ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


сплаканное лицо, тёмный вдовий наряд, дрожащая рука, теребящая смешной потёртый ридикюль. Что нужно этой женщине от него, ещё мальчика, скромного сына наследника престола? Что повелит он, сорванец, чьим влиянием никто и никогда ещё не пользовался?

Да и что может он? Правда, он пойдёт попросит бабушку, попросит всесильного Платона Александровича Зубова. Ясно же, что эта женщина пришла к нему только для того, чтобы испросить милости, подачки. Едва уловимое презрение, отвращение и внутреннее недовольство отразились на его лице, смешном и курносом. Но он тотчас овладел собой, сделал вид, что внимательно слушает, хотя его большие голубые, немножко навыкате глаза продолжали с немалой долей любопытства следить за всеми движениями просительницы. Отчего она пришла к нему, мальчишке шестнадцати лет, зависевшему от всех и вся, от своих воспитателей и надзирателя за царским детским двором Салтыкова, отчего не обратилась к тем, кто действительно может и хочет сделать что-то для неё...

— Простите меня, ваше высочество, — комкая в руках крохотный платочек, дрожащим голосом заговорила женщина. — Не знаю, хорошо ли я делаю, что обращена... к нам, но мне так много рассказывали о вашем добром сердце, о вашем милосердии, о том, что вы не оставляете без внимания ни одной просьбы...

Константин ещё сильнее насупил свои густые, нависшие над глазами брови, прикрыл веками глаза, сжал пухлые губы.

— Всегда рад помочь, если нужда какая, — растерянно произнёс он в ответ на эту цепь длинных комплиментов и снова удивляясь про себя: кто бы мог говорить этой странной женщине о его милосердии?

Наоборот, все при дворе укоряли его за излишнюю жестокость, за грубость и своевольство, недавно он просидел под арестом едва ли не целый день за то, что сломал руку этому старому ловеласу Штакельбергу, вызвавшемуся помериться с ним силой.

— Наша семья очень старинного рода, — слегка выпрямившись, с гордостью сказала женщина. — Мой муж, Ласунский, был в числе тех, кто стоял рядом с великой императрицей, и много помогал ей...

Ласунский... Что-то далёкое мелькнуло в этом имени. Как будто бабушка когда-то упоминала о нём, но не в связи с тем давним переворотом 1762 года и совсем в другом тоне. Может, он просто путает: ему никогда не было дела до забытых теперь, шумных и торжественных дней, да и когда это было-то, почти тридцать пять лет назад? Далёкая старина, о ней уж никто и не помнил...

— В чём нужда ваша? — стараясь попасть в манеру женщины и немного гордясь собой оттого, что принимает просительницу и даже может повелеть помочь ей, снова повторил он.

— Муж мой умер давно. — Она едва не всхлипнула, и Константин невольно поморщился: он терпеть не мог женских слёз, даже плач маленьких сестёр раздражал и давил его. Сам он никогда не плакал, ему с пелёнок внушили, что плакать — выказывать слабость, а он мужчина, солдат, и это ему не пристало.

Но Ласунская справилась с собой очень быстро.

— Слышала я, — немножко робея под пристальным взглядом этого разодетого в шелка и бархат мальчишки со смешным курносым носом, делающим его лицо слишком открытым и простоватым для императорского внука, и внутренне храбрясь, продолжила Ласунская, — что скоро, очень даже скоро вы будете набирать штат при вашем дворе...

Вот оно что, отметил про себя Константин. Уже теперь везде жужжат о его скорой свадьбе, о том, что и он заживёт своим домом, и потому просители полезут наперёд. Да только он знал, что ни одного человека для своего собственного дома не сможет он пригласить — на всё будет повеление бабушки, а уже потом и батюшки.

— Сын у меня достойный, добрый, храбрый и скромный мальчик. Я бы так хотела, чтобы он попал ко двору, но не к большому, потому что ему там места нет, я уж просила, а к вам именно. Вы так же добры и так же молоды, и кто знает, возможно, он вам пригодится во всём...

— Оставьте ваше прошение, — не выдержал паузы Константин и поднялся во весь свой невысокий рост с неудобного стула. — Я дам вам знать...

Странная это вещь — людская молва. Ещё только пригласила себе в гости Екатерина, его царственная бабушка, принцесс Кобургских, ещё они только выехали, торопясь к великой государыне, своей соотечественнице и немножко родственнице в каком-то десятом колене, а уж и в Москве знают, что принц, великий князь Константин, намерен жениться, хоть и всего-то ему шестнадцать, обзавестись своим домом и своим, пусть крохотным, двором, а значит, открывается несколько вакансий, значит, могут быть тёпленькие местечки, где золотом осыпают лишь за то, что подашь на золотой тарелочке золотую шпильку для прикалывания салфетки за обедом или невесомый кружевной носовой платочек. И потому аж из старой столицы прискакала в Санкт-Петербург исплаканная вдова госпожа Ласунская, сумела втереться в доверие и милость к старому его слуге греку Куруте и добилась, что Константин принял её прошение...

От этих мыслей ноги Константина замедлили свой бег по мраморным ступеням Зимнего дворца, застланным пушистыми персидскими коврами, а бесчисленные зеркала сразу отразили всю его поважневшую и выпрямившуюся фигуру, ещё угловатую и голенастую. Увидев себя в зеркале, Константин с важным видом поклонился своему отражению, степенно отведя руку назад и чуть отставив в сторону ногу, милостиво кивнул головой со взбитым хохолком над высоким и широким белым лбом. Но не выдержал минуты, показал своему высокомерному двойнику язык и расхохотался прямо ему в лицо. И куда только девалась его важная осанка, когда полные, резко и красиво очерченные губы открыли целый ряд блестящих, жемчужно-белых зубов, а нос слегка сморщился и вовсе потонул между круглыми румяными щеками!

Послав своему отражению воздушный поцелуй и ещё раз высунув язык, Константин помчался в угловой кабинет, где бабушка принимала своих секретарей за причудливо вырезанными столиками, называемыми бобками за похожесть на это растение, где она беседовала с генералом Зубовым о вещах сложных, едва понятных Константину, прыгавшему через две и три широкие ступени.

Впрочем, у самых дверей кабинета мальчишка опять превратился в важного, полного собственного достоинства молодого вельможу и слегка указал глазами на дверь, молча спрашивая гайдуков, стоявших на часах, там ли бабка и можно ли ему войти. Один из гайдуков также молча едва заметно приспустил веки, и Константин понял, что Екатерина у себя, но сердится и вообще милостива. Уже давно научился Константин различать по косому взгляду, движению бровей и век, лёгкому жесту состояние царственной бабушки, перед которой трепетали все, даже они, любимые внуки, общую атмосферу двора. Всей кожей чувствовал он собирающуюся грозу, гневные упрёки и выговоры и в такие минуты старался не попадаться на глаза не только бабушке, но и любимцу её, наглому и надменному Платону Александровичу Зубову, с которым приходилось говорить заискивающе, просительно, добиваться его дружбы, хотя сам любимец был едва на пять лет старше второго внука императрицы. Что делать, если всевластная бабкина рука была донельзя благосклонна к этому субтильному, изнеженному и задаренному баловню судьбы.

Шагая по длинным анфиладам залов, изредка оглядывая себя в зеркалах, украшающих простенки, и бездумно скользя глазами по громадным картинам и роскошным гобеленам, потолочным медальонам живописи среди позолоченной лепнины, Константин складывал в уме слова, с которыми можно было бы обратиться к бабушке: «Государыня, позвольте слово молвить...» Нет, не так, он скажет ей прямо: «Нежная моя бабушка, великая императрица, окажите милость сироте вдовице...»

Какая гадость! Ну почему нельзя просто поцеловать бабку в щёку и шепнуть ей на ушко: «Сыну госпожи Ласунской нужно место...»

Чёрт, никогда у него ничего не выходит с просьбами! Не умеет он подольститься к бабушке так, как умеет Александр, всегда спокойный и холодный. Он, Константин, часто завидует плавной речи брата, его рассудительности и благоразумию. Давно ли оба они, сорванцы, рвали по ночам цветы в запретных оранжереях Царского Села, осыпали ими дворовых девок и с наслаждением слушали их визгливый хохот, грубые словечки, нелепые отмахивания и увёртки! Но теперь, когда Александр, и всего-то на два года старше Константина, стал главой семьи, оба брата словно отдалились друг от друга. Нет уже прежних выходок, смешливых излияний, тайных сборищ у старой осины, в клочья изорванных кружевных манжет и шёлковых чулок, нет секретов и тайн между ними, будто каменной стеной встала между братьями, неразлучными с самого детства, гибкая и тоненькая, как болотная камышинка, Елизавета, и взгляд её, искоса бросаемый на молоденького мужа, словно отнимает у Александра и стремительность, и желание броситься в очередное приключение, и полные значения тайные перешёптывания с ним, Константином. Неужели и он, Константин, будет таким, как Александр, когда и его поставят перед аналоем и поднимут над его головой золотой венец, означающий конец весёлой беспечной жизни? Но бабушка сказала, что пора жениться, и уже одиннадцать принцесс приезжали к ней и к нему, Константину. И каждый раз он находил какой-нибудь изъян в невесте — то крива, то коса, то слишком тонка, то слишком толста. Но больше тянуть нельзя, бабушка сурово предупредила Константина, что на этот раз не посчитается с его капризами, и он заранее тихо ненавидел предстоящую жену, отнимавшую у него радости и утехи юношества...

Впрочем, если одна из трёх приезжающих принцесс Кобургских будет похожа на подругу его ночей, весёлую разбитную вдовушку, научившую его всем тонкостям постельной жизни, то он не прочь и жениться. Ему вспоминались упругие большие груди, на которых его голове лежалось мягче, чем на самой мягкой пуховой подушке, колыхающийся широкий зад, шлёпнуть который доставляло удовольствие, а уж облегчить свою вздыбленную плоть и вовсё было огромным наслаждением. Эту чувственную сторону жизни он познал давно, едва ли не с тринадцати лет, когда его застали с безобразной дворовой девкой, ласкавшей мальчика. Уже много позже он понял, что это бабушка позаботилась обо всём — у отца в Гатчине он бывал редко, и отец, Павел, никогда не говорил ему ни о чём подобном.

Екатерина же приказала своим верным слугам найти чистенькую, здоровую и не болтливую вдовушку, умелую и обходительную, чтобы и второй её внук получил возможность узнать все тайные пружины этой стороны жизни. Вдовушка даже сына зачала от неумелого мальчишки-принца, но, слава богу, Константин никогда не видел его, хоть и слышал от вдовушки, что назвала его Семёном, а сама кликала Великим. О нём тоже позаботились...

Константин внутренне подтянулся, нацепил на весёлое курносое лицо важную мину и толкнул золочёную тяжёлую дверь. В крохотной прихожей-приёмной кивнул старому, согбенному годами, но со светлым и умным взглядом крохотных сверлящих глазок камердинеру императрицы Захару и большим пальцем показал в сторону двери, ведущей в кабинет. Захар молча мигнул глазами под растрёпанными седыми бровями и медленно потянул тяжёлую дубовую дверь за длинную полированную ручку. Константин скользнул в приоткрывшуюся щель.

Его бабушка, императрица Екатерина, сидела на низком мягком пуфе и «чесалась», как она называла причёсывание. Возле её оплывшей фигуры, покрытой пудромантелем[1], суетился придворный куафёр[2], тут же стояли, вытянувшись, фрейлины, держа наготове на крохотных серебряных тарелочках резные костяные шпильки и тяжёлые узорные гребни. Длинные густые волосы закрывали почти всю императрицу каштановым плащом, и куафёр по ходу причёсывания то и дело удивлённо хмыкал, выказывая этим своё восхищение гривой чудесных волос Екатерины. Красоте их действительно могла бы позавидовать самая хорошенькая женщина — седые волоски лишь изредка проскальзывали в этой пышной пене.

Екатерина не смотрела в зеркало — ежедневная эта процедура не мешала ей думать, беседовать, следить взглядом за беспокойно расхаживающим, разодетым в генеральский мундир Зубовым и отмечать про себя нервное похрустывание его тонких пальцев. Но она не заговаривала, лишь наблюдала его тревогу и смятение. И было из-за чего: вести от Валериана, брата Зубова, мальчишки, покрасивее самого Платона и усланного им с глаз Екатерины, назначенного главнокомандующим Южной армией, пришли плохие. Валериан жаловался на недостаток продовольствия, не вовремя поставляемые припасы и сильную жару, от которой солдаты мёрли, как мухи...

Константин сперва раскланялся с Зубовым, едва кивнувшим своей завитой, напомаженной головой, неслышно подкрался к сидевшей к нему спиной Екатерине и через густую прядь волос громко чмокнул её прямо в ухо.

Екатерина откачнулась:

— Ох, Константин, оглушил, право, сорванец!

— Я в щёчку хотел, — встал на одно колено Константин, — а тут всё, как мантильей, закрыто, ничего не разберёшь...

— Ах, ты плут, — сразу заулыбалась Екатерина, — так молод и такой льстец!

— Да чистая правда, а не лесть, — сделал вид, что обиделся, Константин, — тут такие волосищи, что на десять фрейлин хватит...

— Небось что-нибудь нужно, — засмеялась Екатерина, протягивая ему из-под пудромантеля полную, всё ещё белую и гладкую руку, — раз так льстишь, непременно что-нибудь просить будешь...

— И вовсе ничего, — скроил обиженную донельзя мину Константин.

Он поднялся с колена, захватил широкой ладонью горсть волос и прижал их к губам. Волосы сладко пахли травами.

— Знаю я тебя, — погрозила ему бабка пальцем. — Едва нужда придёт, бежишь, на коленках стоишь, а в другое время тебя и не дозовёшься.

— А вот и ничего, — отмахнулся Константин и принялся целовать бабушкины пальцы по одному — они всё ещё были изящны и ровны, хоть их владелице давно уже перескочило за шестьдесят. На пальцах не было ни одного перстня: Екатерина надевала тяжёлые кольца только в парадных случаях.

— Прошение тебе подали, — заключила Екатерина. — Кто?

Константин поднял глаза на бабушку, изумляясь её прозорливости, но тут же опустил их к пальцам.

— Недаром вы великая императрица, — теперь он польстил ей, — всё знаете наперёд, ничего утаить от вас нельзя, — скороговоркой сказал он ей по-французски.

— Да уж много ума не надо, чтобы разгадать твои увёртки, — опять засмеялась Екатерина, — ровно и не знаю я тебя с пелёнок, ровно и не я тебя воспитывала.

Константин сокрушённо покачал головой: всё знает, всё видит его бабушка.

— Так кто же? — переспросила Екатерина.

— Госпожа Ласунская, — со вздохом ответил Константин, с ещё большим жаром продолжая целовать бабушкины пальцы.

Хорошо, что глаза его были опущены: если бы он поднял их, испугался бы. Глаза Екатерины вмиг потемнели, широкий рот сжался в нитку. Но это выражение лишь мелькнуло на её лице — через мгновение весёлость вернулась, и тучки, набежавшей на него, словно бы и не бывало.

— И чего же она хочет? — прежним ровным весёлым тоном спросила Екатерина.

— Сына определить ко двору. Вдова, без мужа трудно, а тут ещё четверо дочерей. Сын всех содержит, и ему тяжело. Очень ей предан сын...

— Зато отец не очень-то был предан короне нашей, престолу нашему, — негромко, словно про себя, пробормотала Екатерина.

Константин в недоумении поднял взгляд.

Екатерина смотрела на этого мальчика, которого собиралась женить, и думала, стоит ли рассказывать ему о заговоре Хитрово, в котором состоял и Ласунский и которого она пощадила — только выслала в пожалованные ему после переворота 1762 года деревни. Но не могла простить ему до самой смерти участия в этом заговоре.

Правда, заговор этот вроде бы и не был направлен против неё лично. Группа храбрых офицеров, решивших, что им всё по плечу, очень уж возмутилась, когда пошли слухи о её марьяже[3] с Григорием Орловым. Бестужев тогда дал пищу этим слухам — пользуясь её отсутствием, объехал всех знатных вельмож с письмом-прошением к ней самой обвенчаться с Григорием. Вот и зароптали офицеры, и Екатерина поняла, что не может венчаться с любимым ею человеком.

— Ответишь, что изменническим сынам места в столице нет, — коротко ответила она, — о другом же после поговорим...

Константин с изумлением взглянул на бабку. Куда девалась ласковая улыбка, отвердели и слегка сжались пальцы! А причёска шла сама собой: куафёр уже зачёсывал роскошные волосы Екатерины в высокую и красивую башню на её голове. И не надо было даже надевать корону — пышная корона из волос венчала чело императрицы.

— Да успокойтесь, Платон Александрович, — кинула она в сторону всё хрустевшего пальцами субтильного своего любимчика, — будет вам расстраиваться из-за нескольких потерь.

— Да, — живо отозвался Зубов, — но ведь поход в Персию срывается, великий поход в Индию откладывается...

— Где та Персия, где та Индия, — усмехнулась Екатерина, — что нам до тех далёких стран? Пусть всё идёт, как идёт. Всё устроится.

Она всё ещё не могла оторваться мыслью от заговора Хитрово, вдруг почувствовав, сколь сильного защитника имеет Павел в лице двух своих сыновей.

— Иди, внука моя любезная, — ласково сказала она Константину, — вечером принцессы Кобургские приедут, придёшь ко мне в срединную залу, взглянем из окошка, как выходить будут. Со стороны всегда виднее, кто чего стоит...

Константин вышел от бабки в полном недоумении. Почему она сказала о сыне изменническом? И что кроется за этими её словами о Ласунском?

А Екатерина всё ещё думала о том далёком времени, когда она так волновалась, едва сидя на шатающемся троне. Это теперь она может спокойно поглядеть на покрытую уже туманной дымкой времени полосу своей жизни. А тогда внутреннее волнение не оставляло её ни на минуту...

Восшествие её на престол было необычным, совершилось при преимущественном пособничестве гвардии, и потому она, сев на трон, поспешила наградить всех, кто участвовал так или иначе в возведении её в сан императрицы. В числе других награждён был и капитан Измайловского полка Михаил Ласунский. Она пожаловала ему чин камергера двора, отделила 800 душ крепостных в подмосковных деревнях. Но заговор Хитрово перечеркнул все заслуженные Ласунским награды.

А началось всё, как узнала потом Екатерина, с вовсе безобидного разговора в гостях у княгини Хилковой в её богатом барском доме в Москве. На следствии Михаил Ефимович Ласунский полностью привёл этот разговор с товарищем своим, тоже участником переворота Фёдором Александровичем Хитрово. Екатерина слово в слово помнила эти показания Ласунского:

« — Слышал ты о новом марьяже? — спросил Хитрово.

— О каком марьяже? — переспросил Михаил Ефимович.

— Как тебе не слышать! Я с тобою играть не стану: за Орлова государыня идёт.

— Слышал и я об этом, а правда или нет — того не знаю.

— Что ты против этого думаешь делать?

— Я думаю, что больше делать нечего, как нам всем собраться и идти просить её величество, чтоб она изволила отменить, рассказав резоны, какие можно будет.

— А как наших резонов не примут, что в таком случае делать?

И Ласунский прямо ответил:

— Делать больше нечего, как остаться в её воле: как она изволит. Средств никаких нет, да и быть не может.

— Нет, в таком случае надобно средства изыскать, чтоб их отвести от этого. Теперь этот слух распускается по городу — чтоб чего не произвело.

Подумав, Ласунский осторожно ответил:

— Быть ничего не может от народу, да и ни от кого...»

Все были против её брака с Орловым. Однако на пути следствия открылись для Екатерины опасные обстоятельства. Хитрово откровенно рассказал всё о заговоре, когда его схватили, и добавил ещё: «А что государыня престол с тем принимала, чтоб быть правительницею до совершеннолетия Павла, и Панину о том сказать изволила. И случилось ему, Хитрово, быть в карауле при бывшем покойном императоре Петре Третьем, и разговорился он с Алексеем Орловым. И вот тут-то Алексей и выдал Хитрово важную эту тайну...»

Императрица почти физически почувствовала, как заколебался её трон. Не дай бог, чтобы дело дошло до открытого суда, иначе станет известно, что обещала она перед переворотом. И она приказала покончить дело административным порядком: виновных выслали в свои деревни, а Николай Рославлев, сообщивший о переговорах Панина с императрицей, был посажен в крепость. Тогда впервые решилась Екатерина употребить свою власть — наказать виновных без суда, по справедливости.

Так и Ласунский был выслан в свои деревни, проживал там без всякого участия в государственных делах, как частное лицо. А теперь вот вдова его хочет...

Но как объяснить всё это внуку, как изложить причины, заставившие её отобрать престол у сына? Нет, ничего нельзя открывать Константину, никаких тайн не выдавать, пусть лучше ничего не знает, а женить его надо поскорее, заставить погрузиться в семейный очаг так, как погрузился в него сам Павел...

Какими пустяками по сравнению с этой задачей показались ей неудачи Валериана Зубова! Да Бог с ними, с мрущими солдатами, Бог с ними, с миллионами, которые мальчик потратил без ума и смысла, оба они — и Платон, и Валериан — преданы ей, не станут замышлять ни о чём подобном, как замышляли в своё время Хитрово и Ласунский. И близко к столице нельзя подпускать сына Ласунского — уж, верно, отец рассказывал ему, за что вышла такая ссылка...

Обратно в свои покои Константин шёл, глубоко задумавшись. Что за тайна крылась в словах бабушки, почему Ласунский был изменником? Куруте он приказал больше не пускать Ласунскую во дворец, а известить её письмом, что в просьбе ей отказано...

Смутно чувствовал Константин, что бабушка и в заключении его брака руководствуется какими-то ей одной ведомыми соображениями. Он знал, что ещё два года назад, когда ему было всего четырнадцать лет, уже были предложения насчёт его женитьбы. Русский посланник в Неаполе граф Мартын Павлович Скавронский, родственник Екатерины Первой из той бедной шведской семьи, которую после смерти Петра Первого призвала к трону царственная прачка, повёл было переговоры с императрицей Екатериной Второй о женитьбе Константина на неаполитанской принцессе. В то время в Неаполе правил правнук Бурбоны — король Фердинанд Четвёртый, супруг дочери австрийской императрицы Марии-Терезии — эрцгерцогини Каролины-Марии, достаточно известной своим жёстким и развратным нравом. Но Скавронский как-то быстро и незаметно ушёл из жизни, и туда прибыл послом Андрей Кириллович Разумовский, внук того самого хитрого хохла, что работал на пользу Екатерины в перевороте 1762 года. Не прошло и нескольких месяцев, как красавец хохол стал любовником Каролины-Марии, и через него решила она пристроить одну из своих дочерей за Константина. Разумовский очень усердно принялся хлопотать об этом браке, но с условием, чтобы Константину был выделен независимый удел из русских владений. Екатерина почувствовала опасность такого дела для себя и потому резко ответила на предложение:

«Из письма графа Разумовского следует заключить, что неаполитанскому двору пришла охота весьма некстати наградить нас одним из своих уродцев. Я говорю «уродцев», потому что все дети их дряблые, подвержены падучей болезни, безобразные и плохо воспитанные. Этот двор не дождался ответа на свой первый зазыв через графа Скавронского, и вот снова посланник маркиз Галль убедил графа Разумовского сделать мне это предложение как весьма хорошее и полезное и будто им самим придуманное...»

Конечно же, принцессы из дома Бурбонов не были подвержены падучей, не были безобразны и плохо воспитаны. В самом предложении отделить часть русских владений и сделать Константина независимым владетелем почуяла Екатерина скрытую опасность, она легко просчитывала возможные последствия. Независимый владетель, подстрекаемый родственниками Бурбонами, легко может восстановить правоту Павла, да ещё и призвать войска для возведения отца на русский престол. Она сразу поняла, где таится угроза, и потому приберегала для своего второго внука самую безопасную возможность для себя женить его на бедной немецкой принцессе, у которой не было бы никаких политических видов.

Вечером, едва только столицу накрыли туманные сумерки, Константин с бабкой стояли у одного из больших окон Зимнего дворца. Опираясь одной рукой на плечо внука, а другой придерживаясь за ставшую уже необходимой резную трость, Екатерина вглядывалась в неширокую щель, услужливо приоткрытую слугами, — тяжёлые бархатные портьеры прикрывали все окна.

— Поглядим, как будут выходить эти немецкие принцессы, — бормотала Екатерина. — И тебе полезно знать, которая из них...

Она не договорила, но Константин понял: вот тут, теперь, у окна, решится его судьба.

Из окна весь парадный подъезд был виден, как на ладони — фонари блистали так ярко, что за кругом света темнота как будто сгущалась ещё больше. Широкая мраморная лестница, устланная ковром, заполнена была блестящими вельможами, вышедшими встретить знатных гостей.

Екатерина послала для встречи кобургских принцесс роскошную карету, и они ещё по дороге пересели из старого, покрытого кожей, жёсткого возка в удобный и вместительный рыдван[4].

Едва карета остановилась перед парадным подъездом, из неё выскочила старшая немецкая принцесса. Щеголиха и резвушка, она быстро взбежала по лестнице, с изумлением оглядывая блестящие мундиры и енотовые шубы встречающих.

— Ровно вьюн какой, — покривилась Екатерина.

Средняя чуть замешкалась, держась за дверцу, высунула ногу в лёгком башмаке, ступила на следующую подножку, но не удержалась и повалилась прямо на руки лакеев, поддержавших неловкую девушку.

— Экая недотёпа, — дёрнула плечом Екатерина.

Настала очередь младшей выйти из тёмного нутра кареты. Осторожно, не придерживая длинные тёмные юбки, она сошла ровно и спокойно, словно всегда делала это, взошла по ступенькам лестницы, поворачивая голову в допотопном капоре с достоинством и величавостью.

— Хороша, — отметила Екатерина, и Константин понял, что в эту самую секунду судьба его решилась: вот эта третья, лица которой даже разглядеть было невозможно, уже стала его невестой. Раз уж решила бабушка, выбор её никто отменить не может.

— Бедноваты, — тут же сказала Екатерина, — ну да это не беда...

Константин тоже всматривался в трёх принцесс — весь двор начал бы хохотать над их потрёпанными заячьими шубками, едва доходившими до колен, широкими тёмными юбками, старомодными капорами, отделанными тем же крашеным зайцем.

— Ничего, — вздохнула Екатерина, — приоденем — заблистают...

Подозрительность и наблюдательность Екатерины простирались до того, что, прежде чем доставить багаж в комнаты принцесс, она приказала принести его к себе. Но сделала это уже без Константина: не хотелось ей, чтобы внук выказал презрение к бедности своей будущей невесты. И опять легко улыбнулась Екатерина: даже она, приехав в Россию с двумя-тремя платьицами, парой чулок и нижних рубашек, была побогаче этих принцесс. Очень хорошо, будут покорны, ослеплены блеском и роскошью её двора, станут влюблёнными глазами смотреть в неказистое лицо Константина.

Екатерина хорошо знала злые языки своих придворных и потому сразу же послала принцессам две громадные корзины, заполненные ворохами драгоценных материй, и отправила десятка два лучших портных дворца — обшить, приодеть, принарядить девушек хотя бы к первому представлению императрице.

Плохо одеты, бедны, но какая же богатая родословная сопровождала их! Происходили они из знаменитого Саксонского дома, начало которому положил Витекинд, предводитель саксов-язычников, упорно противостоявший ещё Карлу Великому, французскому королю, вешавшему язычников на всех деревьях своей обширной империи. Конец восьмого века, времена, покрытые седой стариной.

Екатерина подробно объяснила Константину всё это, он был раздавлен, унижен такой славной родословной. Однако Екатерина утаила от него, что принадлежали принцессы к младшей ветки этого саксонского родословия. Владения Саксен-Заафельд-Кобургов были теперь самые незначительные, как говорится, курице некуда ступить, но русская императрица словно провидела будущее: представители этой знатной нищей фамилии в любое время могли занять три королевских престола — бельгийский, португальский, великобританский. Потому и считалась эта фамилия в Европе такой значительной...

Родство завидное, и Константину необходимо это понять. Но мальчишка упрям и своенравен. Приискав Александру невесту из принцесс Вюртембургских, Екатерина вторую, младшую, прочила за Константина. Александр не возразил ни слова, хоть и заметно было, что теперь он очень ровен и холоден с женой. А Константин взъярился, наговорил грубостей и от второй принцессы Вюртембургской наотрез отказался. Ну да ныне вроде поумнел и должен понимать, что царские браки не для души, а для продления власти династии. Впрочем, младшая Вюртембургская и самой Екатерине не понравилась: девочке не было и тринадцати, она ещё совсем не оформилась, была худа, как щепка, с плоскими грудью и задом, с тонкими ручками, заканчивающимися широкими ладонями. Екатерина знала, что со временем этот гадкий утёнок превратится в настоящую красавицу, но у Константина не было интуиции бабушки.

Младшей Вюртембургской пришлось уехать ни с чем. Зато Екатерина щедро одарила её, наговорила ласковых комплиментов, и бедная девочка с тех пор грезила лишь об обширном русском царстве, где так холодно и так роскошно...

20 октября 1795 года владетельная герцогиня Кобургская и три её дочери были, наконец, представлены Екатерине. Она ласково приняла их, собственноручно надела на них ленты и бриллиантовые знаки ордена Святой Екатерины и в тот же день посетила их апартаменты, приведя с собою и Константина.

Восторженное и изумлённое письмо отправила на другой день герцогиня своему мужу в Кобург. Описав роскошь обстановки, невиданную прелесть Зимнего дворца, она перешла к описанию будущего жениха какой-нибудь из её дочерей:

«Константин кажется с виду не менее 23 лет, и видно, что он ещё подрастёт. У него широкое круглое лицо, и если бы он не был курнос, то был бы очень красив. У него большие голубые глаза, в которых много ума и огня. Ресницы и брови почти совсем чёрные, небольшой рот и губы совсем пунцовые. Очень приятная улыбка, прекрасные зубы и свежий цвет лица. У обоих братьев такие здоровые лица, такое крепкое, мускулистое телосложение, что они резко отделяются от всех придворных кавалеров. В ясном взгляде их видны благородная кровь и душа неиспорченная. Константин, кажется, воин и душой и телом, со всей военной ловкостью... У Александра черты лица гораздо более правильные и выражение лица прелестное, но у Константина более блеску в глазах и глаза красивее. У Александра придворные, располагающие манеры, и он разговорчивее в обществе... Оба брата чрезвычайно привязаны друг к другу и постоянно вместе, но у Константина более характеру, и оттого он совершенно владеет братом, что не мешает, однако, их взаимному доверию...»

Читая эти строки, Екатерина только усмехалась: немного же разглядела герцогиня Кобургская в обоих братьях...

ГЛАВА ВТОРАЯ


Трясясь в старом, неудобном, продуваемом насквозь встречным морозным ветром возке, крытом износившейся рогожей, Ласунская с тоской и злобой припоминала все подробности своей неудавшейся поездки в столицу, раздумывала о беспросветной жизни в крохотной бедной деревушке, где ещё сохранился теперь уже разваливающийся господский дом, требующий ремонта, дров и ухода, о ленивой дворне, норовящей стащить, что плохо лежит, о замшелых избушках, расположенных по Тверскому тракту, о хитром и пронырливом старосте, все доклады которого начинались лишь с одного: неурожай, скот мрёт, крестьянишки обнищали, выгоны сокращаются, межи порушены, жадные и ухватистые соседи запускают стада коров и свиней, коз и телят в её огороды.

Она устала биться с нуждой и разрухой, но всё ещё старалась выколачивать из оброчников и барщинников последние гроши, копила, пересчитывала эти крохи и отдавала сыну, Полю, её ненаглядной радости и единственной утехе, снимавшему в Москве дорогую квартиру, заведшему дорогой экипаж и пару высокородных жеребцов для выезда. Поль почти не служил, проводил время в весёлых пирушках и ночной игре по крупной, а потом умолял мать заплатить его карточные долги чести. Она выбивалась из сил, стараясь содержать квартиру Поля и платя его неисчислимые долги, всё думала: вот-вот мальчик найдёт себе полезные знакомства, сведёт близкую дружбу с такими же, как он, но богатыми и нужными людьми, поступит на службу, станет примерным статским советником или хотя бы служащим в управе. Но это чудесное время, о котором она мечтала как об избавлении, всё отдалялось. Поль действительно завёл обширные знакомства, но друзьями его были такие же шалопаи, как он сам, служившие в полку лишь по названию, прожигавшие остатки отцовских вотчин и не думавшие нисколько о завтрашнем дне.

И всё-таки она страстно любила сына, потакала ему во всём, потому что на свете у неё не осталось более никого. Поль был опорой и последней надеждой её рано начавшейся старости, её радостью и гордостью. Когда она оглядывала его модные камзолы и белоснежные кружева манжет, его холёные бакенбарды и высоко зачёсанные височки над белым широким лбом, она преисполнялась чувством удовлетворения. Ни у кого нет такого красавца сына, и неужели никто не видит, какой он прелестный мальчик, как свободно болтает по-немецки и по-французски, как лихо скачет на вороном коне, как умеет затравить оленя или зайца, как поднимает на дыбы своего вороного, как умеет арапником ожечь лису...

Дочери её давно вышли замуж, зятья не жаловали тёщу, единственной темой разговора которой был её ненаглядный Поль, она редко наведывалась к ним. Сперва она пыталась выколотить из зятьев, солидных военных, деньги для Поля, но и дочери стали поглядывать на мать с неудовольствием, и она перестала просить их о чём-либо.

Ласунская видела, как бесцельно, впустую проводит свои дни Поль, но никогда ни единого слова упрёка не вырывалось у неё. Он умел так рассказать о своих долгах и нуждах, что у неё выступали слёзы на глазах, и она снова старательно ограничивала себя, отдавая ему последнее. «Мальчик должен пожить, — думала она, — прежде чем войдёт в курс взрослой жизни».

Мальчику шёл двадцать восьмой год...

Осень в этом году выдалась суровая, но бесснежная, на чёрных полях лишь кое-где промелькивали застрявшие в низинах хлопья снега, лежала на озимых настывшая корка наста, да гулял вволю северный ветер, взмётывая мёрзлую чёрную пыль.

Она приказала запрячь в старый возок лучших лошадей из своей изрядно поредевшей конюшни, но клячи едва тащили поклажу, и она опять с горечью и обидой вспоминала приём, которого она так добивалась через знакомых и дальних родственников в столице, всё надеясь, что мечты её исполнятся, Поль будет пристроен при вновь создающемся дворе молодого великого князя Константина. Но надежды её не сбылись, и приходилось возвращаться в свою глухую тверскую деревеньку без всякого просвета в будущем.

Кучер Ерёмка, сидя на облучке облупленных козел, и не мыслил погонять старых кляч, опасаясь лихого встречного ветра в лицо, и, закутанный в большой толстый тулуп, мало думал о том, что барыне холодно, а дорога ухабиста и грязна.

— Да скоро ли кончится эта проклятая дорога, — вслух подумала Ласунская, чувствуя, что ноги её в наскоро сшитых деревенским сапожником козловых башмаках уже коченеют.

— Дозвольте, барыня, пробежаться рядом, — глухо попросила её горничная Груша, тоже терпя холод, забравшийся в самые коты[5], в которые были обуты её ноги.

— Небось, не замлеешь, — со злобой ответила Ласунская. — Что, Ерёмка проклятущий спит, что ли, на козлах? Стучи ему в спину, пусть везёт скорее...

Пробурчала, но знала заранее, что Ерёмка тотчас отговорится: кони-де слабо кормлены на постоялом дворе, где ночевали прошлой ночью, понукать их всё равно без всякой пользы, падут ещё по дороге, тогда и вовсе погибель, и так уж сколь вёрст отмахали, а где ещё придётся остановиться, никто про то не знает. Умеют все они, эти лохматые мужики и бабы, отговориться, умеют так засыпать барыню словами, что и не пробьёшься с упрёками. И потому смолчала Ласунская, только со злобой и ненавистью глядела прямо в лицо бедной Груше.

Коляска, однако, вдруг резко вздрогнула и стала валиться. Груша, громко визжа от страха, начала клониться на её рогожный бок, а Ласунскую кинуло на мягкое и упругое тело Груши.

Обе они не сразу поняли, что возок перевернулся; копи встали, перепревшая рогожа рвалась под тяжестью их тел, и скоро они очутились на стылой земле, кое-где заполненной талой водой в колеях, разъезженных многими колёсами.

— Что ж, негодник ты эдакий, сделал с нами! — дико закричала Ласунская, пытаясь выбраться из возка.

Но Ерёмка не слышал: ещё раньше женщин он скатился с облучка, по-прежнему туго натягивая поводья узды, намотанные на его тяжёлую меховую рукавицу.

Лошади понесли было, дрожа под натянутой уздой, но погнувшаяся ось твёрдо упёрлась в землю и остановила их. Слетевшее колесо, прыгая через ямы и колдобины, покатилось с откоса. Задержала коляску лишь высокая наледь с одной стороны её, а промоина на дороге не позволила возку скатиться вниз...

Ерёмка вскарабкался кое-как с откоса, куда едва было не слетел, степенно и не спеша освободил натянутые вожжи и теперь стоял, почёсывая кудлатую голову — треух его свалился и росшие дыбом чёрные волосы упали ему на лоб, закрывая весь обзор.

— Что стоишь, треклятый? — кричала ему в стенку возка Ласунская, словно бы видела сквозь рогожу неловкие и тяжёлые движения своего неповоротливого крепостного.

Ерёмка медленно двинулся к возку, решая, как помочь женщинам выбраться, и то и дело почёсывал лохматый затылок.

Со стонами, визгом и проклятиями Ласунская и Груша еле выбрались через дверцу, оказавшуюся у них над головой. Ерёмка помогал сильными могучими руками, и скоро обе они стояли на мёрзлой земле, на самом скользком от наледи обочном верху.

— Что стоишь? — накинулась на него Ласунская, едва придя в себя после неожиданной оказии. — Растопырил глаза, убил, завалил нас, да ещё и стоит.

Она кричала больше от прошедшего страха, пережитого ужаса, но слова вылетали из её сухонького рта грозящие и проклинающие. Но Ерёмка стоял на дороге, осматривая погнувшуюся ось, ушедшую глубоко в землю, и молча думал, что делать.

Ласунская сошла с наледи на чёрную и вязкую землю возле дороги и огляделась. Вдалеке синел лес, редкие деревья перемежались полосами вспаханной с осени земли, кое-где с проплешинами снега, вилась чёрная расхлёстанная дорога, отороченная наледями по обочинам. Нигде никого.

Ерёмка обошёл возок, покачивая непокрытой кудлатой головой и находя в душе, что дело совсем пропащее. Слава Богу, обошлось только синяками и ушибами, но Ласунская продолжала причитать:

— Убил, без ножа зарезал, треклятый супостат! Что вот теперь делать, ежели не поправишь возка?

Ерёмка отправился искать слетевшее и закатившееся под придорожные кусты колесо. Груша рыдала во весь голос, кляня и погоду, и Ерёмку, а Ласунская вдруг судорожно схватилась за грудь. Там, перевязанные платочком, лежали заветные двести рублей от великого князя Константина, которые Курута тайком сунул ей. Деньги были на месте, и Ласунская немного успокоилась. Теперь вся надежда была на Ерёмку: неужто не найдёт способа поправить возок и ехать дальше?..

Всхлипывания Груши, мрачное молчание Ласунской да бормотание Ерёмки, шарившего по мёрзлым стылым кустам, стояли над землёй, уныло прикрытой сереньким небом с темнеющими облаками.

От тёмно-синей стены леса отделились какие-то точки. Они быстро приближались и скоро превратились в две норовистые тройки, разбивавшие треньканьем бубенчиков тишину степи. Лошади неслись во весь опор, и стало видно их дыхание, сгущавшееся вокруг заиндевевших морд. За ними катились две лёгкие рессорные кибитки, похожие на модные нынче кареты, немного покачивающиеся в такт движению.

— Слава тебе, Господи, — торопливо перекрестилась Ласунская и встала посреди дороги: не могут же лошади наступить на живого человека, а она словно предчувствовала, что такие барские тройки могут и пронестись мимо, оставив после себя лишь взметнувшуюся снежную пыль да летящие из-под копыт мокрые комья земли. — Никогда ещё русские в беде не бросали человека на дороге, — бормотала она. — Вот ежели немцы либо другие иноземцы, те боятся остановки, боятся лихих людей. Да какие ж мы лихие, мы — несчастные!

И она стояла позади перевёрнутого возка, махая ручкой и крича гайдукам[6], чтобы остановились.

Тройки и впрямь, не доезжая до возка, остановились, но сделали это только потому, что объехать его не было никакой возможности: высокая наледь по сторонам дороги не давала объезда.

Ласунская побежала к дверцам красивой богатой кареты и ещё издали начала кланяться и кричать несчастным голосом:

— Люди добрые, помогите, сделайте милость, не дайте пропасть бедной вдове!

Она кланялась и кланялась в пояс закрытой дверце и даже не заметила, как легко порхнула на подножку маленькая ножка в меховом башмачке, и, лишь приподняв голову, увидела рядом с собой хорошенькую девчонку лет четырнадцати в легчайшей меховой дорогой накидке и таком же капоре, с висевшей на шнуре меховой муфте.

Девчонка соскочила на землю скоро, вспрыгнула на высокую обледенелую обочину и звонко закричала тем, кто ещё только начинал выбираться из кареты:

— Ой, смотрите, смотрите, возок поперёк дороги лежит, осью в землю ушёл, а лошади все закуржавели...

Смущённо обернувшись к Ласунской, она тихо произнесла:

— Ой, простите, ведь это ваш возок? С вами такая немочь приключилась? А я так кричу, простите великодушно...

Ласунская скорбно качнула головой, но от всего вида егозливой девчонки её так и потянуло к лёгкой улыбке.

— Да это ж не беда, — затараторила девчонка, — мы вас подвезём, у нас на всех места хватит, а лошадей надо припрячь к нашим или привязать сзади...

Из кареты неловко, согнувшись, полезла дородная, нестарая ещё барыня. Ловкие руки двух дюжих гайдуков подхватили её, закутанную в тяжёлую меховую шубу, и аккуратно поставили на мёрзлую землю позади обочины.

Словно и не было здесь старших, девчонка умело и ловко распоряжалась, и даже Ерёмка очнулся от своего унылого бестолочья и побежал распрягать своих кляч, а Груша восторженно смотрела на барышню, несмело трогая её дорогую меховую накидку, и широко улыбалась в ответ на все слова девчонки.

— Марго, — строго сказала по-французски барыня, вынутая из кареты и стоявшая теперь в отдалении от дороги, — что ты так кричишь... — И, обернувшись к Ласунской, виновато произнесла по-русски: — Оглушила, право, эта егоза.

— Что вы! — страстно молвила Ласунская, — да вас прямо сам Господь послал! Слава, Господи, тебе! — истово, широко перекрестилась она.

— Марго, — снова строго сказала барыня, — надо же представиться, а ты сразу со своей помощью, может, она ещё и не понадобится...

— Ах, маман, — насмешливо ответила девчонка, — да какие могут быть церемонии, ежели у людей беда?

— Мы уж отчаялись! — тихо изрекла Ласунская, почтительно склонившись перед богатой барыней. — Мороз на дворе, а мы тут одни-одинёшеньки...

Она говорила по-русски, немного картавя, чтобы показать, что и сама знает по-французски, да о беде надо рассказывать по-родному, по-русски. Слегка склонив голову, она жеманно произнесла:

— Позвольте представиться: вдова капитана Измайловского кавалергардского полка Михаила Ефимовича Ласунского.

— Известная фамилия, — смущённо пробормотала дородная барыня.

— Зовут меня Марья Андреевна, ехала вот из столицы к сыну в Москву, у него там квартира, а уж потом ещё дальше, в тверскую... — Передохнув, она возмущённо продолжила: — Негодник Ерёмка вывалил нас, едва выбрались из возка, да так и остались на дороге, и нигде никого...

— А мы Нарышкины, едем из поместья в Москву. Маргарита выпросилась последние осенние денёчки провести в деревне. А уж нас в Москве, — опять строго глянула она в сторону дочери, — заждались...

Ласунская тоже кинула взгляд в сторону бойкой девчонки и не удержалась от комплимента:

— Дочка у вас какая! А глаза-то прямо как изумруды!

— А ты не слушай, не слушай! — прикрикнула на дочку Нарышкина. — Самые обыкновенные глаза, — недовольно заметила она.

— Что вы, — сразу поняла Ласунская, — да таких глаз по всей Москве не сыскать...

Нарышкина невольно покраснела от такой похвалы, но, скрывая свою гордость красавицей дочкой, сурово заметила:

— Бойка не по годам, прямо огонь-девка, сладу с ней нет...

Ласунская умильно улыбалась, глядя на девчонку.

Та распоряжалась, да так ловко и уверенно, что и Ерёмка, и гайдуки, соскочившие с облучков и запяток, подчинялись ей с удовольствием и охотой.

— Распрягите, не то обрежьте постромки, — командовала девочка, — а возок отвалите в сторону, он весь худой да драный, небось и не пригодится больше...

Ласунская так и застыла на месте, услышав фамилию от своей дородной попутчицы. Она давно была наслышана о знатном и богатом роде Нарышкиных. Муж Варвары Алексеевны, урождённой княгини Волконской, происходил из того самого рода, откуда была вторая жена царя Алексея Михайловича, мать Петра Великого. С тех пор как иностранцы наводнили Россию и царский род украсился шведской прачкой, семья Нарышкиных, все его ветви, пришли в запустение.

— А ну, мужики! — кричала тем временем Маргарита. — Свалите в сторону этот дрянной возок да глядите, осторожнее, не повредите бабки у лошадей, да привяжите их назад, да не к коляскам, а вон видите, обоз наш подъезжает, к телегам и привяжите, он медленнее едет, а мы вместе с нашей пострадавшей сядем в карету... Правда ведь, маман, мы подвезём угодивших в оказию? — умильно спросила она у матери.

Варвара Алексеевна только улыбнулась в ответ на крики дочери: видно было, что она гордилась ею, любовалась и любила, видимо, без памяти.

— Как я своего Поля, — вздохнула Ласунская.

Скоро подъехали и телеги с наваленными на них коробами, рогожными кулями, бочонками и коробками. Ерёмка захлопотал возле возка, снимая с него оставшиеся колёса, и бережно тащил их в сторону телег: не пропадать же господскому добру.

— А от нас вы поедете в нашем возке, мы вам его отдадим, правда ведь, маман? — обращалась Маргарита к матери и так взглядывала на неё, что той ничего не оставалось, как кивнуть головой. — Вот и славно, вот и уладилось всё! — опять закричала Маргарита. — А мы все уместимся в карете, у нас славная карета, тёплая и мягкая!

Ласунская в некотором смущении и растерянности смотрела на Варвару Алексеевну.

— Конечно, — сказала княгиня, — все уместимся, а горничную посадим к нашим девушкам.

Она лишь махнула рукой, а уж из второй кареты выпорхнули богато одетые здоровые девушки и, облепив Грушу, потащили её в другую коляску. Рослые и дюжие гайдуки легко отвалили на обочину возок, подтолкнули с наледи на землю, и скоро дорога была свободна.

— Садитесь, садитесь, — торопила Ласунскую Маргарита, подавая ей руку и приглашая в тёплое и полутёмное нутро кареты, куда уже успела вспрыгнуть, даже не воспользовавшись подножкой.

Ласунская нерешительно оглянулась на Нарышкину, но та только ласково кивнула головой, и Ласунская полезла за Маргаритой внутрь. Гайдуки подсадили и Варвару Алексеевну, гикнули молодцеватые погонялы, засвистели в воздухе длинные арапники, и лошади дружно поднялись вскачь. Ерёмка взобрался вместе с колёсами на одну из телег, и скоро обоз покатил по чёрной дороге, далеко разнося в морозном воздухе весёлое треньканье бубенцов.

Ласунская сидела прямо напротив Маргариты, примостившейся на скамейке спиной к движению кареты, и с удовольствием вглядывалась в свежее, розовое с мороза лицо девочки, в её сияющие в полутьме зелёные глаза, полные розовые губы и белоснежную кипень ровных, сверкающих зубов.

«Чудо как хороша», — думала она. Тонкие нежные руки девочки ни минуты не оставались в бездействии — она то перекладывала ненужную в тепле муфту, снимая её с шеи, то взбивала мягкую подушку, то тянулась пальцами к морозным узорам на стекле окошек кареты и протирала в нём крохотную щёлочку, в которую виднелись проносившиеся мимо чёрные поля с проплешинами снега, голые переплетённые сучья придорожного леса, высокие вешки, отмечавшие каждую версту, снежная пыль и комья земли, летевшей из-под копыт лошадей!

Как беззаботна и весела была эта четырнадцатилетняя девчушка, выросшая в неге и роскоши! С завистью и восхищением оглядывала Ласунская просторное нутро кареты, небольшую закрытую медную жаровню на высокой ножке, от которой шло живительное тепло едва тлеющих углей, пушистые ковры, покрывавшие пол и стены кареты, и мягкие пуховики, набросанные поверх этих ковров. Век бы сидеть и ехать в этой карете, ни толчка, лишь лёгкое покачивание: хороши рессоры у такого возка, и карета, словно детская люлька, качается на широких кожаных ремнях.

Она опять потрогала заветный комок на груди, и тёплое чувство к мальчику — великому князю — охватило её.

— Вы только что из столбцы, — обратилась к Ласунской Нарышкина, — расскажите мне самые последние новости. И какие моды теперь, мы, в Москве, всегда отстаём от столичных новостей.

— Ах, маман, — быстро вмешалась Маргарита, — ну почему вы так говорите? Мы и журналы столичные получаем, и ноты новые, а про моды и говорить нечего — что в них хорошего?

— Наш пострел везде поспел, — с неудовольствием отозвалась Варвара Алексеевна, — небось госпожа Ласунская была при самом дворе, ей есть что порассказать...

Ласунская улыбнулась, гордая, что и она может стать источником самых свежих новостей.

— Да я при дворе была лишь у великого князя Константина, — раздумчиво начала она, — везде слухи, что женят его, уж вызвали из Германии сразу трёх невест.

— Какой он из себя, великий князь? — живо заинтересовалась Нарышкина. — Про сватовство-то мы знаем, а какой он — не видывали...

— Прелесть что за мальчик, — восторженно заговорила Ласунская, — такой вежливый, учтивый, приветливый, а уж щедрый — выше меры.

Она снова потрогала деньги и всё более и более начала рассыпаться в похвалах великому князю.

— А невеста его тоже красива? — вдруг спросила Маргарита. — Уж, верно, выбрали самую красивую из всех немецких принцесс...

— Не видала я их, к сожалению, но слухов по столице много. Говорят, действительно редкой красоты все три принцессы.

Что ей было до принцесс там, в Петербурге, когда на уме у неё было только одно — пристроить Поля. Но мечты её рухнули, и она тяжело вздохнула, но тут же подобралась: нельзя показать и виду, что бедна и никчёмна. Она с восторгом принялась описывать столичные достопримечательности, хотя лишь слышала о них, а сама не видела.

— А что теперь носят? — спросила Нарышкина.

— Вам бы, маман, только о том, что носят, — перебила Маргарита мать, — а какие новые стихи, романсы, какие новые рассказы появились?

— А у тебя одно на уме — стихи, да романсы, да новые романы французские, а нам, старшим, важно, какие платья шить...

— Да разве мы шьём, мы же всё из Парижа получаем, — запротестовала Маргарита. — А в Париже теперь в моде платья с поясом под грудь. И очень даже некрасиво, — протянула она, — прямо уродкой выглядишь в таком платье...

— А это уж у кого какая фигура, — съязвила мать.

Ласунская ответила так, чтобы угодить и матери, и дочери:

— Всё-таки греческая мода была получше, да и то сказать — эти ленты под самой грудью не очень-то красиво. Но как светлейший Потёмкин умер, так и прекратились всякие разговоры о греческом, хоть и не в такой чести всё французское: больно уж эти якобинцы раздражают матушку-императрицу...

Нарышкина искоса взглянула на Ласунскую и не стала поддерживать разговор. В её замечании она увидела нескромный намёк на изменившуюся политику Екатерины и хоть с мужем и самыми близкими друзьями и осуждали немку-царицу, но с посторонними боялась затевать такие разговоры: слишком уж много было угодливых людей и в старой столице, что доносили Екатерине каждое неосторожное слово. Она отвернулась к морозному оконцу и заметила:

— Должно быть, подъезжаем...

За крохотным окошечком и впрямь замелькали неказистые деревенские домишки; высокой стеной отгородился от дороги громадный господский дом, потом показались огороды, забранные кривоватыми плетнями.

Зачернела спокойная вода речушки, всё ещё не замерзшей и лишь по берегам покрытой тонкими полосами синеватого льда.

Пошли наскоро мазанные избёнки пригорода старой столицы, мелькнули в окошке и исчезли из глаз красные стены Кремля, и карета остановилась у резных дубовых ворот господского дома Нарышкиных — тяжёлого, длинного, приземистого, строенного ещё в старомосковском стиле дворца с высоким резным деревянным крыльцом под тесовой крышей и аллеями, ведущими с двух сторон к парадному подъезду.

Пока коляски подкатывали к крыльцу, на него выскочил хозяин — Михаил Петрович Нарышкин, высокий, прямой, ещё не старый боярин, отставной подполковник, в наспех накинутой шубе и с седой непокрытой головой. Выбежал и кричал младший брат Маргариты — пятилетний Мишаня, за ним выскочил ливрейный слуга и принялся одевать непослушного мальчишку.

Не дожидаясь помощи рослых гайдуков, Маргарита легко соскочила с подножки кареты и бросилась к отцу, зарылась лицом в его мохнатую шубу и расцеловала крепкое, немного грубоватое лицо. Обе его румяные щеки она разгладила своими нежными тонкими руками, пригладила поседевшие бакенбарды, влажные от мороза усы, а потом ткнулась носом в пухлые щёки младшего брата.

— Ох и непоседа, — горделиво вздохнула Варвара Алексеевна и тяжело полезла из кареты, поддерживаемая крепкими руками гайдуков.

Ещё не поднявшись на крыльцо, она приостановилась, обернулась к Ласунской и ласково сказала:

— Добро пожаловать в нашу берлогу...

Ласунская несмело поставила ногу на подножку, чуть не поскользнулась и ступила на землю, тоже подхваченная могучими руками слуг.

— Принимай гостей, Михайла Петрович, — громко произнесла Варвара Алексеевна, едва успев взойти по ступенькам, словно бы предупреждала мужа о посторонних.

— Заждался вас, красавицы вы мои, — бормотал Михаил Петрович, тыкаясь маленьким красным носом в свежее, пылающее с мороза лицо дочери и раскрывая объятия жене, тяжело поднимающейся по ступенькам.

— Прежде позволь тебе представить спутницу нашу, Марью Андреевну Ласунскую, — скороговоркой представила она гостью мужу и предупреждая его поцелуи и объятия.

— С миром вас, добро пожаловать, — склонился над дряблой холодной рукой Ласунской старый подполковник, — уж не взыщите, чувствуйте себя как дома, а мы с мамой поцелуемся, не осудите...

Он чмокнул воздух над рукой Ласунской и кинулся к жене, уткнувшись лицом в холодный меховой воротник и оглаживая её свежее, всё ещё молодое лицо. — Заждались, девчонки теребят, Мишаня и вовсе извёл, где моя милая матушка да сеструня моя родная...

Ласунская с острой завистью наблюдала за этой тёплой встречей. Пятилетний мальчишка жался к ногам матери. Маргарита, успевшая слетать в дом и снова выскочившая на крыльцо уже без меховой накидки и капора, тащила её за руку в тёмные прохладные сени, а потом в большую круглую горницу с жарко пылавшей большой русской печью.

— Теперь пойдут поцелуи да приговоры! — закричала она и скомандовала: — Глаша, Груша, помогите госпоже раздеться! — И сама принялась помогать Ласунской распутывать многочисленные тёплые платки.

Старенький потёртый баульчик Ласунской уже стоял у дверей комнаты, и она несмело вошла, чувствуя себя чужой и лишней в этой богато и аккуратно убранной горнице. Хоть и была низковата она, но старинная резная мебель, просторные кресла и диваны, в алькове кровать под балдахином, прикрытая кашемировыми занавесками, — всё это вызвало у неё умиление и воспоминания о былой роскоши, окружавшей её в доме родителей, а затем и мужа...

Она подошла к старинному высокому зеркалу, вгляделась в своё постаревшее лицо, в поседевшие волосы, забранные под старый, поношенный чепец, увидела щётки и гребни, разложенные на подзеркальнике, положила голову на руки и заплакала тихо и беззвучно...

Потом вскинула голову и принялась приводить себя в порядок. И ни на минуту не выходила у неё из головы ещё в дороге промелькнувшая мысль: как бы сделать так, чтобы её Поль, её дорогой мальчик, и эта милая резвая девочка...

Она ещё не додумала свою мысль, но отчётливо встала перед ней вся эта большая, дружная и весёлая семья. Как они добры и щедры и как беззаботна и ласкова эта четырнадцатилетняя девочка! Она сразу почувствовала в ней родную себе, близкую, её живость, её щедрое сердечко так много обещало в будущем! «Дай ей Бог хорошего жениха», — подумала Ласунская и внезапно увидела лицо Поля и лицо Маргариты перед сверкающими огоньками свеч в церкви.

И она начала свою игру очень тонко и умно. За огромным обеденным столом в большой столовой зале, низковатой, но просторной, собралось больше двадцати человек. Тут были и все дети, притихшие и старательно соблюдавшие весь обеденный ритуал, и воспитатель Миши, худой и мрачный старик француз, и бонны девочек, у каждой своя. Ласунскую посадили рядом с хозяйкой дома, и она обрадовалась этому как хорошему предзнаменованию.

— Какая у вас чудесная семья, — тихонько сказала она Варваре Алексеевне перед второй переменой, — а дети... Боже, я так давно не видела таких воспитанных и смышлёных детей...

Нарышкина покосилась на неё, но ничего не ответила. Правда, видно было, что похвалы гостьи ей приятны. А Ласунская, заметив это, продолжала хвалить и дом, в котором живут так ладно, мирно, и живую обстановку всего обеда. Но особенно налегала она на комплименты Маргарите: и весёлая, и добрая, и умница...

Варвара Алексеевна смотрела на свою семью словно бы глазами гостьи и радовалась, что есть и человек со стороны, который оценил по достоинству её большое семейство.

— А какая замечательная была семья у нас, — тихонько рассказывала Ласунская Варваре Алексеевне, — какой прекрасный человек был мой супруг! — Она едва заметно выпустила слезу, но как бы спохватилась: не время и не место для печальных историй. — Прелестные девочки, все четыре удачно вышли замуж. Теперь только Поль у меня на руках... Впрочем, что я говорю. Поль с его образованием, его доброй душой и прекрасным сердцем составит счастье любой женщины. Он так добр ко мне, — продолжала она нахваливать сына, — так предан мне, что даже не хочет жениться, чтобы не покинуть меня.

Она так расписывала достоинства Поля, что Варвара Алексеевна не преминула пригласить Ласунскую в гости вместе с её замечательным сыном.

Несколько раз ещё съездила Ласунская к Нарышкиным и через несколько месяцев решилась показать сына.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Своенравный дерзкий упрямец Константин от души радовался предстоящей свободе. Но не тому, что обзаведётся собственным домом, женой славного и знатного рода, начнёт строить собственную семью, как и старший брат Александр, а тому, что кончится, наконец, это нудное учение, наставления Лагарпа, поучения славного старика Салтыкова, что можно будет забросить книжки подальше в угол и больше не вспоминать о них. Он не заботился о том, что воспитателям его приходилось бесконечно трудно с ним, сорванцом и упрямцем, Не вспоминал, как в припадке гнева и бешенства от бесконечных и нудных поучений прокусил Лагарпу руку, а своих непосредственных воспитателей изводил бесконечными «не хочу», «не стану», «не буду».

Но и то сказать, ближайший его воспитатель граф Карл Иванович Остен-Сакен, по отзывам современников, был дураком, интриганом и завистником и по своему слабоволию, снисходительности и подхалимству никак не мог внушить к себе какого бы то ни было уважения со стороны великого князя, с самого детства отличавшегося разнузданностью и невоздержанностью характера. И Константин, как он сам не раз потом говорил, делал с Сакеном всё, что хотел.

Заставлял воспитатель маленького упрямца читать — в одиннадцать лет великий князь ещё с трудом разбирал склады, — а Константин, нагло глядя в глаза своему наставнику, холодно отвечал:

— Не хочу читать...

Остен-Сакен терялся от такого прямого заявления и продолжал настаивать, и тогда Константин бросал ему:

— А не хочу именно потому, что вижу, как вы, постоянно читая, глупеете день ото дня...

Дерзкая и грубая речь эта не нашла отповеди в окружающих. Наоборот, льстя детскому самолюбию, лакеи и другие придворные хохотали, отмечая остроумный и находчивый ответ непокорника.

— Безоглядность заменяет у него ум, — отзывался один из придворных, — а дерзкими выходками он заменяет популярность...

Однако добрые задатки Константина оставались в его сердце; их, правда, тщетно старался развить республиканец Лагарп. Воспитатели не заметили в Константине щедрости и храбрости, предельной откровенности и подавляли эти задатки. Его храбрость была настолько безоглядной, что все его дерзкие и грубые выходки шли именно от неё, но разглядеть в нём эту черту характера удавалось немногим. Даже царственная бабка, так любившая обоих своих старших внуков, разразилась раздражённым письмом графу Салтыкову, отвечавшему за их воспитание, незадолго до сватовства немецких принцесс:

«Я сегодня хотела говорить с моим сыном и рассказывать ему всё дурное поведение Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее противу вертопраха и его унять, понеже поношение нанести всему роду, буде не уймётся. И я при первом случае говорить собираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет. Я Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина как возможно скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтоб он впредь воздержался от злословия, сквернословия и беспутства, буде он не захочет до того довести, чтоб я над ним сделала пример. Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора, где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружили к Вам неблагодарность, понося Вас и жену Вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было — что не токмо многие наши, но даже и шведы без содрогания, соблазна и омерзения слышать не могли. Сверх того, он со всякою подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где прибьют, к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нём вселился таковой подлый санкюлотизм, пред всеми унижающий! Повторите ему, чтоб исправил своё поведение и во всём поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли ещё посрамит оное, я б не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры...»

На первый случай Екатерина посадила его под домашний арест на хлеб и воду. И это его, Константина, которому с самого рождения прочила она столько корон!

Сперва это была византийская корона. В пылком и щедром воображении её ближайшего сподвижника, князя светлейшего Потёмкина, зародилась эта мысль, не лишённая, впрочем, реального основания.

Изгнать турок из Европы, овладеть Константинополем, восстановить там древний престол восточно-римских или византийских императоров и посадить на него Константина, наследника великого русского императорского дома, — казалось, при тогдашнем положении политических дел это предприятие не представляло затруднений: раздробленная Германия не могла, да и не видела никакой надобности вмешиваться в дела европейского Востока. Англия ещё не утвердилась там окончательно и бесповоротно, да кроме того, встречала решительный отпор со стороны Франции, соперницы вездесущей. Австрия и Франция враждовали между собой, и нетрудно было возбудить между ними войну из-за этой вековой вражды, а ослабленная Речь Посполитая могла бы стать хорошей добычей и для Австрии, и для Франции и Пруссии, если бы они вздумали препятствовать греческому плану. Да и расправиться с Оттоманской Портой послу Кучук-Кайнарджийского мира не представлялось задачей слишком уж сложной.

Словом, едва появился на свет Константин, уже решено было, что он воссядет на византийский престол. Даже имя его было выбрано с той же самой мыслью о византийском престоле — имя первого основателя Константинополя на месте Древней Византии, то же имя носил и последний представитель славной династии Палеологов, павшей в отчаянной битве при взятии турками Царьграда. И императрица, не стесняясь, стала говорить в кругу своих приближённых о будущей судьбе второго своего внука. Придворные пииты тотчас рассыпались в восхвалении новорождённого:


Бог ветвь от корени Петрова

Во Константине произвёл...


Князь Фёдор Сергеевич Голицын написал предлинную песнь на его рождение, хоть и скромно подписался одними лишь первыми буквами своего имени:


В часы рожденья Константина,

Воздушно пременясь, страна

Являет, какова судьбина

От Промысла ему дана.

Ликует с нами естество:

Зефиры мраки прогоняют,

Весны приятность водворяют,

Повсюду вижду торжество...


Впрочем, и в официальном манифесте по случаю рождения Константина Екатерина прозрачно намекнула на мысли, тогда ею владевшие:

«Мы и в сём случае с достодолжным благодарением ощущаем Промысел Всевышнего, судьбу царств зиждущий, что сим новым приращением нашего императорского дома даёт он вящий залог благоволения своего, на оный и на всю империю изливаемый. Возвещая о сём верным нашим подданным, пребываем удостоверены, что все они соединят с нами к Подателю всех благ усердные молитвы о благополучном возрасте, сего любезного нам внука в расширение славы дома нашего и пользы отечества...»

Ещё в пелёнках был Константин именован великим князем и императорским высочеством. И сразу появились у его колыбели греки: кормилицей стала гречанка Елена, а первым слугою — Дмитрий Курута, сопровождавший Константина до самой его смерти...

И товарищами его первых игр были греческие мальчики. Калагеоргий позже стал даже екатеринославским губернатором. Так что с самого рождения Константин знал, что он будет греческим императором, превосходно болтал на греческом и увлекался чтением исторических хроник времён Византии.

Даже греки начинали смотреть на маленького Константина как на будущего своего императора. Был убит наследник Али-паши, и греки отправили в Петербург депутацию, поднёсшую оружие, которым был уничтожен сын Али-паши, правивший от имени турецкого султана подавленной Грецией. Они всемилостивейше выразили желание видеть на своём престоле Константина, и маленький Константин отвечал на эти просьбы и желания по-гречески.

И вот теперь будущий византийский император сидел на хлебе и воде...

Впервые испугался он, хотя и слыл отчаянным храбрецом. Лишь двух людей на свете боялся он — своего отца, сурового и мрачного Павла Петровича, да царственной бабки, запросто могущей лишить его не только будущего греческого венца, но и звания высочества.

Он так испугался, что лихорадка забила его возмужавшее не по летам крепкое упругое тело. Жар прожигал насквозь его пылающий лоб, озноб то и дело сотрясал всё тело, а желудок вдруг ослабел и не переносил даже хлеба и воды.

Предвидя схватки упрямого мальчика с жизнью, его воспитатель Лагарп однажды написал:

«Упорство, гнев и насилие побеждаются в частном человеке общественным воспитанием, столкновением с другими людьми, силою общественного мнения, в особенности законами, так что общество не будет потрясено взрывами его страстей. Член же царской семьи находится в диаметрально противоположных условиях — высокое положение его в обществе лишает его высших, равных и друзей. Он чаще всего в окружающих его встречает толпу, созданную для него и подчинённую его капризу. Привыкая действовать под впечатлением минуты, он не замечает даже наносимых им смертельных обид и убеждён в том, что оскорбления со стороны лиц, подобных ему, забываются обиженными. Он не знает, что молчание угнетаемых представляет ещё сомнительный признак забвения обид и что, подобно молнии, которая блеснёт и нанесёт смертельный удар в одно мгновение, — месть оскорблённых людей так же быстра, жестока и неумолима...»

Воспитатель провидел судьбу этого баловня царского трона.

Лагарп требовал строгости в наказаниях, но Екатерина как могла смягчала это требование. Теперь впервые почувствовал Константин тяжёлую руку своей бабки.

Со смертью светлейшего князя Потёмкина рухнули все мечты Константина, уже видевшего себя в лучах семизвёздной диадемы византийских государей. Напуганная пугачёвщиной и ростом народных волнений в Европе, Екатерина заботилась теперь лишь об укреплении своего трона, и разговоры о Византии были забыты. Не забыл своих мечтаний только маленький претендент на этот престол. Он затаился, не высказывал горьких сожалений и надежд, но его гнев и бессилие проявлялись в его диких выходках и капризах, в ругани и оскорблениях всех придворных.

Едва Константина выпустили из-под домашнего ареста, он помчался к Платону Зубову. Он жаловался ему на жестокое обращение, на арест и, словно бы надеясь на его поддержку, постоянно ходил с ним рука об руку, зная прекрасно, какое влияние имеет этот фаворит на императрицу.

Пятнадцатилетняя Юлиана-Генриетта-Ульрика произвела на Константина неизгладимое впечатление. Тёмные волосы её были уложены в высокую и замысловатую причёску, заколотую прекрасными костяными гребнями, немного увеличивающую её небольшой рост, карие, с блеском и влагой, глаза смотрели серьёзно и вдумчиво; она, не стесняясь, взглянула на Константина в первое же знакомство с таким достоинством и вместе с тем интересом, что он забыл и думать о двух её старших сёстрах, тоже хорошеньких и умненьких. Екатерина призвала его к себе, улыбаясь спросила, которую из сестёр он предпочёл бы видеть своей женой, и, предупредив его ответ, добавила:

— Тебе жениться, следственно, тебе и выбирать...

Он покраснел, смешался и учтиво ответил:

— На которую покажет ваше императорское величество...

— Как насчёт младшей? — весело подмигнула ему Екатерина.

— Бабушка моя милая, угадала моё заветное желание, — ещё больше покраснел Константин, а она, жестом руки отпуская внука, сказала вслед его широкой спине:

— И мне она нравится больше других. Так и будет. Да пригласи-ка их пройтись по Эрмитажу, покажи им дворец, вот и состоится короткое знакомство...

Константин тотчас послал камергера осведомиться, не пожелают ли герцогиня и её дочери прогуляться по Эрмитажу. Те тотчас согласились, и Константин, стоя в парадных дверях роскошной залы, встретил их учтивыми поклонами. Но робость одолела его, он поцеловал руку своей будущей тёщи, повёл всех по залам и, сопровождая свои объяснения лёгкими жестами в сторону картин и статуй, всё взглядывал на герцогиню. Она мило улыбалась, девицы во все глаза смотрели на собранные богатства, изумлялись, но не решались задать Константину ни одного вопроса.

Вспотевший от напряжения и выдержки Константин уже готов был проститься с дамами, вернувшись к входу в их апартаменты, когда герцогиня, мило улыбаясь, пригласила его к чаю.

Так и виделось, что Константину не хочется уходить от этих милых, приветливых улыбок, какой-то особой атмосферы тепла и уюта. Он в восторге наклонил голову, всё ещё не решаясь взглянуть на свою нареченную невесту. А она была чудо как хороша в атласной голубой тунике и положенном на её высокую причёску венком из белых роз. Он лишь искоса бросал на неё мимолётный взгляд, и в его больших голубых глазах загорался огонь любопытства, но природная застенчивость и странное внутреннее смущение заставляли его отводить глаза и останавливать их то на стального цвета нарядном платье матери невесты, то на хорошеньких глазках старших сестёр, тихо пересмеивающихся между собой.

Отпив несколько глотков чаю из тончайшей фарфоровой чашки, Константин встал, собираясь уходить, чтобы освободиться наконец от напряжения, но герцогиня с нежной улыбкой сказала:

— Может быть, вы, великий князь, пожелаете откушать с нами и ужин...

Он хотел было отказаться, но ему показалось, что нельзя быть таким невежливым, и он остался. Но и за ужином он не решался бросить прямой взгляд на младшую из сестёр и чинно говорил какие-то слова, чувствуя себя не в своей тарелке.

Затруднений с брачным договором не предвиделось. Герцогиня согласилась и на принятие Юлианой православного вероисповедания, и на скорое обручение, и на свадьбу, которую так поспешно готовили. Мало того, она должна была уехать ещё до свадьбы, отбыть в Кобург вместе с двумя своими старшими дочерьми. Её расчёт, что удастся выдать замуж старшую, не оправдался, но всё равно она была в восторге от русского двора и в восхищении писала своему мужу:

«Всё решено так, как ты и ожидал. Звезда Юлии взяла верх, и это лучше, что так вышло. У ней больше достоинства и характера, нежели у нашей милой доброй Натты. На взгляд императрицы, всех красивее София, и она сказала другу нашему, генералу Будбергу: «Если б можно было, я оставила бы всех трёх, но раз Константину жениться, то пусть он и выбирает...»

Нисколько не смущалась бедная герцогиня Кобургская, что так бесцеремонно обходилась Екатерина с ней и её дочерьми.

На другой день вечером Константин снова явился в апартаменты кобургских невест и на этот раз вёл себя более развязно, чем в первый. Он просил принцесс играть на клавикордах и петь, старался говорить по-немецки, потому что заметил огоньки смеха в глазах девушек: их забавляло его коверканье немецких слов.

Девушки старательно пели под аккомпанемент Натты, а София начала рисовать пирожницу, которая стоит на улице, продавая снедь. Тогда Константин вынул портрет императрицы, гравированный на медь, и преподнёс его девушкам.

Он теперь во все глаза глядел на свою будущую жену и видел только её одну, хотя и сказал Софии, что хотел бы видеть двух гусаров, потому что душа его исполнена воинственности и всё, что связано с войском, дорого ему и свято. София немедленно отозвалась на это желание великого князя и набросала рисунок. Константин в восторге схватил его и просил подарить ему. София с удовольствием исполнила это желание. Однако со своей невестой он не сказал ещё и двух слов, хотя со старшими девицами уже шутил и много смеялся.

В эту ночь он почти не спал: так и стояла перед его глазами тоненькая изящная девушка с большими карими глазами и маленьким пунцовым ртом, открывающим перламутровые мелкие зубы, её нежный румянец, венок из белых роз на тёмных волосах и нежные белые руки с длинными пальчиками.

Он был охвачен нежностью, готов был восхищаться своей принцессой. О страсти, о любовном порыве не было и речи.

Брачный договор был подписан и скреплён печатями с обеих сторон, императрица уже назначила день свадьбы, принцесса Кобургская со старшими дочерьми принялась готовиться к отъезду, а Константин ещё и словом не перемолвился с невестой.

Весь день он жался к Платону Александровичу Зубову, слушал его наставления и советы и раздражённо взглядывал на то и дело подходившего генерала Будберга, устроившего этот брак. Он показывал на него пальцем и возмущённо бросал:

— Не разрешает мне приходить к невесте слишком часто, а я хотел бы видеть её и знать, что она думает обо мне...

— Зачем? — мило растягивал в улыбке тонкие губы Зубов. — Разве женщины выбирают себе мужей, разве невесты могут противоречить тому, что сказано отцом и матерью?

Константин неприязненно глядел на красавчика фаворита и хотел было едко ответить, что не сам же Зубов выбрал его бабку, а как раз наоборот. Но вовремя прикусил язык: Зубов никогда не простил бы ему этих слов, а Константин ещё не забыл пустую одинокую комнату и хлеб с водой своего недавнего ареста.

Накануне формального сватовства Екатерина призвала к себе внука, обняла его со слезами на глазах, расцеловала и рассказала, какие предприняла шаги, чтобы устроить счастье двух юных сердец. Для жительства молодой пары она определила Мраморный дворец, добавила нескольких придворных Константину, а молодой его супруге установила вовсе небольшой штат — три фрейлины, да три камергера, да в помощь им три камер-пажа. Гофмаршалом их маленького двора назначен был полковник князь Борис Голицын.

— А теперь, внука моя дорогая, произнеси по-немецки самую торжественную фразу, обращённую к герцогине...

— Мадам, — немного оторопелым голосом произнёс Константин, — позвольте мне жениться на вашей дочери Юлиане...

— Нет, — засмеялась Екатерина, — ещё мы и спрашивать у неё позволения будем...

Константин покраснел и твёрдо сказал:

— Милая моя бабушка, ваше императорское величество, я не позволю себе уронить вашей чести и славы нашего отечества...

— Вот таким я тебя люблю, — опять засмеялась Екатерина и снова расцеловала внука. — А теперь иди, милый, и готовься к завтрашнему сражению...

С самого утра Константин твердил вместе с Зубовым треклятую фразу, чтобы она была отмечена и достоинством русского двора, и в то же время отличалась учтивостью:

— Мадам, я прошу вашего позволения сделать предложение руки и сердца вашей дочери...

Бледный, дрожащий стоял он перед герцогиней, но едва вымолвил застрявшую в памяти фразу, как всё его волнение исчезло, и он с большим удивлением увидел на глазах герцогини Кобургской слёзы. Константин терпеть не мог женских слёз и всегда пасовал перед этим самым сильным оружием. Герцогиня не только прослезилась, она откровенно зарыдала — волнения последних дней сказались на её нервах. Константин стоял растерянный и непонимающий: что такого он сказал, чтобы можно было так громко рыдать? Он склонился над рукой своей будущей тёщи и поцеловал её — лишь таким путём можно было усмирить поток слёз. Его и самого подмывало пустить слезу: всё-таки торжественность момента подействовала и на него.

— Успокойтесь, герцогиня, — начал было он, но она уже оправилась и согласно закивала головой.

— Вам, великий князь Константин, вверяю я судьбу и жизнь моей любимой дочери, — всё ещё дрожащим голосом заговорила герцогиня. — Чувства моей дочери к вам дадут вам возможность составить её счастье, и с этой минуты судьба моей дочери и её счастье зависят только от вас...

Она позвонила и позвала появившегося лакея за дочерью. Юлия уже обо всём знала, она встала на пороге бледная и взволнованная. Константин быстро подошёл к ней, взял её тонкую нежную руку и поднёс к губам.

Он не сказал ни слова; она, взглянув на заплаканную мать, сама прослезилась — сжатые губы, бледные щёки и эти крохотные слезинки, падающие на грудь и проложившие две мокрые дорожки на лице, растрогали Константина.

— Не правда ли, вы со временем полюбите меня? — прошептал он.

Она взглянула на его взволнованное и полное доброты лицо, на его курносый нос и румяные щёки и тихо ответила:

— Да, я буду любить вас всем сердцем...

— Как был бы счастлив отец, увидев вас двоих здесь, в этой зале, при такой сцене! Почему не может он увидеть всего этого...

Константин вздрогнул и повернулся к герцогине, а Юлия теперь заплакала уже в голос. Он быстро поворотился к невесте, изумлённый этими бурными рыданиями, взял её за обе руки, прижал к сердцу и проговорил по-французски:

— Клянусь вам перед Богом, что вы увидите вашего батюшку. Обещаю, что повезу вас в Германию, не знаю лишь, когда это будет, потому что зависит от её величества, но уж если я обещаю, то крепко держусь своего слова — вы увидите вашего батюшку, и я увижу его... — Потом, обернувшись к герцогине, снова произнёс: — Вы увидите её у себя, обещаю вам это...

Если б только знал он, при каких обстоятельствах увидит Юлия своих отца и мать!

Слёзы быстро кончились, и Константин присел на широкую ручку дивана, где восседала герцогиня. Юлия поместилась рядом с матерью, и Константин то и дело брал её руку и неслышно прикасался к ней губами.

— Как я люблю вас, — тихо шептал он.

Глаза его были устремлены на Юлию, и она, понимая, что слова эти относятся именно к ней, опускала свои прелестные тёмные глаза, и румянец удовольствия вспыхивал на её смугловатых щеках.

Так и сидел бы Константин подле двух этих красивых женщин, но этикет и приличия не позволяли ему оставаться долее.

На другой же день после формального предложения, сделанного Константином, императрица приняла кобургских принцесс с матерью во время чесания волос. Она не встала с кресла, на котором сидела, лишь Юлия подошла к ней, и Екатерина, не прерывая занятия своего куафёра, несколько раз поцеловала красивую девочку, а на прощание добавила весьма неискусный комплимент:

— Могу вам сообщить, что дочь ваша столько же нравится Константину, сколько и публике...

Герцогиня расцвела от этих слов, бросилась к императрице, поцеловала у неё руку и рассыпалась в благодарственных словах...

Через несколько дней назначена была официальная помолвка великого князя с принцессой Кобургской, а через две недели и выезд её матушки из России. Чтобы не обидеть двух старших дочерей, отвергнутых великим князем, императрица прислала девушкам большой ящик, наполненный драгоценностями. Герцогиня целый день любовалась бриллиантовым ожерельем, подаренным ей лично, серьгами, алмазным цветком для украшения причёски, то и дело примеряла жемчужные браслеты и кольцо с огромным бриллиантом, а потом надевала на дочерей такие же уборы, предназначенные для каждой. Особые подарки были сделаны невесте — сверкающий бриллиантовый убор на голову и чудесные тяжёлые браслеты. Придворные дамы невесты тоже не были забыты: кольца и серьги с бриллиантами украсили их руки. Заботливая бабушка жениха скромно прислала теперешней своей бедной родственнице и вексель на получение 80 тысяч рублей в Лейпциге да для каждой из дочерей по 50 тысяч. Даже прислуга принцесс получила богатые подарки.

Юлию поместили под присмотр баронессы Ливен, занимавшейся воспитанием великих княжон, дочерей Павла. Сам Павел видел герцогиню лишь несколько раз, бывал мрачен и неразговорчив на приёмах и знать ничего не хотел обо всех приготовлениях к свадьбе. Одна только Мария Фёдоровна, его жена, уже грузная, полнотелая женщина, почти на голову выше мужа, субтильного, узкогрудого и постоянно унылого, хлопотала и суетилась.

Под доглядом Марии Фёдоровны и под присмотром всех воспитательниц её дочерей Юлия начала обучаться Закону Божьему, а потом и русскому языку, преподавать который назначено было майору Муравьеву, состоявшему и при Константине.

При большом стечении придворных Юлия приняла через три месяца православную веру. Она прилежно училась, чётко, ясно и звонко произнесла Символ веры, старалась со всеми говорить по-русски, и скоро её немножко ломаная русская речь восхищала всех приближённых.

На другой же день после перехода в православную веру Юлия была обручена с Константином Павловичем. Теперь, впрочем, её звали уже не тремя немецкими именами, а одним русским — Анна Фёдоровна.

С умилением наблюдала старая императрица за обручением своего внука. Они едва коснулись губами друг друга, обменялись перстнями и упали на колени перед Екатериной. Заученные благодарственные слова были сказаны и Константином, и новой великой княжной Анной, как повелела именовать её Екатерина.

Через две недели настал и черёд бракосочетания.

Свадебное торжество проходило с той же пышной торжественностью, что и бракосочетание Александра. В Зимний съехались все знатные люди государства, а на Дворцовой площади выстроились все войска, бывшие в то время в столице. Их строгое каре как будто подчёркивало парадность процедуры.

Анна волновалась, бледная и каменная сидела она перед зеркалом, а возле неё толпились все статс-дамы, одевавшие её к венцу. Строгое и бледное личико пятнадцатилетней девочки украсилось бриллиантовой диадемой, её роскошные густые тёмные волосы были напудрены и уложены в высокую замысловатую причёску. Свадебное платье едва держалось на худеньких плечах знатной невесты, зато широкий и длинный шлейф покрывал весь пол возле зеркала. Позже его несли шестнадцать молоденьких пажей, одетых ангелами.

В самой большой зале дворца устроен был род церкви — всё высшее духовенство столицы собралось для проведения торжественного обряда. Важно выступали в паре два знатных человека, которым предстояло держать золотые венцы над головами новобрачных, — Иван Иванович Шувалов, обер-камергер и всё ещё пользующийся всеми благами фаворит Елизаветы Петровны, высокий и суровый старик с накладным париком старых елизаветинских времён, и блистательный субтильный Платон Александрович Зубов, теперешний фаворит императрицы, теперь уже генерал-фельдцейхмейстер и граф.

Всё это блестящее, сверкающее золотом, бриллиантами и драгоценными камнями сборище устремило свои взгляды на бледную невесту, которую вывели из внутренних покоев, а потом и на одетого в белый кружевной камзол и украшенного звёздами Константина, едва передвигающего ноги от волнения и страха.

Впрочем, скоро его страх прошёл: Екатерина милостиво улыбалась ему со своего места, мать, высокая статная Мария Фёдоровна, ласково кивала головой, и даже отец, резко отличавшийся от всех простым военным тёмно-зелёным мундиром прусского образца, подобрел глазами.

Яркое шествие к устроенному аналою вскоре завершилось, и жених с невестой предстали перед блистающими ризами духовника императрицы, важных и дородных священников, помогающих при свершении обряда.

Поднялись над головами этих детей золотые венцы, священники совершили обряд с подобающей медлительностью и пышностью, едва слышные «да» прозвучали в переполненной зале, и вот уже Константин и Анна повернулись друг к другу.

Константин впервые увидел близко бледное лицо невесты, казалось, она была недалёка от обморока.

— Держитесь, — негромко проговорил он и взял её за локоть.

Но Анна отстранилась, взглянула на него с мольбой и грустью, и в этом взгляде он прочёл всё — и страх, и ожидание неизвестного, и великий ужас перед таинством, совершаемым не по её привычным обрядам, и стремление убежать к матери и спрятать лицо в её широких плечах, и страстное желание оказаться достойной всей этой расфранчённой и раздушенной толпы.

Ещё ближе подвинувшись к ней, Константин тихонько прошептал:

— Мужайтесь, теперь вы жена солдата, а она должна выносить все тяготы солдатской жизни.

Она удивлённо повернула к нему лицо: не таких слов ожидала она от будущего мужа.

Но всё на свете кончается, закончился и этот утомительный и тягучий церковный обряд. И сразу зашумели в зале, проталкивались к молодым, чтобы поздравить и показаться — авось одарят чем-либо, а императрица со слезами поцеловала внука и названую теперь внучку.

Когда поток поздравлений, целований рук и обильных комплиментов иссяк, Екатерина, тяжело подпираясь тростью, встала со своего парадного кресла и подала знак к торжественному обеду. Загремели трубы и литавры, заухали пушки, загрохотало на площади громкоголосое «ура!», донёсшееся сюда лишь неразборчивым шумом, и процессия, возглавляемая самой императрицей, её сыном и невесткой, а потом и молодыми, направилась в столовую залу, где накрыт был длиннейший стол на четыреста самых знатных персон государства. На отдельном помосте возвышался стол для всей семьи Екатерины, для молодых, и за их стульями стояли самые блестящие мужи всего царства.

Почти ничего не ели и не пили молодые — бесконечные здравицы в их честь, в честь императрицы и всей её семьи заставляли их то и дело вставать и пригубливать золотые кубки, стоявшие перед ними. Анна лишь прикладывала кубок к губам, а Константин отпивал часто и к концу обеда был уже заметно навеселе.

Торжественность и распорядок обеда не были нарушены ничем — всё время ухали за окнами пушки, заставляя дребезжать стёкла, ревело многоголосое «ура», трубы и литавры заглушали голоса.

Русский обычай кричать «горько», заставляя молодых целоваться под этот крик, процветал и здесь, и кто только из придворных, желая выслужиться и отличиться, не выкрикивал это насмешливое и игривое «горько». К концу обеда Константин уже впивался губами в бескровные дрожащие губы молодой жены, и Анна бледнела всё больше и больше.

Но вот заревели музыкальные инструменты, зовя на ритурнель[7], за столом задвигались, поднимаясь к танцам и простору больших иллюминованных залов, и первый тур танца пришлось одолеть молодым.

Константин, разгорячённый вином и значительностью минуты, старался держаться горделиво, но это ему плохо удавалось. Он кружил свою молодую жену так, что ей едва удавалось переставлять ноги в такт музыке, наступал ей на бальные туфельки и шептал на ушко какие-то странные слова, которые она никогда не слышала...

Однако и во время бала не случилось никаких происшествий, танцы продолжались со всей строгостью дворцового этикета — императрица не любила никаких нарушений во время балов, хотя на своих интимных приёмах, где присутствовали лишь самые близкие ей люди, позволяла делать всё, что угодно.

Вся придворная знать следила не только за молодыми — особой статью и красотой отличалась и другая пара — Александр и Елизавета. Старший брат умел держаться естественно и непринуждённо, оставаясь в то же время царственно-величественным. А его тоненькая и стройная жена словно обвивалась вокруг могучего дуба — так легка и изящна была её фигура.

Но вот вышли из залы Александр с Елизаветой, проследовали за ними родители — Павел Петрович и Мария Фёдоровна, и молодых пригласили пройти в карету, назначенную для отъезда на новое место жительства. Шестеро блестящих гусар на вороных конях и с зажжёнными факелами в руках сопровождали их по лестнице, торжественный поезд был составлен из золочёных карет, окружённых лейб-гвардейцами, придворным конвоем конногвардейского полка. Родители, старший брат и молодые вместе со штатом придворных отправились в Мраморный дворец, назначенный Константину для жительства.

Везде горели огни, рассекая темноту северной ночи — Петропавловская крепость, Адмиралтейство чётко выделялись на фоне чёрного неба, освещённые парадными огнями; чёткое каре войск на Дворцовой площади сопровождало все выходы всех членов царской фамилии слитным «ура», а восьмёрка белых скакунов перед каретой молодых так и рвалась в путь. Великолепный фейерверк, сопутствовавший до самого Мраморного дворца, — зрелище было необычайное...

На лестнице Мраморного дворца молодых встретили Александр с Елизаветой, родители снова благословили новобрачных, со всеми церемониями отвели их в спальные покои.

Шум торжества и сверкание огней остались за окнами, и они взглянули друг на друга...

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ


Михаил Петрович никак не мог устоять перед старшей дочерью. Сказала, что поедет на охоту вместе с ним, — и поехала. Сказала, чтоб седлали ей Голиафа — вороного жеребца с широкой, как диван, спиной, и Михаил Петрович лишь пожал плечами. Сказала, что наденет мужскую амазонку, — и вот, пожалуйста, вертится в широких меховых сапогах со шпорами, да в ладных толстых лосинах в обтяжку, да в мужском тёплом сюртуке с меховой опушкой. Только вот шляпку-амазонку надела женскую — меховую и с лёгким фазаньим пёрышком.

Сказала, что поедет по-мужски, и седло велела ставить мужское, и поехала-таки по-мужски, широко раскинув ноги на просторной спине Голиафа. Но Михаил Петрович, несмотря на своё брюзжание и строго поджатые губы, взирал на все её проделки с удовольствием и любовью. «Хороша девка, — думалось ему, — огонь, а не девка, будто и не от Варвары Алексеевны родилась. Той и в жизни не примыслилось бы сесть на коня, да ещё по-мужски, могла лишь в карете ездить, да и то тесно набитой пуховиками. А эта ровно и не в княжеской семье родилась, всё под руками горит, а уж рукоделье и за дело не считает...»

Так они и выехали ранним морозным утром — пострелять зайцев, потравить собаками лису, а может, и вепрь попадётся. Недурна охота по такой поре: снежок мягкий, пушистый, на нём все следы как на бумаге — вон ворона побегала в поисках еловых шишек, а вон и заяц пропетлял по кривой да извилистой дорожке.

Ели стояли сплошь облепленные снегом, и не дай бог стать под одну лапу: встряхнёт лёгкий ветерок ветку, и весь снег за воротом!

Поля — словно простыня белая, будто выстирали её к празднику да подсинили на славу — так и отдаёт голубизной.

А лес стоит редкий, дерево от дерева далеко: голыми сучьями топорщатся в небо белоствольные берёзы, раскорячились чёрными стволами дубы, а сосны да ёлки так и прошивают весь лес насквозь — можно строить весь гон...

Михаил Петрович — охотник бывалый. Это теперь, когда постарел да брюхо наел, не может пойти на медведя с рогатиной, как некогда в молодости, или на дикого кабана с одним кинжалом. Теперь всё больше в седле да по мелкой живности — зайца там или лису затравить, а молодых да сильных вперёд пустить. Жаль только, что не родилась дочка парнем — то-то знатный охотник вышел бы из неё. Поглядеть — сидит в седле будто влитая, и кажется, что с конём одно целое составляет: ни тебе вихляния в седле, ни тебе припрыжки при галопе. Одно слово — всадница хорошая...

И пока трусил он мелкой рысцой на каурой смирной лошадке за остальными охотниками, то и дело взглядывал на дочку, гордился, любовался, да и беспокоился: почему-то забрала вправо от всех, поскакала по снежной нови, взмётывая за собой клубы снежной пыли.

— Егор! — крикнул он слуге-егерю. — Пригляди за барышней, куда понесло её!

Егор сразу вырвался из цепочки охотников, помчался вслед Маргарите, и снежный туман из-под копыт лошадей скоро скрыл и его, и Маргариту от отцовских глаз.

А она словно бы приметила невидную отцу точку: чернела у опушки продолговатая чёрточка. «Вепрь, — радостно подумала Маргарита, — выведу, выведу на охотников...»

Не успела она доскакать до опушки, где притаился дикий кабан, как зверь, испуганный несущимся на него конём, вынырнул из подлеска и помчался прямо наперерез ему.

Голиаф не ожидал такого, отпрянул в сторону, потом круто взвился на дыбы. Маргарита не удержалась в седле и со всего размаха опрокинулась на спину. Ноги выскользнули из стремян, рука ещё крепко удерживала повод, а сама она уже летела в мягкий рыхлый снег да так и осталась лежать там. Пригнув морду к снегу, удерживаемый уздой, остановился и Голиаф.

Всего на мгновение сознание покинуло Маргариту. Снежные блестящие точки на снегу внезапно показались ей отблесками свечей, сияющих в непомерно высокой церкви, а глаза святых с тёмных и неподвижных икон печально глядели на неё. Пел какие-то странные молитвы весь в золоте священник, водил за руки её, Маргариту, вокруг аналоя, блистающего так, что глаза слепило, и кого-то ещё, чёрного и страшного. Маргарита боялась взглянуть на этого чёрного и страшного, но понимала, что это спутник её на всю жизнь. И лишь тогда, когда они оба остановились перед аналоем, она решилась бросить взгляд на лицо.

Увидела редкие рыжеватые бачки по сторонам округлого упитанного лица, низкий широкий лоб со взбитым хохолком, пунцовые влажные губы, длинную верхнюю выбритую губу и коротенький, небольшой, словно обрезанный бритвой подбородок. Губы, мокрые и красные, вдруг потянулись к ней, и внезапно привиделось ей, что они вытягиваются в длинный поросячий пятак, который тянется к самым её губам. Когтистые лапы вцепились в её плечи и неодолимо тащили к чёрному тяжёлому телу, бесформенному и мрачному...

От ужаса и отвращения она сразу же очнулась.

Голиаф смирно стоял рядом, мелко подрагивая блестящей вороной шкурой, твёрдым шершавым языком слизывал солёные капельки с её лица. Всё ещё держа в руке повод, она неуверенно поднялась, села в рыхлом сыпучем снегу, повертела головой, руками, подвигала ногами. Слава богу, всё в порядке, только чуть-чуть побаливала спина, да и то не от удара, а оттого, что слишком вытянулась в седле.

Когда подскакал Егор, она уже была на Голиафе.

— Не ушиблись, матушка-барышня? — с тревогой закричал он.

— Батюшке ни звука, — пригрозила Маргарита.

— Да как же... — растерянно начал было Егор.

— Ничего со мной не станется, — рассмеялась Маргарита, а в глазах всё так и стоял поросячий пятак, тянущийся к её губам.

Она не раздумывала долго над приключившимся. Как ни в чём не бывало поскакала к основному отряду охотников, указала, куда помчался вепрь, испугавший её Голиафа.

Вепря затравили, связанного по ногам, с болтающейся на одной лишь коже головой и с капающей на белый снег кровью, привязали его к огромной палке, и качалась его туша между двух лошадей, прядающих ушами от запаха дикого зверя и то и дело норовящих скакнуть в сторону. Но погонщики были остроглазы, сбруя связывала движения коней, и вепрь в целости и сохранности доставлен был в огромный двор московского поместья-усадьбы Нарышкиных.

Маргарита вышла к мёртвому зверю, потрогала жёсткую щетину загривка, провела рукой по связанным копытцам. Странно, почему привиделся ей этот поросячий пятак, теперь опущенный к самой земле и вызывающий только жалость и скорбь? Она как будто стирала в памяти то странное видение, что пришло к ней в минуту беспамятства, и видом неживого, изуродованного зверя погасила эту вспышку сознания.

Через день, а может, через два, она и думать забыла о своём видении, объяснила его для себя тем, что вепрь выскочил навстречу и потому память услужливо подсунула ей его облик. Но где-то глубоко в душе засел этот кошмарный эпизод, и она старалась не вспоминать о нём, снежной поляне, на которой она очутилась, о сверкании огней в церкви, о золотой ризе священника, об этом отвратительном поросячьем пятаке...

В доме у Нарышкиных всегда толпился народ — то приезжали какие-то дальние родственники, троюродные братья и сёстры, гостили по нескольку дней, а то и недель, — всегда было шумно и весело, а за круглый стол в большой столовой зале садилось едва ли не тридцать человек. И потому Маргарита не обратила особого внимания, когда снова появилась в доме Ласунская. Чем уж взяла она Варвару Алексеевну, но та теперь ничего не делала без её совета! Помолчит-помолчит Ласунская да вдруг скажет такое слово, что и в ум не придёт Нарышкиной. И Варвара Алексеевна ценила подругу, особо привечала её, а уж о Поле Ласунском задолго до знакомства была столько наслышана, что с первого взгляда на этого щеголеватого молодого человека словно бы влюбилась в него. И хорош, и добр душой, и честен, и прям, а уж мать почитает, как святую, и все свои силы отдаёт ей. Словом, ещё не видя Поля, Варвара Алексеевна уже любила мальчика Ласунской.

— Марго! — крикнула она в сторону детской, где, как всегда, возилась с младшими сестрёнками и братьями Маргарита. — Познакомься с замечательным человеком и будь похожа на него...

Маргарита вышла из детской всё ещё в весёлой суете и хлопотах. Бант на тёмных волосах сбился, платье сбоку помялось, но она никогда не обращала особого внимания на свои наряды и потому в таком виде и предстала перед мадам Ласунской и её сыном.

Она горячо обняла Ласунскую, всё ещё помня, как встретила её на дороге с перевёрнутым возком, потом сделала небольшой реверанс и её сыну.

— Счастлив познакомиться. — Густой голос заставил её взглянуть прямо в лицо Полю.

Взглянула и отпрянула, бледность сразу покрыла её розовое лицо. Редкие рыжеватые бачки по сторонам округлого лица, низкий широкий лоб со взбитым по последней парижской моде хохолком, влажные красные губы, длинная, чисто выбритая верхняя губа и коротенький, словно бы обрезанный бритвой крохотный подбородок, утопающий в белоснежном жабо...

«Великий Боже!» — пронеслось у неё в голове. Но мокрые губы не вытянулись в поросячий пятак, а низко наклонились над её рукой, и она почувствовала влажный чмокающий поцелуй.

— Извините, маман, — повернулась она к матери, — я в таком виде, мне необходимо переодеться...

— Да и мы по-простецки, — только и успела кинуть ей в спину Ласунская, проводив взглядом взбегавшую на второй ярус девочку.

— У вас такая взрослая дочь, а вы никак не выглядите старее её, — галантно заметил Поль, проходя вслед за Варварой Алексеевной в малую гостиную, где она обычно принимала самых близких друзей.

Варвара Алексеевна вспыхнула от удовольствия и смущения: давненько ей, матери пятерых детей, никто не говорил таких тонких комплиментов — и оттого сразу почувствовала расположение к субтильному, но щегольски разодетому молодому человеку. Знал Поль, чем взять стареющих женщин: один-два комплимента, намёк на неувядающую красоту, три-четыре цветка из модного цветочного магазина, и вот уже расположение и доверие завоёвано...

Маргарита влетела на второй ярус дома, промчалась в свою весёлую светлую горницу и упала головой в мягкую подушку. «Боже милостивый, — пронеслось в её голове, — не дай, Господи, свершиться, огради меня, спаси меня...»

И в то же время неотвязно билась в ней смутная мысль о неотвратимости судьбы, о том, что свершится то, что должно свершиться, и никакие молитвы, никакие мольбы тут не помогут. Она вытерла сухие глаза, горевшие от невыплаканных слёз, взяла новый модный французский роман и принялась глядеть на чёрные буквы, бегущие по белому листу. Но сама не понимала, то ли читает, то ли видит между строк свою горькую судьбу. Кончилось, видно, время её счастья, наступает время судьбы, от которой не спрячешься в подушку, не ускачешь и на Голиафе.

Она так и не сошла вниз, страшась одного лишь взгляда на это знакомое по её видению лицо, отговариваясь головной болью. Варвара Алексеевна недоумевала, посылала за дочкой несколько раз, но получала один и тот же ответ:

— Барышня головкой маются.

Варвара Алексеевна пожимала плечами, пышными и слегка увядшими, но с удовольствием слушала скромную болтовню Поля, перемежавшего парижские новости изящными комплиментами хозяйке дома.

Этот первый визит Поля вызвал в душе Варвары Алексеевны целую бурю: вот бы достался её старшенькой такой муж — сдержанный, добрый, любящий, вежливый и изысканный. И как только мог родиться в такой опальной семье такой молодой человек! Она с удовольствием разглядывала красивую трость с набалдашником из слоновой кости и круглую шляпу по парижской моде, небрежно брошенные на овальный столик у двери малой гостиной, туго натянутые чулки, подвязанные алыми бантами, его щегольски взблескивающие башмаки на каблуках, кружевные манжеты и скромно выглядывавшие из-под синего бархатного камзола высокие снежно-белые воротнички, подпирающие упитанное лицо. Даже крохотный его подбородок, теряющийся в волнах кружевного жабо, нравился ей.

«Скоро и Маргарите быть невестой, — думала заботливая мать, — а она вон какая дикарка, убежала от гостей и нейдёт вниз. Ну погоди, задам я тебе головомойку, попомнишь своё неприличное поведение...»

И она с особенным жаром и вниманием расспрашивала Поля и его мать, сиявшую от гордости за сына. Варваре Алексеевне ещё и в голову не пришло, что Поль может стать женихом Маргариты, а уж у Ласунской были прямые виды на её старшую дочку.

— Маман, ну какая же из неё жена? — капризно выгнув пунцовые губы, говорил он матери после первого памятного визита к Нарышкиным. — Лицо что твой блин, русское, будто от крестьянки выдалась, глаза таращит, и нет в ней шарма, ничего изящного...

— А уж как много красы даёт ей и имение богатое, и роскошь такая, что все твои долги ничто перед этим! Восемь тыщ душ — где ж ты найдёшь ещё невесту с таким приданым?

— Всё-то вы, маман, о деньгах да о деньгах, — рассеянно проговорил Поль. — Берите с меня пример: я никогда о них не думаю...

Вдова молча окинула сына взглядом. Да, он никогда о деньгах не думает, кутит, мотает направо и налево и не знает, как тяжело они достаются ей, как из-за каждой копейки ссорится она со старостой, простым мужиком, умеющим тоже хорошо считать.

— А уж худышка, кости торчат, — продолжал бурчать Поль.

— Да и не возьмут они тебя, род Нарышкиных такой знатности, что нам с тобой и не снилось. Из этого рода была Наталья Кирилловна, мать Петра Великого, и такой он обширный, что везде у этого рода свои руки да свои уши.

— Что мне до их ушей, — отозвался Поль, — коли связать меня хотите и свободы лишить...

— Ах, Поль, разве я не думаю о твоём будущем, разве не о тебе забочусь? Подумай, много ли надо мне, бедной вдове, а ты человек молодой, тебе надобно и служить, и жить весело, и богатства у нас с тобой одни долги да мыши, ведь и за квартиру не плачено уже за целых пол года, и где ж я денег наберу для этого?

— А что, разве добряк царский сын Константин Павлович не раскошелился для бедной вдовы? — съязвил Поль.

— Не дали мне места для тебя при дворе, да и ничего не дали, — скромно потупив глаза, произнесла мать. Ох, как не хотелось ей говорить Полю о заветных двухстах рублях!

— А ваш кошелёк я давно видел, — усмехнулся Поль, — да и кое-что позаимствовал...

Ласунская побледнела, схватилась рукой за пазуху. Поль усмехнулся: теперь он знал, где мать хранит деньги.

— Поль, — взмолилась мать, — эти двести рублей годятся на подарки да букеты для невесты, а если выгорит дело, если окручу тебя с Нарышкиной — купаться будешь в деньгах...

— Ладно, — поднялся Поль, — мне некогда, сегодня в клубе Английском должна состояться игра, и мне надо ехать...

— Поль, прошу тебя, умоляю, не играй, последнее прокутишь, что тогда? В долговую яму попадёшь, кто тебя выручать будет?

— Вы, маман, — даже не повернувшись к матери, прошипел Поль, — да не каркайте перед игрой. Уж проиграюсь, тогда и женюсь...

Он быстро вышел. Вскоре она услышала, как гикнул под окном кучер на щегольских козлах выезда, и покатили от дома лёгкие саночки с единственным её сыном...

К обеду Маргарита вышла бледная, и, хоть её зелёные глаза были сухи и горели огнём, мать сразу обратила внимание на её необычный вид.

— Видишь, Михайла Петрович, и дочка от этого визита разволновалась, — шепнула она мужу.

— От какого ещё визита? — недоумённо поднял седые брови Нарышкин.

— Ласунская приезжала ко мне с сыном Полем, — пояснила Варвара Алексеевна. — Такой прелестный молодой человек и таких достоинств, что Маргарита наша засмущалась и убежала к себе, даже не вышла проститься с гостями.

Михаил Петрович опять непонимающе взглянул на жену.

— Да не видишь, что ли, — уже сердито пробормотала Варвара Алексеевна, — заневестилась твоя любимица.

Ложка из руки Михаила Петровича со стуком упала в тарелку. Он внимательно поглядел на Маргариту и успокоенно сказал жене:

— Будет тебе выдумывать, девчонка ещё ничем ничего, а ты уже находишь ей женихов...

Варвара Алексеевна слегка улыбнулась и отвела взгляд от мужа. На том и закончилось обсуждение первого визита Поля Ласунского, но с той поры запала в голову Варваре Алексеевне мысль, что такой добрый, преданный и красивый человек может стать достойным претендентом на руку её дочери. Ловко повела дело Ласунская, ни слова не говорила она Варваре Алексеевне о жениховстве, лишь расписывала качества Поля, его доброту и преданность дому и семье. И так подводила саму Нарышкину к мысли о свадьбе, что та и не заметила, как начала думать об этом как о деле решённом.

Только сама Маргарита каждый раз уклонялась от встречи с Полем, придумывая разные предлоги, чтобы не видеть его. Мать поняла это по-своему: хитрит девчонка, верно, влюбилась в него по уши.

— Незнатен, — уныло отговаривал жену Михаил Петрович, — да и небогат...

— Да разве счастье в том, что богат да знатен? — яростно набрасывалась на него Варвара Алексеевна. — Лишь бы человек был хороший, а остальное приложится...

Михаилу Петровичу стоило большого труда привыкнуть к мысли, что придётся расстаться со своей любимицей, отдать её чужому человеку, и он сопротивлялся этой мысли долго и упорно, но Варвара Алексеевна сумела и мужа приучить к раздумьям о предстоящей свадьбе.

Понадобилось, однако, ещё два года, прежде чем из замысла родилось дело...

В семье Нарышкиных уже давно смирились с мыслью о том, что Маргарита станет женой Поля Ласунского. Всё-таки Варвара Алексеевна решилась предварительно поговорить с дочерью и подготовить её к предстоящему торжеству.

Она нашла Маргариту в её комнате. За месяцы, пока Ласунские приезжали с визитами и посещениями праздников и балов, она очень изменилась: похудела, побледнела и при первых же появлениях Поля спешила отговориться то головной болью, то неотложными делами. Уже давно не слышала Варвара Алексеевна заливистого непринуждённого смеха дочери, её весёлой возни с младшими братьями и сёстрами, не видела её летящей походки по лестницам старого дома.

— Марго, — начала она, застав дочь за бисерным вышиванием: Маргарита решила сделать подарок местной церкви — вышитый бисером покров к иконе Божьей Матери, — ты изменилась...

— Я выросла, маман, — коротко ответила Маргарита, вглядываясь в рисунок узора.

— Потому и пришла поговорить с тобой, — мягко начала мать, усаживаясь поближе к дочери. — Ты старшая в семье, ты вступила в возраст, когда уже надо подумать о будущем.

— Я надеюсь, маман, что вы уже всё продумали обо мне, — горько возразила Маргарита. — Ты и отец вольны надо мной, и мне тут нечего сказать...

— Ты послушная и скромная дочь, Марго, — удивлённо произнесла Нарышкина, — но в твоей воле подчиниться решению отца и матери или не слушать их, отвергнуть их решение.

Маргарита взглянула на мать — глаза её блестели от сдерживаемых слёз.

— Вы ведь прочите меня за Ласунского, — тихо сказала Маргарита, — но вы хорошо знаете, что он мне не люб...

— Девочка моя, — ласково подсела к дочери Варвара Алексеевна, — мы так любим тебя, так заботимся о тебе, столько труда вложили в твоё воспитание, что не станем готовить тебе горькой доли. Ты, может быть, не понимаешь, что на первый взгляд человек вроде бы и нехорош, но когда разберёшь его душевные качества, поймёшь, что с такими качествами может быть счастлива его суженая...

— Маман, он мне противен, — прямо взглянула на мать Маргарита и снова наклонилась к вышиванию, чтобы скрыть выступившие слёзы.

— Но ты не знаешь его так, как я и твой отец. Это лучший из всех молодых людей, которых я знаю, и твоя доля в замужестве с ним будет очень хорошей. Припомни, как жили мы с твоим отцом, а ведь меня выдали замуж против моей воли. Уже потом, через рождение твоё, узнала я его доброту и справедливость, его любовь и преданность мне. Я сперва боялась его, дичилась, я так не хотела идти за него...

— Может быть, вы и правы, — вырвалось у Маргариты, — но почему, когда я вижу Ласунского, всё во мне дрожит от страха и сомнений?! Наверное, я никогда и никого не полюблю, если первый же серьёзный жених не доставил мне радости такой любви...

— Какое ты ещё дитя, — возразила мать, — разве ты знаешь, что такое любовь, разве можешь понимать в твои годы, какова она? Мы знаем всё за тебя, мы решаем всё за тебя...

— Это и обидно, — горько призналась Маргарита. — Конечно, я не видела света, не видела жизни, я доверяю вам, но...

— Никаких «но», девочка моя дорогая, — поцеловала её мать. — Пойми, мы могли бы найти для тебя жениха и познатнее, побогаче, но мы выбираем не по достатку, а по тому, каков сам человек, добр или зол, каков он будет в своей семье. А Поль Ласунский превосходный, добрый, преданный человек, и я уверена, что ты будешь счастлива с ним так же, как счастлива я в браке с твоим отцом. Позволь нам руководить твоей судьбой, позволь выбрать тебе самую лучшую долю, какая только возможна...

Маргарита ещё ниже склонилась над шитьём: что могла она возразить своей любящей матери, главная забота которой она сама, Маргарита, её радость, её счастье? Но она вспоминала то свиное рыло, что вытянулось из длинной верхней губы Поля в её видении, и её невольно передёргивало от отвращения и страха...

Сама Ласунская даже не заговаривала о свадьбе. Она хотела, чтобы Нарышкина первая сказала об этом. И Варвара Алексеевна не выдержала.

— Ваш сын, госпожа Ласунская, — произнесла она в очередной приезд матери Поля, — ему ведь уже к тридцати?

— Да, Поль давно стал взрослым, — потупила глаза Мария Андреевна, — но он так привязан ко мне, что и слышать не хочет, чтобы устроить свою судьбу и жить отдельно...

— Мне хотелось бы знать его чувства по отношению к Маргарите, — напрямик сказала Варвара Алексеевна.

— О, он обожает вашу красавицу. Но он никогда не подаёт и вида, он такой скромный и постоянно стесняется, когда я заговариваю о Маргарите...

И опять она говорила уклончиво, хотя её так и распирало от желания завести речь о совместной жизни Поля и Маргариты.

— Мы с вами так дружны, уже столько времени я знаю вас, и, наверное, сама судьба послала вас на ту дорогу...

— Ах, если бы могла я мечтать видеть вашу прелестную Маргариту супругой Поля, — не выдержала Ласунская.

— А почему вы не можете? — удивилась Нарышкина.

Ласунская скромно опустила глаза.

— Разве могу я говорить об этом, хотя мечтаю день и ночь, — тихо призналась она. — Ваша Маргарита — совершенство, такая девушка составит счастье любого мужчины. И у неё столько предложений, столько молодых людей вьются вокруг неё...

— О нет, — успокоила её Нарышкина, — мы не можем и допустить, чтобы богатство или знатность помешали девочке обрести счастье. Она ещё так молода и неопытна, она ничего не знает о супружеской жизни, мы держали её в строгости, оберегали от всех превратностей жизни. Я хорошо знаю вашу семью — и вас, и вашего сына. Много женихов у Маргариты, но почти все они, я думаю, ищут богатого приданого, Связей в нашем семействе. Вы никогда не заговаривали о судьбе моей Маргариты и Поля, но мне кажется, из них вышла бы прекрасная пара. Поль добр и честен, предан нам, он хороший человек, а как мало таких теперь! То и дело слышишь неприятные истории — муж бьёт жену, хоть и хорошего рода, и славного приданого, то бросает с малыми детьми... Я так хочу счастья Маргарите...

Ласунская встала.

— Если бы вы только позволили Полю сказать заветные слова... Он так любит всех вас, так нежно говорит о Маргарите, он день и ночь мечтает лишь о ней, но он никогда не позволил бы себе сказать хоть одно нескромное слово...

Варвара Алексеевна и Марья Андреевна бросились на грудь друг другу, обе заплакали в голос: Ласунская от радости, что мечты её сбудутся, а Варвара Нарышкина оттого, что дочь её будет замужем за хорошим добрым человеком, знатность же рода Ласунских была почти такой же, как у Нарышкиных, хоть и не числилось в нём царицы.

Успокоившись, обе матери всё обговорили. На следующий же день Поль, принаряженный более обычного, явился в дом Нарышкиных с громадным букетом цветов. Он попросил Михаила Петровича принять его, и с первым же словом отец прослезился, обнял Поля и умоляюще прошептал ему:

— Берегите моё сокровище!

Поль тонко улыбнулся и пошёл разыскивать Варвару Алексеевну. Лишь несколько слов сказал он матери Маргариты, и та тоже прослезилась, бросилась к мужу, чтобы обсудить счастливое известие.

Втроём ожидали они Маргариту в маленькой гостиной. Чувство роковой неотвратимости происходящего овладело Маргаритой, когда она встала на пороге с руками, крепко стиснутыми в кулаки, с глазами, опущенными долу, в лёгком розовом кисейном платье, отороченном зелёной лентой. Сквозь ресницы видела она своего толстого добродушного седоусого отца, державшего в дрожащих руках большую икону Божьей Матери в золотом окладе, свою мать, полненькую, с легкомысленной московской причёской и завитыми локонами по щекам, в тяжёлом бархатном платье былых времён, и его — щёголя в бархатном камзоле и снежно-белых кружевах.

Ей хотелось броситься на колени перед отцом и матерью, крикнуть им: «Не отдавайте меня этому чудовищу!» — а вместо этого она покорно ждала, пока мать не произнесла какие-то слова, а отец не сказал грустным потухшим голосом:

— Дети мои, подойдите, я благословлю вас...

Маргарита с робостью и холодной отрешённостью в душе сделала несколько шагов и опустилась на колени. Широчайшая юбка её лёгкого платья вздулась вокруг неё воздушным облаком.

Она не увидела и не услышала, как Поль тяжело плюхнулся рядом с ней, и только тогда взглянула на всех. Слёзы кипели на глазах отца, мать счастливыми мокрыми глазами оглядывала стоящую на коленях пару.

— Как они красивы, — шептали её губы. — Господи, дай им счастья, дай им любви и радости...

Холодок в сердце Маргариты поднимался всё выше и выше, добрался до горла, и несколько мучительных сдавленных рыданий вырвалось у неё. Поль с неудовольствием и удивлением посмотрел на невесту.

Когда они встали с колен, мать бросилась обнимать Маргариту, а отец с бессмысленной жалкой улыбкой хлопал по плечу Поля и говорил всё одни и те же слова:

— Береги, сынок, моё сокровище...

Свадьбу назначили на осень 1797 года. За оставшиеся полтора года следовало привести в порядок московский дом, который давали Нарышкины за Маргаритой, и подмосковное Городище, где должна была проводить лето новая молодая семья. Требовались большие деньги, чтобы как следует обустроить гнёздышко молодых, и Михаил Петрович не жалел средств. Как он хотел, чтобы его старшенькая была счастлива, чтобы всё у неё было хорошо!

Маргарита в последнее время жила словно в каком-то сне. По инерции и необходимости вставала, принимала Поля и его мать, соглашалась со всем, что они говорили, и чувство нереальности происходящего и роковой предопределённости всё не покидало её. Да, так определил Бог, такое она видела в своём коротком беспамятном сне, так, видно, положила ей судьба — пострадать за слишком счастливое безоблачное детство и слишком счастливую радостную юность.

Поль каждый раз отмечал, что его худенькая невеста худеет всё больше, и ласково пенял будущей тёще. Та озабоченно соглашалась, но заставить Маргариту есть как следует ей не удавалось.

Она стояла перед аналоем тоненькая и слабая, ключицы выпирали из пышного белого свадебного наряда, волосы, зачёсанные в высокую причёску, сверкали жемчужинами, бриллиантовые серьги свисали почти до самой шеи, а вокруг неё, подчёркивая нежную округлость, обвивалось алмазное ожерелье. Гости переглядывались, перешёптывались, изумляясь строгости и чопорности невесты, восхищаясь её тонкой фигурой и поражаясь бледности её лица. Рядом с ней разодетый в белый камзол и пышные кружева Поль Ласунский как-то стушёвывался, и хотя он важно держал себя под венцом, до отрешённой торжественности Маргариты ему было далеко...

Сразу после церемонии все поехали в старый дом Нарышкиных, где уже накрыт был свадебный стол и освобождены залы для танцев.

Но Маргарита и Поль недолго были за праздничным столом: гости ещё кричали извечное «горько», а тройка вороных жеребцов уже уносила их в своё жилище — заново отделанный и роскошно обставленный московский дом.

Рядом с кабинетом Поль приказал оборудовать комнату домоправительницы, разбитной весёлой француженки Жюстены. Она и встретила их на пороге нового дома, а родители, выехавшие ещё раньше из-за свадебного стола, осыпали их пшеницей, приговаривая обычные присловья о плодовитости, плодородности и желая семейных утех.

Служанки раздели Маргариту, оставив её в длинной, почти прозрачной ночной сорочке, отвели в спальню, которая должна была теперь на многие годы стать основой их семейного союза. Перед уходом Варвара Алексеевна сказала Маргарите лишь такие слова:

— Что бы ни делал с тобой твой муж, слушайся его, почитай, как я почитаю твоего отца. И ничего не бойся...

— Маман, — попыталась спросить её Маргарита, — вы ничего никогда не говорили мне, не рассказывали. Что следует мне делать, как мне быть?

Варвара Алексеевна покраснела:

— Ты чиста и прекрасна. Подчинись всему, что скажет или сделает твой муж, и ты всё узнаешь.

Она постаралась побыстрее уйти, чтобы не услышать новых вопросов дочери. И Маргарита осталась одна.

Откинулась портьера, в проёме появилась фигура Ласунского. Он был в бархатном халате, хохолок его был взбит, как всегда, но крохотный подбородок уже не утопал в кружевах и теперь казался ещё более маленьким.

Поль подошёл к горевшей на низком столике свече, руками взялся, как почудилось Маргарите, прямо за пламя, и в комнате стало темно и тихо. Он приблизился к Маргарите — просто чёрная тень придвинулась к ней.

— Я отнесу вас на руках в вашу постель, — прошептал Поль.

Он взял её за плечи, и словно молния осветила сознание Маргариты — острые когти будто впились в её плечи, и что-то бесформенное и страшное подступилось к ней вплотную...

Безмерный ужас охватил её, она громко закричала, ноги у неё подогнулись, и сознание покинуло её. Она сползла на пол под руками Поля.

Он выругался громко и непристойно, но она не услышала его. Пока он вздувал свечу, пока суетился вокруг обмякшего худенького тела молодой жены, она словно бы вернулась откуда-то издалека и с удивлением разглядывала бахрому покрывала кровати, возле которой лежала, ощущала шелковистость ковра, устилавшего пол, и неудобную свою позу.

— Чёрт возьми! — снова выругался Поль, увидев, что она открыла глаза.

Свечка слабо освещала её сорочку, опавшую бесформенным облаком, мерцающие зелёные глаза, словно бы смотревшие откуда-то из страшного далека.

— Ложитесь в постель, — холодно сказал Поль, — и укройтесь потеплее, сегодня холодная ночь. Да не тряситесь так, мне не доставляет никакого удовольствия лежать с вами рядом...

Она забралась под тёплое атласное одеяло, натянула его до самого горла и со страхом следила глазами за Полем. А он, кинув на неё презрительный взгляд, сурово бросил:

— Я не буду ночевать с вами, не очень-то хочется иметь дело с истеричкой...

Он взял свечку и вышел. Она вздохнула и погрузилась в глубокий спокойный сон...

ГЛАВА ПЯТАЯ


В последние годы жизни императрицу Екатерину преследовали смерти. Один за другим уходили люди, с которыми она сжилась, безразлично, воевала она с ними или дружила. Умер Фридрих Великий, величайший полководец XVIII века, которого императрица называла «Иродом». Он был доволен своей звездой, едва не стоял на грани краха, и всегда какое-нибудь счастливое событие вытаскивало его из бездны. Екатерина помнила ещё, как умерла императрица Елизавета в тот самый момент, когда была разбита вся армия Фридриха и он приготовился нанести себе самому смертельный удар. Но на русский престол взошёл Пётр Третий и сразу же заключил с Фридрихом мирный договор, по которому возвратил счастливцу всё, что тот потерял в русско-прусской войне.

Его не стало, словно бы опустела мировая арена. А Екатерина привыкла сражаться с самыми сильными героями своего времени.

Умер давний приятель Екатерины — австрийский император Иосиф Второй. Вся австро-русская политика оказалась под ударом. А уж когда умер светлейший, когда на обочине дороги почил её гений, друг и сумасшедший фантазёр в политике — Потёмкин, Екатерина и вовсе ощутила вокруг себя странную, нереальную пустоту. О нет, у неё были внуки, у неё был сын, но столпов мировой политики для неё не стало.

Старый и сильно сдавший постоянный корреспондент Екатерины Гримм получил от неё грустное письмо, которое свидетельствовало об упадке её здорового оптимизма и бесконечной грусти:

«Скажу Вам, во-первых, что третьего дня, 9 февраля, в четверг, исполнилось 50 лет с тех пор, как я с матушкой приехала в Россию. Следовательно, вот уже 50 лет, как я живу здесь, и царствую из них уже 32 года, по милости Божией. Во-вторых, вчера при дворе были зараз три свадьбы. Вы понимаете, что это уже третье или четвёртое поколение после тех, которых я застала в это время. Да, я думаю, что здесь, в Петербурге, едва ли найдётся десять человек, которые бы помнили мой приезд. Во-первых, слепой, дряхлый Бецкой — он сильно заговаривается и всё спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра Первого. Потом 78-летняя графиня Матюшкина, вчера танцевавшая на свадьбах. Потом обер-шенк Нарышкин, который был тогда камер-юнкером, и его жена. Далее его брат, обер-шталмейстер, но он не сознается в этом, чтоб не казаться старым. Потом обер-камергер Шувалов, который по дряхлости уже не может выезжать из дому, и, наконец, старуха моя горничная, которая уже ничего не помнит. Вот каковы мои современники! Это очень странно — все остальные годились бы мне в дети и внуки. Вот какая я старуха! Есть семьи, где я знаю уже пятое и шестое поколение. Это всё доказывает, как я стара: самый рассказ мой, может быть, свидетельствует то же самое, но как же быть?

И всё-таки я до безумия, как пятилетний ребёнок, люблю смотреть, как играют в жмурки и во всякие детские игры. Молодёжь, мои внуки и внучки говорят, что я непременно должна быть тут, чтоб им было весело, и что со мною они себя чувствуют гораздо смелее и свободнее, чем без меня...»

И это действительно было так — здесь Екатерина не преувеличивала, как привыкла всегда преувеличивать свою роль, будь то мировая политика или нелады в семье.

Внуки легко и просто обходились со своей постаревшей и огрузневшей бабушкой — её голубые глаза всё ещё сверкали молодо и задорно.

Хуже было с политикой. Поначалу Екатерина не разгадала зловещий смысл революции во Франции. Она морально и материально поддерживала французскую эмиграцию, хотя убеждена была, что развратный Версаль сам виновен в своей гибели, и не думала поначалу, что идеи её друзей-просветителей подготовили и воодушевили революцию во Франции.

«Французские философы, которых считают подготовителями революции, ошиблись в одном в своих проповедях — они обращались к людям, предполагая в них доброе сердце и таковую же волю, вместо этого их учением воспользовались прокуроры, адвокаты и разные негодяи, чтоб под покровом этого учения (впрочем, они и его отбросили) совершать самые ужасные злодеяния, на какие Только способны отвратительные злодеи. Они своими преступлениями поработили парижскую чернь: никогда ещё не испытывала она столь жестокой и столь бессмысленной тирании, как теперь, и это-то она дерзает называть свободой!

Её образумят голод и чума, и тогда убийцы короля истребят друг друга, только тогда можно надеяться на перемену к лучшему!» — так писала она.

Как в воду глядела эта умная стареющая женщина. Она писала, что во Франции появится новый Цезарь, он усмирит вертеп, и все будут желать монархического правления.

«Верьте мне, — добавляла она не без сарказма, — никому так не мила придворная жизнь, как республиканцам». Через 13 лет её пророчество полностью сбылось: Наполеон короновался в 1804 году.

Но она пророчила ещё, что явится новый Тамерлан или Чингисхан, который поглотит революционную Европу, и тогда Россия всех спасёт.

Никогда не верила она в предсказания, всё постигала своим умом и тончайшей интуицией, но как оказалась права!

Однако императрица сделала всё, чтобы революционная зараза не распространилась и в России: на самого смирного, монархически настроенного издателя масонских трактатов Новикова обрушились наказания и создали ему бессмертное имя, а посредственный писатель Александр Радищев был отправлен в Сибирь за вполне невинную книжку «Путешествие из Петербурга в Москву».

Но так уж всегда было в России — судят не по делам, не по произведениям, а по тому, как пострадал тот или иной бессмертный...

А княгине Дашковой, не читавшей пьесы «Вадим» до печатного станка, она устроила головомойку.

«Признайтесь, — писала она президенту Академии наук, бывшей подруге и участнице переворота 1762 года, — что это неприятно. Мне хотят помешать делать добро: я его делала столько же для частных людей, сколько и для всей страны — уж не хотят ли затеять такие ужасы здесь, как и во Франции?»

Она намекала на известные события в революционной стране: там королеву Марию-Антуанетту разлучили с сыном и стали готовить против неё позорный процесс — мать обвиняли в постыдной связи со своим ребёнком.

И лишь тогда императрица поняла, что и в Париже всё начиналось с безобидных пьесок и прокламаций.

Она правила страной уже больше тридцати лет — она устала, и вокруг неё образовалась пустота. Мальчишка, моложе её на сорок два года, уверял её в страстной любви, и она поверила ему. Видела, что ничтожен, жалок, хоть и образован и сыплет модными мудрёными словами, а не могла отказать себе в последней, пусть лживой любви. Она привыкла любить, она не могла жить без любви.

И как же легко разгадали его современники:

«По мере утраты государыней её силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатства. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняли прихожую и приёмную. Старые генералы, вельможи не стыдились ласкать ничтожных его лакеев. Видали часто, как эти самые лакеи толчками разгоняли генералов и офицеров, коих толпа теснилась у дверей, мешала их запереть. Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремлёнными в потолок, этот молодой человек, с лицом холодным и надутым, едва удостаивал обращать внимание на окружающих его. Он забавлялся чудачествами своей обезьяны, которая скакала по головам подлых льстецов, или разговаривал со своим шутом. А в это время старцы, под началом которых он служил сержантом, — Долгорукие, Голицыны, Салтыковы — и все остальные ожидали, чтобы он низвёл свои взоры, чтобы опять приникнуть к его стопам...»

Прямой, склонный к сарказму и издёвкам Константин видел эти толпы, издевался над старыми льстецами, но и сам понимал, что Зубов силён, что одно его слово способно возвысить или уничтожить любого, и потому держался с ним запросто, ходил под руку. Он боялся Екатерины как огня, хотя и старался при ней вести себя самым естественным образом. Часто говорили они с Александром об этой отвратительной камарилье[8], но все их откровенные беседы кончались одним: «Что тут поделаешь, бабушка прекрасна, она — императрица!»

Нередко говорила Екатерина и со внуками о своём последнем часе, но всегда в романтическом, возвышенном тоне. Завещала похоронить её то в Донском монастыре, то в Царском подле урны с прахом её любимца Ланского, то в Троице-Сергиевой пустыни и всегда рассказывала им, какой видит себя в гробу — непременно в белых атласных одеждах, с золотым венцом на голове. «Когда пробьёт мой последний час, — писала она, — пусть будут только закалённые сердца и улыбающиеся лица...»

Неудача со сватовством внучки Алессандрины сразу же отразилась на здоровье царствующей бабушки, она слегла и несколько недель не вставала: никогда ещё не испытывала она такого унижения и оскорбления от семнадцатилетнего мальчишки, хоть и носившего королевскую корону Швеции. Но прошло и это, царица оправилась от потрясения и снова работала, как всегда, принимая своих секретарей и докладчиков. Но силы её уже были на исходе.

Собрав своих старших внуков, она переехала в Царское Село, её любимое местопребывание летом и осенью. Но осенняя гроза 1796 года так испугала её, что она поскорее вернулась в город. Гроза осенью — событие небывалое. Сверкали молнии, деревья стонали под резкими порывами ветра, ливень барабанил по крышам так, словно кто-то наверху опрокинул полные вёдра воды.

Потом она рассказывала Александру и Константину, что такая же гроза разразилась осенью 1761 года, когда умерла императрица Елизавета. Может быть, и совпадение, может быть, и примета, может быть, и небесный знак, но Екатерина хотела завершить все свои земные дела.

Она вызвала к себе Марию Фёдоровну и сказала ей, что готовит в императоры своего старшего внука, Александра, минуя Павла, нелюбимого сына. Мария Фёдоровна была потрясена, но, вернувшись в Гатчину, никому не промолвила ни слова. «Что будет, то будет, — думала она. — Скажи хоть слово Павлу, и не миновать сцен, душевных потрясений, а у мужа и без того нервы на пределе...»

Вызвала Екатерина и Александра. Она долго говорила с ним, призналась, что уже составила завещание, по которому трон перейдёт к нему. Александр отказался от этой чести, он всё рассказал отцу и написал бабушке по его совету благодарственное письмо, но всё оставлял «в руце Божией...».

Константин знал обо всём: Александр не раз поверял ему и не такие тайны. Ему было жаль отца, хотя он никогда не любил его — бабушка воспитывала своих старших внуков, а в Гатчину они наезжали лишь изредка: холодная атмосфера мрачного гатчинского замка угнетала обоих. Но отец был прекрасный семьянин, добр с сыновьями и дочерьми, и Константину казалось кощунством восстанавливать отца против сына. Но такого не скажешь бабушке, такого не произнесёшь при императрице: не только сразу под арест, как было уже однажды за невинные шутки и издёвки над льстецами и прихлебалами, может, и камера быть приготовлена в Петропавловской крепости. И царские внуки не были избавлены от такой «милости».

Впрочем, такого рода предложения поступили Александру и от другого лица. Когда Екатерина была больна, к нему подошёл громадный, но уже сгорбившийся старец с тяжёлым красным шрамом через правую щёку.

— Императрица-государыня мечтает видеть тебя на престоле, — молвил он Александру. — Армия за тебя, дай лишь знак. А в завещании прямо сказала, что желает видеть на царском троне внука, а не сына. Павел Петрович тяжёлый будет император, с характером сыночек, а твой отец...

— Что ж, есть и сторонники? — холодно спросил Александр.

— Да стоит мне взяться, — вдохновился Алексей Орлов. — Мне ль не участвовать в переворотах, бабушку твою я на престол посадил да гвардейцы мои...

— Ну вот что, — ответил Александр, глядя прямо в помутневшие от времени, но всё ещё сверкающие стальным блеском глаза Алексея, самого высокого воинского начальника, фельдмаршала, имеющего большую власть. — Если будет завещание, если меня признают, если и отец возражать не будет, тогда сяду я на трон. А всякие авантюры — без меня...

Алексей хмуро поглядел в ясные, голубые, навыкате глаза Александра. Нету в нём бабушкиной удали, нету тяги к приключениям, не тот человек...

— На всё воля Божия, — твёрдо повторил Александр, — а в авантюрах я не участвую...

Но об этом разговоре он ничего не сказал Павлу.

В среду, 5 ноября девяносто шестого года Екатерина принимала, как обычно, своих секретарей. Она всегда вставала очень рано, выпивала чашку крепчайшего кофе и сидела над бумагами, писала, рылась в справочниках и энциклопедиях.

Камердинер Захар Зотов, тоже старый, с давних лет обслуживающий императрицу, пошёл в гардеробную приготовить дневной костюм императрицы.

Екатерина вышла в узенький коридорчик, который вёл из её кабинета в гардеробную, и тут упала. Камер-лакей Зотов, прождав императрицу дольше положенного времени, забеспокоился, отворил дверь в коридорчик, открыл с трудом. Екатерина сидела на полу, привалясь к двери. Глаза её были закрыты, лицо всё в багровых пятнах. Он закричал, подскочили камердинеры, приподняли царицу. Страшный хрип вырывался из её горла, на губах пузырилась кровавая пена.

Тяжёлое тело не удалось донести до кровати в опочивальне: к концу жизни Екатерина сильно растолстела, была тяжела, ходила с палкой, волоча своё тело. Её положили на сафьяновый матрац посреди опочивальни, переглянулись. Императрица хрипела, пена собиралась в углах губ и стекала на грудь.

Примчался Роджерсон, всю жизнь пользовавший Екатерину, стоя на коленях возле сафьянового матраца, щупал пульс, отирал пену, оттягивал веки.

— Надо пустить кровь, — сказал он.

Камердинеры уже известили единственного человека, имевшего свободный доступ к императрице, — Платона Зубова. Он прибежал бледный, дрожащий, кричал Роджерсону:

— Спасите государыню, спасите матушку!..

— Пустим кровь, — решил Роджерсон.

— Нет-нет! — кричал Зубов. — А если умрёт?

Припарки, притирания, компрессы — ничто не помогало. Императрица по-прежнему хрипела, а кровавая пена уже превратилась в струю крови.

Белый, трепещущий стоял Платон Зубов посреди спальни. Он понимал, что всё его могущество уплывает из рук. Он никогда не ладил с Павлом, издевался над ним, каждое слово встречал насмешками в угоду Екатерине. А теперь, сейчас...

Будет Павел императором — всё, погиб Платон.

— Николай, — выскочил он в приёмную, где дежурили офицеры гвардии, среди которых был и его брат Николай. — Скачи в Гатчину, привези Павла Петровича, — тихо сказал Платон ему, — да гляди, не забудь, кто тебя послал...

Николай всё понял.

Зубов вернулся в спальню. Роджерсон всё ещё стоял на коленях возле тела императрицы и прикладывал к её голове лёд. Платон подошёл к нему.

— Опасно? — глухо спросил он.

— Удар последовал в голову и смертелен, — спокойно ответил Роджерсон.

Он поднялся с колен: больной уже ничем нельзя было помочь. Растерянные фрейлины жались в углу, не смея подойти. Зубов упал на колени и завыл. Николай Зубов едва не загнал лошадей, торопясь сообщить Павлу об апоплексическим ударе государыни. Павел принял его в своём кабинете, давно одетый по форме прусского генерала и уже проведший утренний вахтпарад.

— Что вас привело? — едва начал Павел, но, взглянув на бледное растерянное лицо старшего Зубова, понял — случилось нечто экстраординарное.

— У государыни удар, — едва вымолвил Зубов, упал на колени и схватил за руку Павла, чтобы поцеловать. — Платон прислал меня известить.

Павел отскочил и крикнул камердинерам снаряжаться в дорогу. С тех пор как уехал из Петербурга Густав — шведский король, так бесстыдно насмеявшийся над его дочерью, Павел не появлялся в столице. Но вчера, обедая со своими приближёнными на гатчинской мельнице, он не удержался и рассказал о странном, необычайном сне, приснившемся и ему, и его жене, Марии Фёдоровне. Словно какая-то неодолимая, необъяснимая сила вздымала его к небу, несла и несла к голубой выси. Плещеев, Кушелев, граф Виельгорский и камергер Бибиков потом писали в своих записках, что наследник накануне дня смерти Екатерины видел этот сон и подробно рассказал им. Теперь он понял, что пришёл его час...

Карета с Павлом и Марией Фёдоровной мчалась по дороге к столице и едва не столкнулась с возком Растопчина, направлявшегося в Гатчину. Растопчин выскочил из возка, подбежал к карете наследника.

— Вы уже знаете? — забыв все церемонии, напрямик спросил он. — Я спешил вас известить.

— Садитесь к нам, Фёдор Васильевич, — ответил Павел, и карета снова помчалась.

Павел коротко взглядывал на Растопчина. Он давно и хорошо знал этого человека. Граф Растопчин служил поручиком в лейб-гвардии Преображенском полку, но просился за границу, чтобы завершить своё образование. Екатерина отправила его вместе с другими молодыми людьми, и три года Растопчин учился, объехал все университеты Европы, чтобы слушать лекции самых известных профессоров. Вернувшись, он опять пошёл в армию, служил под началом Суворова в турецкой войне, самое непосредственное участие принимал в штурме Очакова. Война закончилась, и Растопчин снова оказался в столице. Его зачислили в придворный штат камер-юнкером. Екатерина как-то сказала о нём:

— У этого молодого человека большой лоб, большие глаза и большой ум.

Она ценила ум и преданность и отправила его в штат наследника престола Павла, имея в виду, что этот человек сможет чаще других информировать её о вкусах, привычках и действиях Павла, о всех событиях, происходящих в малом гатчинском дворе.

Однако Растопчин воспринял свою службу всерьёз. Он отлично выполнял свои обязанности и негодовал на тех, кто относился к своему делу наплевательски. Однажды он даже сообщил гофмейстеру двора о том, что его товарищи отлынивают от обязанностей, могут по две недели не являться на службу.

Екатерине не понравилось такое поведение, и она отстранила Растопчина от службы при наследнике — он не докладывал ей о происшествиях у Павла в Гатчинском дворце, — и вот теперь он спешил с вестью к Павлу, которого любил и уважал.

Да и было за что уважать наследника. Образованный и начитанный, он любил разговаривать с Растопчиным, и скоро Фёдор Васильевич понял, сколько здравых мыслей у этого, казалось, поглощённого только разводами и формой солдат человека. Они обменивались изредка осторожными словами, не давая, однако, воли критическому направлению мыслей, но Растопчин понял, как ненавидит Павел всю придворную камарилью матери, видит, какое разложение и упадок царят вокруг, и ещё больше прилепился к нему сердцем и мыслями. Наведёт порядок, часто думалось Растопчину, и давно бы пора. Двор стал центром интриг, сплетен, а Екатерина словно и не видела воровства и казнокрадства, сама дарила милостями за малейшую услугу, возвышала людей бесчестных, низкопоклонных. Придёт к власти этот благородный, просвещённейший, чистый душой человек, и всё изменится — так смотрел он теперь на Павла Петровича. И Павел тоже понял душу Растопчина: немного в России нашлось бы среди дворян столь образованных, столь умных и столь ненавидящих ложь и подхалимство.

Александр и Константин уже стояли на нижнем этаже Зимнего, когда подъехала карета с Павлом. Как всегда, при встрече с отцом они уже переоделись в тёмно-зелёные мундиры армейского образца, введённые отцом в Гатчине, натянули высокие ботфорты и сейчас резко выделялись среди всех разряженных в шелка, бархат и кружева придворных.

— Александр, поезжай в Таврический дворец, все бумаги, что найдутся там, опечатай. А ты, Константин, с князем Безбородко примешь все бумаги, что найдутся у Зубова. Опечатаешь и всё, что будет в кабинете у государыни. И будь наготове...

Павел приобнял сыновей и вместе с ними поднялся по лестнице на второй этаж, где лежала больная императрица. Даже здесь, с лестницы, слышно было громкое хрипение, всхлипы.

Павел перекрестился:

— С нами сила Божья.

Сыновья тоже закрестились мелкими, частыми крестами.

Комната больной была переполнена народом. Суетились сиделки в белом, отирая ежеминутно кровавую пену, стекавшую с её губ, всё стоял на коленях возле сафьянового матраца Роджерсон и щупал пульс, приоткрывал веки на закрытых глазах.

Он сразу же поднялся с колен, когда в комнату вошёл Павел.

Тот устремил взгляд на мать, лежащую на полу. Александр и Константин, бледные, стояли рядом с отцом.

Павел прошёл к изголовью матраца, встал на колени и осторожно коснулся лба матери. Багровые пятна расползлись по всему лицу, оно словно пылало под отблесками заходящего солнца.

— Матушка, — тихо прошептал Павел, — дай нам, Господь, силы, дай, Господи, преодолеть...

Он поднялся с колен и услышал шёпот Роджерсона:

— До утра, ваше величество, вряд ли протянет государыня...

«Ваше величество» — назвал его доктор, значит, скоро конец, значит, его властная мать, отнявшая трон у отца, лишившая трона его, своего сына, будет уже не властна над ним? Но он ничем не выдал охватившего его чувства одновременно радости и ужаса. Он всё смотрел на хрипевшую мать, горой вздымавшуюся на сафьяновом матраце, слушал это страшное хрипение, и слёзы невольно навернулись на его глаза...

Бледный и неподвижный, глядел Константин на свою всегда такую живую и весёлую бабушку. Так вот какова смерть, так вот как безобразна и отвратительна она. До этого в своей семье он видел смерть лишь однажды: тихо, без стонов и содроганий угасла его новорождённая сестрёнка. Но как же разнились они, эти две смерти!

Внезапно императрицу сотрясла невиданная судорога, всё её тело вытянулось, руки вскинулись. Одеяло откинулось, мокрые юбки облепили толстые, почти бесформенные ноги. Константин едва не отвернулся от отвращения, но всё-таки пересилил себя, стоял, не смея отвести взгляд от бьющейся в агонии бабушки...

Павел тронул рукой Константина, и тот словно бы очнулся.

— Да-да, иду, — тихо произнёс он и знаком приказал одному из секретарей бабушки идти с ним в апартаменты Зубова.

А того было не узнать. Растрёпанный, с мокрым лицом и красными глазами, упал он на колени перед Павлом, обнимал его грубые солдатские ботфорты, целовал их и всё старался поднять голову и запечатлеть поцелуй на руке наследника. Скорбь его была искренней и неутешной.

— Ваше величество, — бормотал он, — не оставьте милостями, не казните, пощадите...

— Встаньте, Платон Александрович, — поднял его с колен Павел, — друзья моей матушки — мои друзья. Исполните свой долг, выполните свои обязанности...

Зубов шатающейся походкой отошёл от Павла и медленно повалился на пол — у него случился обморок. Павел кинулся к маленькому столику, где стоял графин с водой, налил воды и передал слуге, уже склонившемуся над фаворитом.

Павел вышел в кабинет матери, следом прошёл князь Безбородко, один из самых любимых секретарей императрицы в молодости, человек, возглавлявший потом всю внешнюю политику Екатерины.

— Надо опечатать все бумаги государыни, — тихо сказал Павел, — все её записки, это бесценно...

— Будет сделано, ваше величество, — отозвался Безбородко. — А пока посмотрите, есть ли какое письмо для вас...

— А ведь и верно, — вздрогнул Павел, — я как-то не подумал, что матушка может оставить мне...

Он прошёл к шкафам и ларчикам, сел за материнский письменный стол, наугад открыл один из ящиков. Сверху лежал пакет, залитый сургучами и перевязанный чёрной ленточкой. «Вскрыть после моей смерти в Сенате», — крупным почерком Екатерины было написано на нём. «Вот оно, — подумал Павел, — тут её завещание...»

Он разорвал ленточку, разодрал обложку пакета, вынул несколько листков плотной бумаги глянцевитого оттенка.

Углубился в чтение — да, Александр не ошибся, он сказал отцу об этом завещании ещё тогда, после разговора с императрицей. Она оставляла империю не сыну, а внуку, указывала Сенату на невозможность ввести на царство его, Павла. Лицо наследника вспыхнуло от негодования и злости — столько лет она держала его в высокомерном презрении, не давала ему права вмешиваться в дела государства и под самый конец приготовила ещё один сюрприз...

В камине жарко пылал огонь. Безбородко отошёл к самому окну, далеко от камина.

— Есть и ненужные бумаги, — легко сказал он, — камин зажжён, кое-что может и сгореть без остатка. Бумага что — сгорела, и нет её...

Он отвернулся к окну и долго стоял так, не смея повернуться. Воспользуется ли Павел представившейся возможностью или честность не позволит ему сжечь завещание матери? Тонкий дипломат и умнейший человек, Безбородко полагал, что это завещание вызовет лишь раздоры между отцом и сыном, может быть, и кровь. И он стоял, не поворачиваясь, до тех пор, пока Павел не сказал ему:

— Да, кое-что ненужное можно и сжечь...

В камине коробилось и чернело то, что осталось от завещания Екатерины. Ещё можно было прочесть выступившие строчки, ещё можно было увидеть надпись на пакете, но плотная и глянцевитая бумага запылала, наконец, ярким огнём, строчки пропали, пепел рассыпался на горящих дубовых поленьях.

— Не забуду, — тихо произнёс Павел.

И тогда князь Безбородко повернулся. Теперь Павел уже стал императором, завещания Екатерины больше не существовало...

— Но есть одна бумага, которую я ждал прочесть тридцать четыре года, — глухо сказал Павел.

— Посмотрите в секретере, — так же тихо отозвался Безбородко. Он знал, о какой бумаге идёт речь.

Тридцать четыре года думал Павел, что мать лишила отца жизни, но никаких письменных подтверждений этому у него в руках не было.

— Нет, искать я не буду, — неслышно проговорил Павел. — Со временем найдётся.

Письмо это действительно нашлось. Граф Фёдор Васильевич Растопчин писал об этой записке:

«Кабинет ея был запечатан графом Самойловым и генерал-адъютантом Растопчиным. Через три дня по смерти императрицы поручено было великому князю Александру и графу Безбородко рассмотреть все бумаги. В первый самый день найдено это письмо графа Алексея Орлова и принесено к императору Павлу. По прочтении было им возвращено графу Безбородко. И я имел его с четверть часа в руках (Растопчин успел снять копию с этой записки). Почерк известный мне — графа Орлова. Бумага — лист серой и нечистой, а слог означает продолжение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева государыни, и сим изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова. Прочитав в присутствии его, бросил в камин и сам истребил памятник невинности Великой Екатерины, о чём и сам после безмерно соболезновал...»

Павел читал эту записку.

Пьяной, неумелой рукой Орлова на «серой нечистой» бумаге стояло:

«Матушка милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному рабу твоему. Но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь! Матушка — его нет на свете! Но никто того не думал, да и как нам думать поднять руки на государя. Но, государыня, свершилась беда! Он заспорил за столом с князем Фёдором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принёс, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил — тебя прогневили и души свои погубили навек...»

Но это было потом, через три дня после кончины Екатерины, а пока Павел всё ещё думал, что она виновата в смерти отца, что по её приказу его убили, и с раздражением прислушивался к громкому хрипению за дверью, мучаясь жалостью и ненавистью к той, что родила его.

Весь день боролась со смертью старая женщина, хрипение и судороги не прекращались ни на минуту. И только вечером 6 ноября 1796 года всё это прекратилось.

Караульный гвардейский капитан Талызин первым подскочил к Павлу:

— Поздравляю, ваше величество, император России.

— Спасибо, капитан, жалую тебя орденом Святой Анны, — отнимая руку у лобызавшего её капитана, скороговоркой ответил Павел.

Тотчас в дворцовой церкви сенаторам и сановникам был зачитан манифест о кончине Екатерины Второй и начале нового царствования. Глубокой ночью продолжалась в церкви присяга. Первыми к кресту подошли сыновья нового императора — Александр и Константин. А в девять утра он уже ездил по городу, чтобы показаться народу. Сыновья сопровождали его.

В одиннадцать того же дня император явился на разводе гвардии, а закончив его, поехал вместе с Александром и Константином навстречу кирасирскому полку, которым командовал ещё будучи наследником. Полк был срочно вызван по тревоге, завидев императора, бурными криками, хвалебными «ура» выразил своё восхищение новым царём.

Павел выехал на середину каре, образованного полком, спокойно принял приветствия солдат и зачитал приказ о производстве полка в гвардию. Присяга прошла быстро и восторженно: в полку Павла любили за его справедливость и строгость к офицерам.

Мгновенно переменилось всё в столице: вместо бархата, шелков и кружев Зимний дворец заполнили тёмно-зелёные мундиры прусского образца, сзади, между фалдами, торчали огромные палаши[9], а узкие галстуки заменили кружевные жабо, а на головах появились огромные пудреные букли с косицей позади.

Изменился и сам вид столицы: на заставах возникли чёрно-белые полосатые будки, чёрно-белые же шлагбаумы закрывали теперь прежде открытую дорогу. Даже великий пиит прежнего царствования Державин отметил это в своих «Записках»: «Тотчас всё приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки, и будто по завоеванию города ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Новый порядок изумил старых екатерининских вельмож: ровно в шесть утра все сановники обязаны были уже быть на съезжем дворе, точно в шесть подъезжали великие князья, и «с того времени до самых полдней все должны были быть в строю и на стуже».

И себе не делал новый император никаких поблажек: вставал в пять утра, обтирался куском льда, стоял на молитве в течение часа, а затем начинал свой рабочий день заслушиванием донесений о благосостоянии города, империи, домашних дворцовых дел. А в десять — развод, любимое дело императора.

Едва бьёт на часах двенадцать, Павел со всем своим семейством садился обедать. Ещё несколько минут на короткий отдых, и снова объезд города, встречи с полками, гвардией. К пяти его уже ждали министры с рапортами.

С первого же дня своего восхождения на престо Павел ввёл такой распорядок дня, и, случись хоть кому-либо нарушить его, император выражал своё негодование строгим выговором, арестом либо просто хмурил брови — и это было уже хуже всякого наказания.

Александр и Константин смертельно боялись отца. Они всё время вынуждены были находиться в напряжении, с великой тщательностью исполняли свои многочисленные обязанности. А их у великих князей стало так много, что едва выкраивалось время на пустую болтовню.

В парадной зале в это время лежало на высоком постаменте тело покойной государыни, покрытое белым бархатом и усыпанное цветами, окружённое молящимися за упокой чёрными фигурами священников и монахов, залитое бесчисленными огоньками свечей. Жались к стенам фрейлины, оплакивая и императрицу, и свою дальнейшую горькую участь, простаивала на коленях возле гроба долгие часы Мария Фёдоровна вместе со старшими девочками. Весь этот чёрный зал словно был напоминанием об ушедшем старом веке, в конце которого упокоилась великая государыня, тридцать четыре года управлявшая огромной Россией. Текли и текли мимо гроба толпы заплаканных горожан, всё новые и новые цветы, хоть и была зима, добавлялись к венкам и живым букетам, и нескончаемый этот поток прерывался лишь короткими периодами — в это время подправляли гроб, доктор Роджерс проверял состояние тела, набальзамированное и пустое внутри, да сменялся караул траурных гвардейцев.

А Павел приказал выдать гроб с телом отца, зарытый в безвестной могиле, и задумал похоронить их вместе...

Сразу по вступлении на престо Павел приблизил к себе своих сыновей, они стали ему верными помощниками и преданными друзьями. Он назначил их командирами гвардейских полков и делал различия между ними, как Екатерина. Покойная императрица больше приближала Александра, имея в виду оставить ему империю, а Павлу был больше по душе бесхитростный Константин, не умевший, как Александр, скрывать даже выражение своего лица, не то что плести интриги. Они были для Павла что два пальца на одной руке: какой ни тронь, всё больно, — но и служить должны были оба верно и преданно.

Однако сыновья не пользовались своим влиянием на отца — они так боялись его, что и не пытались замолвить какое-нибудь словечко за себя или за друзей. Учитывая старый опыт екатерининского времени, они искали покровительства у людей, приближённых к отцу, и потому не пользовались любовью даже в войске, им преданном. Великие князья не имели власти и силы, которую приобрели даже такие, казалось бы, ничтожные люди, как Адам и Константин Чарторижские, которых Павел назначил в адъютанты сыновьям. Оба этих молодых человека с большим достоинством отстаивали свою честь, и скоро оба же попросили освободить их от должностей: слишком уж строги, несправедливы и жестоки были великие князья.

Александра Павел вскоре назначил инспектором всей пехоты страны, а Константину прочил должность инспектора кавалерии. Уже из этого назначения видно, что Павел отдавал предпочтение младшему сыну перед старшим — он ещё не забыл завещания матери и потому старался показать балованному старшему, что младший его перегоняет.

Константин должен был заняться хорошей подготовкой, чтобы принять под своё командование и инспекцию конногвардейские войска. Ему было отдано пять эскадронов Конногвардейского полка, расквартированного в Царском Селе. Здесь-то и начал Константин свою деятельность. Он был обязан обучать полк всем предметам конного боя, строгого строя. Но для этого ему надо было всё знать самому, и он постоянно учился.

Адъютантом к Константину Павел назначил офицера лейб-гвардии Измайловского полка Евграфа Федотовича Комаровского, а другим адъютантом сделал пожилого офицера того же полка Сафонова. Негласно поручил ему государь наблюдать за Константином и доносить о всех его действиях.

Сафонов был вроде дядьки при Константине, молодой ещё великий князь мог наделать много ошибок, и отец берёг его.

— Вот человек, — сказал Павел сыну, — которому я тебя поручаю. Он хотя и адъютант твой, но ты видишь в нём моего доверенного человека.

Марии Фёдоровне он отрекомендовал Сафонова так же и добавил, что этот человек именно тот, которого он давно искал для неуёмного и вспыльчивого Константина.

Но между дядькой Сафоновым и Константином вскоре завязалась самая настоящая дружба. Ни разу Сафонов не донёс императору на великого князя. А тот каждому представлял Сафонова так:

— Прошу иметь почтение и уважение к Павлу Андреевичу. Он хотя и имеет звание моего адъютанта, но для меня значит гораздо более.

Лучшей дружбы между ними не могло и быть. Сафонов многому научил молодого инспектора кавалерии, и Константин до конца дней питал к этому пожилому вояке искреннее уважение.

ГЛАВА ШЕСТАЯ


Сидя в своей комнате, Маргарита с ужасом прислушивалась к звукам, доносящимся из большой гостиной. Она плотно прикрывала дверь и на всякий случай засовывала в дверную ручку ножку тяжёлого стула, чтобы никто не мог к ней ворваться. Но шум в гостиной всё равно доносился, и по этим звукам Маргарита определяла, что там творится. Визгливый хохот непотребных актёрок, громкое пение застольных песен, звон разбитых бокалов и переборы гитары — всё это позволяло ей видеть картину разгульного пиршества и вздрагивать от мысли, что кто-нибудь вдруг, как и в прошлый раз, станет требовать показать хозяйку дома.

Впрочем, гости довольствовались мадам Жюстен.

Она разносила напитки, строго следила за тем, чтобы всё было выпито, улыбалась каждому пьяному гостю и даже позволяла щипать себя за пышный зад и белые полные руки. Маргарите так и виделось её кукольное личико с фарфоровыми голубенькими глазками, маленький, всегда улыбающийся рот, высокий бюст, который она гордо носила перед собой. Видела её Маргарита и совсем обнажённой, когда вошла однажды ночью в комнату домоправительницы, чтобы попросить приготовить ей тёплое питьё: в доме было холодно, а слуги подчинялись только приказаниям Поля или мадам Жюстены. Они скоро поняли, кто в доме хозяин, и на приказания Маргариты не обращали никакого внимания.

Они спали вместе, её муж Поль и мадам Жюстена. Белокурая головка мадам Жюстены с рассыпавшимися и развившимися волосами лежала на плече у Поля, а он уткнулся всем своим лицом в её волосы. Одеяло скрывало их лишь до половины, и Маргарита со свечой в руке полюбовалась на их спокойный, умиротворённый сон.

Утром, за завтраком, на котором присутствовали и свекровь, и мадам Жюстена, Маргарита просто и ясно сказала:

— Вы так крепко и хорошо спали, на ваших лицах было столько покоя и ясности! Я так вами любовалась...

Ложка выпала из руки мадам Ласунской, Жюстена вспыхнула и быстро выскочила из-за стола, а Поль побледнел, но властно произнёс:

— С каких это пор вы входите в комнату домоправительницы, не постучавшись? Вы дурно воспитаны, моя дорогая, у вас нет привычки уважать чужие сны и покой...

Маргарита постаралась оправдаться:

— Мне нужно было горячее питьё, мадам Жюстена забыла поставить его возле моей кровати. И потом, я стучалась, но вы так крепко спали, что я открыла дверь и вошла...

— Забудем об этом, — холодно сказал Поль, — но я надеюсь, что ваши дурные привычки не станут известны в доме вашей матушки и вашего батюшки. Вы ведь не станете упрекать их за то, что они плохо воспитали вас.

— Выносить сор из избы — последнее дело, — быстро проговорила мадам Ласунская, уже оправившаяся от первого впечатления.

— Да я и не собираюсь никому ничего рассказывать, — оправдывалась Маргарита, — да и кому это интересно? Может быть, вы правы, и я дурно воспитана, матушка и батюшка учили меня многим вещам, но, видимо, и в моём воспитании есть пробелы. Уверяю вас, я буду исправляться...

— То-то же, — пробормотал Поль и принялся хладнокровно есть, будто и не было этого разговора.

Все замолчали.

— Надеюсь, вы извинитесь перед мадам Жюстеной, что вошли в её комнату, не постучавшись, — холодно заметил Поль в конце завтрака.

Маргарита покраснела.

— Разве она не обязана служить мне? — только и вырвалось у неё.

— Но воспитанные люди не делают своих домоправительниц рабами, — парировал Поль.

Глаза его, словно буравчики, впивались в глаза Маргариты, и она опустила их.

— Вы правы, — произнесла она, — я извиняюсь...

И она действительно извинилась. Мадам Жюстена приняла её извинения со смущённой усмешкой и после этого уже перестала стесняться. А Ласунская выбрала момент, когда Поль курил дорогую сигару, развалившись в просторном мягком кресле, и тихонько вошла к нему.

— Я тоже не стучусь, — сказала она. — Ты всегда так занят, что у тебя нет времени поговорить со своей матерью.

— Что вам угодно, маман? — холодно спросил Поль, выпуская дым клубами прямо в лицо матери, присевшей на краешек стула.

— Поль, — осторожно начала она, отгоняя рукой вонючий дым, — ты должен быть осторожнее, твоя жена, в сущности, застала тебя за прелюбодеянием.

— Она извинилась за своё вторжение, — презрительно ответил он.

— Но пойми, если это дойдёт до Нарышкиных, они могут потребовать развода. А тогда дела твои будут в совершенном расстройстве.

— Вы ничего не понимаете, маман, — ещё холоднее ответил Поль, — я уже давно прибрал к рукам всё приданое моей жены, этой глупой зеленоглазой курицы. Закладную на имение она подписала не глядя, все её деньги давно перешли в мой карман, у неё нет и гроша...

Ласунская долго глядела на сына.

— Ты практичен, Поль, — тихо выговорила она, — но тебе необходимо удалить мадам Жюстену: пусть не будет никаких упрёков.

— Я думаю, маман, — Поль небрежно стряхнул пепел с новомодной заморской сигары, — мне необходимо удалить вас, чтобы вы не вмешивались в мои дела и не делали мне замечаний...

— Пот, как ты можешь? — Слёзы закипели на глазах матери. — Я всю жизнь старалась только для тебя, я женила тебя на этой дурнушке, чтобы ты не имел забот, жил настоящим барином, а ты говоришь мне такое!

Впервые за много лет вырвались у неё слова упрёка.

— Я прикажу заложить лошадей, и вы сегодня же уедете в свою тверскую, — твёрдо сказал Поль.

— Но, Поль, разве ты не знаешь, что там я буду прозябать в нищете?

— Вы всегда говорили мне, что у каждого своя судьба, — ясно и любезно улыбнулся Поль, — я предоставляю вас вашей судьбе...

Она поперхнулась и во все глаза смотрела на своего любимого сына.

— И не надейтесь на мои подачки, — закончил Поль.

Сколько ни умоляла его мать сжалиться над ней, он остался непреклонен.

Вечером мадам Ласунская распрощалась с невесткой, едва сдерживая слёзы:

— Дела призывают меня в мою тверскую деревню. Надеюсь, у вас всё будет хорошо. — И, обняв невестку, добавила: — Заведите ребёнка, Поль будет к вам относиться лучше...

Маргарита слегка пожала плечами. Как это — завести ребёнка? Она ничего не знала об интимной стороне жизни мужа и жены, она всё ещё была девственницей.

Едва сев в возок, тот самый, старый, который помогли отделать заново Нарышкины, Ласунская разразилась слезами и плакала всю дорогу. Могла ли она подумать о том, что Поль, её дорогой сын, так поступит с ней! Но скоро Ласунская утешилась: только бы ему было хорошо, а она уж как-нибудь обойдётся теми грошами, что удаётся выколачивать из бедных разорённых крестьян...

Теперь они завтракали втроём, и каждый такой завтрак был для Маргариты новым унижением и обидой. Поль холодно подмечал каждый её жест и ледяным тоном сообщал:

— Посмотрите, как разрезает ножом мясо мадам Жюстена! Что значит французское воспитание! А вы так нелепо отставляете палец в сторону, словно от такого жеманства зависит изящное поведение!

Маргарита краснела, исподлобья взглядывала на мадам Жюстену и старалась повторять каждый её жест. Но, что бы она ни делала, всё ставилось ей в укор. Мадам Жюстена была совершенство, а Маргарита всего лишь жалко копировала её.

— Я прикажу подавать вам завтрак в вашу комнату, чтобы никто не видел ваших дурных манер, — презрительно сказал однажды Поль.

И Маргарита была счастлива, что не нужно выходить к завтраку, напряжённо ждать упрёков в плохом воспитании, копировать мадам Жюстену. Она стала жить настоящей затворницей, редко выходила из своей комнаты, не старалась красиво причёсываться и одеваться. Впрочем, все её наряды, сшитые в материнском доме, уже давно перекочевали в сундучок мадам Жюстены.

Отослав мать, Поль перестал стесняться. Он водил в дом гостей, манеры которых плохо уживались с приличиями, постоянные шумные сборища были отныне обществом мужа Маргариты. Первое время он ещё приглашал молоденькую жену выходить к гостям, но потом едко и презрительно выговаривал ей, как скверно она владеет собой, вспыхивает от каждого неосторожного слова, не умеет вести светскую беседу, а может только бренчать на клавесине да распевать пошлые французские песенки, которые не хочет позволить себе мадам Жюстена.

Впрочем, скоро век мадам Жюстены кончился, она как-то незаметно исчезла из дома, и вместо неё появилась новая домоправительница, которой Поль отдал все ключи. Это была высокая рыжеволосая немка Амалия, и теперь Поль расхваливал всё немецкое, отдавая предпочтение распорядительности и практичности.

Маргарита больше никогда не входила в комнату домоправительницы, сама ходила на кухню, если ей требовалось что-то, сама просила приготовить ей чай или нужную еду. Слуги обходились с ней как с приживалкой.

Она старалась не замечать ничего, жила словно во сне и лишь молила Бога, чтобы Поль не замечал её, не выговаривал по поводу каждого жеста и слова.

Тайком бегала он в церковь Всех Святых на Кулишках, простаивала долгие часы на коленях в самом тёмном приделе и даже не произносила слова привычных молитв, а просила только одного:

— Боже, великий и милостивый, забери меня к себе! Если бы я не знала, что это великий грех, я покусилась бы на свою жизнь. Но за что послал ты мне такое испытание, такой тяжкий крест?

Нет, она не роптала, смирилась со своим положением, думала, что судьба наказывает её за слишком счастливое детство в доме отца, и никому никогда не жаловалась.

Она худела, бледнела, и лишь огромные зелёные глаза светились какой-то нездешней тоской. Но молодость брала своё, и к семнадцати годам она ещё выросла, немного раздалась в плечах, грудь её налилась, кожа привлекала белизной и свежестью, а волосы росли так густо, что гребни ломались, когда она причёсывалась. Она не любила новомодных буклей и локонов, зачёсывала гладко свои русые волосы, но они лежали пышно даже без щипцов.

Но теперь она закрывалась на ключ: не хотела повторения той отвратительной сцены, что произошла в прошлый раз...

Шумная ватага ввалилась в дом, когда было уже далеко за полночь. После игры в Английском клубе Поль затащил приятелей к себе в дом. По дороге они забрали нескольких актёрок.

Маргарита уже спала, когда в доме поднялся страшный шум. Бренчал клавесин, выкрики чередовались со звоном разбитой посуды. Она прислушивалась к грохоту, вглядывалась в не закрытое шторами окно. Полная луна торжественно плыла по небу, звёзды меркли в её свете, и всё за окном казалось погруженным в какой-то нереальный мир. Тихо стучала в окно ветка дерева, голая и беззащитная в отблеске луны, и всё было напоено тишиной и покоем. Крики за дверью казались кощунственными по сравнению с величественностью лунного царства. Маргарита старалась не слышать шума, силилась снова заснуть, но лунный свет падал ей прямо на лицо, косыми полосами прорезал тьму комнаты.

Внезапно дверь распахнулась, и на пороге, освещаемый сзади дымным светом свечей, показался муж. Кружевное жабо его рубашки было разорвано, на снежно-белом пикейном жилете темнело винное пятно, а голос был груб:

— Может быть, хозяйка дома хоть раз встанет и покажется гостям?

Она промолчала: может быть, он подумает, что она спит, и уйдёт обратно в этот дымно-шумный мир? Но Поль подбежал к постели и резко дёрнул её за руку.

— Вставай, неженка! — крикнул он. — Будь, чёрт возьми, женщиной, а не нудной злючкой!

Он стащил её с постели, бросил платье, лежавшее на кресле, и стоял до тех пор, пока она, сонная, торопливо натягивала его и наскоро причёсывалась костяным гребнем.

— Я плохо выгляжу, — угрюмо сказала она, — да и кто будит среди ночи?

— Я так хочу, и ты будешь мне покоряться, я твой муж, и не думай мне перечить. Я хочу показать тебя моим гостям, и ты выйдешь к ним, даже если бы была голой...

Омерзительная картина ночного разгула предстала глазам Маргариты, когда Поль за руку выволок её в большую гостиную. На пёстром персидском ковре краснели лужи пролитого вина, тут же валялись осколки дорогих стеклянных, едва входивших в моду бокалов, кто-то уже лежал за креслами, полуодетая актёрка сидела на коленях субтильного хлыща и тянула его за волосы, отгибая голову и подставляя накрашенные губы для поцелуя, какая-то пара возилась в углу дивана. Мрачно смотрели со стен на всё это дорогие шпаги в разукрашенных ножнах, да тлели в камине угли. Канделябры по углам гостиной и большая люстра, подвешенная к потолку, ярко освещали ночной разгул.

— Прошу любить и жаловать! — закричал Поль громким срывающимся голосом. — Моя супруга, урождённая Нарышкина...

Никто не обратил внимания на его слова: слишком шумным и разномастным было это общество, и все уже дошли до такой степени опьянения, что не могли слушать кого бы то ни было.

— Господа! — продолжал кричать Поль. — Вы пьяны, но я делаю вам предложение...

Клавесин под руками одной из актёрок продолжал греметь, и Поль повернулся к нему.

— Тихо, прошу всех замолчать! — громовым голосом крикнул он.

Клавесин смолк, невольно установилось минутное молчание.

— Итак, господа, — продолжал Поль, — вот моя жена, но я замечательный муж, я нисколько не стесняю её свободы. Я предлагаю ей выбрать среди вас себе любовника, я нисколько не буду задет таким оскорблением моей чести...

Он пьяно засмеялся и вытолкнул Маргариту на середину комнаты.

— Итак, кто желает быть её любовником? — кричал он. — И ты сама, Марго, погляди вокруг и реши, кто из них эту ночь проведёт с тобой...

Она вырвалась из его рук, подскочила к стене, где висели на ковре драгоценные шпаги, стремительно сорвала со стены одну из них и резко выдернула клинок из разукрашенных ножен.

— Что такое, что такое? — раздались возбуждённые голоса.

— Итак, кто хочет быть любовником моей жены? — продолжал кричать Поль.

Взгляды пьяных гуляк устремились на Маргариту.

— Она, конечно, худышка, и нет в ней никакого шарма, но...

— Заколю на месте, если кто-нибудь приблизится ко мне! — внезапно громко сказала Маргарита.

— Ай да женщина! — раздался голос одного из гуляк.

— Вот это супруга! — присвистнул другой.

Маргарита почувствовала, как мгновенно стала центром внимания, похотливые и пьяные глаза уставились на неё, и чьи-то руки уже начали тянуться к её лицу.

Восхищенные возгласы вдруг словно отрезвили Поля. Он взглянул на Маргариту и не узнал её — перед ним стояла зеленоглазая стройная красавица с высокой грудью, с отчаянно сжатым пунцовым ртом и копной русых волос. В руке она сжимала эфес шпаги, а глаза её сверкали так, что померк свет многочисленных свечей.

— Нет-нет, я пошутил, — мрачно сказал он, и взгляды пьяных повес опустились.

Маргарита облегчённо вздохнула, быстро повернулась и, не выпуская шпаги из рук, убежала в свою комнату. Бросив шпагу на пол, она обернулась, чтобы закрыть дверь на ключ, но на пороге уже стоял Поль.

— Я и не знал, что ты такая красавица, — шепнул он. — Иди ко мне, я твой муж, и никто не проведёт эту ночь с тобой, только я...

Она отчаянно вырывалась, но он разорвал на ней платье, бросил на кровать, взял её грубо, примитивно, даже не дав себе труда раздеться. Она извивалась под ним, отталкивала его руками, и ей всё казалось, что отвратительное свиное рыло тянется к её лицу, а цепкие хищные лапы пачкают и оскверняют её тело.

Он бил её, переворачивал, делал с ней всё, что хотел, и лишь тогда содрогнулась Маргарита: так вот что такое интимная жизнь жены и мужа, эта боль и отвращение и есть та тёмная сторона жизни, о которой она не имела ни малейшего понятия...

Влюблённость Поля в собственную жену продолжалась недолго. Он входил к ней, когда хотел, брал силой, бил, щипал, колол отполированными ногтями и уходил, не целуя её и не проявляя к ней никакой нежности. Возобновились его ночные встречи с Амалией, потом нашлись и другие, и Маргарите опять казалась сносной эта супружеская жизнь, когда муж не приходил к ней по целым месяцам, и она успокаивалась. Однажды она вдруг с ужасом подумала, что может появиться ребёнок, и уже представляла себе его, похожего на Поля, и заранее ненавидела этого ещё не родившегося и даже не зачатого ребёнка.

Весть о кончине императрицы мгновенно дошла до Москвы и страшно взволновала Поля Ласунского. Теперь на своих оргиях он ораторствовал, рассказывал, как пострадал от заговора его отец, ждал, что с минуты на минуту к нему ворвётся гонец с секретным пакетом от самого Павла Первого, запечатанным сургучными царскими печатями, и его призовут к государственной службе, наградят за заслуги отца, сделают, может быть, генералом, а то и фельдмаршалом. Он так убедил себя и своих друзей-гуляк в этом, что все осведомлялись, получил ли назначение младший Ласунский. И дома он постоянно спрашивал у слуг и Маргариты, не было ли каких вестей из Петербурга.

Но вестей всё не было, и Поль начинал сердиться: как же так забыть его, такого заслуженного человека, пострадавшего, как и отец, от опалы старой императрицы? Он не помнил, что служил лишь по формальному списку самым нижним чином, и никогда не бывал в полку, и что у него не было не только никакого опыта, но и никаких заслуг. Всё его время проходило в праздной гульбе, пирах и проматывании жениного состояния.

Маргарита, живя в той же Москве, редко виделась со своими родными: Поль запрещал ей эти встречи. Но тут он сам послал её к Нарышкиным: не смогут ли они похлопотать о его назначении? Маргарита поехала в старый родительский дом, сердечно расцеловалась с младшими сёстрами и братьями, отметила про себя новые сединки с бакенбардах отца и новые морщинки под глазами матери.

Варвара Алексеевна увела дочку к себе и долго безуспешно пыталась выспросить её о супружеской жизни.

— Всё хорошо, мама, — спокойно отвечала Маргарита, — вы не волнуйтесь за меня. Поль просил похлопотать за него, чтобы ему было назначение...

— Ну об этом с отцом поговори, — сказала Варвара Алексеевна, — меня больше тревожит, что ты какая-то печальная стала, а росла резвушкой. И детей у вас до сих пор нет.

— Что вы, маман, какие дети, — грустно произнесла Маргарита, — я так боюсь, что они будут похожи на отца...

Варвара Алексеевна почувствовала в словах дочери затаённую печаль.

— Да ты счастлива ли с ним, с Ласунским? — напрямик спросила она.

— А разве вы были счастливы с моим отцом? — ответила вопросом на вопрос Маргарита. — Супружеская жизнь — это такой кошмар...

Варвара Алексеевна удивилась. Она хорошо прожила всю жизнь с отцом Маргариты.

— Когда он гладит меня по лицу, прикасается к моим рукам, мне всегда становится радостно. Недаром у нас такая большая семья. — Она закраснелась, стыдясь говорить с дочерью откровенно.

— Когда Поль входит ко мне, мне становится противно, — вдруг сказала дочь. — Кажется, что свиное рыло тянется ко мне, а когтистые лапы впиваются в моё тело. У меня от этих лап синяки...

Варвара Алексеевна широко открыла глаза.

— Покажи, — потребовала она.

Маргарита показала.

Слово за слово вызнала Варвара Алексеевна у дочери всю подноготную: и как бьёт, иногда выгоняет на мороз, как отвратителен в своих попойках и как однажды даже предложил ей сыскать себе любовника. Варвара Алексеевна задыхалась.

— Но ведь он такой добрый был, — пыталась она остановить поток жалоб Маргариты.

— А вы навели хотя бы справки?

— Да ведь его мать столько о нём говорила...

— А вы и поверили, добрые души, — печально сказала Маргарита. — Ах, маман, я так хочу умереть! Там покой, тишина, да Бог не даёт мне смерти.

Тут уж Варвара Алексеевна испугалась. Её дочка, любимица, старшенькая, такая весёлая, рассудительная и живая, заговорила о смерти...

Когда она узнала про всё, что происходит в дому Ласунских, каким унижениям и оскорблениям подвергается её дочь, она твёрдо произнесла:

— Я виновата в том, что послала тебя на такую каторгу, я и позабочусь, чтобы освободить тебя от неё...

Маргарита печально и насмешливо посмотрела на мать:

— Как вы можете освободить меня, если брак скреплён Богом?

— А Бог и рассудит. А тебе вот мой сказ — домой не возвращайся, живи здесь. И на развод подадим. Где это слыхано, чтобы от живого мужа в любовницы кому ни на есть предлагать?

Варвара Алексеевна тут же побежала к мужу и всё рассказала ему. Михаил Петрович лишь качал поседевшей головой.

— Развод — последнее дело, — сказал он, — но и оставаться весь век в таком утеснении тоже не дело. Я поговорю с Полем, может, он исправится.

Но такой разговор ничего не дал. Ласунский отрицал всё, и Михаил Петрович понял, что надо обстоятельно запастись свидетельскими справками, чтобы доказать вину Поля. Пока же он велел дочери отправляться домой, молчать о разводе, чтобы вина потом не пала на неё. О хлопотах по делу Ласунского он знать ничего не хотел.

Вернувшись домой, Маргарита сказала Полю, что отец и мать не берутся помочь ему, так как в Петербурге не знают никого, а здесь, в старой столице, все знают Ласунского, и потому ему надлежит самому хлопотать о своём назначении.

— Придётся мать просить, — небрежно бросил Поль, — поедем к ней в тверскую, пошлём в столицу, она пробивная, всё для меня сделает...

— Но ты мужчина, а она женщина, что она может, если ты не можешь сам?

— Ей известны все ходы и выходы, да и жила когда-то в столице. Попала же она к Константину, пусть и теперь едет к нему, царский сын постарается для меня...

Маргарита промолчала. Странно, на словах он такой бойкий и смелый, а хлопотать за себя предоставляет другим...

— Мне бы денег немного, Поль, — робко сказала она, — неловко к свекрови с пустыми руками ехать...

— Какие деньги? — взъярился муж. — Ты хоть знаешь, сколько стоит содержать дом и тебя, жену боярскую? А если ты намекаешь на приданое, то оно давно улетело — расходы непомерные...

Ей хотелось возразить: она почти ничего не стоила ему, все её платья и безделушки ещё из отцовского дома, а сама она тратит лишь на свечки да на милостыню нищим. Но опять смолчала: нельзя этого говорить, тут же даст пощёчину или скажет горькие обидные слова.

Вынула из заветной укладки, что мать ей дала, штуку белого атласа да кусок красного бархата — всё хотела сшить платья, но желания не было, да и зачем? Она никуда не выезжает, нигде не бывает. А старушка обрадуется подаркам.

Словно бы предчувствуя что-то, Маргарита основательно подготовилась к маленькому путешествию: всё-таки хоть какое-то разнообразие в её тусклой никчёмной жизни. За тройкой вороных коней, которые были впряжены в карету, удобно разместившуюся на лёгких санях, шла ещё обычная телега с рогожным возком. Там поместились лакей Поля, горничная Маргариты, целый ворох провизии да сено для лошадей.

Ранним утром солнечного морозного дня весь обоз выехал на тверскую дорогу. Колокольцы под дугой коренника весело гремели, сани бесшумно скользили по накатанной дороге, а Маргарита, не отрываясь, вглядывалась в мелькавшие за крохотным застеклённым оконцем белые поля, серые массивы леса, снежную ленту речушки, мимо которой проезжали. Маленькая жаровня в углу кареты обогревала внутренность, и стёкла то и дело запотевали. Маргарита всё протирала их перчаткой и всё всматривалась в пейзажи за окном. Вспоминались ей просторы подмосковного отцовского имения, последняя охота, когда она неудачно упала с лошади, её внезапное, словно вспышка, видение, и ей казалось, будто это было давно, век назад, и будто бы во сне. Да и было ли оно, её беззаботное детство в весёлой беготне и хлопотах по пустякам? Словно мелькнуло и ушло в безоглядную даль, и только теперь понимала она, что это и было её настоящим счастьем.

Будущее не сулило ей никаких радостей, даже радостей материнства. Она не ждала ничего от жизни и с горькой тоской вглядывалась в снежные просторы, будто вглядывалась в ушедшую жизнь.

Солнце, бледное, неяркое, бросало блики на снег, и он искрился, сверкал под лучами, словно бриллиантами, были усыпаны поля и деревья, на ветках которых лежала пушистая снежная пелена. «Бог дал такую красоту людям, а они не умеют ей радоваться, — думала Маргарита, — не понимают, сколь многого лишаются, не давая глазам созерцать и наблюдать, а душе распускаться в умилении от вечной неистребимой красы природы...»

Поль что-то бурчал недовольно, но она не обращала на него никакого внимания.

Багровый диск солнца словно уходил в снег, когда тройка подкатила к господскому дому, стоявшему на взгорке.

Странно, ни малейшего движения не было слышно в доме, когда Маргарита, не дожидаясь помощи кучера, спрыгнула с подножки прямо в снег. Тут, наверное, была тропинка или дорожка к дому, но теперь её ноги ушли в сугроб по колени. Она так и стояла в рыхлой рассыпчатой массе и во все глаза глядела на господский дом. Ворот не было, их резные створки, видно, давно исчезли в печах, даже калитка была сорвана с петель, и ржавые половинки этих петель жалобно скрипели под каждым порывом ветра.

Дом словно нахохлился под стужей, крыша, крытая гонтом[10], провалилась в одном углу, а на резном крылечке пушистой горой лежал снег. Никто давно не ступал по этому крылечку, его деревянные колонки почернели, потрескались и еле держали навес.

Маргарита, с трудом выдирая ноги из сугроба, прочертила тонкую цепочку следов к самому крыльцу. На первой же ступеньке, едва нащупав её под слоем снега, она чуть не упала: под снегом образовалась корка наледи. Схватившись за тоненькие перильца, Маргарита всё-таки взошла на крыльцо. Прямо перед ней резная, когда-то белая деревянная дверь стояла угрюмо, словно ненавидя приехавших гостей, и с великой неохотой поддалась усилиям Маргариты. Но она справилась с дверью, которая оказалась незапертой на замок и впустив незваную гостью в тёмные сени, а затем и в комнаты, покрытые пылью и наледью.

Поль не выходил из кареты до тех пор, пока кучер и лакей, вооружившись захваченными предусмотрительно из дому лопатами, не расчистили дорожку перед домом и не сгребли снег с крыльца.

Половицы жалобно потрескивали под ногами Маргариты, когда она пошла осматривать весь дом. В комнате, где просела крыша, она ощутила ледяное дыхание зимы. Окна здесь были заколочены кое-как досками, но через щели в них ещё просачивалось скупое солнце, освещая красноватым светом запустение и пустоту. Сквозь крышу, видно, всё текло и текло, и в углу образовался высокий ледяной столб, словно бы подпиравший её. Лишь благодаря ему крыша не провалилась совсем, и красноватые отблески позволили Маргарите разглядеть в ледяном столбе своё искажённое до неузнаваемости лицо.

Маргарита прикрыла дверь в эту мрачную комнату и отправилась в путешествие по дому. Жерла печей густо заросли паутиной, но пауков не было и в помине: мороз давно сожрал насекомых. Кое-где сохранились ещё старые кресла и стулья, прикрытые рогожными кулями, а в одном углу сиротливо белел соломенный матрац, брошенный прямо на пол. Пушистая пыль покрывала все полы, и Маргарита оставляла следы на этой пыли.

Запустение, нищета так и глядели из каждого угла. Маргарита искала хозяйку этого дома, но тишина и пыль встречали её в каждой комнате, а деревянная лестница, ведущая на второй этаж, обвалилась со всеми своими ступеньками, и взойти туда было невозможно.

Осмотрев дом и не найдя в нём и следа жизни, Маргарита вышла на крыльцо. Поль только что ступил на расчищенную дорожку и с изумлением оглядывался кругом.

От деревушки, лежавшей глубоко в низине, едва выдирая ноги из снежной целины, поднимался к господскому дому мужик в деревенском холстинном армяке и меховом треухе, глубоко надвинутом на глаза. Виднелись лишь его чёрная борода, которой обросло всё лицо, да суковатая палка, которой он промерял глубину снежного наста. Поднявшись на взгорок, он несмело подошёл к карете и низко, в пояс, склонился перед Полем.

— Ты кто? — спросил Поль, презрительно оглядывая мужика.

— Федот, господин, староста здешний.

— А где же хозяйка, где мать моя, госпожа Ласунская?

— А у меня, господин, — всё также робко ещё раз склонился мужик.

— Как это у тебя? — зло переспросил Поль.

— А как стали морозы, да барыня слегла, а топить нечем, а она вовсе не встаёт, пришлось в избу крестьянскую перевести, — пробормотал мужик.

— А что ж мне не написал, орясина ты эдакая?

— А мы грамоте не обучены, — опять поклонился мужик, — а барыня писала, носил все письма её в другую деревню, где почтовый двор...

Маргарита знала, что Поль получал письма от матери все эти пять лет, но ни разу не ответил на них, а потом и совсем перестал читать. Он просто бросал их в огонь. В них было одно и то же: помоги, милый сыночек, дров нет, дом разваливается, мочи нет. Но что ему было до нужд матери, если предстояла новая весёлая ночка с гульбой и игрой?

— Проводи нас к ней, — сказала Маргарита.

— Куда? — закричал Поль. — Надо устроиться на ночлег, всё осмотреть вовсе запустил мужик хозяйство. Его бы палками...

Но Маргарита уже пошла впереди мужика по цепочке его следов.

— Ну как хочешь, — пробормотал Поль, — а я пока осмотрю всё да прикажу натопить...

— Навестить надо матушку, — обернулась Маргарита.

— Я после приеду, — холодно бросил Поль вслед ей.

— А в деревню дороги нету. — Федот стоял в нерешительности: то ли следовать за барыней, уже ушедшей далеко, то ли ждать распоряжений барина.

— Ступай и ты за госпожой, заблудится ещё! — крикнул Поль и пошёл в дом.

Федот обогнал Маргариту, старавшуюся ступать по его широким следам, и то и дело подавал ей руку, когда она в нерешительности останавливалась. Рука была большая и жёсткая, и Маргарита с удовольствием вкладывала свою ручку в меховой перчатке в эту сильную мужскую ладонь.

С десяток кривобоких, почерневших от времени деревянных избушек, крытых соломой, проросшей бурьяном и голыми тонкими стволиками, толпилось по-над речкой, белой лентой извивавшейся среди голых ив и тяжёлых полусгнивших дубов. Несколько отдельно стояла низенькая изба Федота, тоже крытая соломой, но из железной трубы её вился дымок. Все другие избушки топились по-чёрному, на них не было труб, и кое-где из щелей крохотных дверей вырывались струйки дыма.

Они скоро дошли, и Федот распахнул низенькую дверь в полутёмное, освещённое только отблесками огня в широкой русской печи пространство избы. Несколько пар любопытных глаз уставились на Маргариту с печи, полузакрытой холстяной занавеской, тоже с полатей свисали белые волосы детишек мал мала меньше.

В крошечной кухне было всё население этой избы, и Маргарите низко, до полу, поклонилась дородная крестьянка в аккуратных лаптях и домотканой юбке.

— Проходите, барыня, — пригласил Федот, и Маргарита ступила в низенькую горницу, которую почти всю занимала широкая деревянная кровать. На ней, прикрытая лоскутным одеялом, лежала её свекровь, госпожа Ласунская...

Маргарита поначалу даже не узнала её. Лицо, бледное, высохшее, едва виднелось из-под одеяла. Щёки ввалились, нос заострился, было похоже, что мертвец лежит под этим одеялом. Тело, плоское и прямое, почти не вздымало его.

— Здравствуйте, матушка, — подошла к ней Маргарита и коснулась губами впалой щеки.

— Кто это? — испугалась больная.

— Разве вы не узнали меня? — удивилась Маргарита. — Я жена вашего сына Поля, Маргарита...

— Я ждала Поля, а вовсе не тебя, — капризно протянула Ласунская.

— Он скоро будет, мы приехали вместе, — ответила Маргарита.

— Мой Поль будет, он всё-таки не забыл свою старую мать, не забыл меня.

— По щекам больной покатились мелкие слёзы.

— Да, мы приехали, — терпеливо сказала Маргарита. — Переедете в господский дом, там за вами будет надлежащий уход...

— Нет-нет, — опять испугалась больная, — я никуда не поеду, мне здесь хорошо. Лютовала я над Федотом, пока силы были, а теперь он мне родней родного...

Федот, сняв треух и обнажив чёрную кудлатую голову, молча стоял у двери. Маргарита обернулась к Федоту, вынула из кармана серебряный рубль и протянула ему.

— За труды, — коротко сказала она.

Федот словно испугался. Он отступил на шаг, спрятал руки за спину и нерешительно пробормотал:

— Да разве мы за то... Госпожа наша трудна, что ж, разве мы не люди...

— Пригодится, — снова коротко сказала Маргарита, подошла к Федоту и сунула рубль в его объёмистый карман.

Федот упал в ноги Маргарите.

— Помилосердствуйте, госпожа, — бормотал он, — скажут по деревне, Федот дерёт, даже с господ дерёт...

— Ничего не скажут, — отозвалась Маргарита, — подарила, мол, барыня, и всё...

— Дай вам Бог здоровья, — поднялся с колен Федот. — Анисья моя баба добрая, мне говорит: госпожа трудна, дворни нет, топить нечем, мороз в доме, застынет, мол. Вот я и взял.

В приоткрытую дверь было видно, как низко кланялась Анисья, не смея вымолвить ни слова.

— Доктора нужно пригласить. — Маргарита присела у постели больной. — Тут разве нет докторов?

— А в город ехать, — словоохотливо ответил Федот. — Барыня просила, чтоб священника, соборовать, то да се, а поп у нас один на пять деревень. Не поехал, в такую стужу кто ж поедет?

Маргарита думала, как сделать, чтобы перевезти больную в дом, но, нетоплёный, опустевший, он может и вовсе подорвать её здоровье.

— Да мне уж недолго осталось, — словно бы ответила на её мысли Ласунская, — только и ждала Поля моего милого. Увижу, и дай Бог скорой кончины...

Она и правда умерла после того, как Поль переступил порог бедной крестьянской избы. Вспыхнуло жарким румянцем лицо, засверкали глаза.

— Поль, — едва прошептала она, — мой дорогой, любимый Поль...

— Ну-ну, маман, — проговорил Поль, подойдя к её постели. — Вы ещё молодцом, выздоровеете, дайте срок...

— Я так ждала тебя, Поль, — устало произнесла больная, — я держалась ради этого мгновения. Увидела, и всё, моя доля на земле кончилась...

Он ещё пытался протестовать, что-то говорить, путано и не к месту, но Ласунская, глядя горящими глазами на Поля, тяжело вздохнула и высвободила иссохшую костистую руку из-под одеяла, словно бы хотела вцепиться в сына. Последний вздох был неслышным. Её глаза так и остались устремлёнными на Поля, а рука упала на лоскутное одеяло.

— Отошедши госпожа, — перекрестился Федот.

Похоронили её на бедном крестьянском погосте. Пригодились госпоже Ласунской и атлас, и красный бархат. Им обили простой сосновый гроб, а саван сделали из белого атласа.

Цветов не было. За гробом шли лишь Поль с женой да Федот с Анисьей. У других крестьян деревни не было верхней одежды, чтобы проводить госпожу до её последнего места упокоения...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Весь неблизкий путь до Александро-Невской лавры Константин и его старший брат Александр проделали верхом. Отец ехал в открытой коляске, подставляя студёному ветру намерзшее лицо, разгоревшееся на морозе жарким румянцем. Лёгкая треуголка только прикрывала голову с париком о четырёх буклях и жиденькой косицей позади, а военная шинель почти не грела усталое тело. По сторонам коляски скакали самые ближайшие придворные, потом целый отряд конных рейтар и лишь в самом конце процессии двигался чёрный катафалк, запряжённый шестёркой вороных коней с развевающимися чёрными сутанами на головах. Витые чёрные колонки обрамляли внутренность открытого катафалка, а большие медные скобы поддерживали в одном положении тяжёлый серебряный гроб, обитый коваными полосами чёрного железа.

Странно, гроб был ещё пустой, его только везли в лавру, чтобы перенести в него то, что осталось от Петра Третьего, а Константин всё оглядывался на чёрный катафалк, и чувство ужаса и беспредельной холодности закрадывалось в его душу. Мороз не помешал выйти на улицы многочисленной толпе, и, конечно же, в первых рядах стояли и ползали, валились на колени и били лбом о скованную снегом землю нищие, калеки, юродивые и всякого рода попрошайки.

В этой толпе Константин заметил высокую статную, немного уже сгорбленную женщину, о пророчествах которой слышал множество рассказов.

Екатерина Вторая, его царственная бабушка, не раз показывала ему простую медную монетку с царём на коне, которую будто бы подарила ей юродивая Ксения. Вот и теперь стояла она среди толпы, не валясь на землю, не выпрашивая подачек, стояла и смотрела, словно не чувствуя холода в этот сумрачный печальный декабрьский день, одетая лишь в рваную зелёную кофту, сквозь дыры которой просвечивало кое-где голое тело, да подметающую снег красную юбку. Скромный тёмный платок едва ли согревал её, хоть и был плотно обвязан вокруг шеи.

Ксения вышла на улицы столицы вскоре после смерти мужа, певчего придворной капеллы царицы Елизаветы. Что уж взбрело в голову бедной женщине, но души она не чаяла в своём муже, решила отмолить его грехи, потому как умер он внезапно и без покаяния, и объявила всем, что Ксения, то бишь она, преставилась, а в тело её вселилась душа Андрея Петрова, её мужа. Нарядилась в его мундир, так и шла за гробом, хоть и уговаривали её родственники не смущать петербуржцев таким необычным поворотом дела. А после похорон раздала всё своё имущество бедным и нищим, дом подарила давней подруге, а сама отправилась на улицу, чтобы питаться что Бог пошлёт и ночевать где придётся.

С тех пор прошло много лет, и Ксения стала привычным дополнением к петербургскому пейзажу. Но в отличие от других нищих и юродивых — а их было несметное число в столице, — она никогда ничего ни у кого не просила. Бывало, ещё и сама дарила «царя на коне» в особых случаях. А случаи эти, как выяснилось значительно позже, были действительно необычные и чаще всего пророчили.

Все её знали, все подавали ей, но она не брала. Зимой и летом ходила в одной и той же кофте и юбчонке, разбитых котах да прикрывала голову тёмным платочком. Но даже извозчики, уж на что лихой народ, стремились подвезти Ксению хоть пару шагов — удача на весь день обеспечена, если она сядет в коляску. Пекари старались поднести ей лучший кусок пирога, сердобольные купчихи пытались одевать её потеплее. Но она была так равнодушна к этой милостыне, что все уже знали: берёт только от тех, кому хочет помочь. Беднота ютилась возле Ксении, и не раз юродивая помогала обездоленным — не сама, а словно бы судьба поворачивалась к ним вдруг светлым ликом.

Константин подумал было кинуть ей под ноги серебряный рубль, но она подняла к нему ясный глубокий взгляд светлых глаз и качнула головой: мол, не надо...

Он смутился, всадил шпоры в коня и поехал дальше, не оглядываясь и холодея сердцем. Не надо, значит, не такая уж лёгкая будет у него судьба. Он только услышал, как громкий густой голос произнёс за его спиной:

— Примите душу невинно убиенного...

И не оборачиваясь, словно бы увидел, как эта высокая статная старуха с молодыми глазами перекрестила пустой гроб и промолвила эти слова.

Невинно убиенный... Тридцать четыре года тому назад убит был в свалке, драке между офицерами его дед, Пётр Третий...

В сумрачном помещении внутренней церкви лавры было полутемно и тесно. Громадные длинные сундуки — иначе и не назовёшь — рядами стояли вдоль стен, сохраняя в себе останки не слишком родовитых своих обитателей. Почти все они были высокими и коваными, на иных деревянная обшивка уже облупилась и топорщилась серыми щепками. Громадное паникадило горело всеми своими бесчисленными свечами, но простенки между печальными ликами святых завешены были чёрным сукном и словно гасили весёлые огоньки. Синие точки лампад едва теплились, и весь воздух был пропитан многовековым удушьем тления.

Между гробами оставались лишь узенькие проходы; пол, застеленный чёрным сукном, скрадывал звуки шагов, и вся эта мрачная обстановка так подействовала на Константина, что он стоял рядом с братом едва живой, руки его дрожали, а глаза всё бегали по тесному помещению, отыскивая хоть какую-то живую деталь, на которой можно было бы остановить взгляд.

Павел прошёл к приделу, где стояли в ряд высокие серебряные саркофаги, изредка взблескивающие в огоньках свечей.

В самом углу, рядом с гробом Анны Леопольдовны, правительницы России, находился высокий, мрачный, почти без украшений саркофаг. Витые старославянские буквы на его торце позволили прочесть немногие слова: «Упокоился Пётр Третий, русский царь». И даты рождения и смерти.

Шестнадцать гайдуков, все в тёмных траурных мундирах, внесли в церковь пустой гроб, предназначенный для останков Петра. Вереница чёрных монахов со свечами в руках окружила гроб с его телом и запела заупокойные молитвы, нагоняя на Константина и без того зловещую грусть, отрешённость и тоску. Он хотел выйти на воздух, ему отвратительна была вся эта процедура, при которой отец заставил присутствовать и своих сыновей.

— Я хочу восстановить историческую справедливость, — сказал он им накануне. — Мой отец умер некоронованным, был убит подло и предательски и даже похоронен не в царском склепе, а среди прочих людишек. Его место рядом с женой в старинной усыпальнице царственных особ...

И вот теперь они обязаны смотреть на эту мрачную церемонию, содрогаться от ужаса и нелепости зрелища. А отец находил в этом какую-то неизъяснимую прелесть и способ потягаться с вечностью.

Гайдуки осторожно забили ломиками и молотками, освобождая гроб от тяжёлой крышки...

Павел стоял рядом, впившись глазами в то место, где должны были показаться останки его отца. Александр и Константин стояли по обе стороны своего отца.

Крепкие руки гайдуков плавно, с натугой приподняли крышку, пронесли её на другую сторону и поставили стоймя.

И сразу душный отвратительный запах тления ударил в ноздри Константина. Его затошнило, он едва не упал, хотя всегда казался себе не нервным и сильным. Зрелище было и в самом деле невыносимым. На дне гроба, выделяясь на куче истлевшего хлама, резко белели кости скелета...

Константин перевёл взгляд на отца. Павел сдёрнул парик с буклями и тощей косицей и стоял перед гробом ужасающе некрасивый. Его лысая круглая голова блестела в неярких лучах огоньков, ноздри курносого коротенького носа вздрагивали, толстые губы большого рта сложились в плаксивую гримасу, и длинные неровные зубы выдавались из него. Выступающие челюсти приоткрылись, короткое неуклюжее туловище наклонилось вперёд, над самым гробом. Он силился поцеловать череп отца, но скелет лежал слишком низко, и Павел только провёл рукой по вмятине на виске и трудно, со всхлипом вздохнул. Его жёлтое лицо подёргивалось, а кисти больших рук сильно дрожали.

Константин с отвращением отвернулся. И этот человек, такой некрасивый, лишённый всех признаков мужского достоинства — у него не росли усы и борода, — его отец. Его плаксивое поведение над гробом деда ещё больше усилило антипатию Константина к отцу, заставило вздрогнуть от отвращения и ненависти.

С пением псалмов чёрные монахи осторожно нагибались над сундуком с останками, вынимали по частям скелет и перекладывали кости в новый, приготовленный Павлом большой, роскошный гроб.

Константин едва дождался конца этой длинной, показавшейся ему нескончаемой церемонии. Он посмотрел на старшего брата — Александр тоже стоял без кровинки в лице, и казалось, вот-вот упадёт.

Богато убранный пустой гроб принимал в себя останки бывшего императора. Пение всё звучало и звучало в церкви, казалось, оно отдаётся где-то в мозгу. Когда один из чёрных монахов приподнял голый, сверкающий белизной череп, Павел потянулся к нему, прикоснулся губами к вмятине на виске. Константин снова вздрогнул от отвращения.

Прикрыли белым атласным саваном белеющие кости, надвинули серебряную крышку, и шестнадцать гайдуков в траурных одеждах снова встали по сторонам гроба. Константин облегчённо вздохнул: закончилась наконец эта страшная и вычурная церемония, и можно было идти вслед за гайдуками, выносящими из церкви свою тяжёлую ношу.

Теперь катафалк двигался впереди всей процессии, за ним ехали верхом сам император, оба его сына, блестящая свита придворных, а сопровождали траурную процессию гвардейцы Измайловского полка.

У Зимнего дворца уже выстроились гвардейские полки; императрица, невестки и дочери Павла вышли к парадному подъезду, чтобы встретить гроб с останками Петра.

До этой минуты тело Екатерины в русском платье из серебряной парчи лежало в опочивальне на кровати, богато драпированной малиновым бархатом с серебряными прошивками. Её окружали выстроившиеся в траурном карауле кавалергарды с карабинами на плечах. У всех дверей дворца бессменно дежурили гвардейцы с оружием, в ногах кровати стояли по четыре пажа, а фрейлины, статс-дамы и кавалергарды сменяли друг друга каждый раз во время службы христианского обряда. Нескончаемым потоком шли придворные и знатные горожане, чтобы в последний раз поцеловать руку усопшей государыни.

Едва прибыл гроб с останками Петра, как тело императрицы было перенесено в тронную залу. Рядом с её ложем был поставлен и гроб с останками Петра. На серебряной крышке гроба красовалась драгоценная корона самодержца России. Короны у изголовья Екатерины не было...

Теперь прощаться с царём и царицей допускались все горожане. Немало дивились они закрытому серебряному саркофагу, стоявшему рядом с телом императрицы, и замечали все: и что лежит на гробе алмазная корона, и что роскошью и громадностью гроб этот превосходит всё возможное. Поползли по Петербургу слухи, сплетни, шепотки. Горожане поражались: никогда такого не было ещё в России. И словно обухом по головам всех петербуржцев ударил манифест нового императора «О возложении годичного траура по скончавшейся императрице и её мужу императору Петру Фёдоровичу». Панихиды, церковные службы длились по обоим до самого дня похорон.

День этот, 2 декабря 1796 года, выдался таким холодным, что жители столицы не могли упомнить другого подобного мороза. Свирепый ветер дул с Невы, поднимал тучи снежной пыли, заносил блестящую процессию мелкой снежной крупой, отгибал бархатные занавеси на катафалке. Однако вдоль всего Невского проспекта стояли, не шевелясь, гвардейские полки в одних мундирах с ружьями в руках, коченели, но стояли, сохраняя печальное выражение на лицах.

Оба гроба поставили на орудийный лафет, и восьмёрка вороных лошадей, с чёрными султанами над головами, повезла катафалк к Петропавловской крепости. Медленно шла процессия, за гробами пешком двигалось всё, что было знатного и могущественного в России, — сам Павел, оба его сына, сановники, вельможи, сенаторы. Процессия растянулась на целую версту.

А впереди траурных лошадей шёл, едва переставляя ноги, убийца Петра — Алексей Орлов. Непослушными руками нёс он на бархатной подушке корону российского императора Петра. Рядом с ним, спотыкаясь, брёл другой убийца — князь Барятинский. Так решил Павел наказать убийц своего отца.

Знали петербуржцы, кого и за что выставил на посмешище император, и потому неслись им вслед бранные слова, издевательские усмешки и проклятия.

Едва донёс старый, уже согбенный годами гигант Алексей Орлов свою ношу до собора. Первым вошёл он под полутёмные своды, передал корону своему спутнику, упал на колени и неистово разрыдался. Горячая его молитва потом на разные лады перетолковывалась горожанами.

Но его заслонили вельможи и сенаторы, гробы были поставлены посреди Петропавловского собора, и заупокойное пение огласило высокие своды.

Долгая служба, наконец, закончилась, саркофаги установили на их места в соборе, и Константин вышел из церкви едва ли не качаясь. Он устал от долгого стояния, от заунывных псалмов и молитв, от торжественной и такой нескончаемой церемонии.

Анна Фёдоровна, его молоденькая жена, встретила было мужа выражением печали, но он свирепо поглядел на неё. Жизнь надо было продолжать, а обязанностей теперь у Константина и его брата было по самое горло.

— Трудиться на благо государства, — говорил Павел, — самое полезное для дворянина, государя, для самого простого смертного.

И он не давал отдыха ни себе, ни своей семье, ни своим подданным. Любой день царствования начинался указом, манифестом или особым распоряжением, которые Павел подготовлял уже давно, ещё в бытность свою наследником трона и великим князем. Обширнейшая программа преобразований была создана им, и с самых первых дней этот неистовый император начал проводить её в жизнь.

Самым важным стал закон о престолонаследии. Перед своей кончиной император Пётр Первый, разочарованный в своих наследниках и томимый угрозой последующего царствования, которое низведёт все его начинания, в 1721 году издал указ о престолонаследии. По нему объявлялось, что император может назначить наследником того, кого он пожелает, несмотря на стародавний обычай оставлять наследство старшему сыну. Почти восемьдесят лет испытывала на себе Россия последствия этого странного закона: власть переходила то к одному, то к другому лицу, иногда даже не имеющему никакого отношения к царствующей династии.

Павел отменил этот закон и восстановил стародавнее правило: наследником почитается старший сын в династии, а вслед за ним, если он бездетен, — младший по возрасту. Этот порядок на долгие годы закрепил права престолонаследников. Спокойно всходили на престол цари, не было смуты и волнений при таком порядке наследования, если, конечно, исключить прискорбный случай с отречением Константина, державшийся в тайне и вызвавший бунт декабристов.

А в первый день Светлой Пасхи Павел обнародовал и другой закон — об ограничении барщины. Теперь помещики имели право заставлять крепостных работать только три дня в неделю, а использовать их труд в воскресные и праздничные дни и вовсе категорически запрещалось.

Указ вызвал бурю волнений среди дворян: уж не желает ли император и вовсе освободить крестьян? Запретил Павел и продавать крестьян без земли. Конечно же, этот указ был лишь на бумаге — никто из помещиков и не думал его выполнять. Зрело глухое недовольство новым императором, исподволь готовившим освобождение большинства населения от извечного рабства. Всколыхнулись дворяне, привыкшие к подневольному труду рабов-крепостных, и покатилась по России молва о сумасшествии нового императора.

Многого не понимал ещё Константин в преобразовательной активности своего отца и только в одном был солидарен с ним: порядка в армии не было, офицеры обворовывали солдат, обращали их в своих крепостных, заставляя работать в своих имениях, на службу не являлись, а если и бывали, то несли её из рук вон плохо. Павел определил в своей программе, что Россия не станет вести войн, мира просят поля и люди, и огромное пространство страны должно быть упорядочено, порядок и благо людей должны стать главным и во всей деятельности императора и окружающего его двора.

«Гвардия — позор армии» — такое присловье уже давно стало привычным. Сам Павел, ещё будучи великим князем, писал своему другу Энгельгардту: «Пожалуй, не спеши отправлять сына на службу в гвардию, если не хочешь, чтобы он развратился...»

И теперь он железной рукой наводил порядок в армии. Заставил и гвардейцев нести самую строгую и тяжкую службу, приучал к трудолюбию, доброму поведению, строгому выполнению команды и почитанию себя старейшим. Константин понимал отца в этом и старался хотя бы облегчать его труды. С утра до вечера проверял он боеспособность солдат, бранился и кричал на офицеров, не знающих самых основ военной науки и военного строя, выходил из себя, если видел, как неряшлив солдат без должной выправки и линейной осанки. Учился этому у отца, не пропускавшего ни одного развода и требовавшего строгого, по линейке, строя, ловкости во владении оружием, смётки и лихости.

Увы, далеко было не только армии, но и гвардии до тех идеалов, что виделись Павлу в вымуштрованной армии прусского короля Фридриха Второго. И не потому мечталось ему отлить армию по образцу Фридриховой, что слишком он благоволил к Пруссии, а просто та армия была образцовой.

У Александра тоже хватало нагрузки — он стал военным губернатором Петербурга, — но, встречаясь, братья почти не говорили о делах. Старший скептически смотрел на все нововведения — ему больше был по душе хоть и безалаберный, но вольготный дух бабушкиного времени. Ему уже не часто удавалось пленять на балах молодых красавиц своим ростом и статью, красивым, немного женственным лицом. Балы и праздники теперь выдавались редко — все должны были работать, трудиться в меру своих сил. Даже обеды становились в семье отца слишком напряжёнными — император предпочитал говорить один или с кем-либо, остальные молчали.

Офицерство глухо роптало, не смея выразить громко свой протест, солдаты ликовали: император объявил, что выходящие из службы солдаты, закончившие свой срок, наделяются землёй, двором и хозяйством и становятся однодворцами. 15 десятин лучшей, плодородной земли в Саратовской губернии выделялось отслужившим свой срок солдатам, а на обзаведение давалось по 100 рублей — громадные по тем временам деньги.

Солдаты обожали императора. Если в 1795 году растаскано было до 50 тысяч солдат тем или иным способом, то это значило, что восьмая часть армии стала крепостными работниками офицеров, а не несла службу. Павел строго взыскивал с каждого украденного или пропавшего солдата. Каждый унтер-офицер, капрал или солдат, прослуживший 20 лет беспорочно, получал на свой мундир отличительный знак, который не только приносил ему особую честь и любому издали доказывал, что он старый и добропорядочный воин, но и доставлял ему бесценную выгоду: он освобождался от всякого телесного наказания, уже не страшился батогов и мог пользоваться почти дворянским преимуществом.

Павел строго следил, чтобы нижние чины имели право жаловаться на офицеров, их человеческое достоинство император ставил высоко. «Всем солдатам было сие приятно, — писал один из современников, — а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать своё достоинство...»

Гонение сквозь строй при Павле было впервые со времён Петра урегулировано уставом и было гораздо человечнее, чем в предыдущие царствования, а может быть, даже и в последующие времена.

Поздно ночью Константин сидел в своей спальне-кабинете. Он уже давно не приходил к Анне Фёдоровне. В кабинете ему поставили железную узкую койку, где он спал на тощем кожаном тюфяке, по примеру отца укрываясь лишь своей военной шинелью. Свеча нагорела в простом жестяном шандале, и он пальцами снимал нагар.

Строчки книги Фридриха бежали перед глазами Константина, они уже слипались, день был беспокойный и суетливый, и усталость брала своё. И вдруг словно луч блеснул: он прочитал об одном из знаменитых артикулов — диспозиций — Фридриха о том, как салютовали ему войска, вымуштрованные и приученные к единым движениям. Чётко и точно рассказывал этот великий полководец Европы, как выхватывали солдаты эспадроны[11], взмахивали перед лицом, высоко поднимали и в такт движению разом кричали: «Виват, Фридрих!»

Ах, если бы так можно было научить хоть один батальон, хоть одну роту, чтобы, проходя перед императором, слаженно выдёргивали из ножен эспадроны, взмахивали, словно ветер пронёсся бы над ротой, потом поднимали вверх и, держа в высоко поднятой руке, разом кричали: «Слава его императорскому величеству!»

Нет, слишком много слов, слишком сложно. А может, просто: «Виват Павел Первый!»?

Константин не мог больше усидеть на месте. Схватил свечу, распахнул дверь, побежал в спальню Анны.

Гвардейцы, стоявшие на часах возле дверей великой княгини, отступили в сторону, пропуская супруга, великого князя Константина. Он влетел в комнату Анны. Разметавшись на широкой постели, укрытая мягким пуховиком, Анна крепко спала, по-детски положив под смуглую, румяную со сна щёку тонкую руку. Одна её нога высунулась из-под одеяла и манила к себе нежной округлостью колена.

Но Константину было не до этого зрелища. Поставив свечу на прикроватный столик, он резко щипнул Анну за округлое плечо. Она схватилась рукой за ущипнутое место, но не открыла глаз. Тогда он резко встряхнул её за плечо. Анна медленно открыла свои прекрасные тёмные глаза, ещё подернутые пеленой сна. Увидев Константина у своей кровати, одетого, с эспадроном в руке, она в ужасе привскочила на постели, натянула одеяло до самой шеи и прошептала:

— Что такое, что случилось?

— Послушай, Аннет, — быстро, проглатывая окончания слов, задыхаясь от волнения, заговорил Константин, — посмотри, какой артикул я нашёл у Фридриха!

Она поняла, но изумилась: ничего не случилось страшного, Константин пришёл к ней поделиться своими новостями не из жизни, а из книг. Глаза её полузакрылись, но Константин не дал ослабеть её интересу.

— Погляди!

Он взмахнул эспадроном, резко выдернул его из ножен, приставил почти ко лбу, затем резко вскинул руку вверх. Остриё клинка блеснуло в свете свечи.

— И «Виват!» И как один, и так, чтобы это было красиво и стройно, все как один, и этот мощный крик!

Она ещё больше натянула одеяло на себя.

— И для этого ты разбудил меня среди ночи? — Холодный голос Анны отрезвил Константина.

— Но ведь это... — не нашёлся что возразить он. — Понимаешь?

— Нет, я не понимаю, — раздражённо проговорила Анна, — ты врываешься среди ночи, будишь меня, и отчего? Только чтобы рассказать мне про свою военную ерунду? Подумал ли ты, что можно сделать это и утром, после завтрака?

Вся радость Константина от найденного артикула сразу же погасла. Он с сожалением взглянул на Анну, на её заспанное пухлое личико, на одеяло, которое она крепко прижимала к себе.

— Ты права, — скучно сказал он, — я не подумал.

Он осторожно забрал свечу, тихими шагами прошёл к двери и оттуда, из дальнего конца спальни, прошептал:

— Спи, спокойной ночи...

Она посмотрела на него с неудовольствием и зарылась лицом в мягкий пуховик. Когда он выходил, она уже крепко спала...

Вернувшись к себе, Константин с раздражением подумал, что теперь ему не заснуть. Весь процесс стоял перед его глазами, он словно бы видел, как стройно шагает шеренга солдат в тёмно-зелёных мундирах с красными отворотами, в треуголках и грубых ботфортах, поворачивается и застывает: ноги снова чётко печатают шаги, и эспадроны взблескивают в лучах раннего солнца, будто стальная щетина, стоят они над шеренгами солдат, а потом так же легко и быстро исчезают.

Измайловский полк спал, когда Константин ночью ворвался в кордегардию[12].

— Труби тревогу! — приказал он сонному трубачу.

Через несколько минут на плацу уже стоял весь полк.

Охрипшим голосом прокричал Константин команды, показал офицерам и всему каре на плацу движения эспадроном. Команды звучали в ночном воздухе, факелы дымными полосами освещали шеренги солдат. Сначала взмах эспадроном Константин отработал с полком без движения шеренгами, затем началось хождение по плацу...

Константин нервничал, командиры рот и батальонов не понимали смысла затеянного. И всё-таки он не ушёл с плаца, пока не добился, чтобы то, что ему представлялось в мыслях, не осуществилось на деле. Он увидел, наконец, это в раннем рассветном сумраке, когда факелы уже побледнели, померкли в свете наступающего дня.

— Вахтпарад с эспадронами! — отдал он в последний раз приказ командирам и уехал готовиться к утреннему разводу.

Словно бы предчувствовал Константин, что всё свершится по его желанию, будто бы свыше озарило его.

Небольшой парад одного лишь Измайловского полка назначен был на этот раз на Марсовом поле. Павел пригласил посмотреть на вахтпарад всю свою семью. Мария Фёдоровна, обе невестки — Елизавета Алексеевна и Анна Фёдоровна, дочери императора, знать, приближённые и сановники собрались на Марсовом поле, чтобы поглядеть на армию. Все знали, что Павел боготворит армию, выбивается из сил, чтобы наладить дисциплину в войсках, и не осмеливались даже заикаться, чтобы не присутствовать на морозе при этих парадах. От Павла не укрывалось ни одно отсутствующее лицо.

Ясный морозный день занимался над столицей. Бледное зимнее солнце едва вынырнуло из-за туч, белая пелена Марсова поля засверкала под его лучами.

И словно по белой простыне пошли шагать солдаты, строго держа равнение, чётко соблюдая строй. Это в самом деле было живописное зрелище. Тёмно-зелёные мундиры с красными отворотами и воротниками устилали поле, грубые тяжёлые ботфорты легко вздымались в шаге, а руки в такт шагам взмахивали в чётком и ровном узоре.

Когда пошёл Измайловский полк, Константин затаил дыхание. От бессонной ночи глаза у него словно были засыпаны песком, а сердце стучало от волнения. Всё ли пройдёт так, как он задумал, как представлялось ему в безмолвии ночи, такая ли картина развернётся перед его глазами, какая рисовалась ему в тиши его кабинета?

Павел со скучающим видом стоял впереди всей знати, отбивая палкой, своей знаменитой тростью, такт.

И вдруг рука его ослабла, глаза расширились. Он увидел, как взблеснули выхваченные эспадроны, как щетиной вздёрнулись они над строем и как мгновенно исчезли в ножнах.

— Что такое? — закричал он. — Повторить!

И снова шёл полк, и снова взблескивали эспадроны, и снова щетинились они над строем. И опять приказал Павел повторить весь артикул. А на третий раз он не выдержал, выбежал на поле и также искусно, в такт всем солдатам, прошёл впереди всех.

Мария Фёдоровна беззвучно зааплодировала. Это действительно было красиво. Павел как будто и ростом стал выше, и фигура его стала стройнее, а упражнение с эспадроном было таким слаженным и чётким, словно упражнялся он с полком много раз.

Когда закончился вахтпарад, призвал к себе командиров всех рот полка, перецеловал их, поблагодарил. А командир полка смущённо указал на Константина, стоявшего в отдалении:

— Благодарите сына своего, ваше императорское величество.

Император изумлённо повернулся к Константину.

— Ночью, ваше императорское величество, он поднял по тревоге полк и научил сему артикулу, — доложил счастливый командир полка.

— Ну, сын, порадовал старого отца, — подбежал Павел к Константину, — да где ж ты взял сей артикул?

— У Фридриха, батюшка, — скромно потупился Константин, — читал и вычитал.

— Ай да сынок у меня! — с гордостью повернулся Павел к окружавшей его свите. — Каков? Учись у младшего, Александр, — обратился он к старшему сыну.

Александр молча поклонился отцу.

Павел крепко обнял и поцеловал Константина, рассыпался в похвалах. Александр презрительно поглядел на брата.

Константин не уловил этого взгляда. Смущённый и растерянный, радостно-возбуждённый стоял он среди царедворцев, рассеянно отвечая на поздравления и пожимая вялые руки придворных. Сказалась вдруг усталость бессонной ночи. Он незаметно затерялся в толпе и поехал к себе, в кабинет, досыпать и видеть сладкие сны о славе, о войне, где он мог бы блеснуть храбростью...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Низенькое сводчатое помещение правого придела церкви Всех Святых на Кулишках было скупо освещено неяркими синими огоньками лампад перед тёмными ликами святых да кое-где поставленным в высокие жестяные шандалы витыми большими свечами. Маргарита стояла на коленях в самом тёмном углу, немо взглядывала на лики святых, на беспомощное распятое тело Христа, не думала ни о чём, только душа её тосковала и рвалась к Всевышнему. Многие часы простаивала она так, уставала молиться, и слова уже не рвались из её сердца, как в первые годы замужней жизни. Бог всё знает, зачем она будет надоедать ему своими слёзными жалобами, мольбами и упрёками.

Она впервые задумалась о том, что ни к чему не приучили её в семье отца. Что знала она, что умела, чем могла заняться? Лишь к одному готовили — выйти замуж и быть женой, матерью.

Танцы, иностранные языки, кое-какая романическая литература — всё это могло пригодиться, чтобы уловить хорошего жениха, удачно выйти замуж. Дальше этого не простирались мысли даже у её прекрасного отца и любимой матушки.

И вот теперь — что же она такое, к чему приведёт её жизнь? Её бело-розовые ручки могли вышивать и штопать, вязать и плести макраме, сварить варенье. Но сколько же было крепостных, которые всё это делали, и нужды ей не было обшивать и обвязывать семью. Ничего не может, ничего не знает в этой жизни Маргарита, и она чувствовала себя ничтожеством и горячо молилась Богу, чтобы указал ей путь.

Но иконы бесстрастно молчали, устремляя на неё свои полные печали и сострадания глаза. Колебались от лёгкого дуновения ветра огоньки свечей, синели лампады перед тёмными ликами, сверкало в отблесках свечей сусальное золото окладов и начищенное серебро паникадил. А Маргарита всё стояла на коленях и без слов вопрошала: зачем я живу?..

— Не желаете ли чашечку кофе? — любезно спросила её новая домоправительница, всё ещё свежая тридцатипятилетняя француженка, неслышно войдя в комнату Маргариты.

— Нет, благодарю вас, мадам Трикоте, — вежливо ответила ей Маргарита.

— Мадемуазель, мадам, — поправила её Трикоте.

— Простите, — снова всё так же вежливо сказала Маргарита.

Шурша широкими, выглаженными до мелких складочек юбками, мадемуазель выплыла из комнаты. Маргарита горько улыбнулась: она подозревала, что новая мадам заменила собою в постели Поля всех прежних. Но ей было всё равно, лишь бы Поль не трогал её...

— Ты не пришла к завтраку, — даже не поздоровавшись, объявил Поль, войдя к ней, — а у меня к тебе разговор.

— Я была в церкви, — сухо ответила Маргарита.

— Что-то слишком часто ты бегаешь по церквям, — саркастически заметил Поль, — уж не амура ли там ищешь?

Она спокойно подняла на него огромные зелёные глаза и ничего не ответила.

— Я пошутил, — лениво развалился в кресле Поль, — я знаю, ты верная и преданная жена. Но тебе ещё придётся это доказать. Собирайся и поезжай в Петербург — достань мне место, и без места не возвращайся...

Она смотрела на его красный бархатный шлафрок, наглаженные кружева рубашки, слегка оголённую грудь, шикарные комнатные туфли и не говорила ни слова. Он, мужчина, посылает её, женщину, хлопотать о месте ему. Разве он слабее, чем она, разве знает она, что и как надо делать, с кем разговаривать, кому кланяться? Да и вообще, где это видано, чтобы женщина хлопотала за мужчину...

— Моя мать умерла, кто теперь станет думать о моём будущем, если не жена?

— Я ношу траур, — тихо ответила Маргарита, — а ты не подумал, что твой красный шлафрок может оскорбить её память?

— Ты полна предрассудков, — вспыхнул Поль, — какая разница, как я одет? Все вы, старомосковские барышни, полны предрассудков и страхов, уж так вас воспитали ваши почтенные родители.

— Я давно хотела поговорить с тобой, Поль, — по-прежнему тихо и медленно сказала Маргарита. — Бог не благословил нас детьми, ты не любишь меня, я не люблю тебя. Почему бы нам не развестись?

— Какие новомодные идеи завелись в глупых головках московских барышень! — удивлённо воскликнул Поль. — Да ты хоть понимаешь, о чём говоришь? И где ты нахваталась таких идей? Или твой амур подсказал тебе?

— Зачем такая семья, если нет любви, нет детей, если муж не любит жену и ищет утешения с другими?

Маргарита говорила с такой болью и страданием, что Поль изумлённо взглянул на неё.

— Ты и правда думаешь о разводе? — потрясённо спросил он.

— Правда.

— Да знаешь ли ты, какая судьба ждёт тебя в этом случае? Мне-то легко, я снова найду себе жену, да ещё знатную и богатую, я буду свободен. А ты? Кроме монастырской кельи, у тебя не останется другого пути.

— Что ж, — потупилась она, — всё же лучше посвятить жизнь Богу, чем так мучаться, как мучаюсь я...

— Ты мучаешься? — ещё больше изумился Поль. — Ты как сыр в масле катаешься, ешь вволю, нежишься в мягких пуховиках, спишь до обеда — и это ты называешь мучением?

— Это всё для тела, — спокойно и терпеливо ответила Маргарита, — а что же для души?

— Московской барышне захотелось ещё и души, — издевательски засмеялся Поль и, желая как можно быстрее закончить этот разговор, коротко приказал: — Чтоб завтра ты выехала рано поутру...

Она подняла на него глаза. Куда, зачем, что она сможет?

— Бумаги я уже приготовил, — отрезал Поль, — а у родителей возьмёшь рекомендательные письма. У вас родственников в столице пруд пруди, приютят, подскажут, всё разузнаешь. Да иди к великому князю Константину, он ещё помнит, верно, матушку мою, недаром же дал ей двести рублей. Хранила их от меня, да не схоронила, понадобились мне, так и отдала, царство ей небесное. Такая вот преданная мать была, не то что ты...

Она ничего не ответила, и Поль быстро вышел из комнаты.

К своим она попала прямо к обеду и очень удивилась: всегда садились за стол в четыре пополудни, а тут всего час, и вся семья уже сидит за столом. Варвара Алексеевна, сильно погрузневшая — ждала ребёнка — и подурневшая, с выступившими на щеках коричневыми пятнами, выскочила из-за стола и кинулась к дочери. Они обнялись и обе прослезились.

— Редко нас почитаешь честью такой, — недовольно сказал отец, когда Маргарита усаживалась среди своих братьев и сестёр.

— Да и век бы жила у вас, кабы можно было, — отозвалась с грустью Маргарита, — только почему так рано теперь обедать садитесь?

Отец вздохнул, взглянул на жену, склонившую глаза к тарелке.

— Указ такой вышел, — пояснил Михаил Петрович, — всем обедать, по всему государству, ровнёшенько в час пополудни...

Маргарита удивлённо поглядела на отца.

— Теперь весь мир живёт примером государя, — угрюмо произнёс он. — Даже здесь, на Москве, в пять часов утра везде свечи горят, в присутственных местах к восьми все вельможи съезжаются. А уж что делается в войсках и не передать...

— Но может быть, это хорошо, что стали присутствовать да ещё и указы выполнять? — наивно и весело спросила Маргарита.

— Много ты понимаешь, матушка, — сердито ответствовал отец, — пятнадцать лет вон Кирюшке, а уж в гвардию затребовали: служил, чай, не один год, чины вышли, а дома, мол, под батюшкиной рукой.

Пятнадцатилетний Кирилл гордо поднял голову.

— Каждый день указы, распоряжения — отошла нам, шляхетству, спокойная жизнь, — снова угрюмо заметил отец.

— Значит, тебя, Кирюша, в Петербург снаряжают? — радостно спросила Маргарита.

Кирилл степенно кивнул головой.

— Без шубы, говорят, теперь все парады да разводы делают, — вмешалась Варвара Алексеевна, — а он, дитятко, не сильно здоровый телом...

Кирюша недовольно взглянул на мать. Очень хотелось ему выглядеть взрослым, и военный, ещё без всяких знаков различия тёмно-зелёный мундир, простой и удобный, облегал его худенькие плечи, тоненькая косичка спускалась до середины спины, и лишь завитые по сторонам лица букли делали его взрослее. Едва темнел над верхней губой пушок.

— Славно, — обрадовалась Маргарита, — так мы вместе и поедем, я тоже в столицу собралась...

— Не забудь, матушка, — сурово сказал отец, — ежели повстречаешь коляску императора, выходи вон из кареты, и грязь ли, слякоть, а то и колдобины, низкий реверанс пожалуй...

Маргарита улыбнулась на воркотню отца.

— Стой, — дошло наконец и до Михаила Петровича, — как это — едешь в столицу?

— Муж посылает место достать...

— Совсем уж дальше некуда, — нахмурился Михаил Петрович, — пристало ли молодой женщине одной ездить по столицам?

— А ты бы, Михайла Петрович, — вмешалась мать, — не сердил дочку выговорами, а сам бы поехал да и помог чем...

— Да как же я поеду, — слабо сопротивлялся Михаил Петрович, — вишь ты какая тяжёлая, а если что случится?

Варвара Алексеевна скривилась:

— Что уж думаешь, ежели шестерых родила, так седьмого без тебя не соображу?

Маргарита с печальной и ласковой улыбкой наблюдала за слегка ссорящимися родителями. Даже в этих незначительных перепалках чувствовалось, как привязаны они друг к другу, как сплотили их многие семейные заботы.

— Да: и Кирюше первое время глаз да глаз нужен, — снова начала Варвара Алексеевна, — и дочка тоже помощь от тебя получит. Езжай, муженёк, нечего на мягкой постели валяться да лениться. Увидишь, как жизнь кипит в столице, разбудит тебя...

Михаил Петрович был явно недоволен словами жены, но, взглянув на младших детей и увидев на их лицах лукавые усмешки, прикрикнул:

— А эти дела не про вас! Сидите тихо, как мышки, не то плёткой угощу...

Тут уж дети и вовсе заулыбались — знали, всегда грозит отец, да только до дела ни разу не доходило.

Михаил Петрович и вовсе набычился.

После обеда Варвара Алексеевна увела Маргариту в малую гостиную и мужу кивнула: важные дела в этой семье без неё не решались.

— Словцо я тебе тогда кинул о разводе, — сказал Михаил Петрович дочери, — да как теперь новый император посмотрит? Да и как ты будешь, ведь одна-одинёшенька на свете останешься, глядеть все станут на тебя, на жену неудобную... Да и возьмёт ли кто потом замуж?

Маргарита пожала плечами.

— Что ж, батюшка, — грустно ответила она, — пусть бы и в старых девах осталась, лишь бы не на такую муку...

Варвара Алексеевна только печально качала головой: она всё ещё чувствовала себя виноватой в горькой судьбе дочери. Она сама сунула её в эту семью, доверилась разговорам Ласунской, не узнала ничего о Поле, не справилась. И потому она молчала, не желая доставлять ещё больше неприятностей дочери словами о покорности воле Божьей.

— Ты, Михайла Петрович, — строго заметила она мужу, — не отнекивайся, небось не старик ещё на печи лежать. Напиши все прошения, ты хорошо умеешь на бумаге всё обсказать, да поезжай с сыном и дочерью в Петербург. Отцовский пригляд не то что материнский, где и пожуришь, а на своё место всегда поставишь...

Михаил Петрович немного подобрел от такого тонкого комплимента жены.

— Да ведь как тебя, тяжёлую, оставить? — ещё робко пытался он протестовать: уж очень не хотелось ему подниматься в дорогу.

— Простите меня, матушка, — привалилась Маргарита к мягкому плечу матери, — доставляю я вам одни неудовольствия, хлопоты да раздоры...

— А ты помолчи, голубушка, — погладила её по голове Варвара Алексеевна, — знаю, нелегко на такое дело решиться, но, уж раз решилась, держись твёрдо.

— Ладно, — согласился и отец, — поедем на следующей неделе, ещё бумаги все надо написать да справиться, к кому на постой приехать: родни будто и много, да не все с нами ладят...

Маргарита расплакалась от избытка чувств — всегда чувствовала она поддержку отца и матери, хотя, казалось бы, уже давно была отрезанным от семьи ломтём.

— Да не трави слезами, — махнул рукой отец, — и так жизнь у тебя несладкая будет. Ежели думаешь, что придётся кокетничать да по балам ездить, то сильно ошибаешься. Затворницей станешь жить, и наблюдать твою жизнь будем пуще прежнего.

— Ах, батюшка, — горько ответила Маргарита, — наблюдали вы так ласково да с такой любовью, что ещё сто лет прожила бы я в отцовском доме...

Варваре Алексеевне послышался упрёк в голосе дочери, и она прикрикнула на мужа.

Так и порешили на этом маленьком семейном совете — ехать с дочерью и сыном Михайлу Петровичу в Петербург, но не ранее как через три дня.

Дома Маргарита передала весть Полю.

— Эти баре, как всегда, тянут, — недовольно скривился он, — а дело отлагательства не терпит. Надобно мне место при дворе, да чин чтобы большой вышел. Улыбнись там, кому надо, красивой женщине никогда отказу не будет!

— Хлопотать отец станет, не я, — отозвалась Маргарита, — он поедет с Кириллом, определён он в Измайловский полк...

— Великий князь Константин там полковником, — сказал Поль, — небось вспомнит об отце, что в опалу попал не по своей вине, пусть и определит меня...

Маргарита печально посмотрела на Поля. Неужели он трусит, неужели готов свалить все заботы на неё, слабую женщину, никогда не бывавшую при дворе?

— И всё-таки, если бы ты сам поехал, скорей бы дело решилось, — промолвила она, — не уверена я, что справлюсь...

— А дом брошу, пригляд за ним нужен или как? — зло закричал Поль. — Ты сроду хозяйкой не была, даже не знаешь, как приготовить соленье в бочках. Ничтожная хозяйка, глупая жена, ничего не умеешь, так хоть тут послужи мужу...

— Хорошо, хорошо, — устало согласилась Маргарита.

Ранним зимним утром отвалили от дома Нарышкиных две кареты да обоз за ними. Везли с собой всё, что может понадобиться в дальней дороге, провизию и целый штат крепостных.

И опять смотрела Маргарита в крохотное оконце кареты на белые пустынные просторы, заснеженные леса, потемневшие, полузанесённые деревушки под соломенными крышами с пушистыми шапками снега и дымками над трубами господских домов, и молча думала свою неотвязную думу.

Кирилл вертелся на мягком сиденье, заглядывал в окошечко и приставал к Маргарите с вопросами. Но она большей частью не знала, что ему отвечать, и брат сердился — батюшка ехал в другой карете, уж он-то знал бы что ответить.

На ночь останавливались на съезжих дворах, на ямских станциях, устроенных ещё императрицей Елизаветой Петровной. Тёмные мрачные горницы были почти безлюдны, только ютились в передних курьеры да бешено скакали тройки с торопившимися в столицу вытянутыми из своих московских покоев офицерами. Числились все они в полках, чины им шли, а они отсыпались в московских домах, жуировали. И разговоры у случайных попутчиков были беспокойными: в несколько часов после воцарения нового императора выгнали из Москвы всех офицеров, а многих даже с конвоем препровождали в столицу, никому не давали покоя до тех пор, пока не прибывали в полки.

И слухи передавали один другого нелепе: будто офицерам запрещается ходить в шубах и в камзолах либо в сюртуках, лишь мундир на все случаи жизни, а на морозе при разводах и вахтпарадах сам император стоит всегда в одном мундире. Заметил однажды офицера в длинной меховой шубе, остановился и велел с него шубу снять и отдать её караульному будочнику. И слова будто произнёс такие: «Возьми себе, тебе она приличнее, чем солдату. Ты не воин, что должен приучаться к стуже, а того более, слушаться своего государя...»

Великие перемены происходили в столице, развращённая гвардия роптала на новые порядки, но император сурово смотрел за дисциплиной и заставлял дворян исполнять свою должность, как положено. А должность у дворян была одна — служить государству, защищать его, служить государю, оберегать его.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Уже на самом въезде в столицу Михаил Петрович был изумлён выше меры. Везде стояли полосатые, чёрно-белые будки с лихими караулами, строго спрашивали причину въезда в Санкт-Петербург и место, где будет находиться этот важный сановник. Михаил Петрович сдерживался до поры до времени — строгостей таких не водилось на Руси почти весь век, — но когда увидел, как вышагивали по почти пустынным улицам наряды тёмно-зелёных мундиров, как юрко мелькали запуганные обыватели, стараясь не попадаться под взгляды патрулей, он и вовсе почуял, что пошли иные времена.

Наступала весна, тихая оттепель протаивала чёрные дорожки на бульварах, а темневшая каша мостовой то и дело залетала комками грязи и подтаявшего снега в окна кареты, и передок её был весь залеплен этой стылой землёй пополам со снегом.

Но всё также ярко вонзался в небо шпиль Петропавловской крепости, а кораблик на стреле Адмиралтейства, как и в былые времена, когда Михаил Петрович был ещё юнкером и служил в столице, по-прежнему отблёскивал в бледных лучах северного солнца.

Маргарита никогда ещё не бывала в столице и лишь изредка поглядывала в крохотное оконце, надеясь со временем побегать по улицам, измерить шагами все её неоглядные проспекты, побывать в соборах и церквах. Кирилл, насупившись, сидел в углу кареты, не удостаивая столицу даже беглым взглядом: слишком тяжело ему было расстаться с милой его сердцу семьёй и начать взрослую жизнь в казармах.

Михаил Петрович ещё больше удивился, когда стал беседовать со своим двоюродным братом, всю жизнь прожившим в столице и предложившим ему своё гостеприимство. Он сообщил боярину Нарышкину, что у ворот Зимнего дворца повешен большой ящик, куда можно опустить прошение, и государь сам ответит на него уже в течение двух-трёх дней, публикуя объявление в «Ведомостях».

Но между словами двоюродного брата уловил Михаил Петрович нотку страха и удивления перед так скоро изменившей свой облик столицей и распоряжениями нового государя.

— Поначалу все безмерно дивились, — рассказывал второй Нарышкин, — что новый государь никаких жестокостей не проявил. Думали, что Платона Зубова зашлёт в ссылку, всех секретарей покойной государыни отрешит от должности, разгонит Сенат. Новая метла, известно, чище метёт... Нет, порядок и справедливость возгласил государь. А теперь только каждый день за голову хватаемся, чтобы уберёг Господь от гнева государева.

Однако поспособствовать двоюродному брату в просьбе всё же решился и на неделе уже сообщил Михаилу Петровичу, что аудиенция у великого князя Константина состоится и пусть идёт он туда вместе с Кириллом и дочерью Маргаритой.

Накануне этого дня Маргарита и Михаил Петрович долго обмысливали, что и как сказать великому князю, под началом которого был теперь Преображенский полк, куда определили Кирилла и мог быть определён Поль Ласунский.

Михаил Петрович намеревался опустить прошение о разводе дочери в тот самый ящик, о котором ходило столько слухов, и уже приготовил большой конверт с сургучными печатями, но, к своему удивлению, не увидел на воротах никакого ящика. Его уже приказали снять, поскольку слишком уж много было глупых и смешных прошений, а потом начали попадаться пасквили и карикатуры на самого императора.

Так с пакетом в руке и приготовленными бумагами Михаил Петрович и вошёл впереди своего семейства в приёмную залу Константина.

Обширная зала была битком набита военными — тёмно-зелёные мундиры из дешёвого сукна разнообразились лишь шарфами и отворотами, да палашами, оттопыривающими фалды позади, а высокие грубые ботфорты выше колен оттенялись белыми лосинами, туго обтягивающими бёдра.

Они едва дождались приёма. Проходили в высокие резные тяжёлые двери важные генералы, вылетая оттуда с красными лицами и взглядами, опущенными долу. Михаил Петрович уже приготовился к худшему, и лицо его вытягивалось всё более и более.

Кирилл с любопытством присматривался к новой воинской форме и тянулся перед каждым ожидающим. А Маргарита едва помнила себя от смущения и неловкости: в зале не было ни одного женского лица, и все взгляды обратились на неё.

Но пришла, наконец, и их очередь, смуглый бородатый грек Курута провёл их в кабинет великого князя. Отец низко склонился у самых дверей. Кирилл бодро вытянулся и отдал армейскую честь, а Маргарита присела в реверансе.

— Нарышкин Михаил Петрович, московский надворный судья, — шепелявя, вполголоса произнёс Курута, — с семейством...

Он поклонился и исчез за высокими дверями.

У окна стоял невысокий крепкий человек в таком же тёмно-зелёном мундире, но с андреевской лентой через плечо. Он резко повернулся к вошедшим молодым белокожим лицом с яркими голубыми глазами и пухлыми пунцовыми губами. Маленький его носик словно бы терялся среди толстых круглых щёк, а реденькие бачки по сторонам лица нисколько не добавляли ему возраста.

— Пройдите, приветствую вас, — низким густым голосом сказал он, и Маргарита, наконец, подняла глаза.

Взгляд его больших глаз с откровенным любопытством скрестился с её сверкающими зелёными глазами, она поняла, что произвела на великого князя хорошее впечатление, оттого почувствовала себя свободнее и легче.

Константин махнул рукой, приглашая их сесть. Михаил Петрович не сел, выжидая, когда и великий князь поместится в большом бархатном кресле, и только тогда осторожно присел на самый кончик стула. Кирилл и Маргарита остались стоять.

— В службу привёз младшего своего отпрыска, — сказал Михаил Петрович глухим голосом. От волнения у него вспотели руки, и он не знал, куда их деть.

— К нам, в Преображенский? — любезно спросил Константин.

— Так точно, ваше императорское высочество! — неожиданно звонким голосом прокричал Кирилл и приставил ладонь к виску.

— Хорошо, хорошо, — улыбнулся Константин, отметив и правильную осанку пятнадцатилетнего парня, и его звонкий голос, и завидный рост.

— Вот, — подал бумаги Михаил Петрович.

Константин зашелестел листами.

— Завтра явиться на развод полка в мундире и с эспадроном, — коротко сказал он. — Курута всё объяснит, — махнул он рукой на закрытую дверь.

— Не оставьте милостями, — подал голос Михаил Петрович.

— А это уже от службы будет зависеть, — слегка улыбнулся Константин, — станет служить честно и истово — император отметит, а командиры будут взыскивать за каждый проступок...

Он ещё раз посмотрел на Кирилла и снова махнул рукой на дверь.

— Иди, скажешь Куруте, что я приказал в казармы...

Лихо щёлкнув каблуками, Кирилл повернулся и юркнул за дверь. Константин обратил взгляд на отца и дочь.

— Ещё одна просьба, ваше императорское высочество, — приподнялся Михаил Петрович. — Дочь моя, в замужестве Ласунская, приехала просить дать место мужу своему, Павлу Михайловичу Ласунскому.

— Помню, — задумчиво проговорил Константин, — мать его приезжала ещё при покойной государыне. Она не позволила сыну изменника служить, приказала жить в своих деревнях.

Маргарита молча смотрела на великого князя.

— Но наш император милостив, — скороговоркой продолжал Константин, — оставьте ваше прошение, я передам...

Михаил Петрович почтительно встал, склонился перед великим князем. Трясущейся рукой он передал пакет Константину и спохватился.

— Простите великодушно, — запинаясь, произнёс он, — тут в прошении просьба другая — мы было хотели в ящик опустить, а его уж нет...

Он подал остальные бумаги.

— А что в тех? — поинтересовался Константин.

Маргарита густо покраснела и опустила глаза.

— Там, ваше императорское высочество, — оправился уже от смущения отец, — прошение в Синод о разводе моей дочери с господином Ласунским.

— Как так? — безмерно удивился Константин. — Одной рукой прошение о службе, другой — о разводе...

— Так уж выходит, — покраснел и Михаил Петрович, — жить невмоготу, а служба мужу надобна...

Константин с любопытством взглянул на Маргариту.

— Такая красавица, — ласково сказал он, — и жить невмоготу...

Маргарита низко присела в поклоне.

— Великодушно простите, великий князь. — Михаил Петрович теперь и сам не знал, как выбраться из положения, в которое он поставил и себя и дочь своей неловкостью. — Только я виноват, перепутал прошения...

— Да это ничего, — любезно усмехнулся Константин. — И что же после развода намереваетесь делать?

Маргарита молчала от смущения, а Михаил Петрович быстро проговорил:

— Прошу позволить моей дочери, в замужестве Ласунской, жить в моём отцовском доме. А в прошении я всё обсказал, как есть...

— Ну, это несложно, — как можно ласковее произнёс Константин, — государь-батюшка позволит, верно, как я ему доложу...

— Великой милостью одарите, ваше императорское высочество, — привскочил Михаил Петрович, — а то ведь и правда невмоготу...

— А траур по кому? — спросил Константин. — Неужели по прошедшей молодости?

Маргарита снова присела в реверансе и смущённо ответила:

— Матушка мужа скончалась...

— Помню её, помню, — рассеянно произнёс Константин. — Ничем не мог помочь ей в то время...

Они уже начали было откланиваться, когда Константин неожиданно для себя и своих посетителей негромко сказал:

— Траур по матушке Екатерине, моей царственной бабушке, и деду моему Петру скоро кончится. В Москве станет короноваться отец мой, Павел Петрович. — Он немного конфузился. — Да вы и сами уж это, верно, знаете...

Михаил Петрович обрадованно закивал головой.

— Так вот, бал будет в Дворянском собрании, — оживился Константин, — мне поручено государем приглашать всех туда. Приглашаю и вас. И за мной первый котильон, — смущённо добавил он, обращаясь к Маргарите.

Она молча поклонилась, не придав значения этому приглашению, а Михаил Петрович расцвёл, увидев в нём акт благоволения и милости.

— Честь великая для меня, — любезно отозвался он, премного благодарны. И я, и дочь.

Они раскланялись и вышли за дверь в большом смущении от неожиданной милости и удивлении от столь заблаговременного приглашения.

Михаил Петрович каждый день наведывался ко двору, чтобы узнать о решении императора, бывал и у Константина, благожелательно отнёсшемуся к Кириллу. Лишь через три месяца Павел дал высочайшее соизволение жить госпоже Ласунской, урождённой Нарышкиной, в доме своего отца, отдельно от мужа...

Кирилл проводил их верхом до заставы столицы, слёзы скапливались в его глазах от разлуки с родными, но он не подавал вида, стараясь лихо сидеть в седле. На последней заставе отец и старшая сестра вышли из кареты, долго целовались с ним, и он ещё много раз взмахивал рукой, вглядываясь в поднятую пыль и встряхивая головой, чтобы смахнуть набегавшие то ли от разлуки, то ли от ветра слёзы.

Всю дорогу отец и дочь почти не разговаривали, оба ушли в свои мысли. Михаил Петрович тужил об оставленном сыне, а Маргарита видела перед собой одинокую жизнь, хоть и в весёлом, шумном родительском доме.

Перед Москвой они, не сговариваясь, повернули к дому Ласунского, бывшему некогда владением Нарышкиных. У крыльца никого не было, не встретили их даже дворовые, спавшие по углам: видно, опять всю ночь кутил Поль, и теперь их сморило.

Маргарита прошла тёмную прихожую, вздула свечу в большой гостиной — всюду следы ночного кутежа, разбитые бокалы, лужи разлитого вина, перевёрнутые стулья и сбитые в комок покрывала на диванах.

Она прошла в свою комнату — на её постели спала очередная домоправительница. Сонная и неодетая, она вскочила, встряхнутая за плечо, кинулась к себе, разбудила и хозяина, спавшего мертвецким сном в кабинете.

Маргарита присела к зеркалу и задумалась: что может она забрать с собой из своих вещей? Наскоро перерыв старый дедовский сундук, выкинула прямо на пол два-три старых платья, отперла резную шкатулку с ещё бабушкиными драгоценностями. Всё было на месте, разве что не хватало двух-трёх колец да пары незначительных серёг.

Она бросила всё это на простыню, которую расстелила на кровати, и опять села к зеркалу. Утомлённое её лицо показало ей, что слишком мрачно и трудно было на душе. Пусть и опостылел ей Поль, а всё же тяжело бросать гнездо, где была хозяйкой, и переселяться в дом отца приживалкой, соломенной вдовой. Слёзы навернулись на её глаза, она упала головой на призеркальный столик и заплакала тихо, едва всхлипывая.

Михаил Петрович как сел в шубе в кресло, стоявшее посреди гостиной, так и не поднимался из него, словно бы подчёркивая этим кратковременность своего визита к зятю. Однако ему долго пришлось ждать, его нос уже подёргивался от запахов пропитанной винными парами комнаты, и его так и подмывало вскочить, заорать на весь дом истошным криком, разбудить сонную дворню. Но он сдерживался: этот дом не был его домом, и он чувствовал в нём себя гостем, а не хозяином.

Забегали слуги, внесли канделябры с зажжёнными свечами, низко кланялись Михаилу Петровичу, ещё помня своего прежнего барина. Показался наконец и сам Поль Ласунский, прилично одетый в бархатный шлафрок и рубашку с помятым кружевным жабо.

— Кто к нам пожаловал! — деланно изумился он. — Прошу простить за некоторый непорядок в доме, но вы так неожиданно...

— Мир тебе, Павел Михайлович, — спокойно отозвался гость.

— Да вы скиньте шубу, — заботливо подбежал к нему Поль, — у меня довольно жарко, а вы сидите, преете...

— На минутку только, дорогой зять, на минутку, — сдерживая злость и гнев, проговорил Михаил Петрович, — сообщить лишь радостные вести, да и домой. Супруга ждёт не дождётся, да и детишки малые...

Поль присел к столу и молча ожидал вестей. Лицо его сразу озарилось торжествующей улыбкой, а маленький подбородок исчез в волнах кружев.

— «Милые вести скорей известите», — почти пропел он, глядя на тестя ожидающе. — приятно получить хорошие известия, а от вас, милый тестюшка, вдвойне приятно...

— Весточка первая, — начал Михаил Петрович таким же любезным тоном, — государь император пожаловал вас капитаном Московского особого полка.

Лицо Поля вытянулось.

— Служить в полку? — капризно произнёс он. — Да я сроду армейской службы не знавал, да в мороз, да в слякоть...

— А государь император во имя заслуг вашего родителя обмилостивил моего зятя. Знал, что рад будет, да сразу капитаном, как и батюшка ваш служил, да ещё в Московский особый полк. Знал государь, что благодарить будете, ноги обливать слезами от такой милости...

— Да я рад, — промямлил Поль, — только сами знаете, какое у меня здоровье, да и матушка недавно преставилась...

— Да мне что, — раздражённо перебил его Михаил Петрович, — я лишь передаю государеву волю и вот пакет этот привёз от монаршей руки...

Поль небрежно бросил пакет на стол. Радость в глазах его угасла.

— И вторую милость сотворил с нами государь-батюшка Павел Петрович. — Голос Михаила Петровича зазвучал вдруг так торжественно и сурово, что Поль заметно дёрнулся на стуле. — Приказал жене вашей, дочери моей Маргарите Михайловне, жить в доме отца, то бишь в моём доме, пока решится дело о разводе в Святейшем Синоде. Может, и долгое будет разбирательство, прежде случалось, по двадцать лет ждали решения, да теперь, слава Господу, государь повелел дела скорее делать, может, и Синод вынесет решение быстро...

Поль обомлел.

— Да как... — Слова не шли из его горла. — Да как вы смели так со мной поступить?

Он вскочил со стула, быстро пробежал по ковру, отмеченному винными пятнами, — его забила лихорадочная дрожь.

— Поступил, как ты с моей дочерью поступал, — смело ответил Михаил Петрович. — А буде решит Синод положительно, то и приданое да двести тысяч придётся вернуть...

— Вот вы как запели, небось приготовили дочке другую партию?

— Поль, — тихо и властно заметил Михаил Петрович, — я не оскорблять тебя пришёл, а сообщить государеву волю...

— Напели, наговорили императору с три короба, а теперь я же ещё и виноват. Ваша дочь дурно воспитана, не умеет даже гостей принять, груба и дерзка, а вы смеете на меня клепать...

Михаил Петрович поднялся.

— Я не браниться сюда пришёл, а забрать дочку, — глядя прямо в глаза Полю, холодно и гневно сказал он,— и через две минуты отсюда отъезжаю, выслушивать обидные слова не хочу…

— Батюшка! — неожиданно закричал Поль тонким бабьим голосом. — Да к чему ж вы так, я не обидеть вас хочу, справедливо рассудите сами...

Михаил Петрович мигнул одному из слуг, показав глазами на второй этаж.

— Поди узнай, собралась ли Маргарита Михайловна к отъезду?

— Господи, да что же это такое, небось растащит все мои вещи, — заюлил Поль, — да мы же Богом обвенчанные, да разве ж можно от живого мужа жену увозить? Да разве я когда обижал Маргариту Михайловну, да вы у неё самой спросите, разве ж она скажет неправду?

Но Маргарита уже спускалась по лестнице. Старая её служанка несла за ней узел с вещами.

— Положи узел на стол, Аксютка, — приказал Михаил Петрович, — раскрой, чтобы видел хозяин дома, что ничего лишнего не забирает с собой моя дочь.

Поль впился глазами в узел. Быстрые руки служанки распутали узел, и всё нехитрое богатство Маргариты предстало его глазам. Раскрылась и шкатулка с фамильными драгоценностями Маргариты.

— Всё ли из драгоценностей на месте? — сурово спросил тесть.

— Кое-чего не хватает, да Бог с ними, — тихо ответила Маргарита.

— Так, — подытожил Михаил Петрович, — замуж выходила, добра навезла на восьми возах, а теперь одну простыню да шкатулку бабушкину увозишь...

Маргарита укоризненно взглянула на отца, и он сразу отстал.

— Всё проглядел, зятёк? — язвительно спросил он.

Поль демонстративно отвернулся от стола.

Служанка быстро замотала узел, взяла в руки, и отец с дочерью вышли на крыльцо. Поль выбежал вслед за ними, молча смотрел, как они садились в карету, но напоследок не выдержал:

— Я буду жаловаться самому государю! — тоненько крикнул он, но так, чтобы они уже не услышали. — Я теперь капитан Московского особого полка, вы у меня ещё узнаете, почём фунт лиха...

Но кричал он больше для дворни, чтобы знала, с кем имеет дело.

Всю дорогу из глаз Маргариты катились тихие слёзы. Она не вытирала их, чтобы не обратить внимание отца на своё состояние, а он избегал взглядывать на дочь, потому что и сам мучился болью.

Кончилась её весёлая, беззаботная молодость, кончилось её несчастное супружество. Что-то ждёт её впереди? Какие ещё испытания пошлёт ей Господь за её своевольство?

Никуда нельзя показаться, надобно ограничиться пределами отцовского дома, даже за порог выйти не придётся, иначе пойдут по Москве злые и скверные слухи, а уж Москва на эту молву ох как таровата. И со страхом ждала она того бала, о котором говорил великий князь Константин, и надеялась, что до коронации императора забудет он о своём приглашении, забудет и о танце, на который ангажировал Маргариту.

Нет, не забыл Константин зеленоглазую красавицу, такую скорбную и обольстительную в чёрном траурном наряде. Вспомнил, едва приехал царский поезд на коронационные торжества...

Уже тридцать пять лет не видела Москва такого блестящего собрания первых лиц государства. Ради коронационных дней прерван был годичный траур, раззолоченные камзолы сменили скромные тёмно-зелёные мундиры, алые ленты орденов украсили расшитые костюмы сановников. Щегольские кареты, длинные дормезы[13], запряжённые восьмёрками и шестёрками вороных и белоснежных коней, всё подъезжали и подъезжали в древнюю столицу, а древний Кремль разукрасился таким обилием разноцветных нарядов, какого за последние годы не упомнила Москва.

Весеннее московское солнце, не в пример северному, петербургскому, словно нарочно не сходило с небосклона все дни, щедро рассыпало тепло, и под ним загустилась листва сирени, распустились в подмосковных лесах крохотные фиалки, ядовито зазеленела трава под буйными лучами. Даже московские мостовые, прибитые копытами, сапогами и котами простолюдинов, топорщились пробивавшейся молодой зеленью, а колдобины осыпались, разостлались в мягкую пушистую пыль.

В Светлое Христово воскресенье, 5 апреля 1797 года, началась эта великая для Павла и красочная для всего московского народа торжественная церемония.

Однако путь от Петровского дворца до Успенского собора был так короток, что Павел приказал продлить его, обогнув колокольню Ивана Великого. Впереди длинной и раззолоченной свиты выступал сам император в высоких сапогах с раструбами выше колен, в расшитом золотом мундире с андреевской лентой через плечо. Мария Фёдоровна в роскошном наряде из серебристой парчи, расшитом серебряными же цветами и птицами.

На крыльце Успенского собора встретила Павла процессия священников в золотых ризах, в белых клобуках с вышитыми серафимами, с золочёными тяжёлыми крестами в руках и витыми свечами с бледными огоньками, почти незаметными в ярком свете солнца.

Александр и Константин шли за отцом и матерью бледные и взволнованные — впервые видели они обряд коронования, после которого император был уже вправе надеть тяжёлую шапку Мономаха на троне.

Небольшое пространство Успенского собора забито было золототкаными мундирами и камзолами; огни свечей здесь, в полутьме собора, засверкали на орденах и позументах, засияли на золоте крестов и кадильниц.

Маргарита стояла в тесной толпе вместе с отцом и матерью и только краешком глаза, из-за плеч и голов впереди стоящих, могла видеть торжественную церемонию.

Напротив алтаря, прямо посредине собора, устроено было возвышение, там высился роскошно отделанный престол — трон императора. Маргарита увидела, как Павел, маленький, тщедушный, но покрытый парчовой мантией, подбитой горностаевым мехом, возложил на себя сверкающую алмазную корону, затем дотронулся ею до головы императрицы, возложил на себя далматик — одну из царских одежд византийских императоров, и лишь потом накинули ему на плечи порфиру — царскую одежду Руси.

В порфире, короне, со скипетром и державой в руках прошёл он в алтарь, чтобы прикоснуться Святых Тайн из рук священников. Рядом стоял князь Репнин. Павел подмигнул ему и довольно громко, сквозь пение дьяконов, спросил:

— Ну что, князь, каково я играю свою роль?

Мария Фёдоровна одёрнула мужа:

— Тише, мой друг, тише...

Маргарита, конечно, не слышала этих слов, видела только, как шевелятся губы царственных особ. Ангельское пение церковного хора заглушало все звуки.

Она выдержала всю длинную процедуру — долгую обедню, причастие императора, его коронование, а потом возглашение наследником престола, цесаревичем большего сына императора — Александра...

В отцовском доме рядом с младшими братьями и сёстрами Маргарита немного отошла душой и теперь могла и светло улыбнуться, и пожать плечами, и радостно рассмеяться, но чёрная стена неизвестного и горького будущего всё не отпускала её. В её зелёных огромных глазах залегла глубинная грусть, и даже торжественное зрелище, а потом весёлая толкотня народа, набросившегося на фонтаны с красным и белым вином, на жареных быков, выставленных во дворе Кремля, и тяжёлая возня на булыжниках, куда из царских окон бросали горстями медные и серебряные монеты, не изгнали печаль из её глаз. Она словно бы отрешённо наблюдала за всей этой суетой и скептически усмехалась в душе: зачем всё это, кому это нужно?

Однако когда ей принесли бальное платье, приготовленное для Дворянского собрания, сердце её всколыхнулось: никогда ещё со дня своей свадьбы не надевала она такое роскошное, расшитое блестками, серебряными и золотыми нитями одеяние.

Туго обтягивающий лиф подчёркивал её тоненькую стройную фигуру, а пышные юбки образовывали каскад вокруг её ног. Бриллиантовое ожерелье на белой шее, длинные подвески в ушах и тяжёлые браслеты на руках дополняли её наряд. Ей вдруг захотелось проплыть по залитому светом залу, по скользкому паркету бального помещения рядом с таким же красивым, высоким, стройным человеком.

Она вспомнила лицо Константина, его коротенькую фигуру и невольно поморщилась: нет, это был не тот человек, о котором вдруг возмечталось ей. Рядом с ним она не чувствовала бы себя красавицей, была б принижена его высоким саном, вела бы себя скованно и неестественно. Она так надеялась, что великий князь забудет о своём приглашении.

Но едва открылся бал в Дворянском собрании, куда съехались все самые знатные семьи Москвы, и сам император в паре со старшей невесткой, женой Александра Елизаветой Алексеевной, открыл сверкающее шествие танцоров, за ним в паре с сыном плавно проплыла императрица, потом младшая невестка с кем-то из блестящих придворных, Константин взглядом отыскал Маргариту, стоящую вместе с отцом и матерью у дальней стены среди белых высоких колонн, и через весь зал направился к ней.

Сперва он обратился к Михаилу Петровичу, прося позволения пригласить на танец его дочь, потом подал руку самой Маргарите.

И вот она вышла на круг, под яркий свет тысяч свечей, на пустое пространство, предназначенное для танцев. Взгляды всех обратились к этой паре — невысокий Константин в расшитом камзоле и редкостной красоты зеленоглазая и стройная его дама. Почти на полголовы Маргарита была выше Константина, во всё время танца не поднимала, а опускала глаза на своего кавалера, и взгляд её глаз словно бы притушёвывался, затеняясь длинными ресницами.

Зашушукались старухи в роскошных нарядах, набелённые и нарумяненные, стоящие и сидящие вдоль стен; глаза молодых офицеров и напудренных вельмож обратились к Маргарите.

Вежливый Константин отвёл даму к её отцу и сразу же подвёл к ней высокого рослого офицера в тёмно-зелёном мундире.

— Я прошу моего офицера, Александра Тучкова, заменить меня в паре с вашей дочерью, — отрекомендовал он нового кавалера Михаилу Петровичу. — Разрешите потанцевать ему с нею...

Отец разрешил, и Маргарита забыла обо всём, легко скользя по наборному паркету и отдаваясь ритму музыки. Она даже не разглядела лицо своего кавалера, ей достаточно было того, что она летела по зале, лицо её овевал ветерок от движения, а ноги сами несли её так, как ещё никогда не приходилось.

Маргарита забыла обо всём, глаза её разгорелись, розовые губы приоткрылись, щёки зажглись румянцем — она вполне сознавала, как она теперь хороша, и упивалась сознанием своей красоты.

— Как легко вы танцуете, — услышала она шёпот, когда её кавалер, изящно держа её за кончики пальцев, обводил вокруг себя.

Она недоумённо взглянула на него. Молодое, белое, сияющее лицо, голубые, слегка навыкате глаза, яркие губы, слегка подвитые волосы пшеничного оттенка над высоким чистым лбом. Но взгляд поразил её — словно стояла в нём какая-то извечная тоска, словно и не было этого блестящего бала, словно куда-то вглубь души уходил этот взгляд. Серьёзные, печальные голубые глаза смотрели на неё из запредельного мира, с глубокой грустью. Вся весёлость Маргариты слетела с неё. Кто это — она даже не расслышала его имени, когда он представлялся отцу.

— Вы кто? — тихонько спросила она.

— Разве такой красавице, как вы, полагается запоминать имена своих кавалеров? — грустно усмехнулся её партнёр по танцу.

Она снова взглянула прямо ему в глаза, и ей уже не хотелось ни танцевать, ни кружиться под этим ярким светом тысяч свечей, лишь бы глядеть и глядеть в эти грустные, но сияющие голубые глаза, погружаться в их неведомую глубину и печаль.

— Ну, положим, я Александр Тучков, — успел шепнуть он ей между фигурами танца.

— Меня зовут Маргарита, — едва шевеля губами, сказала она ему в следующем перерыве между фигурами.

— Я знаю, — прочла она незаметное движение его губ.

И сразу пришло к ней осознание того, что делается здесь, на бале. Отрезвевшими глазами наблюдала она за вереницей пар, за изящными и красивыми фигурами танца, за сверканием золотых пуговиц и движениями башмаков и сапог. Ей больше не хотелось танцевать, она едва не вышла из круга, с усилием довела танец до конца, долетела до отца, слегка поддерживаемая под локоть Александром.

Больше она не танцевала. Кавалеры ещё подходили к ней, но она утомлённо отмахивалась большим веером и прошептала отцу:

— Я так устала, батюшка, поедемте домой...

Михаил Петрович удивлённо взглянул на дочь. Этот бал был её триумфом, её заметили даже члены царской фамилии, она была настоящей королевой в череде придворных красавиц, и вдруг эта усталость, нежелание выставляться напоказ. Он пожал плечами. Не дождавшись конца бала, семья Нарышкиных отъехала домой.

Маргарита бросилась в постель, и глаза Александра Тучкова встали перед ней — глубокие, печальные и понимающие. Она не запомнила его лица, не видела, как он одет, высок ли ростом, помнила только, что поднимала свои глаза к его лицу — значит, он выше неё. Больше ничего не запомнила она — лишь глаза его стояли перед ней.

На другой день после бала в Дворянском собрании двери парадного подъезда дома Нарышкиных почти не закрывались. Выразить своё почтение приезжали молодые офицеры, придворные старые почтенные ловеласы.

Михаил Петрович принимал всех, выказывал уважение, но Маргарита, ради которой и приезжали все молодые и не слишком молодые люди, не показывалась. Она отговорилась головной болью, сидела в своей комнате и не хотела никого видеть.

Александр Тучков не появился...

После семейного обеда Михаил Петрович решил поговорить с дочерью.

— Я очень рад, что ты такая скромница, — осторожно начал он, — но не забывай, что после развода ты должна будешь выйти замуж. Куда же ещё деться женщине в наше время?

— Я не хочу замуж, — тихо ответила Маргарита. — Что хорошего в замужестве?

— Но я не желаю, чтобы ты пошла в монахини, — вспыхнул Михаил Петрович, — есть много знатных и богатых женихов, я желаю тебе только счастья...

— Я благодарна вам за заботу, — устало отвечала дочь, — но я не пойду больше замуж, я теперь знаю, что это такое — замужество. Вам так повезло с маман, у вас прекрасная семья, а моя доля, видно, другая, мне нет счастья в семейной жизни...

— Первый опыт, — наставительно сказал Михаил Петрович, — ещё не опыт.

На том и закончился этот нелёгкий разговор.

Варвара Алексеевна больше не вмешивалась в сердечные дела Маргариты. Она сознавала свою вину, и в её отношении к дочери появилась нотка этой виноватости. Она уже не могла советовать своей старшенькой.

А Маргарита с тех пор замкнулась в себе ещё больше. Она не могла никому рассказать о своих сердечных страданиях, не могла и слова произнести о том, как запали ей в душу глаза Александра Тучкова. Да и с кем могла бы она поговорить... Мать старалась избегать разговоров, отец был прямодушен, груб и отчётливо заявил, что ей всё равно придётся выйти замуж второй раз. Она не хотела, не смела даже мечтать о том, чтобы вторично встретиться с тем человеком, взгляд которого так поразил её. Впрочем, что она знала о нём, кроме имени и голубых глаз? Кто знает, каков он на самом деле?

Однако она встретилась с Александром Тучковым ещё раз. На именины жены одного из своих троюродных братьев Михаил Петрович повёз всю свою семью: младшие девочки уже подросли, пора было знакомить их с молодыми людьми, а потом пристраивать. Только и разговоров было в семье что о браках, о замужестве. Нет хуже доли матери и отца, которым надо выдавать замуж многочисленных дочерей: мало того, что приходится выделять богатое приданое, нужно ещё найти человека, в котором не пришлось бы разочароваться, как Маргарите.

За огромным столом, накрытым на полсотни человек, где уместились семьи многих родственников, Маргарита сидела на самом конце. Она не поднимала глаз, не искала взглядов, ей неинтересны были досужие разговоры — она была в преддверии развода, и тайные мысли о своей судьбе не оставляли её даже во время самого праздничного застолья.

И вдруг она почувствовала на себе тяжёлый взгляд. Она подняла глаза, обвела огромный овальный стол и наткнулась на этот взгляд — серьёзный, немного печальный, словно бы отрешённый.

Александр Тучков тоже был родственником хозяйки дома с какой-то дальней стороны. «Словно сама судьба сталкивает нас», — невольно подумала Маргарита.

Она опустила глаза в тарелку и теперь уже мечтала убежать от этого пристального взгляда. Кто она такая, чтобы отвечать таким же взглядом? Она не имеет права отвечать ему, она не может быть с ним наравне...

Маргарита ещё посидела за столом, затем тихонько извинилась перед хозяйкой дома и выскочила на крыльцо. Скоро лошади везли её в отцовский дом.



Загрузка...