмила Владимировна назвала «политиками» тех, кто не был поэтом, но целенаправленно приходил на эти вечера у памятника. Так вот «политиков» или идеологов пленяли рабочие советы по образцу Югославии (страну эту времен Тито, естественно, идеализировали). Чаяли анархо-синдикалистского варианта социализма. Наши с А.М. Ивановым наработки (Сорель, Бакунин, Шляпников) тут имели успех. Именно с позиций «югославского ревизионизма» была написана программа предполагаемой организации, зачитанная мною в Измайловском парке 28 июня 1961 г. С этого дня те, кто там собрались (Эдуард Кузнецов, Евгений Штеренфельд как представитель Галанскова, Анатолий Иванов, я и будущий автор посадочных показаний Вячеслав Сенчагов), чувствовали себя уже как бы членами подпольного сообщества, возникшего на основе поэтического «маяка». Единение мыслилось во имя политического просвещения, в первую очередь рабочих – по рецептам революционеров начала века. Так сказать, небольшевистский социализм, но и не социал-демократия, которая тоже отталкивала сытым самодовольством (ни один тогдашний эсдек Европы у нас не вызывал восторга).
Итак, было два направления: политическое и «поэтическое». При этом поэт Юрий Галансков и «политик» Осипов были причастны к обоим. В общественном плане нас живо заинтересовали стихийные народные мятежи в Муроме (30 июня 1961 г.) и Александрове (23–24 июля 1961 г.). Не успев осмыслить программу и цели пока еще не созданной «синдикалистской» организации, мы отвлеклись на эти события. Сенчагов предложил съездить в Муром. Он убедил Кузнецова, и они съездили на место происшествия. Увидели сожженное здание милиции. В этом городе старший мастер завода им. Орджоникидзе Ю. Костиков выпил, неудачно сорвался с грузовика на асфальт, разбил голову и без медицинского освидетельствования помещен в камеру для пьяниц.[4] В этой камере пострадавший провел всю ночь. Наутро его нашли при смерти. Вызвали «скорую помощь», но было уже поздно. Не приходя в сознание, Костиков умер в больнице от кровоизлияния в мозг.
То есть современный исследователь не упоминает об избиении мастера в милиции. Но тогда в городе многие сочли, что именно милиция забила его до смерти. А по данным историка получается, что вина милиции скорее косвенная: без осмотра врача поместили в камеру. Когда через несколько дней Костикова хоронили, траурная процессия прошла мимо городского отдела МВД. Некто Панибратцев выскочил из колонны и с криком «Бей гадов!» швырнул пару камней в окна милиции. Засим посыпался уже град булыжников. У горотдела милиции возник стихийный митинг. Все проклинали «ментов». «Хулиганствующими элементами» было подожжено дежурное помещение, потом автомашина, а внутри здания начался погром, избиение милиционеров, дружинников и других должностных лиц, включая прокурора города.
По данным Козлова, большинство погромщиков были пьяны и в основном мстили милиции за прошлые обиды. Из КПЗ было освобождено 26 уголовников и 22 «хулигана». Здание милиции было выжжено изнутри. Возвращаясь из Мурома, Кузнецов и Сенчагов узнали по дороге и о похожих событиях в Александрове, в той же Владимирской области. В Александров для сбора информации отправились Кузнецов, Хаустов и Осипов. Поводом для конфликта, случившегося 23 июля 1961 г., послужило задержание двух солдат из Загорска (теперь – Сергиев Посад) местной милицией. Некоторые женщины, видевшие арест, подняли шум. Смеркалось. Толпа в 50–60 взвинченных лиц требовала освобождения задержанных. Приехал подполковник из той части, где служили солдаты. Толпа росла до 100 и потом до 500 человек. С криками «Устроим, как в Муроме!» стали раскачивать автомашину офицера, который пытался бежать. Героем «погони» за подполковником был грузчик Зайцев, герой войны. Этот Зайцев потом ворвался в милицию с «революционными» целями и там был зверски избит такими же громилами, которые приняли его за «мента».
Все перемешалось. Горотдел был подожжен. Власти вызвали пожарных и войска. Пожарным не давали тушить. Штурмовали тюрьму, но безрезультатно. Как пишет Козлов, «во время штурма тюрьмы 4 человека были убиты и 11 ранены…» и «только к 2 часам ночи 24 июля прибывшие в Александров воинские подразделения подавили бунт, а пожарные машины смогли приступить к тушению пожара».
Мы с Кузнецовым и Хаустовым были в Александрове через неделю, по свежим следам, 30 июля. Видели сгоревший остов здания милиции, военные патрули на тихих улочках присмиревшего районного центра. Рассказывать о случившемся никто не хотел. Узнали мало, однако предполагали все же в основе событий социальную струю. С тем и подумывали о листовках, в которых надеялись подчеркнуть момент политического протеста. Но колебались, уж больно расходилось с нашими иллюзиями о народной революции криминальное начало и в муромских, и в александровских беспорядках.
Поэтому до листовок дело так и не дошло, что не помешало следователям КГБ все собрать «до кучи». Любое намерение засчитывали за криминал. Например, статья 70-я, по которой нас судили, говорит об «антисоветской агитации и пропаганде». У меня лично было зафиксировано хоть два крамольных выступления на частных квартирах, куда мы уводили своих сторонников с площади. У Кузнецова не было НИ ОДНОГО публичного выступления, и все равно – «пропаганда»! Теперь, на склоне лет, я осознал, что стихийные массовые беспорядки чаще всего имеют криминальную основу, мотором толпы становится шпана. Историк Козлов так и пишет о «восстании» в Александрове: «Активное ядро погромщиков отличалось прежде всего повышенной концентрацией криминальных или полукриминальных элементов».[5]
Думается, что массовые беспорядки 1905 года в России отличались тем же. Как и роковой Февраль в Петрограде, когда горьковские челкаши избивали (и убивали) городовых и еще почему-то трамвайных вагоновожатых. Некоторые сегодня взывают к «народной революции». Хотелось бы им напомнить об этой грустной истине. Хотите разгула бандитов, смиритесь, что и вас будут калечить и убивать, как в Александрове изувечили «своего» же Павла Зайцева, «перепутав».
Конечно, есть во всем этом и «гносеологическая» сторона. При неправовом режиме уголовники тоже – жертвы режима и многим действительно есть за что мстить. Это клубок, запутанный поганой февральской революцией 1917 года. Кстати, исследователь Козлов упоминает на странице 287 о наших поездках в Муром и Александров летом 1961 г. на основании материалов Государственного архива.
И параллельно с «политическим» направлением мы активно участвовали и в «культурологическом». Зимой – весной 1960 г. машинописный сборник неподцензурной поэзии «Синтаксис» издал Александр Гинзбург, впоследствии известный правозащитник. В июле издатель «Синтаксиса» был посажен, а в ноябре 1960 г. я издал сборник «Бумеранг». Здесь уже были не только стихи (Щукин, Шухт, Ковшин), но и критические статьи, проза Виктора Калугина (ныне – известный писатель-почвенник), а также размышления художника В.Я. Ситникова.
Последний был значительно старше нас (родился в 1915 году), был большим оригиналом. Не признавал правил русского языка, писал так, как слышится. На картинах любил изображать не лицо, а другое место. Но иностранцам его творчество нравилось, и эти необычные «портреты наоборот» ими охотно раскупались. «Официально он считался душевнобольным и получал пенсию по инвалидности», – пишет знаток «подвальной» богемы Михаил Агурский. Кстати, он же отмечает, что многие художники этого круга «были учениками незаурядного человека Евгения Кропивницкого, учителя рисования в районном Доме пионеров», а его (Кропивницкого) учителем и другом был поэт и бродяга Филарет Чернов, известный своими антирелигиозными стихами в 1922–1923 гг., т. е. в самое сатанинское время. «Это, – считает Агурский, – отразилось и на его учениках».[6] До него я успел познакомиться с картинами Рабина, того же Кропивницкого, Вейсберга. Это все были подпольные, т. е. неофициальные, художники. Позже сестра Юрия Галанскова Лена, хорошо знавшая многих непризнанных гениев, рассказывала: «Придешь в их компанию, об искусстве – ни слова, только о «бабках», кто сколько заработал». Как правило, многие из них не ведали никакой школы, систематически рисунку и прочим премудростям не учились.
В своем очерке 1970 года «Площадь Маяковского, статья 70-я» я писал: «Вместе с Анатолием Ивановым («Рахметовым») и кругом наших однодумцев я организовывал выставки этих художников на частных квартирах. Спустя много лет я внутренне отрешился от всякой живописи, которая покидает природу и человеческую душу, мне стал неприятен своим аморализмом абстракционизм и смежные с ним направления, я понял, что полотна Пикассо вопят об относительности всего святого. Но я не хочу зачеркивать свою молодость и свои усилия, отданные в 1960–1961 гг. пропаганде левой живописи. Я ни в чем не раскаиваюсь. Пропаганда формалистических направлений сделала свое доброе дело – пробила брешь в стене конформизма». Сегодня, спустя 35 лет после написания этих строк, я еще более непримиримо отношусь к авангардизму и смежным с ним течениям. Считаю это сатанинским искусством, сознательным бунтом против Божьего мира. Век живи – век учись. Сегодня я РАСКАИВАЮСЬ в том, что согрешил в молодости по части пропаганды псевдоискусства. 35 лет назад, в 1970 году, уже став православным монархистом и консерватором, я еще не понимал, что и хорошая цель (сокрушение большевистского конформизма) НЕ оправдывает средства. Эту часть молодости я перечеркиваю. Вот они – черновики жизни.
Добавлю к этому мнение великого русского художника И.С.Глазунова: «На международном конгрессе в Швейцарии, для больных, теряющих сознание и связь с реальной действительностью, введен медицинский термин «синдром Кандинского»… В основе так называемого абстрактного искусства лежит культ психики больного человека… Черная волна безумия или душевного расстройства захлестнула, к сожалению, содержание творчества многих художников XX века. Доводя искусство до безумия – абсурда, эта тенденция, направляемая стоящими в тени «дирижерами», помноженная на шаманство и кликушество первобытных народов, чтобы не сказать людоедов – дикарей и сатанистов, сегодня стала господствующей на экранах телевидения, страницах журналов и книг».[7] Действительно, среди левых творцов было немало психически нездоровых людей. Но мы по молодости воспринимали это либо как печать гениальности, либо как умышленно ошибочный диагноз, продиктованный политическими целями. Подчеркиваю: речь идет о более раннем времени, ДО того, как ведомство Андропова в самом деле взяло такой метод борьбы с инакомыслием на вооружение.
В студенческие годы я успел пообщаться и с некоторыми легальными поэтами, конкретно с Иваном Харабаровым и Юрием Панкратовым, тогда студентами Литературного института, на которых я вышел через их знакомого Бориса Колесникова. Кстати, тот же Колесников из Литинститута меня познакомил и с Игорем Авдеевым. Он любил соединять людей в атомизированном советском обществе. Харабаров прославился стихотворением «Железные люди»:
Поезда тяжеловесные
Сотрясают грудь земли.
Люди ржавые, железные
Мне мерещатся вдали.
И слышны неутомимо
Их шаги и там, и тут,
Тяжело, неумолимо
За моей душой идут.
Чтоб руками неживыми
Задушить меня навек,
Чтоб забыл я вместе с ними
То, что был я человек.
Что тут крики бесполезные?
Не видать кругом ни зги.
Люди страшные, железные,
Неподвижные мозги.
Выхожу один навстречу
Их бесчисленным рядам.
Свою душу человечью
Я железу не отдам.
Панкратов стал известен поэмой «Страна Керосиния», написанной в том же духе, что и «Железные люди». Оба были бунтарями. Часами мы обсуждали в их общежитии втроем-вчетвером-впятером проблемы спасения России от красного ига. В период кампании против Б.Л.Пастернака в литинститутской стенгазете появилась карикатура: «Опасная наседка». Большая хохлатая курица с головой мэтра, автора «Доктора Живаго», своими крыльями прикрывала яйца с едва вылупившимися головенками Харабарова и Панкратова. Между прочим, рядом была карикатура на Беллу Ахмадулину, тащившую на веревочке игрушечную автомашину: намек на то, что ее тогдашний супруг Евгений Евтушенко подвозил на учебу свою жену-студентку. К Пастернаку ее подвязать, видимо, не удалось, так зацепили хоть таким образом. Позднее, когда я уже сидел, Харабаров, как говорят, стал сильно пить. Талант ушел в песок. Кажется, и умер он в поддатом состоянии. Упокой, Господи, душу раба Божьего Ивана.
Андрей Зорин считает, что генерация «пятидесятники» в смысле поколения, а не членов протестантского религиозного объединения существовала. Предшествовала шестидесятникам. Они-то и вышли к площади Маяковского. «Потом они стали диссидентами, учеными, инженерами, обывателями. В поэты, кажется, почти никто не выбился. А тогда они просто были очень молоды… Кто может судить, чья молодость лучше, чья хуже? На сегодняшний вкус, та, старая, на бывшей и нынешней Триумфальной даже как-то веселей».1 Не мне судить о своем поколении, но добавлю, что если в этом смысле пятидесятники существовали, то именно «Маяк» был самым ярким проявлением той неповторимой исторической минуты в маске оттепели. Додиссидентского периода.