«Нет имени ему на языке людей;
Потупит взоры он – его не замечают;
Но вдруг в глазах его огонь страстей сверкает;
Как демон страшен он, и в ярости своей
Он мрачен, словно ночь… недаром все считают
Его избранником…»
Монах этот, принадлежавший к монастырю францисканцев (des Cordeliers) и носивший имя брата Жана Малого, был не простой нищенствующий монах. Он был также известнейший проповедник. Кетиф, в своей «Книге о проповедниках», говорит о нем: Eloquens sed ventosus, т. е. красноречив как буря. Он проповедовал так, чтобы его понимали все, а в особенности простой народ. В то время как Герсон рекомендовал послушание, Малый проповедовал уничтожение тиранов, убийства. Каких тиранов? Один лишь имелся в виду: герцог Орлеанский. Все спрашивали друг у друга, за что он так ненавидит принца, но никто не мог угадать его тайны.
Простояв около позорища, Жан Малый снова принялся за сборы; когда он взошел к цирюльнику, тот только что вернулся к себе, так как его ждал клиент, а Жакоб вошел еще раньше.
– Братья, – сказал монах, – помогите бедным членам общества Иисуса Христа, совершенно оскудевшим.
– Да, – сказал меховщик, которого сейчас собирался брить Жакоб, – если и другие монахи такие же сухопарые, как этот, так они, летом, в своем жиру не вскипят.
Он подал ему совершенно стертую монету, как старый льяр и той же ценности.
– А я, – сказал Демер, – подаю милостыню натурой. Вот вам фунт хорошего мыла, чтобы вам содержать свое тело в чистоте.
– Да воздаст вам св. Франциск! – отвечал Жан Малый и пошел в следующую лавку.
Когда последний клиент вышел из лавки, цирюльник сказал внуку:
– Теперь время запирать, никто больше не придет. Все пойдут смотреть на церемонию, поищи себе хорошенькое местечко, чтобы видеть кортеж. Я иду на свой пост, на улицу Моконсейль, а ты ступай на ступеньки церкви св. Евстафия, тебе отлично будет видно… Ах, постой, вот тебе денег на еду.
– Благодарю, дедушка.
– «Я и без еды обойдусь, – сказал про себя мальчик. – У меня уже два денье отложено, а вот с этим я куплю себе славный нож и привешу его к поясу, как у дворян».
– Но только, – продолжал цирюльник, одевавший в это время мундир городской милиции, – помоги мне застегнуть пояс, да подай мой шишак.
Когда все было исполнено, он вышел с гордым видом, постукивая алебардой по плитам.
Он улыбнулся, увидев, что монах-францисканец остановился у театра Бесшабашных, впереди которого один из актеров, Кокильяр, глотал воздух, чтобы набрать сил для красноречия.
– Брат! Пособите бедным членам Иисуса Христа.
– Вот еще! – сказал Кокильяр, – прилично ли дьяволу подавать милостыню Богу?
– Брат мой, вы клевещете на себя.
– Вовсе нет! Ведь вы в своих проповедях так честите нас?
– Это только притчи, но, главное, я говорю против того, что вы даете свои представления слишком близко от дома Божьего. Отойдите подальше, собрат. Но я хотел бы сказать словечко вашему начальнику, королю шутов, где же он?
– Да вот он кстати и идет. Гонен хотел взойти на ступеньки эстрады, когда монах остановил его своим возгласом.
– Ну что, – спросил король шутов, – хорош ли сегодня сбор? Котомка-то, кажется, полна, но каково в мошне, а?
– Увы, в ней ничего, кроме нескольких стертых денье. Нам почти не подают деньгами. Купцы дают своим товаром, а отсюда выходит то, что носить тяжело, а пользы мало.
– Так, понимаю. Булочник, значит, подает хлеб, суконщик – сукно, чеботарь – обувь, а цирюльник бреет даром.
– О, это было бы нарушением наших правил! Цирюльник дает кусок мыла.
– Ну, так и я поступлю по примеру этих добрых христиан. Я преподнесу вам в дар из моего ремесла; предоставляю вам на выбор.
– Что такое? Объяснитесь.
– Что вы желаете, отец мой? Гримасу или же фокус?
– Вы смеетесь!
– Такое уж мое дело! Ну, пусть будет фокус!
Гонен схватил монаха своими ловкими руками, немножко потискал его, будто щупал, что у него под платьем, потом, окончив, сказал:
– Протяните теперь руку, отец мой.
– Ого! – сказал монах, – целый парижский су!
– Это еще не все: держите еще руку.
– Гм… Гм… Четыре экю с дикобразом, и не обрезанные!
– Ну, еще держите.
– Три франка с конем! Ах! Вот уж за это отпустится вам много грехов!
– Прошлых и будущих?.. Ну, так берите же без счета, ибо у меня много их на совести, да и еще будут.
Монах, не будучи в состоянии удержать все в руках, приподнял полу своего платья, чтобы забрать щедроты короля шутов, но когда он вздумал переложить все в мошну, ее не оказалось.
– Я вижу чего вам не хватает, – сказал Гонен, – и не хочу делать ничего на половину. Вот ваша мошна.
– Ах, вы, плут этакий, вы обокрали меня.
– Я же вас предупреждал, отец мой.
– За подобные дела прямехонько попадете вот в это здание.
– Что ж, это тоже своего рода театр, великолепнейшая рама для гримас, какую только можно выдумать. Выглядывающие головы – преуморительны. Наши архитекторы отсюда позаимствовали свои маскарады. Но моя голова туда никогда не попадет.
– Corbleu! – крикнул монах, но сейчас же опомнился, что такое ругательство может выдать в нем бывшего вояку. – Клянусь Богом! Вы давно заслужили эту раму, но покровительство королевы замедляет ваш последний скачок – на виселицу.
– Ну уж, актеру, да сделаться кривлякой – это значит опуститься.
– Э, если уж умирать, то не все ли равно умирать в перпендикулярном или в горизонтальном положении?
– У вас, отец мой, философский взгляд на вещи, а это вовсе не монашеское дело, как ваше имя?
– Монашеское?
– Да, театральное.
– Брат Саше, ордена капуцинов.
– А вот я, король шутов, называюсь Гонен; а вы как?
– Жан Малый.
– Жан Малый! Я так и думал. Свирепый на кафедре, в сущности оратор умный. Почему вы такой свирепый?
– Потому что я живу ради ненависти и хочу ненависть эту внушить своим слушателям.
Жан Малый отбросил назад свой капюшон и показал измученное лицо, в котором светились сверкающие глаза.
– Да, да, я знаю, вы глубоко ненавидите Орлеанского, – сказал Гонен. А про себя он добавил:
– «Вот кого удачно загримировала природа. Как отлично подошла бы эта маска для одной из наших мистерий».
Гонен в некоторых мистериях по четыре раза менял маску, отсюда и пошла поговорка: le diable a quatre.
– Прощайте, отец мой, – продолжал он громко, – я должен оставить вас, чтобы приготовиться к вечернему представлению.
– Но я не могу оставить вас, брат мой, – возразил монах, поднимаясь по лестнице за Гоненом, – мне еще нужно переговорить с вами.
Когда францисканец и король шутов очутились лицом к лицу на театре, глаза пытаемых на колесе вытаращились от изумления при этом неожиданном зрелище; колесо как раз было в эту минуту в движении.
– Слушайте, брат, вскиньте глаза в ту сторону, – сказал монах. – Посмотрите на эту белокурую голову, над которой прибита надпись Ришар Карпален.
– Вижу, – ответил Гонен. – Карпален! Я что-то помню это имя. Не сын ли это того смешного человека, который с большим успехом мог бы подвизаться в моем театре и у которого герцог Орлеанский украл жену? Славно же пристроили отродье бывшего сира де Кони! Ведь этому мальчику, должно быть, не больше пятнадцати лет. Кто привел его сюда?
– Мать! – сказал монах глухим голосом. – Тот Карпален, которого вы знали – умер. Жену у него отняли во второй раз. Он хотел прогнать ее за то, что она родила сына, который не мог быть его сыном, но раздумал, и этот простой человек, вдохновляемый духом мщения, воспитал ребенка, бастарда герцога Орлеанского, в чувствах глубокой ненависти к нему… Не правда ли, король шутов, какая славная комедия! Сын вооружен против отца! Мальчику действительно не более пятнадцати лет, но он получил суровое воспитание и стоит взрослого мужчины по силе и решимости. Только он не умеет сдерживать себя… Короче: он осужден за оскорбление королевского брата…
– Отец мой, я понимаю, что вам очень тяжело видеть столь строгое наказание за такую пустую вину: но не понимаю, чего вы можете требовать от меня.
– Вот в чем дело: я очень хорошо знаю, что вы имеете огромное влияние на королеву и на герцога Бургундского. Это кажется несовместимым, а между тем это так. Так вот нужно в этот самый час, при покровительстве королевы, извлечь этого юношу из рук мессира старшины, для того, чтобы он мог выполнить священный долг, завещанный ему отцом… тем, кого он считает своим отцом.
– Но ведь вы предлагаете мне сделку с дьяволом, так как я же дьявол.
– Знаю.
– Мне нужны души, как и ему.
– И это знаю, – энергично заявил монах.
– Будь по вашему! Я послужу вам, отец мой. Только может быть приказ королевы опоздает к началу экзекуции ремнями.
– О, раньше и не нужно! Плеть чудесное возбудительное средство.
– Вот истинно христианское милосердие!
– Так я могу на вас рассчитывать, король шутов?
– Конечно, да, потому что вы мне понадобитесь.
– Отлично, прощайте, брат мой.
– Прощайте, кум!
Гонен пошел за свои перегородки, а монах спустился по ступенькам. Закрывшись капюшоном, он прошел мимо массы любопытных, которые все покинули позорное место на подмостках и для того, чтобы насладиться зрелищем такого необычайного пролога, как разговор францисканца с королем шутов на сцене театра Бесшабашных. Шут Кокильяр, скромно усевшийся в сторонке, теперь встал с места и начал с того, что запел следующую песню:
«Когда с пирушки холостой
Я возвращаюся домой,
О, если бы вы знали
О чем я думаю тогда!
Я часто вижу, господа,
Чего вы не видали.
Париж, с его домами в ряд,
Мне стадом кажется ягнят,
А башни – пастухами.
Ягнята резвые бегут
К реке, за ними вслед идут
И пастухи с бичами.
Увы! Опасен водопой!
Засели волки над водой
И стадо поджидают.
На острове стоит Пале…
На берегах же два Шатле
И пасти разевают».
– Славная песенка! – сказал Герен Буасо, бывший в числе зевак перед подмостками.
– Знаем мы, что это значит! – прибавил Бурдишон.
– А я так думаю, что эта песня про вас двоих! – сказал Лескалопье.
Один из присутствующих, по-видимому, провинциал, робко пробормотал:
– Я не понимаю, что он хотел сказать своей песнью.
– Потому, что ты дурак! – пропищал какой-то мальчишка.
Толпа захохотала. Глупая выходка вызвала шумное одобрение.
– Молчать! – вдруг крикнул Кокильяр. – Сейчас начнет говорить сам король шутов.
На самом деле шут народа, а не короля, собирался сказать речь.