ГЛАВА III Карьеристы

Предместья разом присмирели, тюрьмы лопались от враждебных Конвенту якобинцев, набатный колокол сменился кларнетами, барабаны — тамбуринами. Наперекор неотступающей нищете, чудовищным ценам на хлеб, мясо, дрова, дорожающие порой с каждым часом, парижане, словно охваченные лихорадкой, ринулись в погоню за радостями жизни. Билеты в театры доставались с бою. И всюду — балы. Танцевали в церквях, на кладбищах, в парках, в монастырях; простой люд в сабо отплясывал на перекрестках фарандолу, в салонах танцевали вальсы и кадрили; ковровщики пускались в пляс с модистками, удачливые выскочки не отставали от них: первые танцевали, чтобы забыть о пустом желудке, вторые — чтобы обжираться в бесплатных буфетах, открытых некоторыми депутатами для привлечения новых сторонников; там прилавки ломились от жаркого из домашней птицы в желе.

За городом, на Елисейских Полях, танцевали среди кустов сирени при свете лампионов — бумажных фонариков, под нестройные мелодии бродячих оркестров. Лес кишел продавцами лимонада, кулинарами, делающими блюда на заказ, передвижными кухоньками, забегаловками. Кабриолет, прибывший из города по скверно замощенной дороге, ведущей к Нейи, торопливо подкатил к газону, украшающему перекресток, свернул влево, проехал мимо грядок с овощами, скрытых за тонущими в зелени оградами. Экипаж остановился на расчищенной поляне у начала улицы Верт, которую прозвали Аллеей Вдов за то, что там, вдали от города и его приметливых глаз, под вязами прогуливались в поисках приключений покинутые буржуазные дамы; на этой поляне уже стояли другие кареты. Лакей в желтой ливрее соскочил со своего сиденья, открыл дверцу, откинул подножку. Из кабриолета вышел Делормель:

— Вот где вам надлежит быть, генерал.

— Я вам верю, — отвечал Буонапарте, вслед за ним спрыгивая на траву, — но давайте начистоту: приемлемо ли для меня такое положение? У меня нет ни малейшего желания внушать жалость этим людям, которые так хорошо устроились.

— Вы на них не похожи? Превосходно! Тем скорее они вас заметят.

Они зашагали по тропинке, которая едва угадывалась среди травы.

— К счастью, еще не стемнело, — заметил Буонапарте, подвернув щиколотку.

— В ночное время лакеи встречают приглашенных с фонарями.

Они приблизились к Сене. Лес стал редким. Садовники, обитатели бедных дощатых лачуг, подравнивали свои салатные грядки. В сотне метров отсюда начинались виноградники Шайо. За тополиной рощицей стоял длинный деревянный двухэтажный дом, театральный декоратор расписал его красной клеевой краской так, что он обманывал зрение мнимой кирпичной кладкой стен и якобы старыми, в червоточинах балками, которые виднелись среди цветущих лиан, чьи побеги карабкались на крышу.

— Политика делается здесь, в этой хижине, — пояснил Делормель.

— У мадам Тальен, чего доброго, скоро будет больше власти, чем у ее супруга.

— Бедняга Жан-Ламбер! Его влияние тает с каждым днем. Да и является ли он все еще мужем Терезии? Она предпочитает ему Барраса, который предпочитает ее своей нынешней любовнице, капризной креолке.

Они вошли.

За этим фасадом, таким с виду деревенским, таилась изысканная роскошь. Там вас встречал Нептун с трезубцем, поставленный внутри декоративного водоема в окружении амуров из севрского фарфора. «Эта фантазия обошлась Баррасу в тридцать тысяч ливров», — прошелестел Делормель. Лакеи избавили гостей от их шляп, и они проследовали в гостиную, где невидимый оркестр играл Чимарозу. Женщины в прозрачных туниках, укороченных по самые бедра, кружась в вальсе, томно обвивали военных, чьи трехцветные пояса так и мелькали в сиянии тысячесвечовых люстр. Эти дамы благоухали духами из магазина провансальских и итальянских товаров, что на улице Монторгёй, они удаляли у себя волосы на теле, цвет лица освежали известковой водой, носили золотые кольца на шее, щиколотках и руках, перстни на пальцах рук и ног; их оценивающие кокетливые взгляды приводили господ в смятение. Даром что те были богаты или знамениты — писатели, ученые, всякого рода трибуны, генералы, жулики, воры, старикашки от банковского дела либо финансов.

— Что это за щеголь, который все петушится, принимает позы?

— Это Уврар. Он банкир. Всего двадцать пять, а уже миллионер.

— Как я.

— Вы миллионер, генерал?

— Мне двадцать пять.

Буонапарте с первого мгновения преисполнился зависти к этому франтику, но тут Делормель повлек его к Камбасересу, которого заметил в окружении светской публики. Этот господин с рыхловатым лицом и квадратной головой в пудреном парике, сохранивший верность старорежимному наряду, был временно назначен председателем Комитета общественного спасения и по предложению Обри только что подмахнул приказ об отстранении Буонапарте от текущих дел. Делормель дернул Камбасереса за рукав, как будто намереваясь сделать одно из тех пикантных конфиденциальных сообщений, которые тот обычно смаковал с величайшим аппетитом, и повлек его к застекленной двери, распахнутой в заросший сад, — это был самый укромный уголок гостиной.

— Гражданин председатель, это генерал Набулионе Буона-Парте, которого вы отправили в отставку, — заговорщицки тихо проговорил он (намеренно раздробив фамилию своего подопечного и делая ударение на ее первой части, отчего получалось: «Благой Исход»).

— Что было несправедливостью! — сухо присовокупил тот, о ком шла речь.

— Ах, генерал, тут, вероятно, произошло недоразумение…

Осмотрительный Камбасерес умел успокаивать самых буйных. Вкрадчивый, хитрый, как лис, большой психолог, да сверх того южанин, чей ярко выраженный акцент уроженца Монпелье сам по себе внушал доверие и смягчал суровость его слов, он отвел от себя гнев этого Буонапарте, которого видел впервые, однако его взгляд впечатлял. Камбасерес желал избежать хлопот, закончить свой век мирным стариком, богатым и охочим до вкусненького. Он ненавидел склоки.

— Генерал, — шутливым тоном произнес он, — я мог заблуждаться и готов признать свою неправоту.

— В добрый час! — вставил Делормель.

— Вы мудры, — заметил Буонапарте. — Одни лишь глупцы мнят себя непогрешимыми, если оставить в стороне Папу.

Камбасерес расхохотался деланным смехом:

— Вы вправе ворчать на меня, генерал. Для меня это было чисто формальным вопросом…

— Однако вы подписали приказ о моей отставке!

— Подписал, да, мне представили дело так, что речь идет об офицере, который отказывается повиноваться… Это несправедливо, согласен, мы вам обязаны взятием Тулона, которое спасло Республику…

Тут Камбасерес, по своему обыкновению, ввернул лестное замечание:

— Вашим заслугам завидуют, генерал. Люди, которые не сделали ничего, не выносят тех, кто действует. Наберитесь терпения.

— Терпение мне несвойственно.

— У вас есть друзья, они вас поддержат.

В этот момент оркестр перестал играть, танцоры — танцевать, говоруны — говорить. В салон вошла мадам Тальен. Другие женщины более не существовали.


Терезия была наполовину испанкой; ее безупречное тело окутывал легчайший муслин, грудь была открыта, талия тонка, ягодицы округлы, черные курчавые волосы острижены коротко, «а-ля Тит», на плечах пурпурная кашемировая шаль; золотая змейка с изумрудной головой обвивала запястье. Она шла, покачивая бедрами так, чтобы полы ее наряда распахивались. Никогда еще Буонапарте не случалось видеть богиню так близко. При этом зрелище он утратил самообладание. Сейчас он выглядел еще более неуклюжим, неестественно напряженным, чем обычно, его голубые глаза увлажнились, созерцая ее. Терезия вышла из мира, знакомого только по книгам. Женщины, которых он знал, были либо дешевыми завлекательницами мужчин, либо простушками, лишенными манер: депутатские жены вроде мадам Рикор или блондиночки Фелисите Турро, девицы, годные для мимолетных интрижек, наподобие Эмилии Лоранси из Ниццы, его свояченицы Дезире Клари, притворно стыдливой Викторин де Шастене либо Сюзанны-работницы. Терезия же являла собой живое воплощение уроженок Кносса или древних критянок из великих античных храмов, таких, как Агиа Триада — стройных дев, с позлащенными солнцем грудями, значительных, словно мужчины, дочерей той поры, когда на Грецию еще не опустилась пришедшая с Востока после кончины Геродота великая ночь женоненавистничества, сделавшая из женщин либо шлюх, либо матерей — гаремных затворниц. Терезия была живой и свободной, подобно римлянкам времен той империи, которую еще не накрыла мгла христианства, навязанного апостолом Павлом. Она выросла во дворце Сан-Педро-де-Карабанчель, что в Аррибе близ Мадрида, города поселян и бездельников, затворившегося в своих глинобитных стенах, изгвазданного из-за того, что его свинарники и таверны соседствуют друг с другом и равно открыты, столицы, чьи самые суровые здания высятся бок о бок с убогими несуразными кварталами, которые щедро овевают их запахами африканского базара. Эта непоседливая маленькая женщина навсегда полюбила ту жестокую Испанию, хаотичную, провинциально завистливую, никогда не ведавшую периодов постепенного перехода, где конец лета в одночасье рушится в зиму, даже бедняки хранят достоинство, а щеголихи, проплывающие по Прадо, красуясь в своих мантильях, останавливаются, когда зазвонит колокол и «Ангелус» призовет к вечерней молитве, — страну, где лобзания зачастую обрывает удар кинжала…

Франсуа Кабаррус, ее родитель, погорев на торговле мылом, занялся было в Испании финансами, но потом предпочел вернуться в Париж. Париж… Упражнения юной Терезии в кокетстве, ее первые любовники, в четырнадцать лет брак с маркизом накануне Революции, потом уединенная жизнь в Бордо, куда они бежали от Террора, встреча с народным представителем Тальеном, тогда всесильным, которому она отдалась, тем самым направив его кипучее стремление отрубить как можно больше голов в иную сторону, — так все начиналось. Брошенная в тюрьму Робеспьером, который ее ненавидел, но освобожденная Баррасом, наградившим ее прозвищем «Таллита», как женщину, причастную к славе Тальена, ибо их чета в глазах молвы служила в ту пору олицетворением победы любви над тиранией, она с этого момента побеждала одна, не делясь более ни с кем своими триумфами.

Оркестр вновь заиграл, на сей раз под сурдинку. Терезия переходила от одной группы посетителей к другой, расточая улыбки и принимая дары. Она задержалась возле Барраса, стоявшего рука об руку со своей официальной возлюбленной Розой, вдовой Богарне, бывшего председателя Учредительного собрания, которому отрубили голову на площади Нации за четыре дня до падения Робеспьера. Вместе с ними Терезия выслушала Сент-Обена — молодой человек, наряженный так, что фалды едва не волочились по полу, в несчетный раз поведал свою героическую историю, воспев деяния мюскаденов при осаде баррикад; эпопея успела так распухнуть, что начала уже смахивать на «Илиаду». А что, разве Фрерон в «Народном глашатае» не воспел их отвагу и хладнокровие, подобающие истинным республиканцам? Мадам Делормель здесь также присутствовала, но ее бахвальство любовника не занимало, она все это знала наизусть и теперь не отрывала глаз от Барраса, а тот улыбался, мушка из черной тафты шевелилась в уголке его рта. Делормель и Буонапарте тоже пробрались сквозь толпу гостей, чтобы присоединиться к этой компании.

— Заметили, какое на Терезии платье в греческом стиле?

— Только на него и смотрел, — вздохнул околдованный генерал.

— Двенадцать тысяч ливров.

— Прошу прощенья?

— Оно обошлось в двенадцать тысяч ливров.

— Воистину вы знаете цену всему…

— А кто, черт возьми, одолжил эту сумму, если не я?

— Чтобы угодить ей?

— Чтобы угодить Баррасу.

Баррас заметил, что они приближаются, и разом оборвал эпическое повествование Сент-Обена:

— Будь покоен, Делормель, твоя Розали в приятнейшем обществе.

— Наилучшем из всех, виконт.

— Таллита, — сказал Баррас, — ты еще не знакома с генералом Буонапарте…

— А ты и вправду настоящий генерал? — полюбопытствовала она.

— Генерал артиллерии… — пролепетал Буонапарте.

— А с виду не подумаешь!

— Так я же в цивильном…

— Скорее предположила бы, что ты предсказатель, угадываешь судьбу.

— Я и это умею тоже.

— Верно, — подтвердил Баррас. — В Тулоне он гадал по руке женам наших офицеров.

— А на моей руке что ты видишь? — Терезия протянула ему свою ладонь.

— Светский круг…

— Это не ответ!

— Я вижу кровь… Нет, не кровь. Вижу экипаж, красный, как бычья кровь…

— Мою карету знает весь Париж!

— Я вижу… Вижу мужчин… четверых… шестерых… еще других…

— Это ни для кого не тайна! — Терезия рассмеялась.

— Ты замужем, но я вижу другого, он могущественнее и богаче…

— Его имя? — подбодрил Баррас, позабавленный догадкой, что Буонапарте говорит о нем.

— Не знаю. Он пройдет… за ним другой, моложе тебя, и он сделает тебя принцессой…

— А я? — Роза де Богарне протянула ему свою руку. — Я стану принцессой?

Креолка была облачена в тогу. Природа одарила ее матовой кожей и черными с рыжеватым отливом волосами. Ласковая небрежность сквозила в ее голосе и движениях. Буонапарте жаждал обольстить только Терезию, однако на ладонь Розы из вежливости все-таки глянул:

— Принцессой? Но рядом с Баррасом вы уже являетесь ею.

— Обманщик! Скажите мне всю правду.

— Принцессой, без сомнения, со временем… Я вижу замок, может быть, дворец… или два…

— Итак, я стану королевой Франции? — насмешливо спросила Роза.

— Э, почему бы и нет? В наши времена все возможно.

— Терезия, не сходить ли нам к настоящему колдуну, проверить, подтвердит ли он пророчества генерала?

— Да-да, и, если он скажет то же самое, мы от этого совсем разума лишимся.

На эстраду поднялся Тара, он каждый вечер приходил сюда, чтобы исполнять итальянские песни под аккомпанемент Мегюля или Черубини, рондо наподобие «Дитя — любимец дам», а то и непристойные куплеты, имевшие большой успех. Этот напыщенный человечек со вздернутым носом и завитым хохолком, некогда любимый певец королевы Марии-Антуанетты, по-прежнему оставался в большой моде. Желая польстить всеми признанной любовнице Барраса Розе де Богарне, он выбрал простенькую песенку с намеком:

Бутончик розы,

О, ты меня счастливей,

Тебя дарю я Розе,

Что всех цветов красивей,

Бутончик розы!

В противоположном углу гостиной, у самого входа, показался Фрерон в жабо, с треуголкой в руке и перекошенной физиономией, он делал Баррасу какие-то знаки.

— Виконт, — сказал Буонапарте на ухо последнему, — тебя зовет наш друг Фрерон…


Баррас обернулся, ловко увильнув от второго куплета дурацкой песенки, и поспешил навстречу Фрерону, взглядом спрашивая, что стряслось.

— Людовик Семнадцатый умер, — сообщил ему Фрерон.

— Это не облегчит нашего положения, — морща лоб, произнес Баррас.

В самый день казни Робеспьера Баррас поспешил в тюрьму Тампль навестить девятилетнего малыша-короля, заложника Республики. У него была чесотка, коленки распухли, он уже и на ноги встать не мог. Баррас распорядился, чтобы о нем немедленно хорошенько позаботились. Но было поздно. Мальчика не стало, теперь его дядья в изгнании могут предъявить свои права на французский престол.

— Еще начнут болтать, будто мы его убили, — вздохнул Фрерон.

Буонапарте, подошедший вслед за Баррасом, услышал его.

— Выход один: переломить эти разговоры, — вмешался он.

— Что ты имеешь в виду, генерал?

— Подбросим молве другую пищу — в парижских кафе, в Пале-Рояле, на площадях.

— Но какую?

— Распространим слух, будто истинный Людовик Семнадцатый не умер, якобы ты, Баррас, когда нанес ему визит, подменил его другим ребенком тех же лет, чтобы спасти, он все еще жив и может вернуться. Тогда этот жирный болван, граф Прованский, который засел в Вероне и уже мнит себя Людовиком Восемнадцатый, вовсе не является пока законным наследником трона. Кто может доказать, что Людовик Семнадцатый мертв? Его врач?

— С его врачом на той неделе произошел несчастный случай. Исход был роковым, — сказал Баррас.


Среди мирной и праздничной обстановки «Кафе де Шартр» его зеркала на стенах, зрительно увеличивая залу, отражали необычную суету, порождаемую одновременно скорбью, и беспокойством. Все столы под здешним потолком с позолоченными кессонами занимали одни мюскадены, они бродили среди колонн, расписанных сценками на более или менее мифологические сюжеты и цветочными гирляндами, они сидели и стояли, сплошь угрюмые, раздраженные. Говорили все об одном — о кончине Людовика XVII и о том, что это произошло при сомнительных обстоятельствах: газеты только что объявили о случившемся, но без особых комментариев, так что каждый был волен выдвигать свои домыслы:

— Его отравили, я в этом уверен.

— А за каким чертом, любезнейший Давенн? — осведомился напудренный верзила.

— Все очень просто. Правительство устранило ребенка, которого роялисты хотели посадить на французский трон. Одним ударом они добились того, что для волнений в Вандее и Бретани больше нет повода.

— В поводах недостатка нет! Претендентов хватает: граф Прованский, граф д’Артуа…

— Они живут в изгнании.

— И что с того?

— Можете себе представить, как они вернутся во Францию с английскими либо австрийскими полками? Вот уж была бы бесславная война!

— А на самом деле, — вмешался конторский клерк с шиньоном на макушке, — с чего бы ему умирать?

— От болезни, — буркнул кто-то.

— Если он болел, почему его от нас прятали?

— Конвент не мог не быть в курсе.

— Мне говорили, что хирург, который пользовал его, на прошлой неделе тоже помер, — вставил Дюссо. — Мне сказал об этом Фрерон собственной персоной.

— Нежелательный свидетель, друг мой. От таких избавляются.

Эта последняя реплика принадлежала Сент-Обену. Глаз у него зажил, но черную повязку, придающую ему облик ветерана, он по-прежнему носил.

— А тот врач, что он мог бы засвидетельствовать?

— Плохое лечение?

— Тела нам не покажут.

— А если бы и показали? — возразил Сент-Обен. — Кто смог бы при виде трупа подтвердить: «Да, это Людовик Семнадцатый»? Кто его видел там, в тюрьме? Даже сестра не имела с ним свиданий. Он только и виделся что с доктором.

— Которого, может, и прикончили, чтобы молчал…

— Вот теперь мы приблизились к сути.

— На что вы намекаете, дражайший?

— На то, что узник, умерший в тюрьме Тампль, уже не являлся Людовиком Семнадцатым.

— Вы хотите сказать, что настоящего принца давно уж нет в живых?

— Это тоже не исключено, однако мне видится более интересная возможность.

— Объяснитесь, Сент-Обен.

— Что, если он жив, в добром здравии и скрывается где-нибудь в Пруссии или в Лондоне?

— Только не в Лондоне, — вмешался некто в серой суконной куртке, какие обычно носили шуаны, и с четками в петлице; теперь мятежные роялисты больше не прятались, их можно было встретить в парижских кафе, где они вели свои подрывные речи.

— Почему бы и не там? — спросил Сент-Обен.

— Потому что мы у себя в Бретани непременно проведали бы об этом. Что до меня, могу вам сообщить с полной уверенностью: в Лондоне именно сейчас эмигрантская армия готовится к тому, чтобы высадиться на наших берегах. Если бы маленький король жил в Лондоне, он был бы причастен к этим приготовлениям.

Слова шуана придали беседе новый оборот. Какова она, эта эмигрантская армия? Сколько их там? Придут ли они на английских судах? Кто ими командует? Граф д’Артуа? Есть ли какие-нибудь шансы, что это нашествие увенчается победой? Готовы ли бретонцы принять этих роялистов? Этот град вопросов, на которые шуан не всегда мог дать точный ответ, оставил Сент-Обена равнодушным: он-то был неколебимо уверен, что Людовик XVII жив и прячется где-то в Европе, эти сведения ему сообщил Делормель, получивший их от самого Барраса. Пока мюскадены преисполнялись новой бодрости и веры, Сент-Обен смотрел в окно кафе на парк Пале-Рояля. Там моросил теплый мелкий дождик, заставляя прохожих и девиц прятаться под аркадами. Вдруг он увидел национальных гвардейцев, они шли строем.

— Гвардейцы!

— Это нас не касается, — обронил Давенн, поглощенный мыслями о пресловутом воинстве изгнанников.

— Солдаты Гоша уже дезертируют, чтобы уйти в леса и присоединиться к нам, — дополнил шуан, неистощимый в своих восхвалениях невидимой армии восставших, узреть которую республиканцам не дано, разве что они угодят в засаду, но тогда для них будет слишком поздно.

Сент-Обен вышел из кафе. Национальная гвардия, как всегда по утрам, оцепила выходы с дворцового крыльца через парк и по улице Божоле в надежде выловить спекулянтов и торговцев краденым, но большинство этих проходимцев, предупрежденные своими людьми, дежурившими на подходах, успели рассеяться в толпе со своими сумками денег и ворованных вещей.


К концу этого столетия, слишком щедрого на страсти и треволнения, умы стали неустойчивы. Опасаясь ненадежности настоящего, не смея воображать будущее, люди обратились к магическому, смутно прельщаясь соблазнами хаоса и примитивности. Чтобы испытать трепет ужаса, они зачитывались творениями Оссиана, ирландского барда первых веков нашей эры, заново сочиненными чрезвычайно британским эпическим поэтом Джеймсом Макферсоном, призывавшим возвратиться духом к Северу с его туманами, Северу варваров и песчаных равнин, бурых от мороза, Северу злобных призраков и колдунов, сидящих на корточках перед котлами, где варятся жабы. Людям открылось очарование старинных аббатств, но непременно разрушенных, их прельщали подземелья, пещеры, тайные ходы. В моду вошли святотатцы, изрыгающие проклятия. Глас Уильяма Блейка гремел, предрекая бурю; разум, вещал он, страж и тюремщик всего живого: «Жизнь — это Действие и происходит от Тела, а Мысль привязана к Действию и служит ему оболочкой»[1]. Появился на свет юный Вертер, самоубийца двадцати одного года; Шатобриан в своем английском изгнании с упоением вспоминал ураганы, от которых стонали камни его родного Комбура. По Европе взад-вперед раскатывали специалисты по животному магнетизму и ясновидцы. В Париже заговорили о появлении чудодейственных помад, изготовленных из костного мозга левой лапы льва. Какие-то провидцы предрекали, что в землю врежутся две раскаленные кометы.

Красная карета остановилась перед грязным наемным домом на улице д’Анжу. Из экипажа вышла мадам Тальен, за ней последовала Роза де Богарне, потом Розали Делормель, которая и привела их сюда. Они остались в своих воздушных нарядах, но надели шляпы с мягкими полями, а драгоценности сняли, опасаясь воров.

— Розали, мы не перепутали адрес? — спросила Терезия.

— Я же тебе говорила, что уже была здесь. Все точно.

— Совсем рядом с этим ужасным кладбищем Мадлен!

Речь шла о кладбище, где хоронили обезглавленных: оно было расположено на месте прежнего болота, за пределами столицы. Здесь якобинцы погребли Людовика XVI в голубом камзоле и шелковых чулках, засунув отрубленную голову между ног трупа. Но как ни пугало Терезию и Розу такое соседство, они все-таки вошли во двор здания вслед за своей приятельницей Розали. На лестнице длинной чередой томились в ожидании щеголи в перьях, бывшие маркизы, мегеры из Чрева Парижа, молодые люди с хохолками, склеенными яичным белком: на втором этаже с колодой карт в руке принимал посетителей гадальщик Мартен, безногий инвалид, который ради пущего эффекта и накопления золотых выдавал себя за итальянца, старательно имитируя акцент. Дамы присоединились к очереди.

— У Мартена невероятный дар, — говорила Розали. — Он предсказал мне богатство за неделю до того, как я встретила Делормеля.

— Да, у него репутация лучше, чем у этого квартала, — подтвердила вдова Богарне. — Я о нем слышала.

— Я, разумеется, тоже, — сказала Терезия. — Но место тем не менее отвратительное.

— Он развивал свой дар под руководством одного монаха-францисканца, — продолжала Розали. — Вы увидите: он хранит в своей гостиной череп этого монаха, увенчанный цветами мака.

Спустя всего час, ибо консультации провидец давал непродолжительные, его подручный ввел трех женщин в салон гадальщика. Впрочем, салон — чересчур роскошное слово для этой сырой комнаты, где обивка стен пузырилась между гравюрами на библейские сюжеты, изображавшими нечто напоминающее переход евреев через Красное море и суд Соломона. Мартен сидел, повернувшись спиной к единственному окну, так что посетительницы смотрели на него против света. Сидел он за длинным столом из неструганого дерева, прислонив костыли к своему стулу. У него были редкие волосы и гладкое неподвижное лицо. Его клиентки присели на колченогие стулья. Розали бросила на стол три луидора, тогда оракул оживился, перетасовал засаленную колоду карт Таро, снял и стал раскладывать карты сообразно ритуалу. Терезия хотела заговорить, но Мартен нарушил молчание первым.

— Я вижу кровь, — сказал он ей.

— Это цвет моей кареты…

— Успокойся, кровь это не твоя… Э, да ты окружена мужчинами, среди них тот, кто важнее прочих, он в Конвенте один из первых лиц… Вижу и другого, помоложе, это принц…

— Так я стану принцессой?

— Карты утверждают это.

Терезия побледнела, ей вспомнилось предсказание маленького корсиканского генерала, услышанное как-то вечером в Хижине, как приятели Барраса любили называть ее жилище. Затем пришел черед Розы. Мартен снова перетасовал карты, снял, разложил, пригляделся к ним и сказал:

— Деньги. Все время деньги. Много. Роскошные туалеты, игра, дворцы… Солдат… Он путешествует…

Мартен ткнул пальцем в карту Европы, развернутую у него на столе. Он показывал на Италию.

— А что потом? — спросила Роза.

— Ты станешь императрицей.


Прогуливаясь в сопровождении Жюно июльским вечером по Ботаническому саду, который недавно увеличили, присовокупив к нему зверинцы Версаля и Трианона, Буонапарте остановился перед новой статуей Бюффона, грызя кусок только что купленной у ларечницы поджаренной кровяной колбасы.

— Он из твоих краев, Жюно.

— Кто, статуя?

— Бюффон умер в Монбарде, это ваши места, твои и Добантона. А знаешь, что там, в пьедестале?

— Камень…

— Его мозжечок.

Нанеся визит натуралисту Добантону (тому, кто вывел барана-мериноса), с которым был знаком родственник Жюно — его дядюшка по материнской линии, каноник и специалист по пчелам, — генерал вынудил своего адъютанта предаться медитации перед скелетом Тюренна, помещенным между остовами носорога и слона. Теперь же они шли под арками, увитыми розами, и беседовали так:

— Жюно, тебе известно, как военачальник Сулла вернул себе утраченное богатство?

— Он ограбил Грецию, ты мне уже говорил об этом.

— Нет. Он унаследовал состояние богатой куртизанки.

— Ты хотел бы ему подражать?

— Если это возможно.

— Ты подумываешь о мадам Тальен?

— Баррас мне этого не простит.

— Так тебя заинтересовали деньги семейства Клари?

— О нет!

Наполеон более не помышлял о денежках четы Клари и того меньше — об их дочке Дезире, что путешествовала сейчас близ Генуи со своей сестрой и ее супругом Жозефом, старшим братом генерала. Его мамаша Летиция с дочерьми и маленьким Жеромом жила в Марселе на хлебах семейства Клари, богатых суконщиков с улицы Каннебьер, и если бы Буонапарте женился на Дезире, это принесло бы ему состояние, но мог ли он вообразить, что будет влачить существование, выращивая дыни где-то между Грассом и Маноском? Она была милашкой, эта Дезире Клари; в ту ночь, когда он обнаружил ее у себя в комнате, где она затаилась, дрожащая, в одной сорочке, он без колебаний опрокинул ее на кровать; однако в Париже его провинциальные грезы рассеялись без следа. Буонапарте открыл свое истинное лицо в повести «Клиссон и Эжени», которую сочинял в тайне: «Эжени было шестнадцать; красивые глаза, сложение заурядное. Не будучи дурнушкой, она не была и красавицей, но доброта, кротость, нежность…» Клиссон, молодой военный гений, похожий на Буонапарте, словно близнец, влюбляется в эту девушку, разом отказываясь от бранной славы. Но сельское мирное житье ему со временем надоедает. Как только правительство призывает его, он бежит на зов. Тотчас начинает одерживать победы, его имя у всех на устах, бедная Эжени терзается. Он любит ее, но предпочитает войну… И образ Эжени, то есть, надо понимать, Дезире Клари, мало-помалу стирается из его памяти.

Жюно, верзила Жюно, не зная, куда девать свои длинные руки, неуклюже топтался перед ним, словно утка.

— Вижу, — сказал Буонапарте, — ты хочешь меня о чем-то попросить.

— Ты же сам знаешь.

— Нет, скажи.

— Полетт.

— Паолетта, моя сестра?

— Да…

— Ты все еще хочешь жениться на ней?

— Что за вопрос? Конечно! Напиши ей, потом своей матери напиши, ведь ты же настоящий глава семьи, разве нет? А твой отец?

— Он все знает.

— Что он говорит?

— Я от него получил письмо сегодня утром. Пока он ничего не может мне дать, но однажды придет день, когда я получу в наследство двадцать тысяч франков… Тысячу двести ливров ренты…

— Вот именно, но когда придет этот день?

Без единого слова они, стоя на барке, переправились через Сену возле винной пристани, затем дошли пешком до Бастилии и бульваров, а оттуда зашагали к центру Парижа. Толпа становилась все гуще, шум тоже нарастал. По пути попадались старьевщики, кафе с оркестрами, торговцы мебелью, лавчонки, где в который раз перепродавали за бесценок юбки казненной королевы, придворные кружева и наряды, украденные из Версаля. На бульваре Тампль они миновали представление дрессировщика диких зверей, он демонстрировал ржущей толпе своих ученых бабуинов — те, как истинные патриоты, плевались при виде злых собак, готовых вцепиться в глотку любого зеваки, произносящего «аристо» — презрительно сокращенное словцо, с некоторых пор совершенно одиозное. На боковой аллее, перед Китайскими банями, столь модными в ту пору, Буонапарте наконец соблаговолил разомкнуть уста:

— У тебя будут деньги, Жюно, однако сейчас ты их не имеешь. Твой отец в добром здравии?

— В отменном.

— Ну? Ты же сам все понимаешь.

— Но я люблю Полетт! Я совсем извелся, не ем, не пью… А Поль и Виргиния? Их счастье никого не интересовало. И что вышло?

— Такова жизнь, — отвечал Буонапарте, чувствительность которого улетучивалась, когда речь шла о деньгах. — Ты всего лишь лейтенант, Жюно. А Полетт? У нее тоже ни гроша. Сложи два нуля, получишь все тот же нуль.

Поскольку Жюно, вдруг посуровев, выпятил челюсть, Наполеон хлопнул его по плечу и добавил:

— Мы еще дождемся лучших дней.

Буонапарте собирался выдать замуж своих сестер, особенно озорницу Полетт, его любимицу, не в меру пылкую в отношении мужчин, но брак должен приумножать доходы клана. Он и о собственном браке подумывал как о способе достигнуть преуспеяния. Три года назад, когда мечтал проявить себя на службе за океаном, в Великой Индии, он во время семейного обеда в Аяччо провозгласил: «Карьеру делают преимущественно посредством женщин!» С тех пор он пребывал в поиске. Англичанка мисс Эллиот дала ему от ворот поворот, равно как и мадам де Ласпарда. Сам Баррас не далее как на прошлой неделе советовал ему: «Хочешь быстро продвинуться? Женись. Разорившиеся аристократы в прежние времена охотились на дочерей богатых дельцов. Я мог бы тебе такую подыскать».

Когда на Пале-Рояль опустилась ночь, Жюно и Буонапарте распрощались. Один, по своему обыкновению, устремился в игорную залу, другой направился к Баррасу, который вселился в апартаменты над «Кафе де Шартр»: его окна были освещены.


— Ах, генерал, какого я свалял дурака!

Баррас расхаживал вокруг своего письменного стола. Буонапарте, заложив руки за спину, слушал его, стоя перед распахнутым окном третьего этажа. За окном расстилался парк, сейчас весьма оживленный. На следующий день после бунта комитет очистил Национальную гвардию, уволив всех, кого можно было причислить к простонародью, и разоружил предместья: пики и те отобрали. На кого отныне можно было опереться в управлении страной? На буржуа из той же гвардии, канониров, кавалеристов и стрелков из богатых кварталов, вооруженных на собственные средства, да на мюскаденов, беспардонно заводивших свои порядки в кафе, в театрах, на улицах, затевавших с большим размахом неправедные расправы: одного лишь подозрения либо сплетни им было достаточно, чтобы отправить в тюрьму любого, чье выражение лица, куртка или прошлое показались им якобинскими. Баррас начинал горько сожалеть о том, как все складывается:

— Мы больше не хозяева положения, эти чумовые навязывают нам образ действия, а сами ведут себя как скоты.

— Существует армия, — обронил Буонапарте.

Баррас не ответил. Взял со стола гравюру, протянул генералу:

— Посмотри на это изображение. Что ты видишь?

— Вижу то, что есть: погребальную урну в тени кипариса. Колорит странный.

— Страннее, чем ты думаешь. Приглядись повнимательнее, вот так, чуть отодвинувшись, на расстоянии вытянутой руки, чтобы охватить одним взглядом все целиком.

— А, вот оно что…

В переплетении зелени и теней Буонапарте различил профили Людовика XVI, Марии-Антуанетты и их детей.

— Откуда взялась эта гравюра?

— Продается у Гужона, торговца эстампами. Любой может обзавестись ею. Знаете, генерал, в зависимости от расположения духа это меня то бесит, то тревожит. Роялисты больше не прячутся.

— И становятся все громогласнее.

Из парка послышались невнятные крики, кто-то загорланил «Пробуждение народа». Это мюскадены вышли из театра Монтансье, что по соседству с «Кафе де Шартр». Они там вовсю шумели, пели и рукоплескали Тьерселену, актеру, который, играя в «Сломанной печати», скопировал своего персонажа с некого сапожника, бывшего председателя революционного комитета, и на каждом представлении изображал его до такой степени кошмарным, что гром оваций заглушал его реплики. Сверху, из своего окна, Баррас и Буонапарте наблюдали выход публики с этого столь шумного спектакля.

— Видишь, — сказал Баррас, — эти крикуны напялили в знак траура черные воротники. Они уверены, что мы удушили маленького Людовика Семнадцатого.

Апартаменты Барраса посредством винтовой лестницы соединялись с жилищем его квартирной хозяйки мадемуазель де Монтансье, которая, живя на втором этаже, могла по коридору, ведущему под аркадами, и входить в свой театр, и покидать его, ей для этого не надо было спускаться вниз под галереи. Теперь она, раздобревшая и сверх меры накрашенная, ураганом ворвалась к Баррасу, взметая вокруг себя смерчи и вопя во всю свою мощную гас-конскую глотку:

— Это начнется сызнова!

— Да что случилось? Вы о чем?

— Парижане волнуются, Баррас, я это чую, дело пахнет бунтом! Они разнесут мой театр. Вы-то военные, вам еще ничего, а мне?! Ах, зачем я женщина? Будь у меня право носить кюлоты, уж я бы…

— Разве у вас нет мужа? — спросил Буонапарте.

— Мадам — девица.

— И Баррас защищает меня! Как громоотвод!

— Кому не польстила бы честь защищать вас? — обронил Буонапарте.

Монтансье потрепала его по впалой щеке:

— Приходите-ка оба завтра ко мне пообедать.

Когда актриса отвернулась, Баррас шепнул с усмешкой:

— Умерь свои комплименты. Или ты намерен жениться на ней?

— Об этом стоит подумать, гражданин народный представитель.

— Ей шестьдесят пять.

— Ах, в пору революционных потрясений что может значить разница в возрасте?

— Ты, несомненно, прав: ныне мы освобождены от формальностей.

— Кстати, состояние у дамы имеется?

— У нее свой театр, она владеет несколькими этажами этого дома, да и отложено кое-что.

— В золоте?

— Больше миллиона франков да сверх того еще миллион ей задолжал Конвент. Она, знаешь ли, не абы кто. Когда Революция победила, ее салон посещали одновременно Робеспьер и герцог Орлеанский, Марат спорил там с маркизом де Шовленом о дипломатии, Сен-Жюст ухлестывал за мадемуазель Ривьер, актрисой отменного сложения, впрочем, она предпочла Верньо. Там говорили о войне и о театре, одни замышляли мятежи, развалясь на ее выцветшем голубом канапе, между тем как парочка поодаль планировала постановку более или менее республиканского содержания, сидя на золоченых стульях и потягивая пунш…

Кем же она была, эта Монтансье? Родилась в Байонне, звалась Маргерит Брюне, но, возвратясь из неудачного путешествия на американский континент, взяла фамилию своей родственницы, торговавшей нарядами на улице Святого Роха, которая ее приютила. В ремесло комедиантки бросилась, как в омут, играла перед королем, нравилась королеве, открыла в Пале-Рояле театр, в зале Божоле, где до того показывали марионеток на ниточках, потом прикупила аркады «Кафе де Шартр», вскоре стала собственницей труппы и еще одной залы, на сей раз в Гавре. Провела несколько лет в тюрьме Птит-Форс: прокурор Шометт застукал ее за распространением медалей роялистского содержания. Баррас освободил ее после Термидора. Ныне она с успехом возглавляла труппу актеров — врагов революции, следуя в том и личным наклонностям, и вкусам времени. Эти спектакли вызывали неизбежные бурные стычки между партером и ложами, причем баталии продолжались и в парке. Мюскадены голосили:

Пробил час! Пора уж вам

Провалиться в ад, тираны!

От невинной крови пьяны —

Отправляйтесь к мертвецам!

Девицы крыли их почем зря, ведь они распугивали клиентов; эти общипанные игроки в «тридцать-сорок», искавшие утешения в кувшинчике с вином, чуть что, вскакивали с мест, дабы принять участие в общей кутерьме. Железные стулья летели в фонтан, обдавая брызгами раздосадованных прохожих. Из-за своих нескончаемых бесчинств молодые люди более не вызывали сочувствия ни у буржуа, ни даже у Монтансье, чьи монархические симпатии были всем известны.

Да и Баррасу тоже надоели мюскадены.


В годовщину Праздника Федерации, 14 июля, молодых людей из «Кафе де Шартр» ждал неприятный для слуха сюрприз: с балкона галереи Валуа вдруг грянула «Марсельеза». Они сгрудились, похватали свои дубины и, расталкивая зевак, приготовились к демонстрации протеста. Но у поющих оказались зычные голоса, они без большого труда перекрыли визг мюскаденов, когда те попытались заглушить их вызывающие куплеты своим «Пробуждением народа». Не добившись победы в состязании певцов, Сент-Обен закричал:

— С преступниками не церемонятся!

— Мятежникам смерть!

— Пойдем все к ним наверх!

— Сотрем санкюлотов в порошок!

Горячие головы созрели мгновенно. Десятка три молодых людей двинулись было на приступ здания, но тут подоспел батальон национальных гвардейцев, поднятый по тревоге лавочниками, которых этот гам вконец вывел из терпения. Они не дали противоборствующим группам сойтись и перебить друг друга. Усач-капитан приказал мюскаденам немедленно разойтись. Сент-Обен крайне изумился:

— Разойтись? Нам? С какой стати?

— Вы нарушаете порядок.

— Ну, это уж слишком! Все слышали? Мы, оказывается, источник беспорядка! Нет, господин офицер, всему виной эти поборники террора, чье пение нас оскорбляет!

— Эти люди имею право петь, гражданин.

— Я вам не «гражданин»! Будьте повежливее!

По знаку капитана гвардейцы, выставив вперед ружейные приклады, оттеснили мюскаденов в другой конец парка под насмешливыми взглядами девиц и под глумливые замечания прохожих, которым Сент-Обен предрекал:

— Царство террора опять не за горами!

Обозленные и растерянные оттого, что к ним, по их понятиям, применили недопустимо грубое насилие, мускусники забились в свое логово — в залу «Кафе де Шартр». Им хотелось успокоиться, освежившись лимонадом, но вместо этого они принялись распалять друг друга:

— Мы больше пальцем не шевельнем, когда начнут бить всех подряд!

— Конвент оскорбил нас!

— Он тайком освобождает якобинцев из тюрем, мне это сказал Ренар, работающий в «Общественной безопасности».

— Тайком? Да вы шутите, мой дорогой! Я слышал, им объявили полную амнистию.

— Надо загнать их обратно за решетку!

В этот момент на пороге кафе появился Дюссо, облаченный в красный фрак. Его трясло от бешенства, он сел было, но тут же вскочил, ибо бархатная обивка банкеток своим гранатовым цветом дурно сочеталась с его нарядом. Глотнув из бокала Сент-Обена, он объявил приятелям:

— Один безвестный депутат… Я даже имя его забыл, настолько он безвестен… Так вот: один безвестный депутат подбил Конвент поставить на голосование преступный декрет, который снова вводит в обиход «Марсельезу».

Зала взорвалась криками. Дюссо попросил тишины и продолжил:

— Вот у меня в руках текст декрета. Я его вам прочту: «Арии и гражданские песни, которые внесли вклад в победы Революции, будут исполняться музыкальными подразделениями Национальной гвардии и регулярных войск…»

— Какая гнусность!

— Погодите, еще не все, дайте мне закончить чтение этого подлого декрета… «Военному комитету поручено обеспечить таковое исполнение ежедневно силами караула Национального дворца».

— «Национальный дворец», фи! По мне, от этих якобинских выражений разит, как от падали!

— Давайте соберем все свои силы и отправимся туда!

— Все на двор Лувра! Не допустим такого оскорбления!

Воинственным маршем они прошагали через парк, пренебрегая шуточками публичных девок и грубостью продавца каштанов, бросившего им вслед: «Ну, дурни мускусные, скоро вам надерут задницу!» Они быстро добрались до Лувра, куда другие из их кварталов, объединенные тем же священным гневом, уже стекались, чтобы сорвать исполнение «Марсельезы», отныне обязательное. До полудня, нетерпеливые, злобные, мюскадены ждали караула под командованием генерала Мену, как они полагали, преданного в душе их идеям. Они тесной группой встали на пути гвардейцев, полные решимости воспрепятствовать их намерениям.

— Пусть музыканты играют «Пробуждение народа»! — скомандовал Сент-Обен.

— Я не должен следовать приказам, исходящим от вас, — с высоты своего коня отвечал Мену.

— Приказы Конвента провоцируют беспорядки!

— Мне выдали список патриотических песен, которые должны исполняться. Я подчинюсь полученному распоряжению, господа.

— Ладно, но только без «Марсельезы»!

— Она там на первом месте, господа.

— Это та самая военная песенка, под которую нас убивали!

Каждый стоял на своем. Мену хотел предотвратить побоище: он послал гренадера из своего подразделения в Конвент с просьбой уточнить приказ. Гренадер пересек двор, стал подниматься по лестнице Тюильри, а Мену все тянул время, однако ему не удавалось утихомирить ярость мюскаденов:

— Долой «Марсельезу»!

— Мы ваши инструменты на куски разнесем!

Сент-Обен сорвал с себя двурогую шляпу в форме полумесяца и с широким жестом отвесил демонстративный мушкетерский поклон. Обращаясь к неуступчивому генералу Мену, он возгласил:

— Господин барон, в память о покойном короле, чьим слугой вы некогда вступили в Генеральные Штаты, не марайте себя этой кровавой песенкой!

— В то утро в предместье я заслужил ваше доверие? Да или нет?

— Да.

— Тогда вы должны в этом деле положиться на меня.

Раздался новый взрыв криков: появился гренадер, посланный в Конвент, он рысцой подбежал к Мену и встал перед ним. Тот спросил:

— Что они решили?

— Ничего, мой генерал.

— Что за чушь ты несешь?

— Конвент предоставляет это на ваше усмотрение.

Возвысив голос так, чтобы вся орда мюскаденов слышала его, Мену объявил:

— Господа, я удовлетворю ваше желание, но прошу вас дать моим людям пройти.

Он выстроил гвардейцев в две шеренги, флейтистов вперед, и приказал:

— «Пробуждение народа».

Музыканты заиграли пресловутый мотив Гаво, и тут же молодые люди запели хором — все, кроме тех, кто кричал:

— Да здравствует генерал Мену!

— Смерть якобинцам!

Поскольку национальные гвардейцы отставили свои ружья, чтобы поаплодировать, мюскадены сочли себя победителями и поспешили в Пале-Рояль, чтобы это отметить.


В прихожей апартаментов Барраса снедаемый бешенством Сент-Обен уже готов был разобраться по-своему с невозмутимым, лысым, как колено, дворецким, который отказывался пропустить его в гостиную:

— Повторяю вам, молодой человек, что гражданин депутат не терпит, когда к нему врываются во время обеда.

— Доложите обо мне!

— Назовите ваше имя, я передам.

— У меня срочное дело!

— А мне даны указания.

Дверь в коридор оставалась приоткрытой, так что Сент-Обен видел прислугу, снующую с серебряными подносами, где громоздились то куча фаршированных перепелов, то целый молочный поросенок, испеченный на вертеле, то отбивные с косточками, которые украшали папильотки из прихотливо закрученных бумажных лент. Разъяренный бесстрастным упорством лакея, молодой человек взмахнул тростью и вдребезги расколотил китайскую безделушку на эбеновой подставке. Дворецкий схватил Сент-Обена за его траурный черный воротник и приготовился вышвырнуть за порог, но тут дверь коридора распахнулась во всю ширину и появился Баррас с повязанной вокруг шеи салфеткой и кроличьим окорочком в руке. Потревоженный шумом, он досадливо хмурил брови:

— Ого! Вам уже мало буянить в парке под моими окнами, вы еще позволяете себе заявиться сюда, чтобы все здесь переколотить?

— Мне есть на что жаловаться! — взъерепенился Сент-Обен, пользуясь тем, что дворецкий больше не держал его за шиворот.

— И какого же дьявола?

— Вы отпускаете из тюрем опасных якобинцев, которых мы туда засадили, вы узаконили их песни, вы…

— После той истории в предместье вам выдали прекрасные свидетельства, подтверждающие доблесть, проявленную вами при участии в событиях. Разве этого не достаточно?

— Ах нет! И в следующий раз мы уж не придем на помощь Конвенту. Он дурно обходится с теми, кто его защищал.

Баррас отхватил от кроличьего окорочка изрядный кус и с полным ртом произнес следующую тираду:

— На что вы можете сетовать в конечном счете? Защищая Конвент, вы всего лишь исполнили свой долг, к тому же это было в ваших интересах. В том, что вы нас поддержали, больше выгоды для вас, чем для нас — проку в вашей помощи. И вы прекрасно знаете, что ваши головы при Терроре были в такой же опасности, как наши. Мы ничего вам не должны.

Сент-Обен развернулся к выходу, презрительно бросив напоследок:

— Приятного аппетита!

Дворецкий захлопнул дверь у него за спиной, а Баррас вернулся к своим гостям. Садясь за стол между Розой и Розали, он заметил последней:

— Твой любовник становится обременительным.

— Он вспыльчив, но ему же пришлось такое пережить…

— Брось! Делормель мне рассказывал. Разве только у него одного убили семью?

— Это еще не причина становиться заговорщиком на жалованье у роялистов, — заявил еще один гость, мужчина с длинными седеющими волосами.

То был популярный писатель Луве, автор фривольных «Похождений кавалера Фобласа», жирондист, приговоренный Робеспьером к пожизненному изгнанию. Не кто иной, как он, с трибуны Конвента потребовал суда над революционным комитетом Нанта, родного города Сент-Обена, и разоблачил, притом в деталях, чудовищные зверства Каррье. Так же как Фрерон и Тальен, он поначалу поддерживал выходки мюскаденов. Ныне как член Комитета общественной безопасности он уже находил их невыносимыми. Даже фаршированный перепел не заставил Луве забыть о своем гневе.

— Неужели они представляют парижское юношество, эти мелкие интриганы? Они только два квартала представляют, да! Сколько их? Сотня? Две? Но даже если бы их оказалось больше, французская молодежь — не те, что, вырядившись, разгуливают по Парижу! Она сегодня — в четырнадцати армиях республики!

— Там, где им тоже надо бы находиться, — мечтательно протянул Баррас.

— Значит, остается их туда забрать. Это не сложно. Их легко переловить в местах их скопления — в излюбленных этими красавчиками кафе, в театрах, на балах. Силком загнать в казармы и отправить подальше, рассеяв по нашим полкам, стоящим на границах.

— Гражданин Луве, мне нравится твоя мысль.

Розали побледнела. Ей представился Сент-Обен в дурно скроенном пехотном мундире, с ранцем за плечами, марширующий в колонне среди грубых солдат, приученных к картечи. Такой шагистики ему ни за что не выдержать. Может ли она вмешаться, предотвратить? Но Баррас сам вспомнил о ней:

— Ты испугалась за своего любовника, Розали? Он ведь числится служащим в министерстве? Да? Полагаю, он туда и носа не кажет. Так вот, если хочет избежать мобилизации, пусть отправляется туда и работает.


Делормель был в отъезде. Он вез в Рейнскую армию изрядный груз башмаков, который сулил ему щедрую прибыль. Остаток дня и вечер Розали провела в их личном особняке на улице Дё-Порт-Сен-Совёр, точнее, в саду, где ей составлял компанию художник Бойи, который скрупулезно выписывал ее в виде греческой богини, едва прикрытой пышной лавровой веткой. Она выдерживала позу, не ощущая усталости, так была поглощена мыслями об участи, ждущей возлюбленного. Сент-Обен не пришел в шесть вечера, хотя клятвенно обещал, и она не знала, где он, в каком театре, в каком споре, в какой потасовке. Там, у Барраса, она осознала, что ему никто не поможет, что ход вещей поменялся и для мюскаденов минула пора капризов и безнаказанности. Она должна была его предупредить, и как можно скорее. И потому отказалась сопровождать Розу де Богарне и Барраса, которые отправились на холм Шайо любоваться фейерверком. Она ждала возвращения Сент-Обена.

— Будьте внимательны, мадам, — сказал художник, — не расслабляйте левую руку.

Она не слушала, он повторил, до нее смутно дошло, что он, кажется, с ней заговорил:

— Что такое?

— Ваша левая рука, мадам! Она повисла.

— А, да, простите.

— Я знаю, все затекает, когда так позируешь, но через пятнадцать минут я вас отпущу на свободу и, даю вам слово, что господин Делормель, когда возвратится, будет восхищен этим портретом, он такой волнующий…

Из сада парадный вход особняка был не виден; при малейшем шуме, напоминающем стук колес фиакра, Розали навостряла уши. Он? Нет, экипаж проезжал, не останавливаясь. Она вся была в тревожном напряжении. Когда мазила наконец удалился, она, даже не взглянув на картину, оставленную сохнуть в гостиной, завернулась в золотисто-коричневую шаль и прилегла на диван. Оттуда можно было услышать, если на дворе раздадутся шаги. До девяти вечера она пролежала так, не шелохнувшись. Стемнело, старший слуга зажег светильники.

— Мадам будет ужинать здесь или вне дома?

— Нигде, Николя.

— Мадам нездоровится? Не угодно ли, чтобы я позвал доктора Пети?

— Я не голодна, только и всего.

— Значит, мадам ничего не нужно?

— Ничего. Хотя нет. Господин Сент-Обен… вы его не видели?

— Так ведь еще только девять вечера, мадам.

Несмотря на свои тревоги, Розали задремала. Проснулась около полуночи, вздрогнув, резко приподнялась, села, беспокойно вслушалась. В особняке мертвая тишина, нигде ни звука. Но может быть, Сент-Обен поднялся к себе, пока она спала, не захотел ее будить или, проходя через вестибюль, просто не заметил ее? Она выбрала из подсвечников какой полегче, поднялась по лестнице, в нетвердой руке держа его перед собой; мигающий свет отбрасывал зыбкую тень, печатая силуэт Розали, на увешанных старинными полотнами стенах, и в ее памяти воскресали видения былой беззаботной жизни при старом режиме. На третьей площадке она остановилась. По-прежнему ни шороха. Она подошла к двери Сент-Обена, осторожно отворила ее. Внутри царил мрак. Она задула свои свечи, ощупью приблизилась к канапе и свернулась там калачиком, чтобы не пропустить возвращения молодого человека. И тут раздался голос Сент-Обена:

— Пока тебе не надо здесь быть, Розали. Возвращайся через час.

— Ты меня напугал!

— Я не хотел.

— Что ты делаешь в темноте? Послушай меня, это важно.

— Мне тоже надо тебе сообщить важные новости.

Силуэт Сент-Обена проступил в прямоугольнике открытого окна, обращенного на узкую улочку, идущую вдоль заднего фасада особняка. Звук, похожий на уханье филина, заставил его вздрогнуть, он высунулся из окна, потом обернулся к Розали:

— Уходи, прошу тебя. Вернешься через час.

— Сначала ты мне все объяснишь.

— Не могу.

— О нет, можешь.

— Ладно… Оставайся, но обещай мне, что ничего не увидишь.

— Обещаю ничего не говорить.

Уханье раздалось снова. В лихорадочном возбуждении Сент-Обен зажег фонарь, подвесил его на ставень, затем размотал канат, уже прикрепленный к подоконнику так, чтобы его конец доставал до мостовой. Розали услышала стук конских копыт, лошади двигались шагом, а под окном и вовсе остановились. Сент-Обен втащил в комнату большой матерчатый мешок, бросил его на пол, потом отвязал веревку, снова спустил конец в окно. Этот маневр он повторил четырежды, потом лошади затопали прочь, а он переставил фонарь на каминную полку, закрыл окно, задернул шторы. Розали шепотом настаивала:

— Объясни мне!

Он приблизился к ней, взял за обе руки:

— Ты же болтушка, Розали.

— Я обещаю молчать. Ты что, не доверяешь мне?

— Не хочу впутывать тебя в свои дела.

— Ты не прав. Я могу помочь.

— Ну уж нет…

Насупившись, он отодвинулся к противоположному краю канапе. Она видела его благодаря свету фонаря, но не могла поймать его взгляд:

— Что там, в этих мешках?

— Ты слишком любопытна.

— Позволь мне заглянуть.

Сент-Обен резко встал, скрестил руки — и покорился неизбежному:

— Ну, давай! Развяжи мешок.

Она мягко соскользнула на ковер с завитушечным вычурным узором, который достался Делормелю взамен на бесплатные билеты в театр Монтансье. Стоя на коленях, она заглянула в первый мешок, глянула на содержимое, изумилась:

— Деньги?

— Нет. Ассигнаты.

— Делормель утверждает, что им грош цена.

— Эти стоят и того меньше.

— Но их там столько пачек!

Она вытащила их из мешка, разложила по полу. Сент-Обен преклонил колени у нее за спиной, обеими руками обхватил ее, поцеловал в шею и самым нежным голосом шепнул на ушко:

— Они фальшивые.

— Если и настоящие утратили цену, зачем нужны эти?

— Чтобы вконец все разложить.

— Это как же?

— Эти билеты изготовлены агентами Лондона, который поддерживает наше дело. Мы наводним ими страну, она обнищает, хлеб станет недоступен. Тогда народ разъярится, чего мы и добиваемся: он взбунтуется и сметет власть Конвента.

— А что ты хочешь учредить вместо него?

— Короля.

— Ты же говорил, что он то ли умер, то ли исчез неизвестно куда.

— Бурбоны существуют и в том и в другом случае. Династия — вот наше прибежище. О монархии сожалеют даже бедняки: тогда они ели. Надо, чтобы Конвент пал, и мы на этот раз не придем к нему на выручку. Розали, Розали, мы поднимем народ против этих лицемеров и кровопийц! А на английской стороне уже готовится к атаке армия эмигрантов, она высадится в Бретани, двинется на Париж и вернет нам свободу.

— Я все время предчувствовала что-то подобное.

— То есть как?

— Ты пугаешь меня.


В гостинице «Синий циферблат» Жюно растопил печь; от пара на стенах и плиточном полу проступила липкая испарина. Тут же он позвал водоноса, велел сбегать на берег Сены и снова наполнить свои бочонки, чтобы Буонапарте мог окунуться в кипяток.

— Три сильнее! — покрикивал генерал своему адъютанту, а тот, закатав рукава, растирал его.

— Не могу же я тебя чистить, как лошадь, — протестовал Жюно.

— Крепче три, тебе говорят!

И Жюно обдирал своего начальника до крови. Здоровье у Буонапарте хромало, его настигали порой невыносимые нервные припадки. Когда он родился, думали, не выживет, таким задохликом казался этот младенец: родители, не желая тратиться на бесполезные крестины, ограничились церемонией, что зовется малым крещением. Малыш с зеленоватой кожей и глухим голоском ел быстро, а переваривал плохо. Он в два счета подхватил малярию в болотистом краю Салинес, где его родитель владел землей; эта хворь его преследовала годами, а тут еще при осаде Тулона английский фузильер, стрелок, вооруженный ружьем со штыком в виде короткой пики, разворотил ему этой последней бедро. Военный фельдшер Эрнандес предлагал ампутировать ногу, но он воспротивился, вернулся на передний край и заменил раненого пушкаря; бедняга страдал чесоткой, и с тех пор Буонапарте все время чесался. Под кожей завелась мелкая нечисть, паразиты грызли ее между пальцами, на запястьях, а то и на всем теле, только лица не затронули. Потому-то он и забирался в лохань чуть ли не с кипящей водой — чтобы умерить раздражение, причиняемое этой чесоткой, перешедшей в форму экземы и отравлявшей жизнь.

— Да три же сильнее, осел!

Жюно повиновался. Он служил своему генералу компаньоном, секретарем, наперсником и сиделкой. Заботился обо всем, обо всем думал. Купил, например, бутылку уксуса, чтобы убивать микробы и облагораживать воду, которую черпают из Сены и пьют, платя дороже, чем за вино, а она потом разъедает тебе кишки. Он сам изготовлял мазь, составленную из серы и свежего коровьего масла, которую рекомендуют для облегчения болезней кожи. И он покорно сносил все генеральские капризы — он, бывший каптенармус батальона с Кот-д’Ор, настолько хладнокровный, что под огнем неприятеля не прекращал писать, даже перо в руке, бывало, не дрогнет.

Буонапарте вылез из лохани разгоряченный, красный как рак. Жюно подал ему бесформенный домашний халат, потом сел за стол. Обмакнул воронье перо в чернила и застыл в ожидании. По совету Барраса Буонапарте, чтобы умилостивить Военный комитет, готовил мемуар об Итальянской армии; ее как раз недавно побили, ей пришлось оставить Вадо и Лоано.

— Пиши.

Почерк у Жюно был изящно закругленный, и он, даром что знаний имел не много, умел без серьезных ошибок переводить в удобопонятный текст мысли генерала, ибо речь здесь шла именно о переводе; сам же Буонапарте, если писал собственноручно, либо оставлял слова недописанными, либо безо всякого зазора сцеплял их одно с другим. «Он пишет, как курица лапой», — говаривал о нем его брат Жозеф. И мало того: диктуя, он вместо «прискорбный инцидент» вполне мог сказать «притворный» или «пожизненную ренту» назвать «безжизненной», путал Смоленск и Саламанку, а потому ему требовался очень опытный секретарь, способный, не переспрашивая, по ходу диктовки вносить улучшения в текст.

— Пиши же!

Поскольку английская эскадра обосновалась в Средиземном море, он предлагал, воспользовавшись холодным временем года, перейти через Аппенины. Жюно строчил:

— Наши войска перенесли все мыслимые невзгоды, проистекающие от летнего зноя: приступы лихорадки, мошкару… Следовательно… Следовательно, наилучший момент для того, чтобы вести там войну, это действовать в промежуток времени от февраля до июля.

— В феврале? — осмелился переспросить Жюно. — Под снегом?

— Ну да! Если перевалы Альп занесет снегом, можно будет вдвое уменьшить численность войск, их охраняющих, и за счет этого укрепить Итальянскую армию, тогда мы двинемся на Турин или Милан…

Он осекся. Жюно замер с пером наперевес.

— Понимаешь, — сказал Буонапарте, — в этот момент армия снимется с места, достигнет ущелий Тренто, переправится через Адиже, достигнет Тироля…

Всю эту географию он изучил ногами. Хранил в памяти неровности почвы, помнил, где каким манером можно провести орудия. В школе, где он прослыл упрямцем и эгоистом, один лишь Патро, учитель математики, сумел оценить способности юного Буонапарте. Говорили, что в латыни он слаб, в истории — куда ни шло. На самом же деле он пробегал книги, перескакивая из главы в главу, ставил вопросы, собирал нужные сведения отовсюду, словно пчела пыльцу. Он впитал в себя множество идей, переварил массу сочинений технического свойства: «Принципы ведения войны в горах» господина де Буре, «Военные кампании» Вандома, «Воспоминания» маршала Майебуа о той войне, что уже велась в Италии полвека назад, старинные книги Пюисегюра и Фолара, он признавал справедливость Карно и Сен-Жюста, восхвалявших эффект неожиданности, наступательность, подвижность и тотальную войну. Но главное, он проштудировал «Общий опыт тактики» Гибера: там шла речь о надобности обновить войну или, того лучше, возвратить ей ее изначальную дикость. Фридрих II и Джордж Вашингтон прочли этот труд с пользой для себя, молодые офицеры Революции спорили о нем. Что их прельщало? Утверждение главенства воли над материальными средствами, пускаемыми в ход: войско, имеющее боевой дух, должно одержать верх над наемниками. XVIII столетие изобрело для войны свод законов. Громадные армии, тяжеловесные и неповоротливые, везущие за собой свой провиант, своих портных, ящики для офицерского багажа, стада, казну, жен и любовниц, — это же не что иное, как передвижные города, которые терпят поражение и удирают солидно, сохраняя порядок. Так вот: нет! Гибер призывал вести войну на уничтожение, силами легких, как можно более мобильных соединений, заинтересованных в победе, воодушевленных, которые получат право действовать в завоеванной стране, как банды кондотьеров дней былых.

Кондотьеры…

Буонапарте не был ни французом, ни корсиканцем, ему нравилось считать себя итальянцем, а точнее, тосканцем, его предполагаемые предки обитали во Флоренции, где дворцы угрюмы и массивны, как тюрьмы, где, как сказал Маккиавелли, сам воздух, которым дышишь, делает тебя проницательным и хитроумным. Античность выжила там наперекор варварам, Возрождению оставалось лишь обновить связь с ней. Когда зловещий Альфонсо Арагонский вошел в Неаполь, впереди него несли статую Юлия Цезаря, увенчанного лавровым венком. Федериго да Монтефельтро, герцог Урбино читал Цезареву «Галльскую войну». Кола ди Риенцо, сын такой же прачки, какой мать Буонапарте была в Марселе, разыгрывал из себя трибуна, облачась в тогу. Колонна, Кастрачани, Коллеоне были профессиональными военными, которым дорого платили, ибо они умели одерживать победы. Взятие заложников, доносы и клевета, пытки, террор, обман, добро и зло — все было не важно, кроме достижения цели. Генерал, может, и не являлся подлинным флорентийцем, но отсутствие морали в политике он, несомненно, приветствовал.


Наполеон не любил терять время даром. Назавтра же рано утром он отправился к Баррасу, дабы вручить ему свой мемуар. По дороге он задержался на набережной Тюильри; ветер разносил над ней дымок кухонь под открытым небом, комоды и шифоньеры были расставлены прямо на мостовой, среди хлебных крошек и очистков вчерашней кровяной колбасы, среди носовых платков, украденных в Пале-Рояле, и в клочья изодранных нарядов, которых никто уже не купит. Но его занимало другое, он прислушивался к толкам прохожих, стараясь определить, каково состояние умов. Вчера все брюзжали и ныли, сегодня в воздухе чувствовалось умиротворение. Заинтересовавшись причинами подобной перемены, генерал направился к площади Виктуар, попутно замечая, что на дверях всех булочных появилось одно и то же официальное объявление: каждому гражданину причитаются полфунта хлеба и две унции риса. Комитет общественного спасения наконец проявил заботу о парижанах, и они, казалось, эту меру оценили, несмотря на бешеные цены на все товары, хотя она не могла помешать спекулянтам втихую торговать на улицах дровами и углем, слугам некоторых депутатов — перепродавать по двадцать франков за фунт белый хлеб своих господ, а военным сбывать свой пайковый, сухой и черный. Тогда вспыхивали потасовки, люди хватали друг друга за грудки, сцеплялись, требовали снижения цен, грозили расправой соглядатаям из полиции.

В Пале-Рояле Буонапарте заметил под аркадами пассажа Валуа среди обычной утренней толчеи скопление мюскаденов. Ногами в башмаках с заостренным носком и дубинами со свинчаткой они громили витрину книготорговца. Стекло расколотили стулом. По воздуху летали номера «Часового» — их расшвыривали, разрозненные листы падали на землю, их тут же топтали.

— Этого следовало ожидать.

Человек в неопрятном рединготе и с гладко зачесанными волосами подошел к Буонапарте и, указывая на эту сцену, повторил:

— Следовало ожидать, что эти молодчики набросятся на магазин Луве.

Только теперь по голосу генерал узнал депутата Тальена, так кардинально тот изменил свою наружность: вчерашний щеголь ныне пренебрегал своей одеждой, словно якобинец. Он пояснил, что «Часовой» — газета Луве, издается на средства комитетов, ныне она резко нападает на эмигрантов, называет мюскаденов коршунами в человечьем обличье, предупреждает республиканцев о возможности новой Варфоломеевской ночи, утверждает, что священники в окрестностях Гренобля отрезают патриотам носы, а иностранные агенты за каждый подобный мерзкий трофей платят по тысяче ливров. Тем временем там, под галереей, на защиту магазина встали праздношатающиеся гусары, один из них обнажил саблю, и молодые люди гурьбой отступили в «Кафе де Шартр», распевая:

Народ французский, племя братьев,

Ужель не видишь, что они

Вновь поднимают стяг проклятый

Террора, крови и резни…

Тальен поинтересовался, уж не к Баррасу ли направляется генерал. Да? Так и он туда же. Ему сегодня же предстоит отбыть с важным поручением, и он должен все обсудить.

— Когда наши очумелые юнцы пронюхают, по какой причине меня посылают в Бретань, они распояшутся вконец. Войско эмигрантов высадилось в Кибероне.

— Эта экспедиция провалится также, как в Карнаке.

— Ты уж очень уверен в себе, генерал.

В прошлом месяце эмигранты, переодетые в английскую форму, высадились в Карнаке; там их войско увеличилось, к нему примкнули шуаны, однако должным образом организоваться они не сумели, и их изрубили на куски. Однако Тальен был в сомнении:

— На сей раз дело представляется серьезным. Наши наблюдатели насчитали больше сотни кораблей на рейде у Киберона: там и фрегаты, и баркасы, и грузовые суда…

— У эмигрантов и шуанов слишком много командиров, — возразил Буонапарте. — Они между собой соперничают. Скажи-ка мне, что собой представляет Киберон?

— Скопление рыбацких хижин, притом у них там нет воды, годной для питья.

— Всего-то и надо, что перекрыть доступ туда.

— Гош этим и занимается. Западная армия возводит редуты и копает рвы, чтобы поймать роялистов в ловушку.

— А ты что собираешься делать при Гоше?

— Исполнять свою депутатскую миссию. Военные будут доставлять нам пленных, а мое дело — судить их по всей строгости, в высшей степени республиканской.

— Разве ты не питаешь некоторой склонности к роялистам?

— Я? Ну, генерал, там-то я и докажу обратное. Ведь все меняется.

— Да. Посмотри на своих бывших протеже… — Буонапарте оглянулся на «Кафе де Шартр», теперь окруженное подразделением национальных гвардейцев. Офицер с двумя десятками стрелков зашел внутрь. Мюскадены, которые находились в зале, взятые под прицел, безропотно позволили себя увести.

— Ты присутствуешь на репетиции спектакля, который скоро разыграется в Кибероне, — сказал Тальену генерал.


Поскольку Конвент, освободив посаженных в тюрьму после весеннего мятежа якобинцев, тем самым отрекся от мюскаденов, эти последние теперь разочаровались в нем и ждали короля. Сент-Обен был в восторге от возможности послужить столь важному делу. Подумать только! И ведь что от него требуется? Распространить фальшивые ассигнаты, которые были выданы ему, как и большинству его соратников. Итак, он тратил их в полное свое удовольствие. Большую часть ночи провел за игрой, чтобы счастливо расточить целое состояние. Утром он вернулся к Розали и повел ее завтракать к Фраскати. Хозяин этого заведения, расположенного на углу бульвара, сожалел о старом режиме, когда клиенты умели с толком дегустировать разновидности его мороженого. Они позавтракали там в беседке, увитой глициниями, потом побродили по восьми салонам, декорированным под античность, где актрисы, кутилы, светская публика, изнеженные модники трепали языком под люстрами из горного хрусталя и поправляли свои наряды перед громадными зеркалами в рамах, выточенных из апельсинового дерева. Группа взбудораженных мюскаденов шумно кипятилась, сидя на резных изысканных стульчиках в этрусском стиле за маленькими круглыми столиками. Среди них был Дюссо, он окликнул Сент-Обена, который проходил мимо под руку с Розали, зажав под мышкой свою трость со свинчаткой и держа наготове прямоугольный чемоданчик с фальшивыми купюрами:

— У вас до неприличия веселый вид, дорогой мой.

— Я же предаюсь мотовству, пускаю свои деньги на ветер!

— Стало быть, вы еще не знаете.

— Что я должен знать?

— Наше «Кафе де Шартр» только что закрыли, а друзей отвели в арестный дом.

— Так давайте потребуем задержания тех, кто отвечает за это безобразие!

— Кого же именно?

Повисла пауза. Вопрос был не из приятных, он их смутил. Сент-Обен попросил своего друга Дюссо вмешаться, походатайствовать перед Фрероном, ведь он же пишет для него статьи и речи. Но Дюссо пожал плечами:

— Я уже много дней его в глаза не видел.

— А вы, Сент-Обен, похоже, не ознакомились с сегодняшним утренним выпуском «Народного глашатая»?

— Я был слишком занят — деньги транжирил.

— Так возьмите, почитайте.

Сент-Обен сдвинул на лоб свою давно уже ненужную черную повязку и, едва взглянув на газетный лист, тотчас убедился, что «Глашатай», доселе воспевавший подвиги молодых людей, проникся к ним внезапной враждебностью. «Королевское правление, — писал Фрерон или его новый секретарь, — это омерзительный режим, неужто вы мните, что его можно восстановить с такой легкостью? Для того ли мы ниспровергли Робеспьера, чтобы посадить на его место короля?» Швырнув низкопробную газетенку на стол, Сент-Обен предложил:

— Пойдем штурмовать Комитет общественной безопасности! Надавим на них как следует, благо не впервой.

— Вы забываете, что теперь там свирепствует Луве. Он нас ненавидит, вот и оскорбляет в своей газете.

— Мы часто заходим потанцевать в Хижину, — тихонько обронила Розали.

— А ведь точно! Она права! Терезия нас поддержит. Вспомните, сколько наших она спасла от гильотины в Бордо при Терроре! Пойду туда сегодня же вечером, потом вас извещу о результатах. Но где? Ведь «Кафе де Шартр» под запретом…

— В Национальной гвардии есть секции, которые всецело на нашей стороне, — сказал Дюссо. — Секция Лепелетье предоставила нам приют в бывшем монастыре Дочерей Святого Фомы. Их штаб состоит из шуанов, крайне настроенных против Конвента.

Ободренный новыми открывшимися возможностями, Сент-Обен распрощался с приятелями, но в такую рань и речи не могло быть о том, чтобы заявиться в Хижину.

— А хочешь, пойдем в «Рощи Идалии» сорить нашими ассигнатами? — предложил он Розали.

Ее привела в восторг идея прогуляться и вечерней порой повальсировать в зеленой гостиной под открытым небом в сиянии многоцветных фонариков, где однажды она уже выиграла на конкурсе танцоров массивный золотой браслет. Они наняли пронумерованный фиакр на стоянке под каштанами бульвара, и за пачку фальшивых купюр их отвезли к Монмартрской заставе. «Рощи Идалии» раскинулись на холме. Все здесь было оборудовано так, чтобы создать впечатление феерии. Аллеи и газоны кишели гуляющими. Парочка прошлась вдоль искусственного ручья вверх до питающего его ключа, который струился между причудливых камней. Они смеялись, как смеются в двадцать лет, забыв обо всем — о короле, комитете, моде, карательных походах и множестве других забот. Целовались возле шале, окруженного картонными скалами, потом зашли в замок из искусственного мрамора, позабавились игрой зеркал, бесконечно умножавших или деформировавших их отражения. Розали чуть не свалилась в бешеный горный поток, теснившийся меж валунов, и пережила мгновение испуга, ступив на лесенку, откуда вдруг выскочил китайский сюрприз-автомат и поднес ей пучок изящных перистых цветов. Перед часовенкой, которой умышленно был придан вид живописной руины, их встретил отшельник в грубошерстном монашеском балахоне с приклеенной бородой, окликнул, стал городить что-то про ожидающие впереди славные приключения. Они слушали, не уловив в его болтовне ничего серьезного, но ряженый малый, получив полную пригоршню ассигнатов, завершил свои предсказания куда более конкретным образом: «Я вижу всадников, несущих на своих киверах зеленое и красное, они подстерегают вас…» Человек прибавил еще: «Полиция, она везде, даже в воздухе».

У подножия волшебного холма реальность предстала им в виде эскадрона легкой кавалерии, прибывшего, несомненно, из пригорода. Верховые егеря испытующе разглядывали всех входящих в парк и выходящих оттуда. Стоило им приметить экстравагантно разряженных молодых людей, как они тотчас, пришпорив лошадей, устремлялись к ним, окружали, отделив от толпы, и уводили, держа сабли наголо, к фургону, стоявшему наготове возле старой таможенной заставы Монмартра. И ни одного протестующего голоса. В «Рощи Идалии» люди приходили потанцевать, посмеяться, судьба мюскаденов больше никого не интересовала, а здесь и подавно. Сент-Обен, остановившись возле декорации греческого храма, швырнул в траву свою трость, потом огромную треуголку и в бешенстве вскричал:

— Фрерон нас предал! И Баррас предатель! Нам не трости нужны, а ружья!

— Баррас на тебя не злится, — вздохнула Розали.

— Зато я на него зол!

— Я же тебе передала то, что он мне сказал…

— Знаю! Если я присоединюсь к той идиотской комиссии, куда меня пристроил твой муж, они не завербуют меня силком. Само собой! Но у меня есть принципы, которые я должен защищать от этих предателей!

Отшельник с бородой из пакли сочувственно поделился своим мнением:

— Если солдаты не схватят вас сегодня, они сделают это завтра. Ваш нелепый наряд выдает вас.


Сент-Обен и Розали дождались ночи, притаившись возле прозрачного водопада. Вот и оркестры заняли свои места. Тогда лишь они рискнули спуститься с холма, озаренного множеством зеленых фонариков. Стрелки, караулившие у Монмартрской заставы, исчезли со своим фургоном, полным мюскаденов, так что им не составило труда остановить один из многочисленных фиакров, подвозивших гуляк к «Рощам Идалии». Они быстро добрались до центра города и своей улицы Дё-Порт-Сен-Савёр и сумели проскочить мимо гостей, собравшихся в салонах Делормеля. Войдя в свои апартаменты, Сент-Обен первым делом вытащил из сундука темный редингот.

— Ты куда-то еще собираешься?

Розали была в тревоге, но коль скоро она без конца только и делала, что тревожилась, Сент-Обен ответил ворчанием. Он заменил свои башмаки с пряжками на сапоги, пригодные для долгой ходьбы.

— Ты дождешься, что тебя арестуют…

— Вовсе нет. Я ничем не отличаюсь от любого другого, — буркнул он, напяливая вместо треуголки черную шляпу с широкими полями.

— Не надо, не ходи…

— Я должен повидать Терезию, ведь сам вызвался, к тому же именно ты подала мне эту мысль.

— И сглупила.

— Когда я предлагаю друзьям выход из положения, я слово держу.

Он поправил галстук, взял свою трость со свинчаткой и поцеловал Розали в лоб:

— На эту ночь я оставляю тебя твоему супругу.

— Нет. Я жду тебя.

Он торопливо вышел, разминувшись на первой площадке со своим новым образом, шагнувшим навстречу из зеркала, услышал музыку и смех на первом этаже, кажется, узнал даже певучий голос Барраса и быстро вышел во двор. Прошагал по улочкам квартала. Чтобы обойти Пале-Рояль и подходы к нему, которые, как он подозревал, охранялись, двинулся напрямик по улице Булуа, неизменно людной и полной заезжих провинциалов, привлекаемых сюда здешними меблированными гостиницами, что объясняло также наличие тут же конторы дилижансов, обслуживающих Руан, Орлеан, Бордо. С некоторых пор старые масляные лампы, гаснувшие от малейшего ветерка, заменили новыми фонарями, где стекла сзади были превращены в зеркала, направлявшие свет вперед, однако нутряной жир, вытапливаемый для них на Лебяжьем острове, приходилось экономить, так что в лунные ночи они не горели; в данном случае так и было. Поэтому Сент-Обен шел, защищенный и своей неброской одеждой, и ночной темнотой. В самых узких переулочках ему приходилось остерегаться только веревок, которые воры натягивали над самой мостовой, чтобы буржуа падали — в этом положении удобнее обшаривать их карманы. Издали ему видна была площадь Карусели и с краю левого крыла Тюильри светящиеся четырехугольные окна Комитета общественного спасения: эти господа бодрствовали допоздна и сейчас, может статься, решали его судьбу. А он продолжал свой путь по улице Орти, затем направо берегом Сены, дошагав до развилки дорог, где начинается улица Верт, свернул и направился к Хижине, пробираясь в густых потемках на звуки арфы, что доносились оттуда.

Сегодня там, как и в любой другой вечер, был праздник.

Лакеи у входа приветствовали его, как частого гостя этого дома, избавили от тяжелой трости и шляпы, и он вошел в концертный салон. Терезия в легкой тунике благосклонно принимала рукоплескания этого богатого разношерстного полусвета, которым любила себя окружать и влиянием на который пользовалась сверх меры. Она подняла руку, прося тишины, и, воздев ладонь к люстрам, принялась страстным голосом декламировать монолог Гермионы из последнего акта Расиновой «Андромахи», ибо она блистала всеми талантами, а сия царевна просила царя Пирра решиться на брак с ней подобно тому, как Терезия донимала Барраса, добиваясь, чтобы он отставил свою креолку:

Где я? Что делаю? Что совершить должна я?

Взметнула бурю чувств во мне обида злая!

Брожу я по дворцу в отчаянье немом.

Любовь иль ненависть мне душу жжет огнем?[2]

Самые приближенные и наиболее начитанные усмехались: им были известны как трагедия Расина, так и любовная комедия мадам Тальен. Невежды, простодушно плененные красотой этой актрисы одного вечера, ждали момента, когда можно будет выразить ей свой восторг, то есть приблизиться, позволить себе мимолетное прикосновение, вдохнуть ее аромат, поймать оброненное словцо, взгляд, ласку. Сент-Обен тоже подстерегал минуту, чтобы заговорить с нею, но держался в стороне от толпы ее почитателей. Нетерпение грызло его. Как подступиться со своей просьбой? Какими словами выразить ее? В ее ли силах помешать комитету продолжать охоту на мюскаденов? Кого и каким образом она может защитить?

Над яростью моей он попросту смеется, —

Считает, что гроза слезами изольется,

Что, вознамерясь мстить, я в страхе задрожу,

И коли замахнусь, то руку удержу.

К звучанию стихов «Андромахи» Сент-Обен не прислушивался, но вскоре раздались аплодисменты и крики «браво!», оповестившие его, что монолог окончен. Терезия получила множество комплиментов, а также вееров, ожерелий и экзотических цветов, которые тут же поручила заботам своих усердных лакеев. И вот, обходя залу, она приблизилась к Сент-Обену. Его лицо было бледно и сурово, в горле пересохло:

— Мадам, я должен поговорить с вами…

Негоциант из Дижона, депутат, в этот самый момент пробился к ней с подношением — несколькими бутылями редчайшего вина. Брать их сама она не стала, но воспользовалась Сент-Обеном:

— Возьмите бутылки, мой прелестный гражданин.

Шепнула три слова лакею, нагруженному цветами, и сделала молодому человеку знак следовать за ней. Он заколебался. Терезия одарила его шаловливой улыбкой, в упор глянула в глаза и кивнула — это была молчаливая просьба не упрямиться. Вслед за лакеем, одетым во французском стиле, он вышел из гостиной. В прихожей тот передал цветы другому слуге, а Сент-Обен поставил бутылки на консоль.

— Поднимемся на второй этаж, сударь, — сказал лакей.

На лестничной площадке, украшенной роскошной резьбой, имитирующей переплетение золоченых лиан, Сент-Обен ощутил прилив счастья. С Терезией все казалось простым и легким. Баррас не сможет противиться ей, и, значит, Конвент оставит мюскаденов в покое.

— Господину надлежит подождать прихода мадам вот здесь, — сказал лакей, отворяя дверь комнаты.

Он вошел первым, зажег свечи в подсвечниках и с поклоном удалился, закрыв за собой дверь. Подле монументального ложа с желтыми завесами красовалась статуя испуганной Дианы, похожей на мадам Тальен. Сент-Обен хотел сесть, но не нашел ничего подходящего — ни кресла, ни канапе. Он пристроился на краю ложа и вытянулся во весь рост. Когда Терезия вошла в спальню, она обнаружила молодого человека полностью одетым, но распростертым на кровати, со скрещенными на груди руками. Измученный бессонной ночью и пережитыми треволнениями, он храпел.


Улица Вивьен, чуть не достигая бульваров, своей северной оконечностью смыкается с идущей под прямым углом к ней улицей Дочерей Святого Фомы как раз напротив ворот бывшего доминиканского монастыря, в то время занятого секцией Лепелетье. Национальные гвардейцы из зажиточных, торговцы прохладительными напитками, учащиеся школ, чиновники, рестораторы, клерки, приказчики, до крайности распаленные шуанами и газетчиками, ратующими за монархию, превратили трапезную в оружейную, а в недействующей церкви проводили собрания, о чем Сент-Обен узнал при входе. В этот монастырь он забрел впервые. Под галереей с колоннами обошел четырехугольный сад, заполоненный кустарником и полевыми цветами. Мысль о том, как он был смешон со своим визитом к мадам Тальен, приводила его в уныние. Он проснулся на заре, когда она уже ушла. Ему стоило большого труда выдержать насмешливые взгляды лакеев. Однако, как и было условлено, ему придется доложить друзьям о провале своего демарша.

Он тщетно ломал голову, ища способ затушевать свое фиаско, чтобы оно выглядело не таким глупым, когда, проходя мимо группы возбужденных секционеров, услышал разговор, поразивший его.

Высадка в Кибероне была разгромлена.

Сначала он не поверил, переспросил, заставил повторить ему кошмарные и притом, похоже, проверенные цифры. Гош взял десять тысяч пленных, в том числе захватил весь клир Дольского епископства вкупе с самим монсеньором. Его добыча — шестьдесят тысяч ружей, шестьдесят тысяч пар обуви, одежда, изрядный запас пшеницы и сушеного мяса.

— А что англичане?

— Остались в открытом море.

— Сколько убитых?

— Этого никто не знает, но наверняка много, а будет и того больше, даже если Гош откажется казнить пленных. Этот негодяй Тальен специально помчался в Ванн, чтобы устроить массовый расстрел.

— Солдаты откажутся мараться участием в такой бойне!

— Тальен попросит об этом бельгийцев и уроженцев Льежа, их немало в рядах Западной армии.

Надежда умирала. Теперь комитеты решат, что им в борьбе с роялистами все позволено. Персональная неудача Сент-Обена ничего не весила перед лицом такой драмы. Он поспешил к церкви, где люди из секции Лепелетье в полном смятении спорили о новой стратегии. Одни хотели призвать богатые кварталы к оружию, а дружественные секции, такие, как секция Вандомской площади, Французского театра, Бон-Нувель, Бют-де-Мулен, — чтобы держали теснее ряды. Другие утверждали, что действовать силой не время, провал в Кибероне доказывает это. Сент-Обен расслышал в общем хоре яростный голос Дюссо, потом и увидел его — тот сидел на молитвенной скамеечке.

— Решимся ли мы наконец свалить этот проклятый Конвент?

— Якобинцы возвращаются, — сказал его сосед, размахивая лорнетом.

— Он прав, — с большим достоинством произнес некий цирюльник. — Я своими глазами видел, как на нашей улице снова устанавливали бюст Марата!

— Против якобинцев мы будем использовать якобинские методы.

Тот, кому принадлежала последняя реплика, в недавнем прошлом держал бакалейную лавку на Стекольной улице, у него это было на лице написано — голова круглая, брови кустистые, чуть не до самого носа, нос длинный, рыбий, чуть не до самого рта, ни дать ни взять как у гигантского групера. Он посещал в Париже Монархическое агентство, которое до катастрофы в Кибероне никогда не одобряло планов такой высадки, делая ставку на время и готовясь к будущим законным выборам:

— Насильственные действия для нас под запретом…

— Вот уж нет!

— Не нет, а да. Народ изголодался, он в апатии, жаждет мира, на борьбу нам его не поднять. Мы должны вести глубокую, серьезную работу, распространять наши идеи и критические наблюдения, развивать подпольную сеть. Поскольку общественное мнение решает все, надо стараться повлиять на него.


Новая подпольная сеть плелась в ресторане на улице Закона, который держала одна актриса театра Фейдо. Был и контакт с парижским центром. Некто д’Андре, в прошлом парламентский советник в Эксе, из Швейцарии занялся организацией сопротивления; в свое время он от имени Дантона вел мирные переговоры с англичанами, и его агенты ткали плотную ткань, наброшенную на всю страну, — священники, владельцы постоялых дворов, солдаты, а штаб под величайшим секретом собирался на Вандомской площади, в доме 12, в той самой гостинице «Бодар де Сен-Джеймс», что принадлежала финансисту Додену, управляющему того, что осталось от бывшей Ост-Индской компании.

— А деньги? — спросил Сент-Обен.

— Ну, на то англичане. Мистер Уикхем, лондонский резидент в Берне, служит нам казначеем, он за все и платит. И фальшивые паспорта для эмигрантов он выправляет, чтобы потом они могли колесить по всей Франции под видом мелочных торговцев, и те килограммы поддельных ассигнатов вам отправил тоже он.

Сент-Обена очень соблазняла такая деятельность, которую можно вести с приятностью и без особого риска.


Через неделю Сент-Обен решился: он пойдет работать в Комиссию по планам военных кампаний, куда зачислил его склонный к попустительству Делормель. Он рассчитывал приблизиться к Комитету общественного спасения, который курировал эту комиссию, да к тому же она находилась в Тюильри. Может быть, там ему удастся узнавать сведения, интересующие Монархическое агентство? Итак, августовским днем после полудня он явился во дворец и предстал перед консьержем. Тот удивился:

— Это ж не день твоего жалованья, гражданин…

— Я пришел не затем.

— Да ты только и появляешься, когда платят.

— Отныне вы будете меня видеть каждый день.

— Это еще зачем?

— Чтобы работать. Покажи мне, где эта комиссия, куда я зачислен.

— Какая?

— Та, где составляют планы военных кампаний. Я не знаю, из кого она состоит, но ее название, по крайней мере, мне известно.

— Ее сложно найти. Я тебя проведу.

Консьерж предупредил часовых, что должен отлучиться, и зажег фонарь.

— Средь бела дня? — удивился Сент-Обен.

— Там, наверху, темно.

Они прошли по лестнице, затем по слабо освещенным коридорам, подругой лестнице, на сей раз винтовой, и далее, через анфиладу комнат, до потолка загроможденных ящиками, заслоняющими окна, добрались наконец до низенькой двери под самой крышей дворца.

— Здесь оно, это твое…

Сент-Обен вошел в мансарду. Два помощника, сидя рядышком за столом с карандашами в руках, подняли носы от своей писанины. Маленький человечек с волосами, стянутыми бантом на затылке, стоял спиной к двери, склонясь над развернутой картой, занимающей все пространство его письменного стола; он громким голосом диктовал:

— Важно без промедления укрепить рейд Вадо и заново отремонтировать дорогу Мадонны Савоннской в Альтаре, дабы облегчить прохождение орудий, которые будут обстреливать речной порт Сева… Перечитайте.

— Что перечитать, мой генерал?

— То, что я вам продиктовал, дурень!

— Мы просто писари, — возразил, защищаясь, второй помощник.

— Мы все можем переписать, но мы не умеем угадывать, что вы подразумеваете, когда диктуете.

Буонапарте оглянулся и увидел Сент-Обена:

— Чего тебе надо?

— Благодаря господину Делормелю, известному вам, генерал, я работаю в этой комиссии, но я не ожидал вас встретить здесь…

— Ты писать умеешь?

— Конечно. Я был клерком у нотариуса.

— Замени этих двух простофиль.

— А как же мы? — спросил первый помощник.

— Куда нам идти? — забеспокоился второй.

— Идите к дьяволу! Убирайтесь!

Они нахлобучили свои шляпы и сбежали. Сент-Обен занял их место за столом, и Буонапарте продолжал, изучая свою карту, говорить:

— Дворец Сасселло. Его захватить, ну, детская задача. Валлориа? Атакуем с двух сторон, при случае устанавливаем соединение с Альпийской армией…

В Военном комитете Дульсе де Понтекулан только что заменил несговорчивого Обри. Баррас, Фрерон и Делормель, верные своим обещаниям, рекомендовали ему «маленького итальянца»; тот принял его в своем кабинете в Лувре, на седьмом этаже павильона Флоры. Возвратить его в артиллерию? Трудно. Летурнер, бывший адвокат, занимающийся личным составом, который несколько месяцев назад уже вычеркнул из списков имя этого строптивого генерала, поколебавшись, отказал наотрез. Тогда-то Буонапарте и очутился в этой Комиссии планов кампаний. Он разворачивал карты, чертил карандашом, изучал рапорты, записывал цифры, набрасывал воображаемые маневры эскадронов. Он диктовал свои заметки канцелярским крысам, которых ему навязали, впадал в ужасающую ярость оттого, что они так медлительны или бестолковы; важность своей миссии он сознавал — ему никогда не приходилось противостоять такой организованной армии, как австрийская, которая удерживала Пьемонт, но он готовил инструкции для Келлермана, генерал-аншефа Итальянской армии. Понтекулан, казалось, был в восторге; в военном искусстве он ничего не смыслил и с закрытыми глазами ставил свою подпись от имени Комитета общественного спасения.

А Сент-Обен строчил под быструю диктовку Буонапарте, который был, похоже, доволен этим проворным молодым человеком, который марал бумагу, не задавая вопросов и не создавая затруднений.

— Отделим австрийских пленных от пьемонтцев. Если первые, захватчики, заслуживают строгих мер, то местных уроженцев подобает задобрить и склонить на свою сторону, дабы потом проще было повысить налоги…

Когда позолоченные часы на стене кабинета пробили семь, Буонапарте взял свою трость:

— Перепиши чернилами то, что записал. Завтра представишь мне этот текст.

— В котором часу, генерал?

— Здесь же ровно в пять, и не опаздывай даже на минуту, я ненавижу, когда меня заставляют ждать. И еще одно. Ты кажешься менее безмозглым, чем эти бумагомараки, которых мне прислали, и я не имею ни малейшего желания разыскивать тебя по тюрьмам. Так что заведи редингот, который мог бы послужить тебе вечным пропуском.

— Широкие полосы в моде, генерал.

— Твоя мода не имеет будущего, и она для тебя приговор.

— А у кого сегодня есть будущее?

— У меня.

Буонапарте надвинул до самых глаз свою круглую шляпу и вышел, оставив дверь открытой. Сент-Обен собрал свои заметки; практический ум и четкость этого генерала в неуклюжем сером рединготе произвели на него впечатление, его пленял этот жесткий голос, даже вопреки немыслимому акценту, и этот голубой, пронизывающий взгляд в упор, когда тот поднял на него глаза, перечитав наскоро сделанные записи.


Буонапарте всем объяснял, что завален работой с часу пополудни до трех часов ночи, но отправлялся в комиссию лишь к пяти вечера, чтобы уйти незадолго перед ужином. Прочее время он посвящал своим личным делам. Он надеялся купить земельный участок и наводил справки насчет цен, он забегал в обсерваторию к ученому Лаланду, который давал ему кое-какие уроки астрономии, он ворковал подле старухи Монтансье, он выманивал у актера Тальма бесплатные билеты, чтобы ходить в театр, не тратясь, он бдительно поддерживал имеющиеся у него связи, плутовал в карты и охотно предавался в гостиных комическим импровизациям: передразнивал наиболее смешных депутатов и, гарцуя верхом на стуле, изображал посадку пузатых генералов. Новая должность в то лето позволила ему переселиться в самое сердце Парижа, на улицу Фоссе-Монмартр, в двух шагах от площади Виктуар: он там угнездился в меблированных апартаментах «Отеля Свободы», за которые платил семьдесят два ливра в месяц.

Сейчас его ждал там портной. Благодаря Баррасу (и мадам Тальен, к которой он зачастил с назойливостью просителя) он получил ордер на неограниченное пользование товарами, находящимися в ведении распорядителя Лефевра: тот снабдил его сукном из государственных складов амуниции — генералу выдали двадцать один метр синего, четыре красного и почти столько же белого, чтобы было из чего сшить форменные рединготы и жилеты; не забыли также о шпагах и пистолетах из числа самых великолепных, несомненно происходивших из той партии, что была конфискованна у кого-либо «из бывших», разумеется аристократических кровей.

Теперь генерал, возвратясь домой, примерял новые мундиры. Вставал, скрестив руки на груди, перед купленным Жюно большим зеркалом, принимал различные позы, а портной подбадривал его, хваля свою работу. Потом он снова облачался в прежнее цивильное старье, чтобы побродить с адъютантом по Парижу. Они часто обедали вместе в ближайших к Лувру трактирах, прислушиваясь к разговорам и оценивая накал народного гнева.

Однажды вечером им довелось присутствовать при диковинном столкновении. Два человека вцепились друг другу в волосы, их окружили зеваки, хлопая в ладоши и хохоча, один схлопотал синяк под глазом, у другого куртка лопнула по швам, под конец драчуны под взрывы смеха покатились в пыли. Буонапарте не понимал, что тут забавного, и поделился своим недоумением с Жюно; девица в рыжем парике, услыхав его слова, сказала:

— Граждане, когда спекулянты бранятся, это добрый знак.

Оказалось, один из них купил у другого большой запас сахара, так вот, сахар подешевел, он потерял крупную сумму и обвинял в этом продавца. Цена на некоторые колониальные товары понизилась, да, но все остальное дорожало: «Ах, сударь! Эту шляпку, за которую я заплатила четырнадцать ливров, я бы сегодня уже не могла себе позволить: такая теперь стоит все пятьсот!» Вот какие в основном речи слышал Буонапарте: люди только и говорили что о дороговизне да о том, как их страшит приближение зимы, ведь непонятно, хватит ли средств на дрова и уголь, чтобы согреться.

В воздухе повисла гроза.

Буонапарте знал, что Конвент лукавит, скорое принятие Конституции, над созданием которой они там трудятся, мало что даст — Конституция будет хромать. Депутаты стремились удержать в своих руках власть. С чьей помощью? Опереться на предместья? Но они разоружены. На буржуа из Национальной гвардии? Но после Киберона, когда пять тысяч пленных были казнены по приказу Тальена, гвардия прониклась презрением к Конвенту. У власти оставалась лишь одна опора — армия. Буонапарте был генералом, стало быть, его шансы росли по мере того, как ситуация в стране ухудшалась.

Загрузка...