Радзивилл, который расхаживал по комнате взад и вперед, вдруг остановился и сказал:

— Премного наслышан о тебе, шут. Любопытно мне, много ли нашел ты в Польше дураков, которые могли бы с тобою в глупости сравниться?

— А… Это дело непростое, — с озабоченным видом отвечал Станьчик. — С каждым днем к моему реестру новые прибавляются. Уж как я извелся, их записывая. А перечень все растет… Кого там только нет, а теперь и молодой король… прибавился.

— Как смеешь?! — возмутился магнат.

— А вот и смею! Смею! Потому что я шут! Следовало бы спросить, почему король в списке? И ответ был бы готов. А потому, что, в то время как на литовской границе неспокойно, он канцлеру своему дукаты дает и в Вену его посылает.

— Однако ж ты дерзок! — заметил Черный.

— Может, и дерзок, но не глуп. Не так глуп, чтобы не ведать, что полководцев, рыцарей знаменитых, следует не к тайной миссии, а к битве готовить.

— Вот вернусь, найдется время и для битвы. Станьчик зашелся от смеха.

— Найдется? Неужто?! Царь Иван будет ждать возвращения вашего? Коли так, дело иное!.. Время найдется… Ну что же, Августа я из списков вычеркну, а впишу себя, королевского шута… Ей-ей, впишу!

Шут отошел, качая головой, словно бы жалея самого себя, а взбешенный Радзивилл остался один и долго еще ждал королеву, которая в это время держала совет со своими приближенными — Кмитой и Гуркой.

— Вы слышали? Радзивилл Черный посмел просить аудиенции. Твердит, что молодой король взял на себя особые обязательства. Намекает на его тайный брак со вдовою Гаштольда, трокского воеводы.

— Тайный? — удивился Кмита. — Не верю! Ваш достойный сын никогда ничего не сделает без согласия вашего.

— О! — воскликнула она. — Август не мой больше. С той поры как уехал в Вильну, его нельзя узнать. Но я и за такого буду стоять до конца… Единственный сын! Наследник престола! И это он пытается разрушить, растоптать все, что я сделала в Литве. Радзивиллы? Что для них Корона?

Краков? Как мне донесли, Радзивилл Черный похваляется тем, что едет к римскому королю… В Вену! Регспе'? Хочет науськать на меня Габсбургов! Как будто мало я от них наслушалась попреков за то, что якобы измывалась над Елизаветой, отравила ее!

— Тайная свадьба короля для нас не закон, — сказал Кмита. — Ближайший же сейм может признать ее недействительной. А что думает об этом каштелян Гурка? Великопольские вельможи?

- Мы будем против. Нас заботит сохранность границ наших, благополучие Гданьска; прочные и длительные союзы — вот что нам нужно. А что может дать нам брак короля с литвинкой?

Решительно ничего.

— Весьма рада этому. Его величество в письмах своих расспрашивал Августа, тот сначала от всего отрекался, а потом…

— Что — потом? — спросил Гурка.

— Доказывать стал, что и Сонка, супруга Ягеллы, и Барбара Заполия были не королевского рода…

Богобоязненную королеву, первую супругу государя нашего, он к своей литвинке приравнял и тем весьма своего отца обидел…

— Жаль, что его величество больны тяжко…

— Но все равно король не позволит своевольничать. Ни Августу, ни шляхте литовской… — заверяла Бона.

— Оставил за собою титул великого князя, — напомнил Гурка.

— А вы, ваше величество? Не сжалитесь над сыном? — спросил Кмита.

— Я? — возмутилась Бона. — Отдать той титул государыни? Великой княгини Литовской? Королевы Польши? Лишиться власти, титулов своих? Никогда! Они мои и только мне служить будут. Мне одной.

Судьба, однако, распорядилась по-своему, и они служили ей недолго. Перед самой Пасхой Сигизмунд Старый заболел, и медики не надеялись, что он встанет с постели. Король оставался в сознании и все время допытывался, опроверг ли Август кружившие вокруг сплетни, а когда понял, что сын молчит, потому что связал себя тайными узами, сказал с великой суровостью:

— Запрещаю!.. Скажите дочерям моим и дворянам, что я не признаю этого брака. Запрещаю говорить о нем…

— Скажу всенепременно, — обещала Бона. — Будем возражать до тех пор, пока он не разорвет эти узы.

— Только разорвет ли? Он упрям, как Ягеллоны и Сфорцы, вместе взятые… — прошептал король.

В последние дни король совсем ослабел, а в великую пятницу, причастившись, лежал молча, слабый и недвижимый. Королева не отходила от него ни на минуту, бодрствуя возле ложа больного даже ночью. В первый же день пасхальных праздников наступило значительное ухудшение, поэтому Вольский немедля отправил еще одного гонца в Вильну, а сам тотчас же вернулся в королевскую опочивальню, где рядом с Боной стояли на коленях принцессы Зофья, Анна и Катажина. В комнате толпились придворные, поближе, окружив королевскую семью, теснились вельможи из королевского Совета. Все они вглядывались в старое, бледное лицо своего повелителя, ждали от него последних приказаний, последних слов. И вдруг на замковой башне зазвонил «Сигизмунд». Он звонил отчетливо, его низкий голос доходил до самых отдаленных уголков города, замка, вавельского собора.

Король открыл потухшие глаза. Минутку вслушивался в триумфальный звон колокола, а потом сказал тихо, но очень внятно:

— Благодарю тебя, господи… За то, что в последний час моей жизни ты дал услышать мне голос моего колокола. Это он… Зовет меня. Зовет в день воскресения.

Бона припала к его бледным, сложенным как для молитвы рукам.

— Нет! Нет! Вы с таким терпением и мужеством переносили все трудности вашей жизни. Одолеете и эту хворь…

— Последнюю… — возразил он.

— Нет! Медики не теряют надежды. Вы еще поправитесь, силы к вам вернутся!

— Увы, слишком поздно… — прошептал король.

— Умоляю вас… — просила королева со слезами на глазах. — Не покидайте меня. Как мне без вас? Ваше величество…

Но он говорил уже не с ней и не о ней.

— Я уже не услышу пасхальной аллилуйи… Она будет без меня. Как это странно. С завтрашнего дня все будут без меня. Без меня. — Он закрыл глаза и еще раз чуть слышно прошептал: — Без меня…

Один из придворных подал королеве горящую свечу, она взяла ее дрожащей рукой и держала так, чтобы король мог ее видеть. В покоях было тихо, только колокол на башне гудел все сильнее. Король снова открыл глаза и долго вглядывался в пламя свечи. Потом веки его смежились, рука бессильно свесилась с постели.

Последний сын Казимира Ягеллончика окончил свой земной путь…

В замковой башне приспустили черный стяг, а вскоре еще один флаг приспустили за каменной стеной замка, у ворот. Черным трауром Вавель отмечал кончину короля, который любил мир, был ко всем добр, при чужих дворах, по всей Европе, с любовью произносилось его имя.

Королева Бона отошла от окна, где долго стояла, вглядываясь в черный стяг, вестник смерти. Ее уже отяжелевшая фигура на фоне пестрой обивки стен казалась еще одним черным пятном, еще темнее казались и ее бархатистые глаза на побледневшем лице. Она хлопнула в ладоши, и на пороге тотчас же появилась Сусанна Мышковская.

— Заждалась, наверное, но теперь можешь подойти. Ты готова? Bene. Тогда садись и пиши. Письмо к венгерской королеве со всеми ее титулами. В конце укажешь: «Вавель, anno Domini 1548».

А теперь начнем: «Пресветлая королева, дорогая дочь наша! Пишем тебе в слезах и плаче, все утешения напрасны, потому что мы оплакиваем сиротство наше. Осиротели мы в тяжкие времена, которые грозят нам новыми ударами. Король теперь свободен от забот, а что нам остается? Наш удел — плач, одиночество и пустота… Мы лишились любимого господина и лучшего из мужей, а Речь Посполитая — доброго, милосердного короля, любящего мир и согласие и готового постоять за веру. В этом горе великом нет слов для утешения…»

Послышался стук в дверь, и, пользуясь привилегиями, данными ему после смерти Алифио, в покои вошел Паппакода.

— Допишем потом, я тебя позову, — сказала Бона Сусанне, а когда она вышла, спросила:

— Вернулся ли кто из гонцов?

— Да.

— Что же они говорят?

— Весть о смерти его величества короля обошла уже все дворы, вызвав всеобщее сочувствие. Вся Европа в трауре.

Бона на минутку поднесла платочек к глазам.

— Я желаю, чтобы похороны были не раньше июля. Ко дню святой Анны сюда успеют приехать короли, князья и все достойные гости. Да и мне время нужно — с сыном повидаться. Что говорит гонец наш из Вильны?

— Говорят, что его величество…

— Кто? — сердито перебила она.

— Молодой король, — поспешно произнес Паппакода, — велел объявить в Литве траур со дня восьмого апреля, но вскоре…

— Что дальше, говори…

— Десятью днями позже созвал в замке литовских вельмож на большой совет и там объявил о своем браке, а также представил им Барбару из Радзивиллов и велел называть ее госпожой и королевой.

Сказал, что никакая сила на свете сих освященных костелом уз расторгнуть не может.

— А они?

— Будто в рот воды набрали. А вечером был торжественный пир в честь…

— Ах, вот как! — воскликнула Бона. — Проклятие! Он всегда готов отложить то, что ему не желанно, а желанное — подавай.

— Тридцатого апреля он отправился в путь. Можно ждать его со дня на день, — добавил Паппакода.

— Один?

— Один. Гонец трех лошадей загнал, чтобы его опередить.

— А что говорят люди? Какие ходят слухи? Пересуды?

— Ах, чего только не говорят… Больше всех супруга пана Горностая злословит. Королю всевозможные пасквили подбрасывали. Все завидуют, все придворные тому браку противятся.

— А мои люди? — спросила Бона, помолчав.

— Тоже против тайных венчаний, кричат, скандалят, злословят. Гонец говорил, что карета молодого короля вся облеплена посланиями, одних эпиграмм сколько! На постое слуги все сдирают и отмывают, да только, чуть отъедут, листков этих еще больше прибавляется.

— Только на его карете? А Радзивиллов не трогают?

— Оба их дворца и стены королевского замка пестрят от наклеек, записок с угрозами да шутками всякими. На смех поднимают короля с его незаконной супругой.

— Не ждали от него такого шага, а потому все теперь и отвернулись. Известно ли, что он сказывал, собираясь в дорогу?

— Да. Заговорила в нем кровь итальянских кондотьеров. Сказал Глебовичу — от королевы-матери я мог бы ожидать любого удара. Да только страха у меня перед нею нет — теперь она никто, она… — начал заикаться Паппакода.

— Слушаю вас, договаривайте, — приказала Бона.

— Теперь она вдовствующая королева, — закончил Паппакода почти шепотом.

— Ну что же, ловко он все это удумал, — сказала Бона ядовито. — Был на Вавеле дракон, да не один, целых два. И король-дитя. А отныне есть и будет один-единственный правитель. Он? Он один?

— Похоже на то.

— Так и сказал — вдовствующая королева? — все еще не верилось Боне.

— Передаю вам слова гонца, — мрачно подтвердил Паппакода.

Она задумалась, что-то еще взвешивая, наконец приказала:

— Велите гонцу забыть о том, что слышал, особливо о разговоре с Глебовичем. Зато о том, что видел, пусть рассказывает всем и каждому. Вот карета, в которой едет король… Самодержец. Обитая пурпуром карета кажется пестрой от пасквилей… На ней листки бумаги… Их не счесть. Сорвут одни — тут же новые налепят. Вижу их, вижу. На дверцах, на попонах лошадей, на спицах колес! Он затыкает уши, но все равно слышит всякие насмешки и вопли. Взрывы смеха. Вот триумфальный въезд в Краков, достойный великого князя Литовского. Польского короля!

Она кричала, воздев руки к небу, словно приветствуя въезжающего монарха. И вдруг поднятые руки бессильно опустились, побагровевшее лицо исказила судорога. Она сказала тихо и скорбно:

— Короля… моего сына. Единственного вымоленного наследника Короны. Последнего властелина из династии Ягеллонов…

С помощью итальянских мастеров медики забальзамировали тело старого короля. Он лежал в гробу в тех же доспехах, в которых воевал на Поморье, он был в короне, со скипетром и державой в руках.

Согласно обычаю подле него с левой стороны положили меч, который столь неохотно при жизни извлекал он из ножен, государь, более всего ценивший мир и… покой. Гроб стоял на покрытом золотой парчой катафалке в королевской опочивальне, превращенной в траурную часовню. От гроба не отходила семья и весь двор, ожидая приезда короля-сына, теперь единственного властелина Короны и Литвы.

Выйдя вместе с Гуркой из этой опочивальни-часовни в соседние покои, Кмита на минуту остановился, чтобы перекинуться словом с Фричем Моджевским, который в нетерпении ожидал Августа, мечтая встретить его первым.

— Его величество лежит в своих доспехах, — сказал краковский воевода, — как и подобает королю-победителю.

Каштелян Гурка нахмурил брови.

— Тело еще на катафалке, а замок подобен полю брани. Все бурлит, клокочет. Того и гляди пожар вспыхнет. Тарное ский с канцлером Мацеёвским в нижних залах собрали всех вельмож. Ждут чего-то.

Кмита, казалось, не придал этим словам никакого значения.

— Знамо дело, — сказал он. — Хотят нового государя задобрить. Напомнить, кто его малолеткой возвел на престол. Но я не верю, что Тарновский вернется в замок и опять будет тут судить да править. Королева нынче на нашей стороне, искренне или нет, но с нами.

— Август, вопреки тому, что люди сказывают, непреклонен в делах бывает, — отозвался Фрич. — Он стоит за перемены, за справедливость и законность. Я верю, что он будет не с сенаторами, а со шляхтой и…

— Слова! Все слова, почтеннейший Фрич, — прервал его Кмита. — Не народ сегодня с королем говорить будет, а мы. Или Тарновский.

В ту же минуту на пороге появился придворный из свиты Боны.

— Пан гетман Тарновский все спрашивает, когда государыня принять его соизволит?

— Не сегодня, за это ручаюсь, — буркнул воевода.

Но слова придворного услышала королева, в это время как раз выходившая из часовни. Вся с ног до головы в черном, она казалась старой и очень усталой. Но тут же сказала не терпящим возражений голосом:

— Скажи, ему подождать придется. Пусть никто не мешает мне молиться.

— Скоро ли светлейший государь приедет? — спросил Гурка.

— С башни пока еще не видна его свита, — отвечал придворный и, поклонившись, вышел.

Бона между тем обратилась к Кмите, в ее покрасневших от слез глазах он прочел раздражение.

— Вы, однако, весьма неосторожны, воевода, — промолвила она. — Даже не пытаетесь скрыть своих намерений.

— А к чему таиться? — отвечал он надменно. — Скрывать от Тарновского, что кончились его золотые денечки? Другой лагерь пришел к власти? Коль скоро ваше величество на стороне шляхты, да и я со шляхтичами вместе, — что для нас гетман? Или канцлер? Припугнуть их пора.

В эту минуту появившийся в дверях слуга доложил:

— Послы немецкие в великом волнении. Хотят предстать перед глазами вашего королевского величества.

Услышав эти слова, она дала Кмите знак рукой.

— Покажи свою силу, воевода! Припугни их хорошенько! Скажи послам, что хватит терпеть дочерей Габсбургов на престоле польском. Не по вкусу нам альянс с императором, союз с Францией куда милее будет. Пусть послы эти уже сейчас доложат Карлу и Фердинанду о решеньях наших.

Но Кмита стоял молча, кусая губы, и тогда Бона сказала камердинеру:

— Вели послов занять. Им подождать придется. Когда придворный вышел, Бона добавила:

— Приезда короля ждет еще и французский посол. Я с ним говорила. Вместе с династией Валуа мы окружим Габсбургов кольцом и не позволим им хозяйничать в Европе! Король Франции вполне с нами согласен. Даст бог, при его поддержке на престоле венгерском воцарится сын Изабеллы, Ягеллон по крови.

Но Кмита настаивал на своем.

— Если ваше королевское величество желает по-прежнему на Вавеле быть хозяйкой, пора покончить с Тарновским и Радзивиллами. Слишком вознеслись они при молодом короле.

— Выскочки они, — с пренебрежением заметил Гурка, — где им тягаться со старопольскими дворянами. Вы полагаете — они могут нам… угрожать?

— А почему бы и нет? Радзивилл получил от императора Карла княжеский титул, за то что в Вену драгоценности покойной Елизаветы доставил. Вон какой чести удостоился! — продолжал Кмита.

— Что правда, то правда, — подтвердила королева. — А какой титул он Тарновскому выхлопотал, слышали?

— Не слышал и слышать не хочу, — отвечал воевода с презрением. — Нам, польским вельможам, отвратны титулы да звания, от чужеземцев полученные.

— И все же, — продолжала Бона, — Тарновский графом стал.

— Графом! Скажите на милость! — продолжал насмешничать Кмита. — Станьчику эту новость сообщу всенепременно. Го-то порадуется. Вдоволь над ним посмеется. Граф— гетман! Так ведь теперь его величать следует?

— Но сие значит, что Радзивиллы теперь в Габсбургах поддержку найдут? — напомнил Гурка.

— Молодой король такую распутницу взял в жены, — взорвался Кмита, — что поднять против нее шляхетскую братию — святое дело! До сей поры корону у нас носили святые, а также особы мудрые и почтенные. Может, в Литве нравы посвободнее будут, там все иначе. Но здесь, на Вавеле, мы не желаем терпеть развратницу на троне. Бона кивнула головой.

— В Литву я его больше не пущу. Пусть и думать забудет о Радзивиллах, о венчании тайном…

Слышите, играют фанфары?

— Государыня! Король въезжает в ворота! — доложил камердинер.

Все умолкли, но за окнами раздались крики:

— Да здравствует король! Виват! Виват! Слава королю!

— Его королевское величество… — доложил о прибытии молодого властелина Вольский, и тотчас быстрым пружинистым шагом в палаты вошел Август с несколькими придворными. Сделал вид, а может, и в самом деле не заметил стоящей чуть поодаль матери, потому что голос его пронзил тишину подобно удару бича.

— В часовню!

— Государь! Здесь ее величество… — попробовал было остановить его Вольский.

— Сын мой! Слава богу! Ты вернулся… — сказала, не двигаясь с места, Бона.

— Ехал днем и ночью, — отвечал он коротко и гневно.

— Пред вами, государь, — начала приветственную речь Бона, — самые близкие…

— Вижу, — прервал ее король.

— Преданные вам люди…

— Коль скоро я среди своих, сразу скажу, что думаю, — прервал ее король снова. — Все уже предусмотрено? Решено? Едва я переступил порог-и сразу должен идти, куда меня ведут?

— Не понимаю, что вы хотите сказать, ваше величество, — удивилась Бона.

— Не понимаете? А я вижу здесь, у отцовского гроба, тайный сговор. Государыня вместе с преданным ей воеводою. Тут же каштелян Гурка… Заговор против меня?

— Ваше королевское величество?! — воскликнула Бона.

— Ну что же, тогда я, ваш король, спрошу: где гетман Тарновский? Почему внизу не хотели пустить ко мне канцлера Мацеёвского? Почему не разрешили войти сюда, вместе со мной, сиятельному князю Радзивиллу? Обида, ему нанесенная, — для меня оскорбление.

— Но, государь… — начал было Кмита.

— Князь Радзивилл был со мной! — прервал его король. — По какому праву?..

— Но ведь это Радзивилл! — неожиданно для всех вмешался Фрич. — Ваше величество, не понимаю! Ведь вы же хотели когда-то вместе со шляхтой сломить могущество вельмож, отстранить их от власти?..

— Ну и что еще?! Что еще скажете? — резко спросил Август.

— Вы хотели быть создателем исполненного гармонии справедливого государства, спасти Речь Посполитую. Когда же, как не теперь? Мы полагали, вместе с вами…

— Вы! Всюду вы! Советчики! Опекуны! — злорадно усмехнулся Август. — Что же еще? Почему вы молчите, государыня?

— Потому что у меня нет иных намерений, кроме тех, о которых говорил нам почтенный Фрич, — отвечала Бона спокойно и рассудительно.

— Никаких иных намерений? — подхватил Август. — Почему же тогда, встречая меня, маршал Вольский упомянул о французских послах, с которыми я должен нынче непременно увидеться.

На этот раз Бона не сразу нашлась с ответом.

— Признаюсь, ошиблась я, государь… Полагала, что для блага Речи Посполитой и сестры вашей, Изабеллы, дадите согласие на брак с дочерью короля Франции…

— Значит, я угадал! — крикнул король. — Послушный сын вступает в новый брак! Во имя Речи Посполитой! Ради сестры! Да это же настоящая кабала! А обо мне? Обо мне вы не подумали? Что я думаю? Что чувствую? Об этом и знать не хотите? Ну что же, довольно вопросов! Приказываю послать одного из придворных в Рьщарскии зал — пусть пригласит сюда князя Радзивилла Черного. Скажет, что хочу его видеть и желаю, чтобы он был при мне! Здесь!

— Помилуйте, государь! — взмолился каштелян Гурка.

— Это неслыханно! — воскликнул Кмита.

— Я так хочу! — резко оборвал их Август. — И это еще не все. Французов принимать не буду.

— Ваше королевское величество! — умоляюще прошептала Бона.

— Им здесь делать нечего! Разве что после похорон захотят дождаться торжественного въезда в Краков…

Теперь попыталась остановить его королева:

— Замолчи, умоляю тебя!

Но он решил не уступать и продолжил:

— Дождаться въезда в Краков возлюбленной супруги нашей…

— Нет! Нет! — воскликнула Бона.

— …недавно обвенчанной с нами в Литве, Барбары Радзивилл…

Август умолк, но Бона вдруг распрямилась и с надменно поднятой головой воскликнула гневно:

— Она? Королева? Не бывать этому!

Похороны старого короля состоялись в последние дни июля, на торжества съехались императорские послы, послы римского короля, Альбрехт Прусский, многочисленные князья и княжата.

Торжественная процессия вошла в собор, и воцарилась полная тишина, нарушенная вдруг позвякиваньем железа и стуком копыт. Рыцарь в черных доспехах вошел в собор, остановился за гробом своего вождя, став свидетелем того, как канцлер сломал печать покойного.

Когда после панихиды гроб опустили под плиты собора, послышался звон большого колокола. Он гудел часто и тревожно и вдруг остановился, подобно сердцу того, кто его создал во имя прославления польского оружия…

Только на другой день колокол зазвучал снова. Черные хоругви еще ниспадали вниз со стен Вавеля, и в тот вечер, казалось, Висла изменила свой бег — когда светящийся поток из зажженных факелов и свечей поплыл вверх, на Вавельский холм, к замку. Загремели фанфары, приветствуя молодого короля, который прошел сквозь расступившуюся толпу и остановился в самом центре внутреннего двора. Он ждал подходившего к нему канцлера Мацеёвского и принял из его рук королевский стяг.

Фанфары умолкли, народ затаил дыхание. Неожиданно, единым взмахом обеих рук, Август вскинул стяг высоко вверх, а затем махнул им на все четыре стороны света. Словно бы глубокий вздох или стон пронесся над толпою. В это же мгновение стоявшие на стене и на башнях стражники сорвали черные флаги, они падали вниз, жалкие и никому уже не нужные, коль скоро посреди двора, озаренный тысячью факелов, стоял облаченный в траур, но исполненный блеска молодой король, больше десятка лет бывший лишь тенью своего отца Сигизмунда I Старого, а теперь, после его похорон, единственный законный властелин Польши, Литвы и Руси.

Толпа подступала все ближе, на первый план вышли придворные со свечами в руках, от зарева пылавших факелов было светло, как днем, арки и галереи освещали огоньки смолистых лучин, зажженных стоявшими там слугами.

Снова заиграли фанфары, им вторил мерным гудением королевский колокол…

Стоявший рядом с Остоей Фрич Моджевский шепнул:

— Ну, теперь жди перемен.

— Лишь бы во благо Речи Посполитой! — отвечал Остоя.

— Аминь… — чуть слышно не то прошептал, не то вздохнул Фрич.

Несколько дней спустя королева сердито говорила собравшимся в ее покоях вельможам:

— Не желает с нами разговаривать. Держится надменно и дерзко. Как он заблуждается! Думает, что все эти торжества — фанфары, факелы, фимиам — свидетельство его силы. Нет! Не для того я привезла свое приданое из Бари, чтобы этот узурпатор, этот мартовский кот, раздавал мое золото направо и налево своим сторонникам. Хочет войны со мной? Bene, он ее получит.

— Король может рассчитывать лишь на поддержку литовских и кое-кого из мало польских вельмож. Вся шляхта против него, — сказал Гурка.

— Значит, впервые она со мною, — продолжила разговор Бона. — И хоть смутьяны мне ненавистны и бунт я презираю, на этот раз готова выступить вместе с ними. Пусть Моджевский или Ожеховский придумают этому красивое словесное обрамление. Тут они большие мастера. Король должен быть в моих руках. Я согну его или сотру в порошок…

— Государыня, — отозвался познанский каштелян, — вы раздали столько должностей и столько земель, что можете рассчитывать на поддержку многих…

— Благодарных? — удивилась Бона. — Неужто, милейший каштелян, опыт не научил вас, что благодарность разъедает узы дружбы быстрее ржавчины? Она подобна уксусу, от которого прокисает любое вино. Нет и еще раз нет! Я могу рассчитывать лишь на тех, для кого замыслы Августа как кость в горле.

— Быть может, еще поговорить с королем… — осторожно сказал каштелян.

— Никаких объяснений! Никаких попыток оправдаться! Пока он требует, чтобы сейм признал законной супругой его полюбовницу, не быть меж нами согласия!

— Но вы, государыня, уж конечно… не покинете Вавель? — спросил Кмита, понимая, что подливает масла в огонь.

— Хотела остаться… — призналась она. — И здесь с ней бороться, как с Елизаветой. Но супруга моего нет больше. Вдовствующая королева, я буду здесь на вторых ролях… Кто только выдумал такие слова! Нет! Нет! Уеду, не дожидаясь сентября. К себе, в Мазовию. Какое счастье, что я могу это сказать!

— А как же сейм? Неужто вы будете бездействовать в Варшаве! Поверить трудно! — горячился Кмита.

Подумав немного, она отвечала:

— Бездействовать? Ну нет, нет! На сейм в октябре я приеду, буду в Гомолине. Туда приглашаю всех вас, господа, и всех моих доброжелателей. Будем держать совет…

Тем временем Сигизмунд Август собрал совет сразу же после разъезда гостей. Главными его союзниками, помимо Радзивилла Черного, стали теперь гетман Тарновский и канцлер Мацеёвский.

Когда они выходили из королевских покоев, навстречу им бросился прятавшийся за колоннами Станьчик, он шел рядом и приговаривал:

— А! Граф-гетман? И великий канцлер коронный? Как когда-то при старом короле, теперь при молодом…

— Отцепись, шут! — обругал его Тарновский.

— Кто тут шут? — удивился Станьчик. — Разве не тот, кто тень на плетень наводит? Это вы, а не я вечно молодого короля хулили. Ну что же, я очень рад. Сигизмунд Август в кругу старых слуг своего отца. Боже милосердный! Я думал увидеть другую картину. Молодой король идет рука об руку со шляхтой, а не с господами советниками, не с сенаторами. А тут все как и было прежде.

Сюрприз, право слово!

— Довольно! Уймись! — Мацеёвский отмахивался от Станьчик а, как от назойливой мухи.

На лице у Станьчика отобразилось удивление.

— Зачем вы меня гоните? Я ведь радуюсь вместе с вами! Счастливей нашего государства не придумаешь! Сменяются короли, а у трона все те же люди. Испытанные, многоопытные. Бессменные!

Всегда, всегда они!

— Пошел прочь! — рявкнул Тарновский. Но Станьчик не послушался.

— Да и зачем его величеству новые опоры? — с деланным удивлением вопрошал он. — Могут пошатнуться, рухнуть… Да и новые рожи ни к чему. Есть старые — сытые, довольные… И знакомые, смотреть — одно удовольствие! Не нужно гадать, что думают, чувствуют… Ей-ей, смешно — умру от смеха!

Он пропустил их вперед, но смеяться не перестал. Горький смех старого шута звучал у них в ушах и раздражал. Непроизвольно, не в силах больше его слушать, они ускорили шаги.

На предстоящий в Петрокове сейм послы стали съезжаться еще во второй половине октября, открытие его ожидалось в конце месяца. Король то и дело наведывался в Петроков из Корчина, королева Бона с частью своего двора остановилась неподалеку, в Гомолине. Оттуда она засылала гонцов к маршалу Кмите и к великопольской шляхте, которую возглавлял Петр Боратынский. Гонцы везли какие-то отпечатанные заранее листки, заглядывали на постоялые дворы, где пила и держала совет шляхта.

Сейм, как и было объявлено, открылся тридцать первого октября, но уже на следующее утро, когда по случаю Дня всех святых дела были отложены, в комнату к Боне, гревшей у камина замерзшие руки, ворвалась, как вихрь, Сусанна Мышковская.

— Госпожа…

— Нет ли вестей от маршала Кмиты?

— Был гонец из Петрокова. Доложил, что сегодня, ближе к вечеру, сюда пожалует его королевское величество.

— Сюда? Ко мне? — воскликнула Бона, вскочив. — В Гомолин? И ты стоишь как истукан? Рresto! Рresto! Вели всем пошевеливаться, готовьте ужин. Наконец-то я его увижу. Впервые за два месяца.

Он хочет говорить со мною. Приехал по своей воле… Вели всем покинуть дворец. Я хочу побыть с королем одна! Совсем одна!

Бона ждала Августа за накрытым столом, заставленным винами, сладостями и поздними осенними фруктами. Она то и дело вставала, подходила к окну, отдергивала порывисто шторы, словно ожидала приезда возлюбленного; такое было для нее внове, ибо приезда старого короля она никогда не ждала с таким волнением.

Каштаны за окном уже пожелтели, покрытая листвой лужайка была золотисто-рыжей. Бона любовалась этим золотистым ковром, и вспомнились ей первые строки из метаморфоз Овидия Золотым был этот первый век Да, перед глазами у нее было богатство золотого века, который мог наступить, если Август принесет в жертву свою страсть, чтобы стать великим королем, которого прославят потомки. Он должен быть послушен матери, тогда все золото из ее казны будет принадлежать ему, как этот сад с ведущей к дому каштановой аллеей.

Неожиданно в дверях появился камердинер и доложил:

— Его королевское величество подъезжают ко дворцу. Она отошла от окна и поспешила к нему навстречу, протянув руки, как бывало раньше.

— Саго тю! — воскликнула она, не скрывая радости. — Я ждала так долго! Не верила ни доносам, ни сплетням. Знала, что ничто и никто не может нас разлучить! Никто!

Он ответил ей чопорным поклоном.

— Я приехал за тем, чтобы… — начал он.

—. Догадываюсь. Чувствую и всем сердцем рада встрече с тобой в Гомолине.

Они уселись рядом у камина, и Август сказал:

— За этим я сюда и приехал. В Петрокове сейм только-только начался, а слово это не дает покоя, как назойливая муха, — Гомолин. Спрашиваю: кто среди шляхты сеет смуту? Отвечают — Гомолин.

Кто велит повсюду расклеивать гнусные листки, разбрасывать в Корчине и Петрокове мерзкие пасквили? Ответ всегда один — во всем виноват Гомолин! Гомолин! Гомолин! Не знаю, сколько во всем этом правды? Да и знать не желаю. Но думаю… Думаю, что следует выбрать другую дорогу, эта к добру не приведет.

Да, согласна! Я так рада, что ты решил…

— Да нет же, нет! Я имел в виду вас, ваше величество…

— Меня? — удивилась она. — Невероятно! Почему?

— Потому что я не уступлю.

Она рассмеялась неискренним смехом.

— Е аllora? Что ж дальше? Смешно, однако… И ты полагал, стоит так просто приехать сюда, чтобы получить от меня согласие, на что? На посрамление династии Ягеллонов? О Dio! Жена, с которой ты венчался тайком, без согласия сената и шляхты?

Правая рука его сжалась в кулак.

— Завтра, послезавтра я схвачу их за глотку и вырву у них согласие. Сегодня я пришел… просить. И мне нелегко это, потому что я знаю, что жену мою вы оскорбляете на каждом шагу и другим оскорблять велите. Но за долгие годы я впервые прошу вас, как когда-то в ранней юности.

— Просите — искренне?

— О да! Я говорю вам от души, открыто, как раньше открыто говорил вам: я люблю ее.

— Ну что же! В этом вы преуспели! Вы любили стольких моих камеристок. И краковских мещаночек! — улыбнулась она, скривив рот.

Он не стал возражать, хотя вздрогнул, словно от укола шпагой.

— Да, это было. Но ее я люблю иначе, сильнее. Готов умереть за нее! Она одарила меня таким блаженством, такой радостью, о каких я и не подозревал, не знал, что они есть на свете! Молчите! Не спорьте! Вы способны своим злословием очернить мою любовь, коли захотите. Это — да. Но вам не вырвать ее из моего сердца, из меня.

— Но ведь ты — король, — напомнила Бона сурово.

— Да, король, но еще и человек. И хочу не только величия и славы. Хочу быть просто… счастливым.

— Санта Мадонна! — простонала Бона. — Она отравила тебе кровь. Навела чары…

— Коли так, то я, сын ваш, умоляю! Помогите мне выбраться из замкнутого круга! — воскликнул Август, но королева молчала, и тогда он спросил: — Не хотите, чтобы она носила корону?

— Не хочу. Не могу хотеть этого.

— Значит ли это, что, если я не разорву брачных уз, буду должен отказаться от торжественной коронации?..

Она испугалась.

— Нет и еще раз нет! Неужто ты не понимаешь? Ты — последний из Ягеллонов! Позаботиться о продлении династии — твоя первейшая обязанность. О законном наследнике трона. Матерью его может быть только законная королева. Коронованная. Август взглянул на нее с надеждой.

— Тогда она должна стать ею…

— Я уже сказала — никогда! — крикнула Бона. Он не понял и опять спросил ее:

— На что же вы даете согласие?

— На расторжение тайного брака. На заключение нового брачного союза. Ни на что больше.

Он сказал задумчиво и с горечью:

— Воистину, какое великодушие. Я забыл, что еще в отрочестве слышал от вас совет: «Будь осторожен и холоден. Игра в чувство украшает короля куда больше, чем способность к чувству». Да, это ваши слова, я их запомнил! Вы, кроме власти, никогда, никого и ничего не любили.

— А ты хотел бы, чтобы мать твоя была потаскухой? — вспыхнула она. — Тогда бы лучше поняла твою девку?

Король резко встал, опрокинув кресло.

— Я приехал сюда не затем, чтобы выслушивать оскорбления! — сказал гневно. — Вы и так делаете все, чтобы я, ваш сын, в глазах подданных наших выглядел смешным, жалким ничтожеством!

Бона испугалась, что он, обидевшись, отвернется от нее, уйдет.

— Bene. Я больше не скажу ни слова, — обещала она. — Забудем гнев и обиды… Санта Мадонна! Помнишь ли ты те годы, когда…

— Нет, — прервал он. — Не помню и не хочу помнить. Я жил как во сне, отстраненный от дел государства, прячась в вашей тени. Довольно! С этим пора покончить!

— С этим можно было бы покончить, — возразила она ему резче, нежели намеревалась, — если бы ты был способен взлететь, взлететь высоко. Да. Был бы готов для великих свершений, которых ждут от тебя все. И я, я тоже! Ведь даже в этом бунте, в этой борьбе против всей Речи Посполитой, на которую ты поднялся, есть мужество, есть вызов и смелость, достойная кондотьеров, кровь которых течет в твоих жилах. Моя кровь! Только бог ты мой! Сигизмунд! Опомнись! За что ты хочешь бороться? Чего ты хочешь? Запятнать величие короны? Уладить свои альковные интрижки? Пусть будет так! Люби ее. Я никогда не запрещала тебе любить. Одну, другую. Она будет одной из многих…

— Она будет единственной. Первой. И коль скоро вы так хлопочете о процветании династии, родит сына, законного наследника престола. Он будет сыном польской королевы.

Теперь Бона сжала руку в кулак.

— Нет уж, когда-нибудь потом. Когда я ею не буду! — сказала она.

— Не могу и не хочу ждать! — воскликнул он гневно. Она испугалась, увидев, что Август идет к дверям.

— Сигизмунд, не уходи! Побудь еще немного. Зачем расставаться в ссоре? Лучше вместе подумаем обо всем еще раз, и ты скажешь мне… Скажешь, что ты решил.

— И в чем уступил вам? — с горестной иронией произнес он. — Конечно, я, а не вы? Весьма сожалею, но мне пора.

— Я так мечтала… Надеялась… — Бона тоже встала и подошла к сыну. — Ты молчишь? Ну давай хотя бы поднимем бокалы за наше будущее примирение. Ведь когда-то оно наступит. Сегодня, я вижу Пока нет! Но, быть может, завтра, после того как соберется сейм?

Она взяла со стола два наполненных кубка и один из них с улыбкой протянула Августу, но он, казавшийся теперь бесстрастным, чопорно-неподвижным, не взял его у нее из рук.

— Простите, государыня, но я пить не буду, — сказал он.

— Это дивный напиток, — настаивала Бона.

— Из италийского винограда.

Она глядела удивленно на его заложенные за спину руки и вдруг поняла.

— А… Стало быть, и ты? И ты? — шептала она.

— Я? О чем вы? — спросил он, внимательно глядя на нее.

— Ты думаешь… боишься, что вино… отравлено? Не спуская с нее глаз, Август сухо ответил:

— Милостивая госпожа, это ваша догадка, не моя-Склонившись в поклоне и не добавив больше ни слова, он неожиданно вышел из покоев.

Минуту Бона стояла неподвижно, но, услышав, как хлопнула входная дверь, закрыла глаза и прошептала:

— Это конец… Конец…

И швырнула оба кубка оземь. Послышался звон разбитого хрусталя, красное вино залило старинный бесценный ковер.

Это и в самом деле был конец — конец всему: вере, любви, надежде…


Пользуясь отсутствием короля, оба Радзивилла, Рыжий и Черный, явились к Барбаре, в ее покои в Корчинском замке. Оба были недовольны ходившими в Петрокове слухами и пришли затем, чтобы сделать сестре внушение, заставить подчиниться.

— Милостивая госпожа! — начал Черный. — Доколе нам терпеть бездействие и попустительство…

— Бездействие? Ума не приложу — о чем вы?

— О вас. О том, что пора поспешить с коронацией, — уже резко продолжил Черный. — Что сделал он для вас в знак доказательства своей любви?

— А если мне, кроме любви моего господина, ничего более и не надобно? — ответила она спокойно.

— Неужто? — вознегодовал Рыжий. — Мерзкие пасквили для вас ничего не значат? Вам по душе, что вас, Барбару Радзивилл, сестру нашу, обзывают шлюхой?

— Что Ожеховский, — вступил снова в разговор Черный, — речь сочинил под названием «De оbscuro Regis тахп-тото». А пан Рей из Нагловиц пишет про короля, что он-де «недостойное ваше тело» спешит жемчугами украсить. Как там дальше, брат?

— Сей орел дерзновенный

Знать ничего не желает,

В гусыню свою вцепился

— Да так и не отпускает…

— продекламировал брат и добавил: —Рей осуждает короля, но обзывает он вас. Вас!

— Боже, в какую трясину я попала! — проговорила Барбара брезгливо, с отвращением.

— Вы увязли в ней по своей воле, — не унимался Черный, — один раз король вытащил вас из нее — разумеется, с нашей помощью… Отчего же вы ничего не хотите сделать теперь, чтобы ускорить?..

— А ежели он хочет увериться, что я люблю его не за порфиру, не за блеск короны?

Рыжий, хоть по-своему и был привязан к сестре и оберегал ее, разъярился:

— Что за бредни! Король — человек, в нем бушуют страсти, горячая южная кровь. Без приманок — ваших губ сладких да объятий — обойтись не может. Но не забудьте, он внук герцогов италийских, а в гербе у него — дракон. Ваши чары любовные да игры приесться могут, а тогда о новом браке помышлять начнет.

— Для блага династии. Ради процветания Речи Посполитой, — добавил Черный.

— Сжальтесь, не пугайте! — молила Барбара. — И без того страшно. Невмоготу… Думала, смогу порадовать его вестью о будущем наследнике…

— Что я слышу? — воскликнул Черный.

А Рыжий даже покраснел от радости и придвинулся к Барбаре.

— Помилуй бог! Такая новость накануне сейма — да ей цены нет!

Она покачала головой.

— Увы!.. Нынче ночью… Женщины еле-еле заговорили кровь… Потому-то я сегодня едва живая. А вы…

— Черт побери! — обозлился Черный. — Если яблоня не плодоносит, ее срубают… впрочем, тут совет нужен. Ведь это не впервые… И в Вильне такое было, и в замке, в Дубинках, а теперь здесь, накануне сейма, на радость горлопанам. Того и гляди ведьма итальянская обо всем проведает, тогда жди беды! Баба, которая скидывает, а то и вовсе бесплодна, никому не нужна. Ах, чтоб вас! Чего ждете? Мало на Литве травниц опытных, которые женщинам бесплодным помочь могут? Знают корни целебные, любую порчу снимают.

— Сегодня же, немедля, пошлю гонца за травницами, знахарками… — заверил Рыжий. — Но пока они излечат, зевать нельзя. Король о причине нынешнего недомогания вашего знает?

— Нет еще.

— Это не ответ, — рассердился Черный. — У него не должно быть и тени подозрения. Помните, он говорил, какое отвращение чувствует к недужной супруге своей? Елизавете?

— Как не помнить, — сказала она робко.

— Вы должны теперь, без отлагательств, просить, требовать торжественного въезда на Вавель, — настаивал Черный. — Не упустите время. Подумайте, сколь приятственны для Радзивиллов были бы слова: «Ваше королевское величество».

— О да, — согласилась она, — за все унижения…

— Ну что же, сестра, тогда стойте на своем, не уступайте. Когда мы еще возвысимся, коли не сейчас?..

— А если?.. Если я ни о чем его просить не буду? — прошептала она совсем тихо.

— Тогда всему конец! — воскликнул Рыжий. — Мы, как побитые собаки, с позором великим в Литву вернемся! То-то чернь возрадуется.

— Тише говорите, идет кто-то.

На пороге и в самом деле появился придворный и, низко склонившись, сказал:

— Милостивая госпожа, дурные вести. На сейме негодование великое.

Радзивилл Черный нахмурил брови:

— Что это значит?

— Его величество наказали не отходить от вас, милостивая госпожа, ни на шаг, — докладывал придворный. — В Петрокове на городских стенах и тут, в Корчине, порасклеены новые листки и пасквили. Его величество полагают, что не следует их срывать и зевак, собравшихся перед замком, разгонять не следует.

— А что же он советует? — спросил Рыжий.

— Ждать. Его величество скорее от престола отрекутся, чем от супруги. Так велели сказать.

Придворный поклонился и вышел, а Рыжий повторил со страхом:

— От престола? От королевской короны? Только этого ко всем нашим бедам не хватало! То-то вся Литва потешаться будет, что Барбара Радзивилл недостойна короны! Мужа заполучила, но только он в ее объятьях королевское величие свое потерял, стал вроде воеводы Гаштольда. Был королем, а теперь кто? Никто! Сигизмунд Ягеллон. И только.

— Замолчи, брат! — одернул его Черный. — Тут крики не помогут. Если он отречется от короны, то на Литве все равно великим князем останется. А кого тогда выберут королем? То-то и оно… Нет, нет! Такого допустить нельзя! Обещайте, сестра, отговорить короля от такого шага! Христом-богом молю! Судьба наша в ваших руках. Что же вы молчите?! Ответствуйте!

Барбара отвечала, но не совсем так, как братьям бы хотелось:

— Никогда не дам согласия на то, чтобы господин мой меня одну в Литву отослал, изгнав из души и сердца.

— Слава богу! Наконец-то! — вздохнул Рыжий, но Черный не успокоился.

— Этого мало! Это почти ничего! Нам нужна еще и корона. Только тогда сын ваш будет государем Польши и Литвы. Неужто не понимаете? Без этого он никто! Никто!

Барбара вздохнула, побледнев еще больше.

— О боже… Все это тяжко и для ума моего недоступно. Слишком тяжко… Делайте что хотите. А я знать более ничего не хочу. Ничего не знаю, не знаю, не знаю…

Сейм собрался в нижней зале Петроковского замка. Вдоль стен, обшитых деревом, стояли красные кресла с подлокотниками для сенаторов. В глубине, на возвышении под балдахином, на королевском троне восседал Сигизмунд Август. Среди сенаторов было много именитых людей — примас Миколай Дзежговский, гетман Тарновский, канцлер епископ Мацеёвский, краковский воевода Кмита, познанский каштелян Гурка. Почти все они, а также сенаторы Зборовский, Тенчинский и Лещинский, — все, кроме канцлера Мацеёвского и гетмана Тарновского, высказались против брака короля с Барбарой Радзивилл. Август слушал их речи молча, с каменным лицом А еще ему было известно, что в боковой зале, за широкими дверьми, дожидаются решения послы, и чувствовал, что попал в засаду, это ощущение не давало ему покоя. А тем временем каштелян Гурка вещал громовым голосом, почти угрожая:

— В конце речи своей напоминаю, что брак королевский заключен вопреки законам и обычаям — без согласия нашего. Коль скоро сам король законы нарушает, как устоять нашей Речи Посполитой?

Наступило долгое молчание, которое нарушил примас.

— О грехе, который совершил король, я слышу уже час, а то и больше, — сказал он. — Но вина перед почтенными сенаторами нашими не есть еще грех перед господом богом, который в лице священнослужителя божьего сей союз перед алтарем благословил. А то, что скрепил господь, человеку разрушать не пристало. Я могу лишь волей своею, волей архиепископа и примаса, грех сей на себя взять, пусть падет он на мою голову, головы всех духовных особ и людей праведной веры. А коли разделим мы его на всех, он и на государя, владыку нашего, меньшей тяжестью ляжет и не будет омрачать всю нашу Речь Посполитую.

Услышав эти слова, Гурка снова вскочил с места.

— На это я ответить должен, — сказал он уже более резко, — что королю нашему не пристало валить вину собственную на свой народ, да и нам неуместно повторять речей Пилата, молвившего такие слова: «Грех сей падет на вас к сыновей ваших»! Брак королевский пагубен не только тем, что заключен тайно. А и тем еще, что он неравный. Зло великое также в том, что Литва и вельможи литовские возвысятся непомерно!

Тут поднялся маршал Кмита, поддержав речи познанского каштеляна:

— Уже и сейчас кричат, что мы на Литву давим непомерно, и лишь королевская особа достойна того, чтобы объединить Литву с Короной. В благословенные времена великого Ягелло вельможи малопольские задумали объединить два этих государства, дабы создать великую и единую Речь Посполитую! Ныне брак короля этим замыслам помеха. А тут новые князьки, титулы с благодарностью от Габсбургов принявши, истинных князей попирают, людей благородного рода, которые признаны были Пястами. Мало этого… Поддержку короля почуяв, еще и грозят. И кому же? Нам, верным слугам Речи Посполитой, нам, сенаторам!

Он сел, ему возразил гетман Тарновский:

— Высокий совет, как я вижу, жаждет жертв. Хочет, чтобы король нарушил обеты, которые дал любимой женщине в костеле, перед алтарем божьим. Но мне, старому солдату, не по душе такие речи. Коли всякое насилие вам противно, зачем же вы хотите употребить силу, дабы заставить короля отказаться от брачных обетов, обмануть женщину? Не хотите, чтобы она была вашей королевой?

— Нет! Нет! Не хотим! Не позволим! — закричали сенаторы хором.

— Тогда пусть остается при государе нашем некоронованной супругой…

Услышав это, маршал Кмита пришел в негодование и с яростью закричал:

— Опомнитесь! Чего вы добиваетесь! Чтобы никакой надежды на продолжение династии не осталось? Ведь и у старого короля были от пани Катажины дети, но однако никто из князей литовских не считал Яна престолонаследником. Он умер в сане епископа и всегда был лицом духовным. Быть может, Барбара Радзивилл тоже хочет приумножить число слуг божьих? И смех и грех, ей-богу! Но эта литвинка, а быть может, братья ее, кто ведает, куда большего желают, хотят, чтобы сын ее, от брака с королем нашим рожденный, на Литве царствовал, унаследовал литовский престол. Сын Барбары, а не другой, более достойной избранницы, дочери королевского рода, которая как алмаз засверкала бы в короне Речи Посполитой. Пусть почтеннейший гетман нам зубы не заговаривает! Сколько тут среди нас доблестных мужей, воевод и каштелянов — все мы видим отлично. И на то, что вокруг творится, глядим со вниманием, все, слава богу, замечаем, зоркости не теряя.

Снова заговорил каштелян Анджей Гурка.

— Коль скоро почтеннейшие сенаторы великопольские и малопольские на сей раз в мыслях своих единодушны и никто из них не признает сего брака, я, с позволения его величества, хотел бы дать слово выборным людям из шляхетского сословия. Пусть войдут сюда и скажут, что они думают о браке его величества со вдовой Гаштольда. Великий коронный маршал, — обратился он к Петру Кмите, — вы забываете о своих обязанностях.

В зале наступила тишина, это был уже последний довод. Кмита встал и приблизился к королю.

Король недовольно поморщился, но кивнул головой в знак согласия. Он сидел, стиснув руки, с надменно поджатыми губами. Маршал вышел на середину зала и трижды ударил жезлом об пол.

Через мгновение боковые двери отворились и вошли шляхтичи во главе с судьей из Пшемысля Петром Боратынским и Люпой Подлодовским. Сразу стало шумно и тесно, люди едва могли разместиться. Кмита утихомирил собравшихся еще одним ударом маршальского жезла и объявил:

— Всемилостивый господин наш всех сенаторов выслушал. Кто сейчас от имени шляхты выступить хочет?

Петр Боратынский, красивый, величественный, выступил вперед и сказал:

— Я. Но не потому, что хочу, а скорее потому, что должен, потому что король наш Сигизмунд Старый учил меня говорить «да» или «нет» по чести и совести, ими руководствуясь. Учил меня также одолевать самого себя и подавлять те страсти, которые надеждам, желаниям и воле всей нации противны. Я спрашиваю: что бы сказал он теперь, увидев, что ты, государь, вступил в тайный брак со своею подданной? Что воскликнул бы он, видя, как сын его обижает сенат, советами и волеизъявлением нижней палаты пренебрегая? Государь! Не начинай правления своего с попрания прав и извечных свобод наших! Свободе Королевства нашего великий урон был бы нанесен, если бы ты величием своим королевским поступился, а подданным жестокую обиду нанес. Пускай же отныне и во все времена имя твое, государь, прославится тем, что ты ради отчизны и подданных своих от всех наслаждений, удовольствий и слабостей человеческих отказался. А победа сия куда больше значит, чем если бы ты все австрийские, татарские и московские земли побил и в честь викторий этих велел в великий колокол звонить. Боже милосердный! Не может быть такого, чтобы господин наш, наш король не хотел бы жить с подданными своими в любви и согласии… Он вдруг опустился на колени, вслед за ним преклонили колени и все другие послы. В зале наступила мертвая тишина, слышно было каждое слово Боратынского.

— Поэтому просим тебя, государь наш, со всем смирением и покорностью, ради бога, который позволил отечеству нашему из малого столь великим и славным сделаться: откажись от деяний своих, не называй браком того, что им быть не может, не унижай Речи Посполитой, а нас, слуг своих, не вини в том, что пришлось нам ныне выступить в защиту Короны Польской, дома Ягеллонов, благополучия и доброго имени всех нас, с тобою вместе.

Король молча смотрел на опустившихся перед ним на колени Боратынского и Подлодовского, на всю склонившую головы толпу, на стоящих возле своих кресел сенаторов, на глаза их, полные слез, на то, как наперсники Боны ползали перед ним в пыли. Вот она, униженная шляхта, у его ног. Он вздохнул, словно обращаясь к самому себе: «И это все нужно было?»

Вслед за тем встал и произнес:

— Я весьма тронут речью посла Боратынского и в свое оправдание не промолвлю ни слова. Одно ясно: о женитьбе моей довольно было на сеймиках и речей, и голосований. Теперь на общем сейме скажу о ней и я: что сделано, то сделано. И быть по сему. Обетов, данных мной жене моей перед богом, я… не нарушу.

Все затихли, изумленные, оторопевшие. Но, видя, что, к великому огорчению умолкшей толпы, король спускается вниз по ступенькам трона, Кмита, стоявший к нему ближе всех, остановил его и воскликнул с негодованием:

— Кому вы дали обеты, государь? Гаштольдовой вдове! Женщине, которую к алтарю божьему и близко подпускать нельзя! Высокий совет! Почтенная шляхта! Да ведь все это лучше, чем Ожеховский в речи своей не назовешь. Женщина эта позорит нашу Корону, королевскому величию наносит оскорбление! Боже, как низко мы пали, что здесь о ней толкуем, что наши уста произносят ее имя, тогда как она лишь кары, осуждения, проклятия достойна и…

В это мгновение король жестом велел Кмите замолчать.

— Краковский воевода! — крикнул он грозно.

И снова воцарилась напряженная тишина. Кмита и король минуту смотрели друг на друга, меряясь взглядами, и, ко всеобщему удивлению, Кмита вдруг от негодования лишился дара речи. Он беззвучно шевелил губами, ловя воздух, лицо его искривила гримаса гнева.

Сенаторы заволновались. Гурка спросил соседа:

— Сенатора, маршала — лишить вдруг слова?!

— А он послушался… — отозвался Лещинский.

— Неслыханно! — раздался возглас Тенчинского.

— Прервать сенатора? Такого еще не бывало! — слышались возмущенные голоса.

Но король, словно бы не видя, какое оскорбление он нанес маршалу, как огорчил сенат, сказал, торжественно воздев руки к небу:

— О женитьбе моей никаких речей больше слушать не желаю. Я дал обет жене своей и скорее откажусь от тяжести короны, нежели от веры и обета, данных перед богом. Выбирайте! Я все сказал.

Он направился к дверям, и все расступились перед ним в безмолвии.

В покое своем король, бесконечно усталый, полулежа в кресле, долго пил поданное ему Довойной вино. Он оживился лишь тогда, когда в дверь постучались и в комнату прямо из сенатской палаты вбежал запыхавшийся Лясота.

— Вам лучше, государь? — спросил он, с тревогой глядя на короля.

— Сердце бьется ровнее. Слышал, что было дальше?

— Слышал. Шум и крик великий.

— Называли меня деспотом? Тираном? Развратником?

— И того чище, — отвечал Лясота. — Куда там! Да что там рассказывать! Станьчик здесь.

Просит, чтобы его пустили. Говорит, будто угадывает судьбы лучше любого ведуна и готов…

— Сюда его! Немедля!

Еще минуту, оставаясь наедине с Довойной, король полулежал с закрытыми глазами, потом выпрямился и принял ту позу, как недавно на троне. Вбежал Станьчик, за ним следом Лясота.

— Позолотите ручку, ваше величество, — сказал Станьчик, — а я погадаю. Хоть и не шутовское это занятие. Лишний грошик перепадет?

— Может, и дукат, — отвечал Август.

— Так вот — ничего из этого не получится, потому что я непродажный. Я только узнать хотел, чем ты, государь, людей задобрить хочешь — дукатами или мудрыми делами?

— Ну и как рассудил?

— Никак. Потому что меня не купишь, а светлейший господин наш ничего умного не сделал, решительно ничего.

— Вот как! Что ж ты хочешь сказать, шут? — нахмурился король.

— Ничего, ровным счетом ничего. Посадить себе на шею жену, которую никто знать не желает, это не глупо и не умно. Это не поступок, а горб. Но легче горбатому верблюду пролезть сквозь игольное ушко, чем от горбатой верблюдицы потомка дождаться. Такие или вовсе не родят, или родят одних дураков.

— Вон отсюда! — крикнул король.

— Правду говорю, чистую правду, — защищался Станьчик. — Матушка моя была… горбунья.

Он выбежал, тяжело подскакивая на ходу, потому что был уже стар для прыжков и трюков, а король сердито взглянул на Лясоту.

— Зачем ты привел сюда этого дурака?

— Говорил, что погадает… Утешит, — оправдывался испуганный придворный.

— Утешит… — с горечью повторил Август. — После всего, что было, только свадебные колокола меня утешить могут. И меня, и ее… Они одни!

Королева Бона оценила события на Петроковском сейме как поражение Августа, к тому же вскоре ей сообщили, какую встречу приготовила своим сенаторам и послам Великая Польша. Толпы шляхты выехали навстречу каштеляну Гурке, послам Боратынскому и Подлодовскому. Их встречали возгласами «виват», «ура», как будто бы они выиграли большое сражение. Все, кроме нескольких вельмож, которых донимал за это королевский шут, были против брака. А то, что этот тайный союз был заключен по всем правилам, еще больше разжигало страсти, потому что Совет сенаторов согласия на него не дал. Фрич Моджевский усматривал в этом нарушение законов Речи Посполитой, попытку установления абсолютной власти, этого же боялся сенат, а в особенности сейм. Шляхта помнила о возведении на престол десятилетнего отрока и боялась, как бы он теперь с помощью Боны не установил правление, основанное на примере самодержавных властителей давних времен. Королева…

Сейм и шляхта никогда не любили Боны, но сейчас следовало привлечь ее на свою сторону, против Августа. Фрич соглашался с этим, но даже он не знал, что такое же решение приняла Бона, что она готова на любые союзы, даже с главарями «петушиной войны», лишь бы только ослабить короля, расположить к себе людей, которые поносили Барбару.

Моджевский, памятуя о своей старой дружбе с Августом, считал, что не лучше ли, прежде чем объявлять войну, попытаться воздействовать на короля, с которым было связано столько надежд на перемены и мудрые преобразования. Но Август, внимательно выслушав Фрича, остался непреклонным.

— По крайней мере теперь я знаю, что ты думаешь, — отвечал он. — Я выслушал тебя со вниманием, хотя… Это пустое кресло… Пока ты говорил, ты все время смотрел в ту сторону, словно искал поддержки. Как будто там по-прежнему сидит королева-мать, как когда-то рядом с моим отцом. И на все, что говорил он, ответствовала: А в ответ на все, что сказал ее сын, восклицала: Ваше величество…

— Сейчас говорю я, — прервал он. — И в это черное кресло сейчас сяду тоже я, чтобы ничья тень не стояла между нами и никто не слышал того, что я тебе скажу. Я хочу побыть с тобой наедине, ты был когда-то мне верен.

— Я всегда буду вам верен, государь, до самой смерти.

— О да, конечно! — усмехнулся король. — Если я поступлю так, как угодно твоим друзьям и тебе самому. Но если я сделаю все по-своему? Со мною ты будешь или против меня? Быть может, ты, человек чести, начнешь, как благосклонная к вам теперь королева, подкупать людей, вербуя сторонников? А может, вложишь шпагу в ножны и отвернешься от своего короля? Говори. Почему же теперь, ксгда мы наконец одни, ты молчишь?

Моджевский долго размышлял над ответом.

— Горько слушать такие речи… Что правда, то правда. Людишек продажных, пасквилянтов злобных и ничтожных развелось нынче немало, но…

— Так ведь и ты нынче с этими людьми заодно! — прервал его Август. — Вместе с ними бросал в меня камни. Королева-мать…

— Христом-богом клянусь, не было здесь даже ее тени. Я говорил о том, что у меня на душе, от имени всех тех, у кого за нашу Речь Посполитую душа болит. Мы ждали вас так долго. Да и когда же вашему королевскому величеству дерзать и вершить подвиги, которые в памяти потомства останутся, коли не сейчас? Шляхтичи из Великой Польши были у вас незадолго до меня вместе с Кмитой, да так ни с чем и ушли. Кто остался с вами, государь? Гетман Тарновский, канцлер Мацеёвский да Радзивиллы. Гетман потому с вами, что Габсбурги уговаривают его нарушить перемирие с полумесяцем, а он на борьбу с турками рвется. Другие господа литовские? Да они во всем Радзивиллам покорны!

— Радзивиллов потому так не любят, что их титул княжеский для других как бельмо в глазу, — сказал король презрительно.

— Титулы, из рук Габсбургов полученные, не столь уж в цене! Тут речь идет о материях более важных, — возразил Моджевский. — Кезгайло того и гляди выступит против единения Литвы с Короной. О Ходкевиче, каштеляне трокском, это уже наверняка сказать можно, а если оба Радзивилла, Рыжий да Черный, в альянсе с Веной силы набравшись, с ними заодно выступят, что станется с Великим княжеством Литовским? Что будет с унией? шляхта боится, что сын, рожденный от Барбары, займет наследственный трон Ягеллонов в Великом княжестве Литовском, Литву с Короной поссорит. Государь! Неужто в угоду сердечным узам следует рвать узы государственные, дотоле столь прочные?

— Ты говоришь так, словно бы я отрекся от своих прав на Великое княжество Литовское, — нахмурившись, отвечал Август. — И словно у меня нет жены, богом мне данной. Но, хотите вы или нет, она есть. И сын наш будет наследственным князем Литовским, но вовсе не грозой унии. Да и в чем нам с ним могут вельможи Литвы и Короны воспрепятствовать? Радзивиллы, не спорю, спешат укрепить в Литве свою власть, изгнать оттуда слуг королевы. Это так. Но теперь уже не она, а я сам буду там властелином. Я теперь suprem dux. Ваши страхи смехотворны. Желания — дерзки не в меру. Новизны хотите. Какой же? Разорить все, что старый король строил? Все, что от дедов-прадедов получил в наследство? Я угадал. Не противоречь! Конечно же, угадал. Хотите все изменить, по иному руслу направить. Неужто мы такие дурные правители? Ты ведь знаешь, сам Эразм Роттердамский назвал страну нашу оазисом свободы, правление наше — образцом толерантности, с коего тираны-самодержцы должны пример брать.

— У нас не жгут на кострах людей. Никто инакомыслящих не преследует, и на сеймах можно вступить в спор с самим королем. Но, государь, родителю вашему никто не посмел бы перечить, а вам перечить будут. Потому что вы, государь, ради прихоти собственной, ради любви к женщине отчизной пожертвовать готовы. Королева из литовских вельмож родом? Как же им, новым родственничкам королевским, силу свою не почувствовать? Старые, давние советники батюшки вашего слово свое уже сказали. Шляхта боится, что интересы унии вы забвению предадите, потому что новые вельможи только о Литве пекутся! Государь, фундамент, по кирпичику предками вашими заложенный, вы своей рукою ныне рушите. Гаснут надежды, с вашим правлением связанные. И в то время как мир на наших глазах меняется и молодеет, мы назад пятимся.

Король, вскочив с места, закружил по комнате, но лишь для того, чтобы сдержать гнев, потому что, остановившись перед Фричем, сказал вовсе не то, что тот от него ожидал.

— Значит, я не могу позволить себе быть молодым? — произнес он с горечью. — Должен быть не человеком, а куклой? А ты, Фрич, знаешь хотя бы, что значит любить женщину? Любить так, чтобы решиться на самую большую жертву, на тяжкую борьбу? С сенатом, с посланниками шляхты и с тобою, да, с тобой — ты ведь был мне прежде другом, а теперь судьей быть хочешь. Холодным и жестоким, потому что у тебя нет сердца! Видишь сам, кроме Радзивиллов у меня никого не осталось.

Да, да. Потому что братья не дадут любимую сестру в обиду. Ну, может, еще и Лясота… Он не столь осмотрителен, не столь умен, как ты. Не государственный человек, не королевский секретарь, зато своему господину как верный пес предан. Лясота! — неожиданно воскликнул он, а когда дворянин тотчас же появился в дверях, приказал: — Вели передать, чтобы князь Радзивилл Черный незамедлительно приехал на Вавель. И проводи господина Фрича.

— Но, государь…

— Все, что вы хотели сказать — ты и друзья твои, — уже сказано. И довольно.

Говорили, что стены Вавельского замка, хоть и сложены из массивного камня, отнюдь не преграда ни для любопытных глаз, ни для чутких ушей. И по этой причине уже через час после беседы молодого короля с Радзивиллом Бона, выгнав Досю и Марину, велела просить к себе маршала Кмиту. Она казалась такой угрюмой и озабоченной, что Кмита решился первым задать ей вопрос.

— Дурные вести, государыня?

— Хуже не придумаешь, — в ярости сказала она. — Сначала короля уламывал Фрич, потом Радзивилл Черный. Из них двоих Радзивилл вышел победителем. Даже не угадаешь, что придумали.

Я боялась этого, но не предполагала… И все же это в самом деле так. На тот случай, если предстоящий сейм так же не признает его брака, Черный подговаривал Августа заключить тайный союз с Фердинандом, обещав ему, что Польша не будет поддерживать сына Изабеллы, молодого Заполню, в его борьбе за венгерский престол…

— Чего же они хотят за эту услугу? — спросил Кмита, когда она, с трудом переводя дыхание, умолкла.

— И подумать страшно! — воскликнула Бона. — Вена за это должна прислать Августу к началу сейма подкрепление… наемное войско. Санта Мадонна! Войско римского короля против польской шляхты?

Кмита на минуту задумался.

— Весть дурная, но настолько странная, что поверить в нее трудно. Нужно подослать кого-нибудь к Черному, пусть сторонником прикинется да незаметно все разведает. А кого его королевское величество может послать с таким поручением в Вену? Я полагаю, не Радзивилла, потому что дело сразу получит огласку.

— Радзивилл Черный свой титул уже заработал и к Фердинанду ехать не собирается, но назвал подходящего человека…

— Кого же? — Кмита весь превратился в слух.

— Епископа хелмского…

— Станислава Гозия? — удивился маршал.

— Да. Он не благоволит к иноверцам, вот его и выбрали, чтобы не сердить ревностного католика Фердинанда. Ох! — вздохнула она. — Вы пускаете в ход слова, стараясь изобличить сожительницу короля. А он, по наущению Радзивилла, уже действовать готов. И свое поражение превратить в победу.

— Государыня, вы недооцениваете шляхетских глоток, — рассмеялся Кмита. — Они охрипли от крика, но стоит их смазать медом, и они опять орать горазды. Через несколько дней я устрою в Висниче славную попойку, и тогда поглядим, кто одержит верх на втором петроковском сейме — король или шляхта?

Бона знала, что слово свое Кмита сдержит, только это ее ничуть не успокоило. Она смотрела шире и глубже. Кмита, разумеется, сможет подкупить небогатых шляхтичей и крикунов, вечно горлопанящих на сеймах, но они ее мало заботили. От каштеляна Гурки Бона знала, что подлинная влиятельная оппозиция королю — это сенаторы, враги Радзцвиллов, и шляхетский лагерь, требующий проведения в жизнь реформ, соблюдения законности и справедливости в Речи Посполитой. Их благородное негодование должен поддержать не Кмита, а человек, бойко владеющий пером и королю желающий добра. Быть может, пригласить Фрича Моджевского, посвятить его во все, пусть узнает об интригах Радзивилла Черного. Изабелла… Как это могло статься, чтобы Август, любивший ее больше всех своих сестер, ей одной писавший письма, предал ее и ее сына, законного наследника венгерского престола? Чтобы согласился навсегда Габсбургам отдать Буду только за то, что они признали его брак законным и обещают поддержку? Сколь тяжка участь сына Изабеллы, юного Яноша Сигизмунда… Он унаследовал отцовский престол, и его мать ни на минуту не прекращает за него борьбу. Прежде на помощь Яношу Заполни, мужу Изабеллы, отправлялись польские рыцари, за него пришлось постоять даже Кмите. А теперь… Сам король готов выступить вместе с Габсбургами против родного племянника. Ма1е-ёшопе! Дождаться такого дня! Жить под одной крышей с человеком, который состоит в заговоре против Изабеллы, а ее избегает, считает врагом.

Бежать! Оградить себя от подобных оскорблений, от Радзивилловых интриг, бежать как можно дальше! В свои литовские поместья? Нет, там она не будет чувствовать себя полновластной государыней. Остается Мазовия… Она давно там не была, не знает толком с таким трудом полученных от мужа городов, селений, деревень. И прежде всего — Варшавы. Странно, что именно об этом городе на берегу Вислы она вспомнила сразу же, едва услышала о Фердинанде и его наемном войске. Надо спросить Паппакоду, что он знает о тамошнем замке, где столько лет жили мазовецкие князья. И сразу начать действовать. Тихо, незаметно для завистливых глаз. Август…

Как же он смешон, если не догадывается, что ей известен каждый его шаг, все переговоры и даже любой разговор… с глазу на глаз.

Несколько дней спустя Станьчик встретил на галерее выходивших от Боны Фрича Моджевского и Остою. Остановившись возле них, он сказал таинственным шепотом:

— Молодая королева еще далеко, а голова от новостей кругом идет.

— Новости столь важны или голова слаба? — пошутил Остоя.

— Шутить здесь подрядился я, а вы для того, чтобы игру вести, ловкую аль нет — это уж как придется. Первая новость такова: король у астролога побывал. Должно быть, никак не опомнится.

— Это не новость. А вторая?

— Может, вы и ее уже знаете? Дракон италийский ползает по вавельским стенам.

— Что ты хочешь этим сказать?.. — вмешался в разговор Фрич.

— Лучше спросите — зачем ему это? Кто его знает. Может, от жадности обезумел. Мало ему того, что живых людей пожирает, ковры и гобелены со стен срывать стал.

— Откуда тебе сие известно? — нахмурил брови Остоя.

— Не забывай, что с королевскими придворными говоришь, — добавил Фрич.

— Что хочу, то и говорю, — пробурчал шут, — потому что после смерти моего короля я сам себе хозяин. Ни его сыну, ни почтенной его супруге — не слуга.

— Ты слышал, что она уезжает? — спросил Остоя.

— Слышал, — кивнул головой Станьчик. — И скатертью ей дорога. Только пусть скатерка эта вся колючками устлана будет. Пусть едет что я дожил до той минуты, когда вавельскии дракон изгоняет из этих стен италийского, что я сей победы дождался…

Обе новости подтвердились. Уже второй раз король в сопровождении Лясоты входил в пустынный покой астролога. Над металлической пластиной, разделенной на равносторонние треугольники с изображенными на них знаками Зодиака, висела на нитке палочка из эбенового дерева. Астролог осторожно вращал ее, и она начинала выделывать над пластиной круги. Два круга… три. Наконец остановилась над знаком Водолея. Сигизмунд Август, как зачарованный, следил глазами за движением палочки.

— Все еще кружится… Вот, наконец-то. Остановилась.

— На знаке Водолея, господин.

— Что это значит?

— Многое, очень многое. Исполнение всех надежд и желаний, — спешил ответить астролог.

— Повтори еще раз — всех?

— Да, ваше величество!

— Слышишь, Лясота! Будет королевой и моей, и вашей! Будет счастливой, потому что sic УОШП аstrae!

Одного только не предсказали звезды. На другой день на половине вдовствующей королевы были приняты решения, говорящие о том, что ни одна из тайн короля не была скрыта от нее.

Бона вызвала к себе Паппакоду.

— Послан ли гонец упредить Изабеллу? Послан? Bene. А теперь слушайте со вниманием. Завтра с самого утра соберемся в путь. Тихо, никого не оповещая. Просто я вместе с дочерьми еду в Мазовию.

— А как же ковры, гобелены, купленные во Фландрии? — спросил Паппакода.

— Все, что мы привезли, со стен снять, увезем с собой. Погрузить на повозки все канделябры, кубки, серебряные блюда и всю мою казну.

— А что же оставить? — вмешалась в разговор Марина.

— Ничего.

— А колыбельку, что прислана из Бари?

— К чему? Пока нет никаких надежд! Никаких! Можете идти. А ты, — обратилась она к Паппакоде, — останься. Как же мне не хватает сейчас Алифио! Ты хотел быть бургграфом замка, а он им стал. Но в будущем, в Варшаве…

— Государыня, вы знаете, я предан вам душою и телом! — заверял Паппакода.

— Тогда проследи, чтобы после меня ничего здесь не осталось! И в покоях у принцесс тоже. Пусть он привезет Барбару в пустой дом.

— Но, государыня, если изволите выслушать… — сказал робко итальянец. — Зачем везти казну в Мазовию? Отправим золото к банкирам в Неаполь. Там надежнее будет.

— Правду говоришь! — вздохнула она. — Надежней, чем здесь, где, если хочешь добиться чего-то сделать по-своему, всех подкупить надо. Да и Август… Похоже, что он так же щедр и великодушен, как все Ягеллоны.

— Если бы не вы, государыня…

— Si. И подумать только, сколько податей, сколько пошлин я собрала… чтобы все этой девке досталось!

— Потому и советую я…

— Знаю, но не сейчас… Вдруг что-то изменится? Август отошлет Барбару обратно, как того требует шляхта? Я все еще хочу верить… Хотя следует поразмыслить, кому можно давать в долг с пользой для герцогства Бари. Не вздумай посылать в Игалию деньги без моего ведома.

Паппакода, казалось, обиделся.

— Государыня, да разве я… — сказала она и замахала рукой, прогоняя его.

Ей хотелось остаться одной, подумать еще раз над принятым решением.

…Она вдруг почувствовала себя смертельно усталой от переговоров с Августом и впервые в жизни… старой. Быть может, потому, что, лишенная возможности действовать, была теперь никому не нужна, не то что в те годы, когда приняла бразды правления из ослабевших рук мужа. Стало быть, конец?

Отказаться от всего, уйти в тень? Ей хотелось запустить в закрытые двери чем-то тяжелым, чтобы они раскрылись настежь. Остаться на Вавеле и покорно глядеть, как там будет царствовать молодая королева? Нет, только не это. Молча смотреть на все деяния Августа она тоже не согласна. Бона чувствовала, что у нее еще довольно сил, чтобы высказать теснившие ее грудь желания, отдавать распоряжения, командовать покорными ей людьми. Мазовия… Уехать туда — первая и самая верная мысль. Она, княгиня Мазовии, будет там истинной королевой и сможет делать все, что захочет. Во время сейма противостоять воле сына и Радзивиллов. Но сейчас ей придется проститься со стенами Вавеля, где она прожила тридцать лет, где помнила каждую колонну на галерее, где в саду было столько ярких цветов и кустарников, выращенных по ее приказанию. Сколько веселых празднеств было отмечено в этом замке, сколько раз, слушая игру италийской капеллы, наслаждаясь звуками флейты или лютни, она испытывала минуты радости, гордясь тем, что ее двор не уступит итальянскому, французскому и даже обоим габсбургским — мадридскому и венскому, вместе взятым.

Ее мудрость и красота были воспеты многими поэтами. Впрочем… Хорошо известный при императорском дворе польский посол, он же знаменитый поэт — Дантышек, стал теперь епископом Вармии. Может быть, написать ему? Пусть попытается воздействовать на Гозия, отговорить от выполнения возложенной на него королем миссии? Пусть не вступает с Фердинандом в переговоры, пусть оставит Изабеллу в покое.

Не вызывая прислуги, Бона покинула опочивальню и вошла в соседнюю комнату, уже почти пустую.

Дорогие покрывала были сняты, мебель черного дерева вынесена. И только большой стол по-прежнему стоял у стены. Бона склонилась над ним и долго всматривалась в его полированную поверхность, разглядывая свое туманное отражение. Обвела пальцем очертания головы, плеч.

Подошла к выходящему во двор окну. Трудно было расставаться не только с прекрасным этим замком, но и с собственными воспоминаниями, с собой, Боной Сфорцей Арагонской, которая приехала сюда когда-то, в далекие молодые годы. И все еще чувствовала себя молодой, молодой, молодой!

Хлопнула дверь, вбежала Сусанна Мышковская — забрать серебряную вазу с цветами, одиноко стоявшую посреди стола. Но Бона, быстро отойдя от окна, не разрешила ей.

— Оставь! — сказала она. — Оставь вазу здесь. Это было первое, что я увидела, когда сюда вошла.

— Понимаю, госпожа, — шепнула девушка.

— Ничего ты не понимаешь, — возразила Бона сердито. — Тебя тогда и на свете-то не было. Да и я была другая. Только цветы точно так же стояли на столе… Какой у нас сегодня день?

— Первое августа, госпожа.

— Памятный день… Но это не ты двадцать девять лет назад вывесила за окно алое полотнище.

— Полотнище? — повторила девушка. — Не понимаю…

— И я тоже. Как все это могло случиться? Столько замыслов, желаний, надежд… Я всегда хотела созидать, творить. И ничего не осталось. Niente! Словно бы вся жизнь оказалась пустой. А ведь было… Что же ты стоишь? Ступай! — крикнула она, увидев, что в комнате не одна.

Как только Сусанна вышла, Бона снова подошла к окну. Прикоснулась к стене, погладила рукой холодные камни, словно бы ища алое полотнище, висевшее здесь когда-то…

— Август… — шепнула она. — Так много и так мало. Так мало…

Длинная вереница повозок, груженных всяким добром, и карет, запряженных четверками отличных, под одну масть лошадей, остановилась на берегу Вислы. Из первой кареты вышла королева и вместе с Мариной, Сусанной и Паппакодой подошла чуть ли не к самой воде. Река была такая же серая, как у них за Вавелем, но намного шире, августовский зной пометил ее многочисленными оспинами песчаных островков. Во всяком случае, именно такое сравнение пришло в голову Марине.

— Того и гляди высохнет, была и нет… — осмелилась сказать она.

— Под Варшавой берег выше, течение быстрее, — отвечала Бона. — Завтра к вечеру будем уже в Яздове. И подумать только, что в тот самый час, когда я переступлю порог деревянного замка мазовецких князей, король войдет с этой девкой в мои вавельские покои…

Слуги молчали, не зная, что ответить. Она прикрыла глаза и словнр бы увидела Августа, державшего в объятьях Барбару, у того же самого окна, из которого когда-то Анна вывесила алый стяг. Ее сын с Барбарой… Чудовищно…

— И это называется справедливость? — не выдержав, громко воскликнула Бона. — Санта Мадонна!

— Столько сил, столько золота ушло на строительство Вавеля, — вторил ей Паппакода. — Да еще на торжественные въезды в город. А тут что? Глушь, запустение. Нас никто даже не встретил…

— И зима в Мазовии холоднее, нежели в Кракове… — добавила Марина.

— В сей столице бывшего княжества всего лишь три ювелира да сотни две людей, занятых ремеслами. — причитал итальянец — воскликнула вдруг королева. — Не желаю больше слышать о Вавеле ни слова. Возьму Яздов и Варшаву в свои руки, приглашу зодчих, ваятелей, музыкантов.

Будут у меня новые поместья и сады. Еще король мне позавидует!

— Земли здесь скудные, пески… — досаждал Паппакода.

— Из песков тоже можно добыть золото, — отвечала она уже с гневом. — Едем, Не будем терять времени.

Слуги свернули на большак, а она все еще не двигалась с места и смотрела на мокрый песок, на котором отпечатались ее следы. И вдруг ей показалось, что она у себя дома, в своем италийском замке — стоит на мраморном полу, смотрит вниз и видит свои белые туфельки, мраморную плиту под ногами, на которой по обещанию принцессы должны были выбить надпись: «Здесь стояла польская королева, прощаясь с матерью своей, герцогиней Милана».

Бона закрыла глаза, а потом, открыв, глянула вверх. В августовском небе плыли белые облака, ветер гнал их к югу, кто знает, быть может, в сторону Бари, к часовне святого Николая-угодника, покровителя рода Сфорца.

— Ты видишь, — тихо прошептала она. — Я стою здесь. Одна. Изгнанница. Помоги. Помоги мне!

Начиная с сентября месяца к Боне в Варшаву то и дело прибывали с докладом гонцы. Сказывали, что король снова отвез молодую жену в Корчин и неустанно хлопочет, вербуя себе сторонников среди вельмож и шляхты, особливо среди самой дерзкой, великопольской. Подосланный к гетману человек Кмиты божился, что епископ Гозий выехал в Вену, а придворный Боны, посланный отблагодарить Боратынского, приехал какой-то кислый и уверял, что Люпа Подлодовский уже успел получить от короля жалованную грамоту на землю и теперь возражать против брака не намерен. Горькая весть была еще впереди: Гозий вернулся из Вены, подписав соглашение между двумя королями — римским и польским. Преемственность венгерской национальной династии сводилась на нет, а строптивой польской шляхте король угрожал наемниками. Он действовал очень решительно, готов был все поставить на карту и, хотя сейм, в сущности, был сорван, твердо, как ни в чем не бывало, вершил все государственные дела. Шляхта, разъяренная нарушением всех прав и обычаев, взбеленилась еще больше, даже те, кого не слишком-то волновали реформы и изъятие имущества, отвернулись от Августа.

— Все теперь против него? — спрашивала Бона маршала Кмиту с надеждой в голосе, но он, хотя и помнил нанесенную ему королем обиду и оскорбление, соглашался с нею все неохотнее. И в конце концов как-то даже решился ей возразить:

— Государыня, власть золота вам хорошо известна, а молодой король расточает его с такой щедростью, словно у него под Краковом золотые прииски. Одних подкупил, других одарил и возвысил. Да и сенаторы многие, отказавшись от прежней своей непреклонности, предпочитают с новым королем столковаться. Он-то долговечнее, чем они, уж лучше должности да грамоты жалованные сейчас от него получить.

— На что еще может рассчитывать Август? — спрашивала она, едва сдерживая гнев.

— На помощь габсбургского войска. Вскорости увидим, пойдет ли шляхта на уступки или сама начнет бряцать оружием.

Вскоре после этого разговора Кмита покинул Яздов, а королева досадовала, что не послала в Корчин надежного и ловкого человека. Она много дала бы за то, чтобы узнать, какие обещания Август давал Барбаре, когда они оставались наедине. Сама ли она так добивалась коронации, или же это была воля Августа, скрытная, но неколебимая непреклонность Ягеллона.

Тем временем в Корчине Август, забью о своей грозной противнице, встречал Барбару все теми же словами:

— Наконец-то! Я дождаться не мог этой минуты…

— Я снова с вами, в ваших объятьях… — шептала она. — Брат мой, Миколай, замучил жалобами…

— Да, препятствия есть. И немалые… С торжественным въездом повременить придется… Бурю переждете здесь, в Корчине. Но, хоть и тяжкая битва предстоит, рад постоять за вас и счастье наше.

— Вы скучали? — спрашивала она. — Да.

— Я тоже. Все по-прежнему?

— Да. Впрочем, нет, я люблю вас сильнее, чем прежде.

— Счастливый… Я любить сильней уже не могу, не умею…

— Вы любите еще и матушку свою, и братьев. А мне некого любить, кроме вас. И во всем королевстве вы единственное мое бесценное сокровище, мое, и ничье больше, — ваши глаза, губы, руки, плечи…

Она шептала, убаюканная в его объятьях:

— Господин мой! Единственный мой, желанный…

Человек, посланный в Корчин, вернулся в Варшаву с вестью: слуги Миколая Рыжего, делившего со своею сестрой «изгнание», говорили, что король и Барбара неразлучны…

Слушая донесение гонца, королева смотрела в окно на серую Вислу, текущую внизу, под стенами замка, — так же уныло протекала теперь ее, когда-то такая бурная, жизнь. Разве и она тоже не в «изгнании»? И сердце ее не разрывается от тоски и боли, такой тяжкой, что ей трудно двинуться, встать с места, подойти к окну? А впрочем, к чему ей выглядывать в окно, трогать стены здешнего замка? Ведь это не Вавель, и не из этого окна был вывешен пурпурный, окаймленный золотом стяг…

Маleшгюпе! Она здесь, в Варшаве, одна, а в это время в Корчине кипит молодая жизнь, и руки Августа тянутся к Барбаре с такой нежностью, с какой никто никогда не обнимал ее, разве что в давние годы он, ее первенец. Младенец… Неужто эта наложница подарит ему сына еще до коронации? Для Барбары это было великим незаслуженным счастьем, но для Ягеллонов? Им подкидыш не нужен. Нужно ждать, признает ли брак короля предстоящий сейм. Она снова поедет в Гомолин, но на этот раз никто не услышит от нее хулы, она не станет больше осуждать Барбару…

Кмита наведался в Варшаву только раз. Может, и он тоже ищет королевской милости? Он, царь и бог у себя в Висниче, служил ей не только из чувства долга, но, наверное… В его глазах было нечто такое, что она не могла ошибиться… Но это было прежде, в Кракове, зато теперь, во время своего последнего приезда в Гомолин и в Яздов, он избегал ее взглядов… Течет внизу Висла… Поток жизни уносит все, что когда-то ей принадлежало. Даже любовь. О своей любви он никогда не сказал ни слова, но, наверное, она была не менее сильной, чем то чувство, которое втайне питал к ней Алифио. По небу плывут серые тучи… Как грустно смотреть на то, как уходит любовь, верность, дружеские чувства. А впрочем… Разве неумолимое время грозной своей рукой не коснулось и ее?

Но до сейма, который созовут в Петрокове не ранее будущего года, еще далеко. Разумеется, король этого времени не упустит, но и она тоже. Она все еще королева Польши, княгиня Литовская и Мазовецкая… Со времени ее приезда уже многое изменилось и в Варшаве, и в Яздове, теперь должно измениться все. Старый замок укрепили, расширили, обставили красивой мебелью, украсили стены гобеленами и коврами, вывезенными из вавельских покоев. Вместо запущенного княжеского поместья теперь здесь роскошная королевская резиденция, с каждым месяцем увеличивались табуны лошадей — недаром из Литвы привезли сюда племенных жеребцов, — а по крутым берегам Вислы уступами спускались вниз сады, радующие глаз пестрыми цветочными клумбами.

Принцесс старались занять потешными представлениями карликов, катаньями на прудах в парке, рукоделием — вышиваньем облачений для варшавских костелов, но этого им было мало, они все равно тосковали по веселому, оживленному Вавелю. Тогда, к великой радости Марины, Бона пригласила капеллу из Италии, и теперь дни в Яздове были заполнены не только работой, но еще и музыкой. Советником Боны, к великой досаде Паппакоды, стал ее секретарь Станислав Хвальчевский. Королева считала его более достойным преемником Алифио и ему поручила обдумать и гровести земельную реформу в своих владениях за пределами Короны. Для обсуждения сих дел она велела позвать ревизоров, которых терпеть не мог за дерзость и любопытство Миколай Радзивилл Рыжий и которые отлично знали все окрестные поместья с их лугами и лесными угодьями.

Теперь все четверо — Осмульский, Брудницкий, Дыбовский и Новицкий — стояли перед королевой в Яздовском замке, а она расспрашивала их, сколько земель вокруг Кобрина и Пинска, много ли там полей и лугов или все больше леса?

Ревизоры отмалчивались, стояли потупившись, испуганные ее властным взглядом. Да и на вопросы толком ни один из них не мог ответить. Отвечали весьма туманно, приблизительно, один противоречил другому. Наконец Боне это наскучило, и она сказала гневно:

— Я уже слышала эту сказку — был в Польше один-единственный землемер, да и тот помер. Мне мертвецы не нужны. А вам, почтеннейшие, велю перемерить Волынь, Пинскую сторону и мои литовские владения. Знаю, там была одна мера — на глазок. Отныне по-другому будет. А тебя, пан Хвальчевский, назначаю управляющим всеми моими землями, но и при мне секретарем останешься, как и прежде. Растолкуй их милостям, что мы успели измерить и какие приняли решения.

Владетель имения в Кобрине и придворный королевы Станислав Хвальчевский, стоявший за ее креслом, выступил вперед:

— Все земли надобно измерить, описание составить, все клины да полоски объединить в одно. За меру госпожа наша наказала принять одну влуку[2]!

— Боже милосердный! — вздохнул ревизор Новицкий. — Слыхано ли дело? У кого хватит сил одолеть такую работу?

— У вас, почтеннейший, — отвечала королева. — Слыхала я, вы человек решительный и предприимчивый. Вот вам и путь в главные ревизоры. Как долго вы намерены измерять эти земли?

Ревизоры пошептались минутку, и Осмульский сказал:

— Самое малое лет… пятнадцать уйдет.

— А может, и двадцать, — добавил Брудницкий. — Земель-то там супротив мазовецких намного больше.

— Мне ли не знать этого? — спросила она. — Земель-то больше, зато перелогов да чересполосиц меньше… Я проверяла. Ну, а как вы полагаете, какие сроки для обмера земель нужны? — обратилась Бона к Дыбовскому.

— Двенадцати лет довольно, — отвечал он, подумав.

— Bene. Четверо вас, значит, три года на каждого. Подбирайте себе в помощники людей прилежных и честных. Хочу, чтобы к пятьдесят четвертому году вся земля измерена была.

Осмульский, набравшись смелости, возразил:

— Государыня! Новшество это для нас великое. Вся шляхта, и богатая и мелкопоместная, поднимет крик! — возразила Бона. — Все новое дает знать о своем рождении криком. Разве вы не знаете, что новорожденные, едва лишь на свет появятся, кричат что есть силы. А что они смыслят? Ничего. Так вот, я желаю вас видеть у себя с отчетами раз в три месяца. Здесь. В Яздове. А ты, сударь, — обратилась она к Хвальчевскому, — получишь местных ревизоров, но только не езжай с ними.

Останешься здесь, при дворе. Вместе мы поразмыслим и об иных реформах.

— Нижайший слуга ваш, государыня, — склонился Станислав Хвальчевский.

Бона все чаще отправлялась теперь в карете, запряженной четверкой коней, в город, окруженный каменной стеной, и через Свентоянские ворота въезжала на рынок. От ее внимательного глаза ничто не могло утаиться — ни грязь немощеных улочек, таких узких, что двум толстым бабам не разойтись, ни обилие слишком близко лепившихся друг к другу деревянных домиков возле ратуши.

— Молния ударит или искра из трубы вылетит, кто пожар гасить будет? — спрашивала она Паппакоду.

Но тот, не в силах забыть прекрасный Краков, лишь сокрушенно разводил руками. Бона велела позвать бургомистра.

— Ежели молния ударит или ветер разнесет искр из кухонных труб, кто за пожар отвечать будет?

Уж не вы ли, ваша милость?

Но, не услышав от бургомистра толкового ответа, ничего, кроме уверений, что мазовецкие князья никогда таких вопросов не задавали, Бона завела в городе новые порядки, назначив людей, несущих пожарную службу. И словно бы предчувствовала, что сделать это надлежит, потому что месяца через два после введения нового указа в городе разразилась страшная буря. Небо пронизывали молнии, вихрь срывал с домов крыши, сносил трубы, не пощадил даже башни собора: она рухнула, пробив пол и завалив обломками старые гробницы. Вслед за одним домом на рынке загорелись соседние дома и подворья. Бона, услышав о пожаре и о том, что город под угрозой, велела немедленно запрягать и, несмотря на сильные порывы ветра, добралась до Свентоянской. И уже пешком, в сопровождении нескольких придворных и стражников, прошла всю улочку до конца. Повеяло жаром, Бона впервые увидела горящий город. Тревожно били колокола многочисленных костелов, кричали люди, спасавшие из огня добро, причитали бабы, нищенки, торговки в своих лавчонках. Оглушенная причитаниями, задыхаясь от дыма, Бона все же оставалась на месте до тех пор, пока пожарники не перестали черпать воду из колодцев, а их старший не пришел и не доложил: «Что сгорело, то сгорело, а что осталось, спасли», — спасли два ряда домов на рынке и здание ратуши.

В Яздов она вернулась на рассвете, замерзшая, продрогшая на ветру, но впервые за много месяцев довольная собой. Дома она велит отстроить из камня, а деньги на ремонт собора тоже найдутся, из припрятанных в подвалах сундуков с огромными замками. Паппакода отсыплет горсть золотых дукатов! Она опять была нужна кому-то, смогла что-то предвидеть, предотвратить беду.

Поэтому она ничуть не удивилась, когда после этого страшного пожара в июне месяце к ней пожаловали несколько садовников из яздовского поместья с покорнейшей просьбой их принять. Они явились не только чтобы спросить, как лучше выращивать заморские овощи, которые были посажены весной, но и для того, чтобы пожаловаться на нехватку… кос. Чем косить буйные травы на крутых береговых склонах и на лужайках в парках, если кос на всех не хватает, да и во всем городе не найти ни одного точильщика.

— А как было прежде? — спрашивала она. — Как вы ранее справлялись?

Один смельчак, поглядев на остальных, отвечал потупившись:

— Прежде?! Прежде не было здесь вас, государыня. Каждая травинка да овощ в огороде росли как им вздумается… Да и то сказать — Яздов далеко, за стеною, а в Варшаве кому нужны косы?

Бона выслушала их с большим вниманием и в тот же самый день велела позвать Хвальчевского.

— Прикажите еще до зимы построить поблизости от замка мастерские, где бы можно было точить косы, ножи и мечи. И доставить сюда, не откладывая, из Черска, Плоцка или даже из самого Кракова запас новых кос и двух точильщиков опытных. Но смотрите.

Пан Хвальчевский был удивлен тем, что королева вспомнила про мечи.

— Не ждете ли вы неприятеля из стороны прусской? — спросил он.

— Пока жив Альбрехт, я его рыцарям не верю, а посему и у моих воинов должны быть превосходные острые мечи. Когда доставите сюда строителей, пусть заодно поставят и белильню — отбеливать полотна для женщин, которые так причитали над потерей своего добра.

— А для вас, ваше величество? — спросил он. — Ничего?

— Для меня пусть построят мельницу для выделывания бумаги. Удивляюсь, что при князе Януше такой не было, ведь он и читать, и писать умел. И еще одно: узнайте в ратуше, у кого из ремесленников есть толковые сыновья, готовые поехать за наукою в Италию. Туда мы их не пошлем, чересчур далеко, но на ученье в Краковской академии выделю средства из собственной казны. Пусть обучаются не только отроки варшавских аристократов и богатых мещан, но и дети пивоваров, ювелиров, портных и сапожников. Не хочу, чтобы надо мною смеялся весь Вавель, если я закажу туфельки да сапожки в Кракове, а пиво… Откуда? Рег Вассо! Сама не знаю, из каких мест было пиво, которым угощал нас и всю шляхту Кмита у себя в Висниче.

Бона умолкла, вспомнив праздник, заданный в честь королевской четы могущественным вельможей.

Таких людей в этой унылой песчаной Мазовии не было. Но на этот раз не садовникам, не успевающим прополоть ее гряды и скосить траву, а самой себе она дала обещание, что после осеннего сейма в Петрокове в Варшаве будут и искусные ремесленники, и свой двор, которому позавидуют многие удельные князья. Нужно завести и собственную канцелярию — поэтому из Плоцка на обучение в Краков она отправит молодых людей, они станут секретарями, бакалаврами, и понемногу в Варшаве, этом мазовецком городе, появится мода на все итальянское, на все, что так напоминает Бари и что любит Италия…

В тот вечер Бона долго стояла перед небольшим зеркалом в золотой оправе, привезенным ей некогда верным Дантышеком из далекой Испании. Ей уже было больше пятидесяти, но об этом никто, кроме ее самой, не знал. «Мне своих пятидесяти никак не дождаться», — говорила она в шутку дочерям и Сусанне. При Марине она не повторяла таких слов, ведь та, как и незабвенный Алифио, знала ее еще ребенком.

Бона долго и внимательно глядела на свое отражение в зеркале, которое не умело лгать. Нет, ни старой, ни безобразной ее не назовешь. Пополнела, стала более грузной, щеки округлились, и на лице ни морщинки. Черные глаза не утратили прежнего блеска, порой мечут молнии, а порой умеют и ласково улыбнуться. Только губы… Все еще алые, но тонкие, гневно поджатые губы. Санта Мадонна! Неужто так останется навсегда? Краков и Литва далеко, замок в Яздове поможет залечить нанесенные ей жизнью раны, сбросить бремя лет… Пора отказаться от вдовьих чепцов и темного платья! Вот уже два года, как она вдовствует и теперь снова может носить наряды из яркого бархата, парчи и шелковых тканей. При варшавском дворе запылают яркие свечи, раздадутся звуки паваны и других модных теперь во Франции и в Италии танцев.

Они хотели, чтобы она оказалась далеко за пределами Кракова, этого сердца Польши! Bene! Так пусть же все знают — и она это докажет, — что варшавский двор королевы Боны может стать одним из самых славных дворов Европы.

Наконец, убедившись, что новый двор ее обрел силу, так как в Яздов приходили уже и письма с приглашениями на свадьбы князей, Бона стала подумывать о том, как бы ей и своих дочерей пристроить. Все три принцессы, пожалуй, слишком засиделись в девках… О своих планах Бона решила написать сыну, она уже давно искала повода для примирения с ним, но Паппакода уверил ее, что король, поглощенный борьбой за признание Барбары, сожжет и ее письмо, как сжигал все анонимные письма и листки, которые постоянно ему подбрасывали.

— Ну и как, в письмах по-прежнему клянут Барбару? — спросила Бона.

— Клянут, но куда меньше. Станислав Ожеховский никак не может остановиться в своем негодовании, но Кмита назвал его сутягой и смутьяном.

— Кмита так говорит? Вот как… — прошептала Бона, но Августу отправлять письмо не стала.

Известие о сговоре Августа с Габсбургами, намеренно распространяемое наперсниками и придворными короля, кого-то возмутило, у кого-то отбило охоту с ним спорить. У шляхты не было желания затевать драку и междоусобицы лишь для того, чтобы воспрепятствовать коронации Барбары. Даже сенаторы и епископы во главе с примасом Дзежговским, казалось, забыли о том, какое небрежение оказал сенату король, вступив в тайный брак. Воевода Рафал Лещинский предпочитал не вспоминать об оскорблении, нанесенном при всех на сейме в Петрокове маршалу Кмите, да и сам Кмита не собирал больше у себя в Висниче шляхтичей, не поил и не подзуживал их.

В мае, почти два года спустя, в Петрокове собрался наконец-то новый сейм, ничем не похожий на предшествующий. Сенат не скрывал, что на этот раз не окажет поддержки нижней палате. На заседания в качестве гостей прибыли послы Габсбургов из Вены, не скрывая того, что в случае нужды станут стеной на защиту дружественного их королю монарха. Маршал Кмита предупредил крикунов, что на выигрыш надежды нет и следует держаться поскромнее, шляхтичам удалось настоять лишь на одном: чтобы впредь перед заключением новых браков король заручался согласием Совета, на что он легко согласился, потому что не сомневался, что союз с Барбарой и любовь к ней будут вечными.

Через несколько недель заседания были закончены, послы разъехались, испытывая досаду и горечь поражения, король же, напротив, открыто радовался своей победе. Она и в самом деле была столь велика, что королеве Боне, ждавшей в Гомолине развязки, просто не верилось, что все обошлось даже без мелких стычек и столкновений.

— Не верю! — закричала она, когда Паппакода повторил ей донесение Остои. — И не поверю, пока не услышу от самого Кмиты.

А в это время надменный маршал вместе со всею свитой сопровождал короля в Краков и лишь раз позволил себе сказать каштеляну Гурке колкость:

— У вас в Великопольше коли начнут стараться, так уж и меры не знают.

— Меры не знают? Что это вам вдруг померещилось, почтеннейший маршал?

— Стремя. Подумать только, вы, каштелян познанский, придерживали королю стремя, когда он на коня садился!

Гурка побледнел, но в эту минуту к нему галопом подскочил Лясота и от имени его величества пригласил в первые ряды свиты. Вдали уже видны были очертания Кракова, а король желал въехать в столицу с триумфом, в окружении самых высших своих сановников. Каштелян заколебался на мгновение, но, видя, что Кмита не удостоен такой чести, поскакал вперед. Кмита же, щурясь, как разъяренный барс, зло глядел ему вслед. Злость его была недолгой, потому что в голову ему пришла мысль: ведь он, хозяин Виснича, может устроить еще один роскошный пир, на этот раз в честь королевской четы, и Август, для того чтобы расположить к себе сторонника матери, наверняка не откажется от такого приглашения, самое же главное — на этом торжестве не будет… Гурки. Познанское каштелянство тот получил без году неделя а он, коронный маршал, возведен в каштеляны давно, лет двадцать назад, и у себя в замке принимал еще Сигизмунда Старого с королевой Боной, да род его древнее рода Сфорца. Но он никогда никому, даже самому королю, не держал стремени, когда тот садился на лошадь…

Торжественный, пышный въезд на Вавель стал подлинным триумфом королевской четы. Барбара, при молчаливом согласии сейма признанная законной супругой короля, благодарила Августа за верность, постоянство и отвагу. Братья давно твердили ей, сколь трудна была его борьба, сколь тяжелы были препятствия, которые пришлось ему одолеть и какой дорогой ценой заплатил он за одержанную победу. Скрыв свое недомогание, Барбара в день торжества нарядилась в одно из лучших своих платьев, переливавшееся жемчугами и драгоценными каменьями. Когда супруги остались вдвоем, уже не Август, а она прошептала:

— Наконец-то!

Король обнял ее и, подхватив на руки, осыпал поцелуями.

— Мы победили! Выиграли! Окончательно! — восклицал он. — Но сколько надобно было сил… Море крови, горы золота…

— Но в сей победоносной баталии, как в зеркале, отразилась неизменная любовь ваша… — отвечала Барбара.

Король бережно опустил Барбару на пол, на мягкий ковер.

— Я увезу вас отсюда! Мы уедем в Неполомице, будем там одни… Хотя Черный и советует…

— Чтобы мы никогда не разлучались?

— О нет. Он говорит, что следует… ковать железо, пока горячо… За коронацию придется сражаться. Ну а крикунов у нас довольно…

— И мы не поедем в Неполомице?..

— Быть может, потом, немного погодя… Ваша коронация сейчас важнее всего…

— Но любые невзгоды мне покажутся легче, если я разделю их вместе с вами здесь, в этих стенах… — она прижалась к нему крепче.

— Как это чудесно, гша сага, что вы не боитесь драконов! — рассмеялся король. — Блаженны те, что не ведают…

— Но любят…

— Поэтому ради них стоит продолжить битву. И выиграть ее…

Как когда-то в Геранонах, они смотрели друг другу в глаза долго и нежно. Время для них остановилось.

— Нет ли вестей из Кракова? — все чаще спрашивала Бона Паппакоду.

— Есть. Сначала они поехали в Неполомице. А теперь государь все время в разъездах, о коронации хлопочет. Маршал Кмита побывал на Вавеле, пригласил королевскую чету в гости.

У Боны перехватило дыхание.

— И они приняли приглашение?

— Соизволили выразить согласие и в конце августа посетили замок в Висниче.

— Довольно, — прервала она сердито. — Остальное доскажешь вечером. А сейчас я хочу побыть одна.

Паппакода вышел, понимая, какая буря поднялась в ее душе. Кмита — верный, многолетний союзник… А теперь?

Предатель! — шептала она самой себе. — Боже, каков лицемер!

Но когда он лицемерил? Теперь, когда, желая удержаться при дворе, поддерживал политику короля, или прежде, когда с ним боролся, угадывая каждое ее желание, дарил неизменной заботой и вместе с тем почитал, как недоступное божество? Теперь не она, а Барбара сидела за праздничным столом у него в замке, для нее танцевала молодежь, для нее играли музыканты. Может быть, в ее честь на большом дворе устроили и рыцарский турнир? Может, и Барбару маршал одарил бесценными подарками, как когда-то одаривал Бону, супругу Сигизмунда Старого? В августе в Висниче распускались розы всех цветов и оттенков, и теперь они благоухали в покоях супруги Августа. Нет, такого не в силах вынести ни одна женщина… Женщина? А была ли она еще ею для Кмиты?

Разумеется, он кланялся ей весьма учтиво, но разве эта девка не моложе? Разве она не умеет очаровывать мужчин? Эта колдунья смогла обольстить Августа, почему бы ей не обольстить и хозяина Виснича? Но тогда… Тогда ее, Бону, ждет уже вечное одиночество. В прежние времена, когда король уезжал, она тоже бывала недовольна… Одна, одинока… Но то, что она испытывала теперь, не было просто чувством страха, боязнью одиночества. Тут были и гнев, и унижение, и боль… Санта Мадонна! Неужто она так низко пала, что завидует Барбаре? Она все еще способна внушать если не любовь, то страх и восхищение. Недели через две у нее в Яздове состоится торжественный прием. А в конце августа в Варшаву съедутся сановники, враги Радзивиллов, епископы из своих епархий, поэты, сочинители стихов в честь королевы Боны — в конце августа гости ее будут восхищаться чудесным садом, террасами, спускающимися к Висле, где благоухают дивные цветы, семена для которых ей доставили из самого Бари…

В этот вечер она уже вполне спокойно выслушала новости, что привез последний гонец.

— Ты говоришь, — расспрашивала она Паппакоду, — что молодой король, ради того, чтобы получить согласие примаса на коронацию, предал иноверцев?

— Можно это и так назвать, госпожа. Он велел не давать им чинов, не допускать в сенат, а коли будут в своих заблуждениях упорствовать, преследовать и карать как еретиков.

— Тщится воспрепятствовать идущей с запада волне… Но, должно быть, делает это только ради Барбары, ведь он сам, да и Радзивиллы весьма до всяких новшеств охочи.

— Это было и прошло, госпожа. Сейчас он готов заключить любой пакт и договор, лишь бы настоять на своем.

— Все для того лишь, чтобы угодить Барбаре? Ну что же, тем хуже для него — наживет новых врагов. Что еще слышал?

— Болтовню камеристок, к которым она не слишком добра. Говорить?

— Да.

— Слишком часто парча на ее ложе в крови. И днем, когда устанет, такое случается…

— Санта Мадонна! Не может быть, чтобы скидывала столь часто. Больна, не иначе!

— При дворе болтают о французской болезни. Но медики отрицают, говорят, в животе у нее нарыв.

— Так или иначе — больная, — заявила Бона. — Хворь у нее не та, что у Елизаветы, но, должно быть, тоже родить не сможет. А я-то думала, что она хоть это сделает, облагодетельствовав не себя и свой род, а Корону: подарит ей наследника.

Паппакода поглядел на нее с изумлением.

— И вы, государыня, признали бы ее сына?

— Да. Ведь прежде всего это был бы сын Августа, Ягеллон, — не колеблясь, отвечала Бона.

— Уж не напустили ли на нее порчу? — спросил он, помедлив.

— Замолчи! — воскликнула Бона. — Август еще молод. Я верю, не все потеряно.

— Может, и в самом деле молодая госпожа до коронации еще и выздороветь успеет? — изворачивался Паппакода. — В Кракове в декабре месяце большое торжество предстоит. Коронация и пиршество в замке.

— Только без меня. Ну а что же они? Радзивиллы?

— О! Вельможи бесятся, «королевскими сводниками» их называют. Они скоро лопнут, столько король в раскрытые их пасти пихает. Рыжему дал трокское воеводство да не одну тысячу дукатов, а Черного сделал великим канцлером, воеводой литовским, а уж подарков надавал без счета!

— Но ведь это все огромные деньги! — огорчилась она. — Эдак он за год промотает отцовское наследство.

— Вы, госпожа, как будто предвидели это, когда велели вывезти сюда всю казну.

— О Dio! Если бы я при этом еще и знала, что станется с династией Ягеллонов. Но этого я не знаю, не знаю, не знаю!

Барбара была измучена не только приступами болей, избавить от которых ее никто не мог, но и постоянным вымогательством братьев. Стоило королю покинуть Вавель, как они тотчас являлись к ней, просили, настаивали, угрожали… Рыжий жаловался:

— Стыдно мне, но я, как последний нищий, должен просить вас о помощи. До того поистратился, чтобы людей на вашу сторону перетянуть, сделать так, чтобы свадебный ужин не стал бы им поперек горла, что теперь враги над убогостью моей свиты и над рубищем моим жалким смеются. Даже куплеты распевают:

Пан Миколай Радзивилл

Чудом платье сохранил.

— А когда венчание на царство будет, — добавлял Черный, — все должны видеть — вот братья королевы!

— Я скажу моему господину… Но ведь и мне нелегко молчать, таиться. С каждым днем силы мои убывают, с каждым днем я…

— Только не это! И не вздумайте! — сердито перебил ее Черный. — Ни болезнь, ни слабость для вас теперь не защита. Коронация назначена на седьмой день декабря, и сам примас молебен служить будет. А вы?! Как будто бы и не о вас речь… Радости никакой, благодарности королю маловато.

— Полагаете, я к этому дню выздоровлю?

— Да хоть бы и нет, но в этот день должны предстать пред всеми, все свои недуги скрыв, будто здоровехоньки и полны сил! С веселым лицом, с улыбкой, — твердил свое Черный.

— Мы с братом из кожи вон лезем, чтобы вы подданным милее стали, — говорил Рыжий. — После петроковского сейма не один раз пришлось угостить шляхту. Одного только пива да венгерского сколько вылакали, но только что мы видим в ответ? Неблагодарность вашу, вы ведь ничего не сделали, чтобы королю хоть какую-то надежду дать.

— Если бы только это! — вмешался двоюродный брат. — Сколько пасквилей мерзких сочиняют, оскорбляя дом Радзивиллов. Сколько мы из-за вас врагов и завистников нажили — не перечесть.

Братья умолкли, потому что слуга доложил о прибытии короля:

— Его королевское величество!

Сигизмунд Август тотчас же подошел к креслу, на котором сидела Барбара.

— Вам немного полегче? — спросил он.

— Да, о да! — отвечала она, поднявшись.

Братья переглянулись, но и не подумали покинуть покоев.

— Это добрая весть, да и день нынче удался, — радовался Август. — Совет сенаторов дал свое согласие на то, чтобы в декабре месяце на краковском рынке мы в очередной раз приняли от Альбрехта ленную присягу. Сей торжественный акт и вашей коронации, и всей Речи Посполитой блеску добавит.

— А у вас, государь, — спросил Радзивилл Черный, — нет опасений, что шляхта будет недовольна такой «сенаторской коронацией» и опять поднимет крик?

— Такое вполне может статься, — согласился Август. — Я, как и мой предшественник, король сенаторской милостью. Король до поры до времени…

— Так люди болтают, — пробормотал Рыжий.

— Но, несмотря на все вопли шляхты, восседаю на троне столь же прочно, как и мой батюшка. Я уже приказал, чтобы в день торжеств били в большой Сигизмундов колокол. Моя королева может чувствовать себя счастливой и гордой.

— О да, да! — прошептала Барбара, направляясь к нему.

Радзивиллы склонились в поклоне и вскоре после этого вышли, но, едва выйдя за порог, Рыжий пренебрежительно махнул рукой.

— Из нее, видно, больше ничего не выколотишь. Все придется взять на себя — где обманом, где подкупом, где хитростью.

— Но зато потом… Гетманами, канцлерами, маршалами будем мы. Только мы, брат!

— Дай-то боже, чтобы я смог наконец дукаты не только на чужих людей, но и на платья моему сану подобающие тратить. В соболя оденусь, скакунов отборных заведу…

— Это да! — вздохнул Черный. — Табуны у нас в Литве большие, лошади на любой вкус, мастей редкостных…

В декабре тысяча пятьсот пятидесятого года на коронацию по приказу и по приглашению короля приехали силезские Пясты, многочисленные епископы, каштеляны, воеводы, а впереди всех, неся в руках маршальский жезл, шествовал Петр Кмита. Впервые в соборе на столь представительном торжестве были и оба Радзивилла, хотя посвященные перешептывались, удивляясь, почему в свите вместе со всеми нет матери молодой королевы. Должно быть, братья сочли, что она недостойна присутствовать при венчании своей дочери Барбары на царство…

Примас Дзежговский, на первом сейме более других осуждавший выбор короля, теперь сам совершил обряд миропомазания королевы, отдал ей в руки скипетр и державу с крестом и увенчал ее прекрасную голову короной. Звонил большой колокол, хоры исполнили «Те Deum», а затем Барбара, как когда-то Бона, во всем блеске и величии своей красоты села на трон, рядом с супругом.

Под громкие возгласы ликования, оглашавшие костел, Радзивилл Черный тихонько нашептывал брату:

— Альбрехт Прусский тоже сидел бы с королем рядом. Однако же не сидит, потому что не прибыл, не уважил нас.

— А его послы отдадут завтра ленную присягу на Рынке? — спросил Рыжий.

— Непременно, ведь Альбрехт — королевский вассал. Только вот она… Видишь?.. Чуть живая…

— Хоть бы еще продержалась немного. Хоть до завтрашнего дня, — пробормотал Рыжий.

А в костеле, неподалеку от входа, Станьчик говорил Фричу:

— Большой колокол звонит… Только кто знает, праздничный это звон или погребальный. Звон сей возвещает победу короля, но и горькое наше поражение. Да и старой королеве теперь крышка, и унии конец. Знает все это — и звонит… И кому теперь у нас в Польше верить?

— Еще не все потеряно, — защищал короля Моджевский.

— Неужто? Поглядите, ваша милость, на всех этих Тенчинских, Подлодовских, Боратынских, на Гурку… Еще вчера громче всех кричали, а не пройдет и двух недель — на Вавель пожалуют.

— Замолчи, люди слышат, — урезонивал его Фрич.

Загрузка...