Из сборника «Пять биографий века»:
«Когда началась война с немцами, студент Авинов шествовал по Невскому с трёхцветной кокардой в петлице и вдохновенно орал: „Смерть бошам!“.
В четырнадцатом он снял с себя студенческую шинель и надел солдатскую — пошёл на Великую войну[13] „вольнопёром“, вольноопределяющимся 1-го разряда.[14] В том же году Авинова произвели в прапорщики, а к лету семнадцатого он уже щеголял в золотых погонах поручика.
Род Авиновых восходил к новгородскому боярству, не склонившемуся перед московскими государями, оттого и обойдённому царскими щедротами. Вот и в Кирилле Антоновиче взыграла гордая кровь предков, любивших стучать себя в грудь и бросать вызов всему миру: „Кто против Бога и Великого Новгорода?!“.
Свои звёздочки на погонах он заслужил кровью и потом, не шаркая по штабным паркетам. 8-я армия, Юго-Западный фронт — вот где крепчали дух и тело бывшего студента.
Кирилл Авинов никогда не чувствовал в себе тяги к армейской службе, просто у него в голове не укладывалось — как можно отсиживаться дома, когда наступает враг? Надо же сплотиться и дать отпор! Да, война — это тяжелейший труд, это бессонные ночи, это смерть, что ищет-свищет в разлётах шрапнели, в пулях шальных или метких. Но! Прежде всего — это честь и долг. Долг каждого русского человека — встать на защиту своей Родины, отбить набег тевтонской орды! Уничтожить проклятых „немаков“, посягнувших на Святую Русь!
Авинов взаправду так думал, когда то и дело скашивал глаза, любуясь новенькими погонами „вольнопёра“ — красненькими, с жёлтеньким нумером, обшитыми бело-оранжево-чёрным шнурочком. Однако три года на фронте кого хочешь закалят. Первый же бой живо выдует из головы всю дурь, навеянную патриотическими речами и статьями в журнале „Нива“. А в сухом остатке — окопная грязь, стёртые ноги, запах сырых портянок, тяжкое буханье фугасов, ревущие мухи, облепившие убитую лошадь. Война…»
— Война… — протянул Кирилл, склоняя грозное имя существительное: — Войны… Войне… Войну… Войною…
И не закончил, вздохнул, признаваясь себе, что боится сделать первый шаг.
— Шагом марш, — скомандовал Авинов сам себе и переступил порог.
С утра двадцать седьмого сентября небо заволокло тучами, обещая дождь, и Кирилл вышел на улицу в шинели. Революционный Петроград, уже не прикрытый темнотою ночи, объял его всем своим великолепием и убогостью. Резкий ветер поддувал выцветшие, поблёкшие транспаранты, висевшие на стенах с весны, и тогдашние лозунги — «Долой царя!», «Долой войну!», «Дайте хлеба!» — пошевеливались, белые на красном, словно ими по-прежнему потрясали чьи-то руки. «Белые на красном», — мелькнуло у Авинова. Убийственное сочетание! Кровь с молоком…
Афиша на стене электробиографа[15] «Одеон» до того истрепалась и выцвела, что разобрать, на какую она синефильму зазывала, уже не было возможности. А вот вывески над магазинами почти все сохранились, разве что царские эмблемы были сбиты и сожжены на кострах — долой самодержавие! Да здравствует свобода!
Народу на улице хватало — людской гомон то усиливался, приближаясь, то отдалялся и делался глуше. На всех перекрестках собирались толпы, сами собой возникали летучие митинги. Скучающие солдаты-запасники подпирали стены, щёлкая семечки с такой скоростью, что шелуха свисала с мокрых губ гнусными фестонами и опадала в солидные кучки на заплёванном тротуаре. Революционные солдаты зыркали из-под козырьков фуражек трусовато и пакостно, как крысы из щелей. Пьяницы и мужеложцы, марафетчики[16] и лодырюги, год назад призванные на службу, но так и не посланные в окопы, они горой стояли за большевиков — те обещали мир с немцами. И именно потому, что разложившиеся, развращённые нижние чины не знали дисциплины, они представляли опасность — большевики лишили их химеры совести, но оружие-то оставили… Кирилл сжал зубы и прошёл мимо, стараясь не встречаться взглядом с солдатнёй. Не помогло.
— Эй, стой, — послышался глумливый голосишко. — Слышь, ты, ахвицер?
Авинов шагал, стараясь не ускорять движения. Сердце забилось чаще.
— Стоять, кому сказал! — В голосишке прибавилось злости.
— Брось, Филька, — посоветовал другой голос, сиплый из-за пьянок, — не связывайся.
— Щас! Будет тут всякая фря строить из себя!..
За спиной загрюкали сапоги. Кирилл наклонил голову и скосил глаза — догоняли двое. Сапоги не чищены, ремней нет, на галифе — пузыри… Вчера это были крестьянские сыны, сегодня — «бойцы революционной армии», а завтра? Штатные палачи ЧК?..
Авинов резко свернул в проулок. Обтерев о штаны вспотевшие ладони, он потащил из-за пояса «парабеллум».
Солдаты выбежали, сутулясь, продолжая щёлкать «семки», и нарвались. Того, что бежал впереди, Кирилл сбил приёмом джиу-джитсу, а заднему — плюгавенькому, конопатому, глазки с прищуром, — сунул дуло пистолета в мягкое, отвисшее брюшко.
— Нажать курок, Филя? — ласково спросил корниловец посеревшего «воина». — Не бойся, никто не услышит — жирок завяжет.
— Не… не… — залепетал солдат, роняя винтовку. — Не надо…
От страха присев, он издал неприличный звук — и бледное лицо его пошло красными пятнами.
— Фу-у… — поморщился Авинов, отступая на шаг. — Обосралси?
Плюгавый замедленно кивнул.
— Кругом! — скомандовал Кирилл.
Солдат, как стоял раскорякой, так и развернулся — штаны его гадостно мокли сзади, переходя из хаки в цвет «детской неожиданности». Удар рукояткой пистолета под оттопыренное розовое ухо — и Филька рухнул на своего стонавшего напарника. Авинов даже патроны из винтовок не стал выщелкивать — противно было.
Быстро шагая, он пошёл дворами, ныряя под вывешенное бельё и обходя толстых прачек, пока длинной тёмною подворотней не вернулся на улицу.
Издалека накатывали бравурные марши — самодеятельные оркестры наяривали «Варшавянку» и «Марсельезу», не всегда по нотам, зато от души.
Хмурые тётки с кошёлками топтались в очередях к лавкам — хлебным, керосинным, молочным. Они устало ругались, напирая друг на дружку, пыхтя, толкаясь, словно от их нажима череда озлобленных людей могла укоротиться.
Авинов подошёл послушать группу военных и штатских, в которой орали громче всего. Речь держал невзрачный мужичонка. Вскочив на постамент, он обнял одной рукою бронзовый памятник, обильно меченный птицами, а другую немытую длань протянул к слушателям.
— Кто свергал Николашку Кровавого? — завопил он. — А рази офицерство не той же крови? Не от тех же дворян? Старые порядки рвать надо с корнем. Холуёв теперь нет!
— Офицеров перебить? — выкрикнул с места человек в шинели. — А воевать кому? Тебе? Без дисциплины войска нет, а толпой не повоюешь, пропадёшь только!
— Молчал бы уж, шкура барабанная! — рассвирепел мужичонка с постамента, тиская памятник. — Ты поскобли его — нашивки найдёшь! Мы немцу спуску не дадим, да наших правов не забирай! Холуёв больше не будет для вашего благородия! Дисциплина должна быть, да не ваша, барская, царская, а народная. От доброго сердца, от понимания общего дела и антиреса!
У перекрёстка маячила длинная, сутулая фигура мужика в чёрном пальто. Белая повязка на левом рукаве, с наведёнными красными чернилами буквами «Г. М.» — «городская милиция» — обозначала его статус. Это жалкое подобие полицейского выглядело нелепо и смешно — с нафабренными усами, с кадыкастой шеей, торчавшей из несвежей рубашки, в финской шапочке задом наперёд. Одной рукой милиционер оттягивал ремень винтовки, а другой придерживал кобуру с наганом, висевшую на поясе справа. Слева болталась шашка-«селёдка».
Кирилл сжал зубы — это чучело с повязкой было как издёвка. Особенно если глянуть через улицу на разгромленный полицейский участок — двери вынесены, окна выставлены, на стенах чадные полосы былого пожара. Руины законности. Развалины порядка.
На ступеньках, ведущих к сожжённому участку, сидел матрос с опухшим лицом законченного пьяницы. Он раздувал меха гармошки, голося хрипло и прочувствованно:
Последний нонешний денёчек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья…
Передёрнув в раздражении плечами, Авинов прибавил шагу, сжимая в руке пузырёк с клейстером. Двери 13-го дома были здорово испоганены обрывками бесчисленных листовок, и Кирилл измазал створку ещё больше, прилепив листок с воззванием к Павлу Валноге.
Освободив руки, Авинов повеселел и двинулся к Екатерининскому каналу — возлагать кирпич.
Выйдя на Литейный, он увидел гудящую толпу, облепившую броневик «Олегъ», с башни которого выступал сам Керенский. В своём обычном френче (Александр Федорович говаривал, что массы не умеют признавать власть «в пиджаке»), в мягкой фуражке без кокарды министр-председатель стоял в наполеоновской позе и толкал речь — отрывисто, рублено, громогласно.
— Пусть знает каждый, — выкрикивал Керенский, — пусть знают все, кто уже пытался поднять вооружённую руку на власть народную, что эта попытка будет прекращена железом и кровью! И какие бы и кто бы ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе её![17]
Руки министра-председателя напряжённо двигались, жестами поддерживая истерическую риторику, голос его то повышался до крика, то падал в трагический шёпот. Керенский любовался собой, он будто играл спектакль одного актёра, размеренностью фраз и рассчитанными паузами желая привести толпу в трепет, тщился изобразить Силу и Власть. В действительности он возбуждал только жалость.
— Я буду твёрдым и неумолимым, — гремел председатель Временного правительства, — я вырву из души своей цветы и растопчу их, а сердце своё превращу в камень!.. Я на защите Родины. Не думайте, что я без опоры. Когда кто-нибудь покусится на свободную республику иль осмелится занести нож в спину русской армии, тот узнает силу правительства, пользующегося доверием всей страны!
Толпа внимала ему, сплёвывая шелуху.
Авинов заторопился. Он словно спешил уйти с места преступления, но идти было некуда — вся Россия оказалась вне закона.
Пройдясь вдоль Екатерининского канала, Кирилл легко нашёл кирпич — тот лежал в двух шагах от Львиного мостика, будто кто специально его туда подкинул.
Сверившись с часами, корниловец оглянулся по сторонам, подхватил кирпич и положил куда требовалось. Исполнено.
А часы идут хоть?!
— Ах ты, чёрт… — протянул он, ухом приникая к дядиным часам-луковке. Завести, наверное, забыл… Нет, тикают! Уф-ф… Слава Богу!
И Авинов, уже не торопясь, направил стопы к Зимнему. Завтра выяснится, быть ему или не быть, а сегодня можно и пожить. Посматривая кругом и не забывая оборачиваться, Кирилл выбрался на Дворцовую площадь.
Последний раз он тут бывал в позапрошлом году. Резких перемен Авинов не обнаружил, но «революционная демократия» успела и здесь всё запакостить — над Зимним дворцом реял красный флаг, золотых двуглавых орлов на воротах, на решётках не разглядеть — задрапированы.
На площади было людно — народ толпился, народ шатался от скопления к скоплению, хороводился вокруг тамбурина оклеенного газетой «Правда», и заканчивал своё бессмысленное, броуновское движение у митингующих солдат Кексгольмского полка. Солдатня переминалась, теснясь и толкаясь вокруг сколоченной из досок трибуны, обитой излюбленной материей революционеров — красным кумачом. Туда же направился и Авинов, словно дразня судьбу.
Девушку он заметил сразу — та стояла на помосте рядом с трибуной, возбуждённая и вдохновенная. Серая тужурка, накинутая на девичьи плечи, прикрывала длинное коричневое платье гимназистки — не хватало только белого передника, — но впечатления чего-то хрупкого, нежного, слабого не возникало. Красивое лицо девушки дышало опасной женской силой и страстью, по ошибке растраченной на дело революции, а крутые бёдра и высокая, крепкая грудь распирали тесное платье. Юная валькирия.
Девушка с нетерпением поглядывала на докладчика, занявшего трибуну. Закусив губку, она раздражённо притоптывала остроносой туфелькой.
А докладчик в изгвазданной шинели орал, надсаживаясь и грозя кулаком «контре»:
— На врагов революции идти надоть всем дружно, и солдатам, и крестьянам, и рабочим! Не с купцом али с помещиком, а мозоль с мозолью! Земля нужна крестьянству? Во как нужна! Где её взять? У помещика! Кто хлебом спекулянтит, прячет его в амбарах? Купец! Как хлеб удешевить и фронт насытить? Сократить купца! Кто мой труд грабит? Заводчик. Как же с ними быть, с живоглотами? За горло их единой мозолистой рукой! Мы на фронте истощали. Лошади дохнут. С орудий стрелять нельзя — снарядов подвезти не на ком. А из дому пишут, что землю надо делить и чтоб приезжали, а то ить глохнет землица, без засеву-то. В тылу тоже расстройство. Железные дороги ходют неисправно… И пусть не стращают нас немцем! Война, говорят, нужна. Вертают старую казарму, эту тюрьму, где отделяли солдат от народа, чтоб был солдат цепной собакой на буржуйской службе. Помещики да капиталисты готовят поворот взад, к царским порядкам, потому они и их холуи требуют продолжать войну и не дают земли! Россия, говорят, погибает! Пущай гибнет ихняя Россия, а нашей дайте жить, дайте отдыху! Вот как уехали с фронту, поняли… Товарищи, враг наш не впереди, враг в тылу!
Потоптавшись, покопавшись в кудлатой бородке, окопник неловко покинул трибуну, и к ней тут же устремилась девушка. Вся её фигура вытянулась стрункой, трепеща в стремительном порыве. Дева революции.
— Товарищи! — взвился ликующий голос девы. — Простой от нутра голос кричал пред вами, а их миллионы там, окопных жителей! Три года течёт кровь русского трудового народа. За что? Нет, вы вдумайтесь, вглядитесь — червяком ползёт поперёк земли нашей, от Балтики до Чёрного моря, окоп, и трупами устлана земля. И если эти миллионы сложить — мост из трупов!.. Куда он ведёт нас? К погибели трудового народа, к погибели свободы!
— Чего б ты понимала! — прорвался к трибуне матрос, чей бушлат крест-накрест повязывали патронташи. — «Мост из трупов! Куда ведёт!» К дворцу романовскому! Через войну вышел народ в разум. Мильоны сгибли оттого, что царята губили народ. А теперь опять понаехали шпиёны мутить нас! Вы с Вильгельмом, с Франьцем! Вы нож в спину фронту! Товарищи! Долой предателей-шпиёнов! Война — войне![18]
Девушка задохнулась от ярости, не находя слов, и сбежала с трибуны, встав лицом к лицу с матросом, «красой и гордостью революции».[19]
— Это ты предатель! — закричала она. — Ты шпион! Пр-ровокатор! Из Кронштадта, да? Изменники! Мужеложцы паршивые! От России отделяетесь?!
— От какой Расеи? — гаркнул матрос. — От вашей полицейской, золотопогонной — конечно! Братцы! Большевичка это!
— Давить их, гадов! — раздался голос из толпы. — Всех во дворце Кшесинской![20]
— Пломбированные прохвосты![21]
«Братишка» более не стал тратить времени на слова, а ухватил девицу за грудь, получил за это по морде, но не отступился, оскалился только, закраснел, засопел, облапил большевичку. Тут подлетел окопник, задрал коричневое платье, полез в промежность… Девушка сопротивлялась молча и яростно.
Кирилл ринулся в толпу, не думая. Саданув рукояткой «парабеллума» матросу по шее, он ткнул окопнику дулом в область почек и вырвал девушку из его рук. Толпа взревела, угрожающе шатнулась на Авинова — наших бьют!
Кирилл выстрелил им под ноги и поднял пистолет, обещая палить в пузо. Толпа отпрянула — идти до конца согласных не было, но кое-кто уже рвал винтовки с плеча.
— Извозчик… — выдохнула девушка.
Авинов оглянулся и увидел проезжавшую мимо пролётку. На облучке сидел бородатый мужик, смахивавший на Емельку Пугачёва, в долгополой ваточной чуйке, в галошах, в чёрном расплющенном котелке.
Подскочив, мигом спихнув с сиденья сонного парня в студенческой фуражке, Кирилл подсадил на его место девушку.
— Гони, чего ждёшь?! — гаркнул он.
Извозчик с перепугу стегнул лошадь так, что та, бедная, чуть на дыбки не встала, и рванула — аж искры из-под копыт. Поручик вскочил на подножку, оглядываясь назад. Несколько солдат-кексгольмцев выбегали из толпы, передёргивая затворы. Авинов выстрелил трижды, не беспокоясь тем, попадёт или нет. Стрелки шарахнулись в стороны, один рухнул на колени, роняя винтовку.
— Куды ехать-то? — обернулся извозчик, пригибаясь и вжимая голову в плечи.
— На Фурштатскую!
Кирилл, убедившись, что их никто не преследует, сел в пролётку. Засунуть пистолет за ремень удалось со второго раза — руки ходуном ходили.
Девушка смотрела на него с изумлением и восторгом, а вот испуга в ней не чувствовалось вовсе. Ну разве что самую малость.
— Как вас зовут, мадемуазель? — спросил Авинов отрывисто, ещё не отойдя от горячки боя, вернее — стычки.
— Даша, — ответила девушка и тут же поправилась, чопорно добавив: — Дарья Сергеевна. И вовсе я не мадемуазель, а товарищ. Товарищ Полынова!
Кирилл усмехнулся. Эту красивую девчонку, забившую себе голову ерундой, ему хотелось поддеть, ущипнуть если не действием, то хоть словом.
— Женщина не может быть товарищем, — сказал он веско. — Женой, возлюбленной, подругой — кем угодно, но не товарищем.
— Да что вы говорите! — притворно восхитилась мадемуазель Полынова. — А о равенстве мужчины и женщины вы слыхали?
— Наслышан.
— И что? — нетерпеливо поинтересовалась Даша.
— Ну мало ли какой бред несут люди… Женщина с мужчиной слишком разные для того, чтобы быть равными. Так уж заповедано самой жизнью или Богом, и та представительница прекрасного пола, которая поступает наперекор своей природе, просто уродует себя, не зная толком, чего же она хочет.
— Равных прав!
— Права подразумевают и обязанности, — парировал Кирилл, ловя себя на том, что копирует лекторский тон своего профессора, — которые следует исполнять, опираясь на возможности, данные природой. Мало заявить о равноправии с сильным полом, надо ещё привить себе эту силу, а заодно и мужской ум пересадить, и волю вживить!
— Неужели революция ничему вас не научила? — сказала насмешливо Полынова. — Неужели не видите вы, что к старой жизни возврата уже не будет! И вы не сможете свести жизнь женщины к убогому набору: кухня, дети, церковь! Мы раскрепостились, понятно вам?
— Понятно, — криво усмехнулся Авинов. — Я их вижу — миллионы раскрепощённых женщин, чахлых и несчастных, днём месящих грязь наравне с мужчинами, машущих кайлами и кувалдами, гнусно матерящихся, хлещущих дрянную водку и курящих вонючие папиросы, а ночью молящих Бога вернуть милые старые порядки, где им подносили розы и признавались в любви, где был и дом, и муж, и фортепьяно вечерком, и розовые обои в детской… Всё так и случится, Даша, и очень скоро, но будете ли вы счастливы и горды оттого, что выиграли наш с вами маленький спор?
Авинова буквально подмывало желание открыться перед Дашей, похвастаться тайным знанием грядущего, намекнуть хотя бы, как в детстве: «А что я знаю…» Но горячее желание тут же гасилось огорчительно-взрослым «Нельзя!».
Девушка растерянно посмотрела на Кирилла.
— Вы так странно говорите… — промолвила она и спохватилась, обрадовалась даже, что можно было перевести разговор на другую тему: — А как вас звать?
— Зовите меня Кириллом. Вы где живёте, Даша?
— В-в… Пока нигде. Я сегодня только приехала.
— Всё ясно… Сто-ой! Сколько с меня?
— Дык… Три рубли.
Авинов сунул замусоленную трёшку извозчику.
— Благодарствуем! — поклонился тот.
Кирилл спрыгнул первым и подал руку Даше. Девушка не приняла его помощи — сошла сама и осведомилась:
— А мы где?
— Я здесь живу. Не бойтесь, я из тех, в ком революция не изгадила пока ни чести, ни достоинства.
— А я и не боюсь! — фыркнула «товарищ Полынова» и гордо прошагала в парадное.
Уже на лестнице она поинтересовалась:
— Почему вы так ненавидите революцию, Кирилл?
— Потому что это самое омерзительное, самое богопротивное, самое чудовищное преступление против России, — ровным голосом проговорил Авинов.
— Мы сняли оковы с народа, и…
— …И выпустили на волю разнузданную толпу. Человечье стадо, которое с каким-то извращённым упоением крушит, громит, жжёт, убивает, калечит, мучит! И каждая партия, пардон, лизала зад этой миллионоглавой обезьяне, чтобы первой накинуть на неё ошейник, да и науськать на противников. Воистину, приходишь к мысли, что разум дан человеку лишь для того, чтобы он поступал вопреки ему! Мы пришли.
Кирилл отпер дверь и ввёл свою гостью. Даша первым делом поправила волосы перед зеркалом и с любопытством огляделась.
— Уютненько тут у вас, — сказала она. — Чистенько. А хотите, я докажу вам, что революция впустила свежий воздух в душный и затхлый старый мир? — Повернувшись спиной, девушка попросила Авинова: — Расстегните, пожалуйста…
Недоумевая, корниловец расстегнул пуговки на платье, и Полынова легко и просто стянула с себя гимназическую форму, оставшись в одних кружевных трусиках и шёлковых чулочках. Авинов не долго боролся с искушением — обнял Дашу, притянул к себе, принялся жадно целовать её груди и плечи. А девушка одной рукой ласкала его шею, другой торопливо сдёргивала «кружавчики» и бормотала, задыхаясь:
— Революция нравов, понимаешь?.. Революция чувств…