Злой ветер катил через площадь жёлтые листья, клочки сена, обрывки бумаги. Громыхали по брусчатке крестьянские возы, возвращаясь с базара. Со стороны станции донёсся короткий гудок: прибыл пригородный поезд из Солотвины. Двое отслуживших солдат, но все ещё в форме чехословацкой армии, маячили у железной решётки — велосипедной стоянки неподалёку от скобяной лавки. Когда показались гонведы[2], смуглый выплюнул окурок, весь подобрался. Товарищ — маленький, худой, с иссиня-бледным лицом — дотронулся до его руки:
— Не торопись, Иван… Зашёлся сухим кашлем — недоговорил.
Иван тяжёлым взглядом проводил гонведов, губы его что-то беззвучно шептали. Затем он решительно схватил товарища за пояс:
— Слушай, Юрко! То я тебя слушал, теперь слушай ты.
Хватит тебе по улицам розгуливать: или жандармы опознают, или чахотка свалит. Отведу я тебя к свояку — отлежишься малость, а там переправим… Ну, а насчёт дела ты не беспокойся, не думай, что не справлюсь. У меня злости — за троих уже накипело.
— Злиться — это невелико дело, — сказал, отдышавшись, Юрко. — Нужно, чтобы холодная ненависть тобой руководила, а это труднее. Будешь горячиться — сгоришь, как солома: ни жару, ни света от тебя не будет. А ты медленно гори, медленно да жарко…
Иван Канюк и Юрий Гичка подружились полтора года назад, в 38-м, в казармах артиллерийского полка чехословацкой армии, расквартированного в Ужгороде. Гичка отбывал службу на полковой кухне. Однажды четарж[3], выведенный из равновесия дерзким ответом Канюка, схватил молодого солдата за ворот, сунул под нос кулак. Вдруг между ними вырос худенький кашевар. Бледный, как полотно, он приказал сержанту:
— Сейчас же оставьте вояка! Не-мёд-ленно! Или я пойду с рапортом…
Четарж от неожиданности раскрыл рот и застыл. Солдаты, сгрудившись, молча наблюдали за этой немой сценой. Вдруг кто-то не выдержал:
— Карп… Глядите, словно карп на сковородке!
Оглушительный хохот сотряс столовую. Солдаты обступили кашевара, похлопывали по узким плечам, а Гичка спокойно поглядывал вокруг себя, словно каждый день ему приходилось осаживать грубиянов-унтеров.
— Ты что? — удивлённо заговорил Канюк, разглядывая Гичку.
— Он же тебя мог одним ногтем…
— Мог, да не смог, — ответил ему Гичка и начал насвистывать какой-то мотив. Потом сказал, глядя Канюку в глаза:
— А ты, вижу, человек что надо. Мне по душе парни, которые не спускают хамства.
— Я бы ему врезал, — расхрабрился Канюк.
— Ну, кулаком на кулак — это для драки за городом годится. Слово разит сильнее да и наповал, если за ним — правда.
— Тогда научи.
— А ты не боишься?
— Чего же бояться? Тебе ведь не страшно?
— Я — коммунист. Мне долг повелевает…
— Интересно ты, друг, рассуждаешь. Вроде бы тебе от рождения положено быть храбрым, а мне ещё это надо заслужить.
— Не петушись, Иванко. Дай руку…
Целый день Канюк ходил с горящими глазами, на стрельбпще целился так тщательно, что офицер, руководивший стрельбами, не мог надивиться — не понимал только, почему новобранец про себя что-то шепчет.
— Молишься ты, что ли? — спросил недоверчиво.
— А это у меня к каждому выстрелу своя присказка есть, — ответил Канюк.
Вечером он открылся побратиму:
— Знаешь, я как? Стреляю да приговариваю: это — по предателю, который республику ставит на колени перед гитлеровцами, это — по четаржу-гаду, это по десятнику…
— Погоди, Иванко, — успокоил Гичка, — главный бой с фашизмом ещё впереди. И наше Закарпатье, и всю Чехословакию пе сегодня-завтра разорвут на части. Все впереди, земляк, и врагов узнаешь пострашнее грубияна-четаржа — он рядом с ними покажется ангелом с беленькими крылышками…
Канюк тогда ещё не знал, что Юрий Гичка — родом из посёлка Буштины, расположенного между Тячевом и Хустом, — был членом КПЧ и многое понимал иначе: оценивать события ему помогал опыт партийной работы. Этот же опыт подсказал: с молодым вояком стоит поработать.
Как-то Гичка подошёл к Ивану ещё с одним солдатом:
— Познакомься — это Микола Рущак, наш, буштинский, парень. В пятой роте служит.
— Дослуживаю, — пробасил солдат и, глядя в широкое лицо Канюка, протянул руку:
— Про тебя я знаю — Юрко рассказал.
Из-под крутого лба на Канюка смотрели спокойные серые глаза. Иван залюбовался земляком: брови вразлёт, прямой, тонкий нос, полные губы — красив парень. К лицу ему была и униформа… Рущак всё же не стоял спокойно, но нетерпеливо притаптывал траву каблуком, слушая, как Гичка говорил:
Блок сигарет дневальному сплавил — зато достал жетоны на всех троих — вот. Сегодня, как стемнеет, пойдём на «вечерницы». Тем более — не будет поручика[4]: отгружает на станции вещи.
— Собираются, значит, по-тихому город отдавать! — в голосе Ивана сквозила досада.
— А их и не спросят, — ответил Гичка, — все Гитлер с паном регентом уже расписали и теперь играют по сценарию. Вечером послушаете умных людей — узнаете.
Когда уходили в сумерках из казармы, дневальный заговорщицки подмигнул и осклабился:
— К цыганкам на Радванку?
Канюк недоуменно взглянул, было, на Гичку, но тот хохотнул:
— Как же, как же… Придётся по вкусу — адресок принесу… Жди!
Вышли на Подзамковую, прошли неторопливо вдоль высоких замшелых стен крепости, у деревянного забора стадиона «СК Русь» и свернули к берегу Ужа. Там остановились у шумного порога: yи дать ни взять — соскучились солдаты по зазнобам…
Гичка вдруг исчез. Он вернулся минут через десять и спокойно позвал за собой. Задворками зашли в небольшой кирпичный домишко, недалеко от переправы…
После сходки возвращались молча, погруженные в свои волнующие мысли. Рущак нарушил молчание:
— А этот очкастый, что из Будапешта, здорово говорил! Вроде бы не венгр, а наш, гуцул, — так за нашу долю… «Мы должны бороться против раздела Чехословакии, против того, чтобы Закарпатская Украина стала разменной монетой на фашистском аукционе». Сильно — правда, хлопцы? Как его?.. Золи…
— Просто товарищ Золтан — этого достаточно, — ответил ему Гичка. — И ещё запомни: не из Будапешта он, а из самой Испании приехал. Недавно прорвался: отсиживал среди интернированных во французском лагере, потом коммунисты переправили его в Австрию, а австрийские товарищи — сюда.
— Кто же он по профессии?
— А его профессия — бороться с фашизмом. Всюду. Всегда. За правду бороться. За народную правду.
— Да-а…— задумчиво протянул Рущак. —Ану-ка, Иван, ты по-венгерски шпаришь, как из пулемёта, — почитай ещё раз из газетки, которую дал Золтан.
Под уличным фонарём Канюк остановился и оглянулся — кругом было безлюдно. Нетерпеливо развернул тонкий газетный лист и, вчитываясь в текст, начал переводить:
— «Национальные интересы венгерского народа требуют стать на сторону чехословацких братьев — против уничтожения их республики под пятой гитлеризма… Кто желает „ревизии“ границ в союзе с Гитлером, тому нужно знать, что ревизия служит планам мирового господства германского империализма…»
— Как называется газета?
— «Долгозок лапйа»[5]. Её выпускают венгерские коммунисты в Праге…
Гичка чувствовал: разговор на сходке заинтересовал и взволновал его друзей. Но он не торопился — понимал, что надо дать возможность взойти семенам.
События сами торопили…
В ноябре 1938 года, после так называемого первого Венского арбитража, хортистская Венгрия с согласия Гитлера отхватила свой первый «кусок»— низменную часть Закарпатья, включая города Ужгород и Мукачево. Гичка в его товарищи, которых поспешно демобилизовали, отправились в родные края — в долину Теребли.
11 марта 1939 года начался циничный фашистский спектакль, который предсказывали и венгерские, и чехословацкие коммунисты. В первом его действии на сцене появилась нота Германии венгерскому правительству, в которой говорилось, что, принимая «возможность проведения Венгрией некоторых акций на территории Закарпатской Украины», Германия считает, что правительство Венгрии во время и после захвата Закарпатья «должно в полной мере учитывать германские транспортные нужды», а также признать экономические соглашения, подписанные в крае с официальными учреждениями или частными фирмами Германии, и «особые права» тамошней немецкой национальной группы…
Так гитлеровский рейх по существу дал своё добро на захват хортистами всего Закарпатья.
Положительный ответ на германскую ноту последовал незамедлительно. И 12 марта берлинские вечерние газеты опубликовали фотографию: Гитлер принимает венгерского посланника Дёме Стояи. Вид у посланника на снимке был неважный: перепуганное лицо, угодливая улыбка. Посланник бесконечно благодарил фюрера от имени регента и «всего венгерского народа» за поддержку «возвращения подкарпатских земель» и вручил ему послание Хорти, в котором тот провозглашал, что никогда не забудет об «этом дружественном жесте».
Утром 15 марта фашистские орды вступили в столицу Чехословакии. А за несколько часов до оккупации Праги, тёмной, дождливой ночью гонведы начали оккупацию горной части края — Верховины…
Уже в разгар лета Гичка разыскал Миколу Рущака в верховьях Теребли, у сплава. Тот выслушал бывшего однополчанина не перебивая. Долго ворошил горячую золу, выгребая печёную картошку. Не морщась, перекатывал обугленные картофелины в огрубевших ладонях. Гичка, ожидая, глядел на зыбь глухого затона, в котором застыли в ожидании дороги смерековые колоды.
— На, лови, только не обожгись, — лесоруб подбросил картофелину гостю. — Дело у нас тоже такое… горячее. По мне — так лучше с винтовками всю эту сволочь гнать.
— Всему своё время, Микола.
— Так-то так. Только руки у меня — сам видишь — не для твоих листовок. Словом, грубые руки.
— Мы с Иваном все уже продумали. Главное, пока что подобрать активных людей и создать хотя бы небольшую группу. Надо дать знать о себе народу, чтобы все понимали: мы не боимся оккупантов. Чтобы видели…
— Люди найдутся… Вот что, Юра, через неделю я приеду в Буштину. Заходи ко мне. У брата ожидаются крестины, так что повод будет. Я поговорю тут кое с кем…
— Давай, — согласился Юрко.
Они умели работать молча. Умели хранить тайну — и коммунист Гичка, и те верховинцы, что пошли за ним, за Рущаком и Канюком. Даже по материалам судебного процесса трудно было выяснить, кто и как в то время направлял этих патриотов. Только после первого издания «Операции „Теребли“ стали приходить к нам письма от подпольщиков, ветеранов коммунистического движения — из Будапешта и Белграда, Праги и Мукачева, Рахова и Хуста. Выяснилось, что Гичка действовал по заданию подпольного Тячевского райкома партии, что коммунисты, ушедшие в глубокое подполье, с первых дней венгерско-фашистской оккупации начали разоблачать действия захватчиков, вести пропагандистскую деятельность.
Время не властно над памятью. Листкам, что были вложены в присланные письма, — скоро сорок лет. С тех пор выросло на берегах Теребли и Тересвы уже два поколения, а дерзкая молодость звенит в словах листовок, отпечатанных тайком на старой машинке и призывавших закарпатцев к борьбе за свободу, за свои права. Появились же эти листовки так…
…Заседание близилось к концу. Хозяйка настежь открыла в кухне окно, синие струйки табачного дыма потекли из команты, потянуло влажной осенней ночью. За столом, уставленным небогатой снедью, тихо переговаривались участники собрания, которое подпольный Тячевский райком партии проводил па буштинской квартире Юрия Гички.
— Итак, подытожим, — повёл исподлобья серыми глазами Федор Борисович Ингбер. — Надо в первую очередь наладить пропаганду, а потом готовить демонстрацию…
— Слушай, Федор, — узколицый, с длинными усами Гейза Даскалович всё же уточнил:—К зиме такую демонстрацию не организовать. Да ты и сам видишь — жандармы лютуют, хватают подозрительных…
— А мы постепенно… Я не говорю, что завтра выйдем на улицу. Сначала — листовки. Затем агитация в рабочих цехах, на лесоучастках: разъяснять, что собою представляют хортисты, рассказывать об их союзе с Гитлером, о том, как готовят разбойничью войну против наших братьев. Я думаю, что к первой годовщине вступления хортистов на наше Закарпатье мы им подарочек устроим… Так вот, насчёт листовок.
Ингбер как бы в чём-то вдруг засомневался. Но, помолчав, продолжил свою мысль:
— «Солдатская тройка» у Юрка, судя по всему, боевая, дружная, и её можно включать в дело. Идея, о которой говорил тут Гичка, подходящая…
Собственно, идея принадлежала Канюку: он предложил Гичке использовать для листовок «технику» известного в Хусте адвоката Бращайко — Канюк был знаком с чиновником его канцелярии Евгением Шерегием…
— А вот Молнару — задание другое, — Ингбер повернулся к худощавому, с тонкими нервными пальцами интеллигенту, сидевшему у печки. Откинув назад голову, Молнар что-то рисовал в альбоме, лежавшем на коленях, и не сразу обратил внимание, что к нему обращаются.
— Юрко, ты что — готовишься уже к Новому году? — подтолкнул тёзку Гичка.
Талантливый художник, одинаково владевший и кистью портретиста, и острым пером карикатуриста, Молнар давно выполнял самые различные задания партийной организации: рисовал плакаты для манифестаций, вырезывал звёздочки для «пролетарской ёлки», писал лозунги для забастовщиков.
Теперь Ингбер говорил, что хорошо бы изготовить антихортистские плакаты и к первой годовщине оккупации расклеить их хотя бы у фабричных ворот. Молнар барабанил по колену пальцами, поглядывая на Ингбера. Тот предупредил:
— Горячий ты хлопец, об этом знают все, готов — видать по твоему альбому — теми карикатурами все фашистские казармы облепить, но осмотрительность, рассудок в подпольной работе сейчас — самое главное. Попадёшь за решётку — мы лишимся правой руки, понял?
Молнар поднялся, пружинисто прошёлся по комнате — высокий и гибкий:
— Я своё дело знаю, но совет запомню, будь спокоен.
— Ну, тогда все. За дело!
…Для пущей уверенности Канюк сходил на вокзал: прохаживаясь по перрону, скучающе поглядывал на девушек, торчал у газетной витрины. Адвоката провожал его секретарь — строгий, затянутый в чёрную тройку.
Он-то и был нужен для задуманного дела. Когда поезд отошёл, Канюк шагнул к секретарю, взял его под руку:
— Добрый день, Енев…
— А, это ты? — вздрогнул секретарь. — Так скоро?
— Чего нам ожидать — начальство ведь отбыло, не так ли? А моё дело срочное, я говорил — душа горит…
И потянул спутника в «Корону». Вышли из ресторана часа через два. С секретаря уже слетела напускная чопорность, лицо раскраснелось, теперь он сам брал Канюка под руку, безудержно икая:
— Значит, решил …ик! — над своим соперником… слегка подшутить? И правильно, нечего перебегать дорогу. Подумаешь, если у отца лесопилка… ик! — значит, ты любую можешь к себе в постель затянуть?
— Не любую, а мою! Мою первую любовь! Такое коварство! — застонал Канюк.
И в который раз начал излагать историю своей «несчастной любви», вычитанной, кстати, в старом календаре за 1930 год, о том, как он хочет с помощью письма «насолить и ей, и ему».
Поил Канюк знакомого уже не первый раз, и тот в конце концов согласился посодействовать. Сейчас важно было доиграть все до конца, и Канюк добился своей цели: секретарь впустил его в контору, показал на машинку, а сам развалился в широком кресле шефа и вытянул ноги:
— Давай постучи… я устал, я отдохну. И захрапел, склонив голову набок.
Канюк достал из своего портфеля припасённую восковку, заложил в машинку… Достал текст листовки…
На следующий день, встретившись с секретарём в буфете, посоветовал:
— Ты вот что… дай машинку в ремонт. Или знакомый мастер зайдёт, поковыряется.
— Это ещё зачем? — насторожился Енев.
— Понимаешь… Если этот тип наймёт сыщиков — начнёт выяснять, где напечатано письмо, могут получиться неприятности. Я же там, в письме… Словом, не удержался, напечатал всякие слова и про сынка, и про его отца…
— Какие слова?
— Нехорошие. Повторять их, что ли? Пришлось угощать секретаря снова.
Восковка с текстом оказалась на квартире Фаркаша. Там отпечатали листовки на стареньком стеклографе. Потом они проделали свой дальнейший путь…
Законы подполья неумолимо строги. И Канюк, получивший для печати текст коммунистических листовок, конечно, не ведал, что их редактировал профессиональный революционер Федор Ингбер — тот самый, который проводил заседание подпольного райкома на квартире Гички. Ну, а Рущак, наверное, был бы удивлён, узнав, что Фанди Полак — дочь хозяина небольшого дома для приезжих в посёлке Тересве, у которой он по просьбе Гички получил несколько коробок папиросных гильз, была уже опытной подпольщицей, а дом Полаков — явочной квартирой: здесь в своё время часто останавливались и Олекса Борканюк, и Иван Ваш, и другие вожаки коммунистов края; Рущак не знал, что, верные своему интернациональному долгу, именно через квартиру Полаков закарпатские коммунисты организовали переправку товарищей по борьбе из Румынии и Венгрии в Советский Союз…
Готовые листовки люди Даскаловича скатывали в тоненькие трубочки и в папиросных гильзах вкладывали в сумки лесорубов и в сундучки железнодорожников, рассылали по почте, всовывая в бандероли со служебными бумагами. Их находили в Хусте, Тячеве, Тересве.
…А вскоре в хату Рущака Гичка принёс несколько плакатов, нарисованных Юрком Молнаром.
— Расклеить бы их в Хусте, — посмотрел на Миколу. — Да так, чтобы фашисты почувствовали: пас много, очень много, мы — народ… Дело, конечно, сложное, не буду скрывать.
— А чего ты на меня поглядываешь? — затеребил волосы Канюк. — Не решаешься спросить — не страшно ли мне? Не храбрюсь, но раз уже взялся я за это дело, считай — как отрезал.
— Да, но ты подумал, что это и есть главный бой с фашизмом. А мы сейчас только готовим себя к этому бою, он — все ещё впереди, — невозмутимо сказал Гичка. — Теперь слушайте…
Плотницким карандашом Юрко начертил прямо на столе схему хустских улиц. Затем тщательно все стёр.
— Поняли, — кивнул Рущак. — Так мы за ночь весь город обклеим, да ещё друг друга подстраховать сможем.
— Тут, чтобы минута в минуту всё было… — Юрко что-то подумал, а потом добавил:— Да, проверять время сможем по поездам.
— Действительно, — подхватил Канюк. — Паровозный гудок в любом уголке слышен…
Несмотря на столь несовершенную систему расклейки плакатов, смельчакам сопутствовала удача. Утром Хуст возбуждённо шумел. Необычное оживление царило у витрин крупных магазинов, на станции, у почты. Люди столпились даже перед окружным жандармским управлением, здание которого обычно обходили стороной. Жандармы вначале ничего не заподозрили. Собрались-то люди вроде бы у плакатов с воззванием регента: кто их поймёт, этих верховинцев, — вчера отворачивались, сегодня их не оторвёшь от стендов. Только потом заметили: рядышком с большими правительственными плакатами приклеены маленькие рисунки…
Каратели хватали подозрительных, начали избивать рабочих лесоскладов, железнодорожных мастерских…
Но борьба не прекращалась.
Все эти события предшествовали встрече двух подпольщиков на городской площади у велосипедной стоянки.
Гичка в свои тридцать лет, казалось, был неутомим, но он уже тяжело болел, и друзья решили переправить его на лечение в Советский Союз. Поручили это Канюку — верный друг Юрка мог справиться с задачей быстрее других. Хотя жандармы сразу не установили, чьих рук дело — хустские плакаты и листовки, — нельзя было, однако, гарантировать, что завтра-послезавтра они не нападут на след Юрия Гички.
Канюк начал искать связь…
Примерно в те же дни по ту сторону Карпат, на пограничной станции, произошла встреча, о которой ни Канюк, ни Рущак, ни Гичка не подозревали, но которая сыграла решающую роль в их дельнейшей судьбе и работе.
В домике под вишнями, неподалёку от станции, за столом, покрытым узорчатой клеёнкой, сидел уже немолод дой, слегка уставший человек. Широко расставленные серые глаза, тонкие губы с поднятыми уголками придавали этому военному глубоко мирный штатский облик. А когда он одевал очки в обычной металлической оправе, то не хватало на столе разве что каких-нибудь бухгалтерских счётов. Выдавала только гимнастёрка с двумя «шпалами» в каждой петлице да ещё портупея, стягивавшая плотную фигуру.
Собеседник майора выглядел значительно моложе. Под бровями прятались тёмные глаза. Был он на две головы выше, но слушал согнувшись, положив на стол жилистые руки.
— Вот теперь познакомимся, так сказать, очно, — говорил военный. — Я ведь вас, Пётр Дмитриевич, знаю довольно давно — с тех пор, как вы написали нам это заявление, — и вынул листок, вырванный из тетрадки.
— Целый год прошёл, — вздохнул собеседник.
— Что ж, скоро сказка сказывается — не скоро дело делается, — пошутил майор. — Тем более, что дело, за которое вы готовы взяться, — особое, не на один день. И всей опасности его себе не представляете.
— Представляю, чего там…— отозвался гость, и желваки на его лице слегка заиграли. — Я готов на все, я не боюсь…
— Нет, дорогой, позвольте, мне знать лучше. Даже опытный разведчик не всегда предугадает развитие событий, в гуще которых он невольно может оказаться. Ну, а вы — тем более. Так что насчёт драки — придётся обождать. Он помолчал и вдруг поднял голову:— Послушайте… Ничего особенного не слышите?
За окном шелестел дождь, доносился перестук колёс на станционных стрелках, из соседнего дома слышались «Брызги шампанского».
— Ничего особенного.
— Вот именно. Все нынче происходит в тишине. В так называемой тишине. А мы обязаны слушать тишину, знать, что за ней скрывается. Чтобы знать, откуда угрожает опасность и какая она, эта опасность. Вы пишете, товарищ Микулец: «Хочу быть полезным в борьбе нашего народа против фашизма, хочу активно действовать…» А ведь действовать можно и нужно по-разному. Слушать, видеть, сопоставлять факты — это тоже действие, причём для нас не менее важное, чем то, которым до этого занимались вы и чем занимаются ваши земляки, распространяя листовки, организуя забастовки…
— Я — лесоруб и бокораш [6], умею рисковать. Да и Карпаты знаю…
— Все пригодится, не волнуйтесь… Вот что… через границу переходят сотни закарпатцев, спасающихся от террора фашистов. Если уж нависнет над вами опасность… в общем, старайтесь «одеваться» под таких перебежчиков. Многие просто напуганы, боятся жандармов и полицаев, как огня. И вам нужно быть таким «пугливым». Поняли меня?
— Всё ясно…
— Ещё раз запомните: я — майор Гусев. Для пропуска на нашей пограничной заставе вам достаточно сказать: «Доставьте к майору Гусеву». Придумали для себя псевдоним?
— Охотник. Подойдёт?
— Вполне.
Майор поднялся из-за стола, поправил очки и как-то по-отцовски взглянул поверх стёкол на высокого парня, стоявшего перед ним:
— Что же, хороших вам трофеев, товарищ Охотник. Ни пуха, ни пера…
Непроглядной ночью Пётр Микулец, плотогон из Буштины, коммунист, уехавший в 1937 году в Советский Союз, возвратился в родной край. Ему не понадобился проводник: у Микульца были на перевале свои излюбленные тропы.
В небольшом посёлке лесорубов и бокарашей люди знали друг о друге все. Уходил сосед в горы — не спрашивали, куда, не интересовались — зачем. Уходит — значит, надо. Куда там надолго отлучился из дому сын старого Микульца — тоже не очень занимало. Может, он подался на заработки в Сольнок, в этот венгерский городок, где перегружали соль из Закарпатья и где можно было, по слухам, заработать. А может, ещё дальше — за Дунай. Пора было парню обзавестись собственным хозяйством, — считали соседи. И, когда как-то утром во дворе Микульцев увидели Петра, разбиравшего старый велосипед, тоже не очень удивились: вернулся — и ладно.
Понимали, почему отсиживается дома, не мозолит жандармам глаза. Был раньше забастовщиком, и на демонстрациях его видели не раз. А тут и случайных людей похватали — только за то, что в Хусте читали на стенах листовки, а уж с такими, как Петро, у жандармов особые счёты.
В общем, необщительность молодого Микульпа была вполне понятной.
С неделю Пётр перегружал лес на речном причале. Работа была сдельная, давала возможность присматриваться к грузчикам, прислушиваться к их разговорам да подыскивать нужных людей. По коротким репликам он понял, что с солдатской службы возвратился Микола Рущак — водили когда-то бокоры по Теребле, надёжным плотогоном был земляк, на крутых поворотах знал, как держать весло…
В сумерках сел на велосипед, отправился к Миколе.
Тот встретил гостя спокойно, словно ждал его прихода. Выпили сливовицы, вспомнили, как однажды опрокинулся их плот, и спаслись они, благодаря счастливому случаю: на реке застрял здоровенный выверт, под ним и укрылись от брёвен-снарядов…
— Ну, давай, выкладывай, Петро, с чем пожаловал? Не про ветровал ведь вспоминать, — сказал вдруг Микола.
— Всякие ветровалы бывали…
Они переглянулись и засмеялись. Микульцу все больше импонировал сдержанный хозяин. Прекрасно ведь знает, с кем имеет дело, демонстрацию, которую в тридцать шестом году организовали коммунисты, тоже, пожалуй, помнит, и его, Микульца, с флагом, и митинг на перекрёстке, когда он, Микулец, ловко осадил фирмана, обещавшего лесорубам золотые горы. Л молчит, выжидает…
— Подбираю смелых людей, Микола. Для большого дела. Опасного дела. — И Микулец начал объяснять.
По мере того, как он говорил, красивое тонкое лицо Рущака покрывалось пятнами, глаза его влажно заблестели. Он встал, отвернулся к окну. Микулец сделал паузу. Рущак повернулся, губы его дрожали от волнения:
— Петро, дорогой! Ты не понимаешь, как я ждал этой встречи. Думал, ты предложишь что-нибудь обычное — скажем, насчёт листовок. А такое дело! Да ведь я мечтал, понимаешь, мечтал. Да и Юрко, Иван…
И Рущак поведал об их «солдатской тройке». Сказал, что «кашевара» надо переправить в Советский Союз, иначе тут чахотка одолеет. Что ищут они связь…
— Выходит, нашли мы друг друга не случайно, — заметил Микулец. — Надо теперь думать насчёт группы. Но должен заметить: наша работа тайная, требует полнейшей конспирации, а ты слишком «светишься». Я вот сразу услыхал, что Рущак зачастил в Хуст. А если сопоставить твои хустские поездки с появлением листовок — понимаешь?
— Ты меня недооцениваешь, — усмехнулся Рущак. — И я, дружок, не тупым топором тёсан. У меня в Хусте — девушка. Серьёзно. Не веришь? А если скажу, что женюсь на днях, — поверишь? Пока гулял, сватался — и дело с Гичкой делали…
— Молодец, — обрадовался Пётр, — положил на лопатки. А знаешь, это здорово, что ты свадьбу надумал гулять… Что за девушка?
— Сирота, зовут Христиной. Взял её к себе богатый дядюшка. Он приехал с женой из Америки и напротив станции купил особняк. Хозяева бездетные, старые — вот племянница для них и за служанку.
— А особняк большой? — задумчиво спросил Микулец, вынимая из пачки новую сигарету.
— Ничего, порядочный. Под железом. Ты это к чему?
— Да так, — неопределённо ответил Микулец. — Послушай, а на свадьбе много будет из твоих друзей?
— Понимаю, — ответил Микола. — Свадьбу сыграем скромную — откуда взять деньги? Но там ты увидишься с Иваном Канюком. Подходящий момент познакомиться.
Стилизованный особняк — с башенками, витражными верандами в Хусте, на улице Сечени, действительно принадлежал довольно состоятельным мещанам. В хозяйстве нужны были здоровые руки. И старики невольно согласились принять в свой дом и мужа служанки. Конечно, они даже не подозревали, что этот простой с виду молодой человек, который день-деньской возится во дворе, будет связан с советской разведкой,, и что комнатка флигеля, отведённая для молодожёнов, станет явочной квартирой разведывательной группы…
Как договорились, на свадьбе Микулец присмотрелся к другу Рущака — Ивану Канюку. А через день с ним встретился на его квартире — у Юрия Сюча. Выслушав Микульца, Канюк нетерпеливо зашагал из угла в угол:
— Видим же здесь все: готовятся, гады, вместе с немцами напасть на Россию. Для этого и нужно было им захватить Закарпатье. Одними листовками, действительно, не очень поможешь!…
Поздно вечером Микулец вышел из дома на улице Млинной, где проживал Сюч, запетлял переулками. Постучался к Рущаку во флигель. Поделился своими впечатлениями:
— Что ж, парень подходящий. Правда, горяч больно, ненависти у него к фашистам хватит на двоих. Зато цепкий и сообразительный. Займись им активнее. К вообще, учти — руководить группой непосредственно на месте придётся тебе: я буду приходить к вам из-за перевала только в крайних случаях. С первыми разведданными отправишься через границу сам: надо увидеться с майором, получить инструкции…