В грубой солдатской рубашке, подвязанной кавказским ремешком, в жёлтых, до колен, поскрипывавших сапогах, Антонов-Овсеенко нервно расхаживал по кабинету. Никогда прежде не ощущал он, как обжигает ревность. Ох, недаром её считают мотивом убийства! Ревность и ненависть.
«Штык» сжал кулаки и застонал, замычал сквозь сжатые зубы, вспоминая ту ночь в Зимнем. Эта картина навсегда запечатлелась в его сознании: возбуждённая, радостная, дьявольски красивая Даша — и этот хлыщ, контра лощёная, «беляк», небрежно тискавший девушку. Его девушку!
Издав утробное рычание, Антонов-Овсеенко крепко зажмурился, но и тогда ненавистное имя калилось перед ним, складываясь из огненных букв: «Кирилл Авинов». Его соперник. Его враг.
Заделавшись наряду с прапорщиком Крыленко и матросом Дыбенко членом комитета Совнаркома по делам морским и военным, подпоручик Овсеенко сам упросил Ленина назначить его комиссаром по борьбе с контрреволюцией на Юге России.
И никому, даже товарищу Полыновой, не признавался «Штык» в истинных своих побуждениях. Не пугали его войска Каледина, не тревожила и корниловская Добрармия. Он хотел — мечтал, жаждал! — захватить в плен одного-единственного «беляка» и долго-долго истязать его трепещущее тело, терзать искусно, так, чтобы мучения Кирилла Авинова не оборвались смертью от боли. И не с кем станет делить Дашу Полынову!
Только ради этого «Штык» и принял командование над всеми отрядами матросов, красногвардейцев Москвы и Питера, революционных солдат, брошенных против белых войск.
Невольно сравнив себя с царём Менелаем, спалившем Трою из-за Елены Прекрасной, Антонов криво усмехнулся: а он, выходит, разжигает Гражданскую войну ради Дашиных глазок! А так оно и выходит…
В кабинете, бывшей аудитории для курсисток, висела чёрная доска. Штык взял мелок и начертал извечную формулу счастья: «В. + Д. = Л.» — и быстро-быстро растёр буквы, «известные» любовного уравнения, сухой тряпкой. Если в это уравнение подставить «К.», то «В.» можно спокойно вынести за скобки…
Дрожащими пальцами Владимир взял папиросу, прикурил, сломал и отбросил. К чёрту! Ничто его не успокоит, пока эта белая сволочь не окажется здесь, в его руках, привязанная к стулу!
Звякнула дверь, и вошёл Михаил Муравьёв[52] — сухощавый, с короткими седеющими волосами и быстрым взглядом. Порою он пугал «Штыка» вечной своей бледностью, неестественно горящими глазами на истасканном, но всё ещё красивом лице.
— Вызывали? — спросил Муравьёв высоким, горячим голосом.
— Вызывал, вызывал, — Антонов-Овсеенко нервно-зябко потёр ладони. — Я назначаю тебя начальником штаба…
Муравьёв, самодовольно ухмыльнувшись, подтянулся. «Штык» походил мимо окон, выходивших во двор Смольного, постепенно замедляя шаги, и замер вовсе. Ссутулился, оглядывая крыши и шпили Петрограда.
— Первейшая наша задача, — сказал он отрывисто, — взять Харьков, сколотить из тамошних большевиков Совет рабочих и солдатских депутатов и провозгласить Украинскую Советскую Республику. И это надо сделать быстро!
— Сделаем! — воскликнул Муравьёв, предвкушая будущие контрибуции, расстрелы и прочие увеселения.
— Запомни, мы идём огнём и мечом устанавливать советскую власть! Уничтожать всех офицеров и юнкеров, гайдамаков, монархистов и всех врагов революции! Сечь их шашками, бить снарядами, душить газами! Мы в состоянии остановить гнев мести, однако не сделаем этого, потому что наш лозунг — быть беспощадными!
— О, да… — прошептал начштаба, совершенно очарованный.
— Если всё пойдёт как надо — должно пойти! — мы разделимся. Из Харькова ты поведёшь войска против мелкобуржуазной Центральной рады, а я двинусь на Дон — громить Каледина, Корнилова и прочую белую сволочь. И вот что… Мне докладывали, что ты у нас большой мастак на всяческие засады и похищения?
— Имею опыт, — на губы Муравьёва наползла гаденькая улыбочка.
— Тогда слушай приказ. Найдёшь одного запасника-кексгольмца по фамилии Захаров, сыщешь ещё с полдесятка надёжных товарищей и пошлёшь их на Дон. Мне нужно, чтобы группа Захарова захватила там одного белогвардейца, поручика-корниловца. Кирилла Авинова. Запомнил?
— Так точно! Кирилла Авинова, поручика.
— Мне нужно, чтобы его взяли живым и доставили ко мне. Обязательно живым! Ясно?
— Так точно! Разрешите идти?
— Ах, бросьте, товарищ Муравьёв! — поморщился «Штык». — Что за старорежимные выкрутасы? Мы с вами в революционной армии!
— Всё сделаем как надо, товарищ комиссар, — с чувством сказал Михаил. — Доставим «беляка» в целости и сохранности!
— Я надеюсь на вас. Ступайте.
— Есть!
Чётко развернувшись кругом, Муравьёв вышел. «Штык» вздохнул — не сразу выжмешь из служивого человека раба, царская муштра въедается крепко, — и тут же поймал себя на мысли, что все эти «есть!» и «так точно!» даже нравятся ему. Чеканные формулировки подчинения создают флёр властного превосходства — и умащивают его душу, изъязвлённую ревностью, униженную и оскорблённую проклятым корниловцем.
— На всякого «беляка» найдётся свой силок! — прошептал он и хихикнул. Подхватив шинель, «Штык» зашагал из кабинета вон, хлопнув по плечу шоффэра, придремавшего в коридоре:
— Едем!
…Мрачно было в революционном Петрограде, мрачно и холодно. Зимний разорили, а в подвалах дворца по сей день парочка матросов плавала — дорвались до бесплатного, да так и утонули в вине.
Витрины магазинов зияли пустотой, а то и вовсе стояли заколоченные досками. Неубранный снег утоптался в наледь, но посыпать её золой было некому — дворники перевелись. Их нонче полагалось звать «смотрителями двора». Вот они и смотрели. А только заикнёшься насчёт поработать, сразу на дыбки: «За что кр-ровь проливали?! Штоб обратно в ярмо, метёлкой шкрябать?»
Антонов-Овсеенко поглядывал на бедствующий город из окошка персонального «Руссо-Балта» и улыбался, жмурясь от удовольствия. К хрусту снега примешивался хруст семечек — замызган Питер семенной шелухой. Деревня в городе!
«Но это вооружённая деревня, — думал „Штык“, — это — землеробы в солдатских гимнастёрках. Распоясанные, обезначаленные и митингующие, втянутые в политику, жадно тянущиеся к ней. Огромная лаборатория по перешлифовке туманного крестьянского сознания!»
…«Руссо-Балт» притормозил у подъезда.
— Свободен! — бросил «Штык» шоффэру и вылез из машины. Бодро поднялся на третий этаж, отпер лакированную дубовую дверь с медными вензелями и аккуратно прикрыл её за собой. Вздохнул: дома!
Повесив пальто на рогатую вешалку, сверху набросив шляпу, он снял сапоги, не покидая коврика у двери. Подцепив тапочки, прошёл в гостиную, потирая застывшие ладони.
Даша стояла у окна, сложив руки под грудью и глядя куда-то за крыши.
Девушка не казалась печальной, она была совершенно спокойна. И очень молчалива. После взятия Зимнего «товарищ Полынова» стала рассеяна и задумчива, её покинула обычная пылкость и радость жизни. По утрам «Штык» с подозрением поглядывал на глаза девушки, но нет, они были сухими. И всё же Даша сильно переживала.
Антонов точно знал, из-за чего именно. Верней, из-за кого. Кирилл Авинов — вот причина девичьих страданий.
Владимир сжал зубы — убил бы этого гада. Ах ты, с-су-чок замшелый…
Копаясь в себе, он обнаруживал на сердце не одну лишь ревность или ненависть. Тревога присутствовала тоже — уж больно переменилась Даша, не узнать. Она ведь никогда не держала плохого в себе — обида, злость, малейшее раздражение тут же вырывались наружу с криком, со слезами, с кучей ехидных замечаний и откровенных оскорблений. Даша удержу не знала в бурном проявлении чувств. И вдруг затихла. Замертвела. Заледенела.
Ещё недавно душа её чудилась райским садом, откуда изливались любовь и ярость, а теперь там простиралась опалённая пустыня, и холодные, злые ветры носились над нею.
И он ничего не мог поделать с этим — его помощь Даша равнодушно отвергала. Заботу… Господи, да она даже не замечала, что о ней заботятся! Он донимал её ревнивой страстью, но девушка была холодна в постели, она вяло отвечала на ласки, даже не притворяясь, что ей с ним хорошо. Как тут не пожелаешь мучительной смерти этой… этому… этому «товарищу Авинову»?
— Здравствуй, Даша, — сказал Владимир, усиленно излучая уверенность в себе.
— Привет, — обронила девушка, не оборачиваясь.
Она не поинтересовалась, как у него идут дела, не спросила даже, голоден ли он, — так и продолжала смотреть в окно.
Антонов-Овсеенко осторожно приблизился и положил ей ладони на плечи, погладил, потянулся поцеловать в шею, но Даша увернулась — без досады, как от надоевшей мухи.
В душе у «Штыка» родилось раздражение, поднимая всю муть былых обид. Захотелось сжать эти плечи, впиться губами в стройную лебединую шейку, овладеть девушкой жестоко и грубо, но… Нет. Нельзя. Да и чего он этим добьётся? Развернётся Даша и врежет ему по морде — без гнева, так просто, приличия ради. И замкнётся ещё пуще, уйдёт в себя, как моллюск в раковину — не выковыряешь.
Неловко погладив Дашины плечи, чувствуя себя дурак дураком, Владимир задержался рядом с девушкой, не зная, что сказать и надо ли говорить вообще.
— Я хочу поехать в Ростов, — бесцветным голосом сообщила Даша.
— В Ростов? — непроизвольно обрадовался «Штык». Надо же — заговорила Валаамова ослица!
— В Ростов-на-Дону, — уточнила девушка.
— Зачем, не понимаю? — тут же насторожился Антонов. — Скоро мы отправимся в Москву, оттуда двинем на Харьков. Ты же сама этого хотела!
— А теперь я хочу в Ростов.
Владимир помолчал, угрюмея.
— Это… из-за него? — спросил он.
— Это из-за меня, — неласково усмехнулась Даша. — Был же разговор насчёт того, что пора поднимать Ростов и Таганрог на борьбу. Вот я и помогу товарищам в подполье…
«Штык» помрачнел ещё больше. Единственным его желанием было «держать и не пущать» Дашу, всё время видеть её, чувствовать, что она рядом, что она с ним. Но и отказать он не мог. Да и что значил бы его отказ? Полынова пожала бы плечами — и поступила бы так, как хотела. А начнёшь ей мешать, станешь врагом…
— Езжай, — вздохнул Владимир, — помоги…
Девушка равнодушно чмокнула его в щёку и пошла собираться.
— Ты не видел мой саквояж? — громко вопросила она, роясь на антресолях. — Где-то тут должен быть, я его сюда положила…
— Посмотри в людской! — донёсся из кабинета голос Антонова.
— А что саквояжу там делать? — проворчала Даша, но заглянула-таки в нетопленую людскую, где раньше проживала пожилая чета — лакей и кухарка, прислуживавшие выселенному хозяину квартиры, старенькому генералу. Саквояж лежал на подоконнике.
Девушка подхватила его — и поникла, словно притомившись от нескольких минут бодрой суеты.
Все эти дни после октябрьского переворота она жила будто в каком-то чаду, даже запах гари чувствовался. Или не зря говорят, что в душе всё перегорело? Ах, если бы всё! Если бы она могла освободиться от того, что вошло в её плоть и кровь, от этой ненавистной, проклятой любви! И к кому, главное? К врагу! Контрреволюционеру! «Белому»!
Дневной свет, дневные заботы отгоняли думы, горькие и тягостные, обрывали желания, но по ночам Даша вспоминала руки Кирилла, губы Кирилла, голос его, тепло сильного тела и едва сдерживала стон великой тоски, муки неизбывной. Разум ненавидел возлюбленного-предателя, а душа томилась, желая любви и ласки.
Бывало так, что Владимир овладевал ею, а она представляла, что с нею Кирилл, что это его жаркое дыхание опаляет ей щёки, что это его губы засасывают атласную кожу грудей, а раскроет глаза — искажённое лицо Антонова над нею. Волосы всклокочены, крапинки пота выступают на тонком носу… Господи, какая мерзость… И теперь гнусное ощущение нечистоты не покидает её. Господи, во что она превратилась… В жалкую прелюбодейку, в шлюху! Авинов изменил идее, а она изменила ему. Будто в отместку, назло!
— Господи, — прошептала Даша, — ну за что, за что мне это?..
Прижавшись пылающим лбом к холодному стеклу окна, девушка застонала и ударила кулачками по гулкой раме.
За окном сгущались сумерки.