Тесная группа молодых людей шагала по Ломбардской улице, звонко стуча по мостовой тросточками со свинчаткой, которые они прозвали «вздуй-мерзавца». Парикмахеры, сыновья негоциантов, подручные парфюмеров или цирюльников, поэты, танцоры, клерки, в Париже той поры все они были заодно, их сближали юношеские амбиции и сильнейшее отвращение к крайностям республиканцев. Отрицая демонстративную неряшливость, предписанную революционным стилем, они наряжались подчеркнуто экстравагантно: вы только полюбуйтесь на их куцые курточки цвета бутылочного стекла или конского навоза, на прямоугольные фалды, выкроенные наподобие трескового хвоста, взгляните на эти кюлоты в обтяжку, на муслиновые галстуки с пышным узлом, который вспучивается аж до самых губ, говорили даже, что издали этих юнцов можно принять за толстые болонские колбасы. Они отбеливали свою кожу миндальной пастой, душились мускусом, за это их прозвали мюскаденами — «мускусниками».
Один из них остановил своих приятелей у крыльца церкви Святого Роха. Его волосы были заплетены в косицы, на темя для пущего эпатажа нахлобучена треуголка в форме полумесяца — вид самый вызывающий. Он снял очки, чтобы заглянуть зачем-то в газету, которую вынул из жилетного кармана:
— Это и впрямь здесь, господа: тупик Конвента, в прошлом — Дофина…
— Но мы же испачкаем наши туфли, мой дорогой Сент-Обен. Местечко отвратительно грязное.
— Когда охотишься на крыс, Давенн, приходится спускаться в городскую клоаку, чтобы вспугнуть их оттуда.
— Сент-Обен прав, мы же клялись покарать якобинских каналий, — напыщенно изрек третий, выпячивая грудь, чтобы нагляднее продемонстрировать семнадцать перламутровых пуговиц, украшающих его наряд в подражание царственному сироте, узнику Тампля — маленькому Людовику XVII.
— Этот Дюпертуа живет здесь, в «Гостинице Мирабо». Послушайте, что сказал о нем Фрерон: «Он дубил кожу обезглавленных, чтобы шить из нее сапоги!»
— Фу, гадость какая…
— Так пойдемте дубить ему задницу! — крикнул Дюссо, подлинный автор процитированной статьи, изобретательный публицист, писавший также и речи для своего покровителя Фрерона.
Они убрали свои лорнеты подальше, чтобы не поломать их в ходе предприятия; лорнеты имелись у всех, хотя в них не было не малейшей надобности, — этот предмет служил лишь затем, чтобы придавать владельцу вид инвалида по зрению, что помогало избегать рекрутского набора: шуаны Бретани и крестьяне Вандеи снова поднялись во имя короля, нельзя же допустить, чтобы их выдернули отсюда и переодели в солдатское платье. Они смотрели на закопченную четырехэтажную «Гостиницу Мирабо», на узкий проход между лавками цирюльника и торговца жареным мясом.
— Кошмар! — Дюссоль скорчил гримаску. — Мы пропахнем салом!
Войдя в здание, для чего им пришлось перепрыгнуть канавку с застоявшейся водой, они оказались во внутреннем дворике, где были колодец и винтовая лестница.
— Вы что-то ищете?
Щекастый толстяк с заплывшими глазами разглядывал их из открытого окна первого этажа.
— Комнату гражданина Дюпертуа, — отвечал Сент-Обен.
— Чего ж вам надобно от него, мои маленькие господа? — тягучим голосом осведомился пузан.
— Мы, собственно, пришли его малость помять.
— А сам-то ты кто, такой любопытный? — Рукояткой своей трости Дюссо подцепил его за жирный подбородок.
— Я самый и есть хозяин гостиницы.
— И что дальше?
— Мой друг спрашивает, как тебя зовут, ослиная башка!
— Руже. В прежние времена я служил помощником повара у монсеньора принца де Конти…
— И не стыдно тебе пускать под свой кров опасных якобинцев?
— Жить-то надо, а?
— Ну, тебе-то на судьбу грех жаловаться, с таким брюхом ты, уж верно, без обеда не остаешься. Не так ли?
— Ох, мне ведь платят всего шесть франков в месяц за комнату…
— И ты понятия не имел, какое прошлое у твоих постояльцев? — Сент-Обен изобразил на лице крайнее изумление.
— А ведь мой добрый друг прав! — с этими словами Дюссо влепил хозяину гостиницы оплеуху. — Реестр в меблирашках ведется похуже, чем в городском морге.
— Ладно, если тебе и неведомо прошлое этого Дюпертуа, то его настоящее ты знаешь. Покажи-ка, где он притаился.
— Там…
Толстяк указал на закрытое окно верхнего этажа, потом добавил плаксиво:
— В этот час его, поди, и дома нет.
— У тебя есть ключ?
— Свой он носит в кармане.
— Будь повежливей! — Дюссо наградил его новой пощечиной.
— Но все ключи здесь в одном, любую дверь откроют…
— Давай сюда!
— Вот, господа, вот…
Бедняга протянул им простенький ключ, который Сент-Обен буквально вырвал у него из рук. И тотчас распределил роли:
— Я поднимусь туда с Дюссо, Давенном, Русселем и Дювалем. Вы, остальные, побудьте в этом прелестном дворике. Носы, если угодно, можете зажать, но глаз не жмурьте, смотрите в оба. Если господин Руже окажется недостаточно учтивым, вы, разумеется, успеете вволю надавать ему затрещин. И потом, если Дюпертуа нет в его вонючей конуре, он в любой момент может возвратиться, и тут уж ваше дело его отдубасить. Ну, идем!
Часть группы устремилась вверх по лестнице, прямиком к указанной комнате. Дверь была даже не заперта, и они всей гурьбой ввалились в логово якобинца, но обнаружили там всего лишь кумушку со злыми глазами и всклокоченной шевелюрой да девчонку-подростка, которая, трясясь от страха, пряталась у нее за спиной.
— Э, мы ищем убийцу, а нашли его семейку! — Сент-Обен захохотал.
— Паскудные рожи! — сказала мамаша Дюпертуа.
— Дюссо, вы слышали, как она нас обозвала?
— Да, друг мой, это заслуживает основательной порки.
Они надвинулись, размахивая тростями и норовя оттеснить дерзкую к ее убогому ложу. Дюссо воспользовался моментом, чтобы схватить девушку за руку. Она была в рубашке и деревянных сабо.
— Если бы ее умыть, эту девку, она, пожалуй, милашка…
— Не трогайте мою дочь! — завопила фурия.
Она билась на своем соломенном тюфяке, вырываясь из рук троих мюскаденов, которые пытались задрать ей юбку, чтобы ее высечь. Вдруг из темного угла выдвинулся мужлан неотесанного вида — сам Дюпертуа. В руке у него был нож.
— Да я сопляков вроде вас одной ногой расшвыряю! Пинками в зад!
Сент-Обен и его приятели, опешив, не смогли помешать ему выскочить на лестничную площадку. Они бросились вдогонку, оставив женщин, старшая из которых вопила, а младшая плакала. Дюпертуа сбежал по лестнице. Сторожившие внизу мюскадены, также застигнутые врасплох, шарахнулись от его грубого напора.
— Улю-лю! — закричал ученик хирурга с растрепанными волосами, тем не менее обсыпанными рисовой пудрой. — Он меня толкнул! Я чуть не упал на эту грязную мостовую!
— Погоди, — взвизгнул другой, — он не уйдет!
И швырнул свою трость, целясь по ногам бежавшего к выходу Дюпертуа. Тот упал, растянувшись в сточной канавке, его шляпа и нож отлетели в сторону. Коль скоро якобинец уже лежал на земле и сопротивляться не мог, молодые люди безнаказанно обрушили на него град ударов, несмотря на то что своим могучим сложением он напоминал шкаф. Теперь Дюпертуа, распростертый ничком, более не шевелился, его лицо тонуло в грязной жиже.
— Не сбросить ли его в колодец? — предложил Дюссо.
— Дражайший мой, вам в самом деле не терпится вконец изгваздать свою одежду? — усмехнулся Сент-Обен.
Мюскадены, что ни день, отправлялись карать якобинцев, чьи имена и адреса публиковались в «Народном глашатае»; эти свои предприятия они называли гражданскими променадами, после которых стекались со всего Парижа в свой главный штаб — «Кафе де Шартр» в Пале-Рояле, еще недавно из Королевского переименованном по-революционному во Дворец равенства, Пале-Эгалите, а ныне вернувшем себе былое монархическое имя. Там царили сутолока, кавардак, это был человеческий зверинец, нескончаемая толчея жуликов, распутников, зевак, обжор, смутьянов, игроков и публичных женщин. В центре парка, у бассейна, красовалась скульптурная группа, принадлежавшая резцу Жана Гужона: «Человек, Осмотрительность, Честность и Время, попирающие Порок», а тут же, рядом с сей поучительной аллегорией, в ярмарочных балаганчиках под сенью каштанов вы могли полюбоваться на пеликана с мыса Доброй Надежды или казуара, вывезенного из Великой Индии. На втором этаже «Кафе де Фуа» обосновалось «Бюро благотворительности и всеобщего счастья», сулившее за пару минут обучить вас иностранным языкам. Здесь для развлечения публики имелись розовощекие автоматические куклы, отбивающие такт, настоящая великанша, прибывшая из прусской глуши, два фальшивых алгонкина в набедренных повязках и механический бильярд. А в задней комнатке этого эклектичного заведения собирались болтуны, чтобы, как в некоем подобии клуба, вволю почесать языки.
На соседних улочках тоже было людно, под навесами шла торговля, владельцы мясных и молочных лавок грудами вываливали свой товар: индюков, подвешенных за лапки, бараньи ноги, свиные головы, смотрящие перед собой помутневшим взором, бруски масла, гирлянды колбас. Даже кучер Робеспьера имел здесь свое заведеньице — «Кафе Дикаря». «Кафе завоеванной свободы» угнездилось в «Пассаже Валуа». У Веллони можно было приобрести мороженое в брикетах и чашку шоколада. Гражданин Ласаброньер варил прямо на месте черепаховый суп по пятнадцати су за миску. У Корселе вам предложили бы трюфели из Шампани, а у его соседа — вафли по-фламандски.
Сент-Обена и ему подобных это изобилие уже не удивляло, они здесь чувствовали себя дома, уписывая на обед баранью грудку с зеленым горошком в зале «Кафе де Шартр» или хвастливо рисуясь под аркадами. Они готовились к завтрашним вылазкам, выбирали новые жертвы, сочиняли свирепые статейки и прокламации, болтали о театре. В их кружок затесалось несколько соответственно вырядившихся агентов Комитета общественного спасения, призванных не столько шпионить, сколько направлять их, если потребуется, однако никто не помышлял о какой бы то ни было бдительности.
— Поглядите-ка сюда! — возгласил Сент-Обен. — Мы это только что содрали со стены!
Он помахал перед мюскаденами, попивавшими лимонад под навесом галереи Божоле, каким-то листком бумаги. И продолжал:
— Начнем с заглавия, вслушайтесь: «Народ, проснись, час настал».
— Это уже пованивает якобинцем!
— Погодите, я вам текст прочту: «Ступай посмотреть на наших правителей, теснящихся вокруг трактирщиков-рестораторов Пале-Рояля, дворца, в высшей степени королевского, и ты увидишь, как их столы ломятся от превосходнейшего мяса, когда тебе едва удается разжиться овощами!»
— Ах, питаться овощами — это же великолепно.
— Однако людоедам подавай мясо!
— Нужно, чтобы на них обрушилось общественное негодование!
Мюскадены в полный голос поздравляли друг друга с тем, что в Тулоне, Амьене, Руане вспыхивают реакционные мятежи, что лионцы побросали в водовороты Роны тех якобинцев, которых сумели изловить. Новые массовые убийства в провинции — ответ на прежние зверства. В Тарасконе перед целой толпой зрителей бешеные нового толка сбросили с крепостной стены шесть десятков республиканцев, и партер рукоплескал. Роялисты поджигали тюрьмы, без разбора рубили их обитателей саблями, так было в Эксе, Систероне, Ниме, Сент-Этьене, Бурже, Лон-ле-Сонье, Седане. Вандея запылала.
Усевшись за столик под аркадами «Кафе де Шартр», двое мужчин в круглых шляпах хмуро слушали ликующие возгласы этих юнцов. Тот, что повыше, массивный красавец, был одет довольно небрежно. Второй, в серой суконной шинели самого заурядного типа, не в пример своему спутнику был тощ, как палка, остронос, со впалыми щеками и желтоватой кожей, обтягивающей череп так плотно, что кости выпирали наружу: его черные волосы, жидкие и сальные, ниспадали бы ему на уши, придавая сходство с коккер-спаниелем, если бы он не зачесывал их назад, по моде того времени завязывая на затылке лентой; было заметно, что его крайне раздражает соседство этих щеголей, их восторги по поводу беспорядков. Чашу его терпения переполнила шутка Сент-Обена в адрес голодающих, они, дескать, по преимуществу побирушки, сбиваются в стаи и рыщут по сельской местности, лишь бы пограбить. Услышав это, он вскочил с места, опрокинув стул:
— Паршивцы! Мы только что из Прованса, там все обстоит слишком серьезно, чтобы хихикать! Волки бродят по деревням! Нападают на дилижансы! По дорогам не проехать! Мосты разрушены!
Озадаченные тирадой этого хлюпика, мюскадены на мгновение онемели, затем Сент-Обен приблизился к дерзкому, смерил его взглядом. Да кто он такой? Запыленные сапоги, потертая одежонка, да еще этот иностранный акцент… Из-под запахнутой шинели выглядывает красный воротник артиллериста, но это мало о чем говорит: военная форма продается и перепродается, ее перешивают, латают и штопают, она больше не указывает на положение своего владельца. А может быть, это дезертир? Они такие, прячутся в Париже, на постоялых дворах или в меблирашках за три су, лишь бы улизнуть от войны, которая возобновляется каждую весну: у них нет ни малейшего желания остаться калеками, ведь армия больше не получает даже дерева для изготовления костылей.
Однако артиллерист говорил так властно, что это поневоле смущало, а главное, в его голубых глазах, когда они в упор смотрели на вас, было нечто завораживающее.
— Не стоит задерживаться здесь, генерал, — промолвил его спутник, кладя ему руку на плечо.
— Генерал?! — воскликнул Сент-Обен.
— Разве все эти вояки не расстреливали наших братьев в Вандее? — вмешался другой мюскаден.
— Генерал отказался сражаться там, — обронил рослый мужчина в круглой шляпе, увлекая прочь своего друга, одобрившего такое решение:
— Ты прав, Жюно, пойдем.
— Кто вы, господин генерал? Кем надо быть, чтобы отказаться идти на Вандею?
— Не важно, — буркнул тот по-итальянски.
— Как так?
— Мое имя ничего вам не скажет.
— Все равно назовите его!
Но генерал Буонапарте удалился, не представившись.
Ну да, бригадный генерал Буонапарте впрямь не пожелал подавлять мятеж Вандеи, спровоцированный роялистами и англичанами и носивший на сей раз скорее политический, чем религиозный характер. Причиной такого отказа были не убеждения генерала (да полно, имел ли он их?), но если артиллеристу предлагают командовать пехотой, ему не след принимать столь позорные условия. Коль скоро ничего получше не подвернулось, он, опасаясь, как бы Военный комитет не вычеркнул его из армейских списков, счел за благо взять отпуск, в этом ему поспособствовал Марки, доброжелательный военный хирург.
Итак, он, пробираясь под руку с Жюно сквозь густую толпу, заполнявшую парк, направился к галерее Валуа, подальше от мюскаденов. За последние несколько дней Андошу Жюно полюбился второй этаж «Кафе Бореля», он часто задерживался там до зари у стола с рулеткой или играя в «тридцать-сорок». Генерал, поднявшись с ним вместе по широкой каменной лестнице, проводил его до порога игорной залы. Швейцар принял у Жюно шляпу, с помощью жердочки подвесил ее на крюк под потолком и вручил жетон.
— У меня особая метода, — сказал адъютант.
— Удачи! — отвечал Буонапарте. — Добудь нам золота.
И беглым взглядом оглядел анфиладу зал, столики, у которых сидели на банкетках женщины, поджидающие тех, кто выиграет. Когда родственники Жюно, разбогатевшее бургундское семейство, присылали ему деньги, он три четверти суммы отдавал своему генералу, а на остальные играл. Буонапарте отнюдь не бедствовал, ему выдали жалованье и шестикратный дневной рацион, не считая денег на дорогу от Марселя до Парижа, но он боялся не уложиться.
Он спустился вниз, под аркады.
Его принципы, унаследованные от Руссо, побуждали осудить весь этот разврат, но он был им ослеплен, медлил, смотрел, читал, слушал, приглядывался к тому, что праздному человеку предлагали за его золото. Потолок этой гостиной в восточном стиле разверзся, нагие богини в золоченой колеснице скатились с небес. В других покоях гетеры готовы сделать вам массаж в ванне с вином.
Да, девушки здесь были повсюду.
Они сотнями блуждали и под аркадами, и в деревянных галереях, что служили им продолжением. Одни, переодевшись торговками, зазывали проходящих, расхваливая свой остывший ужин, другие, стремясь вызвать умиление, прогуливали наемных ребятишек. Иные манили вас сверху, из «Кафе Слепцов», размахивая своими черными шляпами с золотым галуном, пританцовывая в атласных бальных туфельках. В дни Террора их коммерцию подумывали даже запретить во имя чистоты нравов, хотя на самом деле Комитет скорее опасался, не принимают ли они у себя английских шпионов и эмигрантов. Ведь кое-кто из главных поставщиков гильотины, в частности Баррер и Кутон, будучи крайне добродетельными напоказ, исподтишка содержали частные публичные дома: первый владел таким заведением в Клиши, второй — в Багатели. Девиц из Пале-Рояля спасла шутка: когда генерал Анрио согнал их всех в парк, они, смеясь, поклялись ему, что у них бывают одни лишь санкюлоты, то есть «бесштанные». Возраста они были самого разного — кому пятнадцать, кому пятьдесят. Их звали Бетси-мулатка, Статная Софи, Лолотта, Фаншон, Куколка Софи, Султанша…
Какая-то брюнетка ловко приспустила шаль, открыв круглое, гладкое плечо. И приступила к генералу:
— Смотри, милый мой, смотри…
Она подсунула ему пачку гравюр, где господа в завитых париках кувыркались под балдахином с полными дамочками. Буонапарте отвел глаза.
— Да погляди же! Хочешь, мы все это взаправду проделаем у меня в будуаре?
Он оттолкнул брюнетку, с грехом пополам ускользнул еще от какой-то бедовой бабенки, попросту задравшей перед ним юбки, и от другой, более светской, которая взяла его за руку. В тот вечер Буонапарте не тянуло к фривольностям, и он решил улизнуть через парадный вход дворца. Но там его настигла публика иного рода. Перекупщики в лисьих шапках, с торчащими изо рта зубочистками, гордо именовавшие себя «ажиотёрами», людьми действия, а свои занятия — «ажиотажем», сгрудились на лестницах и назойливо совали проходящим кто английский карандаш, кто серебряные вилки.
— Вам перчатки не нужны?
— Может быть, гражданин ищет сахар?
— У меня есть сапоги вашего размера.
— Брильянтов не надо?
— А перцу?
— Угля не желаете?
— Нет! — твердил Буонапарте. — Я ничего не хочу!
— Гражданин, — окликнула его какая-то гладильщица, — могу вам предложить сто пар башмаков…
— У меня только две ноги!
— А если всего по четыре сотни ливров?
— На них же швы разошлись, на ваших башмаках! Они будут промокать.
— Эти башмаки не для того, чтобы носить, а чтобы продавать. Вы у меня их возьмете, потом перепродадите по четыреста десять за пару, тысячу франков на них выручите.
— Тысячу?
— Вам только надо продать их какому-нибудь гражданину, он сразу перепродаст, тоже свою тысячу франков получит и так далее.
— Нет! Нет!
В кишащей клопами наемной квартирке на улице Моннэ, напротив конюшни почтовых лошадей, обслуживающих Дрё, Буонопарте скоротал всего одну ночь, чтобы тотчас перебраться на улицу Юшетт в «Синий циферблат» — гостиницу тесную, но почище. Комната там была сносная. Стены, впрочем, облупились, почернели от копоти за все те зимы, когда здешняя печь топилась углем. В наличии имелись таз, глиняный кувшин, ночной горшок, который хозяйка с криком «Берегись!» выплескивала в окно, складная брезентовая кровать, сундук. Комната выглядела почти голой и пахла кошками, а в мае месяце речи не могло быть о том, чтобы открыть окно: Буонапарте, как южанин, был зябок, погода же в эту пору еще сырая, прохладная.
Пока его свеча еще не догорела, он взял читаный и перечитанный том Плутарха. Когда-то Паоли, предводитель корсиканских борцов за независимость, ныне переметнувшийся к англичанам, говорил ему: «Наполеон, в тебе нет ничего от современности, ты принадлежишь дням Плутарха». Слыша это, он трепетал от удовольствия. Воображал себя древнеримским героем, чувствовал, как в нем бродит сила Муция Сцеволы, зажавшего в ладони раскаленный уголь, или Горация Кода, в одиночку остановившего войско Порсенны на мосту Сублиций. Когда Буонапарте листал Плутарха, перед ним чередой мелькали имена тех, кто был для него образцом: Ликург, Алкивиад, Кай Марий, Сулла… Сулла! Генерал Сулла (по привычке Буонапарте мысленно наделял полководцев прошлого современными воинскими званиями) никогда не вмешивался в политику иначе как только затем, чтобы захватить власть. Совсем как Буонапарте, готовый продать свою шпагу, но только наш генерал любил безграничную власть еще больше Суллы.
Посмотрите, как он сидит, опершись локтями о стол и подперев щеки кулаками. Жидкие волосы болтаются, чуть ли не метут страницы. Его профиль танцующей тенью прыгает по стене. Он грезит. Вот Александр Великий, окруженный колдунами, его образец и двойник, предпочитавший военачальников всем женщинам, сам-то жалкий воин, организатор по преимуществу, уже романтик, визионер, порой жестокий, иногда нежный, суеверный, полный обаяния, стремительный… А еще Филипп, его отец, одноглазый, со сломанным плечом, покалечивший в сражении руку и ногу, склонный постоянно нарушать свои обещания: он знал, что правитель вынужден лгать и убивать… Буонапарте закрывает глаза. Чтение лишь подогревает ярость, тлеющую глубоко, на самом дне его сознания. Александр был царем в двадцать лет, а ему уже двадцать пять. Целых пять лет загублены понапрасну! Сколько ему еще ждать? Нетерпение подтачивает. Он ведь всегда торопился. Его мать едва успела увидеть, как он родился: она еще до кровати не дошла, как Наполеон уже выскочил из ее чрева, попросту выпал на греческий ковер с мотивами из мифологии, вопящий, весь в крови, словно говяжий окорок.
Во Франции без протекции ничего не достигнешь, он об этом знал. Для него все встало на свои места во время осады Тулона. Коль скоро ему повезло служить под началом бездарного генерала, оказалось не слишком трудно продемонстрировать свои таланты артиллериста: обстреляв с горы Фарон англо-испанский флот, находившийся в открытом море, он обзавелся первыми солидными покровителями. Это были посланцы власти, прибывшие с важной миссией, те самые люди, что ныне правили Конвентом и Парижем: Баррас и Фрерон.
Завтра он отправится к ним с визитом.
Блюдолизы и попрошайки затверживали наизусть адрес Поля де Барраса: улица Нёв-де-Пти-Шан. Они устремлялись туда, ибо самый взысканный судьбой и ублажаемый почестями обитатель Парижа держал гостеприимный стол, открытый для всех, — «и даже с прибором», добавлял он смеясь. Поскольку повара аристократов и архиепископов, оставшиеся не у дел в суровые времена революционного Трибунала, расхрабрились и стали открывать первые собственные рестораны, они теперь жаждали заполучить Барраса себе в клиенты: каждый из них являлся к нему на дом, чтобы показать свое искусство в повседневном и праздничном служении желудку. Завтрак подавали в полдень, согласно новому обычаю. Места вокруг длинного стола занимали мужчины и женщины из числа видных персон или же тех, кто рассчитывал оказаться на виду. Господин Делормель был из таких. Депутат от Кальвадоса, даром что раздобрел, стал щеголем, носил рубашки из голландского полотна и муслиновые галстуки. Баррас ценил его посещения, надо полагать, отчасти благодаря изрядному состоянию депутата, но главное — из-за мадам Делормель. Она была намного моложе супруга, за которого вышла прошлой зимой: до того Розали Фурнеро практиковала под аркадами Пале-Рояля, однако в свои восемнадцать она посещала только важных персон и таким образом набралась хороших манер. Во вкусе своего времени она одевалась весьма скудно: подобно древней афинянке, носила тунику, напоминающую облачко из тончайшего батиста, и томно клонила головку со множеством ниспадавших завитых прядок. Виконт отвел ей место рядом с собой.
Число прислуги сократили, гости обслуживали себя сами по своему вкусу, но метрдотель объявлял названия блюд, которые ставил на скатерть:
— Волован из белого мяса птицы и под бешамелью!
— Блюдо «из бывших»: соус якобы святого Петра с каперсами!
— Филе из куропаток ломтиками!
— Пескари согласно местному рецепту: по-департаментски.
Барраса забавляла прожорливость Делормеля, смешила неловкость обвешанной ожерельями дамы, которая умудрилась, хихикая, вывалить свой волован себе на колени. И он говорил. О чем? О себе. Зачем? Чтобы произвести на мужчин впечатление воспоминаниями о своей дружбе с Мирабо, о злоключениях, связанных с Калиостро, и о том, как ему довелось содержать игорный притон. Чтобы очаровать женщин своими изумрудными глазами и певучим выговором, ибо у него, у этого виконта, были стать и блеск, а что до власти, он в ней любил только ее услады — бархат сидений, прозрачность дамских нарядов. В тот день он, похоже, расточал перлы своего красноречия только ради мадам Делормель, она же внимала ему, хлопая ресницами.
— Мне было чуть больше двадцати, и я сел на корабль, чтобы присоединиться к своему гарнизону, он стоял в Пондишери, которому угрожали англичане…
— Ох уж эти англичане! — вздохнул банкир.
— …но посреди Индийского океана наша посудина села на мель, и тут на нее обрушился ураган. Капитан был из Марселя, он громко сетовал и взывал к Господу, бедняга Бланшар, его молитвы были просто смехотворны. Между тем киль раздроблен, мачты трещат, наступает ночь, такая, что хоть глаз выколи… У нас на борту были две пассажирки, мадам Шевро и мадемуазель Гупиль, надобно заметить, очень красивые, я потому и запомнил их имена. Очень красивые, как уже было сказано, и по ночному времени в весьма коротких одеяниях. И вот они обе виснут на мне, а я в одной рубашке и кальсонах — вообразите картину!
— Могу себе представить, — тихонько обронила мадам Делормель.
— Ну, пришлось их нарядить в холщовые панталоны и моряцкие жилетки, и вот мы терпим кораблекрушение, нас выбрасывает на один из Мальдивских островов. Утром корабль на наших глазах идет ко дну. Так вот, мы там, на этом острове, провели целый месяц…
— Один с двумя женщинами? — уточнила мадам Делормель между двумя кусочками жареного пескаря.
— Один? Да, в конечном счете почти что так. Там еще было несколько уцелевших из экипажа.
— Ах, виконт, это совсем как в «Поле и Виргинии», — томно протянула одна из сотрапезниц.
— Вы так полагаете? Нам пришлось обороняться от аборигенов, пока нас не выручило судно из Шандернагора… Что там такое?
Подошел лакей, неся на серебряном подносе письмо.
— Какой-то посетитель, по виду вроде военного, сударь, просит принять его.
— Вроде военного?
— Маленького роста, неухоженный, в пыльных сапогах, и они к тому же скрипят.
Прочитав письмо, Баррас обернулся к сотрапезникам:
— Это первый случай, друзья мои, когда мне наносят визит, выслав вперед рекомендацию!
В ответ прозвучало несколько смешков в разном тоне — от чистосердечных до тех, что выдавливают из вежливости.
— Того, кто подписал это послание, я знаю. Это мой славный Пьеррюг, он отвечает за снабжение мясом Тулона. Помнишь его, Фрерон?
— Прекрасно помню.
— Он пишет из Ниццы, рекомендует мне одного генерала, с которым мы там встречались. Пригласите генерала! — бросил он лакею. И прибавил, обращаясь к гостям: — Он вас удивит.
Когда Буонапарте вошел в эту огромную столовую, выглядел он и впрямь престранно. Исхудавший, с торчащими, как палки, волосами, с желтыми шерстяными галунами на форменной куртке. Он походил на бедняка, которым отнюдь не являлся.
— Прибор и стул для генерала! — крикнул Баррас, хлопнув в ладоши.
— Иди сюда, садись с нами, — предложил Фре-рон.
Буонапарте расположился между ним и мадам Делормель, которую, похоже, не привела в восторг близость офицера, так нелепо одетого, — она подвинула свой стул поближе к Баррасу, между тем как вновь прибывший с омерзительным итальянским акцентом обратился к последнему:
— Ты меня помнишь, гражданин Баррас?
— Я не забыл осаду Тулона и тебя на аванпостах, ты следовал за мною повсюду…
— Мы тогда были проконсулами, — пояснил Фрерон для других сотрапезников.
— Ты был капитаном артиллерии, — сказал Баррас, — и еще хотел получить вспоможение для своей семьи…
— Она меня больше не обременяет, будь покоен. Изгнанные корсиканские патриоты получают достойное вспомоществование.
— Так вы корсиканец? — промямлил Делормель, которого от вина начинало клонить в сон.
— Ты на чем свет бранил начальство, — снова подал голос Баррас. — Да и наша миссия именно в том состояла, чтобы их тормошить: они были не способны усмирить взбунтовавшиеся прибрежные города…
— Я был прав, гражданин Баррас. Генерал Карте — всего-навсего пачкун, малюющий картины, он ничего не смыслил в военном деле, а его жена Катрин вмешивалась в вопросы стратегии. А генерал Допе? Не более чем адвокат, слишком быстро получивший назначение. Все, что я им предлагал, было отвергнуто…
— Итак, этот капитан представил мне свой план…
— Надо было захватить два редута, что господствуют над рейдом. Оттуда мы угрожали флоту противника, чтобы принудить его к бегству.
— Я поддержал этот проект, — сказал Баррас, — и через два дня мы вернули себе Тулон.
— Браво! — воскликнула одна из дам, и все зааплодировали. Баррас повернулся к Буонапарте:
— О чем ты хочешь просить меня на сей раз?
— В армии меня третируют.
— Надобно признать, — заметил Фрерон, — что у тебя репутация завзятого якобинца.
— Я был им в меньшей степени, чем ты! Стереть Марсель с лица земли хотел ты, а не я.
— Ветер переменился, и я вместе с ним, — сказал Фрерон.
— И потом, ты ведь сочинил весьма революционную брошюру, — напомнил Баррас. — И мне тогда вручил несколько экземпляров, причем уверял — как сейчас тебя вижу: «Марат и Робеспьер — вот мои святые!»
— Если бы ты повторил эту фразу сегодня, — вставил Фрерон, — на тебя бы набросились с дубиной.
— Что ж, сегодня я скажу: «Баррас и Фрерон — вот мои святые!»
Этот находчивый ответ всех очень рассмешил. Маленького корсиканца, выряженного таким чучелом, приняли в круг Барраса. Он это понял и этим воспользовался.
— Я хочу получить пост, достойный моих возможностей.
Тут метрдотели выставили на стол новые блюда:
— Филе из осетра на вертеле!
— Угорь под соусом тартар!
— Донца артишоков под острым соусом!
Канареечно-желтый кабриолет въехал в монументальные ворота особняка на улице Дё-Порт-Сен-Совёр. Чета Делормель возвращалась в свои апартаменты. Супруга щебетала, он же, отяжелев от неумеренного употребления вина, отвечал вялым, расслабленным голосом.
— Не понимаю, — говорила дама, — что находит виконт в этом маленьком нищем генерале. У него нет манер, разговаривает он мало, не ест, скучный, все придирается, да еще этот его акцент! Я могла разобрать разве что одно слово из трех.
— У Барраса свои резоны, — сказал Делормель.
— Может быть, но было весело только до тех пор, пока он не явился. Меня от него в дрожь бросает. У него злобный вид, разве нет?
— Если говорить о чертах, он и правда смахивает на Марата…
Кучер остановил лошадей во дворе напротив парадного крыльца. Делормель купил это здание, хотя и с малость облезлым фасадом, но выглядящее очень аристократично, раздобыв средства на такое приобретение благодаря крупной афере с мясом, предназначавшимся для армии. Революция благоприятствовала самым изворотливым ловкачам. Делормель всего за пару лет сколотил порядочное состояние. В прошлом сельский кровельщик, мастер по соломенным крышам, он в 1791 году воспользовался дешевой распродажей епископальных земель в Туке, получив в собственность девятнадцать гектаров, причем по соглашению, позволявшему не оплачивать всю их стоимость сразу. Занявшись снабжением армии, он в качестве фуража сбывал болотный тростник по цене овса. Потом ему удалось продать партию муки за двойную цену благодаря тому, что в Военном министерстве обнаружился какой-то его родич из Лизьё, даром что весьма дальний и сомнительный. Чтобы заключить сделку, позволяющую урвать хороший куш, ему было достаточно держаться с хвастливой уверенностью и иметь связи в почтенных местах. Когда же Делормель, подольстившись к местным якобинцам, был избран депутатом от Кальвадоса, он обосновался в Париже, в меблирашке, прикидываясь скромником, зато под боком у своих официальных клиентов.
Смерть Робеспьера его освободила: пропала надобность скрывать свое богатство. В Париже продавалось все — торговали совестью и телом, предметами и сведениями, храмами, люстрами, стенными часами, шкафами, товары демонстрировались прямо на мостовой и даже на обочинах сточных канав. Вот почему лакей, прибежавший открыть дверь достойной чете, был облачен в герцогскую ливрею — она пришлась Делормелю по вкусу, попав ему на глаза в день, когда он покупал партию спиртного из подвалов герцога Мазарини.
— Господа ожидают вас уже более часа.
— Проклятье! Совсем забыл — это же наш милейший Тальен! Он явился не один, не так ли?
— Тут еще живописец со всем необходимым для работы.
— Ну да, ну да…
— Поспешите, друг мой, — сказала мадам Делормель.
— Мне — спешить? Если они меня дожидались до сей поры, значит, я им нужнее, чем они мне. Я имею большой вес, Розали.
Весил он и впрямь изрядно, не только в фигуральном смысле, но и буквально. Ставя на ступеньку свою толстую ногу в лакированном башмаке, он вздохнул:
— Боюсь, Розали, что я малость переел.
— И перепил.
— Похоже на то…
Лакей помог ему подняться на собственное крыльцо и войти в просторный вестибюль первого этажа, смахивающий на магазин. На комодах штабелями громоздились головы сахара, рядом высилась стена из бочек, лежали стопки картонных коробок, из которых торчали какие-то кружева. Тальен и художник Бойи, взлохмаченный, но затянутый в узкий серый редингот, терпеливо ждали приема. Первый сидел на двухколесной тележке с черносливом, второй разглядывал турецкую трубку жасминового дерева, которую взял из коробки с ей подобными.
— Я опоздал или это вы явились прежде времени? — не без развязности обратился к ним Делормель. — Что вы хотите! За столом у Барраса невозможно перекусить за десять минут!
— К вашим услугам, — художник отвесил поклон.
А Тальен промолвил:
— Хочу предложить вам славное дельце, Жан-Матье.
— Отлично. Пройдемте в гостиную, нам будет удобнее потолковать там.
Впрочем, гостиная первого этажа, как выяснилось, была загромождена не меньше вестибюля. Под потолком, расписанным амурами и голубками, между четырех шкафов, поставленных спина к спине, были втиснуты с полсотни зеркал. Золоченые консоли и порфировые вазы, наваленные в беспорядке, скрывали камин. Делормель плюхнулся в кресло, обитое гобеленом, и, в то время как лакей надевал на него домашние туфли, стал объяснять художнику, чего именно он от него хочет:
— Видите на стене эти портреты?
— Разумеется, сударь. Похоже, фамильные.
— Так и есть.
— Вон тот рыцарь с орлиным взором — один из ваших предков?
— Увы, нет. Эти портреты я прикупил у торговцев с набережной, однако хочу, чтобы вы присоединили к ним мое собственное изображение, причем в такой же примерно позе.
— Так получится правдоподобнее, — с усмешкой обронил Тальен.
— Мне того и надо.
— Легче легкого, — заверил живописец. — У вас интересная физиономия.
— Сколько времени это займет?
— Два часа позирования.
— И будет сходство?
— О, вы скажете: «Это не портрет, это зеркало!»
— В добрый час! Сколько?
— Шестьдесят ливров.
— Пустячок!
— В звонкой монете.
— Само собой, ассигнаты уже стали дешевле бумаги, на которой их печатают.
— И когда я смогу приступить?
— Незамедлительно.
Художник приготовил холст и краски, показал своей модели, каким образом надлежит сесть, чтобы оказаться лицом к свету, льющемуся из огромных окон, распахнутых в сад. Таким образом, Делормель, спрашивая Тальена, какого рода дело привело его сюда, уже старался не шевельнуться.
— Целая гора мыла.
— Хе-хе!
— Торговец прохладительными напитками, который промышляет и мылом, требует за него весьма разумную сумму, но…
— Но надо оплатить вперед.
— Вы угадали.
— Кому же мы его перепродадим, это мыло?
— Покупатель у меня уже есть. В Рейнской армии. Он согласен заплатить вчетверо против нашего вложения.
— Недурно!
Их успели оценить в компании Уан, что на левом берегу Сены, занимающейся военными поставками, в том числе продовольственными. Тальен уже стал признанным специалистом по мылу и хлопковым колпакам.
По-прежнему сидя без движения, Делормель приметил в глубине комнаты свою супругу. Дама зевала.
— Господин живописец, вы придете сюда еще раз, чтобы написать портрет мадам Делормель. Я бы хотел, чтобы она была представлена в образе нимфы.
— Нимфы, да-да, это напрашивается, — подобострастно подхватил мазила. — И на фоне сельского пейзажа.
— Мой сад подойдет?
— Вполне.
— Я завтра прикуплю статуй или разбитых колонн, чтобы подчеркнуть античный колорит картины.
— Великолепно!
— А эта композиция, она будет, как и мой портрет?
— Виноват, не понял.
— Те же шестьдесят ливров?
— Сто.
— Настолько дороже, чем запечатлеть меня?
— Это неизбежно, ведь фон придется выписывать тщательнее.
— Пойду отдохну, — со вздохом обронила мадам Делормель, которой наскучила эта торговля.
— Ну да, — буркнул супруг, храня позу. — Тогда ты будешь лучше выглядеть на сегодняшнем вечернем балу в Ганноверском павильоне.
Мадам Делормель выскользнула на широкую лестницу. Она была далеко не так утомлена, как старалась показать; когда взбегала по лестнице, ее поступь с каждым шагом становилась все легче. Чтобы идти быстрее, она задрала свою воздушную тунику до колен, так что стали видны три серебряных браслета на левой щиколотке и сандалии, ремни которых изображали змей. В коридор третьего этажа она уже почти вбежала, постучала раскрытой ладонью в одну из украшенных барельефами дверей, которые Делормель прихватил при разграблении какого-то дворца, и отворила ее ранее, чем кто-либо откликнулся.
— Розали, где ты забыла своего жирного супруга? — спросил Сент-Обен, в то время как его друг Дюссо помогал ему повязать замысловатый галстук.
— Он торгуется с Тальеном насчет мыла и даже не может пошевелиться — позирует художнику. Время у нас есть.
— У тебя — да, — сказал Сент-Обен, обхватывая ее обеими руками за талию, — но не у нас.
— Так ты сегодня вечером не придешь в Ганноверский павильон?
— Никак невозможно! В «Амбигю-Комик» дают спектакль, высмеивающий нас. Мы должны там быть, чтобы его сорвать.
— Раздавая тумаки, ты можешь и схлопотать их.
— Нас много.
— Мой дорогой Сент-Обен, — сказал Дюссо, являя пример деликатности, — я подожду вас в карете.
— Я скоро…
Делормель предложил молодому человеку, с которым он свел знакомство в день ареста Робеспьера, комнату в своем особняке. Движимый чем-то вроде отеческой приязни, он выхлопотал ему и должность: красивого почерка оказалось достаточно, чтобы его приняли на службу в Комиссию по планам военных кампаний. Сент-Обен туда и носа не казал, не считая дней выплаты жалованья. Что до Розали, Делормель нашел ее — можно даже сказать, «приобрел», — листая «Брачный указатель», газету, выходившую по вторникам и пятницам, по которой выбираешь себе спутника жизни по объявлениям, наудачу, как в лотерее.
Первого же визита Розали оказалось достаточно: Делормелю захотелось покрасоваться об руку с очаровательной супругой; итак, он выводил ее в свет, а на прочее плевал. Может быть, его даже устраивала связь жены с Сент-Обеном, которую она поддерживала, не таясь, ведь она выглядела такой веселой между двух мужчин, которых любила на разный манер: одного ради наслаждения, другого из-за денег.
Перед колоннадой у входа в «Амбигю-Комик» было не протолкнуться от множества шикарных карет и лошадей. Станислас Фрерон, мгновенно узнаваемый по своему белокурому парику, женственной повадке и бледно-голубому костюму, полы которого хлопали его по икрам, шел, пробивая себе дорогу среди густой толпы буржуа и простолюдинов, столпившихся на крыльце и у кассовых окошек. Его сопровождали молодая женщина с волосами, зачесанными наверх и скрученными узлом, скорее раздетая, чем одетая, наподобие Дианы-охотницы — в короткой прозрачной тунике, — и маленький сухощавый человек без возраста, но, пожалуй, молодой, чей угрюмый вид, плохонький редингот и трость, которую он держал, словно шпагу, побуждали других зрителей сторониться. Стало быть, Фрерон пригласил генерала Буонапарте и потаскушку на «Безумие дня» — комедию, о которой в Париже было много разговоров, хотя никто ее еще не видел. В фойе, где они условились встретиться, мюскадены замахали своими утяжеленными тростями, радостно приветствуя Фрерона, а когда он повлек своих гостей на лестницу, ведущую к ложам, затянули «Пробуждение народа», нечто вроде «Антимарсельезы» на музыку Гаво:
Всем виновным в злодействах отныне — война!
Им живыми от нас никогда не уйти!
Им придется за все расплатиться сполна —
Их настигни, о, друг мой, и всем отомсти!
Буонапарте вошел в ложу вслед за Фрероном и его подружкой. Трехъярусную люстру только готовились зажечь и поднять на цепях к потолку, но свечи рампы уже горели, как и канделябры на авансцене. Зала наполнялась публикой: буржуа и кое-кто из мюскаденов — в ложах, народ в партере, и все это кудахчет, обменивается приветствиями, да уже и перебранки затевает.
— Я предчувствую сильную качку, — сказал Фрерон, садясь.
— Сильную что? — переспросила девица.
— Драку, — лаконично пояснил Буонапарте, испытующим взглядом обшаривая залу.
— Посмотрите на них, они все пришли сюда, чтобы помахать кулаками…
Девушка, опершись на обитый бархатом бортик ложи, вытянула шею, чтобы лучше видеть группу мюскаденов, занявшую центр залы. Тут подняли занавес, и стало относительно тихо. На сцене карикатурный мюскаден с мучнисто набеленным лицом, в гигантской шляпе, похожих на лупы очках, сползающих на кончик носа, и галстуке, топорщащемся на уровне губ, задекламировал, гундося:
— Я, когда вихозю из Пале-Рояля, полозительно делаюсь больным, уверяю вас!
— Тебя призывает Вандея! — возгласил в ответ фанфарон в костюме жандарма.
— Вандея? Какой ужас! А где это?
— Пусть эти шуты и отправляются в Вандею! — выкрикнул зритель из партера.
— В Вандею! В Вандею! — завыли его соседи.
Стул, брошенный откуда-то с балкона, оглоушил двух крикунов, и его падение стало сигналом к атаке. Полетели новые стулья, в воздухе замелькали шляпы, трости, башмаки, буржуа в своих ложах присели на корточки, прячась от метательных снарядов. Шайка мюскаденов заметалась по рядам, щедро раздавая кому ни попадя палочные удары. Сент-Обен первым вскарабкался на сцену, за ним последовала еще дюжина его приятелей. Он вырвал текст пьесы из рук суфлера, разорвал его, потоптал, а несколько разрозненных страниц швырнул в зал, не переставая орать:
— В Вандею кривляк!
— Долой привилегированных! Снова спасу от них нет!
Сент-Обен загорланил «Пробуждение народа», хор его сторонников подхватил, простолюдины в ответ звучно грянули «Марсельезу».
— Станислас, — шепнула девушка на ухо Фрерону, — этот молодой человек мне любопытен.
— Сент-Обен? Я его вам представлю, моя красавица.
— После спектакля?
— Если ему не наставят слишком много шишек.
— А может быть, вы пригласите его завтра к виконту? Я там буду.
— Если он захочет, приглашу.
— А вы, генерал, будете у Барраса? О, да он исчез.
Фрерон, в свою очередь обернувшись, заметил:
— Должно быть, баталии этого рода не представляют интереса для артиллериста.
Буонапарте ушел, как только появился полицейский комиссар секции Тампль со своей перевязью и пригрозил очистить залу. Представление все равно не могло продолжиться, его заменили брань, пение и палочные удары.
Ни малейшей приязни к французам Буонапарте не испытывал, а Париж просто ненавидел. Если посмотреть издали, столица со своим скоплением куполов и башен напоминала ему ощерившуюся пасть, увиденная вблизи, просто пугала. Проехав таможенную заставу, где теперь уже не требовали ввозную пошлину, вы увязали в черной липкой грязи, под ногами хлюпала зловонная смесь, тысяча ручейков — сточные канавки под открытым небом, жирные помои кухонь, — приходится брести по всему этому мимо межевых столбов из песчаника, за которые прячешься, отскакивая прыжком, когда на тебя вдруг несется стремительный фиакр, а о тротуаре и мечтать не приходится, его нет нигде, кроме как на улице Одеон. Улочки пролегали по причудливому следу былых тропинок, которые петляли, чтобы обогнуть дерево или поле, они были тесны и сужались еще больше в силу маниакальной склонности лавочников выставлять столики со своим товаром наружу для пущей наглядности. Дома обклеены объявлениями так, что стен не видно, повсюду фонтаны без воды и деревья Свободы, которые, не вынеся зимней стужи, торчали мертво, словно метлы. Следовало остерегаться бездомных собак, рыщущих стаями, тощих, грязных животных с глазами хищников. И негде спрятаться, приютиться. Тишины не найдешь нигде. Париж пропах мочой, черным мылом и грязью. Скобяная набережная воняет селедкой. В домах, на лестничных площадках, в коридорах — продолжение улицы, уединение существует лишь для богатых, прочие обречены терпеть чужие взгляды, шум, крики кучеров и торговцев, перебранки, скрип мельничных колес у Торгового моста, песни, этот затхлый дух, который так застаивается в домах, что, бывало, месяца три пройдет, прежде чем догадаются: гражданин Мик, продавец говяжьих голов, давно умер в своей каморке один-одинешенек; чтобы другие жильцы забеспокоились, его труп должен был прогнить вконец и привлечь множество тараканов…
В этой поганой дыре Наполеона душила ярость, он проклинал город с его оглушающей суетой, от которой честолюбцу не уйти. Что тут можно поделать? Куда денешься? Кто станет слушать такого хилого, скверно одетого брюзгу, злобного, как клещ, хотя, впрочем, если надо, и обольстительного, когда он поглядывает голубыми глазами на дам? Но в ту ночь, выйдя из театра, он устремил этот свой завораживающий взгляд на картину совсем иного рода.
Несчастные выстроились в длинную очередь у входа в еще закрытую булочную, чтобы через несколько часов быть первыми, когда станут выдавать их жалкую порцию черного вязкого хлеба. Буонапарте прикинул, сколько их, — пожалуй, около тысячи. Впрочем, они стояли в таких же очередях за маслом, свечами, углем — молчаливые, помятые, серые. Это были рабочие без работы, женщины без надежды, разорившиеся рантье, уже распродавшие свою посуду и мебель, служащие, потерявшие свои места в конторе или на фабрике. Только что одна из гражданок, не имея чем накормить своего ребенка, привязала его к себе и бросилась в реку. Таких, что ни день, находили в Сене, а то и просто на перекрестках, где они умирали от истощения. С тех пор как Робеспьеру пришел конец, у них больше не стало хозяина. Большинство якобинских вождей были выведены из игры. Каррье гильотинирован, Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа сосланы в Гвиану, Фуше вынужден скрываться из-за массовых убийств, которые он учинил в Лионе. Народ предпочитает побежденных, сказал себе Буонапарте, пусть даже дикарей, этим продажным правителям, по чьей вине он голодает.
Картофель за два месяца подорожал втрое, а цена на мясо выросла аж в семнадцать раз. Деньги существовали скорее условно: бумажные ассигнаты, которые Конвент печатал почем зря, годились разве что на подтирку, и если в марте луидор стоил двести пятьдесят франков, то ныне — уже тысячу. Зима выдалась суровая, Сена замерзла, дров и угля не хватало. Нужду испытывали буквально все, не считая окружения Барраса. Между тем в Париже скопилось много зерна, оно до отказа наполняло склады, бдительно охраняемые, но плохо проветриваемые: поскольку его туда засыпали отсыревшим в дождливую пору, оно сперва прорастало, затем начинало гнить. Ответственность за рост цен несло продовольственное ведомство: муку, которая очень дорого продавалась в Париже, везли затем в провинцию, чтобы сбывать там еще дороже. Это было известно. Это обсуждалось. Это рождало гнев. Граждане толковали о том, что ничего невозможно достать, о плутовстве спекулянтов и алчности торговцев, о неслыханных притязаниях земледельцев, требующих, чтобы им платили золотом.
Буонапарте подходил к этим группам, толпящимся посреди улицы перед опустошенными магазинами. Голоса звучали все резче, раздражение нарастало:
— Куда девается все это зерно, которое свозят в Париж? Что они там, правительство, с ним делают?
— Хранят на складах, чтобы кормить войско.
— Скажешь тоже!
— Надо с ними посчитаться, с этими негодяями!
— Слишком долго они нас дурачили!
— Уже год как хлеба не видим!
В глубоком раздумье подходя к своему дому, Буонапарте увидел женщину: стоя на четвереньках, она пыталась вырвать кость из пасти желтой собаки.