Уязвленный охлаждением государя, Никон самоустранился, тайно надеясь, что государь прослезится, вновь будет умолять «собинного друга» занять патриарший престол, но события повернулись по-другому, они-то и позволили вспомнить сосланного в Сибирь Аввакума.
Государь повелел возвратить протопопа.
Не Ивана Неронова?
Нет, не Ивана.
Аввакума Петрова. Давно он утопал,
Коий год пребывает в незнаемых странах,
Во Сибири самой протопоп пребывает.
Жив ли родненький?
Думаю, вживе.
Буря кряжистых сосен не ломит, не валит,
Живущой протопоп, он коряжист, он жилист.
Он и сам, наподобие бури, неистов,
Неуемен,
очами — как молоньи мечет.
А когда усмирится, доверчиво, чисто
Глянет так, как глядит убывающий месяц.
Ну а Никон-то сверзился, что ли?
Спознался,
С превеликой гордыней сдружился владыка,
Возомнился,
на все-то позарился царство
Выше царства себя почитающий Никон.
На бояр, на князей ополчился, поносит,
Самого государя изволит печалить,
Свечерели его, государевы, очи,
Еще больше стишал, опустился плечами.
Что-то дальше-то будет?… Неужто антихрист
До скончания века останется в силе?
Тут и впрямь свечереешь, душою утихнешь,
Уподобишься зябко дрожащей осине.
Евдокия, сестрица моя, говорила,
Будто греки,
они будто воду-то мутят,
От Паисия будто бы, от Лигарида
Сатанинская эта исходит премудрость,
Вся латынщина эта от греков исходит.
Бью челом я твоей неуемной сестрице,
Подтверждаю: поют и в моем огороде
Иноземные — сладкого голоса — птицы.
Знаю: обасурманился Федор Михайлыч,
От себя самого отступился боярин,
Ходят в дом твой скобленые, бритые хари,
Что над всей-то Москвой насмехаются въяве.
Не по нраву Москава, вся-то Русь не по нраву
Иноземщине этой, всей этой немщине.
По какому такому особому праву
Нехристь всякая лоб свой брезгливо морщинит?
Православную веру всяк сволок поносит.
Греки, что ли, поносят?
А может, и греки.
Навалились кромешней египетской ночи
На российские наши раздольные реки,
Взбаламутили чистую, зрячую воду.
Так сестрица твоя говорила?
Сестрица,
Что сестрица? Сама говорю в неугоду
Ночи той, что неясытью дикой грозится.
Ежеутрь, ежедень говорю в неугоду
Не кому-то нибудь — самому государю.
По его повелению мутят-то воду,
По его-то хотенью сады увядают.
Не улыбься, Михайлыч! Ни яблок, ни сливин
Не отведают больше твои басурмане.
Аль своей романеей ты их осчастливишь,
Родостамой поганую голь отуманишь?
Я тебя осчастливлю своей романеей,
Оскоромься, Федосьюшка.
Не оскоромлюсь.
(Доставая из поставца играющее на солнце вино.)
Посмотри, как горит, как красно пламенеет,
Как играет зазывно ликующей кровью!
Не стерплю. Оскоромлюсь. Себя осчастливлю.
(Пьет из полно налитой чаши.)
Не себя — осчастливишь нечистого духа,
Он, подобно весеннему буйному ливню,
Расхохочется всею утробой, всем брюхом,
Всей своей преисподней взликует нечистый.
Пусть ликует, веселье, оно не помеха,
Луговой колокольчик и тот не дичится,
Не чурается чисто звенящего смеха,
Сам смеется упавшей на землю росою.
Не слыхала.
А я-то, Федосьюшка, слышал.
Пустословишь без устали.
Не пустословлю,
Вон на небушко месяц смеющийся вышел.
Припозднилась. Пойду-ка скорее до дому.
Не спеши. Посиди.
Я и так засиделась.
Поразмыкала горькую долюшку вдовью,
Отдохнула своим стосковавшимся телом.
А когда Аввакум-то прибудет?
Прибудет.
Государь повелел возвратить протопопа.
Может быть, от мятухи сибирской, от студи
Он уже на Москву незаметно притопал.
И не слышно, не видно живет-поживает.
Евдокия б, сестрица моя, услыхала.
Из боярской опочивальни выходит Аввакум. Он неузнаваемо изменился, исхудал, поседел. И только в глазах те же до поры до времени затаенные молнии.
Буря кряжистых сосен не ломит, не валит…
Чую дщери Христовой святое дыханье,
Вижу красного лета высокое небо,
Что зорюет в моей неутихшей рябине…
Где, Михалыч, она, где твоя романея?!
Романею мою басурмане допили…