Редактор Г. Коледенкова Художник В. Вагин Художественный редактор Б. Мокин
Технические редакторы Н. Децко, Е. Румянцева Корректоры Н. Саммур, Н. Попикова
Сдано в набор 15/VII-75 г. Подписано к печати 31/XII-75 г. А12944. Формат изд. G0X84'/ir. Бумага тип. Ni 1. Печ. л. 24,0. Уел. печ. л. 22,32. Уч.-изд. л. 10,70. Тираж 50 ООО экз. Заказ Ni 387. Цена 1 р. 10 к.
Издательство «Современник» Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли и Союза писателей РСФСР 121351, Москва, Г-351, Ярцевская, 4
Книжная фабрика Ni 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли г. Электросталь Московской области, ул. им. Тевосяна, 25.
Двадцать лет назад Дмитрий Жуков свою работу в литературе начинал как переводчик английской, американской и югославской литературы. Он переводил на русский язык произведения Нушича и Домановича, Уэллса и Голсуорси, Джека Лондона и Стейнбека, Конан-Дойля и Даррелла, Бредбери и Саймака... Его лингвистические знания и опыт переводческой работы сослужили ему добрую службу, когда в нашей стране впервые встал вопрос о создании машины-переводчика. Дмитрий Жуков был среди*тех, кто прокладывал путь в области применения электронной техники для решения филологических задач, что впоследствии нашло свое отражение в его книгах «На руинах Вавилона», «Загадочные письмена», «Переводчик, историк, поэт?», «Мы — переводчики». Получили признание и книга документально-исторических повестей «В опасной зоне», его очерки, статьи и рассказы.
По нашел себя Дмитрий Жуков в ином жанре — в художественно-биографическом. Уже о его «Браниславе Нушиче», книге о югославском юмористе и драматурге, заговорили как о «глубоком и серьезном исследовании». Югославская газета «Политика» писала: «Монография Д. Жукова, имеющая аромат романизированных биографий, превзошла все, написанное до сих пор (о Нушиче,— Наше прим.), всесторонним анализом... Дмитрий Жуков своей книгой воздвиг в Москве памятник Браниславу Нушичу, достойный его творчества и славы». Желая почувствовать атмосферу, в которой жил его герой, Дмитрий Жуков изъездил вдоль и поперек всю Югославию, отыскал множество непубликовавшихся документов. В газете «Советская культура» было отмечено: «Часто автор, подобно Нушичу, мистифицирует читателя, лишь под конец эпизода раскрывая свой литературный замысел и подлинный ход событий. Книга читается как хороший роман. Да она и есть роман, вызывающий тем более доверия, что основа его реальна, а выдумка оговорена». Исследование о юмористе было написано с юмором.
Потом опять были путешествия и поиски, в результате которых родилась книга о неистовом Аввакуме. И снова успех у читателей: «Дмитрий Жуков,— писал Е. Осетров,— в работе стремится к непринужденному общению (в духе своего героя!) с читателем, смело вводя его в сложный и пестрый духовный и политический мир человека, жившего в семнадцатом столетии».
И вот новая книга Дмитрия Жукова, которая вводит читателя в мир людей, живших в девятнадцатом веке. И каких людей! Веселых, умных, талантливых. Автор понимает, что было бы непростительно писать о них скучно. И он создает увлекательную книгу, оставаясь в то же время исследователем, первопроходцем. Избрав своеобразную форму изложения, Дмитрий Жуков как бы подхватывает эстафету мистификаций и пародий, связанных с именем Козьмы Пруткова, вводит читателя в мир «дворянских гнезд», столичного и губернского чиновничества, показывает литературный быт эпохи, идеологическую борьбу. Взяв одно (далеко не из главных) явление русской литературы, он преподносит его так, что в нем, как в капле воды, отражается, играя бесчисленными оттенками, целая эпоха.
Всякое явление Дмитрий Жуков видит протяженным во времени, в истории. Его гипотезы смелы, порой спорны, но не беспочвенны. Книга Дмитрия Жукова согрета неподдельной любовью к людям, о которых он пишет.
В одной из своих статей Дмитрий Жуков так сказал о жанре, который избрал: «Любая человеческая жизнь, а тем более жизнь людей замечательных, так обильна событиями и переживаниями, что писатель, посвятивший себя этому жанру, может проявляться в полной мере, насколько хватит духу и таланта».
Представим себе, что Козьма Петрович Прутков действительно существовал на свете, и попробуем написать о нем небольшое исследование, руководствуясь как лучшими, так и не лучшими образцами современной историко-литературной прозы во всех ее оттенках — теоретическом, фактографическом, боязливо-цитатническом, претенциозно-модернистском и детективном.
Сперва подыскался было и автор исследования — некий Игорь Семенович Прутков, младший научный сотрудник какого-нибудь Института восточно-западной литературы имени Козьмы Пруткова, последние пятьдесят лет упорно работающий над собиранием материалов к диссертации об особенностях творчества поэта и директора Пробирной Палатки. Мы вообразили себе не только благородное негодование, которое испытывали бы строгие рецензенты, читая труд, публикуемый не по решению Ученого совета, но и те аргументы, в которые было бы облечено вышеупомянутое негодование.
Во-первых, кто-нибудь немедленно сообщил бы, что Игорь Семенович Прутков — не потомок Козьмы Петровича Пруткова, а по некоторым сведениям и не однофамилец последнего. Во-вторых, было бы с легкостью доказано, что автор пытался объять необъятное, но не преуспел в этом. В-третьих, некоторые критики, блистая эрудицией, рассказали бы то, что автор упустил в своем труде по части раскрытия историко-литературного подтекста сочинений Козьмы Пруткова. В-четвертых, автора обвинили бы в неуместных отступлениях от строгого академического стиля и в творческой несамостоятельности. В-пятых, вспомнив о безупречном чувстве меры у Козьмы Пруткова, нашли бы, что автор им не отличается, так как ворошит то, что следовало бы давно забыть...
Короче говоря, не совсем отказавшись от сотрудничества И. С. Пруткова, мы решили не подвергать его тяжким испытаниям и взять на себя весь груз упреков и обвинений.
Творческую судьбу Козьмы Пруткова иначе как счастливою не назовешь.
Вот ты, читатель, обронишь иной раз мудрую фразу: «Что имеем — не храним; потерявши — плачем», и
сам того не знаешь, что повторил ее вслед за Козьмой Прутковым.
Ты жалуешься, что у тебя остался «на сердце осадок».
Ты оправдываешь неудобство от какого-нибудь новшества словами: «Новые сапоги всегда жмут».
Ты предупреждаешь: «Держись начеку!»
Ты поучаешь: «Лучше скажи мало, но хорошо».
Ты рассуждаешь: «Все говорят, что здоровье дороже всего; но никто этого не соблюдает».
А о Козьме Пруткове не думаешь!!!
Разве что, заметив: «Нельзя объять необъятное», добавишь: «как сказал Козьма Прутков». Да и то не всегда.
А многие ли писатели прошлого и настоящего могут похвастаться таким глубоким проникновением в родной язык плодов их творчества?
Другое дело — где собирал писатель эти плоды. В народе, разумеется. И обогатив народную мудрость художественной формой, он возвращает ее народу в виде афоризмов, стихов, пьес, рассказов, романов, предисловий, заявлений и деловых бумаг.
Литературная деятельность Козьмы Пруткова протекала в пятидесятые — начале шестидесятых годов XIX века, в период острой политической и литературной борьбы. И хотя Козьма Петрович Прутков, в силу служебного положения, особенностей творчества и некоторых свойств своей личности, предпочитал стоять «над схваткой», он, как утверждает один из его близких друзей и биографов А. Жемчужников, «удостоился занять в литературе особое, собственно ему принадлежащее место».
Козьма Прутков превзошел своих предтеч и современников: Рудого Панька, Ивана Петровича Белкина, Ивана Чернокнижникова, Конрада Лилиеншвагера, Якова Хама, Аполлона Капелькина и других по разнообразию жанров, в которых он работал. Стихами он писал басни, эпиграммы, лирику, баллады. Не чужды ему были драматические жанры: комедия, водевиль, драма, мистерия, естественно разговорное представление... В его прозе можно усмотреть автобиографический, публицистический, исторический и эпистолярный жанры. Он писал полемические статьи и проекты. И наконец, своими афоризмами прославился как философ.
Отдельные произведения К. П. Пруткова вошли в литературные хрестоматии уже вскоре после его смерти, последовавшей в 1863 году. Однако «Полное собрание сочинений», о котором он неоднократно мечтал, вышло лишь в 1884 году. Имя Козьмы Пруткова, ставшее к тому времени легендарным, прославилось еще больше. Первый тираж (600 экземпляров) был раскуплен сразу же. В следующем году оно было переиздано двухтысячным тиражом. В 1916 году вышло двенадцатое издание.
В наше время насчитываются десятки изданий — от академических до иллюстрированных и карманных.
«Козьма Прутков,— пишет исследователь его творчества Б. Я. Бухштаб,— вошел в обиход русского читателя, завоевал репутацию классика без всякой критической указки, ибо ни один сколько-нибудь значительный русский критик не писал о нем».
Это утверждение не совсем точно. Еще при жизни Козьмы Пруткова о нем писали Добролюбов, Чернышевский, Аполлон Григорьев и многие другие критики. Он оказал несомненное влияние, например, на некоторые стороны творчества Салтыкова-Щедрина, и не раз восхвалялся Достоевским.
Сам Прутков тоже был под большим влиянием многих и многих. Он перенял у некоторых людей, пользовавшихся успехом, самодовольство, самоуверенность, даже, извините, наглость, и считал каждую свою мысль истиной, достойной оглашения. Он считал себя сановником в области мысли. И это понятно. Он был сановником в жизни — директором Пробирной Палатки в системе министерства финансов.
Его издатели и друзья уверяли, что, «будучи умственно ограниченным, он давал советы мудрости; не будучи поэтом, он писал стихи и драматические сочинения; полагая быть историком, он рассказывал анекдоты ; не имея образования, хотя бы малейшего понимания потребностей отечества, он сочинял для него проекты управления».
Прошел век, и стала очевидной некоторая поспешность их оценок. Да, он был «сыном своего времени, отличавшегося самоуверенностью и неуважением препятствий». Но творчество его не потеряло отчасти своей злободневности. Может быть, причина этого в том, что оно преподносилось под личиной «глубокого, прирожденного добродушия». «Злобные» литераторы вычеркиваются народной памятью более охотно.
К тому же давно, очень давно стали замечать, что он, как говорят в народе, «дурак-дурак, а умный». Поэт не поэт, а писал стихи так — дай боже всякому. Не историк, а в исторических анекдотах у него больше от духа и языка эпохи, чем в иных увесистых томах. Образования не имел, а в своих проектах был прозорлив...
К. П. Прутков очень любил славу. Он печатно сознавался, что «хочет славы», что «слава тешит человека». Но подлинного признания он добился лишь в наши дни. Его творчество тщательно изучается. Исследователи разыскивают в архивах его неопубликованные произведения, и с каждым новым изданием «Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова» становится все полнее и полнее.
Его творчеству посвящено несколько монографий и множество статей1. Теперь уже стал возможным и наш труд, совмещающий в себе биографию и анализ творчества Козьмы Петровича.
О том, что у Козьмы Петровича Пруткова была биография, стало известно только после его кончины, из некролога, написанного его племянником Каллистратом Ивановичем Шерстобитовым и опубликованного в четвертой книжке журнала «Современник» за 1863 год. Но это нисколько не удивительно. Большинство людей обходится коротенькими автобиографиями, которые пишут неоднократно в процессе прохождения службы, и удостаиваются биографий лишь посмертно, да и то при наличии особых заслуг перед обществом.
При составлении жизнеописаний биографы обычно строго соблюдают важнейший прагматический принцип, гласящий, что истина — это коридор, в который выходит много дверей.
Мы же считаем, что истина в данном случае — это помещение, в котором вообще нет ни окон, ни дверей, и потому доступ в него невозможен. Исходя из этого принципа, предлагаем читателю строго научную биографию Козьмы Петровича Пруткова, основанную на тщательном изучении как литературного наследства писателя, так и многочисленных воспоминаний его современников.
Нами руководило и то указание, которое оставил незабвенный К. П. Прутков в своих «Плодах раздумья»: «Жизнь нашу, можно удобно сравнить со своенравною рекою, на поверхности которой плавает челн, иногда укачиваемый тихоструйною волною, нередко же задержанный в своем течении мелью и разбиваемый о подводный камень. Нужно ли упоминать, что сей утлый челн на рынке скоропреходящего времени есть не кто иной, как сам человек?»
Козьма Петрович Прутков родился 11 апреля 1803 года в деревне Тентелевой Сольвычегодского уезда, входившего в то время в Вологодскую губернию.
Читатель, взгляни на географическую карту и попробуй найти на ней упомянутую деревню. Ты ее не найдешь, а между тем в XIX веке ее знали превосходно во всех департаментах столичных министерств, и, очевидно в связи с ее дурной репутацией во времена Козьмы Пруткова, петербургские сановники часто говаривали своим подчиненным: «Смотри ты у меня! Сошлю тебя в Тентелеву деревню!»
Однако на той же карте всякий легко отыщет близ Сольвычегодска деревню Козьмино, а это дает основание думать, что Тентелева деревня подверглась переименованию, тем более что «имя славное Пруткова, имя громкое Козьмы» уже успело к тому времени удостоиться благодарности потомков. Впрочем, наше изыскание пока не выходит за рамки научной гипотезы.
К тому же будущую знаменитость нарекли Кузьмой, но впоследствии сам он переименовал себя в «Козьму» и даже в «Косьму», чем и подтвердил собственный афоризм о том, что «всякая вещь есть форма проявления беспредельного разнообразия».
Итак, вернемся к событию, о котором в бумагах К. П. Пруткова, хранящихся в портфеле с надписью «Сборник неоконченного (d’inachevé)», в особой тетрадке, озаглавленной «Материалы для моей биографии», говорится:
«В 1801 году, 11-го апреля, в 11 часов вечера, в просторном с мезонином доме владельца дер. Тентелевой, что близ
Сольвычегодска, впервые раздался крик здорового новорожденного младенца мужского пола; крик этот принадлежал мне, а дом — моим дорогим родителям».
Так когда же все-таки родился К. П. Прутков? В 1803-ем или 1801-ом году?
В «Биографических сведениях о Козьме Пруткове», которые содержатся в его «Полном собрании сочинений», изданном Алексеем и Владимиром Жемчужниковыми в 1884 году, последние предупреждали, что сведения, напечатанные К. И. Шерстобитовым при содействии Александра Жемчужникова в «С.-Петербургских Ведомостях» в 1876 году и содержащие приведенный отрывок из «Материалов для моей биографии», являются вымышленными. Однако позднейшие издатели, будучи не в силах разобраться в подлинности сведений, сообщенных столь авторитетными личностями, стали публиковать и то, и другое, предлагая самому читателю выбрать дверь, ведущую к истине.
Мы же, следуя строго научному принципу, не можем согласиться с такой некорректностью, как двойное рождение К. П. Пруткова, тем более что он сам же и сказал: «Одного яйца два раза не высидишь!»
Козьма Прутков происходил из незнатного, но весьма замечательного дворянского рода. Замечательного тем, что почти весь он занимался литературой. К. П. Прутков доказал это, опубликовав в годы своей творческой зрелости выдержки из записок своего деда, отставного премьер-майора и кавалера Федота Кузьмича Пруткова, а также кое-что из сочинений своего отца Петра Федотыча Пруткова.
«Гисторические материалы» Пруткова (деда) начинаются с «Приступа» к ним. Обращаясь к своему сыну Петру, премьер-майор писал: «В гнетомые старостью годы свои утешаюсь я в деревенской тихости кроткими наслаждениями и изобретенными удовольствиями и, достохвально в воспоминаниях упражняясь, тебе, сынишке моему, Петрушке, ради душевной пользы и научения, жизненного прохождения моего описание и многие гисторические, из наук и светских разговоров почерпнутые сведения, после гроба моего оставить положил. А ты оное мое писание в необходимое употребление малому мальчишке, Кузьке, неизбежно передай, чем сильняе прежнего наклонность мою заслужите».
Судя по всему, Петр Федотыч Прутков (отец) так и поступил — передал записки сыну, Козьме Петровичу, а тот предал их гласности в журнале «Современник», воспользовавшись своими связями и авторитетом в литературных кругах. К сожалению, Козьма Прутков не успел опубликовать дедовского описания «жизненного прохождения», а также выполнить свое обещание, данное им в «Предуведомлении» к извлечениям из «Гисторических материалов»,— издать записки отца, а потом — собственные.
Казалось бы, получил «Гисторичеекие материалы» и печатай. Но нет! Не таков был Козьма Петрович Прутков. С подлинно научной добросовестностью, сделавшей после него невозможной публикацию иного рода, он занялся текстологической работой, удостоверил атрибуцию записок и установил дату их написания. И вот его выводы :
«Записки деда писаны скорописью прошлого столетия — in folio — без помарок; значит, они не черновые! Спрашивается: где же сип последние? Неизвестно!.. Предлагаю свои соображения.
Дед мой жил в деревне; отец мой прожил там же два года сряду; значит: они там! А может быть, у соседних помещиков? А может быть, у дворовых людей? Значит: их читают! Значит: они занимательны! Отсюда: доказательство замечательной образованности моего деда, его ума, его тонкого вкуса, его наблюдательности. Это факты ; это несомненно! Факты являются из сближений. Сближения обусловливают выводы.
Почерк рукописи различный; значит, она писана не одним человеком. Почерк «Приступа» совершенно сходен с подписью деда; отсюда: тождественность лица, писавшего «Приступ», с личностью моего деда!
Дед мой родился в 1720 году, кончил записки в 1780. Значит, они начаты в 1764 году. В записках его видна сила чувств, свежесть впечатлений; значит, при деревенском воздухе, он легко мог прожить до 70 лет; стало быть, он умер в 1790 году».
Так благодарный читатель познакомился с творениями Пруткова (деда).
При всей своей старомодности и неуклюжести слога они обладают такими несомненными достоинствами, как занимательность и изящество, с которыми преподносятся глубокие и остроумные мысли. И уже благодаря одной этой публикации никогда не будут преданы забвению имена таких героев, как Александр Македонский, философ Декарт, маршал де Басомпьер, Иван Яков де Руссо, генерал Монтекукули и английский министр Кучерстон.
Великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский в своих «Зимних заметках о летних впечатлениях» приветствовал публикацию К. П. Прутковым «Гисторических материалов» весьма восторженно:
«Есть у нас теперь один замечательнейший писатель, краса нашего времени, некто Козьма Прутков. Весь недостаток его состоит в непостижимой скромности : до сих пор не издал еще полного собрания своих сочинений. Ну так вот, раз напечатал он в смеси в «Современнике» очень давно уже: «Записки моего деда». Вообразите, что мог записать тогда этот дебелый, семидесятилетний, екатерининский дед, видавший виды, бывавший на куртагах и под Очаковом, воротившись в свою вотчину и принявшись за свои воспоминания. То-то, должно быть, интересно было записать. Чего-чего не перевидал человек! Ну, так вот у него все состоит из следующих анекдотов :
«Остроумный ответ кавалера де Монбазона. Некогда одна молодая и весьма пригожая девица кавалера де Монбазона в присутствии короля хладнокровно спрашивала: «Государь мой, что к чему привешено, собака к хвосту или хвост к собаке?» На что сей кавалер, будучи в отповедях весьма искусен, нисколько не смятенным, но, напротив, постоянным голосом ответствовал: «Никому, сударыня, собаку за хвост, как и за голову, взять невозбранно». Сей ответ оному королю большое удовольствие причинивши, и кавалер тот не без награды за него остался».
Вы думаете, что это надуванье, вздор, что никогда такого деда и на свете не было,— продолжал Достоевский.— Но клянусь вам, что я сам лично в детстве моем, когда мне было десять лет от роду, читал одну книжку екатерининского времени, в которой и прочел следующий анекдот. Я тогда же его затвердил наизусть, так он приманил меня,— и с тех пор не забыл:
«Остроумный ответ кавалера де Рогана. Известно, что у кавалера де Рогана весьма дурно изо рту пахло. Однажды, присутствуя при пробуждении принца де Конде, сей последний сказал ему: «Отстранитесь, кавалер де Роган, ибо от вас весьма дурно пахнет». На что сей кавалер немедленно ответствовал: «Это не от меня, всемилостивейший принц, а от вас, ибо вы только что встаете с постели».
Заверив подлинность опубликованных Козьмой Прутковым исторических документов, Достоевский предлагает читателям вообразить себе Пруткова (деда) — помещика, старого воина, пожалуй, еще без руки, со старухой помещицей, с сотней дворни, с детьми Митрофанушками, ходящего по субботам в баню и парящегося до самозабвения; представить себе, как он, с очками на носу, важно и торжественно читает по складам подобные анекдоты, да еще принимает все за самую настоящую суть, чуть-чуть не за обязанность по службе...
Что же касается творчества Петра Федотыча Пруткова (отца), то из множества хранившихся у Козьмы Пруткова его превосходных сочинений напечатана была в «Современнике» лишь оперетта «Черепослов, сиречь Френолог» и обещана комедия «Амбиция».
Петр Федотыч Прутков написал «Амбицию» в молодости, и, по свидетельству Пруткова (сына), Державин и Херасков одобряли ее, но Сумароков составил на нее эпиграмму:
Ликуй, парнасский бог! Прутков уж нынь пиит,
Для росских зрелищей «Амбицию» чертит;
Хотел он, знать, своей комедией робятской
Пред светом образец явить амбицьи хватской;
Но Аполлон за то, собрав прутков длинняе,
Его с Парнаса — вон, чтоб был он поскромняе!
Оперетта в трех картинах «Черепослов, сиречь Френолог», сочинение Петра Федотыча Пруткова (отца), была не только напечатана, но и увидела сцену в театре В. Ф. Комиссаржевской через много лет после кончины и отца и сына Прутковых, а именно в 1909 году.
Несколько ошарашенные зрители увидели наконец воочию бодрого, но плешивого френолога Шишкенгольма, его седую и дряхлую жену, их полную, со сдобным голосом, дочь Лизу, ее поклонников Касимова, лысого, без парика, и Вихорина, лысого, но в парике, и гидропата Иеронимуса-Амалию фон Курцгалопа.
Читателю, наверно, досконально известно это жизнеутверждающее произведение о пагубном увлечении тогдашнего петербургского общества френологией — лженаукой, ставившей способности и судьбу человека в зависимость от наличия тех или иных шишек на черепе. Читатель помнит, как ради получения руки Лизы отставной гусар Касимов подверг себя страшной операции и приобрел шишки славы, памяти, любви при помощи... ударов по черепу молотком. И как страстная Лиза досталась все-таки не ему, а гидропату Курцгалопу...
Публикуя произведение, написанное Прутковым (отцом) уже в старости, Прутков (сын) предпослал оперетте такие слова :
«Шишков, Дмитриев, Хмельницкий достойно оценили ее. А ты (читатель.— И. П.) обрати внимание на несвойственную старику веселость, живость, остроту и соль этой оперетты! Убежден, что по слогу и форме она много опередила век! Умный Дмитриев написал к отцу следующую надпись:
Под снежной сединой в нем музы веселятся,
И старости — увы! — печальные года
Столь нежно, дружно в нем с веселостью роднятся,
Что — ах! — кабы так было завсегда!
Несмотря на такую тонкую оценку нашего поэта-критика, я все еще не печатал «Френолога». Но недавно я прочел это произведение генерал-майору Ульяновскому и тайному советнику Рябову : — лестные отзывы их превосходительств, моих начальников, ободрили меня,— я решился! Читатель, если будешь доволен, благодари их! »
И становится понятной та страсть к литературе, которая была столь сильна в человеке чиновном и весьма благонамеренном, каковым пребывал до конца дней своих Козьма Петрович Прутков. Теперь бы мы сказали : наследственность, гены, молекулы. Сам он выражался проще: «Отыщи всему начало и многое поймешь».
Родитель Козьмы Петровича Пруткова по тогдашнему времени считался между своими соседями человеком богатым. Маленький. Кузька получил прекрасное домашнее воспитание. Кузькина мать была справедливой, но строгой женщиной, и в этом последнем ее достоинстве следует, очевидно, искать корни столь распространенного русского выражения, непереводимого на иностранные языки. Не раз она, прикладывая тяжелую ладонь к мягким частям Кузькиного тела, внушала ему: «Единожды солгавши, кто тебе поверит», и эта истина запечатлелась в юном мозгу навсегда.
Когда Кузьке исполнилось десять лет, его засадили за азбуку. Первым учителем был добрейший отец Иоанн Пролептов, приходской священник. Он же впоследствии обучал его и другим предметам. Уже на склоне жизни К. П. Прутков часто вспоминал свое детство и с любовью просматривал уцелевшую записную книжку почтенного пресвитера.
В этой книжке отец Иоанн собственноручно отмечал успехи своего, питомца. Опустив многоглаголание воспитателя, обратимся прежде всего к двум предметам, предрекавшим успех на избранных впоследствии Козьмой Прутковым поприщах. Будущий директор Пробирной Палатки и поэт по упражнению на счетах получил отметку «смело-отчетливо», а по русской словесности — «назидательно, препохвально».
Такие отметки, по словам К. П. Пруткова, приводили его родителей в неописуемую радость и укрепляли в них убеждение, что из него выйдет нечто необыкновенное. Предчувствие их не обмануло. Рано развернувшиеся в нем литературные
силы подстрекали его к занятиям и избавляли от пагубных увлечений юности. Ему едва минуло семнадцать лет, когда портфель, в котором он прятал свои юношеские произведения, был переполнен.
Но, как говорится, и саго, употребленное не в меру, может причинить вред. Однажды, заметив в саду задремавшего на скамье отца Иоанна, К. Прутков написал на этот случай басню «Священник и гумиластик», в которой были такие строки:
Ты денно, нощно должен бдеть,
Тех наставлять, о тех радеть,
Кто догматов не знает веры,
А не сидеть,
И не глазеть,
И не храпеть,
Как пономарь, не зная меры.
Это вольнодумство, которое К. П. Прутков, однако, расценивал потом как юношескую шалость, имело весьма печальное последствие.
Приближался день именин Петра Федотыча Пруткова. Отец Иоанн, сочинив высокопарные вирши, заставил Козьму вызубрить их и прочесть перед виновником праздника. О том, что произошло дальше, К. П. Прутков живописал весьма выразительно, и мы уступаем место перу более мощному :
«Родитель был в восторге... Сели за стол. Все ликовало, шумело, говорило, и, казалось, неприятности ожидать неоткуда. Надобно же было, на беду мою, случиться так, что за обедом пришлось мне сесть возле соседа нашего Анисима Федотыча Пузыренко, которому вздумалось меня дразнить, что сам я ничего сочинить не умею и что дошедшие до него слухи о моей способности к сочинительству несправедливы ; я горячился и отвечал ему довольно строптиво, а когда он потребовал доказательств, я не замедлил отдать ему находившуюся у меня в кармане бумажку, на которой была написана моя басня «Священник и гумиластик». Бумажка пошла по рукам. Кто, прочтя, хвалил, а кто, посмотрев, молча передавал другому. Отец Иоанн, прочитав и сделав сбоку надпись карандашом: «Бойко, но дерзновенно»,— передал
своему соседу. Наконец бумажка очутилась в руках моего родителя. Увидев надпись пресвитера, он нахмурил брови и, не долго думая, громко сказал: «Козьма! прийди ко мне».
Я повиновался, предчувствуя, однако, что-то недоброе. Так и случилось,— от кресла, на котором сидел мой родитель, я в слезах ушел на мезонин, в свою комнату, с изрядно на-костылеванным затылком...»
Это было поучительным уроком. Впредь К. П. Прутков уж не писал сатир, хотя и не оставил басен. Но в них он избегал и намеков на действительные происшествия, а тем более остерегался задевать сильных мира сего. В зрелые годы эта философия вылилась у него в чеканную форму: «Не ходи по косогору — сапоги стопчешь! »
Дерзость юного К. Пруткова заставила задуматься его родителей и решительно повлияла на его дальнейшую судьбу. На семейном совете признано было, что он слишком избаловался, а потому довольно его пичкать науками — пусть определится на службу и познакомится с воинской дисциплиной.
Его первые биографы пишут: «В 1820 г. он вступил в военную службу, только для мундира, и пробыл в этой службе всего два года с небольшим, в гусарах».
Однако в некрологе, писанном лет на двадцать раньше, можно прочесть, что начал он службу «в 1816 году, юнкером в одном из лучших гусарских полков».
В «Некоторых материалах для биографии К. П. Пруткова» есть указание на то, что будущий директор и поэт оставил родительский кров лишь на двадцать первом году жизни, «поступив в *** армейский гусарский полк».
Чему же верить?
Если он родился в 1801 году, то поступить в полк он мог и двадцати лет.
Если же он родился в 1803 году, то поступить в полк мог семнадцати и даже тринадцати лет. Вот уж поистине, если на клетке слона прочтешь надпись: «Буйвол», не верь глазам своим.
Одно несомненно, а именно то, что, будучи в гусарах, он Еидел сон.
В ночь с 10 на 11 апреля 1823 года, возвратясь поздно домой с товарищеской попойки и едва прилегши на койку, он увидел перед собою голого бригадного генерала, в эполетах, который, подняв его с койки за руку и не дав ему одеться, повлек за собой молча по каким-то длинным и темным коридорам, на вершину высокой и остроконечной горы, и там стал вынимать перед ним из древнего склепа разные драгоценные материи, показывая ему одну за другой и даже прикладывая некоторые из них к его продрогшему телу. Прутков ожидал с недоумением и страхом развязки этого непонятного события, как вдруг, от прикосновения к нему самой дорогой из этих материй, он ощутил во всем теле сильный электрический удар, от которого проснулся, весь в испарине.
Друзья Козьмы Петровича рассказывали, что этот сон произвел на него впечатление необыкновенное. И подтверждали это одним непререкаемым фактом. Он помечал все свои печатные прозаические статьи одиннадцатым числом апреля или иного месяца. Некоторые исследователи полагали, что тем самым он желал ознаменовывать каждый раз свой день рождения. На самом же деле он ознаменовывал такой пометой не день рождения, а свое сновидение, только случайно совпавшее с днем его рождения. Этим он подобно прочим великим людям подчеркивал твердую веру в свою звезду.
Друзья свидетельствуют, что сновидение имело влияние на всю его жизнь2.
«Часто рассказывая о нем впоследствии, он всегда приходил в большое волнение и заканчивал свой рассказ громким возгласом: «В то же утро, едва проснувшись, я решил оставить полк, и подал в отставку; а когда вышла отставка, я тотчас определился на службу по Министерству финансов, в Пробирную Палатку, где и останусь навсегда! »
На двадцать пятом году жизни, будучи еще в малых чинах, К. П. Прутков влюбился. Ее звали Антонидой Платоновной Проклеветантовой. Знакомство их состоялось, по-видимому, через ее родственника, сослуживца Козьмы Петровича по Пробирной Палатке, губернского секретаря Илиодора Проклеветантова.
То, что он влюбился, подтверждается некоторыми фактами, почерпнутыми нами из «Плодов раздумья». Человек, сказавший: «Гони любовь хоть в дверь, она влетит в окно», не мог не познать этого высокого чувства. С другой стороны, зная степенность Козьмы Петровича и его отношение к адюльтеру, выразившееся в афоризмах: «Женатый повеса воробью подобен» и «Любой фат подобен трясогузке», мы с негодованием отвергаем предположение, что знакомство с амуром состоялось уже в браке.
Ах, чувствительный человек подобен сосульке: пригрей его, он растает, и тогда в здании человеческого счастья, над стенами, возведенными дружбой, образует свой купол любовь. Любовь, естественно, переходит в брак, ибо шутки с женщинами глупы и неприличны,— говорим мы вслед за Прутковым.
Девиц Козьма Петрович сравнивал с шашками: не всякой удается, но всякой желается попасть в дамки. Антониде Платоновне удалось.
Возможно, тогда же Козьма Прутков, подражая Бенедиктову, подражавшему, в свою очередь, Пушкину, написал стихотворное послание «К друзьям после женитьбы», из которого мы приведем три строфы :
Я женился; небо вняло Нашим пламенным мольбам;
Сердце сердцу весть подало,
Страсть ввела нас в светлый храм.
О, друзья! ваш страх напрасен;
У меня ль не твердый нрав?
В гневе я суров, ужасен,
Страж лихой супружних прав.
Есть для мести черным ковам У женатого певца Над кроватью, под альковом Нож, ружье и фунт свинца!
Не желая уподобиться ревнивому турку, Козьма Петрович заботился о том, чтобы Антонида Платоновна всякий год приносила ему по младенцу. К концу его жизни оставались в живых шесть сыновей и четыре дочери, унаследовавшие приятную наружность и высокое образование отца. Впрочем, по другим сведениям, у него самым таинственным образом оказалось после кончины шесть дочерей и семь сыновей.
С одной стороны, брак Козьмы Петровича можно считать счастливым. А с другой — кажется странным, что, став начальником, К. Прутков уволил Илиодора Проклеветантова по 3-му пункту, то есть без объяснения причин, невзирая на родство. И не наводит ли на размышления упорно не замечаемый исследователями плод раздумий Козьмы Пруткова : «Влюбленный в одну особу страстно — терпит другую токмо по расчету»?
Из множества проблем, стоящих перед пруткововедени-ем, проблема любви и брака остается едва ли не самой запутанной и еще ждет своего разрешения. Поэтому мы предлагаем обсудить (в порядке «постановки вопроса») две темы:
Во-первых, что подразумевал К. П. Прутков под своим знаменитым высказыванием: «Обручальное кольцо есть первое звено в цепи супружеской жизни»?
И во-вторых, предлагаем разрешить загадку «Известного писателя» из пролога к естественно-разговорному представлению К. П. Пруткова «Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком», напечатанному впервые в № 4 журнала «Современник» за 1864 год. Уже первые издатели «Полного собрания» указывали в примечании к прологу, что в действующем лице «Известный писатель» (цитируем дословно) «Козьма Прутков, судя по некоторым признакам, изобразил самого себя».
Именно там было дано впервые четкое определение, что суть драматические представления, и последние, в свою очередь, подразделены на отрасли, как-то: на комедии, трагедии, драмы, оперы, пантомимы, водевили и хороводы.
Представлением «Опрометчивый турка» К. П. Прутков («Известный писатель») вместе с каким-то своим неизвестным «товарищем» хотел сказать новое слово в литературе. Но не успел.
Однако в прологе у него была реплика: «Мы посвятили ему (представлению.— И. П.) всю нашу жизнь и наши зрелые лета (!!!). Кроме того, я отказался для него от выгодной партии с дочерью купца Громова, уступив ее другому моему товарищу» (курсив наш.— И. 77.).
Зная, что в зрелые годы К. П. Прутков был уже обременен семьей, мы недоумеваем. О другом же его товарище известно лишь то, что он играл на скрипке без канифоли и произнес реплику: «Дочь купца Громова за мной... У меня много детей, рожденных от первого брака и нечаянно».
К. П. Прутков, вступив в Пробирную Палатку в 1823 году, оставался там до смерти. Как известно, начальство отличало и награждало его. «Здесь,— писали его первые биографы,— в этой Палатке, он удостоился получить все гражданские чины, до действительного статского советника включительно, а потом — и орден св. Станислава 1-й степени...»
Не имея под рукой послужного списка К. П. Пруткова, мы не можем с достоверностью сказать, с какого класса табели о рангах начал он свою службу, но скорее всего, как дворянина и отставного офицера, его сразу произвели в десятый класс и присвоили чин коллежского секретаря. Довольно быстро продвигаясь вверх по служебной лестнице («он был очень доволен своею службою»,— говорили знавшие его), К. П. Прутков соответственно был удостоен чинов титулярного советника, коллежского асессора (дававшего право на дворянское звание тем, кто его не имел), надворного советника, коллежского советника, статского советника и, наконец, действительного статского советника3.
Не без должного трепета мы приступаем к описанию последнего периода служебной деятельности Козьмы Петровича Пруткова, ибо он вступил в число особ четвертого класса. Значит, он был все равно что генерал-майор среди военных и потому стал для всех Его Превосходительством.
Кроме перстней, пожалованных ему при разных случаях, К. П. Прутков имел ряд орденов, увенчанных, как уже говорилось, орденом св. Станислава 1-й степени, который составлял предмет его гордости и был неоднократно поминаем и стихах, хотя про себя Его Превосходительство отмечало, что взнос в 120 рублей, следуемый с кавалеров, весьма накладен.
Всего этого К. П. Прутков добился без особой протекции, руководствуясь принципом, что «усердие все превозмогает». Впоследствии он писал: «Мой ум и несомненные дарования, подкрепляемые беспредельною благонамеренностью, составляли мою протекцию».
Благонамеренность его, а также литературный талант особенно ценились тайным советником Рябовым, давно принявшим Пруткова под свое покровительство и сильно содействовавшим, чтобы открывшаяся в 1841 году вакансия начальника Пробирной Палатки досталась ему. Этому благоволению не следует удивляться, так как музы не были чужды даже высшим чиновникам того времени. Достаточно вспомнить поэта Владимира Григорьевича Бенедиктова, который имел такой же шумный успех в литературе, как и впоследствии Козьма Петрович Прутков. Бенедиктов тоже служил в Министерстве финансов и тоже, благодаря усердию, аккуратности, памяти на цифры и верности в счете, сделал карьеру, достигнув чина действительного статского советника.
Получив место директора Пробирной Палатки, К. П. Прутков приехал благодарить своего покровителя и навсегда запечатлел в своей памяти его слова :
— Служи, как до сих пор служил, и далеко пойдешь. Фаддей Булгарин и Борис Федоров также люди благонамеренные, но в них нет твоих административных способностей, да и наружность-то их непредставительна, а тебя за одну твою фигуру стоит сделать губернатором.
Все биографы отмечают безукоризненное управление К. П. Прутковым Пробирной Палаткой. Подчиненные любили, но боялись его, поскольку он был справедлив, но строг.
Племянник директора К. И. Шерстобитов писал по случаю смерти своего дяди :
Л. М. Жемчужников, Л. Ф. Лагорио, А. Е. Бейдеман. Портрет Козьмы Пруткова 1853.
«И долго еще, вероятно, сохранится в памяти чиновников пробирной палатки величественная, но строгая наружность покойного: его высокое, склоненное назад чело, опушенное снизу густыми рыжеватыми бровями, а сверху осененное поэтически-всклоченными, шанкретовыми с проседью волосами; его мутный, несколько прищуренный и презрительный взгляд; его изжелта-каштановый цвет лица и рук; его змеиная саркастическая улыбка, всегда выказывавшая целый ряд, правда, почерневших и поредевших от табаку и времени, но все-таки больших и крепких зубов; наконец,
его вечно откинутая назад голова и нежнолюбимая им альмавива... Нет, такой человек не может скоро изгладиться из памяти знавших его!»
Козьма Петрович Прутков проживал вместе со всей своей многочисленной семьей в большой казенной восемнадцатикомнатной квартире в доме № 28 на Казанской улице, что берет свое начало от Невского проспекта у Казанского собора. Именно там и находилась Пробирная Палатка Горного департамента Министерства финансов1.
Пробирное дело было заведено в России еще в допетровскую эпоху. Но настоящие пробы (определение примесей в
1 Здание сохранилось. В доме № 28 по ул. Плеханова (б. Казанской) размещается Инспекция пробирного надзора Министерства финансов СССР.
драгоценных металлах и нанесение специальных знаков на изделия из них) были введены указом Петра I от 13 февраля 1700 года. За наложение клейм взималась пробирная пошлина. Этим-то, а также пробирным надзором, и занималась Пробирная Палатка. В этой связи небезынтересно было бы отметить, что прямым предшественником К. П. Пруткова в пробирном деле был Архимед.
Как повествует история, сиракузский царь Гиерон, подозревая золотых дел мастера в том, что тот из корыстных видов подмешал в изготовленную золотую корону серебра,
Здание Пробирной Палатки, где жил, служил, творил и скончался К. П. Прутков. Ленинград, ул. Плеханова, 23 (б. Казанская). Фото Дмитрия Жукова.
поручил своему родственнику Архимеду открыть обман. Долго и безуспешно трудился Архимед, пока наконец не решил искупаться. В ванне он и открыл основной гидростатический закон, отчего пришел в такой восторг, что голый, с криком «Эврика!», побежал из купальни домой и, испробовав свою теорию, изобличил вора.
Козьма Прутков не мог не знать предыстории своего достославного учреждения, и тут невольно напрашивается одно наблюдение, ускользнувшее от весьма ученых исследователей жизни и творчества директора Пробирной Палатки и поэта. Кто не знает знаменитого его стихотворения «К моему портрету»!
Когда в толпе ты встретишь человека,
Который наг4 (курсив наш.— И. П )5,
Чей лоб мрачней туманного Казбека,
Неровен шаг;
Кого власы подъяты в беспорядке,
Кто, вопия,
Всегда дрожит в нервическом припадке,—
Знай — это я!..
Кого язвят со злостью, вечно новой,
Из рода в род;
С кого толпа венец его лавровый Безумно рвет;
Кто ни пред кем спины не клонит гибкой,—
Знай — это я ;
В моих,устах спокойная улыбка,
В груди — змея!..
Анализируя вторую часть стихотворения, нельзя не обратить внимания на сходство некоторых черт характеров Козьмы Пруткова и его великого предтечи, сказавшего некогда: «Дайте мне точку опоры, и я переверну мир».
Следы тщательного изучения Прутковым творческого наследия Архимеда мы находим в известном стихотворении «Поездка в Кронштадт».
Море с ревом ломит судно,
Волны пенятся кругом;
Но и судну плыть нетрудно
С архимедовым винтом...
Однако если Архимед предавался занятиям механикой с таким усердием и самопожертвованием, что забывал о существенных жизненных потребностях, и не раз рабы обязаны были принуждать его воспользоваться их услугами, то Козьма Прутков оправдывал свое увлечение литературой словами: «Специалист подобен флюсу: полнота его одностороння».
О дворовых же крепостных директора и поэта известно, что они не только пренебрегали своим долгом, но и были поголовно, по мнению К. II. Пруткова, лентяями и пьяницами, предпочитавшими убивать время, шляясь по Сенному рынку и сиживая в окрестных трактирах.
Состоя продолжительное время начальником Пробирной Палатки, К. П. Прутков руководствовался принципом: «Усердный в службе не должен бояться своего незнания, ибо каждое новое дело он прочтет». В те далекие времена от руководителя не требовали специальных знаний, главным мерилом служебного соответствия была благонамеренность.
Прутков был не только усерден и благонамерен, но и обладал высокоразвитым чувством собственного достоинства, а также делал все, чтобы это чувство щадили. «Собери свои мысли и сосредоточься ранее, чем переступишь порог кабинета начальника, — предупреждал он. — Иначе можешь оттуда вылететь наподобие резинового мячика».
Свой служебный досуг Прутков посвящал большей частью составлению различных проектов, в которых постоянно касался всяких нужд и потребностей государства. Особенное внимание начальников привлек его проект о сокращении переписки, а следовательно, об экономии бумаги, и записки о сокращении штатов, что поселило в них мнение о замечательных его дарованиях как человека государственного.
«При этом я заметил,— вспоминал К. П. Прутков,— что те проекты выходили у меня полнее и лучше, которым я сам сочувствовал всею душою. Укажу для примера на те два, которые, в свое время, наиболее обратили на себя внимание : 1) «о необходимости установить в государстве одно общее мнение» и 2) «о том, какое надлежит давать направление благонамеренному подчиненному, дабы стремления его подвергать критике деяния своего начальства были в пользу сего последнего».
Официально оба проекта, как известно, приняты тогда не были, «но, встретив большое к себе сочувствие во многих начальниках, не без успеха были многократно применяемы на практике».
Но ни служба, ни составление проектов, открывавших ему широкий путь к почестям и повышениям, не уменьшали в нем страсти к поэзии.
Очевидно, еще в ранний период его творчества было написано стихотворение «К месту печати», раскрывающее неподдельность и свежесть чувств многообещающего молодого чиновника.
Люблю тебя, печати место,
Когда без сургуча, без теста,
А так, как будто угольком,
«М. П.» очерчено кружком!..
Накладывание сургуча на бумагу и печати на сургуч, по свидетельству современников, было своего рода искусством: надо было следить, чтобы сургучная печать лежала тонким слоем, не коптилась, не прожигала бумаги.
К тому времени, когда К. П. Прутков занял свой высокий пост, уже были изобретены стальные перья, но, подобно многим другим штатским генералам, Козьма Петрович предпочитал писать гусиными. Очинка перьев тоже была подлинным искусством, и коллежский регистратор Люсилин сделал карьеру, снискав своим уменьем чинить перья «по руке» директора Пробирной Палатки положение собственного секретаря его превосходительства.
Писал К. П. Прутков много, но ничего не печатал. И неизвестно, знали бы мы славное имя Козьмы Пруткова, который поразил мир своей необыкновенной литературной разнообразностью, если бы не один случай, повлекший за собой весьма полезное для него знакомство.
Однажды, году в 1850, Козьма Петрович, взяв продолжительный служебный отпуск, собирался поехать за границу и, в частности, посетить Париж. Ради экономии средств на дорожные расходы, а также ради того, чтобы иметь рядом человека, хорошо владеющего иностранными языками6, он поместил в «Северной Пчеле» объявление о том, что ищет попутчика с долею расходов на экипаж и пр.
И вот как-то ночью, в четвертом часу, Козьма Петрович Прутков был поднят с постели своим слугой, объявившим, что четверо каких-то господ требуют его превосходительство для сообщения ему важнейшего известия. Возможно, что они из самого дворца, поскольку двое из них — в придворных мундирах.
Козьма Петрович так спешил, что как был в фуляровом колпаке, так и появился в прихожей своей казенной квартиры, лишь накинув халат. При свете свечи, которую держал слуга, он и в самом деле разглядел золотое шитье мундиров и еще два щегольских фрака. Все четверо были молоды и красивы. Один из них представился графом Толстым, остальные по очереди склоняли головы и, щелкая каблуками, произносили :
— Жемчужников.
— Жемчужников.
— Жемчужников.
Расчетливый путешественник не без основания решил, что они братья, и что-то знакомое забрезжило в его сонной голове.
— Чему обязан, ваше сиятельство, господа?
— Скажите, пожалуйста, ваше превосходительство,— спросил один из них,— не ваше ли это объявление в третьеводнишнем нумере «Северной Пчелы»? О попутчике-с?
— Мое...
— Ну так вот, ваше превосходительство... Мы приехали, чтобы известить вас, что ехать с вами в Париж мы никак не можем...
Молодые люди откланялись и вышли.
Нетрудно представить себе негодование, охватившее Козьму Петровича. Он понял, что стал жертвой, как тогда говорили, практического шутовства. Остаток ночи он ворочался в постели, обдумывая, как немедля же, поутру, доложит по начальству об этой оскорбительной шутке и додумался даже до жалобы на высочайшее имя.
Но утром природйое благоразумие все-таки взяло верх над ночными скоропалительными решениями. Во-первых, огласка привела бы лишь к распространению еще одного анекдота... И во-вторых, он, наконец, вспомнил, что граф Алексей Константинович Толстой считается другом наследника престола. И по своему придворному званию, согласно табели о рангах, тоже принадлежит к числу особ первых четырех классов. Старший из братьев Жемчужниковых, Алексей Михайлович,— камер-юнкер и служит в государственной канцелярии, младших — Александра и Владимира Михайловичей ждет блестящая карьера хотя бы потому, что отец их — тайный советник, сенатор, бывший гражданский губернатор Санкт-Петербурга...
В тот же день к вечеру Козьма Петрович снова увидел у себя ночных знакомцев, явившихся с извинениями. Они были так любезны и столь мило шутили, что Прутков сменил гнев на милость. Оказалось, что вчера они были допоздна на придворном балу, чем и объяснялся костюм двоих из них. Идея же шутки принадлежала Александру Жемчужни-кову, случайно заглянувшему на страницы «Северной Пчелы».
Козьма Петрович распространил свою милость так далеко, что прочел гостям некоторые из своих стихов, чем привел их в неописуемый восторг. Они долго убеждали его, что, не публикуя своих произведений, он зарывает талант в землю.
В дальнейшем дружба К. П. Пруткова, А. К. Толстого и Жемчужниковых, двоюродных братьев последнего, стала настолько тесной, что в позднейших литературоведческих трудах было уже принято говорить о «прутковском кружке».
Новые друзья Пруткова славились своими проделками, которые молва постепенно стала приписывать и директору Пробирной Палатки. Почетный академик Н. Котляревский на исходе прошлого века прямо указывал на «проделки Кузьмы Пруткова, проделки невинного, но все-таки вызывающего свойства».
Вот что он сообщал:
«Рассказывают, что в одном публичном месте, присутствуя при разговоре двух лиц, которые спорили о вреде курения табаку, на замечание одного из них: «вот я курю с детства, и мне теперь шестьдесят лет», Кузьма Прутков, не будучи с ним знаком, глубокомысленно ему заметил: «а если бы вы не курили, то вам теперь было бы восемьдесят» — чем поверг почтенного господина в большое недоумение.
Говорят, что однажды, при разъезде из театра, на глазах испуганного швейцара, Кузьма Прутков усадил в свою четырехместную карету пятнадцать седоков, в чем однако никакого чуда не заключалось, так как каждый из влезавших в карету, захлопнув одну дверку, незаметно вылезал из другой»1.
Это еще так-сяк, но мог ли Козьма Петрович, при всей своей благонамеренности и осмотрительности, принимать участие в проделках иного рода?
«Рассказывают, как один из членов кружка ночью, в мундире флигель-адъютанта, объездил всех главных архитекторов города С.-Петербурга с приказанием явиться утром во дворец ввиду того, что Исаакиевский собор провалился, и как был рассержен император Николай Павлович, когда услыхал столь дерзкое предположение».
Разумеется, этот случай надо отнести на счет либо Алексея Константиновича Толстого и Алексея Михайловича Жемчужникова, либо их более молодых и озорных братьев Владимира и Александра (в особенности последнего).
Однажды в Петербург на гастроли приехал знаменитый немецкий трагик. Он выступал в заглавной роли в «Гамлете» на своем родном языке. Жемчужников вызвался на пари остановить его в самый патетический момент.
Когда трагик начал читать монолог: «Sein oder nicht sein»7, Жемчужников закричал ему из первого ряда кресел: «Warten Sie!»2 — и стал рыться в огромном словаре, желая знать, что значит слово «sein».
В театре же он умышленно наступил на ногу одному высокопоставленному лицу, к которому потом ходил в каждый приемный день извиняться, пока оно его не выгнало. У Чехова есть нечто подобное в одном из рассказов. Но там все наоборот: герой-чиновник чихнул в лысину высокопоставленного лица неумышленно, а когда оно выгнало этого чиновника, прибывшего с извинениями, то он пришел домой и умер. Александр Михайлович Жемчужников не только не умер, но и дослужился до высоких чинов и был губернатором в Вильне.
Уверяют, что шалость Пьера Безухова, отображенная в произведении Льва Толстого «Война и мир», списана с действительной проказы, в которой приняли участие некоторые члены «прутковского кружка». Только речь тут шла не о медведе, а о громадной собаке-водолазе, к спине которой привязали полицейского и пустили поплавать в Неву.
Еще ходили слухи, что молодые люди катались за городом, брали с собой в сани большой шест и, подъезжая вплотную к тротуару, держали его горизонтально так, что вся шедшая по тротуару публика должна была при их проезде прыгать.
Князь В. П. Мещерский в «Моих воспоминаниях», рассказывая о тогдашнем министре юстиции графе Панине, пишет:
«Каждый божий день по Невскому проспекту, в пятом часу дня, можно было встретить высокого старика, прямого как шест, в пальто, в цилиндре на большой длинноватой голове, с очками на носу и с палкою всегда под мышкою. Прогулка эта была тем интереснее, что все видели графа Панина, но он никого никогда не видел, глядя прямо перед собой в пространство: весь мир для него не существовал во время этой прогулки, и, когда кто ему кланялся, граф машинально приподнимал шляпу, но, не поворачивая и не двигая головою, продолжал смотреть вдаль перед собою. Отсюда стал ходить в те времена анекдот про знаменитого комика Жемчужникова, который однажды осмелился решиться нарушить однообразие прогулки графа Панина : видя его приближение и зная, что граф Панин смотрит прямо перед собою, он нагнулся и притворился, будто что-то ищет на тротуаре, до того момента, пока граф Панин не дошел до него и, не ожидая препятствия, вдруг был остановлен в своем ходе, и, конечно, согнувшись, перекинулся через Жемчужникова, который затем, как ни в чем не бывало, снял шляпу и, почтительно извиняясь, сказал, что искал на панели уроненную булавку...
Не менее комичен анекдот про Жемчужникова, касающийся ежедневных прогулок министра финансов Вронченко. Он гулял ежедневно по Дворцовой набережной в 9 часов утра. Жемчужникову пришла фантазия тоже прогуливаться в это время, и, проходя мимо Вронченко, которого он лично не знал, он останавливался, снимал шляпу и говорил: министр финансов, пружина деятельности — и затем проходил далее...
Стал он проделывать это каждое утро до тех пор, пока Вронченко не пожаловался обер-полицмейстеру Галахову, и Жемчужникову под страхом высылки вменено было его высокопревосходительство министра финансов не беспокоить».
Ну, скажите, мог ли быть причастным Козьма Прутков к происшествию с министром финансов, в ведомстве которого протекала его служба? Нет, ни единым помыслом своим. Ведь такое могло дойти (и доходило) до самого государя Николая Павловича, который, кстати, еще не подозревая об опасностях, ставших неотвязным кошмаром для его преемников, тоже любил гулять по Невскому один, без свиты и охраны, и делать замечания младшим офицерам по поводу нарушения ими формы одежды.
И тем более странно читать такие строки :
«В своем шутовстве Кузьма Прутков, как утверждают, бывал иногда достаточно неприличен. Одного своего знакомого провинциала, приехавшего первый раз в Петербург, он взялся будто бы свести в баню и привез в частный дом, где представил в его распоряжение гостиную для раздевания, чем наивный посетитель и воспользовался к неописанному ужасу невзначай взошедшего хозяина».
Но несмотря на столь предосудительное поведение Толстого и Жемчужниковых, дружба их с Козьмой Петровичем крепла с каждым днем к вящей пользе для отечественной литературы. Первоиздатели сочинений Пруткова писали, что в том же «1850 г. граф А. К. Толстой и Алексей Михайлович Жемчужников, не предвидя серьезных последствий от своей затеи, вздумали уверить его, что видят в нем замечательные дарования драматического творчества».
Тогда-то и была написана комедия «Фантазия», вызвавшая переполох не только в театральном и журнальном, но и государственном масштабе.
В Александрийском театре ожидали самого государя Николая Павловича, пожелавшего своим высочайшим присутствием почтить представление, впервые дававшееся на сцене императорского театра.
Козьма Прутков гордо, но скромно восседал в ложе, абонированной А. К. Толстым, но ни графа, ни Алексея Жемчужникова, приглашенных на какой-то бал, в театре не было. Присутствовали их родственники и среди них — Лев Жемчужников, молодой художник, один из авторов будущего знаменитого портрета К. П. Пруткова.
Партер был уж полон, ложи блистали, из оркестровой ямы доносилась какафония настройки. Козьма Петрович еще раз углубился в изучение афишки, помещенной в «Северной Пчеле» в тот же день, то есть 8 января 1851 года, а также продававшейся капельдинерами.
Кроме прочего, в ней значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная Козьмой Петровичем. Но он из скромности, а также, по его словам, «опасаясь последствий по службе», подписал комедию не своим именем, а последними литерами латинского алфавита «Y и Z».
«Фантазия» была представлена в дирекцию императорских театров 23 декабря минувшего года чрез гг. А. М. Жемчужникова и А. К. Толстого, и вскоре на ее титульном листе появилась надпись цензора: «Одобряется для представления. С.-Петербург, 29 декабря 1850 г. Дейст. ст. советник Гедерштерн».
Не будем описывать прибытие императора в театр, не будем рассказывать содержание первых трех номеров
программы, с достаточной полнотой освещенных историками литературы. Прутков едва дождался начала своей комедии.
Поднялся занавес. Сцена представляла собой сад перед дачей богатой старухи Чупурлиной. Посреди сада виднелась беседка, очень узенькая, в виде будки... И над ней развевался флаг с надписью : «Что наша жизнь?»
И вот что происходит на сцене :
Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой, в надежде на богатое приданое, сватаются шесть женихов разом — молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь обхаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из женихов, кто отыщет Фантазию.
Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки — от дога до шавки. Женихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являются с ними к старухе...
Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в императорскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хмурит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумительные для зрителя, неподготовленного к творчеству Козьмы Пруткова, диалоги — все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.
Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упирающегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупур-лину, что это и есть ее моська. Миловидов притаскивает детскую игрушку — деревянную собачку — и показывает ее издали.
— Подберите фалды! — кричит Миловидов.— Он зол до чрезвычайности!
Именно при этих словах случилось событие, оставшееся надолго в памяти тех, кто при нем присутствовал.
Император встал и покинул ложу.
У выхода он сказал директору императорских театров А.М. Гедеонову:
— Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.
После этих слов Николай I уехал из театра8.
То, что произошло дальше, привело Козьму Петровича Пруткова в нескрываемое возмущение. «Публика,— писал он,— вела себя легкомысленно, как толпа, хотя состояла наполовину из людей высшего общества! Едва государь с явным неудовольствием, изволил удалиться из ложи ранее конца пьесы, как публика стала шуметь, кричать, шикать, свистать... Этого прежде не дозволялось! За это прежде наказывали! »
Надо бы сразу сказать, что на постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:
«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но вероятно со времени существования театра, никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».
Свой пересказ комедии он закончил словами :
«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развязаться, мы сказать не можем, потому что публика, потеряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту комедию и ошикала ее, прежде опущения занавеса. Мартынов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афишку, чтобы узнать как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия, сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»
Но обратившись к первоисточнику, нельзя не заметить, что Федор Кони был неправ. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.
Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл великий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и наклонился над оркестром.
— Господин контрабас! — обратился он к музыканту.— Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!
Из оркестра ему подали афишку.
— Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы?
Внимательно рассматривая афишку, Мартынов продолжал:
— Нет!.. Имени не выставлено... Это значит осторожность! Это значит совесть не чиста... А должен быть человек самый безнравственный! Я, право, не понимаю даже: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания автора! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть, если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я, назло ему, говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один молодой человек любит одну девицу... Их родители соглашаются на брак; и в то время как молодые идут по коридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны : что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля заросла. И когда кончилась война, он возвратился и обвенчался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он — по известному обычаю — хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пуля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно и назидательно; и есть драматический эффект!..
Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не унимался.
— Или там еще : что один золотопромышленник, будучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Новый год с поздравленьем вместо того, чтобы к одному, к другому...
Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, увидел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он торопливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.
Вот как было дело в действительности.
И становится понятным глубокое возмущение Козьмы
Петровича, читавшего в журнале «Пантеон» (1851, кн. I) совершенно искаженное описание действительных событий. Очевидно, тогда же он написал эпиграмму на Кони, которую мы обнаружили в бумагах А. М. Жемчужникова и публикуем впервые:
Хотя вы, Кони,
Сильны в законе,
Но на Парнасе Везут вас кони,
А не Пегасы.
Впрочем, эпиграмма могла иметь отношение к сыну упомянутого Кони и вообще быть написанной по другому поводу. Козьма Прутков все равно эпиграмм на конкретные личности не печатал.
Федор Кони был не одинок в своих заблуждениях. Тому порукой наш краткий обзор петербургской прессы того времени:
Журнал «Современник» (1851, кн. II, Смесь, стр. 271) писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли, вследствие резко выраженного недовольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».
Рецензент «Отечественных записок» (1851, февраль, отд. VIII, стр. 227) был более наблюдателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном падении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Благоразумные “авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из невероятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».
И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей» (1851, 11 фев.), подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шутке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil»9.
Он был прав.
На скрижалях истории императорских театров было выбито:
«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯНВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕАТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асе. Семенов».
Но коллежский асессор Семенов обозначил день формального запрещения; словесно оно было объявлено императором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал театр и принял на свои плечи потертую шинель, которой очень гордился и укрывался по ночам, почивая на узкой походной койке, подобно великим полководцам прошлого.
И если уж мы придерживаемся строго документального принципа изложения, то было бы несправедливым скрыть от читателя отношение к происшедшему самого Козьмы Пруткова, почерпнутое нами из «Моего посмертного объяснения к комедии «Фантазия».
«Итак, публике дозволено было видеть эту комедию только один раз! — писал он.— А разве достаточно одного раза для оценки произведения, выходящего из рядовых? Сразу понимаются только явления обыкновенные, посредственность, пошлость. Едва ли кто оценил бы Гомера, Шекспира, Бетховена, Пушкина, если бы произведения их было воспрещено прослушать более одного раза! Но я не ропщу!.. Я только передаю факты.
Притом успех всякого сценического произведения много зависит от игры актеров. А как исполнялась моя «Фантазия»? Она была поставлена на сцену наскоро, среди праздников и разных бенефисных хлопот. Из всех актеров, в ней участвовавших, один Толченов I исполнил свою роль сполна добросовестно и старательно. Знаменитый Мартынов отнесся серьезно только к последнему монологу в роли Кутилы-Завалдайского. Все прочие играли так, будто боялись за себя или за автора : без веселости, робко, вяло, недружно. Желал бы я видеть: что сталось бы с любым произведением Шекспира или Кукольника, если б оно было исполнено так плохо, как моя «Фантазия»!..»
Разоблачая недобросовестных рецензентов, он еще и еще ловил их на том, что они не поняли ни смысла пьесы, ни происходившего в Александрийском театре.
Публика рукоплескала? Да.
Кому она рукоплескала? Великому Мартынову, произносившему монолог, сочиненный гениальным Прутковым.
«Следовательно: публика, думая рукоплескать Мартынову как импровизатору и в осуждение автора, в действительности рукоплескала Мартынову как актеру, а мне — как автору!»
Теперь мы видим, насколько основательно был подготовлен Козьма Прутков к вступлению в большую литературу.
Если читатель думает, что мы уже покончили с «Фантазией», то он глубоко заблуждается. Такое выдающееся произведение требует самого пристального внимания. Оно заставило напрячься критическую мысль даже в то далекое от нас, прутковское, время.
Тогда еще не было ни совещаний критиков, ни специальных критических журналов, и все отношения выяснялись либо на страницах периодических изданий, либо, в крайних случаях, за городом, при помощи дуэльных пистолетов. Если усердие превозмогало рассудок, можно, было схлопотать пощечину со всеми вытекавшими отсюда последствиями. И тем не менее критика умудрялась выполнять задачи, поставленные перед нею, без особенного кровопролития.
Главным оружием критики тогда был строгий окрик, каковой и последовал со страниц булгаринского полуофициоза «Северная Пчела» (1851, 19 января). Писатель Р. Зотов, который вел в ней отдел театральной хроники, разразился обширной рецензией, написанной верноподданно и энергично. И вот ее резюме :
«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожидания. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за литературу, театр, актеров и публику. Это уже не натуральная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллетристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название (весьма прозорливо.— И. П.). Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурного вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего негодования, проводившему Фантазию, мы видим, что большая часть русских зрителей состоит из людей образованных и благонамеренных».
Одним росчерком пера автор рецензии как бы выключал автора комедии из числа людей благонамеренных, что вполне понятно, имея в виду высочайшее недоумение. С другой стороны, Козьме Петровичу, считавшему благонамеренность важнейшим качеством чиновника и поэта, было обидно.
И потом, разве мог он подумать, что, следуя примеру многих драматургов, имевших успех у публики и критики, он вызовет огонь не только на себя, но и на те произведения, которые наводняли сцену и вдруг показались пошлыми и бездарными? Разве не изучил он внимательно все приемы, которыми достигали успеха у зрителей авторы водевилей?
Он не пошел по легкому пути, как делали некоторые, не стал перелицовывать какую-нибудь французскую штучку, кое-как переводить ее текст, наделять действующих лиц русскими фамилиями и пускать подобную стряпню на сцену под своим именем. В оригинальных водевилях, правда, герои тоже под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе.
Но гений не был бы гением, если бы не совершил переворота в какой-либо области человеческой деятельности. Судите сами...
Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчина; если лекарь, то Микстура...
А в «Фантазии» все наоборот.
«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидов оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «человек приличный», даже представляясь, говорит: «У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.
И во-вторых, автор «Фантазии» решил навсегда покончить с несложной и ясной логикой водевильных диалогов.
И начал это делать с первых нее реплик :
«Разорваки (смотрит на свои часы). Семь часов.
К у т и л о-З а в а л д а й с к и й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них ; никак не могу сладить! »
Фемистокл Мильтиадович Разорваки, «человек отчасти лукавый и вероломный», в котором многие усматривают намек на известного тогда банкира Д. Е. Банардаки, предлагает себя в женихи таким образом :
«Разорваки. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный ; у меня есть страсти!
Чупурлина. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?
Разорваки. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю: занять капитал... в 300 тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!
Чупурлина. Мозольную лечебницу?
Разорваки. На большой ноге!
Чупурлина. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Неш-то на Лизанькино приданое?
Разорваки. Я сказал : занять капитал, в 300 тысяч рублей серебром!
Чупурлина. Да у кого же занять, батюшка?
Разорваки. Подумайте : 300 тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!
Чупурлина. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!
Разорваки. Миллион 50 тысяч на ассигнации!»
Но, как это часто бывает, новаторство показалось нелепостью, абсурдом...
В XX веке было время, когда абсурд предлагали считать вершиной драматического искусства. От этого за версту несло разложением.
Химический термин «разложение» ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».
Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин» (1851, № 6).
«Со своей стороны,— писал он,— мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная — в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений».
На год раньше, чем в «Современнике» появилась первая повесть Льва Толстого, в том же журнале дебютировал Козьма Прутков.
Нет, его не охладило запрещение первой написанной им комедии. Наоборот, следуя привычке многих поэтов, которые хиреют и чахнут, если их не ругают в газетах, он черпал в неистовом злопыхательстве печати силы для новых литературных подвигов.
Один из братьев Жемчужниковых (Александр) неотступно склонял его заняться сочинением басен.
Мемуаристы вспоминают: «Он (Козьма Прутков.— И. П.) тотчас же возревновал славе И. А. Крылова тем более, что И. А. Крылов тоже состоял в государственной службе и тоже был кавалером ордена св. Станислава 1-й степени. В таком настроении он написал три басни: «Незабудки и Запятки»* «Кондуктор и Тарантул» и «Цапля и Беговые дрожки»; они были напечатаны в журн. «Современник» (1851, кн. XI, з «Заметках Нового Поэта») и очень понравились публике».
Но, сочинив эти басни, Козьма Петрович снова скрыл свое имя. Не потому, что не верил в свои литературные дарования — просто он боялся прослыть литератором. Он передоверил свои басни Владимиру Жемчужникову, который был на короткой ноге с Иваном Ивановичем Панаевым, очень общительным и франтоватым человеком, сотрудником Некрасова и совладельцем «Современника».
Панаев пописывал фельетоны, обозрения, репортажи, заметки и помещал их в своем журнале за подписью «Новый Поэт», то есть скрываясь за псевдонимом, хотя в государственной службе не состоял. В ноябрьской книжке упомянутого года «Новый Поэт» писал:
«Вообще нынешний месяц я завален стихотворениями, которые слетаются ко мне со всех концов России на мое снисходительное рассмотрение. При самом заключении этих заметок, я получил три басни, с которыми мне непременно хочется познакомить читателей».
И тут же напечатал все три басни, из которых мы воспроизведем «Незабудки и Запятки» :
Трясясь Пахомыч на запятках,
Пук незабудок вез с собой.
Мозоли натерев на пятках,
Лечил их дома камфорой.
Читатель! в басне сей, откинув незабудки,
Здесь помещенные для шутки,
Ты только это заключи:
Коль будут у тебя мозоли,
То, чтоб избавиться от боли,
Ты, как Пахомыч наш, их камфорой лечи.
В заключение «Новый Поэт» добавил:
«Эти басни заставили меня очень смеяться, чего желаю от всей души и вам, мой читатель».
Он мог бы этого и не добавлять. И тогдашний читатель сам знал, что хорошо, а что плохо. Успех превзошел все ожидания.
Особенно ликовала рептильная критика, еще совсем недавно побивавшая камнями произведение, удостоившееся высочайшего неудовольствия. И не только она...
Уже в январе следующего года автор знаменитой «По-линьки Сакс» и в будущем основатель Литературного фонда Александр Васильевич Дружинин в своем «Письме иногороднего подписчика о русской журналистике», помещен ном в «Библиотеке для чтения», посвятил басням несколько страниц, которые были написаны им изящно и даже щеголевато :
«Басен этих нет возможности прочитать, не выронив книги из рук, не предавшись самой необузданной веселости и не сделавши несколько энергических возгласов. Это верх лукавой наивности, милой пошлости, «эбурифантности и дезопилянтной веселости», как сказал бы я, если б желал подражать некоторым из моих литературных приятелей. Я выпишу вам вторую из басенок, и если вы сейчас же не расхохочетесь, то вам останется только подойти к Неве и броситься в ее синие волны: для вас все кончено в этой жизни...»
Далее идут столь безудержные похвалы басне «Кондуктор и Тарантул», что, будь у Козьмы Петровича другой характер, ему бы стало неловко. Впрочем, имени Пруткова пока никто не знал...
Но дело тут не совсем простое. Мы беремся утверждать, что именно на анализе одной из трех прутковских басен Дружинин решил составить себе имя в критике. Отдышавшись после «гомерического хохота», он продолжал:
«...Я успел состроить предположение весьма длинное и затейливое, обдумать план, исполнение которого меня прямо приведет к воротам славы. Мне хочется занять место вакантное в русской литературе,— место знаменитого русского критика1... Я замечаю, что мой слог довольно хорош для критики, мысли мои давно привыкли витать вне места и времени... Я знаю несколько фраз из одной немецкой эстетики, переделанной французом и изданной в Брюсселе, чего же более; отчего мне не быть критиком? Я даже приискал себе салон, преисполненный старыми девами и дамами, упивающимися Жоржем Сандом, я даже стал верить в художественность, создал даже одно недурное и новое слово «типичность» и готовлюсь в январе месяце одарить русскую публику длинною статьею по поводу басни «Кондуктор и Тарантул».
Дружинин исполнил свое обещание немедленно. Только недостаток места мешает нам полностью поместить здесь его глубокие теоретические обобщения, частью выдуманные им самим, а частью «выкраденные из старых критиков», что в общем заложило основы методики, которая развивалась весьма успешно и потребовала в конце концов создания специальных институтов со своими штатными расписаниями и иерархией чинов.
Так незначительный, казалось, повод (басня) привел к последствиям весьма масштабным, что и было предусмотрено в философском наследии Козьмы Пруткова, который сказал: «Щелкни кобылу в нос — она махнет хвостом».
Но, опустив теоретические рассуждения Дружинина, мы «не можем пройти молчанием» (выражение К. П. Пруткова) некоторых оценок, являющих собой торжество эрудиции, легкости в мыслях и пустозвонства.
Так о басне «Кондуктор и Тарантул» он писал:
«Могучая творческая фантазия, замкнувшись в саму себя, опираясь на свою собственную мощь, из простой повседневной жизни воссоздает нечто целое, стройное, оконченное, обильное мыслью, верное действительности. Басня открывается великолепною картиной природы во вкусе Сальватора-Розы или тех испанских живописцев, в которых иногда бывают клочки пейзажей.
В горах Гишпании тяжелый экипаж
С кондуктором отправился в вояж.
Гишпанка, сидя в нем, немедленно заснула,
А муж ее меж тем, увидя тарантула,
Вскричал: «Кондуктор! стой!
Приди скорей! Ах, боже мой!»
На крик кондуктор поспешает И тут же веником скотину выгоняет,
Примолвя: «Денег ты за место не платил!»,
И тотчас же его пятою раздавил...
Видите ли вы перед собою эту каменистую, неровную дорогу — равнину и возвышенности, обожженные полдневным солнцем, дальний, голубой силуэт гор на горизонте, и посреди всей этой сцены, достойной кисти великого художника, старый тяжелый экипаж с массивными колесами, мулами, украшенными ленточками, аррьеросами, с карабином за плечом и зорким взглядом во все стороны...»
И снова опустим рассуждения Дружинина о «типах» и «типичности», после которых он приступает к разбору образов басни — гишпанки, ее мужа и тарантула, забравшегося в экипаж; причем, возгоняя листаж, критик отвечает на каждую строку Пруткова — пятьюдесятью своими.
...Вот уже тарантул пробирается к беспечно спящей гишпанке. И тут критик бросает автору весьма веский упрек.
«Это эффект очень сильный, но который даже по плечу писателям в роде Александра Дюма, Поль-де-Кока и Бальзака. Истинному художнику10 не следовало бы браться за подобные эффекты, но автор басни выкупает свой легкий промах новым типом, превосходящим оба первые. Мы говорим о кондукторе, сухом и чреватом бесполезными поговорками, об этом мещанском типе из породы Жеронтов. Как он прижимист и готов на зло, с каким наслаждением умерщвляет он бедного тарантула и еще прибавляет к злому делу иронию, от которой холод прохватывает читателя и волоса его начинают медленно подниматься кверху! «Денег за место не платил», говорит кондуктор и убивает тарантула, сперва выгнав его веником и натешившись муками своей жертвы... Вот могучее создание фантазии. Чтоб приискать ему равное, придется обратиться к Шекспиру...»
Недавно мы прочитали интересное исследование о тенденции изготовления гениев срочно и в массовом порядке. Предположим, вам для каких-то нужд необходим авторитетный ученый механик. Для этого берется любой достаточно расторопный и образованный товарищ, опубликовавший ряд трудов по механике. Местечкин, скажем. Вы пишете о нем статью, в которой должны встречаться обороты, подобные такому: «Как утверждают Архимед, Ньютон, Чебышев и Местечкин...» Повторите этот прием в другой статье, третьей... Сочините книгу с многочисленными ссылками на Местечки-на, составьте сборник воспоминаний о нем (не важно, если он еще жив), упоминайте его имя в телепередачах и эстрадных представлениях, назовите, наконец, его именем теплоход. На все это у вас уйдет года три. Зато теперь вы смело можете укрываться в сени авторитета созданного вами гения. Публика возражать не будет, она привыкла.
Теперь мы видим, что эта тенденция не нова. Ее знал и А. В. Дружинин, сопрягавший еще незримого К. П. Пруткова с могучими именами.
Кстати, позднейшие историки литературы (П. Н. Берков) пытались бросить тень на А. В. Дружинина, намекнув на то обстоятельство, что последний был дружен с Александром Жемчужниковым и что статья писалась не как следствие преклонения перед талантом К. П. Пруткова.
Мы не хотим сказать, что такого не бывает. Очень даже бывает. Мы знаем немало и таких случаев, когда из дружеского участия писалась большая рецензия на одно маленькое стихотворение поэта. Но, что касается басни К. П. Пруткова, мы отвергаем намек целиком и полностью. Слишком уж прославлено было имя дебютанта впоследствии...
Последним произведением К. П. Пруткова, увидевшим свет без его подписи, была басня «Стан и Голос». «Новый Поэт» вставил ее в свою статью «Канун нового, 1853 года. Кошемар, в стихах и прозе».
В статье «Новый Поэт» пробовал импровизировать стихи, но его перебили...
«— Это скучно...— произнесла Муза, опрокинув головку и смотря в потолок.— Я этой поэзии не люблю. Этакая поэзия нравится мне лучше.
И она, засмеявшись, начала читать:
Хороший стан, чем голос звучный,
Иметь приятней во сто крат:
Вам это пояснить я басней рад.
Какой-то становой, собой довольно тучный,
Надевши ваточный халат,
Присел к открытому окошку.
(И, молча, начал гладить кошку.)
Вдруг голос горлицы внезапно услыхал...
«Ах, если б голосом твоим я обладал»,—
Так молвил пристав: — «Я б у тещи Приятно пел в тенистой роще,
И сродников своих пленял и услаждал!»
А горлица на то головкой покачала И становому так, воркуя, отвечала :
— А я твоей завидую судьбе:
Мне голос дан, а стан тебе.
— Хороша басня? — спросила Муза, окончив читать и заливаясь звонким смехом, который то смолкал на минуту, то опять возобновлялся.
Сидевший у «Нового Поэта» фельетонист воскрикнул:
— Превосходно! Чудо! Как это остроумно! Прелесть! Кто это сочинил?
— Это я,— произнесла гордо Муза, все-таки не глядя на фельетониста, улыбаясь и бросая на меня значительный взгляд» («Современник», 1853, январь, отд. VI, стр. 103—104).
Это была очень милая выдумка — приписать Музе басню, сочиненную Козьмой Прутковым. Однако последствия ее нанесли некоторый ущерб бессмертной славе директора Пробирной Палатки.
Лет через двадцать пять после этого события нашлись люди, которые стали приписывать перу И. И. Панаева некоторые произведения К. П. Пруткова только на том основании, что они включались в статьи «Нового Поэта». И даже подвергать сомнению само существование Козьмы Пруткова.
В 1881 году появилась статья одного из друзей уже покойного К. П. Пруткова, в которой с негодованием отвергались досужие вымыслы.
В какое положение, говорилось в статье, ставится все управление министерства финансов уверением, будто Козьма Прутков не существовал! Да кто же тогда был столь долго директором Пробирной Палатки, производился в чины и получал жалование?
Что же касается самих стихов, то тут Козьма Петрович «имел дар вдохновляться чужими советами — но не всякими, а только 4-х лиц», «но в числе их не было Ив. Ив. Панаева».
Этими приближенными советниками, как догадывается читатель, были Алексей Толстой и Алексей, Александр и Владимир Жемчужниковы. Один из них «из уважения к русской истории и печатному слову» и решил восстановить справедливость.
В этой связи чрезвычайно любопытно его воспоминание, свидетельствующее о громадном авторитете начинающего Козьмы Пруткова у маститых издателей журнала «Современник».
«...Покойный Ив. Ив. Панаев искренно и глубоко уважал покойного К. П. Пруткова ; он даже всегда спешил призвать покойного Н. Некрасова, когда Косьма Петрович, невзирая на свой служебный сан, удостаивал редакцию своим посещением. Но никогда Ив. Ив. Панаев в трудах покойного К. П. Пруткова не участвовал. Каковы бы ни были достоинства Ив. Ив. Панаева как писателя, он не мог дозволить себе даже прикоснуться к бессмертным творениям Косьмы Петровича Пруткова,— как никакой действительный артист не станет исправлять картин знаменитого живописца. Скажу более: те редкие случаи, в которых Ив. Ив. Панаев дерзал, ссылаясь на условия цензуры, прикасаться к творениям Пруткова, легко отгадает каждый беспристрастный художник, если он действительно художник...»
Были случаи, когда И. И. Панаев вовсе не публиковал бессмертных творений К. П. Пруткова, переданных ему для печати. Он говорил, что в этом ему препятствовали цензурные условия, но Козьма Петрович, действительный статский советник и кавалер, не верил этому. По-видимому, речь шла о басне «Звезда и Брюхо», заключительные строки которой подтверждают правильность подозрений Пруткова.
Начальство, день и ночь пекущеесь о нас,
Коли сумеешь ты прийтись ему по нраву,
Тебя, конечно, в добрый час Представит к ордену святого Станислава.
Из смертных не один уж в жизни испытал,
Как награждают нрав почтительный и скромный,—
Тогда, в день постный, в день скоромный,
Сам будучи степенный генерал,
Ты можешь быть: и с бодрым духом,
И с сытым брюхом.
Ибо кто ж запретит тебе всегда, везде Быть при звезде?
Согласитесь теперь, что Козьма Петрович не мог больше мириться с двусмысленностью своего положения и ради сокрытия своего имени упускать славу, причитающуюся ему по заслугам.
И вскоре этому был положен конец.
После первых успехов в Пруткове развились самоуверенность и самодовольство. Наверно, с разрешения начальства, он решил больше не скрывать своего имени от читающей публики и, начиная новый цикл своих стихов, имеющий общее название «Досуги Кузьмы Пруткова», обратился уже прямо к читателю :
«Читатель! вот мои досуги: суди беспристрастно. Это только частица написанного. Я пишу с детства. У меня много неконченного (d’inachevé). Издаю отрывок. Ты спросишь: «Зачем?» Отвечаю: «Я хочу славы». Слава тешит человека, Слава, говорят, дым; это неправда; я этому не верю! Я поэт,— поэт даровитый. Я в этом убедился,— убедился, читая других: если они поэты, так и я тоже! Суди, говорю, сам, да суди беспристрастно! Я ищу справедливости; снисхожденья не надо ; я не прошу снисхожденья!
Читатель! до свиданья! Коли эти стихотворения понравятся, прочтешь и другие. Запас у меня велик; материалов много, нужен только зодчий ; нужен архитектор ; я хороший архитектор. Читатель! прощай, смотри же, читай со вниманьем да не поминай лихом!
Твой доброжелатель Кузьма Прутков
11 апреля
1853 года (annus, i)».
Уже в первый же год «своей гласной литературной деятельности» Козьма Прутков решает предпринять отдельное издание своих сочинений.
Лев Михайлович Жемчужников, Александр Егорович Бейдеман и Лев Феликсович Лагорио — три художника одновременно трудятся над портретом автора книги. И хотя ныне .этот портрет известен всем и каждому, мы не можем пройти мимо описания, сделанного современниками поэта.
«Дорожа памятью о Козьме Пруткове, нельзя не указать здесь тех подробностей его наружности и одежды, коих передачу в портрете он вменял художникам в особую заслугу; именно: искусно подвитые и всклоченные, каштановые, с проседью, волоса;—две бородавочки: одна вверху правой стороны лба, а другая вверху левой скулы ; — кусочек черного английского пластыря на шее, под правою скулой, на месте постоянных его бритвенных порезов, длинные, острые концы рубашечного воротника, торчащие из-под цветного платка, повязанного на шее широкою и длинною петлею; плащ альмавива, с черным бархатным воротником, живописно закинутый одним концом за плечо ; — кисть левой руки, плотно обтянутая белою замшевою перчаткою особого покроя, выставленная из-под альмавивы, с дорогими перстнями поверх перчатки (эти перстни были ему пожалованы, при разных случаях). Когда портрет Козьмы Пруткова был уже нарисован на камне, он потребовал, чтобы внизу была нарисована лира, от которой исходят к верху лучи. Художники удовлетворили его желание...»
Они же свидетельствуют: «Тогдашняя цензура почему-то не разрешила выпуска этого портрета; вследствие этого не состоялось все издание».
Один из исследователей (П. Н. Берков) высказал предположение, что портрет Козьмы Пруткова «имеет некоторое сходство с головой Петра I на «Медном всаднике», работы Марии Калло, ученицы Фальконета, изготовившего этот памятник», и сослался на идентичное мнение академика
A. С. Орлова и Ю. Н. Тынянова. Сопоставив это со словами
B. М. Жемчужникова о том, что цензор подозревал сходство портрета с «действительным лицом», нетрудно понять и причину запрещения.
Когда стало очевидным, что выпуск отдельного издания невозможен, Козьма Прутков через В. М. Жемчужникова передал Панаеву большую часть своих стихотворений и прочих произведений, которые печатались в «Современнике» из номера в номер почти весь 1854 год.
Как только редакция «Современника» увидела попавшее ей в руки литературное богатство, она сразу же создала особый отдел, который так и назвала — «Литературный Ералаш», и Н. А. Некрасов сочинил стихотворное предисловие к нему, поместив его в февральской книжке. Оно начиналось так:
Кто видит мир с карманной точки,
Кто туп и зол, и холоден, как лед,
Кто норовит с печатной каждой строчки Взимать такой или такой доход,—
Тому горшок, в котором преет каша,
Покажется полезней «Ералаша»...
Разумеется, Николай Алексеевич не собирался расплачиваться с осаждавшими его литераторами баснями Пруткова, так как известно, что соловьев ими не кормят...
Уже в той же февральской книжке появился прутковский «Юнкер Шмидт» :
Вянет лист, проходит лето,
Иней серебрится.
Юнкер Шмидт из пистолета Хочет застрелиться.
Погоди, безумный! снова Зелень оживится...
Юнкер Шмидт! честное слово,
Лето возвратится.
Тут же были «Поездка в Кронштадт», «Честолюбие», «Урок внучатам», «Эпиграмма № I». («Вы любите ли сыр?» —
спросили раз ханжу. «Люблю,— он отвечал,— я вкус в нем нахожу».)
И это еще не все.
«Спор греческих философов об изящном» с подзаголовком «Отрывок из древне-классической жизни», «Эпиграмма № II», «Письмо из Коринфа», «Древней старухе, если б она домогалась моей любви (Подражание Катуллу)», «Желание быть испанцем» и, наконец, «Мысли и афоризмы» с подзаголовком «Плоды раздумья».
Нами уже цитировано немало афоризмов из этой первой публикации, но хочется привести и такие :
«Если у тебя есть фонтан, заткни его: дай отдохнуть и фонтану».
«Многие люди подобны колбасам : чем их начинят, то они и носят в себе».
«Три дела, однажды начав, трудно кончить: а) вкушать хорошую пищу, б) беседовать с возвратившимся из похода другом и в) чесать, где чешется».
«Не все стриги, что растет».
«Если хочешь быть счастливым, будь им».
Всего тогда было опубликовано 75 афоризмов, и это сразу поставило Козьму Пруткова в один ряд с герцогом Франсуа де Ларошфуко, Георгом Кристофом Лихтенбергом и другими светочами краткого, но меткого слова.
После обширной публикации в «Современнике» можно было бы сказать: «Умри, Козьма, лучше не напишешь — слава тебе обеспечена». Однако Прутков не только не умер, но продолжал писать, с каждым разом опровергая зарождавшиеся было слухи о том, что он якобы стал выдыхаться.
Впрочем, читатели стали замечать, что многие его стихи чем-то весьма уловимо напоминают произведения поэтов, уже успевших прославиться. С первых слов прутковского «Моего вдохновения» («Гуляю ль один я по Летнему саду...») узнавали пушкинское «Брожу ли я вдоль улиц шумных...», узнавали произведения Лермонтова, Хомякова, Жуковского, Плещеева, Майкова, Фета, Щербины, Бенедиктова...
Одни считали это вполне закономерным развитием традиций вышеупомянутых поэтов, другие возмутились.
Снова началась оживленная полемика.
Журнал «Пантеон» возмущался в каждом своем номере.
«Писать пародии на все и на всех, конечно, особенное искусство, но его никто не назовет поэзией».
«Признаемся, что мы предпочли бы быть автором какой угодно глупости без претензии, нежели господином Кузьмой Прутковым, подрядившимся пополнять остроумными статьями отдел Литературного Ералаша».
«В стихах есть пародия на балладу Шиллера, как в 3 № есть пародия на стихи Жуковского. Нецеремонность ералашников доходит до того, что, написав какой-нибудь вздор, они подписывают под ним: «из такого-то знаменитого поэта» и смело печатают, хотя у поэта, конечно, не встречалось никогда ничего подобного».
Речь, очевидно, шла о балладе Шиллера в перекладе
В. А. Жуковского «Рыцарь Тогенбург». У Козьмы Пруткова его «Немецкая баллада» заканчивалась так:
Года за годами...
Бароны воюют,
Бароны пируют...
Барон фон Гринвальдус,
Сей доблестный рыцарь,
Все в той же позицьи На камне сидит.
Не трудно увидеть, что Козьма Прутков оказался не только конгениальным Шиллеру и Жуковскому, но и умудрился создать в русском языке устойчивое словосочетание «все в той же позицьи», которым бичуют некоторые отрицательные явления вот уже второй век, чего критик из «Пантеона», естественно, не мог и предположить.
Обозреватель «С.-Петербургских Ведомостей», тоже решив, что Козьма Прутков пишет пародии, стал поучать его, как это делать.
«Во всех этих пародиях (лучших в «Ералаши»),— писал он,— нет цели, нет современности, нет жизни».
В мае 1854 года всем этим измышлениям была дана отповедь в «Письме известного Кузьмы Пруткова к неизвестному фельетонисту Спб-ских ведомостей (1854) по поводу статьи сего последнего».
«Я пробежал статейку...— начиналось оно.— Здесь уверяют, что я пишу пародии ; отнюдь! Я совсем не пишу пародий! Я никогда не писал пародий! Откуда взял г. фельетонист, что я пишу пародии? Я просто анализировал в уме своем большинство поэтов, имевших успех ; этот анализ привел меня к синтезису: ибо дарования, рассыпанные между другими поэтами порознь, оказались совмещенными во мне едином!.. Прийдя к такому сознанию, я решился писать. Решившись писать, я пожелал славы. Пожелав славы, я избрал вернейший к ней путь: подражание именно тем поэтам, которые приобрели ее в некоторой степени. Слышите ли? — «подражание», а не пародию!.. Откуда же взято, что я пишу пародии?..»11
Козьма Прутков выказал себя не только достойным опровергателем, но и опасным полемистом. Особенно в конце своего «Письма» :
«Между моими произведениями, напротив, не только нет пародий, но даже не все подражение; а есть настоящие, неподдельные и крупные самородки!.. Вот ты пародируешь меня, и очень неудачно! Напр., ты говоришь: «Пародия должна быть направлена против чего-нибудь, имеющего более или менее (!) серьезный смысл; иначе она будет пустою забавою». Да это прямо из моего афоризма: «Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые, иначе такое бросание будет пустою забавою!..»
Козьму Пруткова часто спрашивали: «Как пишут стихи?» и «Не детское ли это дело?»
Он не отвечал на такие вопросы. Как он мог высказывать соображения вялой прозой, когда его сотрясала поэтическая мощь, а в груди звучал целый оркестр!
Но постой! Наш читатель, возьми в руки томик Пруткова и убедись, что стихи — не только невинный порок нежного возраста. Поэт писал во вполне зрелые лета, и в его творчестве с наибольшей цельностью и естественностью воплощены все ведущие стремления, главные потоки русской поэзии...
Возьмем хотя бы испанскую тему, к которой любил обращаться Козьма Прутков, и вспомним такие строки:
Ночной зефир Струит эфир.
Шумит,
Бежит
Гвадалквивир.
Вот взошла луна златая,
Тише... чу... гитары звон...
Вот испанка молодая Оперлася на балкон...
Не листай напрасно томик Пруткова, там ты этого не найдешь. Читай дальше.
...Исполнен отвагой,
Окутан плащом,
С гитарой и шпагой Я здесь под окном...
Шелковые петли К окошку привесь...
Что медлишь?.. Уж нет ли Соперника здесь?..
Я здесь, Инезилья,
Я здесь под окном.
Объята Севилья И мраком, и сном.
И то и другое написал Пушкин. Одно — в 1824 году, другое — в 1829. Может быть, Прутков написал это?
Спит роскошная Севилья Светел тих Гвадалквивир;
Но белеют лодок крылья,
Смолкли песни, в рощах мир...
Чу! в гондоле звук гитары,
Между сумрачных колонн Дрогнул плющ на ветке старой...
Тень мелькнула на балкон...
И ты опять ошибся. Это опубликовал в 1845 году наш старый знакомый Федор Кони. Но где же, в конце концов, Козьма Прутков!
Полночь. Улицы Мадрита И безлюдны, и темны,—
Не звучат шаги о плиты,
И балконы не облиты Светом палевым луны.
Ароматом ветер дышит,
Зелень темную ветвей Он едва-едва колышет...
И никто нас не услышит,
О, сестра души моей!
Завернись в свой плащ атласный И в аллею выходи.
Муж заснул... боязнь напрасна,—
Отдохнешь ты безопасно У гидальго па груди...
Боюсь, читатель, что мы тебя разочаруем, поскольку подсунули в очередной раз не то, а именно отрывок из плещеевского «Гидальго».
Но вот наконец сам Козьма Прутков. Его «Желание быть испанцем».
Тихо над Альгамброй.
Дремлет вся натура.
Дремлет замок Памбра.
Спит Эстремадура.
Дайте мне мантилью;
Дайте мне гитару;
Дайте Инезилью,
Кастаньетов пару...
Слышу на балконе Шорох платья,— чу! —
Подхожу я к донне,
Сбросил епанчу.
Погоди, прелестница!
Поздно или рано Шелковую лестницу Выну из кармана!..
И на этом месте,
Если вы мне рады,
Будем петь мы вместе Ночью серенады.
Будет в нашей власти Толковать о мире,
О вражде, о страсти,
О Гвадалквивире...
Козьма Прутков опубликовал свое стихотворение в 1854 году, а в 1860-м увидело свет произведение, которое вполне можно счесть прутковским, кониевским, пушкинским, плещеевским...
Чуть с аккордом двух гитар Лихо щелкнут кастаньеты Для фанданго страстных пар Бойче всех мои куплеты.
И пляшу я — вихрь огня!
Пред окном моей сеньоры,
Но сеньора от меня Гордо прочь отводит взоры...
Что за чванство! род твой знаю,—
Эй, сеньора! не пугай! —
Но к высоким башням, знай,
Тоже лестницы бывают...
Написал его Всеволод Крестовский.
Если ты, читатель, невнимательно читал стихотворения, из которых мы привели отрывки, перечти. Окунись снова в мир междометия «чу», испанской ночи, кастаньет, гитар, шелковых лестниц, серенад, шорохов, балконов, старых мужей и молодых соперников, севилий, инезилий и гвадалквивиров.
И ты убедишься, что Козьма Прутков не только держался в русле сложившихся традиций, но и не подвел под ними черты. Мы определенно знаем, что Крестовский не писал пародии на Пруткова, а продолжал развивать испанскую тему.
Теперь тебе понятно, читатель, как пишут стихи?
«Пушкин — наше все»,— сказал как-то Аполлон Григорьев. И был прав. Козьма Прутков тоже обожал Пушкина и подражал ему12, как и многие уважаемые поэты.
Они пригоршнями черпали идеи и темы из пушкинского творчества. Прутков не отставал от них. Одной из пушкинских тем, которая проходила через все творчество Козьмы Петровича, была тема взаимоотношений поэта и толпы.
В своем стихотворении «Поэту» Пушкин писал:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм...
Козьма Прутков придавал этому мотиву сугубо важное значение. Вы помните «К моему портрету», где чрезвычайно короткое пушкинское «угрюм» вырастает в образ поэта, «чей лоб мрачней туманного Казбека», а «смех толпы холодной» оборачивается подлинной трагедией:
С кого толпа венец его лавровый
Безумно рвет...
В другом месте Прутков скажет: «С чела все рвут священный лавр венца, с груди — звезду святого Станислава!»
Те же вариации звучат и в прутковском «Моем вдохновении». (Повторяем, не он первый. Как другие, так и он.)
Гуляю ль один я по Летнему саду,
В компаньи ль с друзьями по парку хожу,
В тени ли березы плакучей присяду,
На небо ли, молча, с улыбкой гляжу,—
Все дума за думой в главе неисходно,
Одна за другою докучной чредой,
И воле в противность и с сердцем несходно,
Теснятся, как мошки над теплой водой!
И тяжко страдая душой безутешной,
Не в силах смотреть я на свет и людей,
Мне свет представляется тьмою кромешной,
А смертный как мрачный и хитрый злодей...
И с сердцем незлобным, и с сердцем смиренным, Покорствуя думам, я делаюсь горд,
И бью всех и раню стихом вдохновенным,
Как древний Атилла, вождь дерзостных орд!..
И кажется мне, что тогда я главою Всех выше; всех мощью духовной сильней,
И кружится мир под моею пятою,
И делаюсь я все мрачней и мрачней.
И злобы исполнясь, как грозная туча,
Стихами я вдруг над толпою прольюсь,
И горе подпавшим под стих мой могучий:
Над воплем страданья я дико смеюсь!..
П. Н. Берков считает, что это попытка «представить использование пошлым поэтом» темы Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» Мы категорически не согласны с подобным мнением, так как Козьма Прутков брал гораздо шире, черпая мысли и из пушкинского «Я памятник воздвиг себе нерукотворный...», и из лермонтовских стихотворений, из бенедиктовских... Особенно из бенедиктовских.
Особенно ярко тема взаимоотношений поэта и толпы прозвучала в стихотворении, которое так и называется — «К толпе».
Клейми, клейми, толпа, в чаду сует всечасных,
Из низкой зависти, мой громогласный стих:
Тебе не устрашить питомца муз прекрасных,
Тебе не сокрушить треножников златых!..
Озлилась ты?! Так зри ж, каким огнем презренья.
Какою гордостью горит мой ярый взор,
Как смело черпаю я в море вдохновенья Свинцовый стих тебе в позор!
Да, да! клейми меня!.. Но не бесславь восторгом Своим бессмысленным поэта вещих слов!
Я ввек не осрамлю себя презренным торгом,
Вовеки не склонюсь пред полчищем врагов:
Я вечно буду петь и песней восхищаться,
Я вечно буду пить спасительный нектар.
Толпа, раздайся ж! прочь! довольно насмехаться!
Тебе ль познать Пруткова дар?!
Постой! Скажи, за что ты злобно так смеешься?
Скажи, чего давно так ждешь ты от меня?
Не льстивых ли похвал? нет, их ты не дождешься!.. Призванью своему по гроб не изменя,
Но с правдой на устах, улыбкою дрожащих,
С змеею жолчною в изношенной груди,
Тебя я наведу, в стихах, огнем палящих,
На путь с неправого пути!
И тут он идет вслед за Пушкиным, «питомцем муз прекрасных», воспевая «треножники златые». Мы слышим в этом стихотворении и лермонтовский «железный стих, облитый горечью и злостью...», но у Козьмы Пруткова он становится еще более тяжелым — «свинцовым». Мы слышим лермонтовское: «Он некрасив, он невысок, но взор горит...» и «Пускай толпа клеймит презреньем наш неразгаданный союз...»
Но мы не можем не вспомнить и бенедиктовское : «Пускай меня язвят с насмешкой люди...»
Как тонко передает Козьма Прутков свои страдания, воплощая их в символе, задолго до него поселившемся в русской поэзии. «С змеею жолчною в изношенной груди...» — говорит он. И в другом месте: «В моих устах спокойная улыбка, в груди — змея!..»
Прутков пишет в альбом неизвестной своей знакомой:
Желанья вашего всегда покорный раб,
Из книги дней моих я вырву полстраницы И в ваш альбом вклею. Вы знаете, я слаб Пред волей женщины, тем более девицы.
Вклею! Но вижу я: уж вас объемлет страх;
Змеей тоски моей пришлось мне поделиться.
Не целая змея теперь во мне... но, ах!
Зато по ползмеи в обоих шевелится.
Змея!!!
Как часто это отвратительное пресмыкающееся посещало русских поэтов!
Хоть сердце тяжело как камень,
Но все под ним змея...
(М. Ю. Лермонтов)
В его главе — орлы парили,
В его груди — змеи вились...
(Ф. И. Тютчев)
В устах скользит насмешка, как змея...
(А. А. Григорьев)
Немало змей в сердце ношу я...
(Л. А. Мей)
Но жажда счастья, как змея,
Впилась в бессмысленное сердце...
(А. В. Тимофеев)
И радостно змею — надежду счастья —
Носил в груди... прекрасная змея!..
(В. Г. Бенедиктов)
Многие исследователи связывают целый ряд стихотворений Козьмы Пруткова с той громадной популярностью, которой пользовалась поэзия Бенедиктова у его современников. «Аквилон», «Поездку в Кронштадт», «Возвращение из Кронштадта» и другие стихотворения относят даже к прямым пародиям на творчество Бенедиктова, забывая, однако, что Козьма Прутков, по его собственному же признанию, пародий не писал.
И в самом деле, если мы полистаем полные и неполные собрания сочинений Козьмы Пруткова, то заметим в примечаниях к ним невероятную разноголосицу. Всякий «примечания лист» считает своим долгом найти конкретное стихотворение современника Пруткова, которое будто бы пародируется нашим замечательным поэтом. И все они каждый раз, старательно обходя Пушкина и Лермонтова, называют самые разные имена. Так и не решен вопрос, кого пародируют морские стихотворения Пруткова. Одни говорят, что Бенедиктова, другие — А. В. Тимофеева, третьи — прозу П. И. Шаликова, четвертые... Но, повторяем, это происходит потому, что Прутков никого не пародировал, он шел в русле целых поэтических направлений и лишь некоторые выражения отдельных поэтов перерабатывал в свойственном только ему, прут-ковском, духе.
Больше всего исследователям полюбился Бенедиктов. И это понятно. В судьбе Пруткова и Бенедиктова есть много общего — служба в одном министерстве, чин, космический романтизм в стихах, сопрягаемый с житейскими явлениями, а отсюда, возвышенный тон, перебиваемый обыденными словечками...
Одно из стихотворений А. И. Пальма, посвященное Бенедиктову, вполне могло быть адресовано и сослуживцу последнего по министерству финансов — К. П. Пруткову.
И если кто перстом отмечен,
Кто властелин могучих, полных дум —
Что ж,— разве он в толпе людей заметен? —
Что ж,— перед ним затихнет этот шум?..
Как памятник когда-то гордой славы,
Покойно-горд, как вековой гранит —
Он на толпу с сознанием глядит,
На почести у ней не просит права!..
А между тем его златые сны Не этой ли толпе посвящены!..
Да, многое роднит поэзию Козьмы Пруткова с поэзией Бенедиктова, которого Белинский называл гениальным стихотворцем. Как и Прутков, Бенедиктов пользовался громадным успехом у своих современников. Он прекрасно сознавал свое значение и место в российской словесности, о чем говорит известный в истории литературы факт.
Когда издателю «Сына Отечества» Старчевскому бывали нужны стихи действительного статского советника Бенедиктова, он подъезжал к поэту весьма тонко.
— Ваше превосходительство, публика настоятельно требует ваших стихов,— говорил он.
И генерал отвечал с добродушной убежденностью :
— Ну, коли публика настоятельно требует, надо ее удовлетворить.
Мы уверены, что именно так отвечал и Козьма Петрович, когда друзья обращались к нему за стихами для публикации.
В творчестве Козьмы Пруткова есть много и прямых подражаний Бенедиктову. Читатель может убедиться в этом, сравнив фрагменты «Кудрей» Бенедиктова с «Шеей» Пруткова:
КУДРИ
Кудри девы-чародейки,
Кудри — блеск и аромат.
Кудри — кольца, струйки, змейки,
Кудри — шелковый каскад.
. . . . . . . . . .
Жадным взором мы ловили
Этих локонов разброс,
Слов уста не находили,
Но в глазах горел вопрос:
«Кто ж владелец будет полный
Этой россыпи златой?
Кто-то будет эти волны
Черпать жадною рукой?
Кто из нас, друзья-страдальцы,
Будет амбру их глотать,
Навивать их шелк на пальцы,
Поцелуем прожигать,
Путать негой, мять любовью,
И во тьме по изголовью Беззаветно рассыпать?»
ШЕЯ
Шея девы — наслажденье!
Шея — снег, змея, нарцисс ;
Шея — в высь порой стремленье;
Шея — склон порою вниз.
Шея — лебедь ; шея — пава ;
Шея — нежный стебелек;
Шея — радость, гордость, слава;
Шея — мрамора кусок!..
Кто тебя, драгая шея,
Мощной дланью обоймет?
Кто тебя, дыханьем грея,
Поцелуем пропечет?
Кто тебя, крутая выя,
До косы от самых плеч,
В дни июля огневые
Будет с зоркостью беречь:
Чтоб от солнца, в зной палящий
Не покрыл тебя загар;
Чтоб поверхностью блестящей
Не пленился злой комар;
Чтоб черна, от черной пыли,
Ты не сделалась сама,
Чтоб тебя не иссушили
Грусть, и ветры, и зима?!
Особенное место в творчестве Пруткова занимает так называемая «антологическая» поэзия. Античной мифологией, историей и антуражем увлекались почти все более или менее выдающиеся русские поэты.
Вспомните пушкинский «Фиал Анакреона», вспомните вакхов, нимф, мирты, амуров, фебов, харит, урны и пр. в стихах Батюшкова, Боратынского, Дельвига, Катенина, Майкова, Фета, того же Бенедиктова и, наконец, Щербины, творчество которого представляет собой апофеоз этого явления.
«Красота, красота, красота! Я одно лишь твержу с умиленьем»,— восклицал Н. Ф. Щербина, и ему вторил К. П. Прутков, создавший такие шедевры, как «Пластический грек», «Спор греческих философов об изящном», «Письмо из Коринфа», «Философ в бане», «Древней греческой старухе, если б она домогалась моей любви», «Честолюбие»...
Исследователи отметили любопытное соревнование двух поэтов — Пруткова и Щербины, когда последний, признав превосходство первого, исключал некоторые стихи из дальнейших собраний сочинений...
Но опять скажем: никто не обнимет необъятного, никто не охватит всего творчества Пруткова и тем более в кратком очерке.
Вернемся же к теме взаимоотношений поэта и толпы. Уже в наше время было найдено и опубликовано обращение «Козьмы Пруткова к читателю в минуту откровенности и раскаяния».
Именно это стихотворение с исчерпывающей полнотой вскрывает психологию поэта и показывает его место в толпе.
Мы в очередной раз осмеливаемся на пространную цитату из Пруткова, сознавая, что она не только не наскучит читателю, но и прояснит все то, о чем писали, пишут и будут писать...
С улыбкой тупого сомненья, профан, ты
Взираешь на лик мой и гордый мой взор;
Тебе интересней столичные франты,
Их пошлые толки, пустой разговор.
Во взгляде твоем я, как в книге читаю,
Что суетной жизни ты верный клеврет,
Что нас ты считаешь за дерзкую стаю,
Не любишь; но слушай, что значит поэт.
Кто с детства, владея стихом по указке,
Набил себе руку и с детских же лет Личиной страдальца, для вящей огласки, Решился прикрыться,— тот истый поэт!
Кто, всех презирая, весь мир проклинает,
В ком нет состраданья и жалости нет,
Кто с смехом на слезы несчастных взирает,— Тот мощный, великий и сильный поэт!
Кто любит сердечно былую Элладу,
Тунику, Афины, Ахарны, Милет,
Зевеса, Венеру, Юнону, Палладу,—
Тот чудный, ^ изящный, пластичный поэт!
Чей стих благозвучен, гремуч, хоть без мысли, Исполнен огня, водометов, ракет,
Без толку, но верно по пальцам расчислен,— Тот также, поверь мне, великий поэт!..
Итак, не пугайся ж, встречался с нами,
Хотя мы суровы и дерзки на вид И высимся гордо над вами главами;
Но кто ж нас иначе в толпе отличит?!
В поэте ты видишь презренье и злобу;
На вид он угрюмый, больной, неуклюж;
Но ты загляни хоть любому в утробу,—
Душой он предобрый и телом предюж.
Вот тут бы самое время выяснить наконец, что же такое пародия.
Начнем с того, что на Козьму Пруткова стали писать пародии, а это было верным признаком его славы. Вспомним Пушкина, который восхищался тем, что в Англии «всякое сочинение, ознаменованное успехом, попадает под пародию».
Козьму Пруткова обвиняли и продолжают обвинять в том, что он писал пародии. Один современный автор доказывает это на протяжении 266 страниц, где 744 раза утверждает, что в стихах поэта «высмеиваются такие-то и такие-то». Например, в своих пародиях «Прутков высмеивает Хомякова и, в его лице, чрезмерные претензии некоторых малозначительных поэтов». В эту компанию попадают все, кому подражал Прутков,— от Пушкина до Фета. Одного Гейне все авторы, изучающие Пруткова, берегут пуще глаза, всякий раз оговаривая, что «высмеивается» не этот поэт, писавший на немецком языке, а его переводчики.
И надо сказать, что такое почтение вполне понятно. Гейне в прошлом веке переводили многие поэты.
Частенько, правда, они выдавали за переводы собственные стихи, и тогда под заглавием появлялось скромное «Из Гейне». Такова была мода. Козьма Прутков не отставал от нее, но, как человек правдивый, выражался более точно — «Будто бы из Гейне».
Вернемся к пародии. Лучше других понял ее значение Николай Остолопов. В своем «Словаре древней и новой поэзии», вышедшем еще в 1821 году, он напомнил, что это греческое слово слагается из para — против, ode — песнь, и по-
яснил, что пародия «выставляет на позор подверженное осмеянию; иногда выказывает ложные красоты какого-либо сочинения; а иногда служит одному только увеселению читателя, ибо случается, что пародируемое сочинение не имеет таких недостатков, кои бы заслуживали малейшее порицание».
А как же быть в последнем случае? Сочинения Пруткова недостатков не имели, как не имело их большинство избранных им примеров для подражания. Но у каждого большого поэта был свой слог, излюбленные им слова, свой взгляд на вещи. Это нравилось читателю. Это подметил Прутков, «совместивший» в себе многих поэтов. Но у Пруткова было и еще одно качество, которым он отличался от всех прочих. Уменье довести все до абсурда, а потом одним махом поставить все на свои места, призвав на помощь житейский здравый смысл.
Здравый смысл — это главное, чем привлекает к себе читателей Козьма Прутков. Некоторые считают, что он часто ломится в открытые двери, но истина, даже известная всем, нисколько не проигрывает от частого ее повторения...
Возьмем для примера «Осаду Памбы» Козьмы Пруткова. Чем навеяно это стихотворение?
Известно, что на рубеже XVIII и XIX веков Иоганн Готфрид Гердер перевел на немецкий и обработал старинные народные эпические песни испанцев. Его «Романсы о Сиде» имели громадный успех. Ими вдохновлялись поэты во многих странах, а в России им писали подражания Карамзин, Жуковский, Пушкин, Катенин... Всем известно увлечение испанской поэзией и Козьмы Пруткова.
Некоторые современные литературоведы находят в «Осаде Памбы» реминисценции из «Романсов о Сиде» в переводе П. А. Катенина (Бухштаб), другие считают, что он «высмеивает» переводы В. А. Жуковского (Сукиасова, Берков), а нам кажется, что Прутков был знаком и с немецкими, и с русскими переводами. Пропустив их через неповторимое прутковское «я», он создал нечто особенное, всеобъемлющее, о чем говорит и подзаголовок стихотворения «Романсеро, с испанского», в котором воплощена идея отобразить дух романса ! вообще (романсеро — собрание романсов).
Федор Михайлович Достоевский считал «Осаду Памбы» совершенно оригинальным подражанием. Он по памяти воспроизвел его в «Селе Степанчикове и его обитателях», что сделаем и мы:
Девять лет дон Педро Гомец,
По прозванью Лев Кястильи,
Осаждает замок Памбу,
Молоком одним питаясь.
И все войско дона Педра Девять тысяч кастильянцев,
Все, по данному обету,
Не касаются мясного,
Ниже хлеба не снедают,
Пьют одно лишь молоко.
Всякий день они слабеют,
Силы тратя попустому.
Всякий день дон Педро Гомец О своем бессилье плачет,
Закрываясь епанчою.
Настает уж год десятый.
Злые мавры торжествуют;
А от войска дона Педра Налицо едва осталось Девятнадцать человек!
Их собрал дон Педро Гомец И сказал им: «Девятнадцать!
Разовьем свои знамена,
В трубы громкие взыграем И, ударивши в литавры,
Прочь от Памбы мы отступим Без стыда и без боязни.
Хоть мы крепости не взяли,
Но поклясться можем смело Перед совестью и честью, .
Не нарушили ни разу Нами данного обета:
Целых девять лет не ели,
Ничего не ели ровно,
Кроме только молока!»
Ободренные сей речью,
Девятнадцать кастильянцев,
Все, качаяся на седлах,
В голос слабо закричали:
«Sancto Jago Compostello!
Честь и слава дону Педру!
Честь и слава Льву Кастильи!»
А каплан его Диего
Так сказал себе сквозь зубы:
«Если б я был полководцем,
Я б обет дал есть лишь мясо,
Запивая сантуринским!»
И, услышав то, дон Педро
Произнес со громким смехом:
«Подарить ему барана —
Он изрядно подшутил!»
После этих строк Федор Михайлович Достоевский отдает должное и автору их в таком диалоге :
«Я обратился к Настеньке и спросил ее: чьи стихи?
— Да, да! чьи стихи? — всполошился дядя.— Должно быть, умный поэт написал?..
— Это господин Кузьма Прутков написал, папочка, в «Современнике» напечатано,— выскочила Сашенька.
— Кузьма Прутков! не знаю,— проговорил дядя.— Вот Пушкина так знаю!.. Впрочем, видно, что поэт с достоинствами,— не правда ль, Сергей? И, сверх того, благороднейших свойств человек — это ясно как два пальца! Даже, может быть, из офицеров... Хвалю! »
Позже, но еще при жизни Козьмы Пруткова (в 1861 году), Достоевский в одной из статей, удивляясь многочисленности и разнообразию «литературных партий» в России, заметил : «Даже сам великолепный Кузьма Прутков, в строгом смысле, может тоже считаться представителем цельной и своеобразной партии».
Полностью присоединяясь к мнению Достоевского о личности и творчестве' Пруткова, мы не можем согласиться с его последним утверждением. Ни к какой «литературной партии» Козьма Прутков никогда не принадлежал, а потому не мог быть ничьим представителем.
Одно время, правда, его подозревали в симпатиях к славянофилам. Поводом для этого послужило одно действительное происшествие, нашедшее свое отражение в воспоминаниях В. Жемчужникова.
«В день его (Пруткова.— И. П.) именин, за многолюдным обедом, на котором присутствовал, в числе прочих чиновных лиц, и приезжий из Москвы, известный своею опасною политическою благонадежностью, действительный статский советник Кашенцев, с почтенным хозяином вступил в публичный спор о вкусе цикорного салата внучатый племянник его К. И. Шерстобитов. Козьма Прутков сначала возражал спорщику шутя и даже вдруг произнес, экспромтом, следующее стихотворение:
Я цикорий не люблю —
Оттого, что в нем, в цикорье,
Попадается песок...
Я люблю песок на взморье,
Где качается челнок и т. д.
Этот неожиданный экспромт привел всех в неописуемый восторг и вызвал общие рукоплескания. Но Шерстобитов,
задетый в своем самолюбии, возобновил спор с еще большей горячностью, ссылаясь на пример Западной Европы, где, по его словам, цикорный салат уважается всеми образованными людьми. Тогда Козьма Прутков, потеряв терпение, назвал его публично щенком и высказал ему горькие истины в ... басне, написанной им тотчас после обеда, в присутствии гостей13. Он посвятил эту басню упомянутому действительному статскому советнику Кашенцеву в свидетельство своего патриотического предпочтения даже худшего родного лучшему чужестранному».
Тот же мотив звучит и в стихотворении «В альбом красивой чужестранке», написанной в подражание А. С. Хомякову:
Вокруг тебя очарованье,
Ты бесподобна, ты мила,
Ты силой чудной обаянья К себе поэта привлекла;
Но он любить тебя не может:
Ты родилась в другом краю,
И он охулки не положит,
Любя тебя, на честь свою!..
Однако, узнав, что государь лично приказал взять с Хомякова и других славянофилов подписку в том, что они «не будут носить бороды и являться в публику в национальном платье», Прутков несколько поостыл в своем увлечении. Еще больше его смутили суровые меры, принимавшиеся правительством в отношении славянофильских журналов, которые закрывали после первых же номеров, отдавая редакторов под надзор полиции.
«Впрочем,— писал тот же В. Жемчужников,— Козьма Прутков, соображавшийся всегда с видами правительства и своего начальства, отнюдь не вдавался в крайности и по славянофильству : он сочувствовал славянофилам в превознесении тех отечественных особенностей, которые правительство считало неприкосновенными, как полезные или безвредные, не переделывая их на западный образец; но при этом он, следуя указаниям правительства, предпочитал для России: государственный совет и сенат — боярской думе и земским собраниям ; чистое бритье лица — ношению бороды ; плащ-альмавиву — зипуну и т. п.».
К тому же, Козьма Петрович видел, что журналы западников и лиц, которые при других обстоятельствах показались бы ему неблагонадежными, благополучно существуют и делают свое дело. Поэтому, как истинный поэт, он предпочел славу верности личным пристрастиям...
Читатель, разумеется, помнит отзыв критика Аполлона Григорьева на комедию «Фантазия». Тогда Козьма Петрович Прутков очень удивился такой трактовке своего произведения, но с тех пор стал внимательно следить за статьями Григорьева, который, считая водевиль чужой пошлостью, пересаженной на русскую почву, принял Y и Z за союзников в своей борьбе за становление национального театра.
До Пруткова доходили слухи, что в Москве начал греметь Островский, что этот драматург вместе с Хомяковым часто навещают дом Григорьева на Малой Полянке, где собирается молодая редакция «Москвитянина», идут споры, читаются новые произведения, поют русские песни знаменитые певцы, а то и сам хозяин берет гитару и поет романсы собственного сочинения.
Несколько позже Григорьев придумал известное: «Две гитары, зазвенев, жалобно заныли...»
В своем «Кратком послужном списке на память моим старым и новым друзьям» Аполлон Григорьев писал: «Явился Островский и около него, как центра, кружок,— в котором нашлись все мои дотоле смутные верования. С 1851 по 1854 включительно — энергия деятельности, и ругань на меня неимоверная, до пены во рту. В эту же эпоху писались известные стихотворения, во всяком случае замечательные искренностью чувства».
Менее известна его элегия-ода-сатира «Рашель и правда»14, посвященная Мочалову, Садовскому и, главное, Островскому.
«Поэт, судьбы избранник новый, нас миром новым окружил и новое сказал он слово, хоть правде старой послужил. Жила та правда между нами, таясь в душевной глубине; быть может, мы ее и сами подозревали не вполне. То в нашей песне благородной, живой, размашистой, свободной, святой, как наша старина, порой нам слышалась она, то в полных доблестей сказаньях о жизни дедов и отцов, в святых обычаях, преданьях и хартиях былых веков, то в небалованности здравой, в ума и чувства чистоте, да в чуждой хитрости лукавой связей и сходок простоте. Но мы не смели правду эту всех выше правд на свете чтить. ...Хвала и честь теперь поэту, что по душе нас учит жить!»
Козьма Прутков не мог разделять его взглядов потому, что в них было нечто славянофильское, а следовательно, осужденное правительством.
Свои мысли Аполлон Григорьев развивал в статьях, из которых «Русская литература в 1851 году» положила начало применению на практике его теории «органической критики». Из философии Шеллинга и славянофильских идей рождалось нечто для той поры странное...
Козьма Прутков читал статьи Аполлона Григорьева и удивлялся, как ловко тот манипулирует иностранными словами, говоря об отечественных литературных делах. «Абсурд», «мертвая копировка», «дэндизм», «экстравагантность»... Поражали сочетания: «протест личности против действительности», «грошевое разочарование»...
Однажды он прочел в «Москвитянине» (1953, № 1) такие строки :
«В стремлении к идеалу, или на пути духовного совершенствования, всякого стремящегося ожидают два подводные камня: отчаяние от сознания своего собственного несовершенства, из которого есть выход,— или неправильное, непрямое отношение к своему несовершенству, которое, большею частью, безвыходно».
Тогда-то Козьма Прутков и решил воспроизвести обуревавшие его мысли в виде стихотворения, которое получило название «Безвыходное положение».
Толпой огромною стеснилися в мой ум
Разнообразные, удачные сюжеты,
С завязкой сложною, с анализом души...
...верный новому в словесности ученью,
Другим последуя, я навсегда отверг:
И личности протест и разочарованье,
Теперь дешевое, и модный наш дэндизм,
И без основ борьбу, страданья без исхода,
И антипатии болезненной причуды,—
А чтоб не впасть в абсурд, изгнал экстравагантность.
Очистив главную творения идею
От ей несвойственных и пошлых положений,
Уж разменявшихся на мелочь в наше время,
Я отстранил и фальшь и даже форсировку,
И долго изучал,— без устали, с упорством,
Свое в изгибах разных внутреннее я.
Затем, в канву избравши фабулу простую,
Я взгляд установил, чтоб мертвой копировкой
Явлений жизненных действительности грустной
Наносный не внести в поэму элемент,
И, технике пустой не слишком предаваясь,
Я тщился разъяснить творения процесс
И слово новое сказать в своем созданьи.
С задатком опытной практичности житейской,
С запасом творческих и правильных начал,
С избытком сил души и выстраданных чувств,
На данные свои взирая объективно,
Задумал типы я и идеал создал,
Изгнал все частное и индивидуальность,
И очертил свой путь и лица обобщил,
И прямо, кажется, к предмету я отнесся
И, поэтичнее его развить хотев,
Характеры свои зараней обусловил,
Но... разложенья вдруг нечаянный момент
Постиг мой славный план... и я вотще стараюсь
Хоть точку в сей беде исходную найти!..
Стихотворение это вполне похоже на критическую прозу. И хотя поэт опубликовал его, не оно принесло ему славу.
Однако есть примеры, когда другим литераторам, выдававшим прозу за стихи, везло больше...
Козьму Пруткова в одной из статей Григорьева поразило выражение: «Новое слово Островского есть самое старое слово — народность», и он решил попробовать себя в манере великого драматурга, сочинив естественно-разговорное представление «Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком?»
В разделе, посвященном супружеской жизни Козьмы Петровича, мы уже упоминали некоторых персонажей пьесы: «Известного писателя» и приятеля его Ивана Семеныча, игравшего на скрипке без канифоли. Но кроме них, читатель встретился снова с героями «Фантазии» князем Батог-Батыевым, Кутилой-Завалдайским, Либенталем и госпожой Разорваки, вдовой того самого.
Они ведут естественные разговоры о самых простых вещах, то и дело возвращаясь к Ивану Семенычу, который так и не извлек из скрипки ни звука, чем сильно повредил своей карьере, потому что его пытался слушать сам губернатор. Обиженный сановник тогда встал и, подняв руку к плафону, сказал:
— Мне вас не нужно, я не люблю упрямых подчиненных; вы вообразили теперь, что можете играть без канифоли; весьма возможно, что захотите писать бумаги без чернил! Я этаких бумаг читать не умею и тем более подписывать не стану ; видит бог, не стану!
Миловидов поведал, как Иван Семеныч приглашал на свои обеды «власти», угощая их самым тончайшим образом.
«Лежавшие в супе коренья изображали все ордена, украшавшие груди присутствующих лиц... Вокруг пирожков, j вместо обыкновенной какой-нибудь петрушки, подсыпались жареные цветочные и фамильные чаи... Пирожки были с кисточками, а иногда с плюмажами!.. Косточки в котлетах были из слоновой кости и завернуты в папильотки, на которых каждый мог прочесть, свойственный его чину, нраву, жизни и летам,— комплимент. В жареную курицу вечно втыкался павлиный хвост. Спаржа всегда вздевывалась на проволоку; а горошек нанизывался на шелковинку... Вареная рыба подавалась в розовой воде... Пирожное разносилось всем в конвертах, запечатанных казенною печатью какого ! кто ведомства. Шейки бутылок повязаны были орденскими ленточками и украшались знаками беспорочной службы; а шампанское подавалось обвернутое в заграничный фуляр...»
Естественно-разговорное представление прерывается неожиданным появлением Ивана Семеныча, который сообщает госпоже Разорваки, что у нее есть внук турецкого происхождения...
Это замечательное произведение так и не было доведено до конца, но оно и в таком виде высоко ценилось Римским-Корсаковым1.
1 По многочисленным воспоминаниям, эта пьеса Козьмы Пруткова была в программе домашнего спектакля у Римских-Корсаковых. Кроме того, когда однажды заиграли «Orientale» Глазунова, Николай Андреевич заметил, что «в этом номере, говоря словами Козьмы Пруткова, всюду восток...» Римский-Корсаков очень часто цитировал своего любимого поэта и даже подражал ему. Известна открытка композитора к В. Вельскому от 27 сентября 1902 года, в которой, нетерпеливо ожидая очередной отрывок либретто «Китежа», Римский-Корсаков пишет:
Вянет лист, проходит лето.
Мокрый снег валится,
От неимения либретто Можно застрелиться.
1854 год кончился, и Козьма Прутков замолк.
Сперва это объяснялось тревожным временем. Разразившаяся Крымская* война отвлекла от Козьмы Пруткова его друзей, А. К. Толстого и братьев Жемчужниковых, без которых как-то не писалось...
Целых шесть лет читатель не видел в журналах ни единой его строчки. Но помнил Козьму Пруткова. О нем говорили и писали, искали его общества, а иные даже хвастались знакомством с ним.
Так Иван Александрович Чернокнижников (он же А. В. Дружинин), пространно писавший когда-то о первом печатном опыте Козьмы Пруткова, наконец удостоился встречи с ним на рауте у госпожи Мурзаменасовой, о чем и поведал в «Заметках Петербургского туриста» в 1856 году.
Присутствовавшие там издевались, кто как мог, над старой модой иметь альбомы. Иван Александрович произнес горячую речь в защиту альбомов. Он вспомнил, как сам вел в юности альбом и как часто просматривал его с наслаждением в зрелые годы. И теперь он не желал, ударяясь в модный снобизм, бросать камень в то, чему когда-то поклонялся.
«Когда я кончил,— писал Чернокнижников,— из круга изящных слушателей вышел неровным шагом человек сред- > него роста, ухищренно причесанный, с челом мрачнее туманного Казбека, с кусочком черного английского пластыря на левой щеке, с осанкой поэта истинного, с безграничным пониманием собственного достоинства и превосходства над толпой. Все в незнакомце дышало чем-то необыкновенным, даровитым, как будто знакомым; глядя на него, легко было усмотреть в нем существо, которое, во время первых романтических начинаний Жуковского, в литературе явилось знакомым незнакомцем.
Он подошел ко мне, с жаром пожал мне руку и сказал голосом, от природы одаренным некоторой торжественностью :
— Благодарю вас, я сам люблю альбомы... Позвольте же заключить вашу импровизацию одним афоризмом, мною составленным: «Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые, иначе такое бросание будет пустою забавою!..»
Едва услыхал я афоризм... как завеса упала с моих очей ; я прозрел, я угадал, с кем имею дело.
— Неужели,— сказал я, приготовляясь кинуться на шею к знакомому незнакомцу,— неужели я вижу перед собой поэта Кузьму Пруткова, автора произведений «Замок Памба», «Спор греческих мудрецов об изящном» и «Как бы я хотел быть испанцем»?
— Я Кузьма Прутков! — гордо сказал господин с челом туманнее Казбека...
Даровитый Прутков пригласил меня к себе на литературный вечер, имеющий произойти во вторник в одиннадцать часов утра... Прутков наговорил мне много чудесного про свой собственный альбом, украшенный литографированным портретом обладателя... Мы обменялись _ стихотворениями для наших альбомов... Дар Кузьмы Пруткова был драгоценнее моего слабого дара».
Иван Чернокнижников оказал литературоведению неоценимую услугу, так как мы почти ничего не знаем о том, что поделывал Козьма Прутков целых пять лет (после 1854 года).
Оказывается, у него были творческие утренники...
И главное, где-то у кого-то хранится его АЛЬБОМ!!!
«Вот бы разыскать», — подумали мы.
В первую очередь следовало вернуться к судьбе литографированного портрета Козьмы Пруткова. Известно, что трое художников — Л. Жемчужников, Бейдеман и Лагорио — не только нарисовали портрет, но и перерисовали его на камень, после чего он был отпечатан в литографии Тюлина в значительном количестве экземпляров. В 1853 году эта литография находилась на Васильевском острове по 5-й линии, против Академии художеств. После того как цензура запретила выпуск портрета, а Тюлин вместе со своей литографией переехал в другое место, все отпечатанные экземпляры пропали вместе с камнем. Это установил В. Жемчужников, посетивший г. Тюлина в 1854 году в новом помещении. «Впоследствии,— пишет он,— некоторые лица приобретали эти пропавшие вещи покупкой на Апраксином дворе».
Мы попытались найти потомков Тюлина, но наши поиски через адресный стол оказались тщетными.
Тогда мы обратились в Пушкинский дом, где хранится знаменитая картотека Модзалевского. Но и там нас постигла неудача. Весь раздел картотеки, посвященный близкому другу Козьмы Пруткова поэту и драматургу Алексею Константиновичу Толстому, оказался украден. А именно там могла быть разгадка тайны альбома.
«Ага!» — сказали себе мы.
Теперь следы могли вести либо в Марсель, либо в Сан-Франциско, либо даже в Лиссабон, где в свое время скончалась вдова А. К. Толстого графиня Софья Андреевна.
Напишем о себе так, как написал бы В. Шкловский.
Мы любим автомобили.
Человек на лошади — это уже кавалерист.
Человек идущий по асфальту — это уже пешеход.
Козьма Прутков говорил:
«Человек раздвоен снизу, а не сверху,— для того, что две опоры надежнее одной».
Рисунок Пикассо развеял это ощущение.
Учились мы плохо, но дали миру Опояз.
Еще в двадцатые годы некоторые русские фамилии иностранного происхождения не склонялись.
Изучив русскую грамматику, как сумму приемов, мы хотели стать писателями. Потом мы взялись учить других. Те нашли себя в кинематографе. Прошли годы. Архангел протрубил в трубу. Мы пожалели, что не учились у Козьмы Пруткова. Мы виноваты в том, что на пути своем заблудились. Прутков писал :
«Собака, сидящая на сене, вредна.
Курица, сидящая на яйцах, полезна.
От сидячей жизни тучнеют: так, всякий меняло жирен».
Говорят, что в одной отдельно взятой фразе мы гениальны как Козьма Прутков.
Зимой кругом бело. Летом снега нет.
К художнику Федотову ходили братья Агины, преподаватель рисования Бернардский и отдаленно похожий судьбой на Федотова богатый Лев Жемчужников.
Когда посторонних не было, говорили о русской литературе. Приходили молодой Федор Достоевский в бедном сюртуке и ослепительно чистом белье, поэт Плещеев и молодой поэт Николай Алексеевич Некрасов, уже показавший голос :
Цепями с модой скованный,
Изменчив человек.
Настал иллюстрированный В литературе век.
Он готовил юмористический альманах с иллюстрациями. Достали деньги, выбрали название. «Первое апреля». Там же поместили эпиграмму «Он у нас осьмое чудо» :
...Он с французом — за француза,
С поляком — он сам поляк,
Он с татарином — татарин,
Он с евреем — сам еврей,
Он с лакеем — важный барин,
С важным барином — лакей.
Кто же он? (Подлец Булгарин Венедиктович Фаддей.)
То, что в скобках, не было напечатано. В иллюстрациях часто хотели изобразить то, что не позволяла цензура сказать словом.
Санкт-Петербург — город великолепный, стоящий на Неве.
В Париже возводили баррикады.
В Петербурге искали Валериана Майкова, но он уже умер; арестовали Петрашевского, Достоевского, еще одного Достоевского — о третьем забыли, арестовали Бернардского, Ястржемского, Плещеева...
Бернардского освободили. Он рассказал Жемчужникову, что его привели в комиссию, назначенную по делу Петрашевского.
Один генерал спросил :
— Вы коммунист?
— Нет, я Бернардский,— ответил преподаватель рисования.
Посмотрели на него генералы, тихо переговорили между собой и приказали освободить его из заключения.
Лев Жемчужников прославился тем, что вместе с художниками Бейдеманом и Лагорио нарисовал портрет Козьмы Пруткова.
Вскоре умер Николай I.
Александр II тоже не любил литературы, но разрешил журнальную полемику.
Это было для Козьмы Пруткова тяжелым испытанием.
Он никак не мог уловить твердых начальственных нот. Почва под ним всколебалась, и он стал роптать.
Вопросы, вопросы, вопросы, поднимаемые в печати, вызывали его возмущение.
Козьма Прутков всюду кричал о рановременности всяких реформ и о том, что он «враг всех, так называемых вопросов!».
Молодежь совсем распоясалась, у всех появились убеждения. Жизнь была отперта.
«Собственное» мнение появилось у каждого.
Но разве может быть собственное мнение у людей, не удостоенных доверием начальства? .
Откуда оно возьмется?
На чем основано?
Когда неизбежность реформ сделалась несомненной, он, по словам его друзей, «старался отличиться преобразовательными проектами»..
Одним из таких проектов был «Проект о введении единомыслия в России», написанный в 1859 году, но опубликованный лишь в 1863.
Он предложил покончить со всеми вопросами одним махом.
Как?
Очень просто.
Несогласие во мнениях проистекает оттого, что нет материала для мнения. А таким материалом может быть только мнение начальства.
Но как узнать мнение начальства?
Жизнь и художник перестраивают поэтические структуры и изменяют значение слов, подчиняя их потребности выражения времени. Это очень ясно в пародии. «Дон-Кихот» — роман о гуманисте. Козьма Прутков не Дон-Кихот, а трезво мыслящий чиновник.
Генерал Клейнмихель Петр Андреевич наблюдал за стройкой Зимнего дворца после пожара.
За работу свою Клейнмихель, уже граф, получил золотую медаль с надписью :
«Усердие все превозмогает».
Козьма Прутков пошел дальше: «Бывает, что усердие
превозмогает и рассудок».
В преамбуле «Проекта» говорится:
«Правительство нередко таит свои цели из-за высших соображений, недоступных пониманию большинства. Оно нередко достигает результата рядом косвенных мер, которые, могут, по-видимому, противоречить одна другой, будто бы не иметь связи между собой. Но это лишь кажется! Они всегда взаимно связаны секретными шолнерами15 единой государственной идеи, единого государственного плана; и план этот поразил бы ум своею громадностью и своими последствиями! Он открывается в неотвратимых результатах истории. Как же подданному знать мнение правительства, пока не наступила история?»
Замечание Пруткова относительно мероприятий царского правительства было очень верным : сегодня — одно, какое-то время спустя — нечто совершенно противоположное.
Но в раздумьях Пруткова есть и существенный изъян — он не сообщил, когда же наступает история?
Человеку не обойтись без благодетельных указаний. «Иные люди,— писал он,— даже вполне благонамеренные, сбиваются иногда злонамеренными толкованиями».
Для «установления единообразной точки зрения на все общественные потребности и мероприятия правительства» Козьма Прутков предложил «учреждение такого официального повременного издания, которое давало бы руководитель-ные взгляды на каждый предмет».
Редактором такого органа мог быть только сам Прутков.
Когда Прутков подал проект в «один из торжественных дней на усмотрение» начальства, оно сочло усердие Козьмы Петровича медвежьей услугой и забраковало этот выдающийся документ.
Но сам он объяснял свою неудачу завистью и происками, неуважением опыта и заслуг, стал впадать в уныние, даже в отчаяние, хотя сам же утверждал, что «добродетель служит сама себе наградой ; человек превосходит добродетель, когда служит и не получает награды».
Современники/свидетельствуют, что именно в один из моментов мрачного отчаяния он напиеал мистерию «Сродство мировых сил», где в образе Поэта вывел самого себя.
Собираясь повеситься, Поэт у Высокого Дуба произносит монолог:
Меня людей преследует вражда;
Толкает в гроб завистливая злоба!
Да! есть покой, но лишь под крышей гроба;
А более нигде и никогда!
О, тяжелы вы, почести и слава; *
Нещадны к вам соотчичей сердца!
С чела все рвут священный лавр венца,
С груди — звезду святого Станислава!
К тому ж я духа новизны страшусь...
Всеобщий бред... Все лезет вон из нормы!..
Пусть без меня придут: потоп и трус,
Огонь, и глад, и прочие реформы!..
Итак, сановник, с жизнью ты простись!
Итак, поэт, парить привыкший ввысь,
Взлети туда навек; скорей, не мешкай!..
Поэт уж распахнул альмавиву, бросил прощальный взгляд на свою орденскую звезду, ударил себя в грудь рукой и, встав на «Полное собрание своих творений», попытался забросить веревку на ветвь Дуба...
Но Мировые силы, объединившись, не дали ему умереть. Ветры унесли Дуб. Солнце согрело Поэта.
Он успел лишь заглянуть «в тот мир, откуда к нам никто еще не возвращался», как сказал Шекспир Вильям, даровитый собрат Козьмы Пруткова.
Болезненное состояние его духа не могло продолжаться долго. Поэты имеют возможность изливать свои настроения на бумагу и тем самым снимать стрессы, столь опасные для всех прочих смертных.
Козьма Прутков пишет стихотворение «Перед морем житейским».
Все стою на камне,—
Дай-ка брошусь в море...
Что пошлет судьба мне,
Радость или горе?
Может, озадачит...
Может, не обидит...
Ведь кузнечик скачет,
А куда — не видит.
После этого можно было считать, что кризис прошел. Тем более что страхи Пруткова оказались напрасными. Как отмечают его первые биографы, «вскоре, однако, он успокоился, почувствовав вокруг себя прежнюю атмосферу, а под собою — прежнюю почву. Он снова стал писать проекты, но уже стеснительного направления, и они принимались с одобрением. Это дало ему основание возвратиться к прежнему самодовольству и ожидать значительного повышения по службе».
Новый взлет творческого вдохновения был ознаменован сочинением «Опрометчивости» и замечательной басни «Пастух, Читатель и Молоко» :
Однажды нес пастух куда-то молоко,
И так ужасно далеко,
Что уж назад не возвращался.
Читатель! Он тебе не попадался?
Произведения эти были напечатаны в разных журналах, без подписи, потому что Козьма Прутков при всей своей прошлой славе все-таки состорожничал и как бы пустил пробные шары. Они попали в цель. Пруткова все равно узнали, и тогда он выступил с открытым забралом.
Разгуливая как-то по Васильевскому острову, Козьма Петрович обратил внимание на вывеску склада, находившегося в Волховском переулке и принадлежавшего какому-то немцу. «Daunen und Federn» — «Пух и перья» — значилось на ней. Название это так понравилось ему, что Козьма Прутков взял его для нового цикла своих произведений, который вскорости стал печататься в отделе «Свисток» журнала «Современник».
В журнале за прошедшие годы произошли кое-какие изменения. Решающее слово теперь имели разночинцы. Добролюбов и Чернышевский выступали против «чистого искусства», которое было дорого Козьме Пруткову. Они требовали от художника злобы дня, «живого отношения к современности», а «художественность» оставляли на долю «чувствительных провинциальных барышень».
Для «чистого искусства», для «реликвий пушкинского периода» Добролюбов и оставил в журнале отдел «Свисток».
«Мы свистим,— писал он,— не по злобе или негодованию, не для хулы или осмеяния, а единственно от избытка чувств... Итак, наша задача состоит в том, чтобы отвечать кротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и литературе...»
Такая программа не вполне устраивала Козьму Петровича Пруткова, так как часть друзей не одобряла его верности журналу, подозревая составителя вышеизложенной декларации в неискренности и даже иронии.
Цикл «Пух и перья» был передан через Владимира Жемчужникова самому Добролюбову, и тот отнесся к произведениям маститого автора не только с должным почтением, но и тотчас заслал их в набор для ближайшего, мартовского, номера 1860 года, предпослав им самое горячее и сочувственное напутствие:
«Мы все думаем, что общественные вопросы не перестают волновать нас, что волны возвышенных идей растут и ширятся, и совершенно затопляют луга поэзии и вообще искусства. Но друг наш Кузьма Прутков, знакомый многим из читателей «Современника», убежден в противном. Он полагает, что его остроумные басни и звучные стихотворения могут и теперь увлечь массу публики. Печатаем в виде опыта одну серию его стихотворений, под названием «Пух и перья». От степени фурора, который они возбудят, будет зависеть продолжение».
Сам же Прутков в «Предуведомлении» к «Пуху и перьям» предупредил все возможные обвинения как со стороны официальной, так и со стороны радикальной.
«Я — враг всех так называемых вопросов!» — твердо заявляет он, но в то же время, помня, что и среди сановников появились либеральные настроения, уверяет, что «решился идти за обществом». В конце концов, он напускает такого туману, который сделал бы честь любому дипломату.
«Сознаюсь, читатель: я даже повторял чужие слова против убежденья!.. Так прошло более трех лет. Время показало мне, что я боялся напрасно. Общество наше оклеветано : оно изменилось только по наружности... Мудрый смотрит в корень : я смотрел в корень... Там все по-прежнему : там много неоконченного (d’inachevé)!.. Это успокоило меня. Я благословил судьбу и снова взялся за лиру!.. Читатель, ты понял меня! До свиданья!»
Не оставив мысли об издании полного собрания своих сочинений, он первым делом публикует уже цитированное нами стихотворение «К моему портрету».
Басни «Помещик и Садовник» и «Помещик и Трава» посвящены язвам отходящего крепостного строя.
В басне «Помещик и Садовник» первый дал распоряжение второму о растении: «Пусть хорошенько прозябает!», что, хотя и с недоумением, было выполнено. В басне «Помещик и Трава» владелец имения, узнав, что на поле растет Тимофеева трава, приказал голове :
Мою траву отдать, конечно, пожалею; Но эту возвратить немедля Тимофею!..
С полным знанием дела и чиновничьего быта написана басня «Чиновник и Курица». В ней появились нотки, неслыханные доселе в творчестве такого высокопоставленного лица, каким был К. П. Прутков. О каком-то незначительном чиновнике он уже пишет с сочувствием. Впрочем, на это могло ему быть указано еще более высокопоставленным лицом, поскольку реформы были на носу и полагалось шагать в ногу со временем.
Чиновник толстенький, не очень молодой,
По Невскому с бумагами под мышкой,
Потея и пыхтя и мучимый одышкой,
Бежал рысцой...
На службу он спешил твердя себе: «беги!
Из прежних опытов давно уже ты знаешь,
Что экзекутор наш с той и другой ноги Старается в чулан упрятать сапоги,
Коли хотя немножко опоздаешь!..»
Из области чистой поэзии Козьма Прутков напечатал свои стихотворения, навеянные Полонским («Разочарование»), Щербиной («Философ в бане»), Бенедиктовым («Память прошлого»).
Помню я тебя ребенком,
Скоро будет сорок лет;
Твой передничек измятый,
Твой затянутый корсет. .
Было так тебе неловко;
Ты сказала мне тайком:
— Распусти корсет мне сзади,
Не могу я бегать в нем!
Весь исполненный волненья,
Я корсет твой развязал...
Ты со смехом убежала,
Я ж задумчиво стоял.
Удалось Пруткову и подражание Фету в стихотворении «Осень».
Осень; скучно; ветер воет,
Мелкий дождь по окнам льет,
Ум тоскует, сердце ноет,
И душа чего-то ждет.
И в бездейственном покое Нечем скуку мне отвееть...
Я не знаю, что такое?
Хоть бы книжку мне прочесть!
Минорное настроение Козьмы Пруткова вполне понятно. Противоречия, возникшие у него и его друзей с руководителями «Современника», все-таки оказались неразрешимыми. Программа журнала требовала от него таких душевных жертв, на которые он пойти не мог. Он переставал быть самим собой, а раздвоение личности, как известно, к добру не приводит... •
Добролюбов в течение 1860 года неоднократно высказывался по поводу творчества К. П. Пруткова :
«Художественный индеферентизм к общественной жизни и нравственным вопросам, в котором так счастливо прежде покоились г. г. Фет и Майков (до своих патриотических творений) и другие — теперь уже не удается новым людям, вступающим на стихотворное поприще. Кто и хотел бы сохранить прежнее бесстрастие к жизни, и тот не решается, видя, что чистая художественность привлекает общее внимание только в творениях Кузьмы Пруткова».
Автограф К. П. Пруткова.
Но такая поддержка нисколько не радовала Козьму Петровича. Добролюбов видел в Пруткове только пародиста и хотел, чтобы пародист своим талантом служил тому направлению, которого придерживался журнал. Самостоятельной творческой личности в Козьме Пруткове он не видел. А Прутков был ею. Он разрабатывал те же темы, что и другие поэты, но раскрывал в них себя.
Козьма Прутков чувствовал себя устаревшим, не зная, естественно, что плодам его творчества суждено пережить все и всяческие увлечения толпы. Он чувствовал себя лишним.
Козьма Прутков стал чаще печататься и в других журналах. Новая серия «Плодов раздумья» была опубликована в «Искре». В этих афоризмах он блеснул глубокими рассуждениями о службе, чиновниках, генералах. С возрастом к нему пришла еще большая мудрость, о чем говорит хотя бы такое высказывание:
«Если хочешь быть покоен, не принимай горя и неприятностей на свой счет, но всегда относи их на казенный».
В журнале «Развлечение» появились его стихи «Я встал однажды рано утром» и такое слабое произведение, как:
Сестру задев случайно шпорой,
«Ma sœur,— я тихо ей сказал,— .
Твой шаг неровный и нескорый Меня не раз уже смущал.
Воспользуюсь я сим моментом И сообщу тебе, ma sœur,
Что я украшен инструментом,
Который звонок и остер».
В «Современнике» Прутков опубликовал оперетту Петра Федотыча Пруткова (отца) «Черепослов, спречь Френолог». Добролюбов сопроводил ее одобрительным примечанием :
«Поклонники искусства для искусства! Рекомендуем вам драму г. Пруткова. Вы увидите, что чистая художественность еще не умерла».
«Ужасное горе постигло семейство, друзей и ближних Кузьмы Петровича Пруткова, но еще ужаснее это горе для нашей отечественной литературы... Да, его не стало! Его уже нет, моего миленького дяди! Уже не существует более этого доброго родственника, этого великого мыслителя и даровитейшего из поэтов; этого полезного государственного деятеля, всегда справедливого, но строгого относительно своих подчиненных!.. »
Так писал в своем «Кратком некрологе» Каллистрат Иванович Шерстобитов, племянник покойного. Он (некролог) был опубликован в № 4 «Современника» за 1863 год.
Реквиемом звучат слова:
«Мир праху твоему, великий человек и верный сын своего отечества! Оно не забудет твоих услуг».
Нет, мы не можем... Слезы душат, перо валится из рук... Мы приступаем к описанию последних дней и кончины Козьмы Петровича Пруткова.
Он не был убит на дуэли. Его не задушили бандиты. И все же...
Друзья писали о «внезапном нервном ударе...»
Но разве не наводят тебя, читатель, на подозрительные мысли слова В. Десницкого, сказанные в предисловии к «Избранному» Пруткова в 1951 году?
«Мы не имеем оснований оспаривать естественность смерти К. Пруткова в 1863 г., у нас нет данных высказывать подозрение по адресу друзей Козьмы Петровича из редакции «Современника»...»
Тогда, кто же и за что?..
Тайна гибели Козьмы Пруткова еще долго будет тревожить воображение виднейших криминалистов и романистов.
Правда, впоследствии при ревизии Пробирной Палатки среди служебных бумаг, которые в свое время сгребли со стола покойного, был найден листок, проливающий весьма неясный свет. Рукой Пруткова, но уже слабеющей, на нем написано:
Вот час последних сил упадка От органических причин...
Прости, Пробирная Палатка,
Где я снискал высокий чин,
Но музы не отверг объятий Среди мне вверенных занятий!
Мне до могилы два-три шага...
Прости, мой стих! и ты, перо!..
И ты, о писчая бумага,
На коей сеял я добро!..
Уж я — потухшая лампадка,
Иль опрокинутая лодка
Вот... все пришли... Друзья, бог помочь!..
Стоят гишпанцы... греки... вкруг...
Вот юнкер Шмидт!.. Принес Пахомыч На гроб мне незабудок пук...
Зовет Кондуктор... Ах!..
Это стихотворение оказалось в секретном деле, а потому господин ревизор проявил сугубую осторожность и произвел тщательное расследование, материалы которого дают возможность уяснить себе следующее :
Сослуживцы и подчиненные покойного, допрошенные господином ревизором порознь, единогласно показали, что стихотворение сие написано К. П. Прутковым, вероятно, в тот самый день и даже перед самым тем мгновением, когда все чиновники Палатки были внезапно, в присутственные часы, потрясены и испуганы громким воплем «Ах!», раздавшимся из директорского кабинета.
Они бросились в этот кабинет и усмотрели там своего директора, Козьму Петровича Пруткова, недвижимым, в кресле перед письменным столом. Они бережно вынесли его, в этом же кресле, сначала в приемный зал, а потом в его казенную квартиру, где он мирно скончался через три дня.
Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия, по следующим соображениям :
1) почерк найденной рукописи его стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты ;
2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству;
3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк; а последнее слово «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено, густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни; вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки.
На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, ограничился извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Палатки, оставив это дело без дальнейших последствий.
И зря!
Проницательный читатель, наверное, уже уловил некоторые противоречия во фразах, выделенных курсивом. Когда же отлетела жизнь Козьмы Пруткова: при вопле «Ах!» или тремя днями позже?
Здесь много неясного и неоконченного.
Друзья усопшего в «Необходимом объяснении» писали: «Уже в последних двух стихах 2-й строфы несомненно выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного; а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творениями его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки».
К. И. Шерстобитов, любимейший родственник покойного, свидетельствует, однако, что Козьма Петрович умер «в полном развитии своего замечательного таланта и своих сил».
Вот его описание кончины :
«Кузьма Петрович, любезный и несравненный мой дяденька, скончался после долгих страданий на руках нежно любившей его супруги, среди рыдания детей его, родственников и многих ближних, благоговейно теснившихся вокруг страдальческого его ложа... Он умер с полным сознанием полезной и славной своей жизни, поручив мне передать публике, что «умирает спокойно, будучи уверен в благодарности и справедливом суде потомства; а современников просит утешиться, но почтить, однако, его память сердечной слезою...»
Это случилось 13 января 1863 года в два и три четверти часа пополудни.
Однако Михаил Евграфович Салтыков (Щедрин) в статье «Сопелковцы», говоря о своих противниках из «Московских ведомостей» и «Русского вестника», вспоминал другое:
«Замечательно, что еще Козьма Прутков предрекал появление подобных людей: «Погоди! — говорил он мне на смертном одре своем,— будут еще не такие люди! будут люди с песьими головами! Эти люди будут говорить, что самое приличное место для человека есть отходная яма». И с этими словами прозорливый старец скончался. Я не могу забыть этих слов...»
М. Е. Салтыков незадолго до печального события был рязанским, а затем тверским вице-губернатором и имел весьма высокий чин. Следовательно, он мог быть вхож в дом директора Пробирной Палатки, и его слова имеют вес.
Кому же верить?
Кстати, о детях Козьмы Петровича Пруткова.
Мы уже отмечали, что они унаследовали приятную наружность и высокое образование отца. Но ничего не сказали об унаследованных ими талантах.
В историю литературы следует вписать Фаддея, Андроника, Антона, Агапия и Кузьму Кузьмичей Прутковых. Шестой сын К. П. Пруткова, Парфен Кузьмич, был убит под Севастополем и проявить себя в литературе не успел.
Поручик и кавалер Фаддей Кузьмич Прутков прославился сочинением стихотворных «Военных афоризмов для г. г. штаб- и обер-офицеров, с применением к понятиям нижних чинов», из которых современники увидели с удивлением, как даровитый сын гениального отца усваивал себе понятия своего века, постоянно его опережая, что не могло не быть отмечено командиром полка, в котором поручик служил.
Полны тонкой наблюдательности его рифмованные мысли: «В гарнизонных стоянках довольно примеров, что дети похожи на г. г. офицеров», «Строя солдатам новые шинели, не забывай, чтоб они пили и ели», «Не говори: меня бить не по чину; спорют погоны и выпорют спину», «У бережливого командира в поход хоть нет сухарей, а есть доход», «Будь в отступлении проворен, как перед Крестовским Корш и Суворин», «Не дерись на дуэли, если жизнь дорога, откажись, как Буренин, и ругай врага», «Если двигаются тихо, не жалей солдатских ж...— посмотри, как порют лихо Глазенап и Бутеноп!» и т. д.
Но, к сожалению, подававший большие надежды Фаддей Прутков скончался в полном расцвете сил и в разгаре своей работы над «Военными афоризмами».
Прискорбное событие произошло в феврале 1821 года близ города Радзивиллова Житомирской губернии. Эта дата вызывает сугубое сомнение, но не расходится с данными такого вполне надежного документа, как «Церемониал погребения тела» вышеуказанного поручика и кавалера, составленный аудитором и адъютантом того полка, в котором служил «в бозе усопший».
В раннем варианте знаменитого «Проекта» Козьмы Пруткова есть фраза, начинающаяся со слов: «Как я сказал еще в 1842 году своему сыну Фаддею...» С другой стороны, некоторые выражения и события в тексте церемониала указывают на то, что он происходил где-то не ранее шестидесятых — семидесятых годов прошлого столетия, что еще более запутывает вопрос и делает его совершенно дискуссионным.
Церемониал погребения был очень красочным. Чем-то он смутно напоминал церемониал погребения императора Николая I... Открывали шествие горнисты, которые играли отчетисто и чисто. Вели следом клячу, на которой ездил виновник плача. Шли полковые чины, разговорами увлечены. Шли гуси, индейки и утки, помещенные, как и в «Пахомы-че», более для шутки. Следом шли, устроцв галдеж, Буренин, Суворин и Корш...
Причина смерти поручика Пруткова была нами установлена из речи командира полка, сказанной им при погребении:
Бескорыстием был равен Аристиду —
Но его сразила простуда.
Он был красою человечества,
Помянем же добром его качества...
Заплатить придется очень мало,
Не более пяти рублей с рыла...
Во время поминок произошел инцидент. Полковой священник отец Герасим раскритиковал рифмы вышестоящего своего начальника, за что полковник распорядился посадить его под арест. Чем все кончилось, известно со слов полкового адъютанта :
«Узнав о намерении полковника, отец Герасим изготовил донос графу Аракчееву, в котором объяснил, что полковник два года не был на исповеди. О том же изготовил он донос и к архипастырю Фотию и прочел на пикнике полковнику отпуски. Однако, когда подали горячее, не отказался пить за здоровье полковника, причем полковник выпил и за его здоровье. Это повторялось несколько раз и после бланманже и суфле-вертю, когда гг. офицеры танцовали вприсядку, полковник и отец Герасим обнялись и со слезами на глазах сделали три тура мазурки, а дело предали забвению. При этом был отдан приказ, чтобы гг. офицеры и юнкера, а равно и нижние чины не смели исповедываться у посторонних иереев, а только у отца Герасима, под опасением для гг. офицеров трехнедельного ареста, а для гг. юнкеров дежурств при помойной яме, а для нижних чинов телесного наказания».
* * *
Об Андронике Пруткове у нас сведений нет совсем. Он проявил себя как драматург одной драмы, но в трех действиях. Называется она «Любовь и Силин». Еще при жизни отца, а именно в 1861 году, Андроник напечатал ее в журнале «Развлечение». Большими достоинствами она не отличается, но кое-что от прутковского духа в ней есть.
Коротко ее содержание сводится к следующему. Предводитель дворянства Силин ест лапшу и учит французский, а его наперсница и крепостная девка Любовь отгоняет от него мух. Появляются путешественники Дон-Мерзавец и гишпанка Ослабелла. Дон-Мерзавец тоже гишпанец, и в доказательство того, перекусив немного, он закуривает сигару. Силин сразу же влюбляется в Ослабеллу, а генеральша Кислозвездова, немая, но сладострастная вдова, преследует Мерзавца. Исцелить ее от немоты может только любовь, и тогда откроется, кому принадлежит Финик. Дворяне выбирают предводителем Мерзавца, женившегося на генеральше. Гимназист Финик оказывается «обломком рода древнего дворян». Все в ажитации. Из оврага доносится громовой голос: «На колени! » Все падают на колени и замирают.
Драма полна намеков, смысл которых в настоящее время утрачен, да и в то время их понимали только друзья семейства Прутковых.
«Нет на свете государства свободнее нашего, которое, наслаждаясь либеральными политическими учреждениями, повинуется вместе с тем малейшему указанию власти» — так сказало одно из действующих лиц «Торжества добродетели».
Эта «драма в четырех действиях из французской современной жизни, соч. Антона и Агапия Прутковых» увидела свет лишь в 1959 году на страницах 67-го тома «Литературного наследства». А до тех пор она прозябала в корректурных листах журнала «Современник» из-за ее полной неприемлемости для царского режима.
Во вступлении к драме, подписанном всеми чадами Козьмы Петровича и скрепленном его племянниками, секретарями семейного совета Воскобойниковым и Шерстобитовым, содержалось много точных и не совсем точных сведений о потомстве и творчестве гениального писателя.
В частности, там говорилось :
«Один из нас, соименник Кузьмы Петровича, Кузьма Кузьмич Прутков, пока еще остается неизвестным публике; но мы предупреждаем, что в нем воскреснет талант нашего знаменитого родителя».
Не воскрес!
Правда, впоследствии появлялось немало произведений, подписанных Прутковым-младшим и даже самим Козьмой Прутковым, но подлинность их всякий раз с негодованием отвергалась друзьями семьи покойного.
В драме «Торжество добродетели» действуют уже не просто лица, а сановники (французские, разумеется). Один из них, де Лагероньер, и впрямь существовал во Франции. Был он виконт, но республиканец, а когда к власти пришел Наполеон III, мгновенно стал монархистом... В России же все было наоборот — некто П. В. Валуев был директором департамента у министра-консерватора М. Н. Муравьева и писал проекты, направленные против отмены крепостного права, но, став в 1861 году министром внутренних дел, он показал себя самым оглушительным либералом и едва ли не революционером, на словах. Друзья семейства Прутковых утверждали, что именно его имели в виду Антон и Агапий, создавая образ журналиста и сановника де Лагероньера...
Ну, и что же случилось с сим французским сановником? А то, что надумал он стать товарищем министра плодородия. Однако секретарь де Лагероньера, некий Гюгель, сам метит на этот пост. Зная, что министр плодородия не любит прыщавых, он покупает в лавке на несколько рублей казанского мыла, перцу, серной кислоты и других едких веществ с тем, чтобы подсыпать их в ванну его превосходительства и вызвать на теле де Лагероньера появление компрометирующих вздутий.
Министр плодородия решает сам познакомиться со своим будущим заместителем и является к нему в ту самую минуту, когда тот принимает свою ядовитую ванну. Разговор, состоявшийся между министром и намыленным сановником, достоин того, чтобы его воспроизвести.
«М и н и с т р (садится около ванны.). Вы хотите быть моим товарищем? Какой у вас взгляд на вещи?
ДеЛагероньер. Я более смотрю на них косвенно.
Министр. Это хорошо. А направление века?
ДеЛагероньер. Можно дать другое направление.
Министр. Это необходимо. Когда я займусь министерством здоровья, то поручу вам плодородие. Дайте ему совершенно другое направление.
Де Лагероньер. В каком смысле я должен понимать?..
Министр. В самом прямом смысле. Плодородие должно зависеть от министерства, то есть от меня. Я не хочу, чтобы в нашем отечестве что-либо росло или рождалось без моего позволения. О всех посевах надо будет сперва представлять мне смету на утверждение. Без моего ведома чтоб никто не смел посеять ниже кресс-салату. Все, что вырастет мимо меня,— вон!
Де Лагероньер. Это показывает глубокую заботливость вашего превосходительства.
Министр. Таков мой взгляд. Куры, яйца, свиноводство и даже само движение народонаселения, понимаете, должно подлежать моему надзору. Все, что будет сверх сметы,— вон!..»
Однако этим благодетельным для Франции указаниям не суждено было воплотиться в жизнь. Министр отверг де Jlaгероньера, потому что у того вскочило на лбу 25 прыщей. А самого министра плодородия сверг с его поста полковник Биенинтенсионе, каковую фамилию можно было бы перевести на русский словом Благонамеренный.
Образ полковника считается большой творческой удачей драматургов Прутковых. Служа в «министерстве подозрения», он очень бдителен и обходителен. Всякого он целует взасос. Его любимые слова: «Говорите смело, не жалейте ни отца, ни матери...» и «Я вам второй отец». Перед ним раскрываются сердца и развязываются языки. Он знает подноготную всех, в том числе и министра плодородия, написавшего в юности опрометчивый стишок: «Народов идеал, свобода золотая!» Убрав со своего пути всех, полковник и сам метит в министры...
А теперь пора восстановить историческую справедливость.
Долгое время в литературоведении считалось, что автор сатирической поэмы «Сон Попова» Алексей Константинович Толстой был первым, кто осмелился вывести на страницы художественного произведения образ ласкового «лазоревого полковника» из жандармского ведомства. Однако мы знаем, что, принадлежа к числу друзей Прутковых, А. К. Толстой не мог не быть знакомым и с творчеством Антона и Агапия. Несомненно, что именно «Торжество добродетели» повлияло на создание образов и министра, и полковника в поэме «Сон Попова», написанной гораздо позже.
Итак, добродетель восторжествовала. Имена Антона и Агапия Прутковых выплыли из тьмы забвения и, как мы надеемся, займут прочное место в учебниках литературы. Они были первыми!
В драме «Торжество добродетели» есть одно весьма любопытное примечание. В нем указано, как играть сцену в ванной. Актеру предлагается сесть не в воду, что было бы неприлично, а в сухую ванну, выставив наружу только мокрую голову, шею без галстука и голую руку. Примечание завершает фраза : «Так представляли мои дети в домашнем театре, и вышло очень хорошо».
Читатель уже догадался, что это слова самого Козьмы Петровича Пруткова. Они дают очень наглядное представление о домашних развлечениях покойного и его детей.
Но каким образом в драму вставлено замечание уже скончавшегося Козьмы Пруткова?
Это таинственное обстоятельство объяснили его потомки.
Они и после кончины своего родителя сносились с ним на спиритических сеансах посредством стучащих столов и вертящихся тарелок. Однако вскоре голос из загробного мира умолк, и лишь тринадцать лет спустя в «С.-Петербургских Ведомостях» были опубликованы записи, сделанные генерал-майором в отставке и кавалером N. N. Ему их диктовал с того света покойный поэт, мыслитель и государственный деятель К. П. Прутков.
Публикация никого не удивила, поскольку увлечение спиритизмом в те годы было повальным, а личность генерал-майора N. N. не вызывала подозрений, тем более что он был в равных чинах с покойным.
В этих записях К. П. Прутков заповедал живущим никогда не забывать очень умного, хоть и коротенького изречения: «Бди!»
«Дознано,— сообщал он из загробного мира,— что ежели бы это слово никогда и никем бы не забывалось, то вскоре на всем земном шаре не отыскалось бы достаточно свободного места».
Но вообще-то К. П. Прутков оказался в этих записях невероятно многоречивым, что для него при жизни было совершенно нехарактерно и объясняется полным его ничегонеделанием в мире ином. По его словам, он «ничего не ел, не был в присутствии и не занимался литературою».
Витая в небытии, Козьма Прутков видел собственные похороны, состоявшиеся в серенький и тоскливый петербургский день. Присмотревшись к сопровождавшим печальную колесницу, которая везла его бренные останки, Прутков был поражен равнодушным выражением лиц своих подчиненных. В особенности его огорчила неуместная веселость собственного секретаря Люсилина, егозившего около назначенного новым директором Пробирной Палатки статского советника Венцельхозена. Видя неблагодарность тех, кого он больше других возвышал и награждал, Прутков укорял себя вновь и вновь за недостаток бдительности, проявленный им при жизни.
Если Козьму Пруткова и можно упрекнуть в недостатке бдительности, то этот недостаток полностью искупается его прозорливостью, на каковое достоинство вполне справедливо указывал Салтыков (Щедрин).
В стихотворении «Мой сон» Козьма Прутков предугадал свою кончину еще за десять лет до ее наступления.
И слава моя гремит, как труба.
И песням моим внимает толпа Со страхом.
Но вдруг... я замолк, заболел, схоронен;
Землею засыпан; слезой орошен...
И в честь мне воздвигли семнадцать колонн Над прахом.
Мы вспоминали эти пророческие слова, разыскивая могилу Козьмы Пруткова. Но, несмотря на очевидную примету («семнадцать колонн»), не могли ее найти. И мы долго думали, как могли быть использованы колонны, ибо современная архитектура никакой нужды в них не испытывает...
Вместе с «Кратким некрологом» в «Современнике» было опубликовано (посмертно) неоконченное естественно-разговорное представление «Опрометчивый турка».
В том же номере на суд широкого читателя впервые был вынесен «Проект о введении единомыслия в России».
Как выяснилось впоследствии, этот документ оказал неоценимое влияние даже на таких видных современников Козьмы Пруткова, как Салтыков (Щедрин).
Уже в год смерти Козьмы Пруткова он в своей хронике «Наша общественная жизнь», не называя фамилий, рассказывает о тех, кто «наперерыв друг перед другом предлагали-проекты о введении единомыслия и спешили указать на вред, который от разномыслия происходить может».
Возревновав к славе Пруткова, он и сам создает ряд проектов, но приписывает их неким штатским генералам, которые «в регистратуре родились, воспитались и состарились, следовательно ничего не понимали». Это совсем рядом с мыслью, высказанной одним из друзей Козьмы Пруткова в «Биографических сведениях» о покойном:
«Он выказывал такое самоуверенное непонимание действительности, как будто над каждым его словом и произведением стоит ярлык: «все человеческое мне чуждо».
Салтыков-Щедрин любил цитировать Пруткова, ссылаться на его авторитет, создавать афоризмы в его духе. «Но того, что однажды уже совершилось, никак нельзя сделать не-совершившимся — это афоризм, которого не отвергнул бы даже Козьма Прутков».
И не в фамильном ли стиле Прутковых написаны некоторые притчи в его «Благонамеренных речах»? А если вспомнить «Историю одного города» и из «Мыслей о градоначальническом единомыслии, а также градоначальническом единовластии и о прочем» почерпнуть такой пассаж?
«Один озабоченный градоначальник,*вошед в кофейную, спросил себе рюмку водки и, получив желаемое вместе с медною монетою в сдачу, монету проглотил, водку вылил себе в карман. Вполне сему верю, ибо при градоначальнической озабоченности подобные пагубные смешения весьма возможны. Но при этом не могу не сказать : вот так градоначальники должны быть осторожны в рассмотрении своих собственных действий!»
С физической смертью Козьмы Пруткова далеко не кончилось его земное существование. В шестидесятые годы прошлого века его охотно цитируют в письмах и произведениях Герцен, Тургенев, Гончаров и другие замечательные писатели.
Многие выступали с мемуарами, припоминали говорившееся Прутковым, но не запечатленное в печатном виде.
Щедрин: «Не обличать надо, а любить,—говаривал покойный Кузьма Прутков».
Некрасов: «Припомни афоризм Пруткова,
Что все на свете суета!»
Чернышевский: «Скучно припоминать скучное»,— говорит один из неизданных афоризмов Кузьмы Пруткова».
* * *
В 1873 году стихотворения Козьмы Пруткова впервые включаются в хрестоматию «Русские поэты в биографиях и образцах». Правда, ее составитель Николай Васильевич Гербель несколько погрешил против истины, приписав их одному Алексею Жемчужникову, что тот, как истинный друг покойного, немедленно опроверг. Весьма однобоко понял Гербель и дух произведений Пруткова, отметив, что они «отличаются тем неподдельным, чисто русским юмором, которым так богата наша литература, справедливо гордящаяся целым рядом таких сатириков, как Кантемир, Фонвизин, Нарежный, Грибоедов, Гоголь, Казак-Луганский (Даль), Основьяненко (Квитка) и Щедрин (Салтыков)».
Поставленный в такой великолепный ряд, Козьма Прутков, естественно, стал йредметом жгучей зависти тогдашних поэтов. Некоторые из них примазывались к его творчеству, использовали благородное имя. Появлялись вирши К. Прут-кова-младшего, которые на самом деле писал Д. Д. Минаев. В журнале «Век» за подписью «Пруткова 2-го Кузьмы» печатал свои, так сказать, произведения некто М. А. Филиппов. В дальнейшем же, вплоть до наших дней, было несметное число сыновей, внуков и даже правнуков Козьмы Пруткова.
Уже первые подделки были расценены как безнадежное эпигонство и полное непонимание личности Пруткова. Беззастенчивые спекуляции его именем вызвали негодование друзей покойного, вынужденных защищать его авторские права всеми имеющимися в их распоряжении средствами, а именно печатанием опровержений в газетах и в частных письмах, рассчитанных на широкую огласку. Так в письме В. Жемчужникова к А. Н. Пыпину от 15(27) февраля 1883 года говорилось, что по смерти Козьмы Пруткова «многое печаталось беззаконно и бесстыдно от его имени. Так и доселе поступает редактор журнала «Век», г-н Филиппов...»
Важной вехой в судьбе творческого наследия Козьмы Пруткова было издание его «Полного собрания сочинений» с портретом автора. В 1884 году исполнилась мечта поэта, которую он лелеял с тех самых пор, когда были напечатаны его первые басни.
Некогда в своем завещании Козьма Прутков писал :
«Я... в особенности дорожил отзывами о моих сочинениях приятелей моих: гр. А. К. Толстого и двоюродных его братьев Алексея, Александра и Владимира Жемчужниковых. Под их непосредственным влиянием и руководством развился, возмужал, окреп и усовершенствовался тот громадный литературный талант мой, который прославил имя Пруткова и поразил мир своею необыкновенною разнообразностью...
Благодарность и строгая справедливость всегда свойственны характеру человека великого и благородного, а потому смело скажу, что эти чувства внушили мне мысль обязать моим духовным завещанием вышепоименованных лиц издать полное собрание моих сочинений, на собственный их счет, и тем навсегда связать их малоизвестные имена с громким и известным именем К. Пруткова».
Один из душеприказчиков Пруткова, а именно А. К. Толстой, скончался в 1875 году. За подготовку издания взялись Владимир и Алексей Жемчужниковы. Выполняя волю покойного Пруткова, они подготовили издание — произвели тщательный отбор произведений, снабдили их комментариями, написали биографический очерк.
И в тот же год в газетах и журналах появилось множество рецензий на «Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова». Нововременский публицист Буренин писал:
«За исключением Некрасова, прочие современные поэты, даже из довольно крупных, очень скучают на полках книжных магазинов и по целым годам ждут покупателей. И вдруг шуточный поэт Козьма Прутков, слава которого относится к пятидесятым годам, разошелся в несколько дней!..»
Но мы не можем умолчать и о том, что большинство откликов отличались сугубой недоброжелательностью. Рецензенты проделали над Прутковым любопытную работу. Во-первых, они превратили его в шуточного поэта, а во-вторых, объявили шутки неуместными.
Радикальные «Отечественные записки», предложив вместо прутковского «никто не обнимет необъятного» свой афоризм: «никто не вернет невозвратного», уверяли читателя, раскупившего книгу Козьмы Петровича :
«Прошло время, когда читатель мог удовлетворяться беспредметным и бесцельным смешком, остроумием для остроумия. Общество доросло до идей — их оно прежде всего и (требует с писателя».
Да, времена переменились. Журналисты, отражавшие взгляды народнической интеллигенции, уже не признавали благонамеренности в литературе. От «врага всяческих вопросов» они требовали, чтобы он, хоть из могилы, но ставил общественные вопросы. А главное, они доказывали, что юмор — дело серьезное.
Рецензент «Дела» примерно так и выражался: «Прекрасная вещь — остроумие. Но его значение — чисто служебное и находится в зависимости от той цели, которая посредством его достигается. Если вы шутите и острите только за тем, чтобы вызвать смех — вы только весельчак и забавник, быть может, очень приятный в обществе, но с которым едва ли кто захочет говорить серьезно. Если за вашими шутками есть нравственная подкладка, моральное поучение или вообще какая-нибудь идея — вы можете приобрести значение уже не забавника, а в полном смысле слова деятеля, значение деятельности которого будет прямо пропорционально ширине руководящей им идеи...»
Приведя полностью (!) басни Пруткова, рецензент говорит, что «они невольно вызывают улыбку, а потом вызывают недоумение. Что все это такое? — спрашиваете себя. Для чего талантливый — бесспорно талантливый автор теряет свой труд, свое остроумие, что собственно он сказать хочет?».
Признавая гениальность Козьмы Пруткова, ему отказывали в праве на бессмертие.
Иначе расценил творчество поэта А. Н. Пыпин, нарисовав предварительно мрачную картину николаевской эпохи. «В это время,— писал он в «Вестнике Европы»,— и явился К. Прутков, произведения которого тотчас обратили на себя всеобщее внимание, т. к. вносили в литературу элемент, который по времени был очень кстати. Нужно было чем-нибудь развлечь людей в том состоянии апатии, подавляемого недовольства и скуки, из которых не было выхода ; выход нашелся— в смехе... Смех этот не был однако бессодержателен...»
В. П. Буренин обвинял «Отечественные записки» и «Дело» в отсутствии чувства юмора:
«Что бы ни кричали современные либеральные критики о пустоте и безыдейности стихов и прозы почтенного «директора пробирной палатки», в этой прозе и в этих стихах есть два качества, к сожалению, довольно редко встречающиеся в наше время, «доросшее до идей», во-первых, в ней виден неподдельный талант, во-вторых, тщательная художественная обработка. Смешно требовать от стихотворных шуток
Козьмы Пруткова той идейности, которая даже и в современной сатире выражается в форме либерального протеста против надзора городовых и дворников и идет не далее такого протеста».
Некогда ходивший в либералах Буренин вспомнил и ту эпоху, когда начал творить Козьма Прутков :
«Поэзия, лишенная всякой возможности отвечать стремлениям мысли о свободе, бросилась в воспевание «тонких» чувств и ощущений, в фразистую риторику, в искусственное подражание «классическим» мотивам. Беллетристика пробавлялась интимными повествованиями об амурах непонятых дам и угнетаемых собственной бесхарактерностью кавалеров. Драматургия ударилась в официальный патриотический тон и в российские «провербы» и водевили на французский лад. Сатира молчала, потому что пикнуть не смела. Общая давящая скука и пустота господствовала в журналистике, как и в жизни. И вот в это-то печальное и тоскливое время вдруг появляется молодая, веселая литературная компания («Прутковский кружок».— И. П.), которая в форме художественно обработанной шутки начинает издеваться над пустотой и скукою господствующего тона поэзии, да попутно стороной и над тогдашней официальностью...
Да, Козьма Прутков может считаться настоящим родоначальником русской пародии: от него пошли все те юмористические поэты, которых в период пущего прогресса развелось такое множество и которые еще до сих пор питаются иногда от крупиц, падающих со стола Козьмы Пруткова».
Уже через месяц после выхода «Полного собрания сочинений Козьмы Пруткова» встал вопрос о втором издании его.
* * *
Девяностые годы прошлого столетия называли «эпохою реставрации Пруткова» (А. В. Амфитеатров). Сочинения его выдерживают пять изданий. Он полноправно фигурирует в «Историях русской литературы» различных авторов. Его цитируют, популяризуют. Его используют в своей полемике представители всех направлений, независимо от политической окраски. Козьма Прутков становится классиком.
Наследию его уже не страшны отдельные наскоки со стороны А. М. Скабичевского и иных либерально-серьезных критиков.
Академик Н. А. Котляревский торжественно объявляет: «Кузьма Прутков — явление единственное в своем роде: у него нет ни предшественников, ни последователей».
В 1898 году в «Энциклопедическом словаре» (изд. Брокгауза и Ефрона) появилась большая статья, посвященная творчеству Козьмы Пруткова. Ее написал известнейший в ту пору философ Владимир Соловьев. С тех пор имя Козьмы Пруткова неизменно входит во все энциклопедии мира.
Соловьев был давним почитателем Пруткова. И хотя поэт и философ жили в разные времена, их духовная связь нашла свое отражение в художественной литературе.
Граф Ф. JI. Соллогуб сочинил мистерию «Соловьев в Фи-ваиде», рассказывающую о путешествии философа в Египет в 1876 году. В одной из сцен мистерии участвуют Сатана и Гёте, сверяющий по рукописи «Фауста» слова своего собеседника. И в ту самую минуту...
«Сатана (смотря в пустыню)
Вот он идет. Не торопись приятель!
Готова сеть,— и ты в моих руках.
Но кто же с ним? По виду, председатель.
Так много важности в осанке и чертах.
(Входит Соловьев под руку с Кузьмой Прутко-в ы м. Они останавливаются.)
Кузьма Прутков (держа Соловьева за пуговицу сюртука)
Прощайте, юноша! Обдумывайте смело Все то, что высказал в коротких я словах.
В вас много d’inacheve, в вас многое назрело,—
Но (тонко улыбаясь) кто же ест фасоль, пока она в грядах?
Соловьев (вдумчиво)
Можно ли смертному в грани понятного Образно вставить принцип необъятного?
Проще: возможно ли, взяв отвлечение,
Его целиком перенесть в представление?..»
И еще:
«Соловьев
Как утешительно теперь, среди неверья,
Читать подобный труд, как эти Пух и перья,
И в книге находить не пошлые софизмы,
А столь глубокие, святые афоризмы...
. . . . . . . . . . . . . . . .
Поистине скажу, что в имени Косьмы
Отзвучье космоса недаром слышим мы».
В свою очередь В. С. Соловьев сочинил мистерию «Белая Лилия», считающуюся образцовым подражанием Козьме Пруткову.
* * *
Поэтический бум в начале двадцатого века нисколько не затмил Пруткова. Его даже считали предвозвестником модернизма. Из прутковских мистерий выводили увлечение мистицизмом, богоискательством и богостроительством.
Мы уже упоминали о постановке «Черепослова» в театре В. Ф. Комиссаржевской в 1909 году. Там же была поставлена и «Фантазия», причем реклама обещала, что «на сцене будут живые собаки»... Тогда же «Черепослов» появился на сцене театра «Фарс».
Некто Homo novus объявил Козьму Пруткова «декадентствующим сатириком». Скрывавшийся под псевдонимом А. Р. Кугель закрепил за Прутковым репутацию пророка.
«Нечто вольтеровское чувствуется в насмешке и улыбке Пруткова... Истинная сущность вольтеровского ума есть не только бичевание пошлости в настоящем, но и предвидение ее в будущем. Уже в зародышах, в едва приметных зеленых всходах зоркий глаз высматривает тлю грядущего мещанства и хамства.
Таким был и тот ум, который известен под именем Козьмы Пруткова»...
Кугель считал его циничным и жестоким. «Это злостное — я вас одурачу, я вас заставлю стонать от нелепости, и вы будете мучительно доискиваться скрытого смысла в том, что по существу нелепо, и посмеюсь над вашими безнадежными усилиями понять непостижимое и объять необъятное... Есть особое наслаждение — какое-то карамазовское — в том, чтобы острием иронии прорезать радужную оболочку оптимизма. Такова основа прутковщины — ядовитой орхидеи расцветшего и утонченного ума».
Статья была приурочена к пятидесятилетию со дня смерти Козьмы Пруткова. Театр «Кривое зеркало» отметил этот юбилей торжественным собранием.
Уже при входе в театр гостей встречал бюст юбиляра и его афоризм-призыв: «Козыряй!» Среди выступавших ораторов был философ-богоискатель Межерепиус, прочитавший доклад на тему: «Прутков и Антихрист». Во время художественной части известные артисты исполняли элегии Пруткова. Большой успех имел романс «На взморье».
Стоит огородник угрюмо
И пальцем копает в носу...
Понравился публике и квартет «Вы любите ли сыр...» Вечер завершился естественно-разговорным представлением «Опрометчивый турка»...
Юбилею был посвящен целый номер журнала «Новый Сатирикон». Там подвизался очередной лжесын Козьмы Пруткова — Иваникл Кузьмич Прутков. Там помещались лжеафоризмы Пруткова.
«Если у тебя спрошено будет, что полезнее: солнце или месяц? Ответствуй — городовой. Ибо солнце и месяц светят в часы, незыблемо им положенные, а городовой во всякую минуту засветить может».
В цензурных условиях приходилось изощряться, чтобы передать главное. Теперь же главное заслонялось частностями— зачем думать,*когда можно сказать: «Сам дурак!»
Мы вступили в XX век, уже нисколько не беспокоясь за судьбу Козьмы Пруткова, уверенно шагнувшего на страницы хрестоматий.
Россия была чревата революцией, но Прутков, как бы отражая в своем наследии всю противоречивость жизненных явлений не только прошедшего, но и будущего, оставался в настоящем необходимым всем и каждому.
Если народники упрекали поэта за отсутствие идейности, то марксисты в спорах со своими противниками не раз цитировали Козьму Пруткова.
«Такая традиция сложилась, очевидно, потому,— пишет П. Н. Берков,— что непритязательный алогизм Пруткова, выполнявший у консервативных кругов русских читателей функцию борьбы с «тенденциозностью» народнической литературы, и поэтому делавший его неприемлемым для народников, повернулся к марксистам девяностых годов другой своей стороной — непоколебимостью своего метафизического позитивизма».
Не вдаваясь в глубины философии, скажем, что Плеханов, например, очень любил доказывать абсурдность утверждений своих противников при помощи прутковских афоризмов, часто цитировал «Юнкера Шмидта», «Перед морем житейским», «Немецкую балладу»...
После революции 1905 года и манифеста 17 октября, перед открытием Третьей думы Козьма Прутков неожиданно поправел и высказался вполне в либерально-монархическом духе.
Что за нелепость, скажете вы! Прутков ведь давно умер. Ответим : всякое бывает, а с Прутковым тем более.
Спирит мне держит речь под гробовую крышу:
«Мудрец и патриот! Пришла чреда твоя;
Наставь и помоги! Прутков! ты слышишь?» — Слышу Я.
Пером я ревностно служил родному краю,
Когда на свете жил!.. И, кажется, давно ль?!
И вот, мертвец, я вновь в ее судьбах играю Роль.
Я власти был слуга; но страхом не смущенный,
Из тех, которые не клонят гибких спин,
И гордо я носил звезду и заслуженный Чин...
Посмертное стихотворение было передано в редакцию «Вестника Европы» медиумом и последним из оставшихся в живых друзей поэта Алексеем Михайловичем Жемчужниковым. Он умер в следующем, 1908 году, и с тех пор Козьма Прутков голоса из загробного мира не подавал.
Октябрьская революция смела и прогнивший монархический, и буржуазно-демократический режимы. На очереди стоял вопрос о строительстве новой пролетарской культуры и об отношении к культуре старой, дворянской, к которой принадлежал Козьма Петрович Прутков.
У Ленина имя Пруткова не только не вызывало сомнений, но он даже включил сочинения поэта в список книг, которые пожелал иметь в своей библиотеке в 1921 году. И впоследствии Бонч-Бруевич вспоминал :
«В. И. Ленин очень любил произведения Пруткова как меткие выражения и суждения и очень часто, между прочим, повторял известные его слова, что «нельзя объять необъятного», применяя их тогда, когда к нему приходили со всевозможными проектами особо огромных построек и пр. Книжку Пруткова он нередко брал в руки, прочитывал ту или другую его страницу, и она нередко лежала у него на столе». (Вл. Бонч-Бруевич. Изучение лаборатории творчества В. И. Ленина. — «РАПП», 1931, № 3, стр. 170.)
Уже в начале двадцатых годов появилось много работ о Пруткове и публикаций его произведений, не напечатанных до революции по цензурным и иным соображениям. Однако некоторые деятели Пролеткульта относились к творчеству поэта более чем настороженно.
«Пролетарскому писателю у него, собственно, учиться нечему»,— утверждал В. Десницкий в предисловии к собранию сочинений Пруткова, изданному в 1927 году. Следует отметить, что он пересмотрел свои взгляды и в 1951 году уже писал иное :
«...Я до известной степени преуменьшал значение этой учебы. И напрасно. Задача поднятия на высоту мастерства в области искусства слова — одна из насущных задач советской литературы в условиях бурного расцвета культуры в нашей стране».
Не будем перечислять всех тех, кто учился у Пруткова не только мастерству, но и житейской философии, умению изживать в себе чувство ложной скромности и т. д.
Крупным событием в советском литературоведении было появление в 1933 году в издании Академии наук монографии П. Н. Беркова «Козьма Прутков, директор Пробирной Палатки и поэт». Обилие фактов, которое во многом облегчило и наш труд, строгая критичность оценок дали основание позднейшим исследователям называть Беркова «основоположником пруткововедения». Берков поставил перед собой задачу, по его выражению, «сломать традиционного «канонического» Пруткова и показать его функциональную зависимость от перипетий классовой борьбы». Вот как звучит основополагающее указание о творчестве поэта :
«В конечном счете, не по линии экономической и политической, а «чисто» литературной поэзия Пруткова была продуктом борьбы части дворянства, становившегося на путь «прусского» развития капитализма, против консервативнофеодальных и тяготевших к ним крупно-торгово-капиталистических элементов русской реакции, поддерживавшейся всей системой николаевского самодержавия, николаевской казенности».
Именно с Беркова началось планомерное и научное изучение жизнеутверждающего наследия Козьмы Пруткова. В различные эпохи развития современной критической мысли творчество поэта и директора Пробирной Палатки оценивалось по-разному. Он стал оружием критики в ее борьбе за улучшение качества литературы.
В творчестве Пруткова видели «примеры борьбы с преклонением перед всем иноземным», так как «еще и до нашего времени встречаются иногда такие уродливые пережитки прошлого, как «желанье быть испанцем», стремленье позировать на иностранный лад...» (Б. Бухштаб, 1949).
В период же борьбы против теории безконфликтности констатировалось, что «в произведениях Пруткова преследуется отрыв искусства от жизни, безвкусная лакировка жизни...» (Б. Бухштаб, 1965).
На современном этапе Прутков, кажется, окончательно стал классиком, которого опасно трогать. Многие современные поэты усердно подражают ему, а его афоризмы заменяют хлеб насущный газетным работникам. В какой-то из месяцев мы решили заняться статистикой употребления изречений Пруткова в газетных заголовках и, насчитав за две недели более сотни таковых, бросили это дело, поскольку оно под силу лишь счетной электронной машине.
Почти все мы знаем, что в нашей литературе есть писатель мирового значения К. П. Прутков. Однако некоторым это пока не известно.
Возможно, они не осознают этого, потому что Прутков презрел собственную оригинальную форму, находясь под влиянием мощно заявившей себя поэзии, спасибо ей за это... Но искусство совмещать в себе все и вся есть высшее искусство, отчасти забытое.
Не потому ли наиболее заметные писатели XX века молчат о Козьме Пруткове. Элиот, Камю, Андре Жид, Фолкнер, Хемингуэй, Брехт о нем не высказывались...
Выходит, по правилам, Пруткова и быть не должно. Он незаметен, как скромный зачинатель футбольной атаки, отдающий лавры крайнему правому. Мяч трепещет в сетке, совершен мировой поворот, а момента, когда он начался, просто не увидели. Великая подача была совершена, но затерялась между гребнями атаки.
Специалисты примерились — что-то было. Но что?..
«Дознано,— говорил Прутков,— что земля, своим разнообразием и великостью нас поражающая, показалась бы в солнце находящемуся смотрителю только как гладкий и ничтожный шарик».
Отсюда и начинается нечто странное. Козьма Петрович Прутков подвергает творческую личность свирепой проверке на прочность, а его критики мечутся среди раздвигающихся противоречий. Они лелеют фантомы, не понимая отношения Пруткова к смерти, представляя себе ее не с косой, а в виде уборщицы, которая по причине крайнего совместительства
относится к грязи весьма либерально и даже усматривает в ней залог гуманизма непривычного масштаба, так как если кругом будет чистота, то никто этого не увидит.
А Прутков говорил: «Знай, читатель, что мудрость уменьшает жалобы, но не страдания».
Припоминается, что Прутков был реалистом, что он обуздывал в себе романтизм, не укрощая претензий.
Как и Алексей Толстой, «двух станов не боец», Прутков успел побывать всюду. Но это никакой не «третий путь». В данном движении он пробивался к центральной задаче. Будучи ограниченным, он все же принял пробуждавшуюся теорию литературы за материал и создал традицию.
Поэтому Прутков — не либеральный писатель, как удобно было бы считать, хотя в этой среде он вырос и не отходя жил.
У некоторых гений Пруткова вызывает изумление и недоверие. Как могло случиться, чтобы чиновник, директор Пробирной Палаткц мог создать такое, что не по силам нынешним специалистам по литературной технике и давно вошло в массовый оборот мысли!
Это верх неблагодарности.
Прутков движется по магистрали. Значение К. П. Пруткова пережило XIX век. Прутков уже писать не может, но нам надо читать и перечитывать его произведения.