Глава тринадцатая

1

На следующее утро Профессор впервые проспал обычную прогулку и вышел к завтраку наспех причесанный и небритый. Он дурно спал минувшую ночь. Перед сном он дочитал роман, которым снабдил его доктор Лейбниц. Роман закончился ужасно. То есть закончился он так, как и должен был закончиться, но Профессор, продвигаясь к концу книги, не переставал надеяться, что сам автор, как бог из машины, вторгнется в развитие действия и, вопреки всему, что написал, одарит читателя счастливым концом. Автор же, не изменяя себе, остался до последней главы суровым реалистом, не ищущим поблажек от жизни и не склонным заменять жестокую действительность сладкими грезами. А тут еще телевизионная передача, которую Профессор неведомо зачем остался смотреть после ужина. Ему бы вовремя убраться к себе в комнату, послушать музыку (недавно дети прислали чудесный диск композиторов барокко — Монтеверди, Вивальди), полистать иллюстрированный журнал, помечтать о том, что было бы, если бы было так, как мечталось, но Старик, падкий на зрелища, насел на него, зазывая к телевизору, а он не нашел решимости отказать (Ребе с каким-то атласом уже устроился в кресле перед экраном). И ко всему луна: мертвенный свет лился в окно, бродил по комнате, тревожил и пугал его то холодным, настойчивым блеском на стекле висевшей напротив кровати картинки, то гипсовой белизной вазочки на столе, в которую фрау Бус, желая порадовать его, вставляла иногда несколько ландышей, то черной горбатой тенью тяжелого халата, брошенного на спинку кресла, а у него не хватало ни догадки, ни сил подняться и затянуть гардину. Подушка сделалась жесткой и комковатой, больно давила затылок, каменистыми выступами упиралась в спину, впечатления прочитанного, увиденного, пережитого, одно сменяя другое, резкими, быстрыми кадрами вставали перед Профессором, скручивались плотным жгутом и душили его, лунный свет, белый, холодный, проникал сквозь прикрытые веки, и некому было прижать его к большой теплой груди, как прижимала няня Матреша, когда, оглушенный детским кошмаром, просыпался он по ночам: «От луны смута, морок...»

Он не выдержал, что было силы придавил пальцем кнопку звонка. Профессор ждал, что войдет фрау Бус, проследует к нему, приговаривая что-то доброе, он услышит, как под юбкой трутся одно о другое ее толстые бедра, она обнимет его за плечи и склонится над ним, даруя утешение и покой. Но в проеме отворившейся двери возникла крепкая, четко изваянная фигура Ильзе, и Профессор, увидев ее, тотчас раскаялся в том, что попросил помощи. Ильзе отказалась дать ему сверх обычной белой таблетки снотворного еще и желтую, какую давала ему, когда одолевала его бессонница, фрау Бус. «Вы слишком тепло одеваетесь на ночь». Ейн, цвей, дрей — Ильзе, решительно поворачивая его сильными руками, он и охнуть не успел, стащила с него вязаную фуфайку, которую он натянул под пижаму, взбила подушку, уложила его, как сочла удобным, задернула гардину и выключила свет. Он увидел напоследок, как в прямоугольнике открывшейся в коридор двери появился статный силуэт Ильзе, потом дверь захлопнулась, стало совсем темно.

Профессор закрыл глаза и ужаснулся навалившейся на него темноте. И было еще

что-то — необычное, страшившее его. Прошло какое-то время, пока он сообразил, что это — тишина. Она заполняла пространство помещения, как воздух заполняет шар, только стук сердца, казавшийся чьими-то поспешными шагами в коридоре, отдавался в ухе, и оттого тишина была еще напряженнее и страшнее. Старик не храпит, наконец, снова догадался он. Может быть, Старик умер (с его-то диагнозом)? Ну, конечно, умер (Профессор был уже убежден в этом). Умер, и лежит совсем близко, за двумя дверями, и застывает, не от холода, а оттого, что жизнь ушла. И почему молчит Ребе? Почему не поднимает тревоги? Неужели чуткий, как стрелка компаса, Ребе заснул так крепко, что не слышит гнетущей тишины? Надо было встать, и пойти туда, поднять тревогу, потребовать еще снотворного в конце концов, — но Профессору страшно было открыть глаза, включить лампу, нажать кнопку звонка, увидеть Ильзе в проеме двери... И он лежал, погруженный во тьму и тишину, слушал суетливый топот собственного сердца, и старое его тело дрожало от холода и страха.

2

Он долго мерз, не решаясь снова надеть желанную фуфайку, и, кажется, только под утро провалился в сон, но и сон не принес ему успокоения. Он странствовал, то и дело сбиваясь с пути, по какому-то огромному непонятному зданию. Бродил по бесконечным коридорам, поднимался на лифте, и опускался, и снова поднимался, даже во сне удивляясь тому и пугаясь, что поднимается не просто снизу вверх, а наискось, по диагонали, он заглядывал в комнаты, которые оказывались то учебными аудиториями, то больничными палатами, то еще чем-то, он продолжал искать, и во сне не представляя себе ясно, кого же он ищет. Он понял это, когда на каком-то повороте увидел женщину, маленькую и ладную, в тонком просвечивающем платье, похожую на сестру Паолу из кабинета врачебной физкультуры, но он-то знал, что это не Паола, а Вика. Его тело, его тотчас ставшее прерывистым дыхание, его сердце, гулко заметавшееся в груди, тотчас сообщили ему об этом. Женщина стояла к нему спиной на лестничной площадке у окна и, не отрываясь, вглядывалась во что-то, происходившее снаружи. Он тихо подошел сзади, ближе, ближе, и вот уже прижался к ней, обнял, почувствовал ее маленькие точеные ягодицы, провел ладонью по животу, она не оборачивалась, высматривала что-то вдали за окном, он осмелел еще больше, но тут будто резкий толчок, не пробуждая его, включил сознание, и он с ужасом понял, что плоть его по-прежнему мертва и бессильна. Он почти проснулся от нахлынувшей тоски, тем более (он сквозь сон чувствовал), что ему пора было встать, чтобы помочиться, но не проснулся и даже, наверно, заснул еще крепче. Он всё еще стоял у окна, но женщина уже исчезла. Внизу, под окном лежала серая полоса автобана, по которому медленно тянулась бесконечная процессия легковых машин, у каждой из них на крыше был укреплен длинный черный ящик, наподобие того, в котором возят доску и прочие приспособления для занятий виндсерфингом. Приглядевшись, он с замирающим сердцем обнаружил, что происходит нечто невообразимое: автомобили стоят на месте — движется, увлекая их вперед узкое асфальтовое полотно дороги. Что-то пугало его в этом медлительном движении. Он припал лицом к стеклу: ящики на крышах машин не были принадлежностью веселых смельчаков, резвящихся в бурной стихии, — это были гробы.

3

Накануне вечером они смотрели по телевизору смешные истории про мистера Бина. Впрочем, по-настоящему от души хохотал только Старик. Его широкое лицо багровело от хохота. Профессор, хоть и смеялся, полагал нужным оправдываться: комическое мастерство актера поистине великолепно, найденная им маска убедительна, но, если вдуматься, всё происходящее перед ними достаточно печально. Обладатель одной вечной маски не может не вызывать жалость. Если представить себе, что артист Аткинсон завтра захочет сыграть Гамлета, зрители будут по привычке видеть в нем этого нелепого мистера Бина. «Да на черта ему ваш Гамлет? — заспорил Старик. — С этим болваном Бином он сколотил себе уже не один миллион. И еще кучу миллионов сколотит, пока всем не надоест. А тогда купит остров (если еще не купил), будет лежать под пальмой и чесать между ног». Профессор не соглашался. Он убежден, что в жизни артист Аткинсон, как большинство комиков, человек трагического мироощущения. Этот трагизм то и дело дает о себе знать в смешных приключениях нелепого мистера Бина. А Гамлета мечтают сыграть, наверно, все артисты, какие только есть на свете:

«Не так ли, РебеРебе, разложив на коленях таблицы с расчетами, по обыкновению, смотрел на экран несколько отсутствующим взглядом; лишь изредка он, казалось, слегка улыбался, отгонял от глаз паутинку и за козырек натягивал фуражку на лоб. «Кто знает, — отозвался Ребе. — Может быть, Гамлет казался окружающим таким же нелепым, как этот мистер Бин».

Объявление о следующей передаче не предвещало ничего неожиданного. «Путешествие в мир неведомого» или что-то вроде того. Обычная познавательная программа: скорее всего, научный или видовой фильм. Но уже первые кадры оказались так тревожны, что даже Ребе поднял голову от расчетов и замер в напряженном ожидании.

Сперва на экране появилась больничная палата. Возле кровати, на которой лежал человек, видимо, только что отбывший в этот обозначенный в титрах неведомый мир, скорбно, слегка сутулясь, стоял почтенный седой господин в черном. Наверно, целую минуту, очень долго длившуюся, пребывал он недвижимым, потом закрыл простыней лицо умершего и неторопливо направился к двери. Он вышел в длинный и пустой белый коридор, тихо и плотно прикрыл за собой дверь палаты, повернул лицо к зрителям. «Рано или поздно каждый человек умирает, — раздался с экрана негромкий убеждающий голос. — Заранее подумать о своих похоронах, заранее обеспечить, чтобы они соответствовали вашему желанию, заказать самый лучший билет для путешествия в неведомый мир, значит освободить себя и близких от важной заботы, с которой каждому из нас так или иначе предстоит встретиться».

Нет, это не для моих нервов, и уж во всяком случае не перед сном, подумал Профессор, но вслух произнес, стараясь, чтобы сказанное прозвучало равнодушно и даже беспечно: «Кажется, опять реклама. Пойду-ка лучше почитаю». Он слегка потянулся. «Не робейте, Профессор!» — расплываясь в улыбке, подмигнул ему Старик. — «Совершить путешествие, о котором нам хотят рассказать, всё равно придется. Но когда, не знает никто, и этот седой зазывала на экране тоже. Меня однажды уже убили, даже в яму бросили, а я после этого еще полвека отмахал. А?» Профессор покачал головой, выразительно взглянул на Ребе («При его-то диагнозе»!) и остался сидеть в кресле. Он не любил говорить о смерти и не умел думать о ней. Старик, чувствуя это, при каждом удобном случае с жестоким постоянством заводил с ним беседу о конечности жизни и неизбежном приближении конца, приправляя свои соображения шутками и прибаутками, конечно же, весьма неуместными. «Как же он боится!» — думал Ребе, не о Профессоре — о Старике, но в разговоры не вмешивался, и потому, что не имел желания вмешиваться, и потому, что, как он полагал, каждый должен сам и по-своему пройти курс подготовки к путешествию в неведомое, которое предстоит совершить.

В хорошую погоду, если была охота прогуляться подольше, они шли к вокзалу кружной дорогой, и тогда у них на пути оказывалось похоронное бюро, в одном из окон которого красовался вертикально поставленный вызолоченный гроб, напоминавший о сокровищах египетских пирамид. Витрины заведения были вообще со вкусом оформлены исполненными философского смысла натюрмортами из камня, дерева, керамики и разнообразных тканей, привлекавшими внимание прохожих; декорация к тому же часто обновлялась. Кроме того, в витринах, будто это были окна какой-нибудь художественной галереи, неизменно выставлялись акварели некой Эльзы Химмель, видимо, имевшей с бюро свои особые отношения: умело написанные ландшафты, изображения цветов и плодов, проекты витражей. Тут же лежали и билетики с ценой, работы стоили недорого. «Были б деньги, я бы купил вот эту, — Старик делал знак толкавшему кресло Элиасу задержаться у витрины. — С озером». Он восседал в своем кресле на колесах, как фараон, его тяжелые щеки расползались в улыбке. «Профессор, что вы там жметесь в стороне, как девственница на танцплощадке! Мы пока, слава Богу, картинки выбираем, а не кое-что другое. А?» Профессор покорно подходил ближе, делал вид, что рассматривает выставленные в окне работы, но взгляд его не задерживался на них, проникал в сумрачную глубину помещения, различая там тяжелые ладьи гробов и положенные поверх мерцающие серебристой белизной покровы. «Или эти белые лилии в синей вазе. А? — весело кричал Старик, точно командовал аукционом. — Это вам не то, что картинки у нас в комнатах! — (Хотя картинки, развешанные в комнатах Дома, скорей всего, принадлежали кисти той же Эльзы Химмель.) — А вы, Ребе? Что вы скажете про эти лилии?» «Я не люблю белых лилий, — Ребе отмахнулся то ли от своей паутинки, то ли от Старика. — Они слишком сильно пахнут».

Седой господин на экране убедительно рассказывал об удобствах анонимной кремации. Если вы не хотите беспокоить ваших родных и близких, если ваши родные и близкие не хотят беспокоиться или почему-либо не в силах принять на себя неизбежные беспокойства, соответствующая фирма без всякого участия с вашей стороны превратит ваше отжившее тело в горстку-другую пепла. Нужно только позвонить по телефону и сообщить, что вы умерли. Ну, и оплатить услуги, конечно. За вами приезжает автомобиль, а через определенное время родные и близкие получают прах в запломбированной урне, модель которой вы можете сами заранее выбрать по каталогу. Анонимная кремация производится согласно самым строгим правилам. Тут на экране показали огромный во всю стену холодильник, в секциях которого, как в сотах, хранятся взятые в переработку тела, упакованные в прозрачные пластиковые мешки. Два работника фирмы в светло-зеленых комбинезонах извлекли тело из мешка, натянули на него белое трикотажное белье. «У нас за таким бельем когда-то в универмаге очереди стояли», — весело прокомментировал Старик. Потом покойного обрядили в какое-то подобие специального мундира — темно-зеленый мундир удобно надевался спереди и застегивался на спине с помощью нескольких крючков. «Прямо генерал! — веселился Старик. — Только орденских планок не хватает и золотой звезды героя». Профессор оборвал его: «Прекратите!» Голос у него дрогнул. Он поднялся было, чтобы уйти, но, постояв минуту, снова опустился в кресло. Гроб был светлого дерева, просторный, с высокими стенками, слегка украшенными резьбой. «Ничего себе ящик! В России мы о таком и не мечтали!» — не мог угомониться Старик. (Ох, страшно ему, — думал Ребе. — Да ничего, пусть помается!) «Не кощунствуйте!» — вдруг тонким голосом закричал Профессор. Он побледнел, снова встал с кресла, шагнул было к двери — и остановился: в этот момент на экране возникли гигантские металлические клещи, они опустились откуда-то сверху, подхватили гроб, подняли, подержали на весу и опустили на черную бегущую дорожку транспортера. Ладья неторопливо двинулась вперед — дальше, дальше, и вот на ее пути распахнулись тяжелые ворота и обнажилось сияющее пламенем жерло печи. Огнь пожирающий... — с ужасом вспомнил Профессор. — Откуда это? Огнь пожирающий...

А с экрана молодая красавица с ярко-голубыми линзами в глазах уже увлекательно рассказывала, что вместо того, чтобы покупать могилу на кладбище, можно захоронить урну в лесу под деревом; для этого отведены специальные лесные участки. Нестандартно и поэтично. Лесные ландшафты, предъявленные телезрителям, были, в самом деле, очень привлекательны. Имеется и морское захоронение: урну с вашим прахом берут на борт специального судна и опускают в пучину. Морские виды тоже манили воображение.

«Что скажете, Профессор? Красиво? А?». Старик повернулся к Профессору, точно ничего и не было между ними.

«Боюсь, эта передача не для нас, — сказал Профессор. — Начальство Дома без нашего участия решит, что с нами делать».

«Но помечтать-то можно. Тем более что есть заманчивые предложения. Вы, Ребе, выбрали что-нибудь. А?»

«Мне незачем выбирать. — Ребе потянул на лоб козырек фуражки. — Меня похоронят на кладбище Батиньоль в Париже».

«Простите... — Профессор задохнулся от неожиданности. — Вы собираетесь в Париж?»

«Непременно. Здесь — только короткая остановка».

Старик побагровел и захохотал:

«Да вы в Доме уже шесть лет... Или семь?»

«Это неважно. Мне надо в Париже передать письмо. Я обещал. Там ждут».

(«Там ждут», — сказал Учитель, передавая ему письмо. — Он знал, что умирает. Была новогодняя ночь. Двадцатый век перешагивал во вторую половину. Учитель договорился с санитаром, что Ребе — тогда еще Лев в квадрате — поможет хоронить его. «Боюсь, не запомню места, — сказал он Учителю. — Кладбище большое. А здесь не то что имен, номеров не ставят». Синие, уже меркнувшие глаза Учителя засветились улыбкой: «Вы полагаете, я собираюсь здесь лежать?..»)

Передача заканчивалась. Из телевизионного ящика неслась бодрая музыка.

«Господин Профессор, у вас процедура».

В двери стояла старшая сестра Ильзе.

4

Зачем он смотрел эту дурацкую передачу! Ведь он уже встал, чтобы уйти. И снова, как мальчишка, по первому слову Старика покорно опустился в кресло. Этот грубый Старик обладает какой-то необъяснимой особенностью подавлять его, подчинять себе. Впрочем, наверно, он сам всего более виноват в своей податливости. Несносный характер, всегда готовый к уступкам, ищущий соглашения. Воспитанный в детстве под крылом обожавшей его, вечно зябнувшей в страхах семьи. Родители, однажды напуганные и так до конца долгой жизни не успевшие освободиться от испуга, всегда и во всех случаях ищущие возможность ладить с ними, с теми, кто за окном и вокруг — сверху, снизу, в учреждениях, в трамвае, на улице. И няня, найденная или дарованная им под стать: в младенчестве он прятал лицо в мягкой и теплой выемке между ее тяжелых грудей, в мягкой байке ее платья, чтобы не вдыхать, не чуять, не слышать разлитого повсюду в воздухе запаха, привкуса, посвиста страха. И вот теперь, когда жить осталось несколько воробьиных шагов и, если не бояться смерти, то вообще уже нечего бояться, над ним по-прежнему властвует привычка страха, и наглый окрик Старика, точно команда собственного мозга, подчиняет дух и тело...

Процедура как всегда возбудила Профессора, но тоска, которую разворошила в душе передача, не отпускала его. Неужели всё, что ждет его впереди, удобный гроб, брошенный железными клещами на вечно ползущую ленту транспортера и пламенеющее жерло печи?.. Огнь пожирающий!.. Иногда он жалел, что оставил Россию, его воображение заполняли сослагательные мечтания — заполненные аудитории (и он на кафедре), юные лица студенток, птичий перезвон молодых голосов, покорные и смелые аспирантки, исполненные серьезного достоинства беседы с коллегами, знакомые имена которых он, среди множества новых, неведомых ему имен, еще встречает, когда попадает ему в руки российская газета, книги, им написанные, значимые, итоговые, в красивых солидных переплетах. Всё это было брошено под ноги Вике, она прошла, не испытывая благодарности, похоже, даже не заметив того, что у нее под ногами, по всему, что могло составить смысл и сущность оставшейся его жизни. Он искал в этой молодой любви продолжения жизни: он любит, он любим — он живет. Светлый месяц, проплывая за окном, с каждой ночью становился массивнее, круглее. Вика в большом, не по росту, профессорском халате сидела на диване, скрестив по-турецки ноги, воодушевленно разворачивала перед ним рожденные ее воображением видения будущего, похожие на страницы рекламного атласа туристического агентства, заполненные фотографиями ярко-синих океанов, экзотических земель, великих творений искусства и зодчества всех народов и континентов, — он увлеченно слушал ее, будто пил элексир долголетия. Жадно требовательная маленькая женщина, она умела взять от него, мужчины, казалось ему, вдвое, втрое более того, что он мог дать, и это тоже приносило радостное ощущение нескончаемого продолжения жизни. Она снова и снова пересказывала теорию об идеальных детях, рождаемых от старого (слово мучило его, но он стеснялся сказать ей об этом) отца и юной матери, и однажды почувствовала, что в самом деле беременна. Он вдруг забыл о своих опасениях, чувство присутствия рядом нового прекрасного существа охватило его. Двигаясь по комнате, он старался ступать как можно тише; находясь рядом с Викой, сам того не замечая, прислушивался к тому, что происходит в ней; улыбался и даже напевал что-то. Иногда на улице ему чудилось, что сжимает в ладони трепетную нежную ручку — он невольно подравнивал свои шаги к крошечным шажкам ни для кого, кроме него, невидимого шествующего рядом малыша, мысленно низко наклонялся к нему, чтобы просто и весело поведать о том, что происходит вокруг. Будущий ребенок, не заботясь о здравомыслии, обещал ему нескончаемое будущее: он забывал хронологию, видел рядом с собой уже не малыша — прекрасного молодого мужчину (нимало не похожего на его старшего сына — этот пошел в мать, в Анну Семеновну, был невысок ростом и полноват), он вел с прекрасным молодым мужчиной — сыном — ученые разговоры, спорил о политике, заглядывал в кафе выпить чашку кофе с коньяком. Но Вика, не спросясь его, избавилась от плода: «Сперва надо уехать. С ребенком мы застрянем здесь неведомо насколько». Он затосковал, по ночам вдруг просыпался в испуге, будто кто-то грубо встряхнул его за плечи, подолгу лежал тихо, сдерживая дыхание, чтобы не побеспокоить лежащую рядом маленькую женщину, за окном была черная пучина, и светлый месяц, будто переменив назначенный ему во Вселенной маршрут, больше не плыл мимо окна по небу.

5

Роман, который читал Профессор, закончился ужасно.

...Профессор из романа, еще недавно такой благополучный, столь уверенно шествовавший по дорогам жизни, был повержен, превращен в ничто. Родители девчонки, которая в постели была настолько изощрена, что он подчас чувствовал себя с ней неопытным юнцом, обвиняли его в использовании служебного положения, насилии, разврате, чуть ли не в растлении малолетней. У отца девчонки обнаружились какие-то важные связи, в весьма высоких сферах начались разговоры о непорядках в университете, в солидной газете появился фельетон об университетских нравах, о той цене, в частности, которую студентки принуждены платить престарелым профессорам за нужную оценку. Имена не были названы, но ректор всё же пригласил к себе профессора, — после неприятного разговора тому ничего не оставалось, как подать в отставку. Приятели отдалились от него: он стал для них скучен, как бывают скучны неудачники. Знакомые посмеивались: неудачи кажутся смешными, если неудачник виноват в них сам. Недруги злорадствовали. Жена рассердилась, потребовала, чтобы он переехал на Мельничную, в свое холостяцкое убежище, и, не таясь, завела себе респектабельного любовника, директора фирмы по продаже медицинского оборудования, взамен прежнего, подающего надежды молодого скрипача, с которым встречалась в гостинице. Вся жизнь профессора из романа сосредоточилась теперь во встречах с девчонкой, разрушившей его прошлое и настоящее и сделавшей сомнительным его будущее. Она едва не всякий день прибегала к нему на Мельничную, он загодя чуял ее приближение, чтобы тут же, на пороге сжать ее в объятиях, и вспоминал знакомого добермана, принадлежавшего одному сослуживцу. Рассказывали, что пес вот так же чуял момент, когда хозяин выходил из здания университета и садился в машину, чтобы ехать домой: именно в этот момент доберман выбегал в прихожую, замирал у двери, лишь вздрагивая иногда, поводя ушами и втягивая ноздрями воздух, и ждал, пока дверь отворится и хозяин появится на пороге, чтобы в радостном порыве броситься к нему. Девчонка (он звал ее Ли, как звали друзья и подруги, с которыми она его, впрочем, не знакомила) обсуждала с ним планы дальних путешествий, то по Африке, то по Австралии или Южной Америке, — отдыхая от любви он прокладывал вместе с ней головокружительные маршруты, прикидывая, что дальнее и долгое странствие, может быть, единственный разумный выход из положения, в которое он попал (они попали). Он помечал в записной книжке, какие вещи понадобятся им в путешествии и часто навещал магазины (чего раньше терпеть не мог), деловито высматривая необходимое. Однажды профессор отправился проведать сестру, обитавшую в недальнем городке, — с сестрой они дружили, но из-за его занятости виделись чрезвычайно редко. Сестра была старше его семью годами: что с ней будет и будет ли она, когда я возвращусь из Африки, печалился он. От всего пережитого за последние месяцы профессор был утомлен, нервы вконец расшатаны, он отказался от привычного автомобиля и выбрал поезд в надежде, что дорога принесет ему покой и развлечение. В вагоне он и в самом деле подремал немного, потом заказал кофе с круассоном и, чувствуя, как утишается сумятица в душе, смотрел на тянущуюся за окном реку, по которой проплывали белые теплоходы. Он предполагал провести у сестры несколько дней, но в первую же ночь почувствовал недомогание, тяжелая тоска тучей придавила его, час, другой, третий он томился в бессоннице, понял, что долее не в силах оставаться здесь, наскоро расцеловал разбуженную им, оторопевшую от неожиданности сестру, вызвал такси и помчался на вокзал. Может быть, доберманово чутье напомнило о себе?.. Ожидая поезд, он выпил в буфете две стопки коньяку, алкоголь взбодрил его; по дороге в вагон вошла странная пара — рослая африканка и маленький вьетнамец с шафрановым раскосым лицом, они устроились на диване неподалеку от профессора, смешно целовались (африканка резким движением хватала в охапку своего малыша, наклонялась над ним и опрокидывала на его лицо огромную копну черных волос), пили по очереди кока-колу из большой литровой бутылки и снова целовались. За окном поднималось солнце; туман, лежавший на полях, над лентой реки, дымными волокнами тянулся ввысь, тоска профессора тоже развеивалась понемногу, он уже жалел, что напугал сестру и не провел с ней назначенного времени, — кто знает, доведется ли еще встретиться. Впрочем, и мысли о сестре оставляли его по мере приближения к дому, образы будущего овладевали им. Он, увлекаясь, думал о том, как навсегда покинет город, с которым так долго и, чудилось, прочно была связана его жизнь и который в конечном счете так безжалостно с ним обошелся, о том, как найдет для себя иное место обитания, другой город, скорей всего — и другую страну, как увезет туда маленькую Ли (конечно, чтобы жениться на ней, придется преодолеть множество пренеприятных трудностей, но о них пока думать не хотелось), и проведет остаток жизни в угождении своим скромным прихотям и утехам любви. Конечно, Ли еще очень молода, и многое, что она желала бы испытать, уже отзвучало для него, но она любит его, и, может быть, ее любви достанет на тот, в общем-то, недолгий срок, который ему еще осталось топтаться на земле. Он же отдаст всё, что имеет, чтобы сделать счастливой утреннюю пору ее жизни, которая для него будет порой заката и ухождения в ночь. С вокзала он отправился к себе на Мельничную пешком. Час был ранний, движение на улицах небольшое, от неосвещенных витрин магазинов тянуло сонным покоем, словно товары, в них разложенные, устав красоваться, задремали к утру, как прелестницы на балу. В сквере на подступах к Мельничной ему попался навстречу знакомый бездомный бродяга, который обычно ночевал здесь, а теперь перемещался в сторону центра, там в дневные часы он располагался у входа в торговую галерею и ставил перед собой на тротуар высокую оловянную кружку, в которую собирал подаяние. Бродяга был похож на Карла Маркса — большая седая борода и седые волосы до плеч. Под курткой он носил ярко-красную рубаху. В уголке рта у него был зажат вечно дымящийся окурок сигары, борода и усы вокруг губ желтели никотином. Спальный мешок и рюкзак с имуществом были взвалены на видавший виды велосипед, который бродяга, придерживая одной рукой за руль, катил рядом. Профессор обычно подавал ему, случалось, при этом задерживался ненадолго, чтобы услышать суждения уличного философа на тот или иной счет, нередко весьма неожиданные. Он и на этот раз принялся суетливо рыться в кармане, не в силах припомнить, куда засунул кошелек с мелочью; бродяга, коснувшись в знак приветствия двумя пальцами полей шляпы, величественным жестом ладони уверил его, что подаяние можно отложить до новой встречи. Профессор пересек сквер, свернул за угол на Мельничную, и именно в эту минуту, как в без надлежащего вкуса смонтированной киноленте, из подъезда его дома показалась Ли. Она никогда не ночевала одна, без него здесь, на Мельничной, но в том-то и дело, что и эту ночь Ли провела, похоже, не одна: вместе с ней вышел из двери подъезда неизвестный профессору высокий крепкий парень в черной кожаной куртке; черный лакированный шлем мотоциклиста парень держал в руке. На улице они тотчас обнялись, порывисто, жадно, будто истосковались друг по другу, долгие годы ожидая свидания. Профессор застыл в полусотне метров от них, не в силах и страшась пошевелиться, но они, занятые поцелуем, не глядели по сторонам. На Ли была тоже черная кожаная куртка, которую профессор никогда прежде не видел, за плечами висел рюкзачок, в этом рюкзачке однажды (какой это был счастливый день!) она принесла ночную пижаму и домашние тапочки. Профессор стоял обреченно и смотрел на открывшуюся перед ним перспективу улицы, знакомые фасады домов, знакомые, с наизусть запомнившимися номерами автомобили, припаркованные вдоль тротуара...— ноги не шли, и идти было некуда; девчонка с парнем наконец перестали целоваться, подошли к стоявшему перед подъездом мотоциклу, парень достал откуда-то из-под сиденья еще один лакированный шлем, протянул Ли, она нацепила его и взобралась на заднее сиденье; парень оседлал мотоцикл. Ли крепко обхватила парня за пояс, мотор затарахтел, профессор услышал, как Ли, перекрывая шум мотора, крикнула что-то и громко рассмеялась. Мотоцикл рванул с места. Профессор, провожая его взглядом, смотрел туда, где недлинная улица, казалось, слегка сужалась, чтобы влиться в старинную, уложенную брусчаткой площадь перед церковью, шпиль которой маячил вдали. Но парень, вдруг круто развернул сверкающую лаком и никелем ревущую машину, профессор испуганно шатнулся к стене, молодые люди промчались мимо, не заметив его...

6

Оставалось еще страниц тридцать недочитанных, но Профессор в отчаянии захлопнул книгу. После этой сцены с мотоциклом читать дальше было уже незачем и невозможно. Черная кожаная куртка доконала его. Именно в такую куртку мотоциклистки, прежде ему не знакомую, была обряжена Вика, когда они виделись в последний раз.

Где-то сверкал огнями, торопился в нескончаемом круговороте дел и развлечений Берлин, но в отдаленном районе столицы, где они поселились, было темно, дни и вечера были похожи один на другой. Им отвели маленькую двухкомнатную квартирку в нижнем этаже скучного многоквартирного дома, снизу доверху заселенного почти сплошь эмигрантами. И квартира была скучная, с голыми белыми стенами, они не заботились ни о том, чтобы украсить ее, ни даже о том, чтобы обставить со вкусом. Им казалось, что это лишь вынужденная, незначащая остановка на пути, как спешащий человек останавливается у светофора: вот вспыхнет желанный зеленый цвет — и можно бежать дальше. Но прошел месяц, другой и третий — в жизни ничего не менялось. Время от времени Профессор собирался с духом и отправлялся в учреждение, ведающее трудоустройством, — его встречали со скукой, без малейшего интереса, разве что с недоумением: ведь ему уже назначено всё положенное и необходимое для жизни. Однажды, правда, молодой человек с пухлым гладким лицом, показавшийся Профессору подростком, сочувственно его выслушав, «покликал» в компьютере и нашел для него должность смотрителя в парке: работа не очень обременительная и целый день на свежем воздухе. В парке имеются вольеры, где содержатся козы, овцы, а также кое-какая домашняя птица: нужно следить за тем, чтобы посетители не давали животным пищу, которую приносят собой, а покупали пакеты с кормом в специальных автоматах. Было бы стыдно поведать об этом предложении Вике; возвратившись домой (так приходилось теперь называли постылую квартиру, в которой они обитали), он терпеливо ждал ее, уставившись в экран телевизора. На экране показывали распродажу в каком-то крупном торговом центре: сияли, вспыхивали, гасли и снова вспыхивали лампы и неон реклам, сотни предметов разных форм, цветов размеров сменяли один другой, люди с радостно озабоченными лицами сновали во всех направлениях...

Вика всё чаще приходила поздно: она искала работу. Нужны знакомства, связи, объясняла она, нужно действовать, она не для того позволила себя увезти, чтобы сидеть здесь взаперти перед ящиком или обсуждать с соседями достоинства и недостатки окрестных врачей и продовольственных магазинов. Где-то там, в другом Берлине, куда Профессор, не имея дела, редко выбирался (очень уж угнетало его всякий раз возвращение в скучную выгородку пространства, где — он убежден был — не могли селиться его пенаты). Вика решительно лепила для себя какую-то новую жизнь, он сознавал и чувствовал это, и ревновал ее к тому неведомому, что происходило с ней за пределами скучного мира, который оказался ему отведен, и понимал, что не имеет права да и не в силах хоть как-то препятствовать Вике лепить эту новую жизнь. Одно только тревожило и мучило его — возьмет ли Вика его в новую свою жизнь, которую так настойчиво и торопливо лепит. И хотя ответ был легко предсказуем и неутешителен, надежда, всё более схожая с мечтаниями начитавшегося приключенческих романов школьника, не оставляла его. Как было жить без этой надежды, когда эта надежда и была жизнь. Вика возвращалась в темноте, энергичная и веселая, воодушевленно, хотя слишком общо и коротко, сообщала ему о проектах, в которых предполагала участвовать (теперь в ходу стало это слово — проект), что-то ей уже пообещали, а что-то назревает и, похоже, скоро благополучно решится. В последнюю их пору Вика была очень жадна и откровенна в любви. После бурной близости она тотчас засыпала; он, надремавшись за день, долго лежал без сна, смотрел в темноту (разве увидишь небо из окна нижнего этажа?) и утешал себя мыслью, что так обманывать невозможно. Он не предполагал, что ее щедрость в постели была диалогом не с ним, а с собственной совестью.

Возле Вики начал появляться Юрген, молодой и вроде бы уже преуспевающий журналист. Вика объясняла: Юрген, спасибо ему, предложил ей участвовать в некоторых его проектах. Сам парень был не словоохотлив, но часто улыбался, глаза у него были веселые. Юрген ездил на могучем мотоцикле величиной с небольшую лошадь; Профессор никогда прежде такие не видел. Под вечер он заезжал за Викой. Вика предупреждала, что вернется поздно. «Чао», — Юрген улыбался Профессору и делал ему рукой, как ребенку. Когда Профессор замечал, как в дверях, пропуская Вику вперед, Юрген слегка касался ладонью ее спины, сердце его больно сжималось, не от ревности — от тоскливого предчувствия. Потом он подходил к окну и, не раздвигая прозрачную ткань занавески, смотрел, как маленькая Вика, смеясь, карабкается на заднее сиденье мотоцикла; она ни разу не захотела почувствовать его взгляда, не обернулась к окну. Громадина-мотоцикл, задыхаясь от нетерпения, сползал с тротуара на мостовую, Юрген давал газ, они исчезали так быстро, точно вдруг становились невидимыми.

В тот, последний день они, сразу вдвоем, Вика и Юрген, возникли раньше обычного, Профессор только что успел сходить в магазин — прикупил кое-что к обеду. Первое, что заметил Профессор, едва они вошли, и что потом почему-то особенно пронзительно терзало его память, была надетая на Вике черная кожаная куртка. В рокерской куртке — Вика никогда не носила такую — она смотрелось по-новому и показалась Профессору по-новому обжигающе желанной. «Прости, но я уезжаю», — объявила Вика, едва перешагнула порог. Лицо ее было бледно. Она торопилась сказать то, что собиралась сказать. «Надолго?» — нелепо улыбнувшись спросил Профессор, коря себя за то, что спрашивает. «Навсегда». Немудреный диалог был будто из пьесы, наскоро слепленной ремесленником драмоделом. Юрген, большой, как и его мотоцикл, стоял за спиной Вики и улыбался; глаза у него были веселые и добрые. «Признаюсь, не ожидал», — Профессор попробовал тоже улыбнуться. «Мы ждем ребенка. Прости». Профессор вспоминал потом, что после этих слов Вика подошла к нему и поцеловала его в лоб (как покойника, растравлял он боль, вспоминая), но на самом деле Вика не подошла и не поцеловала. Собранная дорожная сумка стояла тут же в прихожей под вешалкой — видно, собрана была с утра, он и не заметил. Юрген легко поднял сумку с пола. «Но так же нельзя! — вдруг, сам того не ожидая, жалко закричал Профессор. — Нельзя же так!» Он вспоминал потом, что Вика подошла к нему и провела ладонью по его щеке (на самом деле не подошла и не провела). «Успокойся. Я приеду на днях, и мы обо всем поговорим», — сказала уже в дверях. Юрген, коснувшись ее спины и как бы выталкивая ее легким движением, обернулся к Профессору: «Чао». Улыбка у него была хорошая, приветливая. Профессор, вскрикивая что-то, подбежал к окну — за окном никого не было. Он отбросил легкий тюль, прижался лицом к стеклу, но мотоцикл уже растворился в воздухе. На столе в комнате Профессор обнаружил неведомо откуда взявшийся пластиковый пакет, полный крупными в детский кулачок сливами. Он потом не мог вспомнить: он ли купил их для Вики или она, уходя, оставила этот пакет. Сливы были янтарно-желтые, чуть тронутые с боку лиловым дымом. Профессор остановился у стола и начал есть сливы. Ему казалось, он думает о том, что произошло и о том, как быть дальше, но он ни о чем не думал, удивительно ни о чем, — просто стоял у стола и одну за другой ел сливы; руки и подбородок сделались липкими от сока. Так он стоял до тех пор, пока не съел до одной все сливы, и когда ни одной не осталось, спохватился, что съел их немытыми...

7

...Из холла доносился приятный бой часов, считавших те счастливые часы, которые только и предлагалось замечать, когда живешь в Доме. Он безнадежно проспал — утренний душ, бритье, прогулку. Даже повелительные позывы не разбудили его в этот навалившийся тяжелым, глухим пластом остаток ночи.

В комнату вошла степенная турчанка-уборщица фрау Экер в черном платке. «Вы, наверно, замерзли, господин Профессор. Такая холодная ночь». Она стащила с кровати мокрую простыню и не стала постилать чистую, пока не просохнет матрас.

Загрузка...