Раскапывать поле продолжали и в последующие десятилетия; с 1970 года работы проводятся каждое лето. В совсем недавнее время обнаружили, например, два скелета на месте переправы через болото, в рёбрах которых застряли пули; до тридцати сабель, пики, мушкеты, самопалы, пулелейки, навершия бунчука и знамён, трубки-люльки, сапоги, казаны для варки пищи, даже часть походной канцелярии Войска Запорожского. Помимо казацких и селянских вещей, в земле оказались нательные крестики, по которым безошибочно определили останки уже не запорожских, а великоросских казаков с Дона — на Украине той поры крестов-тельников ещё не носили; а также ушные серьги, бывшие в обиходе у щеголеватых донцов. Мало того, здесь отыскалось оружие, перстни и игральные кости московских стрельцов, тоже к удивлению историков входивших в Богданове войско. Попался и кошелёк с серебряными монетами — словно в подтверждение знаменитого свидетельства польского хрониста о том, что последние триста смельчаков в ответ на предложение сдаться в обмен на жизнь выворотили карманы на глазах у шляхты и побросали все ненужные отныне сокровища в воду. А подле урочища Гаек (лесок) доныне существует болотное озерцо по имени «Казацкая яма», где, по народным сказаниям, утонул последний казак.

…Но вернемся покуда к заре нашего века, когда Дмитрий Менделеев в завещательной книге

«К ПОЗНАНИЮ РОССИИ»

на своем смертном пороге предрекал Отечеству в близком будущем чрезвычайно ответственные судьбы:

«Если в противоположении «Старого Света» с «Новым» роль России была незначительна, то в предстоящем противопоставлении «Востока» с «Западом» она громадна, и я полагаю, что при умелом, совершенно сознательном, т. е. заранее обдуманном и доброжелательном — в обоих направлениях — участии России в этом противопоставлении должны выясниться многие внутренние и сложиться многие внешние наши отношения, особенно потому, что желаемые всеми прогресс и мир между Востоком и Западом не могут упрочиться помимо деятельного участия России…

Не по славянофильскому самообожанию, а по причине явного различия «Востока» от «Запада» и по географическому положению России, её и Великий или Тихий океан должно считать границами, на которых должны сойтись интересы Востока и Запада. Желательно, чтобы и нашему отечеству придано было со временем название Великого или Тихого. Первое название Россия уже заслужила всею прошлою своею историею, а второе ей предстоит ещё заработать. Но заметим, что Китай и Япония только для нас и Западной Европы лежат на востоке, а для Америки и Великого Океана ведь это — западные страны. Объединить всех людей в общую семью без коренных противоположений — составляет задачу будущего, и дай Бог, чтобы при решении этой задачи России пришли разумные мысли и достались хорошие роли».

Книга-завет так и осталась недописанною — последними её словами были: «В заключение считаю необходимым, хоть в самых общих чертах высказать…» Что касается «мыслей», то они, как известно, приходили куда какие разные; «роли» достались такие, что о титуле «Тихого» остается покуда мечтать — проследив же мысленно путь, который прошёл в завершающем вторую тысячу лет «новой» эры веке воздвигнутый на холме Журалихе

ХРАМ-ПАМЯТНИК,

можно в разительном сокращении увидеть в нём всю судьбу нашего края.

У истока столетия урочищем Волицы и окружными землями владел некто Ф. Лесько; затем он задолжал процентщику Гершу Шмуклеру 4200 рублей, и луцкий окружной суд по иску последнего вынужден был назначить угодья к продаже в удовлетворение векселя. По счастью, владение приобрел генерал Красильииков, выхлопотавший Высочайшее разрешение подарить его Почаевской Лавре для устройства здесь скита в поминовение павших на битве казаков.

Объявлен был всероссийский сбор, и довольно скоро скопилось достаточно средств для начала строительства памятника: размеры пожертвований уместились в створ между царскими двадцатью пятью тысячами и «четвертаком» — то есть двадцатью пятью копейками волынской крестьянки. Основным же «храмоздателем» выступил москвич Иван Андреевич Колесников, главноуправляющий фирмой Саввы Морозова, выстроивший на собственный кошт более дюжины церквей по всему лицу Руси, в числе которых были и два памятных казачьих храма.

Чертёж сделал студент петербургского Высшего художественного училища при Академии художеств Владимир Максимов; руководил созиданием на местности епархиальный архитектор Владимир Леонтович.

Торжество закладки состоялось в девятую пятницу после Пасхи — то есть, по передвижному церковному календарю, первую пятницу Петрова поста, которым произошла в 1651 году Берестецкая битва; в 1910-м, когда в основание храма на Журалихе положен был первый камень, эта дата как нарочно кстати совпала с годовщиной сражения по неподвижному юлианскому счету — или «старому стилю» — 18 июня. И с той поры «девятая пятница» сделалась главным днем поминовения на Козацких могилах, как вскоре стал называться прославившийся по стране скит, где под неё собирались отовсюду великие множества странников-доброхотов. Закладную доску с датой от сотворения мира — 7418 годом — положил сам Антоний Храповицкий в присутствии в точном смысле древнего слова «тьмы» — то есть десяти тысяч паломников.

А уже 10 июня следующего, 1911-го была освящена здесь подземная церковь великомученицы Параскевы. 4 апреля 1912-го в соседнем селе Остров разобрали деревянный Михайловский храм 1650-го года, где по преданию молился перед битвою гетман со своею старшиной, — и 25 мая его освятили на новом месте, в полусотне шагов к северо-западу от строящегося памятника. При разборке у восточной деки престола обнаружили два замшелых каменных креста из известняка с надписями «Зде лежаще Орения» и «Настасия».

22 мая 1915-го, уже в ходе подкатившего под самый порог мирового побоища, освящён был придел князей-страстотерпцев Российских Бориса и Глеба на хорах, — но главный престол великомученика-победоносца Георгия остался неосвящённым до окончания войны.

Так в общей сложности за пять быстротекущих, хотя и переломавших много исторических вех лет на прежде убогом холме посреди чистого поля, где лепилась иевеличная хатка с двумя старыми чернецами, вырос храм-памятник, имевший особенный облик, нигде более во всей Великой, Малой, Белой, Червонной и Чёрной Руси не повторившийся.

…Пришедший сюда путник спервоначала подступал к 97-метровой степе скита, где в череде ниш располагались одиннадцать картин «Казацкой панорамы» Ивана Сидоровича Ижа-кевича, которому судьба отмерила срок жизни в целый век без двух лет — он дожил до 1962 года, став народным украинским художником.

Первая изображала Люблинскую унию 1569 года, окончательно объединившую Литву с Польшей, вследствие чего западнорусские земли, в том числе и Волынь, попали под власть панов, отдавших коренное население на откуп пришлым арендаторам, начавшим притеснять его жизнь и веру.

Вторая показывала «орендаря», который разоряет семью хлопа, отбирая за долги его дом и скарб.

Третья представляла его соратника-откупщика в пантофлях и ермолке, требующего деньги у попа и крестьянки с младенцем за то, чтобы отворить церковь для совершенья крещения. Четвертая — казнь гоголевского Остапа на площади в Варшаве.

Пятая — смерть в огне Тараса Бульбы.

Шестая — Богдана Хмельницкого со старшинами, благословляемых киевским митрополитом на борьбу за волю.

Седьмая — сражение у Зборова.

Восьмая — разгром казацкого табора под Берестечком, гибель митрополита Иоасафа и трёхсот защитников острова.

Девятая — последнего воина, названного здесь Иваном Нечаем, держащего в руках косу и отвечающего насевшим ляхам: «Жив я козаком и умру козаком, а пид вашу паньску конституцию зиов не пиду».

Десятая — скорбный вид поля после битвы, со стихами Шевченко:

Ой, чого ты почорнило, зеленее поле?

Почорнило я од крови за вольную волю:

Круг мистечка Берестечка на чотыри мили

Мене славни запорожци своим трупом вкрыли.


И, наконец, одиннадцатая являла вид Переяславской Рады.

Пройдя через святую браму — врата — внутрь скита, странник первым делом направлял свои шаги в старую деревянную казацкую церкву предводителя небесных воинств архангела Михаила. Сюда были собраны со всего света памятные святыни — икона Троицы, написанная на доске от Мамврийского дуба и присланная из Иерусалима, икона и одежды великомученицы Варвары из Киева, частица мощей победоносца Георгия. Среди известных всякому православному образов в левом нижнем углу иконостаса был и один необычный, запечатлевший местное предание: посреди некоей храмины в деревянной кадке плачут три обнажённых отрока; слева седой арендатор с длинною бородой, в зелёном лапсердаке, тянущий к ним алчную руку — но ей не даёт достать беззащитных детей появившийся справа вверху Никола-заступник, держащий в шуйце епископский жезл, десницею же благословляющий попавших в беду страдальцев. Устное сказание повествует, что некогда изуверный злодей, взявший на откуп у пана православный Никольский храм, задумал было принести в нём сектантское жертвоприношение — заколоть трёх невинных отрочат; но преступление пресёк чудесно явившийся небесный покровитель церкви, справедливо покаравший изверга и спасший детей.

Посреди храма у амвона, под огромным образом архистратига Михаила начинался спуск в подземный ход. Пройдя по нему в полутьме шагов пятьдесят, поклонник попадал в пещеру, в стены которой были вмурованы полки, где за стеклом нашли свой последний покой долготерпеливые казацкие косточки. Но главное их вместилище помещалось перед глазами; обойдя его справа или слева, по пяти ступенькам пришелец попадал на паперть подземной Парасковейской церкви — однако сперва торопился войти по новым ступеням уже с другой стороны в столповидный склеп. Здесь как бы в прозрачном гробе покоились черепа павших в битве; многие из них от векового лежания в торфе почернели, а сверху сквозь прозрачный купол на них изливался солнечный свет.

Вновь спустившись в подземный храм, где хранились две присланные в дар из монашеской столицы в далекой Греции — Святой Горы Афон — иконы Богоматери «Слезоточивая» и «Провозвестница», внимательный странник мог заметить продолжение хода вбок — он вёл в Троицкую часовню над выходом к речке Пляшевке, где хранилось найденное оружие; из неё можно было выйти на береговую луговину к подножию холма Журалихи.

Но обычно все направлялись отсюда вверх — в главный Георгиевский храм, а потом по лестнице в башне подымались в верхний придел, Борисоглебский. Отсюда лучше можно было разглядеть помещенный в церкви Георгия дар самого Иерусалимского Патриарха — трёхраменный крест из кедра, кипариса и певга, утверждённый на подножии из кедрового же пня, в средину которого вставлен был ещё малый золотой крест с подлинного частицей Животворящего Древа Креста Господня, а внизу вложен настоящий камень из Голгофского холма.

Высота всего храма-памятника была двадцать восемь метров. Стены его имели белый цвет, крыша — зелёный, шесть же глав были голубыми с золотыми звёздами и крестами. На отдельно стоявшей колокольне висел пожертвованный русским воинством самый большой на Волыни колокол в 855 пудов, отлитый из стреляных гильз; его подняли в самый канун войны, и звон этот слышен был даже в Австрии, до которой тогда от Козацких могил было всего несколько вёрст.

Но самым большим чудом трёхъярусного собора, делавшим его ни с чем на Руси не сравнимым, было его обращение как бы в единый алтарь. Западная стена храма-памятника была сделана в виде ещё одного иконостаса: шестисаженная арка венчалась образом Нерукотворного Спаса, под ним было написано Распятие с балдахином и лампадами, по сторонам Креста широко раскинулся иконный город Иерусалим. Голгофой здесь служила арка входных врат, превращавшихся тогда в царские, по бокам коих в киоты из красного кварцита и чёрного лабрадорита, воплощавших кровь и скорбь, вплетались символы воинской доблести — Георгиевские кресты и ленты; создателем этой живописи был тот же художник Ижакевич.

И вот, когда в особо торжественные дни весь холм заполнялся народом, Георгиевская церковь делалась алтарем, наружная западная её стена становилась завесой — а собственно храмом служило все широкое поле, увенчанное высоким куполом небес!

Одним из таких особенно запечатлевшихся в общей памяти праздников было освящение весной 1915 года верхнего Борисоглебского придела. Накануне, 21 мая, несмотря на близкое присутствие фронта, линия которого проходила всего в пяти верстах от Берестечка, за всенощной присутствовало несколько десятков тысяч человек. Продолжалась она до самой полуночи, после чего сразу началась всенародная панихида — во время которой на солею алтаря-храма вышла полная сотня священников с кадилами, провозгласивших «Вечную память» защитникам веры и отечества. А в шесть утра это воистину всенощное бдение сменилось раннею обедней. Для православной евхаристии обязательно потребен «антиминс» — плат, в который вложены мощи мучеников. На сей раз из далёкой Москвы были доставлены подлинные святые останки уморённого голодною смертью в 1612 году в подземелье Кремля Патриарха Всея Руси Ермогена, загубленного польскими захватчиками за отказ призвать народ и страну к подчинению. Архиепископ Евлогий возложил их поверх алтаря-склепа, в подножие которого легли кости мучеников-казаков, и совершил службу как бы в соприсутствии воинства небесного и земного.

Тогда же всем пришедшим раздавали листовки с нотами и словами песни, начинавшейся так:

Не пушками козаченьки Украину боронят, —

На кургани, де их кости, да все дзвоны дзвонят.

Дзвонят дзвоны, гудут дзвоны, витры виста носят:

Вбыты батьки-козаченьки — да помынок просят!


…Но на исходе этого мая-травня австрияки прорвали фронт, и вскоре скит подпал под их имперское владычество. Иноки были изгнаны прочь, знаменитый колокол украли, кто-то снял картины «Казацкой панорамы» и распорядился ими так, что до сей поры следов её не нашлось; в самом соборе чужаки завели спервоначала конюшню. Несколько позже надзор за ним был поручен хотя и австро-венгерскому офицеру, но родом из Чехословакии, и славянское сердце его дрогнуло — храм-памятник кое-как привели в порядок, а лошадей вывели вон.

Брусиловский прорыв следующего лета принес вновь свободу — в 12 часов дня 8 июля 1916 года, на память Казанской иконы Богоматери, следуя давнему обычаю воевать в «священном порядке», русская армия заняла скит Козацкие могилы. С северной стороны Георгиевского собора, бок о бок с предками, похоронили тогда тридцать солдат повой войны, павших при освобождении Берестечка.

Дальнейшая участь памятного казацкого храма тоже была единой со всем западнорусским краем. В лютом (феврале) 1918-го их опять прибрали к рукам австро-германские войска; весною 1919-го немцев сменили поляки, а 2 серпня-августа двадцатого сюда ненадолго вошла 1 конная армия. У Исаака Бабеля в его «Конармии» есть особый, хотя и чрезвычайно короткий, рассказ «Берестечко» — он начинается именно с описания Козацких могил, за которыми конный писатель проследил, впрочем, краем глаза и вряд ли с большою долей сочувствия:

«Мы делали переход из Хотина в Берестечко… Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами… Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко».

Городок новому казаку тоже пришелся не по праву: «Берестечко нерушимо воняет и до сих пор, от всех людей несёт запахом гнилой селёдки». Население довольно-таки разноязыко: «Евреи связывали здесь нитями наживы русского мужика с польским паном, чешского колониста с лодзинской фабрикой».

Чтобы уединиться от всего этого сброда, Бабель забрался в замок последних владельцев местечка, которых он, как торопливо проезжий человек, неточно именует «графами Рациборс-кими» (на самом деле в канун войны Берестечко делили пополам Чесновские и Витославские; «дворец» их дошёл до наших дней — в нём ныне располагается приют для престарелых). А покуда он ностальгически разбирал чужие, писанные по-французски письма, в окна залетал снаружи голос военкомдива, страстно убеждавший «озадаченных мещан и обворованных евреев: «Вы — власть. Всё, что здесь, — ваше»…»

Спустя несколько дней поляки вновь выбили конников из «местечка, которое по Рижскому мирному договору 1921 года почти на два десятилетия вместе со всею Волынью отошло к возобновленной Речи Посполитой. Скит пережил и это лихолетье, хотя подозрительные народные сборы на «девятую пятницу» были тогда запрещены под угрозою наказания и денежных пеней.

19 вересня-сентября 1939-го Украина воссоединилась, но пока ненадолго — с 23 червня-июня 1941 года по 3 квитня-апреля 1944 на ней правили германцы; когда их выпроваживали восвояси, снарядом был сбит крест над северо-западной башней, который лишь в наше время собираются вернуть на осиротелую главу…

Скит перенес вживе вторую войну, как и первую; понемногу в нем собралось несколько старых почаевских иноков, наладивших хозяйство и службу. К 300-летию Переяславской рады в «Журнале Московской Патриархии» появилась небольшая заметка о храме-памятнике славного прошлого. В 1957–1958 местный художник Корецкий расписал внутри верхнюю часть церкви, до которой не успели дойти руки Ижакевича, — но тут как нарочно настали новые тяжёлые испытания.

Занявшийся разбором сталинского наследства Хрущёв неожиданно напустился на Православную Церковь, начавши шестилетнюю полосу гонений, которые нанесли ей урон вполне сравнимый с погромом, содеянным столь нелюбимо-близким «царю Никите» предшественником. Возникший на волне противокрестового похода орган «Наука и религия» призывал тогда, ничтоже сумняшеся, развенчав культ личности Сталина, покончить и с «культом личности» Христа. А всего двадцать лет с небольшим назад в нём же на всё государство распространен был ещё и такой совершенный перл про старинный храм 1687 года у озера Неро на речке Инше, которую сочинитель укоротил для понятности в «Ишу»:

«КАК ВОЗНИКАЕТ «ЧУДО»

Подъезжая к Ростову-Ярославскому, нельзя не заглядеться на деревянную церковь Иоанна Богослова на Ише. Воздвигнута она безвестными зодчими около трёхсот лет назад, срублена одними топорами: ведь в ту пору строители ещё не знали пилы и рубанка. От основания до кровель из осиновых плашек (лемехов) предстает церковь как шедевр деревянной архитектуры».

Далее изложение говорит несколько обиняком, но для нашего привычного к подобному языку ума вполне внятно, что в сем строительном произведении, использовавшемся до поры несознательными гражданами для отправления своих религиозных надобностей, случилось «обновление иконы» — древний лик безо всякого человеческого вмешательства засиял как новый. Произошло это в августе 1959 года, и из-за широко разошедшейся по народу молвы пришлось вдруг запылавший очаг мракобесия потушить принудительно. А потом в него пришли ученые люди — и запросто объяснили, что виною всему происшествию обыкновенная шаровая молния:

«Сам факт не редкий: шаровая молния нет-нет да и объявится. Но здесь она «явила чудо» — обновила икону, сняла позднейшие наслоения, открыла первоначальную, очень интересную живопись.

Огненный шар проник сквозь потолок. По иконостасу скатился вниз, опалив лики ангелов, написанные на дверях, исковеркал металлическую утварь и железные пруты, вделанные в древесину. Затем шар проплыл над полом, поднялся по стоящему в углу Распятию, расщепил его и через окно вылетел вон.

Обновление древней иконной живописи произведено шаровой молнией на удивление чисто и, конечно, не может не изумлять. А то, что произошло это в церкви, что обновленными оказались иконы, казалось бы, особенно благоприятствовало созданию ореола «чуда», «знамения» вокруг такого происшествия.

Однако этого не случилось. Благодаря разъяснениям местных атеистов этот случай стал ещё одним доказательством того, что каждое явление, даже такое необычное, как обновление икон, вполне объяснимо научно».

Неудивительно, что под гнетом множества подобного разбора доводов, раздававшихся хором со всех сторон, более двенадцати тысяч храмов по всему государству переданы были под использование для более насущных нужд, в числе коих и казацкий

СКИТ ЗАКРЫТ —

а предприимчивый председатель местного колхоза имени Богдана Хмельницкого по фамилии Пастух устроил в нем птице- и кроликоферму. В 1958 году, когда это произошло, достойнее и сдержанней всего отнеслись к случившемуся выселяемые иноки: ведь ещё ровно за три тысячи лет до сей выгонки был сложен псалом, начинающийся скорбным сетованием на то, что черствые душою люди «оскверниша храм святый», превратив его в «овощное хранилище». За протекшие века церковь накопила ни с чем не сравнимый опыт выживания в самых чрезвычайных обстоятельствах — и вновь подтвердила его на наших глазах. На следующий же год другой почаевский скит, уже в одной версте от, самой Лавры, обращён был в прибежище для умалишённых хроников; чуть спустя гостиница для странников посереди обители также сделалась доподлинным сумасшедшим домом — каковым пребывает она и по сей день — но всё-таки сам монастырь выжил.

Не так скоро, по все же опамятовалось и мирское сообщество. Председатель Пастух сгоряча предлагал селянам раскатать древнюю казацкую святыню — деревянную Михайловскую церкву — аки «опиум народа» по бревнышку, по желающих не сыскал. Покуда кролики обживали храмовые палаты, неуемный преобразователь выпрямил речку Пляшевку, осушил часть поля на месте селянской переправы близ урочища Гаек и вознамерился высадить на его благодатном торфе капусту. При первой же вспашке из тела земли показались наружу во множестве казацкие «кистки», черепа, сабли, останки коней, оружия и сбруи. Едва только по соседним селам пронёсся слух о Пастуховых раскопках, набежал стар и млад и принялись подбирать кто что горазд, пытаясь хоть что-то выручить из пасти забвения.

Толки о совершаемом кощунстве достигли наконец и неблизкого Киева, 95-летний старец Ижакевич отыскал спустя почти полвека тоже ещё вполне живого архитектора Леонтовича, и вместе с другими растревоженными людьми им удалось в 1960-м году достучаться в саму Москву. В писательском повременном издании появился возмущенный призыв спасти памятный храм Берестецкой битвы; а год спустя в нём же помещен и немногословный ответ, что-де вопрос рассматривается и будут приняты должные меры. Прошло всего пять лет, и на самом деле бывшие скитские здания переданы были краеведческому музею Ровенской области, который на следующее лето, в 1967-м, открыл в них свое отделение, работающее поныне.

…Сам я узнал об удивительном этом соборе, словно насквозь пронизанном прозрачным склепом с мощами казаков, по видимости вовсе ненароком, случайно — просматривая сплошь патриархальный журнал по совершенно иной, исторически-московской надобности. Чудная заметка о храме-алтаре запала, однако, в память — но воочию взглянуть на него удалось много позже, проезжая мимо в 999 год крещения Руси Владимиром.

Дело было на Великую Субботу — то есть в самый канун Пасхи, выпавший на 18 апреля; но хотя на Волыни уже почти месяц вовсю праздновала возвращение тепла весна, в день приезда откуда-то из стран полунощи принесло могучий снежный заряд, кружившийся по сторонам дороги и временами вовсе накрывавший только что буйно зеленевшую долину Стыри.

Когда мы уже подобрались к самой скитской стене, внутренность за ней была настолько укутана летучим прахом, что и думать нечего стало пытаться делать какие-то снимки, ради чего и был совершен неблизкий поворот с направления, казавшегося тогда основным. Церкви тоже были заперты на замок, по рядом, в бывших кельях удалось-таки отыскать музейного голову, отдыхавшего после предпраздничной уборки.

Он доброхотно провёл по веренице храмов, показал всё, что удалось сохранить от былого живого великолепия, а напоследок пригласил к себе в особную комнатку и предъявил словно бы для опознания большой фотографический портрет. Судя по его изъяснениям, снимок обнаружился вчера внутри каменной тумбы — то есть основания главного Георгиевского престола. Впериваясь сколь возможно упорно, вместе разобрали дарственную надпись в «Почаевский казацкий скит», а под нею и скромный росчерк изображенного — «Кронштадтский протоиерей Иоанн Сергиев»…

Спустя ещё ровно четыре месяца и одну ночь я летел по воздуху на землю полудня; в голове крутились колючие мысли о совсем близкой кромке небытия, неминуемо возникающие в подобных обстоятельствах, сколько к ним ни пытайся привыкнуть. И среди них вдруг выплыло вовсе без приглашения вновь то знакомое лицо с найденной в скиту фотографии, а потом, почти без перехода, я все-таки вспомнил — будто мгновенная вспышка осветила — чем же сам-то связан со случайно попавшимся в стороне от пути Берестечком.

…Двенадцать лет тому назад мне досталось как единственное наследство от деда по отцу небольшое собрание его рукописей. Самого Михаила Ивановича Паламарчука я ни разу в глаза не видал: будучи человеком крайне своеобразным — хотя и проработав почти всю жизнь в непривлекательной должности банковского служащего, — он чуждался родни, с нашей семьёй вовсе почти не общаясь, и умер в далёкой Самаре, когда мне было всего пять лет от роду.

Судя по тому, что в одном из рассказов, почти неприкрыто жизнеописательном, речь идёт о событиях 1905 года в гвардейском сапёрном батальоне, стоявшем тогда в Петербурге на углу Кирочной и Преображенской улиц, дед появился на свет в 1884 или 1885-м: согласно тогдашнему закону, воинскую повинность «под знаменами» простые люди начинали отбывать с двадцати одного года. А из скудных воспоминаний потомков известно также, что родился он как раз в юго-западной Руси, на восточном Подолье, в нынешней Винницкой области.

Прожив почти весь отпущенный ему на земле срок в великороссийских пределах и в них же положа свои кости, дед Михаил Иванович писал исключительно украинскою мовой; причём занялся он тем сокровенным трудом, уже перевалив на восьмой десяток — по крайней мере, к этим годам относятся все сохранившиеся доселе произведения его пера. Лучший и самый короткий рассказ я перевел на русский язык под несколько измененным заглавием

«КАНУВШЕЕ В ЗАБВЕНЬЕ.

Осеннее солнце старалось нагреть землю впрок на всю долгую зиму. Под его приглушенным сиянием, нисколько не опасаясь раскоряченных чучел, тучами носились туда-сюда суетливые воробьи; пара щеглов, изящных и ловких, присела у одинокой конопли в огороде и поспешно лузгает семена, оглядываясь сторожко вокруг.

На застрехах хат, выпятя животы, греются сочные арбузы; а под ними заботливые дивчины развесили низки красной калины: знак любви и свадебных надежд. В садах на зависть гораздым к выдумке хлопчикам кое-где виднеются ещё поздние яблоки.

За речкою на пригорке золотится, прощаясь с увядающей своею красой, берёзовый лес, а посреди него один широколиственный клён вовсю запламенел червонным бархатом. Всё безпокоится, всё поспешает воспользоваться драгоценными часами последних тёплых дней.

По воздуху на крыльях лёгкого ветра длинными прядями паутины снуёт бабье лето. Вот оно опутало всё лицо резвой молодички, которая торопится куда-то улицею, вместе смеясь и бранясь. Из-за плетня отозвалась другая:

— Куда это ты бежишь, Килино?

— Да к волостной управе. Туда, говорят, повели моего Максима.

— Ас чего так?

— Да батьку ударил…

— Ой горюшко, ну беги же скорее!..

По пути ещё попадается безмятежная стайка ребятишек в длинных полотняных портках: одни верхом на палках, как на скакунах, другие, взнузданные веревками будто взаправдеш-ной упряжью, играют ногами не хуже добрых извозчичьих лошадей, — а их погонщики, вооружённые набитыми комками сошниковыми ружьями через плечо, гонят за собою облако пыли. Крик, гам и воинские клики оглашают окрестность…

Но вот все вдруг притихли, охваченные любопытством, — с волостного двора, закутанного в тополиную зелень, кружок людей шагает к навесу по другую сторону улицы. Посреди них двое: один лет тридцати, дюжий; другой старый и совсем седой, без шапки. Не сдержав тотчас охватившего их порыва, детишки сыпанули наперерез идущим и перемешались со взрослыми.

Те продвигались медленно и чинно, как бы совершая нечто торжественное. Безмолвно и важно ступая, они пересекли дорогу, так же молча вошли в поветовое правление, в тишине осмотрели его внутренность и стали вдоль стен. Земляной пол был покрыт трещинами, в уголку лежала кучка дров, посреди повети протянулась широкая низкая скамья.

Хлопцев на середину не допустили.

— Ну, что скажешь, Максиме? — спросил один из мужиков, по всей видимости главный над прочими.

Младший крестьянин встрепенулся и, оборотись к сивому старцу, поклонился ему до земли:

— Прости меня, батьку!

— Бог простит, сыне!

Ещё один поклон:

— Прости меня, батьку!

— Бог простит, сыне!

И в третий раз, покорно:

— Прости же, батьку!

— Бог, сыне, простит… ложись!

Молодой на мгновение заколебался, а потом с видимым спокойствием повернулся и лёг ниц на скамью.

Один из окружающих упёрся ему руками в плечи, другой — в ноги, оголивши зад до пояса. В руках третьего появился пучок берёзовых розог, поднялся вверх и с силою опустился на обнажённое тело. Оно шевельнулось и издало тихий стоп, а попёрек кожи вздулась кровяная черта.

— Раз! — сосчитал старший.

Снова пук поднялся на воздух — и опять багровая полоса обозначила место его падения.

— Два!..

Хлопчики врассыпную бросились вдоль по улице…Воздушное светило ласково пригревало и поветь, и летящую паутину, и малышню, которая без памяти от страха наяривала прочь во все лопатки, вздымая пыльную тучу. А издалека тягуче сочилась протяжная девичья песня:

Ой и вдарив Семён та и об полы рукамы —

Дитки ж мои дрибнесеньки, пропав же я з вамы…»


Это и все другие свои сочинения дед подписывал не собственным фамильным прозвищем: на титульных листах сборника рассказов и романа он вывел:

МИХАИЛ ЧЕЧЕЛЬ.

Слово довольно-таки загадочное: напрямую оно ничего не означает ни по-украински, ни по-польски, ни по-церковнославянски.

Но на восточном Подолье до сих пор сохраняется поселение под названием «Чечельник», ещё прежде того именовавшееся на тюркский пошиб «Чачаплык». Можно полагать, что либо само оно, либо ближайшая его окрестность послужили местом рождения деда Михаила, и он по стародавнему обычаю позаимствовал у него литературное имя.

(Впрочем, истории известен ещё один Чечель — в 1696 году полковник Таванского полка, с 1700 года возглавлявший уже целых три полка сердюков, то есть личной гетманской стражи, — Дмитрий Чечель или Чечела. Сему человеку выпал жребий охранять наиболее неприглядную личность среди обладателей гетманской булавы — пресловутого Мазепу; впрочем, он и ему остался верен — даже после бегства самого гетмана из своей столицы Батурина Дмитрий Чечель руководил обороной города от подступившего царского войска под командою Меншикова. После взятия крепости штурмом он бежал, по был пойман и казнён в том же Батурине 13 ноября 1708 года.

Навряд ли дед Михаил Иванович желал иметь что-либо общее с этим малоизвестным казацким полковником — скорее всего, тот так же взял за фамилию имя родного города: и все здесь о нем рассказанное в круглых скобках поведано лишь для очистки совести путешествующего космографа.

Так вот, главным же произведением деда был роман под названием «Берестечко»; а судьба его явственно приобрела нечто общее со своим прообразом.

Судя по сохранившейся переписке, взаимоотношения деда-писателя с печатью складывались следующим образом.

В апреле 1957 года он получил отзыв из издательства «Радянський письменник» на первую половину романа и несколько рассказов. В «Берестечке» рецензент нашёл множество «недо-ликов», рассказы же похвалил, в особенности как раз переведённое здесь «Канувшее в забвенье», — ему присоветовали продолжать в том же духе. Такое отношение, видимо, Михаила Ивановича задело — полтора года спустя, 6 января 1959-го он направил лично писавшему на него «отлуп» своё собственное возражение, впрочем грустно оговариваясь, что «звычайпо трудно потрапити на смак кожного читача».

В августе 1959 года он посылает в Киев в то же издательство уже весь роман в два десятка печатных листов и ещё пятилистовую книжку из дюжины «Мелких рассказов». В октябре до Самары-Куйбышева доходит ответ. Сочинитель обвиняется в том, что «вин явно любуеться, кохаеться в диалектизмах, застарилых виразах» — например, в местных прозваниях птиц; между тем как, хотя «птахи в ризных мисцях и пазываються по-ризному, якби кожний домагався вставляти у свий твир тильки свою назву, то вийшла б звичайнисеиька дурниця». Общий же вывод нового рецензента обратный по сравнению с предыдущим:

«1. Збирку «Дрибни оповидання» друкувати не можна.

2. Роман «Берестечко» заслуговае на увагу, але в такому выгляди, як вин е, ще та кож не можна друкувати. Авторови слид над ним уважно попрацювати, усунути вказани недолики, попрацювати над мовою, и тильки тоди може йти ричь про його надрукування».

В июне 1960-го дед пробует пробиться в другой киевский источник печати — «Державиздат». Ответ за подписью его главного редактора гласит: роман не годится по целым четырём пунктам, из коих первый и главный состоит в том, что «змальовуючи життя селян и ремисникив украинцив у перший половини XVII ст., Ви не показуете всией складности тогочасных суспильных и економичних видносин. Селяни и ремисники украинци у Вашему виклади, виходить, жили добре, заможньо, в мири та злагоди, аж поки не стали их визискува-ти польски магнати».

Отчаявшись, Михаил Иванович делает несколько малодушный шаг в сторону, за который вряд ли можно осудить семидесятипятилетнего старика: он вычленяет из первой части «Берестечка» детскую линию и превращает её в повесть для отрочества под названием «Карпо». Судьба тоже совершает некоторое движение ему навстречу: по крайней мере, на чистовой рукописи по всем листам насквозь сохранились корректорские пометы и подписи — а это значит, что её чуть было не сдали уже в производство. Однако что-то в последний миг и здесь послужило препятствием — в итоге «Державное видавництво дитячой литератури», подслащивая отказ признанием, что «оповидання» его «зацикавило», охая признается:

«Але, на превеликий жаль, таким, яким зараз е Ваш твир, ми його видати не можемо… Дуже багато натурализму. Ви детально описуете рани, калицтва, кров. Не варто цього робити, особливо у творах для дитей. Отже, нам здаеться, оповидания треба грунтовно допрацювати. Бажаемо творчих успихив!» Сие не весьма искреннее пожелание пришло в мае 1961 года; следующая и последняя бумага, венчающая далеко не полную подборку переписки, — ото телеграмма от середины июня того же 1961-го:

«Выезд безцелен к похоронам не успею скорбим тяжелой утратой. Иконниковы».

Четырнадцать лет спустя, в октябре 1975-го объёмистая папка с рукописями и письмами попала в руки двадцатилетнему внуку Михаила Ивановича, то есть мне. Полистав по диагонали и не найдя желания разбираться в полузабытом украинском, он отложил её в неблизкий сундук — и вот, следовательно, ещё через 12 лет срок всё-таки наступил.

Возвратясь из полуденного края, я проследил весь этот путь в обратном направлении вплоть до истоков, только теперь тем самым знаменитым нашим «задним умом» догадавшись, насколько его, по видимости, случайные повороты были оправданны. Затем переложил на русскую речь заключительную главу дедовского сочинения и, взявши её за основу, в третий решающий раз пошёл по той же дороге снова вперёд и остановился чуть не доходя до конечной цели — точно в то мгновение, когда вглядывался в необычайно знакомое лицо на снимке, найденном под престолом Козацких могил.

Ещё целый день оставался, прежде чем по всей Руси запоют о победе жертвенной любви над всепожирающим тленом «смертию смерть поправ», или, как звучали эти же слова в дониконовском, чересчур даже наглядном и вещном изводе:

СМЕРТИЮ СМЕРТЬ НАСТУПИ!

А покуда мы вышли из дома на чистый воздух. Снег как будто под землю скрылся — кругом расстилалась прозрачно-зелёная молодая трава, в которой светившее прямо в глаза солнце потопило влачащуюся под ногами тень. Впереди возвышался храм памяти — он был опоясан лесами, его чинили, и потому даже при нагрянувшем наконец счастливом освещении оку он был вполне внятен, а фотоаппарату нет.

У солеи возвышался стеклянный столп — та самая пушкинская «животворящая святыня», без которой земля мертва, как…пустыня («неродящая» — конечно, всего лишь моя догадка) и как алтарь без Божества. На сей раз алтарь не был пуст, что, собственно, и было главною целью пути по космосу пространства и времени.

К нему, к этому алтарю обращены были сказанные за шесть веков до начала всеобщего движения и в «нашу» эру ежегодно читаемые на утрени Великой Субботы пророческие слова, перед которыми произносится призыв к исключительному вниманию — «ушима нашима услышахом, и отцы наши возвестиша нам»:

«…и постави мя среде поля, се же бяще полно костей человеческих. И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля, и се сухи зело. И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? и рекох: Господи Боже, Ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия! слышите слово Господне! Се глаголет Адонаи Господь костем сим: се Аз введу в вас дух животен, и дам вам жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам Дух Мой в вас, и оживете, и увесте, яко Аз есмъ Господь. И прорекох, якоже заповеди ми Господь: и бысть глас, внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему, и видех, и се беша им жилы, и плоть растяше, и восхождаше, и протяжеся им кожа верху — духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы Духови: сия глаголет Адоиаи Господь — от четырех ветров прииди, Душе, и вдуни на мертвыя сия, и оживут. И прорекох, якоже повеле ми, и вниде в ня Дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих собор мног зело».


1988

Загрузка...