XVI ЧЕРНЫЙ МОНАХ.

«Чей голос нежный там звучит?

Тебя зовет любовь другая?

Страшись: моя душа, страдая

Тебе измены не простит».


Было какое-то таинственное и могучее сродство душ между принцем-поэтом и образованным шутом.

Гонен, держа в обеих руках по чаше с вином и протягивая ту, в которую только что был брошен порошок, вскрикнул:

– Ваше высочество! Выпьем за фрейлин госпожи Венеры! За трех граций! За блестящую Аглаю, за Талию, вселяющую радость, за Эвфрозину, веселящую душу.

Чаши чокнулись – и по всей зале пронесся тот же звук, стрелки, слуги, разбойники – все весело выпили, сенешал выпил с жонглером; вино было отличное, старое, Бонское (de Beaune) цвета бычьего рога, в то время считавшееся самым лучшим.

– Право, – говорил Орлеанский Гонену, – меня удивляет ваш род занятий, когда вы, по-видимому, очень образованный человек.

– Увы! – ответил король шутов, – это-то и сгубило меня… На мое несчастье у меня был отец, горячо меня любивший, бедный рабочий, отрывавший от себя последнее, чтобы дать мне возможность выйти на научную дорогу. Так как я был малый способный, отец сделал меня клерком. Я изучил все науки, богословие, химию, астрономию, даже магию. Да, я пропустил еще философию; ах, в этой науке я был всего сильнее. Никто лучше меня не мог вести спор относительно метафизики Аристотеля; но зато, в тавернах, никто больше моего не ломал оловянных блюд и каменных кружек. Ночью бывало совсем другое дело! С моими славными товарищами я скоро научился смешивать слова «твой» и «мой». Мы менялись имуществом с запоздалыми буржуа или же вели осаду на менял. Надо же было чем-нибудь пополнять ничтожные отцовские субсидии; когда вспыхнул бунт мальотинцев, я не преминул принять в нем участие, не только делом, но даже словом. Я воспел в стихах их подвиги…

– Ах, ты также пошаливаешь…

– С музой? Нет, я треплю ее, как настоящий мужлан… но мы забываем пить! Ступай сюда, жонглер, и наливай нам чаши.

Этьен Мюсто поспешил на зов кузена и герцог, осушив свою чашу, весело вскричал, икнув при этом, как настоящий мужик:

– Так как ты, по-видимому, знаток в этом деле, то я предложу на твой суд одно стихотворение моего сочинения.

– Рад слушать, ваша светлость.

– Это песня, простая песня; посвященная госпоже Венере. Вот она:


С мольбой к богине прибегает

Теперь покорный Людовик

И о себе напоминает,

Что он ни на единый миг

Не забывал служить богине

И служит ей доныне.

Он был всегда ее рабом,

Притом

В числе любовников примерных

И неизменно верных,

Он в юные года

С охотою всегда

Богине верен оставался

И честно службе предавался.


– Если и все остальное в том же роде, то пощадите меня, ваша светлость!

– Как, олух! Ты смеешь пренебрегать моим сочинением, между тем как все признают меня принцем французских поэтов.

– Принцем – пусть так! – прервал Гонен с многозначительной гримасой, – но поэтом – это другое, дело! У вас то же самое, что у Карла Анжуйского, у Тибо Шампаньского и у Генриха Суассонского.

– Так это не нравится тебе, негодяй?

– Признаюсь откровенно: я предпочитаю Рутебефа, Гюона, Гэзио, Куртбарба.

– Вот еще чудесные поэты, тяжелые как и имена их. Да они и от роду не читали ни трубадуров, ни латинских и греческих авторов!

– Совершенно верно, но они лихо пили и находили вдохновение в бутылке. Вы, однако, бережете себя… Эй, жонглер, спой-ка песню, повесели его высочество!

– Сейчас, господин!

Этьен Мюсто пропел три куплета, припев которых подхватывали все бесшабашные. Люди принца едва повторили припев, как склонились на стол и уснули. Принц боролся со сном и все повторял:

«Крик! Крок!» и проч.

– Я вам объясню, – сказал Гонен, – что значит на обыкновенном языке эта песня разбойников-властителей на больших дорогах. Те, кого вешают, умирают ближе к небу, а раз попав к милосердому Богу, находят у него вдоволь доброго вина и хлеба, и непременно белого. Можно ли найти где-нибудь лучшее нравоучение? Орлеанский не возражал; он, в свою очередь, засыпал, повторяя: «Трюк, трюк» и проч.

– Спокойной ночи, ваше высочество! – весело крикнул король шутов.

Убедившись, что стрелки и слуги спят крепчайшим сном, он поспешил освободиться от каски, кирасы и кольчуги.

– Пора собираться! – сказал он своим людям. – Идемте, но только объявляю наперед: кто не хочет познакомиться с виселицей – держи язык за зубами.

Собравшаяся в кучу шайка поклонилась и выпила прощальный кубок, пропев:


«Будем пить, кружки бить

До ста су… Ого-го-го!..

И хозяйке не платить…

Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!»


В несколько минут Адова Пасть была убрана и снесена на телегу, уже нагруженную награбленным добром.

Затем, пустились в путь. Кладь была слишком тяжела, особенно для дурной дороги через Венсенский лес, и никто на повозку не садился, а все шли около колес.

При въезде в Париж через ворота улицы Барбет, они встретили всадника, который во всю мочь скакал по направлению к Венсенскому лесу. В лесу всадник повстречался с двумя монахами, ехавшими на двух смирных мулах. Монахи посторонились на край тропинки, и когда всадник промчался, как молния, мимо них, то один из монахов сказал другому:

– Человек еще быстрее несется к несчастью, чем к счастью. Вот этот, что проехал, достигнет желаемой цели лишь затем, чтобы поскользнуться в крови.

Он хорошо знал в чем дело, этот таинственный монах, чье мщение подготовило катастрофу, кто приподнял покрывало герцогини и отдал Мариету Оберу ле Фламену.

Оба монаха, въехав на первый двор отеля Сен-Поль, вошли в отель, показав королевский пропуск. Там, сняв монашескую одежду, один пошел на королевскую половину, а другой, выйдя через маленькую овальную дверь на улицу Турнель, отправился в свой театр, построенный на площадке Рынка.

Что же произошло между этими двумя лицами в замке де Боте, до отъезда труппы Бесшабашных?

Недолгая, но потрясающая сцена. Герцогиня Неверская притворилась спящей, чтобы улизнуть из-под надзора демонов, овладевших замком. Когда они ушли, под предводительством Этьена Мюсто, она открыла глаза, но увидела перед собой, смотрящего на нее сквозь два отверстия в маске кающегося, совершенно скрывавшей лицо, монаха, прятавшегося в кабинете, а с ним вместе другого монаха из братства св. Страстей.

На руке у монаха не было перчатки и изящество этой руки могло бы выдать женщину, если бы кинжал, мгновенно выхваченный ею, и гневные речи не показали в нем беспощадного врага.

Маргарита упала на колени, умоляя пощадить ее, но все ее просьбы остались бы тщетны, если бы другой монах, член святого братства, не удержал поднятой руки и не обезоружил монаха, явившегося карателем. От страха и ужаса герцогиня упала без чувств.

Когда она очнулась, бешеный монах и метр Гонен уже исчезли, она была в немой зале, с уснувшими гостями, в покинутом, кругом отворенном замке. Она не решалась отойти от герцога Орлеанского, который бредил, когда вдруг послышавшийся лошадиный топот заставил ее вздрогнуть. Приподняв голову, она выглянула в окно, освещенное великолепным лунным светом, озарявшим все происходящее на дворе.

По дороге во всю мочь несся всадник, которого она, тотчас же узнала. Наскоро поцеловав спящего возлюбленного, она побежала к потайной двери, замаскированной картиной, отворила ее и исчезла в лабиринте подземелья.

И пора было. В ту самую минуту, как затворялась потайная дверь, в зал как буря влетел Иоанн Неверский.

Он быстро огляделся, но не нашел ничего подозрительного. Взяв смоляной факел, он обошел всех спящих, каждому заглядывая в лицо.

Когда он дошел до герцога Орлеанского, у него появилось непреодолимое желание потушить факел об это красивое лицо.

Но он сдержал себя и только сказал с презрением:

– И этот-то человек думает управлять государством! Бедная Франция! Однако, меня обманули, – прибавил он с тяжелым, грозным вздохом. – Горе тому, кто осмелился оклеветать Маргариту!

Он снова сел на лошадь и уже гораздо тише поехал в приют св. Сатурнина, где нашел свою супругу молящейся; он дружески обнял ту, которая поручала его Богу, и вернулся в Париж наблюдать за формированием войска, с которым ему предстояло идти в Венгрию.

Однако дорогой он подумал о замке де Боте, покинутом на произвол судьбы, в необъяснимом для него беспорядке, и послал одного из своих офицеров, Рауля д'Актонвиля, с ротой ландскнехтов для охраны герцогского жилища, которое сам он называл притоном всех мерзостей.

Загрузка...