Дом стоял на отшибе, у самого леса. Домишко маленький, без крыльца. Стены срублены из толстых, серых от времени брёвен. Из пазов торчал голубоватый мох. В домике одна комната. Если загородить её мебелью, она покажется не больше спичечного коробка. А сейчас хорошо — комната пустая. Только в углу лежат друг на друге два жарко-красных матраца.
— Тишина, — сказал Анатолий.
— Благодать, — сказал Кирилл. — Для ушей здесь курорт…
В пяти шагах от домишки лес: ели, укутанные в колючий мех, мускулистые сосны, берёзы в бело-розовом шёлке. Простодушный родник выбивался из-под земли и тут же прятался в междутравье, ослеплённый солнцем.
Кирилл привёз с собой краски, холсты и картоны. У Анатолия — чемодан толстых и тонких научных книжек. Вот и весь багаж, если не считать рюкзака, набитого съестным припасом.
Кирилл и Анатолий бродили вокруг дома, жевали траву — все дачники жуют траву, — мочили волосы родниковой водой, лежали под деревьями.
Тишина вокруг была мягкая, ласковая; она будто гладила по ушам тёплой пуховкой.
Анатолий поднял руку, сжал пальцы в кулак, словно поймал мотылька, и поднёс кулак к уху Кирилла.
— Слышишь?
— А что?
— Тишина. Её даже в руку взять можно, — Анатолий улыбнулся и разжал кулак.
— Я есть хочу, — сказал Кирилл. Он подумал, поглядел на старые брёвна, на крышу из чёрной дранки. — Слушай, в нашем доме чего-то недостаёт.
— Чего?
— Пойдём посмотрим…
Они вошли в дом. Тёплые половицы блестели, словно залитые лаком. Толстый шмель кружился вокруг рюкзака.
— Знаю, — сказал Кирилл. — У нас нету печки.
Анатолий лёг прямо на пол, сощурился под очками, набрал воздуха в грудь. Грудь у него плоская, вся в рёбрах, будто две стиральные доски, поставленные шалашом.
— Проживём без печки. Подумаешь, горе какое!
— А где мы будем кашу варить?
— А мы не будем кашу варить. Давай питаться всухомятку.
— Нельзя. У меня желудок, — ответил Кирилл.
— Тогда давай сложим очаг во дворе. — Анатолий воодушевился, вытащил из рюкзака пачку печенья. — Очаг — основа культуры. Начало цивилизации. Очаг — это центр всего. — Когда в пачке не осталось ни одной печенины, он вздохнул с сожалением. — Давай всухомятку? Не надо жилище портить.
— Дом без печки — сарай, — упрямо сказал художник.
Анатолий опять набрал полную грудь лесного воздуха, потряс головой:
— Воздух здесь какой…
— Ага, — согласился Кирилл. — Пойдём к председателю, пусть нам поставят печку.
Они пошли в деревню — мимо жёлтой пшеницы, по островкам гусиной травы, мимо васильков и ромашек. Ласточки на телеграфных проводах смешно трясли хвостиками. Наверно, их ноги щипало током, но они терпели, потому что лень летать в такую жару.
В деревне тоже было тихо. Все в полях, на работе. Только в окошке конторы, как в репродукторе, клокотал и хрипел председательский голос:
— Обойдётесь. Здесь один трактор. Силос уминает.
Председатель помахал гостям телефонной трубкой.
— Плату принесли? Заходите.
У небольшого стола, заваленного накладными, актами, сводками, сидела девушка. Она плавно гоняла на счётах костяшки.
— Понравился домик? Отдыхайте… Хибара для хозяйства непригодная, я её для туристов оборудовал. Сима, прими у товарищей плату за помещение.
Девушка отодвинула счёты.
— У нас нет печки, — сказал Кирилл.
— Чего?
— Печки у нас нет.
Председатель вытер шею платком. Девушка обмахнулась листочком. Они будто не поняли, о чём идёт речь.
— Жара, — сказал председатель.
— Всё равно, — сказал Кирилл. — Плату берёте, а дом без печки — это сарай. На чём мы будем пищу варить?
Председатель страдальчески сморщился:
— Какая тут пища! Тошнит от жары.
— У меня язва, — сказал Кирилл, — мне горячая пища нужна.
Грохнув, распахнулась дверь. Плечистый детина втащил в контору мальчишку.
Девушка-счетовод быстро поправила кудряшки, подпёрла пухлую щёчку указательным пальцем.
Детина тряс мальчишку с охотничьим рвением.
— Во! — рокотал он. — Попался!
— Чего тащишь?! — кричал мальчишка.
Контора заполнилась их голосами. Сразу стало веселее и прохладнее.
Парень толкнул мальчишку на табурет.
— Чума! Пятый раз с трактора сгоняю…
— Потише. За версту слышно, как орёшь, — огрызнулся мальчишка, заправляя майку под трусики.
— Зачем на трактор полез?! — снова загремел парень. Голос у него как лавина: услышишь такой голос — прыгай в сторону. Но мальчишка не дрогнул.
— Сам только и знаешь возле доярок ходить. А трактор простаивает.
Девушка-счетовод дёрнула счёты к себе. Костяшки заскакали туда-сюда, хлёстко отсчитывая рубли, тысячи и даже миллионы. Парень растерялся.
— Сима, врёт! Ей-богу, врёт. Только попить отошёл.
Мальчишка скривил рот влево, глаза скосил вправо. Лицо у него стало похоже на штопор.
— Попить, — хмыкнул он. — За это время, сколько ты возле доярок ходил, три бидона молока выпить можно.
Костяшки на счётах заскакали с электрическим треском.
— Сима, врёт!!! — взревел парень.
Девушка медленно подняла голову. Лицо у неё было надменным; она даже не посмотрела на парня.
— Сводки в район посылать? — спросила она.
— Эх, — сказал председатель. — Скорее бы, Ваня, тебя в армию взяли. Иди силос уминай. Как ещё узнаю, что трактор простаивает, в прицепщики переведу.
— Я что, я только попить… — Парень показал мальчишке кулак величиной с капустный кочан.
Мальчишка бесстрашно повёл плечом.
— Я тебя сюда не тащил. Клавка тебя с фермы выгнала, так на мне хочешь злость сбить.
Счёты взорвались пулемётным боем. Парень махнул рукой и выскочил из конторы.
Председатель подошёл к мальчишке, защемил его ухо меж пальцев. Мальчишка поднял на него глаза, сказал, морщась:
— Не нужно при посторонних.
Председатель сунул руку в карман.
— Ладно. Я в поле тороплюсь. Передай отцу от моего имени: пусть он тебе углей горячих подсыплет в штаны.
— А с печкой-то? — спросил Кирилл. — С печкой-то как?
— Никак, — сказал председатель; он распахнул дверь. На краю деревни стояли новенькие, обшитые тёсом дома. Шиферные крыши на них в красную и белую клетку.
— Все без печек. Люди в деревню прибывают. А печник один.
— Печника в райцентр переманили, халтурить, — сказала девушка-счетовод. — Вчерась уехал.
— Я ему уши к бровям пришью! — Председатель яростно грохнул ладошкой по шкафу, потом повернулся к Кириллу: — Мы вам мебель дадим. Табуретку…
Чай приятели вскипятили на костре, послушали, как засыпает лес, и сами уснули на душистых матрацах из жарко-красного ситца.
Утром Анатолий открыл глаза первым. На табуретке, посреди комнаты, сидел вчерашний мальчишка, листал книгу и дёргал время от времени облупленным носом. На одной ноге у него была калоша, привязанная верёвочкой; другая нога босая. Между пальцев застряла соломина.
— Очень приятно, — сказал Анатолий. — Ты вломился в чужое жилище без стука. Ты варяг.
Мальчишка поднялся, аккуратно закрыл книгу.
— Здравствуйте. Вы хотели сложить печку?
— Мы и сейчас хотим, — оживился Кирилл. — Этот печник — твой отец, что ли? Он приехал?
Мальчишка глянул на художника с сожалением, извлёк из-за пазухи верёвочку и молча принялся обмерять дом.
— Хороша кубатура. По такой кубатуре русскую печку вполне подходяще.
— Нельзя ли поменьше? — угрюмо спросил Анатолий.
— Можно. Вам какую?
— А какие бывают?
Мальчишка посвистел дупловатым зубом и принялся перечислять:
— Русские бывают, хлебы печь. Голландки бывают — это для тепла. «Буржуйки» бывают, они для фасона больше… Времянки ещё.
Анатолий перебил его, направляясь к дверям:
— Нам нужно кашу варить. Мой товарищ поесть мастер.
— Для каши самое подходящее — плита.
Плита не понравилась Кириллу.
— Нет. Мы здесь будем до осени. Осенью ночи холодные. А мой товарищ, сам видишь, тощий. Он холода не переносит. У него сразу насморк. Нам что-нибудь такое соорудить, с прицелом.
— Если с прицелом, тогда вам универсальная подойдёт, — заключил мальчишка. Он опять вытащил верёвочку, но на этот раз обмерил пол и начертил посреди комнаты крест.
— Здесь ставить будем… А может, вам русскую лучше, чтобы хлеб печь? Может, вам осенью хлеб понадобится?
— Зачем? Хлеб в магазине купить можно.
Мальчишка почесал вихрастый затылок.
— Как ваше желание будет. Я подумал, — может, вы своего хлеба захотите. Если бы магазин у бабки Татьяны хлеб брал, тогда бы другое дело. У бабки Татьяны хлеб вкусный. А сейчас в магазине только приезжие берут.
За дверью загремело. С порога покатились ржавые вёдра.
— Чего ты здесь наставил?! — кричал Анатолий.
— Вёдра. Глину носить и песок, — невозмутимо ответил мальчишка. — Сейчас за глиной пойдёте.
Анатолий вошёл в комнату, надел очки.
— Как это пойдёте? А ты?
— У меня других делов много… Подсобную работу завсегда хозяева делают. Иначе мы за неделю не управимся.
Мальчишка привёл их к реке, к высокой песчаной осыпи.
— Здесь песок брать будете, — сказал он. — Ещё глину покажу.
Он пошёл дальше вдоль берега. Анатолий попробовал воду в речке.
— Мы сюда отдыхать приехали?
— А что? — ухмыльнулся Кирилл. — Тебе тяжело, хочешь, я твой вёдра понесу?
Анатолий громыхнул вёдрами и побежал догонять мальчишку.
Мальчишка остановился в кустах в низинке. Кусты опустили в реку тонкие ветки. Они будто пили и не могли напиться. Осока шелестела под ногами, сухая и острая. Мальчишкины ноги покрылись белыми чёрточками. У Кирилла и Анатолия ноги были бледные, незагорелые. И от этого становилось тоскливо.
— В нашей деревне гончары жили, — говорил мальчишка не торопясь, с достоинством. — Горшки возили на ярманку. У нас глина звонкая. — Он остановился возле ямы, бросил в неё лопату.
— Тут брать будем. Потом за гравелем сходим.
— «Ярманка, гравель», — передразнил его Анатолий, взял лопату, стал копать, осторожно, как на археологическом раскопе.
— Зачем гравий? — спросил Кирилл, разминая в пальцах кусочек глины.
— Гравель для фундамента. Когда на электростанции агрегат устанавливали, мы с дядей Максимом заливали фундамент. Гравель хорошо цемент укрепляет.
— Да гравий же! — крикнул Анатолий и добавил потише, стыдясь своего взрыва: — Ты двоечник, наверное.
Мальчишка обиженно посмотрел на него.
— Ну, гравий. — Он насупился и сказал сердито: — Кто так копает?.. — отобрал у Анатолия лопату, сильно и резко вогнал её ногой, отвалил пласт глины и шлёпнул в ведро. — Вот как нужно.
Кирилл засмеялся.
— Ты на него не кричи. Он отдыхать приехал. Он слабый… — Кирилл показал мальчишке смешного глиняного чёртика.
Мальчишка сказал:
— Глупости, — и пошёл через кусты к деревне.
Анатолий долго смотрел ему вслед.
— Меня, археолога, он ещё копать учит!
— А что? — усмехнулся Кирилл, повертел в руках чёртика и зашвырнул в кусты.
Один раз взойти на обрыв, может, не так уж и трудно, учитывая даже полные вёдра сырой глины. Второй раз тяжелее. Третий раз Кирилл ставил вёдра перед собой, потом, придерживаясь за них, передвигал ноги. Он добрался уже почти до верха. На самой вершине — сосна. Песок из-под её корней давно выполз. Сосна раскинула ветки в сторону. Она словно знала, что рано или поздно ей придётся лететь с крутизны к речке. Кирилл сделал ещё один шаг. Песок пополз из-под его ног. Кирилл выпустил вёдра и уцепился за корни сосны.
— Берегись! — закричал он Анатолию.
Где тут беречься, если ноги по колено в песке, если они дрожат вдобавок. Вёдра пролетели кувырком мимо Анатолия, выбили у него из рук его собственные вёдра и остановились у самой реки.
Четыре ведра лежали внизу под обрывом. В каждом по пуду.
Анатолий подполз к Кириллу, сел рядом с ним.
— Давай удерём, а? Плюнем на всё и удерём в леса…
— Мне нельзя, у меня язва, — печально ответил Кирилл.
Они приспособились носить вёдра на палке. Повесят вёдра на шест, шест взгромоздят на плечи. Это не легче, да и качает из стороны в сторону.
Куча глины и куча песка росли перед домом. Росли они медленно. Десять раз пришлось ходить к реке.
Когда они возвращались с последней ношей, кто-то крикнул почти над самыми их головами:
— Тпру!..
Кирилл и Анатолий остановились.
— Это уж слишком, — сказал Анатолий. — Заставляет работать и ещё издевается.
— Тпру! — снова раздался сердитый окрик.
Из-за кустов выехал мальчишка. Он стоял в телеге, напоминавшей ящик, и кричал на буланую лошадёнку. Лошадёнка тянулась к траве, обрывала листья с кустов, как капризная гостья, которой не хочется ничего и хочется попробовать всё, что есть на столе. — Садитесь, поехали, — сказал мальчишка. — А ну не балуй!
— Куда ещё?
— Садитесь, садитесь. Мне лошадь ненадолго выписали.
Подвода тряслась по дороге. Мальчишка деловито покрикивал на бойкую лошадёнку.
Кирилл и Анатолий сидели вцепившись в высокие борта телеги.
Тяжёлая пыль плескалась над лошадиными копытами, растекалась от колёс волнами.
— Давай, Толя, отдыхай. Какое небо над головой и цветочки!..
Анатолий хотел ответить насчёт неба, но тут телегу тряхнуло, и он ткнулся головой в спину вознице.
Мальчишка остановил лошадь.
Вокруг поля, перелески. На высоком бугре развалины старинной церкви. Церковная маковка валялась рядом. Она напоминала остов корабля, выброшенного бурей на мель.
— Здесь прежде деревня большая была, — сказал мальчишка. — Фашист в войну спалил. И церкву фашист разрушил… Хорошая была церква. Кино в ней пускать вполне можно…
Мальчишка спрыгнул на землю, подошёл к накренившейся стене и постучал по ней кулаком.
— Не знаете, случаем, какая раньше извёстка была? Я вот всё думаю — крепкая была извёстка.
Анатолий принялся объяснять, что старые мастера замачивали известь на несколько лет. Строили долго и дорого.
— Зато и стояла сколь надо. — Мальчишка вытряхнул из телеги солому, постланную, чтобы Кириллу и Анатолию было мягче сидеть.
— Прошлым летом я в РТС работал на водонапорной башне. Так нынче трещину дала… А ничего не придумали, чтобы быстро и надолго?
— Придумали, наверно, — ответил Анатолий. — По всей стране такое строительство идёт, а ты говоришь — не придумали.
— Я не говорю, — пробормотал мальчишка. — Грузите кирпич.
Кирилл и Анатолий нагружали телегу битьём, старались выбирать половинки.
— Хватит, — сказал мальчишка. — Лошадь не трактор. В другой раз сами поедете, без меня. Только в деревню не смейте. Я председателю наврал, что подвода нужна за вещами съездить на станцию… Я пошёл…
— Куда ещё? — крикнул Анатолий.
— А по делам, — невозмутимо ответил мальчишка.
Кирилл и Анатолий сгружали возле дома третью подводу. Собрались уже ехать за четвёртой, как появился мальчишка. Он притащил моток проволоки, несколько старых рессорных листов и ржавые колосники.
— Вот, — сказал он довольно. — Рессоры я у Никиты выпросил, у колхозного шофёра. Я с ним весной блок перебирал… Колосник мне кузнец дал, дядя Егор. Я с ним прошлой осенью бороны правил. А проволоку Серёга отмотал. Монтёр Серёга. Мы с ним проводку сегодня тянули по столбам.
— Слушай, с председателем ты ничего не делал? — ехидно спросил Анатолий.
— А что мне с председателем делать?
— Колхозом управлять, к примеру.
— Шутите. Для этого дела мотоцикл нужен, — с завистью сказал мальчишка. Почувствовав насмешку, он придавил глаза бровями и сказал строго: — Кирпич-то разобрать нужно. Битый отдельно. Половинки отдельно, целые кирпичины в особую кучу.
Кирилл и Анатолий принялись разбирать кирпичи.
Мальчишка поглядел на них, взял лопату и, ни слова не говоря, принялся копать яму.
— За водой сбегайте, — скомандовал он, даже не подняв головы.
Анатолий схватил вёдра.
— Не споткнись! — крикнул ему Кирилл.
Потом Кирилл бегал за водой. Потом опять Анатолий. Потом Кирилл бросал в мальчишкину яму песок, Анатолий — глину. Оба по очереди лили в яму воду. Мальчишка замешивал раствор.
— Видели, как надо? Теперь сами… Чтоб комочков не было… Давайте… — Он отдал лопату Анатолию, сам пошёл в домик обмерять пол.
Под вечер, когда Кирилл и Анатолий не падали лишь только потому, что вдвоём держались за лопату, а лопата накрепко завязла в растворе, мальчишка сказал:
— На сегодня хватит. Отдыхайте. Завтра приступим. — Взял коня под уздцы и повёл его по дорожке. — До свидания.
— До свидания, — сказал Кирилл.
— Молочка бы сейчас попить, — сказал Анатолий.
Приятели обождали, пока не замолк скрип колёс, и направились к деревне.
Они долго плутали по улицам в поисках дома, где, по их мнению, оказалось бы самое сладкое молоко.
Наконец они выбрали избу, с высокой крышей и с тюлевыми занавесками. Постучали по стеклу пальцем.
Из окна выглянула старуха. Крепкая — зубов полный рот. Морщины на её щеках всё время двигались, словно рябь на воде.
— Ой, родимые! Кто это вас так уходил? — спросила старуха, и все морщинки побежали у неё на лоб.
— Нам бы молочка, — сказал Анатолий, прислонясь к стене.
— И свежих огурчиков, — сказал Кирилл.
— Сейчас… Я вам и картошки горяченькой… — Старуха скрылась в окне.
Напротив ставили новый дом. Сруб был уже почти подведён под крышу.
Два мастера укрепляли последний венец: один старый, с давно не бритым подбородком, с усами, напоминавшими две зубные щётки; другой молодой, в линялой майке.
Анатолий нервно закашлялся.
— Варяг…
— Он, — кивнул Кирилл.
Мальчишка заметил их тоже. Он приподнялся на срубе, замахал рукой.
— Эй, эй!.. Подождите, дело есть…
Анатолий юркнул в кусты, Кирилл бросил на старухино окно голодный, печальный взгляд и шмыгнул за товарищем.
— Эй, эй!.. — крикнул мальчишка.
Старуха высунулась из окна.
— Вот молочко, — сказала она. — Вот картошка…
Кирилл и Анатолий бежали к своей хижине. В этот день приятели легли спать, даже не попив чаю.
Они ворочались на сенниках. Ломило кости, мускулы ныли и вздрагивали, словно через них пропустили электрический ток.
Они слушали, как гудят сосны, потерявшие под старость сон, как лопочет задремавший подлесок. В висках толкалась уставшая кровь. Кириллу мерещились громадные кирпичные горы, каждая величиной с Казбек, трубы всех размеров, водонапорные башни, телеграфные столбы, печи простые и доменные, города, небоскрёбы! И над всем этим возвышался мальчишка. Он шевелил губами и норовил обмерить весь белый свет своей верёвочкой.
Утро стекало с подоконника солнечными струями. Тёплый сквозняк шевелил волосы. На подоконнике сидел воробей. Он клюнул доску раз, клюнул два, сыто чирикнул и уставился булавочными глазами на спящих людей.
Кирилл пошевелился, открыл глаза и тотчас закрыл их. На табуретке посередине комнаты сидел мальчишка и перелистывал книгу.
— Здравствуйте, — сказал мальчишка.
Анатолий тоже открыл глаза.
— Уже, — сказал Анатолий.
Мальчишка ткнул пальцем в страницу.
— Ценные книги. И сколько в земле всякого жилья позасыпано. Я вот смотрю, как только человек образовался, — сразу строить начал. — Мальчишка окинул глазом кирпич, наваленный у порога, крыши, видневшиеся за полем.
— Видать, строительная профессия самая что ни на есть древняя. Впереди всех началась. Портные там, сапожники — это уже потом… Даже хлеб сеять после начали.
— Да, — промычал Анатолий, — ты прав, пожалуй. — Он впервые посмотрел на мальчишку с интересом, потом встал, кряхтя и охая.
— У вас тоже язва? — спросил мальчишка и торопливо добавил: — Наденьте очки, не то опять споткнётесь.
На полу лежала рама, сколоченная из досок.
— А это ты зачем приволок? — проворчал Кирилл. — Может, дополнительно к печке курятник хочешь соорудить?
— Для удобства размеров, — пояснил мальчишка. — Я её сегодня утром сколотил. Попросил у Матвей Степаныча досок. Он бригадир плотницкий.
Кирилл закутался в простыню.
— Ты с ним правление колхоза ставил. Я знаю…
— Шутите. — Мальчишка положил книгу, встал с табуретки. — Правление у нас каменное, сами видели. Мы ему на скотном дворе помогали. Там все ребята работали. Сейчас-то все наши в поле. Косят.
— А ты что же?
— Я по причине ноги. Ходить долго не могу.
Кирилл ещё плотнее запахнул простыню. Утро его почему-то не радовало. Он морщился, вытягивал шею, дёргал подбородком.
— Где ж ты ногу сломал? При самолётной катастрофе, конечно?
Анатолий глянул на Кирилла насмешливо.
— Шутите, — сказал мальчишка. — Мы в футбол играли — я на стекло напоролся. — Он прошёл в угол, развернул газетный свёрток, вытащил инструменты и гвозди.
— Чего вчера от бабки Татьяны убежали? Я вам костыли хотел дать…
— Костыли бы сейчас не помешали, — покряхтел Кирилл, поднимаясь с матраца.
— Ты как, нам позавтракать дашь или сразу за водой бежать, за кирпичом, может? — спросил Анатолий.
— Позавтракайте, — разрешил мальчишка, установил раму по меловым отметкам, прибил её к полу железными костылями. — Натощак работать трудно. Вон я вам кринку молока принёс.
Анатолий взял холодную кринку, взболтнул её и приложился к горлышку. Припадая на обе ноги, подошёл Кирилл.
— Дай мне.
— Чайку попьёшь. У тебя язва… — Анатолий отстранил Кирилла, повернулся к мальчишке: — Эй, варяг, поёшь с нами.
— Я ещё сытый. Я утром блины ел со сметаной. — Мальчишка вбил последний костыль. — Когда у вас печка будет, вы тоже блинами завтракать сможете.
— Блинами завтракать, — пробрюзжал Кирилл. — Дай молочка…
Анатолий передал ему кринку.
— Ладно. Говорить правильно он ещё выучится. Командуй, мастер, что делать?
— А много делать, — впервые улыбнулся мальчишка. — Кирпич носить, раствор месить. Работы хватит.
Кирилл допил молоко, поставил кринку в угол и схватился за поясницу.
— Ой! — сказал он. — Лучше бы всухомятку.
Работали в одних трусах. Кирилл и Анатолий носили воду, замешивали раствор. Когда печка с плитой поднялась мальчишке до пояса, он отложил мастерок и задумался, потом лёг на пол, достал из-за пазухи обломок карандаша, клочок мятой бумаги и принялся чертить.
Кирилл и Анатолий примостились на полу рядом с ним. Мальчишка чертил карандашом на бумаге, скрёб карандашом по своей голове, вздыхал и опять чертил. Он спросил вдруг:
— Вы много зарабатываете?
Кирилл и Анатолий переглянулись. Кирилл пошлёпал пальцем по оттопыренной губе. Анатолий загасил папиросу, сунув её в раствор.
— Бывают люди, много зарабатывают, а такие экономные. Ну, жадные, что ли, — сказал мальчишка.
— Вот почему ты перестал печку класть!
— Н-да… Вот, оказывается, что ты за личность… Не беспокойся, мы тебе заплатим как следует.
Мальчишка опустил голову, перевязал верёвочку на калоше.
— Я не к тому, — пробормотал он. — Мне деньги не надо. Я за интерес работаю. — Он пододвинулся к заказчикам. — Если вы много зарабатываете, почему бы вам не устроить электрическую печку? И грязи меньше, и за дровами ходить не нужно.
Мальчишка встал, подошёл к печке.
— Спираль нужно и регулятор. Правда, она току много употребляет. Мы такую с Сергеем-монтёром в инкубаторе делали. Но если вы хорошо зарабатываете…
— Ты это брось. Ты делай, что начал! — оборвал его Анатолий.
— А я что? Я делаю… Я только про интерес говорю. Деньги мне ваши не надо. — Он помигал белыми ресницами и пошёл к двери.
— Ты куда?! — крикнул Кирилл.
Мальчишка не ответил. Двери плотно закрылись за ним. Тишина.
На печке стояло ведро; оно протекало немного. Капли падали на пол — «кап, кап, кап…».
Анатолий поднялся, подцепил раствор из ведра, шлёпнул его на угол плиты и уложил кирпичину.
— Зря мальчишку обидели, — сказал он. — Зачем ты на него накричал?
— Это ты на него накричал, — огрызнулся Кирилл. — Ты на него второй день кричишь. Не разбираешься в людях.
— Ты разбираешься. — Анатолий положил ещё одну кирпичину. — Давай догоним его. Объясним: мол, вышло недоразумение.
Они выскочили из домика. Кирилл крикнул:
— Эй!.. Эй!..
Никого вокруг.
— Эй, ты!.. — снова закричал Кирилл. — Слушай, а как его зовут?
— Варяг, — смущённо сказал Анатолий.
Конечно, отыскать такого заметного мальчишку в деревне — дело простое. Спросил, и каждый ответит.
У скотного двора приятели встретили доярок в белых халатах.
— Простите, — сказал Анатолий. — Вы не скажете, где тут мальчишка живёт?
— Какой? — спросила красивая девушка с ямочками на щеках.
— Такой…
— Майка выцветшая, трусы обвислые, — пришёл на подмогу приятелю Кирилл. — Нос вроде фиги… Голова не стриженная давно.
Девушка засмеялась.
— У нас все такие. Их сейчас стричь некогда. Мы их по весне вместе с овцами стрижём.
Засмеялись и другие доярки.
— А девчат вы не ищете? — Подталкивая друг друга, они протиснулись в дверь.
— У него на одной ноге калоша, верёвочкой привязанная! — крикнул Кирилл.
Девчата за дверью захохотали ещё громче.
Кирилл и Анатолий упрямо шагали по улицам. Улиц в деревне немного. Одна, другая — и всё тут.
— Культурные городские люди, — ворчал Анатолий. — Даже имени не спросили. Позор!
Возле правления колхоза стоял трактор. Мотор работал на малых оборотах, пофыркивал и иногда встряхивал машину. К трактору была прицеплена самосвальная телега с громадным возом сена. Коза, встав на задние ноги, теребила сено. А возле крыльца стояли тракторист и девушка-счетовод.
Увидев тракториста, Кирилл и Анатолий воспряли духом.
— Этот мальчишка… Где он живёт? — спросил Анатолий. — Тот, помните?
— Помню, — пробурчал парень свирепо. — Эта чума вон в том доме обитает. Его Гришкой зовут…
— Спасибо, — сказал Кирилл.
Они с Анатолием пошли было, но парень окликнул их:
— Постойте. Его сейчас дома нет. Он у бабки Татьяны.
Дом бабки Татьяны оказался тем самым, где Кирилл и Анатолий просили молока. На стук им никто не ответил. Они вошли в просторные чистые сени, остановились на пороге комнаты.
В комнате чисто. Пол устлан стираными дорожками. На стене два плаката по животноводству, старая икона и портрет Ворошилова в военной форме. Скатерть на столе откинута. На газете наполовину разобранная швейная машинка старинного образца.
— Гришка! — позвал Анатолий тихо.
Молчание. Только край занавески шуршит по обоям.
— Гришка! — позвал Кирилл.
Опять тишина.
За их спинами открылась дверь. Вошла бабка Татьяна.
— А-а-а, — сказала она. — Здравствуйте… За огурчиками зашли?
— Нет, огурчики потом. Мы Гришку ищем.
— Гришку? Чего же его искать? Вон он, машинку налаживает. — Бабка подошла к дверям, глянула в комнату. — Только что был… Меня вот за маслом послал к Никите Зотову, к шофёру. Говорит, принеси солидол. Без него не получится… — Бабка поставила баночку с маслом возле машинки, посмотрела туда, сюда. — Вы проходите, садитесь… Я вас молочком топлёным угощу.
Кирилл и Анатолий прошли к столу. Бабка вытерла руки о фартук и засеменила за перегородку к печке. Вдруг она громко вскрикнула и выскочила обратно.
— Кто там?
— Где?
— Там, — сказала старуха испуганным шёпотом и показала локтем за перегородку. Она смотрела на гостей со страхом и недоверием. — А куда ж вы вчерась, кормильцы, удрали?..
Кирилл и Анатолий встали из-за стола.
Старуха попятилась, потом шустро подскочила к окну.
— Иван! Иван! Спасай! — завопила старуха, откинув занавеску. — Я ж тебе говорю, — спасай, окаянный!
Кирилл и Анатолий подошли к русской печке.
На шестке, между чугунов и сковородок, топтались два громадных валенка, перепачканные в золе и саже. Один валенок приподнялся. Из пятки у него выбивался дымок. Вероятно, пятку прожгло углем. Анатолий решительно постучал по валенку согнутым пальцем.
— Слушайте, товарищ.
Валенок опустился, выдавив из пятки ядовитое облачко дыма.
Анатолий постучал ещё раз.
— Эй, что вы там делаете?
— Где?.. Что случилось? — послышались голоса в соседней комнате.
В дверях показались бабка Татьяна, тракторист и девушка-счетовод.
— Вот они. — Бабка победно подбоченилась. — А третий ихний в печке шарится. Я их ещё вчерась приметила. Не наши люди…
— Неловко получается, граждане, — сказал тракторист. — Что вы тут делаете?
— Мы ничего…
— Мы Гришку ищем…
Девушка-счетовод выглядывала из-за широкой трактористовой спины.
— Вы что ж, его в трубе ищете? — спросила она. — Он, чай, не окорок.
— А если документы проверить? — Парень двинулся вперёд, выпятив все свой мускулы.
— Проверь, Ванюша, проверь! — сказала старуха.
Но тут валенки шевельнулись. Один опустился с шестка, нащупал табуретку. За ним — другой. Из печки вылетело облако сажи. И появился Гришка. Весь перемазанный, полузадохшийся. Он чихнул и открыл глаза.
— О господи! — ахнула бабка. — Да чего же ты в трубе делал?
— Колено изучал. — Голос у Гришки был хриплый, будто горло ему забило сажей. Он кашлял и сплёвывал себе на ладошку чёрные слюни.
Бабка опомнилась от изумления и страха, схватила сковородник.
— Я тебе дам колено, мазурик! Машину развинтил, а сам в колено полез?!
Парень-тракторист подошёл к Гришке, ткнул его пальцем в живот и восхищённо пробормотал:
— Вот чума! Вот это чума!..
Гришка спрыгнул с табуретки, увернулся от бабкиного сковородника, перепачкав Анатолия сажей.
— Печник говорил — у вас печка высшего класса. Почему у вас хлебы лучше всех?!
Старуха изловчилась, схватила его за чуб.
— Мой хлебы мой руки делают, а не какие-то там коленья. Валенки стариковы прожёг. Я из тебя дурь вытрясу!
Кирилл и Анатолий сидели на подоконнике в своём доме. Их мучила одна догадка, но они молчали, не решаясь произнести её вслух.
Скоро прибежал Гришка.
— Ещё за волосы дерёт, — сказал он, размазывая по лицу сажу. — А вы не беспокойтесь, я сейчас. — Он подошёл к печке. — А может, вам русскую сложить? — Глаза у него заблестели. — В русской колено вот так идёт…
— Ты лучше скажи, — не выдержал Кирилл, — зачем ты нам голову дуришь? Ты думаешь, мы глупые? Ты ведь печек никогда не делал.
Гришка отвернулся.
— А я разве говорил такое? Я не говорил… — Он постоял немного, поводил калошей по полу. — Плотницкое могу. Трактор водить могу. За движком на электростанции следить могу. Я швейную машинку чинил даже. У бабки Татьяны. Системы «Зингер».
— Видели мы твою починку, — сказал Анатолий.
— Так это в который раз уже. У неё вал подносился. Надо втулку специально точить… — Гришка посопел в обе ноздри, опустил голову. — А печек… Печек не клал…
— Мы-то здесь при чём? — устало спросил Анатолий. — Зачем ты нас заморочил?
— Вы ни при чём, конечно. — Гришка снял ведро с раствором, поставил его на пол. — Печник у нас — чистый бандит. Вся деревня через него страдает. Вон сколь домов без печек стоят. А он как заломит цену, хоть корову продавай.
Гришка уложил на угол плиты кирпичину, потом другую. Сердито, словно кому-то назло.
— Этот печник — жлоб. Никого к себе не подпустит. Боится заработок потерять. Я за ним три дня подсматривал в окно. Как он до этого места дошёл… — Гришка снял уложенные кирпичины, бросил их обратно на пол и пошлёпал по плите мастерком. — Как до этого места дошёл, заметил меня и прогнал лопатой. А печку мы всё равно поставим. Вы не сомневайтесь. В печке самая загвоздка в колене, как колено вывести… В колене всё состоит… Вы потерпите только.
Кирилл и Анатолий разостлали на полу большой лист бумаги, придавили края обломками кирпичей.
— Вы чего? — спросил Гришка.
— Печку… Ты что думаешь, мы будем ждать, пока ты сообразишь, как колено вывести?..
До вечера они конструировали печку на бумаге. Втроём. Гришка потерял всю свою солидность.
— Тяга ведь вверх идёт, — говорил он. — Воздух горячий возьмёт разгон, тут его и поворачивать.
Кирилл рисовал колено.
— Так?
— Правильно! — вопил Гришка. — Пришпилим…
Один раз он всё-таки сказал с сожалением:
— Может быть, русскую, а? У нас тут всё больше русские в моде. Хлебы печь.
— Делай, что начали! — прикрикнул на него Анатолий.
На исходе дня они приступили к строительству. Гришка вёл кладку, Кирилл с Анатолием подавали ему кирпич, воду и раствор.
— Ложитесь, кирпичи, лежите на печи. Засунем в печь полено — полезет дым в колено! — распевал Гришка под потолком. Он задрал голову кверху, помигал и сказал расстроенно: — А дырку-то? Дырку-то не прорубили — трубу выводить.
Кирилл и Анатолий полезли на чердак.
Кирилл прорубал в потолке, Анатолий — в крыше.
Работал Кирилл неумело, поэтому доски, которые он вырубил, повалились вниз.
— Эй! — закричал Кирилл. — Отскакивай!.. — Просунул лысоватую голову в дыру и закричал ещё громче: — Что ты делаешь?
Анатолий тоже наклонился над отверстием.
Гришка старательно разбирал печку. Он складывал кирпичи на пол, соскабливал с них раствор.
— Ты что, с ума сошёл? — Анатолий спрыгнул с чердака на землю, ворвался в домик. — Делали-делали. Уже ночь на дворе.
— Упущение допустили, — возразил Гришка.
— Какое ещё упущение? — спросил Кирилл с чердака.
— Печурку нужно, как у бабки Татьяны.
Кирилл покрутил пальцами возле виска.
— Сдвинулся… Давай уж сразу всю комнату печками загородим. В том углу голландку, в том — «буржуйку». Тут печурку, тут лежанку…
Гришка разостлал чертёж.
— Зачем? Печурка, она вроде норы. Она в печке делается. Носки в ней сушить можно, валенки греть… У бабки Татьяны в печурке кот спит.
— Но ведь у нас нет кота, — сказал Анатолий, устало садясь возле Гришки.
— Это вы не беспокойтесь. Я вам кота доставлю.
Гришка подошёл к печке, пытаясь показать, какая бывает печурка.
— Она такая, — говорил он. — Норой… В общем, печка без печурки, как велосипед без звонка. Из печурки тёплый воздух в комнату волной прёт.
Они сделали печурку. Они сделали не одно колено, а целых три. Трубу они соорудили широкую, на голландский манер.
— Агрегат тепла, — сказал Анатолий.
— Монумент, — сказал Кирилл.
— Это ещё не всё, — сказал Гришка. — Её ещё обмазать и просушить нужно.
Третье утро вошло в домик тихо и неожиданно. Оно дрожало вокруг кисейным туманом. Третье утро заполнило домик запахом трав. Этот запах пересилил запах глины, запах старой извёстки.
— Тишина, — сказал Кирилл.
— Скоро радио заговорит, — сказал Анатолий. — «С добрым утром, дорогие товарищи». — Анатолий оглядел стены.
— …Вы не беспокойтесь, — перехватив его взгляд, заявил Гришка. — Я вам радио проведу. Тогда у вас совсем как у людей будет.
Печка, обмазанная глиной, стала совсем красивой.
Гришка приволок охапку хвороста. Кирилл и Анатолий пошли к роднику мыться.
Они поливали друг друга из ведра, шлёпали себя по бокам, приглушая тем самым гордую усталость. Они не заметили, как подошёл председатель колхоза. Вместе с ним застенчиво трусил невысокий мужичок в полосатой рубашке, застёгнутой до самого ворота.
— Вот. — Председатель кивнул на своего спутника. — Здравствуйте… Печник вчерась прибыл. Если, конечно, договориться с ним.
Печник скромно улыбался.
— Работы у меня много. Все поперёд других хотят. От этого цена. И ещё цена от колен зависит.
Анатолий осмотрел печника с головы до пят. Кирилл сделал то же самое в обратном порядке.
— Да, — сказал Анатолий, — конечно, в колене всё состоит…
— И ещё смотря какую печку. — Мастер переступил с ноги на ногу. — Печки ведь разные бывают. Русские бывают, хлебы печь. Голландки, они для тепла больше. «Буржуйки» ещё…
— Это для фасона, — подсказал Кирилл.
Печник мягко поправил его:
— Для уюта… «Буржуйка», она…
— Нам вот такую, — перебил печника Анатолий. Он шумно раздвинул кусты и показал на крышу. В этот момент труба выбросила густой клубок дыма. Дым покружился вокруг каёмки, побелел и побежал весёлой струёй вверх.
Печник замигал. Глаза у него забегали, пальцы зашевелились. Он сразу весь пришёл в движение, словно прислонился к горячему.
На порог дома вышел Гришка, перепачканный и усталый.
— Ты?.. — спросил председатель.
— Мы… Это мы вместе, — испуганно ответил Гришка. Но, почувствовав, что никакой трёпкой это дело не угрожает, Гришка приосанился и с ухмылкой глянул на печника.
Труба дымила. Домик, казалось, плыл вдоль лесистого берега. Он будил лесную чащобу, пугал тишину своим весёлым, обжитым видом.
Лестницы после ремонта, хоть мой их со щёлоком, хоть веником три, всегда белые, будто покрыты инеем. Рамы выкрашены. Перила покрыты лаком.
Люди ходят по чистым лестницам осторожно, как по коврам. Вдыхают запах, от которого щекочет в носу, улыбаются и придирчиво разглядывают потолки.
Кошки чистых лестниц не любят. Они шипят по-змеиному и убегают в подвалы разыскивать тёмные, плесневелые закоулки. Пауки и мокрицы дохнут на чистых лестницах от тоски и досады.
Рэмка прыгал со ступеньки на ступеньку.
— Красота, даже плюнуть стыдно.
А это что?
На стене, по розовой, ещё не просохшей как следует штукатурке, кто-то нацарапал гвоздём:
Валерка и Рэмка + Катя = любовь.
Возле надписи стоял Рэмкин друг, Валерка.
— Как это люди сразу обо всём узнают?
— Чего узнают?! — вскипел Рэмка. — Надо уничтожить эго быстрее, пока никто не видел.
Рэмка притащил со двора увесистую кирпичину, но Валерка остановил его.
— Чувства не нужно скрывать, — сказал он. — Это набрасывает на них тень.
— Какую ещё тень?
— Ну, тень — и всё. — Валерка был на семь месяцев старше Рэмки. Возраст давал ему преимущество в дружбе. — Надо быть выше. — Он вытянул шею, печально закатил глаза и уселся на подоконник.
— Пожалуйста, — бормотал Рэмка. — Можешь. Пусть про тебя на всех лестницах пишут.
Рэмка ударил углом кирпичины по тому месту, где было написано его имя. Большой пласт штукатурки обрушился на пол. Рэмка растоптал его, наследил по всему полу.
— Пусть над тобой все ребята смеются. А я тут при чём? Я ещё не свихнулся и не спятил. Выдумали ещё!.. — Он слизнул осевшую на губы белую пыль и сплюнул.
— Знаешь, как я волнуюсь, — сказал Валерка. — Тебе хорошо, ты толстокожий… Ты хоть что-нибудь чувствуешь?
— Чувствую… Спина чешется. — Ещё Рэмка чувствовал голод. — В следующий раз хлеба возьму, — решил он, усаживаясь рядом с Валеркой.
Запах извёстки сушил горло. Рэмка угрюмо разглядывал крашеные двери, почтовые ящики, таблички над электрическими звонками и странную надпись на листке картона: «Толстопятовой стучать». Кто-то добавил под ней другую: «Только не громко!» Потом Рэмка сообразил, что Толстопятова — это Катина мама. Почему к ней нельзя стучать громко и вообще зачем стучать, когда можно звонить? И чего это люди так любят надписи? Стену испортили. Рэмка опустил голову. Ему очень хотелось уйти.
Вдруг Валерка толкнул его локтем.
— Идёт!
Катя шла по двору и что-то про себя напевала. Она вообще напевала часто. Платье на ней голубое, с вышивкой по подолу. В косах два больших банта.
«Красивая, — тоскливо подумал Рэмка. — Вот ведь какая, специально бантов понацепляла».
Валерка соскочил с подоконника, расправил рубашку, пригладил волосы, потом снова сел, покусал ноготь.
— Что делать, Рэмка?.. Может, удерём, а?
Рэмка ещё раз сплюнул на чистый кафель.
— Была бы моя воля, я бы ей влепил парочку шалабанов, — пусть с нашего двора убирается. А то ходит тут с бантами…
Валерка опять соскочил на пол.
— Рэмка, а что я ей скажу?
— Девчонки испугался! Да я ей хоть что скажу. Хочешь?
— Я сам, ты всё испортишь.
Первым перед Катей предстал Рэмка. Он оглядел её исподлобья, сказал:
— Стой! — и поддал ногой кусок кирпичины, забил его в лунку под водосточной трубой.
Валерка вышел из-за его спины. От волнения он закатал рукава.
Катя попятилась.
Рэмка по привычке ухватил её за косу.
— Стой, тебе сказано.
Валерка начал разговор:
— Катька… — Он хрюкнул от волнения, побагровел. — Катька…
Девочка подняла на него синие испуганные глаза, всхлипнула:
— Я же вам ничего плохого… — и бросилась наутёк, оставив в Рэмкином кулаке белый шёлковый бант.
— Это всё ты! — прошипел Валерка, надвигаясь на товарища. — Это ты её напугал. Отдавай сюда бант!..
— На, подавись. — Рэмка швырнул ему свой трофей.
Родители бывают разные. Одни отнесутся к потере банта спокойно, другие поднимут шум и гвалт на весь дом. Которые из них лучше, судить детям, когда дети вырастут.
Рэмка и Валерка сидели в ванной. А в комнате сидела Катина мама. Что она говорила Валеркиным родителям, мальчишки не слышали.
Лишь когда Катина мама уходила, до них отчётливо донеслась её фраза:
— Имейте в виду, это всё улица. Вы ещё будете проливать горькие слёзы.
Валерка выкрутил лампочку в ванной. Он поступил осмотрительно, потому что в коридоре раздались шаги отца, затем послышался стук в дверь.
— Валерий, открой.
— Не могу, — сказал Валерка, — мы карточки печатаем.
— Хорошо, — сказал отец с многозначительной интонацией. — Когда кончишь печатать, зайди ко мне.
— Хорошо, — откликнулся Валерка.
Рэмка молчал — чего ж тут хорошего. И ещё не известно, в какую квартиру пошла Катина мама — в свою или в Рэмкину.
— Что будем делать? — прошептал Валерка, наклоняясь к его уху.
— Терпеть. Тебя первый раз дерут, что ли?
— Да я не о том. — Валерка сдержанно засопел. — Я спрашиваю: что теперь с Катей делать? Теперь она к нам и близко не подойдёт. Давай знаешь что? Давай напишем ей письмо. Ты стихи умеешь сочинять?
— Ещё чего? Тебе нужно, сам и сочиняй. Ты влюблённый.
Валерка покорно уселся на край ванны, закатил глаза и зашевелил губами.
«Надо же, — усмехнулся про себя Рэмка. — Я бы ей написал, я бы сочинил: „Повернись пять раз винтом, подавись своим бантом!“»
Рэмка засмеялся.
Валерка поёрзал на ванне.
— Перестань, с мысли сбиваешь. — Он ещё больше закатил глаза. Наконец сказал: — Вот. Слушай.
Здравствуй, Катя!
Шлём к тебе с приветом
И с поклоном низким до земли.
Мы тебя всё время звали Катька,
А теперь вот Катериной назвали.
Валерка снова наклонился к Рэмкиному уху.
— Это только начало. Самое главное будет дальше.
Рэмка фыркнул.
— Я ей так поклонюсь, что все банты растеряет. Сам можешь кланяться, а меня не припутывай! И вообще стихи твой барахло.
— Ты и таких не можешь, — обиделся Валерка. — Я классик, что ли?
— Не классик, так и не берись.
Валерка вспылил. Он вскочил с ванны и закричал:
— Ты виноват, ты! Ты Катьку за косу схватил…
— Так, значит, — прошипел Рэмка. — Ну и ладно, ну и катись к своей Катерине и кланяйся ей в ножки!
Рэмка в сердцах хлопнул дверью и ушёл домой.
Рэмка дал себе слово ни за что не подходить к Валерке первым, не искать примирения, не здороваться даже. Ему казалось, будто отняли у него что-то важное и ценное и отдали другому.
Рэмка сидел на барабане с бронированным кабелем и старался отколупнуть кусочек изоляции. Электрики тянули кабель к исследовательскому институту, а может быть, к новой станции метро; может, к строительству кинотеатра с круговой панорамой. Куда — никто из ребят толком не знал. Кабель был обвит толстой стальной лентой, а сверху покрыт смолой.
«Проколупаю дырочку, тогда Валерка сам ко мне подойдёт и прощения попросит», — думал Рэмка, хоть и знал отлично, что кабель не расковырять даже ножом.
Задумает мальчишка: «Если увижу, как падает звезда, будет мне удача».
А звёзд на небе много. И вдруг одна задрожит, замигает и покатится вниз, прямо в мальчишкину шапку.
Нужно только очень хотеть.
Дружили они с первого класса, сказав за сараями клятву: «Небо, земля и честь. Хук».
Последнее слово значило по-индейски, что сказано всё и к сказанному добавить нечего.
А слово «любовь» они до сего времени употребляли лишь применительно к котлетам, боксу и компоту.
Рэмка колупал смолу на бронированном кабеле, сосал пальцы, стёртые в кровь, и не видел, что его друг Валерка кружит около барабана.
— Рэмка!
Молчание.
— Рэмка, ты что, язык прикусил?
Молчание.
— Рэмка, я знаю, что делать.
— Ну и знай. Я с тобой разговаривать не хочу.
Но слово было сказано.
Валерка тотчас взобрался на барабан, обхватил Рэмку за плечи, пошлёпал по спине доброй ладошкой и зашептал на ухо:
— Гипноз нужно…
— Ха-ха! Может быть, ты Кио из цирка позовёшь?
— Не прикидывайся. Ты врождённый гипнотизёр. Глаза у тебя чёрные, уши оттопырены, губы тонкие, подбородок как кирпичина. Все приметы сходятся.
— А у тебя нос кривой и брови разного цвета.
Валерка ещё раз шлёпнул товарища по спине.
— Плевать на брови! Плевать на стихи. Стихи — ерунда!
Валерка соскочил с барабана, выставил перед собой руку и поднял большой палец.
— Смотри сюда… Концентрируй волю…
«Не можешь без меня, — удовлетворённо подумал Рэмка. — Всё кричишь — „я“ да „я“, стихоплёт липовый! Вот если бы Катька знала, кто из нас гипнотизёр». А вслух Рэмка сказал:
— Последний раз тебе помогаю. Если ничего не получится, больше ко мне не приставай. У меня своих дел много.
Катя сидела у открытого окна, читала «Три мушкетёра». «Если бы здесь был хоть один настоящий мушкетёр, он, может быть, открыл бы сейчас дверь, взмахнул своей шляпой и сказал вежливо: „Моя шпага к вашим услугам. Я жду приказа…“»
Катя глянула в окно. Дворничиха, тётя Настя, раскатывала чёрный шланг для поливки. Валерка и Рэмка лезли на крышу сарая, как раз напротив её окна. «Чего это они на крышу лезут? — подумала Катя. — Бездушные у нас мальчишки и некрасивые».
Валерка распоряжался на крыше:
— Сюда давай, здесь ближе. — Он придвинул Рэмку к самому краю и уселся чуть позади него. — Начинай. Концентрируй волю. Посылай её короткими импульсами… Я тоже попробую.
— А что посылать? — спросил Рэмка.
— Про меня… Катя, Валерка тебя, значит… — Валерка покраснел. — Сам знаешь, не маленький.
— Любит, что ли?
— Давай «любит», если других слов ещё не придумали.
Рэмка протёр глаза кулаками, помигал для верности и уставился на Катю.
На Катином виске покачивался светлый пушистый завиток. Лицо у неё было чистое-чистое и задумчивое. На носу веснушки, совсем немного.
«Что они на меня уставились? — подумала Катя. — Может, у меня нос грязный или на щеке пятно? — Она посмотрела в зеркало, поправила волосы, разгладила пальцами воротничок. — Дураки, ничего смешного…» Катя снова принялась читать, но тут во дворе раздался зычный крик:
— Я вам покажу на крышах сидеть!
У сарая стояла дворничиха, размахивала метлой, пытаясь снять с крыши Валерку и Рэмку, как хозяйки снимают паутину с карнизов.
— Козлы окаянные! — поносила она мальчишек. — Мало вам ровного места? Пошли, пошли!
Мальчишки, не отрывая глаз от Кати, сдвинулись с края крыши на середину.
Дворничиха погрозила им метлой, пообещала надрать уши, когда они спустятся на землю, и вернулась к своему шлангу. Дворничиха была старая и добрая. Со шлангом она обращалась, как с живым существом. Шланг бился у неё в руках, вздрагивал от напряжения. Дворничиха поглядывала на него с опаской.
Катя высунулась из окна. Она никак не могла понять, почему мальчишки так упорно смотрят на неё.
Валерка шептал Рэмке на ухо:
— Ещё парочку импульсов. Видишь, она уже на нас смотрит. Видишь, лоб нахмурила. Только бы не уснула от гипноза!.. Катя! — закричал он во весь голос.
Дворничиха испуганно обернулась. Тугая струя воды ударила Валерке в лицо и опрокинула его навзничь.
— Ап… Ап… Что за шутки! — завопил Валерка и с треском провалился сквозь крышу.
Он упал сначала на какие-то мешки, скатился с них во что-то мягкое, и оно сразу же набилось ему в нос, рот, глаза и уши.
— Аа-ап… — Валерка не успел чихнуть — сверху на него шлёпнулся Рэмка, и Валерка зарылся головой в тонкий летучий порошок. — Апчхи!!! Осторожнее! Это ведь я. Чего ты на меня скачешь?
— А ты не лягайся! Я от твоего гипноза ослеп совсем, ничего не вижу…
Сверху на ребят падали струйки воды. Порошок, в который они упали, стал липким и скользким.
— Вылезайте, — раздался над ними испуганный голос дворничихи. — Не убились?.. — Она взяла их за воротники, помогла встать.
Рэмка кубарем вывалился из сарая.
— Ослеп! — закричал он. — Ой, мамочка!
Дворничиха наклонилась к нему, причитая участливо:
— Что ты, родимый!.. Ну не вой так, сердце надсадишь…
— Ничего он не ослеп, — услышал Рэмка Валеркин голос. — Это ему цементом глаза залепило. Полейте ему на лицо из кишки.
Рэмка с помощью дворничихи промыл глаза и глянул на Валерку. Валёркина рубаха превратилась в грязно-зелёный панцирь, на брюки налипли комья цемента, волосы торчали сосульками, быстро сохли на солнце и превращались в бетон. Рэмка схватился за голову; его волосы уже почти совсем сбетонировались.
— Ой, Валерка, — снова закричал он, — теперь нас наголо побреют!..
— Козлы… — топнула ногой дворничиха и потянулась за метлой. — Крыши ломать?!
— Бежим! — крикнул Рэмка.
Катя смотрела на них из своего окошка и хохотала, прикрыв рот книгой.
— Всё кончено, — всхлипнул Валерка на лестнице. — Она смеётся над нами!..
Небо над головой голубое, без конца и края. Если смотреть на него и задавать себе серьёзный вопрос: «Что было бы, если бы меня не было?» — то можно сойти с ума.
А небо всё равно голубое, и кому какое дело, кроме учёных, что его тепло, его чистота состоят из бурь, гроз, электрических разрядов и чёрного холода.
Валерка и Рэмка лежали на траве в молодом парке. Над их головами покачивался парашют.
— Я читал, это дело без страданий не бывает, — жаловался Валерка. — Теперь я вроде как убитый. Ничто меня не спасёт… Рэмка, сбегай за мороженым.
Рэмка не шелохнулся.
Валерка лёг на бок, облизал пересохшие губы. Ему было приятно страдать. Никто его не понимает, никто не жалеет, даже лучший друг Рэмка. А она, может быть, до сих пор заливается. А может быть, ходит по двору одиноко и у всех спрашивает: «Куда это он подевался? Такой был хороший мальчик, храбрый и сильный. Не то что его черноглазый товарищ Рэмка».
Рэмка тоже думал о Кате. Думать о ней было приятно и немного странно, ведь не он всё-таки, а Валерка влюблён в Катю. Ну и пусть. Он думает о ней просто так.
Рэмка представлял, будто в парк пришла Катя. Будто ходит она между цветочными клумбами. Банты у неё на голове — как два пропеллера.
Рэмка встал, потянулся с хрустом и пошёл к парашютной вышке.
— Ты куда? — спросил его Валерка.
— Пойду с вышки прыгну. Я ведь не влюблённый, мне себя не жалко.
— Я тоже прыгну, — сказал Валерка. — Вот если бы Катя была здесь, а?
У парашютной вышки стоял широкоплечий парень из ДОСААФа, наблюдал за прыжками.
— Товарищ инструктор, — подошли к нему ребята, — мы хотим с вышки прыгнуть.
— Детям нельзя, — уныло ответил парень, — весу в вас мало.
— А мы вдвоём. — Валерка и Рэмка расправили плечи, привстали на цыпочки. — Нам прыгнуть необходимо. Мы не вывалимся.
— Сказал, малы. — Он стукнул их друг о дружку и подтолкнул к барьеру.
Валерка и Рэмка опять лежали в траве. Да будь они взрослыми, они бы постыдились прыгать с вышки.
— Рэмка, ты мне друг?
— Ну, друг.
— Ты меня презираешь?
«Конечно, презираю, — хотел сказать Рэмка, — распустил нюни из-за девчонки», но почему-то смутился, отвёл от Валерки глаза и сказал:
— Нет… Что тут такого?
— Ты настоящий товарищ, Рэмка, ты мне помоги.
— Ладно.
В этот день друзья решили стать взрослыми. Разве интересно Кате смотреть на мальчишек, которые ходят в линялых неглаженых брюках, разбитых спортсменках и вытирают носы кулаками?
Небо и земля.
Сталь и честь.
Чтобы стать взрослыми, нужны деньги.
Приятели стояли на сквозняке и думали: где же достать денег?
С улицы в подворотню вошла Катя.
Ребята повернулись к стене, будто читают список ответственных съёмщиков.
Они даже не шелохнулись, когда Катя осторожно прошла позади них. Только Рэмка свёл лопатки, словно ему провели по спине холодным пальцем. Он смотрел на плакат — «Покупайте билеты денежно-вещевой лотереи». Когда Катя прошла, Рэмка сказал:
— Я знаю, где взять денег.
— Где?
Рэмка кивнул на плакат. У каждого из них было по пять лотерейных билетов. Они с нового года копили деньги на эти билеты, потому что на тридцать копеек можно выиграть автомашину «Волга».
— Не годится, — сказал Валерка. — Ещё когда мы выиграем… в ноябре.
— Нет, годится, — сказал Рэмка. — Мы эти билеты продадим, и у нас будут деньги.
— А «Волга»?
— «Волгу» выиграем в следующий раз.
Валерка долго смотрел на плакат. Там по нарисованной дороге катила нарисованная машина и нарисованный парень улыбался мальчишкам нарисованной улыбкой.
— Ты настоящий товарищ, — прошептал Валерка.
В этот же день мальчишки стояли возле большого универмага и бойко выкрикивали:
— Приобретайте билеты денежно-вещевой лотереи!
— Дружно поможем государству!
— Имеется возможность выиграть автомобиль «Волга», дачный домик и холодильник.
— Купите счастливый билет!
— Чем вы тут торгуете? — спросил у мальчишек грузный насупленный милиционер. Он уже растопырил пальцы, готовясь схватить мальчишек за воротники.
— Вы нас не оскорбляйте! — возмутился Валерка. — Мы вовсе не торгуем. Мы распространяем билеты денежно-вещевой лотереи.
— Почём? — осведомился милиционер.
— Тридцать копеек. На билетах написано, — вежливо объяснил милиционеру Рэмка и заорал во всё горло: — Приобретайте билетики! Проявим инициативу! Граждане, попытаем своё личное счастье!
Милиционер отошёл в сторонку, потом вернулся:
— От какой общественной организации распространяете?
— От Государственного банка СССР, — ляпнул Валерка.
А Рэмка вежливо объяснил:
— Мы же по собственной сознательности. Это общественно полезное дело, а вы нас в чём-то подозреваете.
Чтобы покончить с этим щекотливым делом, милиционер сказал:
— Сколько у вас там билетов осталось?
— Четыре.
— Я приобретаю все. — Он отдал ребятам деньги и машинально потянулся к свистку: — А ну, марш отсюда!
Ребят как волной смыло.
Деньги — вещь удивительная. Ребята словно отяжелели от них. Ими овладело какое-то странное беспокойство.
— Просто к деньгам нужно привыкнуть, — говорил Валерка.
— Просто их нужно поскорее истратить, — говорил Рэмка.
Три рубля — сумма приличная, а если прибавить к ней сорок две копейки, полученные от родителей на кино и мороженое, то это уже целое богатство.
Валерка и Рэмка стояли на лестнице. Валерка — в отутюженных брюках и чистой рубашке. Рэмка сказал: «Буду я наряжаться», — но майку всё же надел новую. Каждый держал в руках по кульку конфет.
Они ждали Катю. От скуки ребята принялись кататься на перилах и прыгать сразу через четыре ступеньки.
— Давай съедим по конфетке, — предложил Рэмка.
— Нельзя. Катька заметит, что отъедено.
— Давай из моего. Я ведь не собираюсь дарить.
Рэмка поставил свой пакет на батарею и достал из него две конфеты.
— Бери.
С конфетами время побежало быстрее.
Разноцветные фантики ложились на лестничную площадку, как яркие осенние листья. Когда кулёк опустел, Рэмка надул его и грохнул об ладошку.
— Зачем же вы мусорите?
У самых перил стояла Катя. В её позе отчётливо угадывалась готовность убежать, если что.
Рэмка, весёлый и великодушный от конфет, улыбнулся во всю ширину перемазанных щёк.
— Здравствуй, Катя. Это не мусор. Это фантики. Мы их мигом. Мы тебя ждём.
— Зачем я вам понадобилась? — спросила Катя.
Валерка выступил вперёд и неловко протянул ей кулёк.
— Это тебе.
У Рэмки вдруг сделалось горько во рту. Он зло посмотрел на Валерку: «Мои конфеты ел, а свои один Катьке дарит».
— Это от нас: от меня и от Рэмки. Ешь на здоровье, — сказал Валерка.
Может быть, Катя проголодалась, может быть, она решила не упускать случая и тут же приступить к воспитанию мальчишек, а может, и по другим каким причинам, но от конфет она не отказалась, даже села на подоконник между приятелями и предложила:
— Давайте есть вместе.
Валерка взял конфету двумя пальцами, осторожно, как мотылька.
— Ты знаешь, — сказал он, — мы с Рэмкой уже наелись. Мы с ним уже три килограмма съели.
«Врёт, и всего-то полкило было в двух кульках», — подумал Рэмка. Есть конфеты он отказался. Настроение у него начало портиться. Катя почти всё время разговаривала с Валеркой. А тот разошёлся и начал есть конфеты без зазрения совести: Катя — одну, он — две.
Рэмка сидел мрачный, двигал скулами и всё время старался придумать такое, чтобы Катя сразу повернулась к нему и больше уже с Валеркой не разговаривала.
— Хватит тебе конфеты есть, — сказал он вдруг. — Объешься.
Катя поперхнулась и, замигав глазами, посмотрела на Рэмку. Рэмка растерянно шмыгнул носом.
— Это я не тебе. Ты ешь. Это я Валерке. Три кило сожрал, и всё мало. Куда в него только лезет?
Катя засмеялась и весело посмотрела на Валерку.
— Никогда бы не подумала, что ты так много ешь. Ты совсем не толстый. Ты, наверное, сильный.
— Да, я очень сильный, — согласился Валерка. — Я в классе всех на лопатки кладу одной левой, не напрягаясь.
Рэмка покраснел от такого вранья. Они учились с Валеркой в одном классе и если дрались с кем-нибудь, то обязательно вдвоём.
— Я ещё стихи сочинять могу, — продолжал Валерка. — С парашютной вышки прыгаю…
Рэмка соскочил с подоконника.
— Хватит, — сказал он. — Пошли.
— Куда? — спросила Катя.
— В парк. Мы знаем, где качели есть и карусели.
— Пойдём, Катя, — поддержал Рэмку Валерка. — Посмотришь, как я на качелях могу. Вокруг. Солнцем… А если хочешь, в кино пойдём. — Валерка разбежался и прыгнул через четыре ступеньки. Не будь Кати, Рэмка прыгнул бы тоже, но сейчас он пошёл как полагается. Зато Катя разбежалась и прыгнула. Она зацепилась за третью ступеньку и чуть не упала носом.
«Ого», — подумал Рэмка и бросился ей помогать.
— Здорово ты прыгаешь, — похвалила Валерку Катя. — А я не могу так, потому что девчонка, наверное.
— Это пустяки, — утешил её Валерка, — это никакой роли не играет. Я тебя научу.
Тут Рэмка не выдержал, присел и прямо с места прыгнул через четыре ступеньки.
— Ого, — сказала Катя и засмеялась.
В автобусе было свободно.
Пока Валерка с важным видом платил за проезд, Рэмка уселся рядом с Катей.
— Давай считать тёток в красных платьях, — предложил он.
— Давай.
Валерка сел впереди, обернулся и укоризненно посмотрел на Рэмку.
— Тёток неинтересно, — сказал он. — Давайте считать бородатых стариков.
— Давайте, — согласилась Катя.
Но тут перед Валеркой остановилась женщина с ребёнком на руках, и ему пришлось уступить ей место. Валерка стал рядом с Рэмкой.
— Вон старик газированную воду пьёт. Раз… — сказал Валерка. — Вон второй из магазина выходит. Два… — Он толкнул легонько Рэмку в бок: мол, сойди, мне нужно рядом с Катей сидеть.
Рэмка пожал плечами.
— Вон тётка в красном платье.
— А вон вторая, — сказала Катя.
Валерка насупился и пошёл вперёд. Он устроился там на свободном месте и стал грустно глядеть в окно.
Пятнадцать женщин в красных платьях насчитали Рэмка и Катя и шесть стариков. Они заспорили было, считать или нет двух бородатых парней, но тут Валерка крикнул:
— Приехали уже! Вылезайте.
Днём в парке народу мало. Только малыши, которые ещё не уехали со своими бабушками на дачу, да студенты с усталыми глазами. Малыши играют в песок, норовят забежать на газон за одуванчиком. А студенты смотрят в свои книги, смотрят и, наверное, ничего не видят, потому что глаза у них то и дело закрываются.
Валерка купил билеты на качели. Два дал Рэмке.
— Рэмка, ищи себе пару. Одного на качели не пускают. А я с Катей покачаюсь.
— Ой, я с тобой боюсь, — сказала Катя. — Ты очень высоко. Можно, я лучше с Рэмом?
— Я легонько буду, — принялся уверять её Валерка. Но Рэмка схватил Катю за руку и побежал с нею к лодкам.
«Вот и сиди один, — думал он. — Не будешь хвастать и врать. Не врал бы, так качался бы со своей Катькой». Он подсадил Катю, а когда под днищем опустилась тормозная доска, Рэмка принялся раскачивать лодку так сильно, словно хотел сделать полный оборот, который называется солнцем.
Валерка смотрел, как высоко взлетают качели, как Катя смеётся, как Рэмка старается раскачать лодку выше всех.
— Ладно, — бормотал Валерка. — А ещё товарищ…
— Теперь со мной, — подскочил он к Кате, когда они с Рэмкой вышли из-за барьера.
— Ой, не могу. У меня всё кружится.
Валерка стиснул зубы, посмотрел по сторонам. Около забора стояла курносая девчонка в сатиновых тренировочных штанах и белой майке. Она огорчённо смотрела на качели и перебирала на ладошке мелочь. Валерка схватил её за руку.
— Пошли качаться, у меня билет есть. Ты не трусишь?
— Сказал, — засмеялась девчонка. — Смотри, как бы ты сам не струсил.
Катя следила, как взлетают качели — вверх-вниз, как дружно и равномерно приседают Валерка с девчонкой в белой майке, как косы хлещут девчонку по лицу, и молчала, закусив губу.
Валерка вышел с площадки, припадая на одну ногу.
— Здорово покачались. Даже нога онемела. Молодец девчонка, ни капельки не боится.
Катя поднялась со скамейки.
— Я тоже не боюсь. Мы ещё выше вас раскачаемся. Рэм, у тебя есть деньги? Пойдём ещё…
Рэмка направился к кассе. Валерка догнал его, взял за руку.
— Слушай, — сказал он. — Кто в Катю влюблён: я или ты? Ты мне помогать обещал. А сам… Так товарищи не поступают.
— Я и помогаю! — вспылил Рэмка. — Я не виноват, если ты всё время врёшь да хвастаешь.
Валерка наморщил лоб.
— Если ты пойдёшь с ней качаться, ты мне больше не друг. Имей в виду.
Рэмка долго стоял у кассы, раздумывая, как поступить.
«Возьму и скажу Валерке: убирайся, пожалуйста, и к Кате больше не приставай, — я теперь за неё заступаюсь. Нет, это будет нечестно: Валерка первый в неё влюбился». Рэмка нерешительно посмотрел на товарища.
— Мальчик, тебе на качели? — высунулась из окошечка кассирша. — Не стой, закрыто на обед.
— Что? — встрепенулся Рэмка.
— Закрыто на обед, — повторила кассирша и опустила фанерную заслонку.
Рэмка убрал деньги в карман.
Валерка посмотрел на него подозрительно.
— Купил?
— Нет…
Они подошли к Кате.
— Билетов нет, — сказал Рэмка, — закрыто на обед.
«Молодец, — подумал Валерка. — Рэмка не подведёт». А вслух сказал:
— Катя, хочешь эскимо? Мы тебе хоть десять штук купим, — и вытащил деньги из кармана.
Рэмка тоже вытащил деньги.
— Хочешь, правда купим?
— Откуда у вас столько денег? — спросила Катя.
— Лотерея… — Валерка помахал деньгами около носа, как веером, и опять похвастал: — У нас денег сколько хочешь, хоть сто рублей…
Катя встала, поймала его за руку.
— Мальчики, не нужно эскимо покупать. Давайте лучше купим настольный теннис для всего двора, а то вы всё по крышам лазаете.
Валерка и Рэмка переглянулись.
«Молодец», — подумал Рэмка.
Всю дорогу до магазина спорттоваров Рэмка шёл позади. Он смотрел себе под ноги, а когда поднимал глаза, то невольно замечал женщин в красных платьях и считал про себя.
Кроме настольного тенниса, ребята купили две маленькие трёхсотграммовые гантели — Кате в подарок.
— Это тебе, — сказали они, — будешь мускулы развивать. А завтра приходи во двор, мы тебя в настольный теннис научим.
Выходной день называется воскресеньем. Очень красивое слово, хоть и не совсем понятное. Наверное, он называется так потому, что неделя кончилась, всё плохое ушло и начинается новое, весёлое.
В душе у Кати словно раскручивалась пружина, которая сбросила одеяло, толкнула её с постели и поставила на пол. Кате хотелось перевернуться через голову, но она не умела. Поэтому Катя вскинула вверх руки и ногу. Она бы вскинула и другую ногу, но на чём же тогда стоять.
Она встряхнула простыни, застелила кровать, а сама думала: «По-моему, оба они хорошие. Оба красивые. Рэм очень честный, потому что больше молчит и глаза у него суровые. Он, наверное, будет учёным-атомщиком. Валерка тоже… У него глаза блестят, и говорить он мастер. Он, наверное, будет поэтом. Оба они сильные и ловкие. И не такие уж невоспитанные».
Катя достала из-под кровати гантели, стукнула их одна о другую и принялась упражняться, как учили её вчера мальчишки. Руки вверх. Руки к плечам. Руки в стороны. Приседание — руки перед собой.
Катин отец, когда приезжал из Североморска, тоже упражнялся по утрам с гантелями. Только его гантели очень тяжёлые. Когда отец уезжает, мама вытаскивает их в коридор по одной штуке и всегда ворчит:
— Дай ему волю, он всю квартиру железом загадит.
Папа по утрам всегда напевал песенку:
Пума рума ра,
Пума рума ра.
Оп-ля!
Катя размахивала своими лёгкими гантелями и пела, как отец:
Пума рума ра…
В комнату вошла мама.
— Иди завтракать, — сказала она. Увидела у дочки гантели в руках и нахмурилась. — Это ещё что?
— Мускулы развивать, — ответила Катя. — Это мне Валерик и Рэм подарили.
Брови у мамы приподнялись, глаза стали круглыми.
— Это которые у тебя бант отняли? С хулиганами дружбу завела.
— Они не хулиганы совсем. Они добрые. Они меня вчера конфетами угощали. И теннис купили для всего двора.
Мамины брови поднялись ещё выше. Она отняла у Кати гантели, хотела бросить их и, не найдя куда, положила в карман передника.
— Конфетами угощали! Скажите пожалуйста, какие отношения! Ты что себе думаешь?.. Рано тебе этим заниматься!
— Чем «этим»? — спросила Катя шёпотом и села на краешек постели. — Я ничем не занималась… Мы качались на качелях.
— Конфеты, качели, гантели, теннис — это уже слишком!
Мама села на кровать возле Кати.
— Это же улица… Где они деньги взяли? Ты подумала, откуда у них деньги?
— Не знаю… Они, кажется, в лотерею выиграли!
— Вот-вот, — почему-то обрадовалась мама. — Они украли облигацию «золотого» займа. Превосходная компания!
Катя съёжилась и притихла. Мама говорила во весь голос:
— Нужно вовремя пресечь, пока они не скатились совсем. Это твой долг! Они ещё могут стать честными…
Мама сняла фартук, больно ударив себя гантелями по колену.
— Одевайся! — крикнула она. — Сейчас же идём.
— Куда?
Катя шла за мамой по лестнице. Она считала ступеньки и бормотала про себя:
— Не может быть… Неправда…
У Валеркиной двери Катя заплакала:
— Я не пойду… Это неправда…
Мама схватила её за руку и силой втащила в Валеркину квартиру.
«Пинг-понг. Пинг-понг», — звенит целлулоидный мячик. Он скачет по столу с самого утра. Мячик можно колотить сколько хочешь, ему не больно. Но и у мячика есть запас прочности: грубый, неверный удар — и на мячике трещина.
Выходят во двор ребята — и прямо к столу.
— Кто последний? Я за вами.
Играют на вылет.
— Подходи! — кричат Валерка и Рэмка. — Теннис для всех. На всё общество!
Валерка и Рэмка поглядывают на Катино окно — очень уж долго она сегодня.
Из парадной вышел Валеркин отец.
— Вот что, голубчики, пойдёмте. — Он ухватил приятелей покрепче за воротники.
Когда отцы говорят такое, значит, ничего хорошего впереди не ждёт. Игра остановилась. Кто-то начал отвязывать сетку. Кто-то сложил в коробочку мячи и ракетки.
— Всё равно играйте, — сказал Рэмка.
— Теннис для всех, — добавил Валерка.
Они дёргались в отцовских руках, бормоча:
— А что мы такое сделали?..
Валеркин отец держал их крепко. Он провёл друзей мимо дворничихи. Дворничиха нахмурилась и сочувственно покачала головой. Он провёл их мимо управхоза. Управхоз почесал затылок. Ребята у теннисного стола дружно молчали. Малыши в песочнице отложили на время совки и формочки.
В большой комнате сидела Валеркина мать, Майя Петровна.
— Вот они, субчики, — пихнув мальчишек к столу, сказал отец.
— Мы работаем, времени у нас мало, но мы стараемся, чтобы ты стал хорошим человеком, — начала Майя Петровна, — а ты… — Глаза у Майи Петровны были красные и нос тоже. — Слушай, Александр, — сказала она мужу, — я не верю… Не могу я в это поверить…
— Сознавайся, ты у матери деньги стянул?! — загремел Валеркин отец на всю комнату.
Майя Петровна поморщилась.
— Тише, тише, — сказала она. — Если Валерий виноват, он сознается. Валерий, может быть, на вас кто-нибудь дурно влияет?
— Никто на нас не влияет! — горячо выкрикнул Валерий. — С Рэмкой мы с первого класса дружим, и никаких денег мы не брали, хоть режьте нас, хоть калёным железом!..
— Не кричи на родителей! — топнул ногой отец. — Ты ещё комар, букашка!
— Видишь ли, Валерий, — снова начала Майя Петровна, — нам сейчас рассказали странные вещи. — Она неуверенно потянулась рукой к столу.
Мальчишкам стало ужасно тоскливо. На столе возле вазы с тюльпанами лежали две маленькие чёрные гантели.
— Выворачивайте карманы! — скомандовал Валеркин отец.
Валерка и Рэмка подчинились. Они выложили на стол оставшиеся пятьдесят четыре копейки.
Майя Петровна глубоко вздохнула, поднялась с дивана и пошла в кухню.
Муж проводил её взглядом, горестно крякнул и подтолкнул мальчишек к дивану.
— Довёл мать, босяк… А ну, ложитесь!
Валерка лёг на диван, словно собрался вздремнуть, сунул в рот кулак и закрыл глаза.
— Меня вы пороть не имеете права! — запротестовал Рэмка. — Я не ваш сын… Мы ничего не сделали!
— Мой не мой, а ложись. Я тебя выдеру, твои же родители мне спасибо скажут. Ты думаешь, это приятное дело — вас, паршивцев, ремнём пороть?
Рэмка отскочил.
— Всё равно не дамся!
Валеркин отец подумал-подумал, потом вздохнул и, сняв ремень с брюк, нацелился Валерке по тому самому месту, в которое принято вкладывать основы морали и чести.
Валерка съёжился, засунул кулак поглубже в рот.
Рэмка вцепился в край стола.
— Обождите! — крикнул он. — Мы с Валеркой всё вместе делали, вместе и порите. — Он потеснил товарища на диване, засунул в рот кулак, на его манер, и промычал: — Нахиахи… (Начинайте.)
Вдвоём было спокойнее ждать, и ремень не казался страшным. Мальчишки потеснее прижались друг к другу, уставились в одно и то же пятнышко на диване и напрягли мускулы.
Но тут отворилась дверь. В комнату вбежала Майя Петровна с продуктовой сумкой.
— Подожди! — крикнула она мужу и, приподнявшись на цыпочки, зашептала: — Вот деньги, как это я их не заметила? Под газету завалились. — Она посмотрела на мальчишек с состраданием и спросила: — Вам больно, мальчики?
Отец отшвырнул ремень, проворчал зло:
— Слушаешь всяких дур…
— Да, да, — бормотала Майя Петровна, — они нам всё расскажут… Пойдём в кухню.
Ребята спокойно сопели. Они думали о чудовищном предательстве, о боли, которую можно причинить без ремня, ножа и калёного железа.
Валерка вытащил изо рта кулак, проглотил что-то раз в пять побольше кулака, солоноватое и стыдное. Проглотил с трудом, с большим усилием, но, может быть, поэтому глаза у него стали сухими и твёрдыми.
— Тебе хорошо, Рэмка, — прошептал он. — Ну, выдрали бы — не привыкать. — Потом он положил руку на Рэмкино плечо. — Не стоящее это дело — любовь.
Рэмка по-прежнему смотрел на пятнышко.
— Ага, — печально прошептал он.
В комнате было тихо, только со двора доносился звук целлулоидного мяча: «Пинг-понг. Пинг-понг».
Здесь, на диване, друзья поклялись, что ни одни девчонка не затронет их сердец до самого гроба.
— Небо, земля. Сталь и честь. Мы сказали клятву. Хук.
В шесть утра будильник вздрагивает, щёлкает слегка, словно барабанщик пробует палочки, и начинает выбивать дробь. За стенами просыпаются другие будильники.
Зовут будильники, торопят.
Люди сбрасывают одеяла, потягиваются, спешат на кухню к водопроводному крану.
В шесть часов встают взрослые. Это их время. Ребята могут спать сколько влезет. Наступило лето.
Ребят в квартире трое: Борька, по прозвищу Брысь, Володька Глухов и Женька Крупицын.
Борька вскочил сразу. Он всегда поднимался со взрослыми. Размахивая полотенцем, выбегал на кухню, но там уже хозяйничала ткачиха Марья Ильинична. Её чайник весело пускал пар к потолку. Другой сосед — фрезеровщик Крупицын — стоял около раковины, чистил зубы. Крупицын скосил на Борьку глаза, пожал плечами.
— Я же сразу встал с будильником, — сокрушённо признался Борька. — Я самым первым хотел.
Марья Ильинична добродушно усмехнулась:
— Поработаешь с наше, тогда и будешь вставать самым первым. Время у тебя в душе поселится.
Борька устроился у раковины. Он любил энергичный ритм утра и холодную воду спросонья. Но его гоняли всегда:
— Брысь!
— Пусти-ка…
— Дай лицо сполоснуть…
Борька огрызался:
— А я что, немытый должен? Мне тоже надо…
Мыльные струйки текли у него по спине. Он норовил ухватить пригоршню воды и всегда врал:
— Ой, глаза щиплет!
Это очень приятно — толкаться у раковины. Будто сам спешишь куда-то, будто и тебе некогда. Лишь одной соседке, Крупицыной, Борька уступал раковину беспрекословно.
— Не понимаю, — ворчала она, придерживая полы цветастого халата. — И чего он здесь крутится, толчётся под ногами! Бестолковый какой-то… Ну ладно, мойся, мойся. Я обожду. Мне ведь спешить некуда. Тебе ведь нужно быстрее.
Зато очень весело становилось, когда на кухню выскакивал Глеб. Из взрослых он вставал самым последним. Он прихлопывал будильник подушкой и настойчиво вылёживал, пока Марья Ильинична или кто-нибудь другой из соседей не стаскивал с него простыню.
Глеб был мускулистый, будто сплетён из тугих канатов. Он намазывал Борьку мыльной пеной, щекотал его под мышками, сам смеялся, фырчал и отдувался, как морж. Потом он растягивал тугие резинки эспандера и грохотал двухпудовой гирей.
Почти все жильцы завтракали на кухне. Глеб подкладывал Борьке куски колбасы и изрекал с набитым ртом:
— Ешь, Брысь. Лучше переспать, чем недоесть.
Крупицын покидал квартиру первым. Он работал в исследовательском институте в экспериментальном цехе. Ходил на работу с портфелем. В нём были батон и бутылка кефира. Следом за ним отправлялись Борькин отец — шофёр и муж Марьи Ильиничны — строитель.
В семь часов взрослых в квартире не оставалось. Квартирой завладевала тягучая тишина, и Борьке казалось, что он опоздал куда-то. Вздыхая, он принимался за уборку.
В комнате слегка пахнет бензином. На стене — фотографии всех отцовских машин. На буфете, рядом с чайным сервизом, лежит замысловатая стальная деталь — лекало. Борькина мать сделала её своими руками, когда ещё училась в школе ФЗО. Мать бережёт лекало, чистит его шкуркой и скорее готова расстаться с сервизом, нежели с ним.
Убирая комнату, Борька грохотал стульями, чтобы загнать тишину в угол.
Но она не сдавалась. Только часы могли бороться с тишиной. Они тикали во всех комнатах, словно оповещая, что здесь живут рабочие люди, что ушли они по своим делам и вернутся в положенный срок.
Летние каникулы выдули Борькиных сверстников из города. Опустели дворы, и не с кем играть. Борькин отец скоро погонит машины в казахскую степь. Борька поедет с ним. А пока скучно.
Борька глазел по сторонам, толкался у прохожих под ногами и, не моргнув, переходил самые бойкие перекрёстки.
На проспекте Огородникова, что ведёт в порт, Борька встретил соседа Женьку Крупицына. Женька шагал, как страус, прилаживаясь к походке долговязого парня в белоснежной рубашке.
Долговязый шёл — плащ через плечо, руки в карманах. Он ни на кого не глядел, словно был самым главным на улице.
Женька ел парня глазами и от волнения глотал слюну. Заметив Борьку, он подмигнул — вот, мол, какой у меня друг. Женька старался смотреть на прохожих вприщур, словно были они далеко-далеко или даже где-то под ним. Борька побежал рядом и всё удивлялся: что это с Женькой творится? А может быть, Жёнькин друг и верно важная птица.
Борька поотстал и попробовал шагать на манер долговязого парня. Он засунул руки в карманы и пошёл, напружинивая икры, словно поднимался по ступенькам. Для убедительности он выпятил нижнюю губу и свёл брови над переносьем. Прохожие стали оборачиваться, а какие-то две девчонки обхихикали его моментально. Борька разозлился, пнул полосатую кошку, посмевшую выскочить из парадной, и с достоинством принял на себя грозный взгляд толстой дворничихи.
Дворничиха погрозила Борьке пальцем-сарделькой, уселась на грузовой мотороллер и покатила на нём в подворотню. Красный трескучий мотороллер тащил не только дворничихин центнер, но ещё и платформу песка в придачу.
Девчонки, им только и дела — смеяться, фыркнули в кулаки и помчались через дорогу.
— Граждане, обратите внимание на этих весёлых школьниц. Они нарушают правила уличного движения.
Девчонки метнулись обратно на тротуар. Они лишь сейчас заметили милиционера с радиорупором на груди. Но… милиционер поднял руку. Справа и слева остановились машины. Посередине улицы, по белой осевой черте, летела к перекрёстку «скорая помощь».
«Дорогу!.. Дорогу! — кричали сирены. — Нужно обогнать беду!»
В конце улицы «скорая помощь» затормозила и плавно въехала в подворотню высокого дома, одетого в леса.
Борька забыл про девчонок, про кошку, про дворничиху на мотороллере, про милиционера с радиорупором. Борька уже бежал к блестящему лимузину, к сосредоточенным людям в белых халатах. Ему хотелось хоть чём-то помочь. И, когда мимо него проносили больного, он придержал носилки за край. У больного были редкие волосы и запавшие, оловянные от страха глаза. Борька узнал его.
— Это Глухов! — крикнул он. — Володькин отец!
Снова взревел не остывший мотор. Машина вынеслась на осевую черту.
Говорили, что у Володькиного отца золотые руки. Говорили, что построят когда-нибудь музей, где главным экспонатом будут руки рабочего, отлитые из вечного металла, из платины.
Умерла Володькина мать, и отец стал глушить тоску водкой. Сначала пил робко. Поворачивал портрет жены лицом к стене и только тогда доставал поллитровку. Первую рюмку он выпивал торопясь, стоя, будто боялся, что отнимут. Нюхал хлеб и начинал плакать.
— Один, — бормотал он, размазывая слёзы. — Один-одинёшенек. Предала ты меня, бросила. — Отец укоризненно смотрел на портрет жены. — А как жили…
Володька был маленький тогда — первоклассник. Он забивался в угол между оттоманкой и печкой, ждал мать. Ждал, что войдёт она сейчас в комнату, и всё кончится, и всё будет как надо. Отец, может быть, тоже ждал её, но не говорил об этом. Взрослые стыдятся таких вещей.
Глухов засыпал за столом. Володька заводил будильник, чтобы отец не проспал на работу, и садился делать уроки.
В первом классе Володька научился носить рваные чулки вверх пяткой и обстригать ножницами обтрепавшиеся края брюк.
В квартире поначалу никто не догадывался, что происходит с Володькиным отцом. Он выпивал тихо, в одиночестве. Работал он сварщиком на Адмиралтейском заводе и, сидя за рюмкой, начинал иногда спорить с кем-то:
— А что вы за мной присматриваете? Нужна мне ваша забота. Я работаю? Работаю. Ну и отскочь!.. Не лезь в душу…
Иногда он подзывал Володьку к себе и, отвернувшись, говорил:
— Жениться бы нам с тобой, сын. Ты хочешь новую мамку?
Володька молчал. Он уже понимал, что новыми бывают только мачехи.
— Молчишь, — шипел на него отец. — А мне каково?.. — Но, видно, и сам он боялся такого шага. Боялся новых забот и волнений.
Однажды в квартиру пришли рабочие с завода. Володька был уже в третьем классе. Рабочие принесли ему деньги, еду и сказали, что отец в больнице — сжёг себе левую руку.
— Пенсию не дадут, — хмуро толковали соседи на кухне, — пьяный был… Вот горе-то сам себе накликал.
Соседи кормили Володьку, чинили ему одежду. Особенно Марья Ильинична. Её муж помогал Володьке делать уроки и даже ходил на родительское собрание.
Почти каждый день бегал Володька в больницу. Он пробирался в дырку под забором, увёртывался от нянь в больничном саду и от дежурных врачей в коридорах.
Отец всегда молчал. Он словно тяготился присутствием сына. Лишь один раз, перед выпиской, он погладил Володьку по голове и зажмурился. А когда пришёл домой, то весь вечер просидел, перебирая грамоты, полученные на заводе за хорошую работу. Он покачивал изуродованной рукой, морщился и вздыхал.
Володька подошёл к нему, сказал:
— Ладно, отец, перебьёмся. Ты только держись крепче…
Но слабые люди самолюбивы: отец оттолкнул его и ушёл.
Несколько раз навещали отца рабочие с завода. Глухов принимал их хмуро, молчал и торопился выпроводить. А когда они уходили, ворчал раздражённо:
— Пожалеть пришли. Как же. А, чихал я на ваш завод! Я и без вас проживу!
Глухов устроился работать банщиком. Теперь он пил, глядя прямо на портрет жены, и кричал:
— Ну и пью! Ну и гляди! Вот он я, Иван Глухов! Смотришь? А мне наплевать…
Он тыкал в портрет изуродованной рукой. Руки у отца были теперь белыми, вялыми, как сонные, задохшиеся рыбины.
Время словно остановилось в их комнате. Будильник не тарахтел по утрам. Володька старался как можно дольше задерживаться в школе. В школьной библиотеке он читал и готовил уроки. Смеялся Володька лишь в школе, да ещё на улице. В своей парадной он уже умолкал, а в квартиру входил молчаливый и собранный, в постоянной готовности встретить беду.
Иногда отец подзывал его и просил:
— Сын, покажи руки.
Володька показывал.
— Вот они, мои… золотые, — бормотал Глухов. — Ты их, Володька, береги… Заступись за отца.
Чаще бывало другое.
— Шляешься целыми днями, обувь треплешь! — кричал на Володьку отец, вырывал из Володькиных рук книжки, тыкал его головой в тетрадку. — Учишься?.. Умный!.. А где я денег возьму, тритон ты хладнокровный? Никакого заработка на тебя не хватает. Поди сдай бутылки. Я тебе что сказал?.. Купи батьке «маленькую»!
Володька шёл сдавать бутылки. Но вместо «маленькой» приносил картошки и хлеба. Отец пихал ему в лицо кулак.
— Умный!.. Н-на!..
Володька смотрел упрямо и не размыкал рта. Тогда отец расходился. Начинал ругать покойную жену за сынка. Проклинал свою доброту и человеческую чёрствость. Он захлёбывался криком. А Володька стоял в углу и, выждав паузу, просил:
— Не шуми так громко — соседей стыдно.
— А что мне соседи! Я сам себе хозяин и над тобой отец!
Глухов выходил на кухню, садился на табурет посередине и грозно сверкал глазами.
— Всыпал я сейчас своему тритону. Слышали?
— Сам ты хуже тритона, — стыдила его Марья Ильинична. — Глаза у тебя водкой завешены. И что, прости господи, Володьке такой червяк в отцы достался!
— Ну ты и гусь, — гудел отец Брыся, — переехать тебя не жалко.
Глеб сжимал пудовые кулачищи.
— Слушай, — сказал он как-то Глухову, прижав его к стене в коридоре. — Если не прекратишь Володьку уродовать, я тебя по частям разберу. Никакая больница чинить не примет. Ясно?
— Ишь прокурор выискался, — напыжился Глухов. — Давно ли я тебе портки дарил. Володька мой сын, как хочу, так и верчу.
После этого случая Глухов стал бить сына реже.
Всё чаще стал пропадать Глухов из дома. Он тяжело дышал по утрам и кашлял затяжно, с хрипами, глотая натощак папиросный дым. Он стал заговариваться. Остановится, бубнит что-то, глаза его стекленеют тогда и на висках вздуваются жилы.
Володька часами разыскивал отца по окрестным «забегаловкам» и буфетам.
Марья Ильинична предлагала оформить опекунство. Володька отказался:
— У меня ведь отец есть.
Учился Володька хорошо. Занимался фотографией, радиотехникой, баскетболом и рисованием. У него даже была труба валторна. Трубу Володьке выдали в оркестре комбината «Лёнсукно», куда пристроила его Марья Ильинична. И был у Володьки друг в квартире — маленький Борька Брысь.
Володька рассказывал Борьке сказки в тёмном закутке в коридоре, где висели тазы и вёдра. Потом Володька приспособил там электрическую лампочку и частенько просиживал с Борькой, собирая немудрёную радиосхему. Он давал Борьке книжки, которые брал в библиотеках, и терпеливо объяснял про моря, про звёзды и атомную энергию. Когда Володька забивался в свой закуток, чтобы переждать, пока утихнет буйство отца, рядом с ним молчаливым комочком усаживался Борька.
Борька думал о странной несправедливости, выпавшей на Володькину долю. Он не понимал, за что сердится на Володьку отец, за что бьёт его.
«Когда наказывают меня — это понятно, — рассуждал он. — Я разбил вазу. Я вымазал вареньем кошку из соседней квартиры. Кошкина хозяйка учинила скандал на всю лестницу. Я постриг мамины меховые манжеты, чтобы проверить жидкость для ращения волос. Мех на манжетах не вырос. Всё ясно… Я проковырял дырки в ботинках, чтобы из них вытекала вода, — и тогда можно будет ходить по лужам. Мама эти ботинки выбросила. А что сделал Володька? За что ему попадает?»
Борька ненавидел Володькиного отца, а Володьку любил неистово. Трубил на валторне, напрягаясь до синевы, овладел фотоаппаратом «Смена». Тренировался в баскетбол, подвесив в коридоре проволочное кольцо. Брысь был единственным человеком, который знал иногда, что у Володьки творится на душе.
С Женькой Крупицыным Володька не ладил. Они жили врозь, словно в разных квартирах. Женька считал Володьку чудаком и разговаривал с ним покровительственно.
— Картофельная диета, — говорил он, — конечно, располагает к сосредоточенности и самообразованию. Но всё-таки зачем питаться картошкой, когда есть сотня возможностей кушать котлеты?
Такие возможности сам Женька пытался находить.
Когда Глеб ещё не учился в вечернем институте, а работал механиком на судах дальнего плавания, Женька брал безвозмездные кредиты из кармана его пальто, висевшего в коридоре. Конечно, на мелкие нужды.
Это привело к короткому, но очень энергичному конфликту между подрастающим поколением соседей.
Как-то раз, когда Женька выуживал мелочь, в коридоре внезапно появился Брысь.
Женька подмигнул ему, встряхнув монеты на ладони.
— Небольшая таможенная пошлина.
Женька небрежно сунул деньги в карман, открыл входную дверь. На площадке стоял Володька Глухов с продуктовой кошёлкой в руках.
Женька заглянул в кошёлку.
— Опять картофель, — снисходительно улыбнулся он и прошёл мимо.
Но не успел он выйти на улицу, как его догнали Володька и Борька.
— Деньги давай, — коротко сказал Володька.
Женька опять улыбнулся, на этот раз щедро и великодушно.
— Могу дать только по зубам.
Сильный удар в подбородок опрокинул его на плитняковый пол в парадной. Женька долго хлебал ртом воздух.
— Сколько взял?
— Ерунду, — заикаясь, признался Женька и вывернул карман. По жёлтому плитняку звонко поскакали монеты.
Борька подобрал их и положил Глебу в карман.
Этой весной Володька перешёл в девятый класс. Он хотел было устроиться на лето подсобником на завод, чтобы заработать и купить себе пальто, но обстоятельства распорядились иначе.
Последнее время отец начал водить к себе собутыльников. Они сидели вокруг заваленного окурками стола, небритые, замшелые, словно изъеденные ржавчиной, беседовали о жизни. Володьке было стыдно их слушать, как стыдно смотреть на человека, испачкавшего лестницу в метрополитене. Его разбирала досада и злость на них.
Однажды Володька застал отца одного. Он подошёл к нему и долго смотрел на костлявую трясущуюся спину.
— Смотришь, — прошипел отец, поднялся со стаканом в руке. — Выпей, — сказал он, — а тогда ты меня поймёшь и… простишь. Н-на… Может, я через тебя таким стал. — Глухов выпятил тщедушную грудь. — Слушайся, тебе отец говорит!
Но Володька не хотел прощать. Он взял стакан и выплеснул водку прямо в лицо отцу.
Отцовские щёки, дряблые, как трикотаж, дрогнули. Сухожилия на шее натянулись. Глухов сгрёб со стола бутылку, стиснул горлышко костлявыми пальцами и замахнулся.
Володька выскочил в коридор. Следом за ним вывалился Глухов. Проходивший мимо Глеб подхватил его и приволок в кухню.
— Тритон! — захлёбывался Глухов. — Кого облил? Отца родного облил!.. А я на него сил не жалею.
Соседи стояли молча. Глеб вынес из комнаты старую стенную газету, которую он специально раздобыл на заводе, и развернул её перед Глуховым. В газете была фотокарточка Володькиного отца и статья о нём. В статье говорилось:
«Сварщик Глухов артист своего дела. Никто лучше его не может сваривать потолочные швы. Сварка Глухова ровная, без раковин и прожогов. Глухову выдан личный штамп. Его работу не проверяет мастер технического контроля…»
Глухов долго читал статью, мусолил палец об отвислые губы, потом съёжился и заплакал.
Всем стало неловко. А Марья Ильинична, не выносившая пыли, принялась мести кухню сухой метёлкой. Её муж угрюмо теребил густую сивую бровь.
— Оторвался ты, Иван, от рабочего класса. Сам во всём виноват. Ты всех от себя оттолкнул. А один не проживёшь, ой, не проживёшь. Хребет жидкий.
Глухов поднялся и ушёл в комнату, ни на кого не глядя. Через несколько минут он вернулся на кухню с грамотами.
— Врёте! — прохрипел он, потрясая грамотами и газетой. — Рабочий я!
Глухов окинул всех тёмным, сумасшедшим взглядом и ушёл… И унёс с собой последнее, что осталось от Володькиной матери, — ручные часы.
Володька бежал по улице. Он сжимал кулаки и налетал на прохожих.
Автобусы сверкали полированными боками. Трамваи роняли искры на асфальт. Улица была залита солнцем. Внизу, под землей, громыхали голубые поезда метро. Люди читали газеты, спорили обо всём на свете: о спутниках, о правительственных нотах, о грибном дожде и преимуществах стирального порошка «Новость». Шла на работу вторая смена.
Володька проехал в трамвае два рейса из конца в конец. Он вылез возле своей школы. Ему повезло — школьные туристы уходили в поход, и он пристал к ним.
— Борька, я не вернусь домой, — сказал он, уходя, вездесущему Брысю. — Отца у меня больше нет. Мы с ним живём в разное время.
«Дорогу!.. Дорогу!..» — последний раз прокричала «скорая помощь» и, не сбавляя скорости, скрылась за поворотом…
В квартире было темно. Борька толкался во все комнаты. Никого!.. Только в самой последней, у Крупицыных, дверь отворилась.
Какая это комната! Пол блестит. Вещи нарядные, как невесты. Пепельница в кружевах! Диван без морщинки. Радугой сверкают подушки. В комнате слегка пахнет нафталином. Крупицын-старший не признавал легкомысленных запахов.
Борька перешагнул узкую прихожую и замер на пороге. У туалета сидел Женька. Он развалился на стуле, курил сигарету и, оттопырив нижнюю губу, потягивал что-то из рюмки. Он не морщился, не закусывал. Он только смотрел в зеркало и принимал красивые позы. На Женьке была удивительная рубаха. А к верхней челюсти он приладил золотистую обёртку от шоколадной медали.
Борька оторопел.
— Что это на тебе?
На Женькиной рубашке пестрели этикетки отелей, вин, проспекты туристских фирм и авиакомпаний.
Женька надменно повёл глазом, налил из графина в рюмку и пыхнул дымом прямо Борьке в лицо.
— Алоха!..
Борька подозрительно понюхал графин. Пахло водопроводом.
— Чего ты воду из рюмки пьёшь — стакана нет?
Женька величественно поднял руку.
— Что понимаешь ты, зародыш атомного века? Я репетирую роскошную жизнь. Сто второй этаж. Электрифицированная пещера. Синкопы и ритмы.
Женька стрельнул окурком в ковёр и тут же побежал поднимать его. Он сдул пепел с диванных подушек.
— Видал того парня? Вот это работа. Утром в порт иностранец пришёл. — Он оттянул на животе рубашку. — И вот пожалуйста. Прямо с тела взяли…
— Скажу твоему батьке, что куришь.
— Кончай, Брысь, не скажешь. У тебя Володькино воспитание. А если и скажешь, наплевать. Во мне бунтует эпидермис! — Женька засмеялся и опрокинул в рот ещё одну рюмку.
В эту минуту в прихожей заголосил звонок, и Женька бросился открывать дверь. В квартиру вошёл долговязый парень. В синем шерстяном пиджаке с искрой.
Следом за долговязым неуклюже протиснулся Глеб. Под мышкой у него торчали задушенный батон и большой пакет с колбасой.
Долговязый заботливо поправил на Женьке рубашку и, кивнув на Глеба, спросил:
— Кто этот экскаватор?
— Сосед, — преданно хихикнул Женька.
Долговязый подошёл к Глебу, пощупал пакет с колбасой, потянул носом и прищёлкнул языком.
— Кажется, неплохая жвачка в наличии. Составим ансамбль. — Он вытащил из кармана десятку и протянул её Женьке: — Женя, друг, доставь нам удовольствие, сбегай за коньяком.
— Володькиного отца на «скорой помощи» увезли! — выкрикнул Борька. — Глеб, слышишь?!
Долговязый посмотрел на него сверху, поднял бровь.
— Преставился, что ли? Ну и ладно. Одним больше, одним меньше.
У Борьки вдруг защипало в носу, словно он понюхал нашатыря.
Глеб свободной рукой отбросил Женьку от двери, сунул Борьке пакет и медленно взял парня за лацканы.
Синий с металлическим блеском пиджак жалобно затрещал.
— Осторожно! — взвизгнул долговязый. — Я одет…
— Это тебе только кажется, — сквозь зубы проговорил Глеб, открыл дверь, выбросил долговязого на площадку. — Брысь, в какую больницу Глухова увезли? — спросил он.
— Не знаю…
Соседи возвращались домой кто когда. Женщины прямо с работы бежали по магазинам. Они приходили нагруженные кошёлками и пакетами. Мужчины работали далеко от дома и являлись позже.
Борькино известие соседи восприняли довольно вяло.
— Достукался, — сказала Марья Ильинична и принялась налаживать мясорубку. — Хоть бы его тряхнуло как следует: может, за ум возьмётся наконец, — ворчала она, пропуская мясо для фрикаделек.
Крупицын резко заметил:
— Следовало ожидать. Насчёт одумается — напрасные мысли. Организм уже привык к потреблению. Теперь никакими лекарствами не вылечишь, разве гипнозом только.
— Ты не рассуждай, — торопила его жена. — Это не наше дело. Нам ещё по магазинам пройтись нужно.
Борька сидел в закутке и удивлялся: известие, которое он принёс, почему-то не вызывало у соседей скорби.
Мимо него, опустив голову, прошёл Глеб.
— Скончался, — сказал Глеб просто.
Соседи замолчали.
Они смотрели на Глеба, словно он был виноват в этой смерти. Глеб отворачивался. Шея его наливалась багровым цветом.
— Умер… Я в больницу ходил.
Из углов, из щелей выползла тишина, заполнила кухню, нависла на занавесках и на клейких ленточках-мухоловках.
— Вот так эпидермис! — вдруг выкрикнул Женька.
Все повернулись к нему.
Крупицын схватил сына за ворот и вытолкнул его на середину кухни.
— Щенок! — закричал он впервые на людях. — Второгодник! Я для тебя стараюсь. Я для тебя в своём институте место хлопочу, чтобы ты интеллигентным человеком стал. Я по ночам не сплю, технику изучаю, чтоб тебя в люди вывести… — Крупицын закашлялся.
Марья Ильинична протянула ему стакан с водой.
— Ты в могилу сойдёшь, чтоб сынку на том свете местечко приличное подыскать.
— А вас не спрашивают, — ввязалась Женькина мать. — Евгений, марш в комнату!
Она втолкнула Женьку в комнату, грозно посмотрела на мужа и хлопнула дверью.
— А с Володькой-то как же теперь? — спросил Глеб. — Володька-то…
Марья Ильинична опять взялась за мясорубку.
— Володька не пропадёт. Как ему пропасть, когда мы кругом, люди. Володька человеком станет. Нельзя ему иначе… Не позволю! — И она повернула ручку с такой силой, словно в шнеке застряла кость.
— Ты, Евгений, пойми, — говорил Крупицын сыну, укладываясь в постель. — Ты теперь взрослым становишься. Ты теперь в глубину должен глядеть. Мы не вечные с мамой. Старайся человеком себя показать, солидность свою.
В комнате рядом шёл разговор.
— Слушай, — говорил Марье Ильиничне муж. — А если его ко мне на стройку? Как ты думаешь?
Марья Ильинична не ответила. Она вспомнила, как муж привёл её сюда, в эту комнату, когда они поженились, как радовалась она своему углу. В двадцать шестом родился Сашка, их единственный сын. В сорок пятом он погиб в Германии. Марья Ильинична вытерла глаза уголком наволочки.
— Пусть он сам решит, — сказала она, вздохнув.
За стеной, свернувшись калачиком, лежал Борька Брысь. Он отыскивал слова, чтобы утешить Володьку, когда он вернётся. Утешения должны быть скупыми, как на войне. Борька морщил лоб, сжимал кулаки и бормотал сурово:
— Ты это… Вот… Значит, брось…
А в первой от входных дверей комнате, заваленной рулонами чертёжной бумаги, гирями, гантелями, неглажеными рубахами и пёстрыми сувенирами с далёких морей, ворочался Глеб.
За окном урчала очистная машина. На соседней улице ремонтировали трамвайный путь. Звякали гаечные ключи и жужжала сварка. Ночные звуки успокаивают людей. Они как мост между зорями.
Хоронил Глухова Адмиралтейский завод. Шли за гробом сварщики, клепальщики, монтажники, размётчики, кузнецы и электрики. Шли товарищи, которых он предал.
С печальным укором играла музыка.
На полу в комнате Глухова валялись скомканные грамоты. Мутная лампочка криво висела на пересохшем шнуре. Табачный дым осел по углам паутиною. Казалось, сам воздух сгустился и липнет к щекам.
Марья Ильинична распахнула окно. Она принесла ведро воды, тряпку и щёлок. Вместе с ней пришла и другая соседка — мать Борьки Брыся. Они отмывали грязь, оставшуюся после Глухова.
Борькина мать покрыла стол своей старенькой скатёркой. Марья Ильинична поставила вазу с ромашками.
Володька воротился из похода в середине дня. Он шёл и насвистывал. Щёки его шелушились от солнца.
На школьном крыльце, на ступеньках, сидел Борька Брысь.
— Ты загорел, — сказал Борька. Больше он ничего не сказал.
Но Володька понял: что-то случилось.
Когда они пришли в комнату, Борька тоже ничего не сказал.
В комнате было чисто и очень свежо. Над оттоманкой висел портрет Володькиной матери, а под ним — тщательно разглаженные грамоты, которые Глухов получил в своё время за отличную работу.
— Что это с отцом? Он что, женился тут без меня?
Борька пожал плечами.
— Не знаю… Меня дома не было.
Володька стащил ботинки, поставил натруженные в походе ноги на прохладный пол и улыбнулся.
В комнату просунулась голова Женьки Крупицына.
— Пришёл, — сказал Женька, входя. — Да, такое дело…
Борька опустил голову. А Женька вытащил из кармана несколько аккуратно сложенных рублей, сунул их под вазу с ромашками.
— Это тебе. Отдашь когда-нибудь. Ты не очень расстраивайся. У тебя ведь всё равно, что был батька, что умер. Тебе так даже лучше, пожалуй.
Володька вздрогнул и медленно повернул голову в Борькину сторону. Борька никогда бы не смог соврать товарищу, да и не было в этом надобности.
— Верно, — прошептал он.
Володька сидел не двигаясь. В руке он держал ботинок. Рядом сидел Борька и водил по пыльному ботинку пальцем. Женька Крупицын сбегал домой, принёс шёлковую рубашку-безрукавку. Он мигал глазами и выпячивал губы.
— Модерн, бобочка, голландская. Только матери моей не скажи… Да брось ты, в самом деле. Может, и во мне всё нарушено. Меня батька завтра на работу определять поведёт, а я ничего, я держусь…
Потом собрались соседи. Они вошли осторожно, стали полукругом у оттоманки.
Володька лежал лицом к стене. Он смотрел на портрет матери. Глаза у матери были ласковые и немного тревожные. Под портретом висели отцовские грамоты.
— Ты не убивайся, сынок, — мягко начала Марья Ильинична. — Мы тут подумали вместе, а ты уж сам решай.
— Хочешь ко мне на стройку? — без обиняков предложил её муж. — Крупноблочные дома ставить.
— К нам на автобазу, — пробасил отец Борьки, — в моторный цех.
— К нам можно, слесарем-сборщиком, — всхлипнула Борькина мать, не договорила и вышла из комнаты.
— Я тоже могу посодействовать, — осторожно двинув стул, предложил Крупицын. — Исследовательский институт. Работа полуинтеллектуальная, творческая… Вместе бы с Евгением.
Володька повернулся и сел, упершись руками в валик. Все заметили, что шея у него тонкая, волосы давненько не стрижены и без слёз прямые, как луч, глаза.
— Я на Адмиралтейский, сварщиком.
Все посмотрели на Глеба.
Глеб уселся рядом с Володькой, обхватил его ручищей за плечи и сказал:
— Правильно. Полный порядок.
Мать Борьки Брыся принесла из кухни винегрет, картофельное пюре с котлетой и кружку молока.
Потом все ушли. Борька Брысь потоптался и ушёл тоже. Он понимал, что Володьке необходимо остаться одному. Но сидеть дома не было никакой возможности.
Борькина мать и отец доставали из шкафа майки, рубашки, полотенца. Отец готовился к поездке в казахскую степь. Рубашки размером поменьше мать откладывала в сторону, и Борька знал, кому они предназначены.
Марья Ильинична сидела за швейной машинкой, перешивала Глебовы морские брюки и суконку.
Борька не выдержал, зашёл в Володькину комнату.
Володька лежал на оттоманке, а посреди комнаты расхаживал муж Марьи Ильиничны. Он говорил:
— Хорошо, что ты отцовскую специальность выбрал. Профессия важная. Хорошо, что сварщик Глухов… — Мастер-строитель поперхнулся и заговорил горячее: — Но я тебе разъясню: напрасно ты строителем не захотел. За строительную специальность агитировать трудно. Она вся на ветру, под дождём. Мороз также. Но ведь и солнца полное небо… Любой строитель, архитектор будь или подсобник, они авангард в обществе… Что проистекает? Строитель закладывает фундамент не только, скажем, для дома. А ещё и для новых человеческих отношений. Ты сообрази. К чему, например, иные стремятся? Персональную стиральную машину, персональную плиту, персональный счётчик, персональный телевизор, персональную библиотеку. Прочитал книгу, и стоит она, а то и не читанная стоит, пыль собирает. А он всё себе, всё для себя. Загородится собственностью — не вздохнуть — и млеет. И на работу уже ходит с досадой: ему бы дома посидеть, собственностью полюбоваться… — Мастер-строитель остановился перед Володькой. — Теперь подумай: если строитель возведёт такой дом, где библиотека для всех — читай. Столовая в лучшем виде — диетические супа даже. Прачечная по последнему слову стиральной техники и без очереди. Санпункт при доме. Общая гостиная, салон на каждом этаже. Телевизор в салоне на всю стену. И у каждого, конечно, квартирка сообразно с количеством членов семьи… Как в таком доме люди жить станут?
— При коммунизме всё на кнопках будет, — ответил за Володьку Брысь.
— А ты молчи, кнопочник. — Мастер сердито шевельнул бровями. — Если тебя при коммунизме выдрать потребуется, на какую кнопку нажимать станем?
Борька протестующе шмыгнул носом.
Мастер одёрнул домашнюю куртку, вытащил из вазы ромашку и сказал, расправив на ней лепестки:
— Строитель должен в деталях представлять, что за здание он возводит. Обязан… А ты говоришь…
Володька ничего не говорил. Он спал.
Мастер тихонько подтолкнул Борьку к дверям. На пороге он обернулся, посмотрел на будильник. Впервые за много лет стрелка будильника опять стояла на шести.
Ночь над городом прозрачная и голубая. Ночь отражается в море стальным блеском и будто звенит.
Море всюду. Оно рассекло город реками, рукавами, каналами. Оно натекает в улицы розоватым туманом, напоминает о себе криком буксиров и грохотом якорей.
Город не спит.
Мосты размыкают тяжёлые крылья, пропуская суда. Электрические искры тонут в мокром асфальте. Мимо дворцов и скульптур идут караваны машин. Лязгают стрелки железных дорог.
Город велик.
Как годовые кольца у дерева, нарастают вокруг центра кварталы жилых домов. Самые молодые, самые мощные поднялись на окраинах. Улицы здесь зеленее и просторнее. Пахнет свежестью. За домами горизонт, небо. Окраины похожи на открытое окно, в которое врываются утро и ветер.
Здесь заводы.
Здесь возникает могучая энергия времени.
Время торопит.
Время говорит: пора.
Утром Борька Брысь, как всегда, проснулся со взрослыми. Володька Глухов и Женька Крупицын уже стояли у раковины.
— Ты обожди, — остановила Борьку Женькина мать, — не лезь. Видишь, люди торопятся.
Володька и Женька деловито окатывались холодной водой под руководством Глеба.
Марья Ильинична принесла Володьке переделанные суконку и брюки. Заставила его почистить ботинки кремом.
— Ты опрятным должен пойти на завод. Тебя звание обязывает. — Она оглядела Володьку со всех сторон и сунула ему под мышку завтрак в полиэтиленовом мешочке.
Крупицын тоже готовил своего сына. Он неодобрительно поглядел на его новые штаны и пупырчатый пиджачок.
— Куда вырядился? За кого тебя коллектив примет? Старенькое надень. Ты рабочий теперь, понимать должен.
По синему небу плыл дым, оседал на подоконниках хрустящей гарью. На остановках толпились люди. Они кивали друг другу, продолжали вчерашний прерванный разговор. Читали газеты. Брали штурмом трамвайные площадки.
Глеб шёл впереди ребят. Адмиралтейский завод рядом, за Калинкиным мостом с чугунными цепями, за плавучим магазином живой рыбы.
По проспекту Газа два милиционера вели долговязого парня.
— Сколько времени? — спрашивает парень.
— А зачем тебе время? — Милиционеры взяли парня покрепче. — Время вас не касается.
Глеб насупился, и глаза у него потемнели, как темнеет сталь при закалке. Борька прислушивался, стараясь уловить свист токарных станков и раскатистую дробь клепальных автоматов.
Над заводом плыли облака; они задевали за верхушки кранов, смешивались с клубами пара, выброшенного турбинами и котлами.
Кричали чайки.
Хлопали пневматические двери трамваев.
Рабочие толпами шли к проходной. Махнув Борьке на прощание, прошли на завод и Глеб с Володькой.
Над проходной висели часы. Минутная стрелка передвинулась на большую черту.
Сквер перед заводом пуст.
Борьке снова показалось, будто он опоздал. Но Борька уже знал куда. Знал, что придёт и его время.
Мы его отлупили — в кровь. Но легче от этого всё равно не стало. Спроси меня: за что? Я, пожалуй, и ответить не смогу толком. Знаю одно — били мы его за дело.
Деревня наша называется Светлый Бор. Другой такой деревни по красоте нет, наверное. Речка Тихоня вся блестит, будто это и не речка вовсе, а солнечный луч. Потом леса. Слышали по радио, как играет орган? Словно ветер запутался между стволов, рвётся вверх на простор, а сосны держат его и гудят басовито. Людям кажется, будто они всё знают про лес, а начни говорить, и выходит, нет таких слов, которые объяснят красоту леса.
Дороги в нашей деревне мягкие. Ноги грузнут по щиколотку в горячей пыли. Пыль не такая, как в городе, не летучая. Она как вода. Гуси дорогу переходят, будто плывут. Воздух у нас ароматный, густой. Старики говорят, что из нашего воздуха можно пиво варить.
Алфред, наверно, не понимал такой красоты. Задень она его хоть легонько, всё получилось бы по-другому. Алфред, наверно, никогда не видел, как цветут яблони. Словно тысячи розовых птиц опустились на ветки и колдуют там, шевеля крыльями.
У нас в деревне много садов. Развёл их старый дед Улан. Когда-то давно он служил в кавалерии. С тех пор у него осталась кличка Улан и шрам на виске. Годы его уже на вторую сотню перевалили. Никто не знает толком, сколько ему лет: то ли сто восемь, то ли сто десять.
На ребят у деда плохая память. Сколько их выросло на его веку — разве упомнишь! Улан нас по-своему различает. Если чёрные пятки, косматая голова, волосы цвета старой соломы, если мальчишка суёт свой нос во все деревенские дела, — значит, Васька. Если мальчишка причёсанный, в скрипучих сандалиях, на голове тюбетейка, чтобы солнцем в темя не ударило; если мальчишкины глаза смотрят на деревню с презрением и скукой, — значит, Алфред.
Всегда получается так. В начале лета Алфредов полно — приезжают из города. Ходят особняком, словно туристы с другой планеты. Под осень все городские до того пообвыкнут, такими станут Васьками — смотреть приятно. А тот, про которого я хочу рассказать, как приехал Алфредом, так и остался Алфредом. Наверно, и в городе он Алфред. Лупят его там тоже. И правильно делают.
Но не могу я начать рассказ прямо с него, не заслуживает он такого почёта.
Лучше я расскажу сначала про наших ребят, про Стёпку, про Гурьку.
Стёпка наш, деревенский. Гурька каждое лето приезжает из Ленинграда. Сбросит свой городские ланцы — так у нас в деревне называют одежду — и ходит в одних узеньких трусиках. Старухи ему пальцами грозят, называют босяком-голоштанником. А он говорит:
— Отстали по старости лет. Нужно, чтобы кожу за лето продуло ветром насквозь, солнцем прожарило, тогда всю зиму будет тепло.
Зато Стёпка даже в самый жаркий день не снимает брюк: боится потерять солидность и уважение.
Он немножко сутулый, словно несёт на плечах что-то тяжёлое.
Гурька весёлый; всё у него просто. Что думает, то сразу и говорит.
Есть у нас ещё один человек — Любка. Мне про неё говорить трудно. Я в девчонках неважно разбираюсь, они непонятные. А эта и вовсе.
Иногда совсем на мальчишку похожа. Бегает в трусах да в майке. На прополке за ней не поспеть. Сено возить — Любка воз кладёт. На возу самое трудное. И корову доить Любка умела не хуже взрослой. Ругалась так, что даже мальчишки краснели. А иногда вроде что-то найдёт на неё. Напялит на себя материну кофту жёлтую, обмотает шею бусами из рябины, цветов в волосы натычет. Будь на дороге сто луж, она возле каждой остановится, посмотрит на своё отражение.
Мы ей говорим:
— Ну что ты в лужу глаза таращишь?
Она отвечает:
— Как я выгляжу на фоне неба?
Потом отвернётся от нас и вздохнёт. Может быть, она нас немножко презирала. У девчонок такое бывает. К тому же видом своим мы не очень отличались. Голоса хриплые. А разговоры…
Любка смотрит на нас, бывало, смотрит, потом головой помотает и скажет с укором:
— Глупые вы, как телята.
— А ты умная, почём горшки? — скажет ей Гурька.
Стёпка — тот промолчит. Только один раз он с Любкой поссорился. Это ещё до Алфреда было.
Мы что делали: купались целыми днями, ходили в лес за малиной, по грибы. На сенокосе помогали, на огородах. По вечерам крали яблоки. Дед Улан вывел много сортов: скрыжапель, бельфлёр, золотая кандиль, розмарин. У нас для яблок свой названия: белый Фрол, розмария, золотое кадило. Что касается скрыжапели, мне наше название и писать неловко.
Кражу яблок мы не считали воровством. Крали во всех садах, кроме, конечно, колхозного, — там сторож с собакой. И ещё мы не трогали яблок в саду у деда Улана. Это до нас было заведено.
Помню, сидели мы на брёвнах, яблоки грызли, — до того наелись, что язык во рту будто ошпаренный.
Стёпка сказал:
— Эх, засадить бы всю землю фруктами, чтобы каждая кочка цвела! Была бы тогда земля весёлая, вроде клумбы.
Он размахнулся, кинул яблоко в телеграфный столб. Яблоко разлетелось от удара в разные стороны, как граната.
— Правильно, — сказал Гурька. — Это при коммунизме так будет… — И тоже бросил яблоко в столб и добавил с удивлением: — Лет через двадцать так будет. Везде техника и сплошные сады. Вот, чёрт, красотища будет, а?
Любка встала тогда и засмеялась. Ковыряет мягкую землю ногой и смеётся, только не весело.
— Быстрее бы в нашей деревне клуб построили. Дороги асфальтовые. По вечерам электрические вывески, как северное сияние. Я читала, в будущем вместо деревень построят агрогорода…
— Тебя туда жить не пустят, — сказал кто-то.
Любка посмотрела на нас и сказала грустно:
— Ну и пусть. Вот мне уж как с вами надоело… Я лётчицей буду. Лёха, это возможно?
Она у меня спросила. Меня Лёхой зовут.
Я промолчал, только пожал плечами. Непонятная эта Любка.
Гурька ответил:
— Лети, — говорит, — по ветру. Вон гусиные перья в траве. Вставь их вместо хвоста, чтобы рулить можно было.
Мальчишки захохотали, девчонки некоторые тоже засмеялись.
Мы со Стёпкой лучше других знали, как тяжело Любке живётся. Любкины мать и отец между собой не ладили: скандалили каждый день. Мать отца ухватом из избы вытурит, а он идёт с досады в продмаг или в чайную. Потом станет под окнами своей избы и выкрикивает всякую брань. Их и в правление вызывали, штраф накладывали.
Стёпка сказал:
— Хватит ржать.
Он взял у Любки последнее яблоко, хотел его в столб бросить и не бросил. Возле столба стоял дед Улан. Он шевелил битые яблоки палкой, тряс бородой. Потом опустился на колени, стал выковыривать из яблок семечки. Крикнул нам:
— Идите подсобляйте… Ишь сердца у человека нет, сколько фруктов порушили. Жигануть бы ему в кресло-то из берданки.
Мы молчим, помогаем старику семечки выковыривать. Он немного успокоился, посветлел. Говорит:
— Мы их в землю посадим. Под солнышком они как раз поспеют к тому сроку, когда у вас ребятишки народятся.
Девчонки все, как одна, краснеют. Мальчишки отворачиваются.
— Вот у вас, — дед показал на Стёпку и Любку, — может, сынок будет, Васька. Вы ему яблочко сладкое. Нет на земле фрукта радостнее, чем яблоко.
Любка вскочила, мотнула косами.
— Чтобы я за такого лохматого замуж вышла? Он ведь и слова хорошего сказать не может.
Дед посмотрел на неё, усмехнулся в бороду и пошёл. Дед с вересовой палкой ходит — медленно, словно прислушивается к чему-то. Станет на лугу и глядит на цветы, на травы, на солнечные блюдца под деревьями. Он как наш лес: то хмурый, то улыбнётся вдруг. И всё сам по себе.
Дед Улан ушёл. Стёпка подождал, пока все успокоятся, и сказал негромко:
— У кого крадём? У себя крадём… — И добавил: — С такими людьми погибель. Все только и смотрят, чего бы в рот запихать, не думают, чего бы посадить.
— А ты?! — вскочила Любка. — Ты сам первый такой. И Гурька такой. И Лёха… И все вы.
Ребята загалдели.
Глаза у Любки сузились, как у кошки.
У Стёпки глаза тоже щёлками стали. Губы в комок.
— Замолчите все! — крикнул он. — И ты, Любка!
— А что ты командуешь?! Что вы его слушаете, лохматого! Ты на дворняжку похож!
Стёпка сощурился ещё больше. Мы все подумали, вот он сейчас Любке затрещину отвалит. А Стёпка вдруг усмехнулся и сказал:
— Ладно, пусть не слушают. Пусть на дворняжку похож… Я теперь, как узнаю, кто по садам шастает, самолично расправляться буду. Все поняли? Имейте в виду.
Гурька тоже сказал:
— Я хоть и не здешний, у меня своего сада нет, но я со Стёпкой согласен. А на Любку эту я чихать хочу…
Мы все порешили — хватит: сады не для озорства посажены. Тем более, что яблоки во всех садах одинаковые — дед Улан разводил.
Любка от нас откачнулась. Станет в сторонке, смотрит, как танцуют под гармонь взрослые девчата и парни. Нас будто и нет в деревне.
Я всё это рассказал, чтобы обрисовать наших ребят. Теперь начинаю про Алфреда.
Приехал он к нам летом. Оказался нашей колхозницы родной внук. Удивительно…
В тот день, когда мы с ним познакомились, нас искусали на речке береговые осы. Стёпку — в губы и в глаз. У Гурьки оба уха отвисли, как отмороженные, и щека надулась. Меня хуже всех — в язык. Они свои волдыри землёй потёрли. От земли боль утихает. А язык землёй не потрёшь.
Возле деревни нас нагнал трактор «Беларусь». За рулём сидел Гурькин дядя.
— Что это вас скривило? — спросил он, сдерживая смех.
— Осы, что, — ответил Гурька.
— Хотите, солидолом намажу? — предложил Гурькин дядя.
И тут за нашими спинами кто-то сказал с усмешкой:
— Нужно диметилфтолатом мазаться, тогда не укусят.
Мы обернулись.
У канавы стояла Любка и с нею незнакомый мальчишка в голубой рубашке, в трусиках с ремешком.
— Ишь ты, — сказал Гурькин дядя. — Всё знаешь. — Он включил сцепление и попылил к деревне.
А незнакомый мальчишка смеётся:
— Шутник этот тракторист.
— Это не тракторист, а главный инженер, — сказал Гурька.
— Хорошо, — сказал мальчишка. — Я же с вами не спорю.
Стёпка смотрит на них и вдруг ни с того ни с сего берёт мальчишку за ворот.
— Слушай ты, Алфред. А если я тебе фотографию помну для знакомства?
Мальчишка покосился на Любку и сказал храбро:
— Не посмеешь. Я французский бокс знаю.
Он выставил перед собой кулаки и заскакал на цыпочках. Мы с Гурькой ничего не понимаем. Что происходит? Почему Стёпка на этого Алфреда жмёт?
— Потанцуй, потанцуй, Алфред. У меня время есть. Люблю танцы глядеть, — сказал Стёпка сквозь зубы. — Ну-ка, ещё какую-нибудь фигуру покажи.
Мальчишка перестал прыгать, но кулаками возле подбородка водит. Стёпка обошёл его кругом. Поинтересовался:
— Что, во французском по уху нельзя?
— Нельзя.
— Ну, так я по-русски… — Стёпка замахнулся.
И тут Любка стала между ними.
— Не смей бить человека, — сказала она. — Отрастил кулачищи.
Тут и Гурька в разговор вступил.
— Ха, — сказал он. — Ты, Любка, задаёшься очень. Не понимаю, почему тебе Стёпка по ушам не надаёт. Я бы на его месте не Алфреда, а тебя в первую очередь отхлестал.
— Руки коротки, — сказала Любка. Она повела плечом. — Дикари вы. Культуры у вас никакой. И у тебя, Гурька, хоть ты из Ленинграда.
Она кивнула Алфреду: мол, пойдём, нечего с ними связываться. А мы ещё долго стояли у поскотины, у загородки из жердей, которой деревню обносят, чтобы скотина ночью не вырвалась, не потравила посевы.
Стёпка шевелил бровью над распухшим глазом. Укушенный, он казался похожим на Чингисхана.
Гурька спросил:
— Чего ты на этого типа полез?
— Не знаю… Не понравилась мне его рожа…
Но, если правду сказать, Алфред был красивый. Я знаю, с лица не воду пить. И всё-таки хорошо быть красивым. Даже моя родная мать и та говорит мне иногда: «Ужас, на кого ты похож. Посмотри на себя в зеркало. Боже мой, наказание такое!..»
Зачем мне смотреть в зеркало? Пусть Любка на себя в зеркало любуется, она красивая. Я знаю — я похож на отца и горжусь. Мой отец был на фронте. Четыре раза ранен. Шесть орденов у него. А сейчас он председатель нашего колхоза. Хоть и некрасивый.
Под вечер мы снова увидели Любку и Алфреда. Они играли в футбол.
Любка стояла в старых разломанных воротах. Раньше в эти ворота въезжали телеги, потому что за ними была кузница. Теперь кузница новая, в другом месте, кирпичная. А здесь, вокруг закопчённого сруба с просевшей крышей, растёт крапива — лохматая, злая собачья трава. Говорят, если из крапивы сделать носки да надеть их на себя, можно вылечиться от ревматизма. Только никто такие носки не вяжет.
Мы, конечно, остановились, любопытства ради. Может, Алфред в футбол играть горазд.
Приготавливался он к удару, как мастер спорта. Положил на мяч камушек для прицела. Разбежался. Бац!.. Ловко, прямо под штангу. Он для этого ботинки надел.
Любка прыг, ноги врозь, и сидит на земле. А мячик далеко за её спиной, в крапиве:
Алфред смеётся:
— Пропустила, иди за мячом.
Любка полезла в крапиву. Посмотрели мы — у неё все ноги и руки в больших красных пупырях. Вся обожжённая.
Стёпка молчит. У Гурьки лицо тоскливое.
— Пошли, раз Любке нравится в крапиву лазать, пусть лазает.
Стёпка стоит, только зубы сильнее стиснул.
Я подошёл к Алфреду.
— Ты зачем над Любкой издеваешься? Нашёл себе партнёра играть в футбол. Она девчонка.
— Никто над нею не издевается, — ухмыльнулся Алфред. — И не футбол это вовсе, а новая игра «Сам виноват». Пропустил мяч — полезай в крапиву. Если она возьмёт, я в ворота стану. Мне в крапиву лезть придётся. Всё по-честному.
Алфред разбежался — бац!
Поймала Любка мячик. Прижала к груди и показывает нам язык, словно мы виноваты, что она крапивой ожглась.
Мы смотрим, что будет дальше.
Алфред в воротах растопырился. Любка поставила мяч, закусила косы зубами, разбежалась да как подденет мяч большим пальцем и тут же села.
Мяч просвистел у Алфреда над головой, заскочил в самую густую крапиву.
Стёпка с Гурькой заулыбались. Я тоже стою — рот до ушей.
— Полезай, Алфред. Сам такую дурацкую игру придумал.
Любка посмотрела на нас исподлобья и закричала вдруг:
— Чего вам-то?! Чего вы здесь стали? Уходите!
Она поднялась с земли и поскакала на одной ноге к Алфреду. Морщится, — видно, очень ушибла палец при ударе.
Алфред её остановил. Сказал:
— Не горячись, Люба, — и пошёл за мячом.
Идёт посвистывает, будто и не крапива его по ногам скребёт, а, к примеру, ландыш. Взял мяч, подбросил его. Поймал там же, в крапиве.
Мы ему смотрим на ноги — ни одного волдыря. А Любка смеётся. Шевелит ушибленным пальцем и смеётся:
— Ну что, выкусили? Ха-ха-ха…
Мы ушли.
Потом мы Алфреда одного встретили у канавы. Алфред сидел, мыл ноги. Проведёт носовым платком по ноге — сразу пена.
— У него они мылом намазанные, — догадался Гурька.
Стёпка сразу — к Алфреду. Спрашивает:
— Ты перед игрой намылил ноги?
— А как же, — смеётся Алфред. — Что я, дурак — об крапиву шпариться?
— А Любка дура?
— Конечно, дура… Хотя и от неё польза есть: без дураков скучно.
Стёпка промолчал, потом спросил спокойно, даже с любопытством:
— Скажи, Алфред, что ты кушаешь?
— Странный вопрос. Тебе зачем знать?
Стёпка усмехнулся.
— Мне интересно, чем такие паразиты, как ты, питаются.
Алфред вскочил, опять поднёс кулаки к подбородку, а сам мечет глазами направо, налево — смотрит, как удобнее убежать.
— Трое на одного?.. Посмейте только.
Стёпка оглядел его с ног до головы, поморщился.
У меня чесались кулаки, словно не Любка, а я сам доставал мяч из крапивы. И почему я тогда не вступил с Алфредом в драку? Вы думаете, я его французского бокса испугался? Нет.
На следующий день я их опять вместе увидел. Я просто так ходил, прогуливался. Подошёл к Любкиному дому и увидел. Через дорогу от них малина росла. Кусты молодые, ягод на них ещё нет, зато высокие, скрывают с головой.
Любка рубила хряпу для поросят. Хряпа — это зелёные капустные листья. Рубят их сечкой в деревянном корыте. Потом намешают туда отрубей, хлебных корок, остатки каши, зальют тёплой водицей — и готова поросячья еда.
Сечка в Любкиных руках — как игла в швейной машинке, не уследишь. Строчит вверх, вниз. Идёт из одного края корыта к другому. Любка ловкая.
Алфред стоит рядом, наблюдает. Потом вытер руки.
— Давай я.
— Испачкаешься, — ответила Любка. — Чего уж тебе нашим делом мараться.
— Наплевать, если испачкаюсь. Я сейчас тебе покажу, как нужно рубить.
Любка протянула ему сечку.
— На, — говорит, — Шурик, руби.
Оказывается, Алфреда Шуриком зовут. Ишь ты, думаю, Шурик. Ишь ты, думаю, какая Любка стала вежливая. Раньше она всё лето босиком бегала, как все. Пятки чёрные, с трещинами. Только в косах у неё всегда были яркие ленты. А сейчас на ней туфли с пуговками. Правда, ленты в волосах те же. Не придумали ещё лент ярче Любкиных.
Алфред подошёл к корыту, поднял ногу на край, чтоб оно не колыхалось. Размахнулся тяпкой — бац! Тяпка воткнулась в деревянное дно — ни туда ни сюда.
— Ты не так сильно, — подсказала Любка. — Давай я покажу, как надо. Ты силу не применяй.
— Это пробный удар, — проворчал Алфред.
Я стою за кустом, и досада у меня и злость. Не умеешь — спроси. Люди научат.
Алфред поднял сечку да как застрекочет быстро-быстро и всё по одному месту.
— Ты сечку веди, — говорит Любка.
— Не учи, сам знаю.
Алфред размахнулся опять и — тяп по своей ноге. Даже мне за кустом стало не по себе, будто я его нарочно под локоть толкнул.
Алфред сразу на землю сел. Уцепился за ногу, стучит зубами.
— Ой, ой-ой-ой!.. — Потом схватил тяпку да как швырнёт её в сторону.
Любка стоит неподвижно, только ресницы вздрагивают. А с Любкиных ресниц на Любкин нос сыплются крупные слёзы. Она всегда боялась крови. Когда я весной руку об колючую проволоку рассадил, Любка ревела. Даже не подошла ко мне руку платком перевязать. У неё от крови кружится голова. Пришлось мне тогда платок зубами затягивать. Ну, думаю, кажется, пришла пора вылезать из кустов. Алфред не Алфред, а помощь оказать нужно. Может быть, у него сильное кровотечение. И вдруг Любка опустилась на колени, бормочет:
— Снимай сандаль, Шурик…
Алфред зубами стучит. Между пальцами бежит кровь.
Любка зажмурилась, сняла с его ноги сандалию и носок. Залепила ранку подорожником. Побежала в дом, принесла ковшик воды, бутылочку липок и чистую холщовую тряпку.
Липки у нас в деревне в каждой избе есть. Наберут бабушки ранней весной берёзовых почек, настоят на водке — вот и всё снадобье. Липками его называют потому, что почки по весне прилипают к рукам. Лист оттуда едва свой зелёный гребешок показал, а запаху от него полна улица.
Любка промыла водой Алфредову ногу, плеснула из бутылочки прямо на ранку.
Алфред завыл — липки почище йода дерут.
— Тише, тише, это сейчас пройдёт, — успокаивает его Любка, а сама бинтует ногу тряпицей.
Алфред встал, попрыгал на одной ноге. Любка ему подала сандалию. На сандалии ремешок разрублен. Я думаю, если бы не этот ремешок, не скакал бы Алфред. Ремешок ему ногу спас.
Алфред схватил сандалию, швырнул прочь.
— Что ты мне её даёшь? Куда она теперь годна? Из-за тебя такую сандалию испортил.
Любка снова подняла Алфредову сандалию. Говорит:
— Её очень просто починить. Только ремешок зашить, — а сама чуть не плачет.
— Ну и зашивай! — крикнул Алфред. — Всё равно она уже не новая будет, а зашитая.
Если бы на Любкином месте был я, я бы Алфреду этой сандалией по башке. А Любка стоит, опустила голову, как виноватая. И так мне стало обидно, что вылез я из малинника и ушёл. Чтобы не идти по улице мимо проклятого Алфреда, я пролез в сад. Пошёл прямо садом.
Яблоки на ветвях висят. Я к ним без внимания. Кислые ещё. Прямо скажу, не смотрел на яблоки даже. И напрасно меня дядя Николай, Любкин отец, за уши отодрал, — не рвал я его яблок.
Несколько дней мы не встречали ни Алфреда, ни Любки, потому что занялись делом.
Колхоз отдал нам старенький трактор «Беларусь» и старую кузницу. Мы её вычистили, подлатали крышу. Крапиву во дворе скосили. Земля пахла древесным углем и железом. Хорошо. Зелёная трава, синее небо, чёрная кузница и красный трактор на высоких колёсах. Красиво.
Первая работа была такая: мы возили навоз со скотного двора к парникам. Нагрузили две платформы и тянем. Эту работу Стёпка сам попросил у председателя. Нам он сказал:
— Кто не хочет, — значит, не хочет. В сельском хозяйстве нет работ чистых и грязных.
Никто не отказался. Подумаешь, навоз. Сходим на речку, вымоемся с мылом.
Настала моя очередь вести трактор.
Едем по улице. Я впереди на тракторе. Остальные своим ходом, горланят песни, шумят. Я смотрю — Любка стоит на краю дороги в туфельках, в носочках. Одна, без Алфреда. Я сразу отвернулся, будто не замечаю её. Сам думаю: смотри, как я на тракторе еду. А Любка приложила руку к губам и крикнула:
— Эй ты, Лёха, жук навозный, чего нос задрал?!
Я будто не слышу.
— Чего же ты, Любка, к нам не идёшь? — спросил Стёпка. — Мы, видишь, трактор получили. Видишь, работаем.
— Ну и работайте. От работы кони дохнут… — Любка тряхнула головой, ленты у неё в косах вспыхнули начищенной оранжевой медью. Любка зажала нос пальцами: — Фу… Фу… Дышать нельзя. Нашли себе наконец занятие. В самый раз, по культуре.
— Ишь какая благородная! — загалдели ребята. — Будто у неё коровы нет.
Стёпка их остановил, говорит спокойно, даже как будто просит:
— Нам после этой работы другую дадут. Хочешь трактор посмотреть?
— А какое мне дело? — ответила Любка. — Работа дураков любит.
— Ой, Любка, с чужого голоса ты поёшь!
Любка опустила голову, сказала тихо:
— Вы и без меня справитесь. Вон вас сколько. Я вам и не нужна, поди-ка…
Стёпка у неё тоже тихо спросил:
— Что это с тобой приключилось, Любка?
— Да ничего с ней не приключилось! Влюбилась в своего Алфреда! — выкрикнул Гурька и засмеялся.
Я поднялся с сиденья, чтобы лучше видеть. Мне очень хотелось, чтобы Любка полезла в драку. Она это может. А она отвернулась и побежала в проулок.
— Влюбилась! — заорали ребята. — Алфредова невеста!
Я тоже закричал. Только Стёпка не произнёс ни слова. Подошёл ко мне, ткнул меня кулаком в ногу.
— Чего надрываешься? Трогай.
Потом мы возили жерди к реке. Там строили загон для свиней и обносили его жердями. Потом мы возили песок, солому — всё, что нам было под силу.
Яблоки в садах зрели. Зрела наша ненависть к Алфреду. Почему мы его так ненавидели? Я и сейчас ещё толком не понимаю. Кажется, лично нам он не делал никаких гадостей.
Он купался целыми днями, разъезжал с Любкой на велосипеде, валялся в гамаке, удил рыбу. Когда мы приходили на речку смыть свой рабочий пот и пыль, он удалялся, насвистывая, причём на нас даже не глядел. А однажды, когда Степан наступил на его рубаху, сказал даже:
— Извините, я хочу взять рубашку.
В другой раз, когда Гурька, нырнув, привязал его леску к коряге, он просто отрезал её ножом и ушёл улыбаясь.
Любка, завидев нас, переходила на другую сторону улицы или сворачивала в проулок. Может быть, так вот и лето прошло бы, но случилась одна история.
Рано утром мы все лежали у кузницы, возле своего трактора, ждали, когда придёт из колхозного правления Стёпка, принесёт наряд на работу. Утреннее солнце клонило в сон. Оно будто водит перышком по щекам. Я заметил: если лежишь на солнце ничего не делая, всегда хочется подремать.
Вдруг все ребята подняли головы. К кузнице шёл дед Улан. Одной рукой он опирался на свою вересовую палку, а другой тащил здоровенный яблоневый сук. Он тащил сук с трудом. Коленки у него тряслись, голова вздрагивала.
Дед обвёл нас взглядом, словно выискивал кого-то.
— Турки вы, — сказал дед. — Турки… алфреды.
К кузнице подошёл Стёпка. Он увидел яблоневый сук у деда в руках и сразу понял, в чём дело.
— Дед, это не мы, — сказал он.
Улан отпихнул его палкой.
— Отойди… Турки вы, — бормотал он. — Пустое вы семя. Полова…
Дед заплакал. Старый уже был человек. Даже отлупить нас у него не было силы. Мы бы не сопротивлялись, пусть лупит. А он повернулся и пошёл прочь. Старается идти быстро. Ноги его не слушаются, только трясутся пуще, а шага не прибавляют.
— Кто? — спросил Стёпка.
Ребята молчат. Стёпка ещё раз спросил:
— Кто?.. — Потом начал допытывать поимённо.
Гурька рассердился, закричал:
— Ты что за прокурор? Говорят, не лазали, — значит, не лазали. Кто к Улану полезет?
— Никто, — согласился Стёпка. — Не было ещё, чтобы к Улану в сад лазали.
И тут Гурька догадался:
— Алфред!
— Алфред! — зашумели ребята. — Айда!
Стёпка всех остановил.
— Куда? Нужно его с поличным захватить.
«Ух, Алфред, тяжко тебе придётся», — подумал я.
Целый день мы отработали на своём «Беларусе» — возили торф. А вечером все разошлись по садам караулить Алфреда. Мы со Стёпкой полезли к деду Улану.
Просидели до темноты.
Ночи у нас тихие — слышно, как брёвна потрескивают в стенах, остывая; как коровы жуют жвачку, а куры на шестах чешутся. Слышно, как далеко-далеко гудит паровоз, будто тонкой петлей стягивает сердце, и замирает оно от того крика. Я даже песни сочинять стал:
Вы, алфреды, гады,
Вы, алфреды, паразиты,
Нет для вас пощады…
В этот вечер в садах было всё спокойно и в следующий тоже. Зато на третий вечер слышим, раздвигаются в плетне прутья и кто-то нас тихо кличет:
— Эй!..
Мальчишка, Игорёк, совсем маленький, сын колхозного конюха, просунул голову в Уланов сад, шепчет:
— Эй!.. Бежим, я Алфреда углядел.
Мы через плетень, как козлы, — одним махом.
Игорёк бежит между нами. Шуршит что-то. Нам некогда слушать. Стёпка от нетерпения подхватил его на закорки. Пролезли мы через Игорьков двор к проулку. Игорёк доску в заборе отодвинул, показывает.
— Вот он, Алфред, глядите.
Нам в щёлку виден весь проулок. Луна светит. Возле плетня в тени притаился Алфред, стоит тихо. А сад-то… Стёпкин. Стёпка кулаки сжал.
— Выжидает, гадюка… Беги зови ребят.
Скоро в Игорьковом дворе собралась толпа. Стоим ждём, когда Алфред в сад полезет. Некоторые даже приговаривают:
— Ну полезай же ты, Алфред несчастный.
И вдруг через забор из сада кто-то спрыгнул.
— Любка?
Так и есть — она. Вытащила из-за пазухи яблоко и протянула Алфреду.
Алфред прислонился к плетню, жрёт яблоко и что-то шепчет Любке и хихикает.
И тут мы все сразу через забор, чуть им не на головы.
— Стойте, голубчики!
Алфред уронил яблоко, глазами туда, сюда. Мы стоим плотно — не удерёшь!
Стёпка взял Алфреда за горло.
— Ты у деда Улана яблоню сломал?..
Стёпка выругался и оглянулся на Любку, забормотал что-то: неловко ему стало за свою брань.
И я смотрю на Любку. В темноте все люди кажутся бледными. А Любкино лицо сейчас белее зубов. Платье у неё перетянуто пояском. За пазухой яблоки.
Стёпка ещё раз тряхнул Алфреда:
— Говори, ты у деда Улана яблоню потравил?
— Ничего я не знаю, — пробормотал Алфред. — Я не вор. Я не лазаю по садам!
Стёпка поднял руку, чтобы ударить. Алфред вцепился в его кулак.
— А за что ты меня хочешь бить? Ты Любку бей. Она к деду Улану лазала. И сюда тоже ведь она… — Алфред метнулся к Любке, рванул её за поясок.
Яблоки посыпались к Любкиным ногам, будто ветку тряхнули. Большие яблоки, отборные.
— Что же ты её не ударишь? — сказал Алфред. Он обвёл нас глазами, подмигивая и кривя рот. — Эй, вы, я знаю, почему он Любку не бьёт. Он…
— Эх… — Стёпка ударил, и Алфред ткнулся носом прямо в эти яблоки.
Я подошёл к Любке.
— Ты зачем на яблоню лазаешь? Ведь договаривались.
— А тебе что? — сказала она глухо. — Бейте…
Любка стояла не двигаясь, даже пояска не подняла.
Гурька подошёл к ней.
— Думаешь, любоваться тобой будем? Пришла пора…
И тут Стёпка бросился к Любке. Он побледнел сильнее, чем она, поднял кулаки, готовый подраться с нами.
— Ага, — поднимаясь с земли и вытирая лицо, проверещал Алфред. — Он влюблён в эту Любку! Ха-ха!..
Любка молчала, потом едва слышно произнесла:
— Пустите меня.
Мы расступились. Я поднял Любкины туфли (они лежали в траве у плетня), сунул их ей в руку. Она взяла и пошла по проулку. Мы смотрели ей вслед. Любка будто почувствовала это. Обернулась.
— Ребята… — Она прижала к лицу белые носочки, заплакала.
Мы словно очнулись.
— Бей гада! — крикнул Гурька.
Что было дальше, вы уже знаете.
Вот и вся история. Хочу только добавить: с тех пор нет в нашей деревне слова обиднее, чем «алфред».
Земля здесь глухая. Скалы. Искалеченные морозом деревья жмутся друг к другу. Они не скрипят на ветру, не жалуются. Они молчаливы, упрямы и тверды. Полярное море расстилает в сопках мокрые паруса-туманы.
Льды. Ночь. Синий снег.
Люди с тоскливой душой не выдерживают здесь больше года. Сердце у них осклизнет от дождей, сморщится от мороза, от страха. Позабыв честь, позабыв товарищей, бегут они назад, к городам, где стены оклеены обоями в сто слоёв. Но речь пойдёт не о них. Речь пойдёт о весёлых парнях и девчатах. О хорошей погоде и мальчишке Павлухе.
Был конец мая. Ночь улетела к другому полюсу.
Шла домой дневная смена. Вечерняя спешила к рабочим местам. В столовой посёлка толпились любители гуляшей и бифштексов. Здешние жители никогда не жаловались на аппетит, и если услышишь от человека: «Я что-то есть не хочу», — значит, у него просто нет денег.
В красных уголках общежитий уже хрипели капризные радиолы. В белые ванны семейных квартир ударили кипячёные струи воды. Кто почитал сон за высшее благо, уже поглядывал на свою постель, готовясь, как здесь говорят, придавить подушку.
В этот час в посёлке появился мальчишка.
Его мохнатая шапка словно выскочила из собачьей драки и ещё не успела зализать ран. Ватник с жёлтым нерпичьим воротником в крапинку был застёгнут на четыре щербатые пуговицы от дамского пальто. Громадные рыбацкие сапоги-бахилы доходили мальчишке до самых пахов. Он будто оседлал их и ехал по грязи не спеша, доверив бахилам свою судьбу. Сырой клейкий ветер отполировал мальчишкины щёки до красного блеска.
В посёлке собственных мальчишек не было, если не считать, конечно, самых маленьких малышей, которые народились недавно у здешних молодожёнов. Эти ребятишки ещё и сами не знали, кто они — мальчики или девочки. То было известно лишь их родителям да нянечкам в яслях.
Первым увидел странного парнишку экскаваторщик Ромка Панкевич. Правда, Ромкой его уже мало кто называл. Неприлично звать женатого человека Ромкой, хоть ты и учился с ним вместе в ремесленном, вместе копил деньги на первый шерстяной костюм, спал в палатке на одной кровати, укрываясь двумя одеялами и двумя ватниками. Скоро Роман закончит Всесоюзный индустриальный институт и все станут называть его Роман Адамович.
Роман посмотрел на парнишку просто из любопытства.
По усталому лицу, по ногам, которые едва двигались, он угадал, что пришёл мальчишка издалека. По глазам, которые светились упрямо, по суровой морщинке между бровей Роман понял, что мальчишка готов идти ещё столько же, если понадобится.
Далёкие воспоминания кольнули Романа. Ему показалось вдруг, что это он сам, мокрый и голодный, бредёт по грязи в неизвестную свою жизнь. Роман потряс головой. Сказал:
— Кыш, рассыпься.
Мальчишка остановился.
— Ты что, выпимши? — загудела косматая шапка простуженным голосом. — Как тут к начальству пройти?
— К начальству ходят ногами, и — заметь — очень редко по собственному желанию. — Роман, вероятно, думал совсем о другом, потому что сошёл с крыльца в грязь, не пожалев начищенных ботинок. Он долго рассматривал незнакомца, потирая синюю бритую щёку.
Тяжёлые бахилы передвинулись на два шага вперёд.
— Не можешь сказать, тогда не заслоняй дорогу, — сердито проворчал их хозяин.
Голос у мальчишки был глухой; за упрямым блеском глаз притаились испуг и тревога. Роману было очень знакомо всё это. Роман не сошёл с дороги. Он сказал:
— Ты не гуди, я ведь тебя и в милицию отправить могу.
Роман ждал, как ответит мальчишка на его слова. Но бахилы продолжали двигаться, а мальчишкины глаза ничуть не изменили своего выражения. Тогда Роман ухватил мальчишку за нерпичий воротник, вытащил его из грязи вместе с бахилами и поставил на приступочку возле дома.
— Потолкуем… Какое у тебя к начальству дело?
— Не хватай! — брыкался мальчишка. — Ворот оторвёшь… П-пусти, говорю!
Роман втолкнул мальчишку в сени, прижал его к батарее парового отопления.
— Пооттай немножко, потом дальше пойдём. Может, и доберёмся с тобой до начальства.
Сложением Роман был под стать своей машине — шестикубовому экскаватору. Под фланелевой курткой булыжниками громоздились мускулы.
— Ты не имеешь полного права меня задерживать, — сказал мальчишка.
— А ты не имеешь полного права разгуливать в погранзоне. Покажи документы!
Мальчишка выставил вперёд один бахил, постукал носком по полу.
— Ха, — сказал он. — Умный нашёлся. Перво ты мне свой документы представь.
Мальчишка отчаянно окал и заикался.
Роман шлёпнул его по косматой шапке. Чтобы рассеять взаимные подозрения, он взял мальчишку одной рукой за ватник, чуть пониже воротника, другой рукой за штаны, чуть пониже ватника, и понёс на второй этаж.
Мальчишка бил экскаваторщика кулаками по ногам, задевал бахилами железные стойки перил. Перила гудели. Мальчишка вопил:
— Пусти, тебе сказано!
Роман встряхивал его:
— Будет, ну будет уже. Ровно маленький.
На площадке второго этажа Роман ногой постучал в дверь и, когда она отворилась, втащил мальчишку в квартиру.
— Аня, смотри, чего я принёс, — сказал он маленькой перепуганной женщине. — Как тебя зовут-то хоть, скажи.
— Ну, Павлуха. Чего пристали?
Аня поморщилась.
— Ты его в комнату не тащи, пожалуйста. Грязь с него ручьями льёт. — Она подошла к Павлухе, бесцеремонно взяла его за подбородок и повернула к свету.
Павлуха нацелился было боднуть её головой в живот и тут же отлетел в угол, загремев пудовыми сапожищами.
— Ты Аню не тронь, — сказал Роман. — Мы сына ждём.
— Ну и идите ищите своего сопливого сына. А меня отпустите. Я не к вам шёл, понятно?
Роман подождал, пока Павлуха поднимется с пола, потом подтолкнул его к ванной.
— Сына нам искать незачем. Он просто не родился ещё. Поэтому ты с Аней воевать и не думай. Снимай свою робу, я её потом в сушилку отнесу.
Роман сам стащил шапку с Павлухиной головы и вдруг задал вопрос, который в наше время уже не часто услышишь:
— Волосы у тебя не шевелятся?
— С чего бы им шевелиться-то?
— Как — от чего? От бекасов. Насекомые такие маленькие, ножками шевелят… — Наверное, опять вспомнились Роману какие-то дальние, прошлые годы.
Павлуха покраснел, подтянул верхнюю губу к носу.
— Ты глупостей-то не говори. Я перед дорогой в баню ходил.
— А то смотри, можешь в ванне помыться.
Аня опять поморщилась, вопросительно глянула на мужа.
Роман снял лыжную куртку, засучил рукава ковбойки в красную клетку.
Павлуха покосился на его руки, вздохнул:
— Силу-то накопил…
— Накопил, — согласился Роман. — Аня, сходи, пожалуйста, позови Зину. Я его тут постерегу.
— Ты зачем его к нам привёл? — недовольно сказала Аня. — Грубит ещё. В милицию его нужно. Может, он жулик.
— Позови Зину, — негромко повторил Роман.
Аня накинула на плечи пуховый платок и вышла, недружелюбно глянув на Павлуху.
— Зря уходишь, — сказал ей вслед Павлуха. — Гляди, уворую у тебя тут всё…
— Ты не бухти. Ты ватник снимай, — скомандовал Роман. — Давай, давай, Павлуха, пошевеливайся… Наследили мы тут с тобой. — Роман принёс тряпку, подтёр пол и втолкнул мальчишку на кухню, к столу, покрытому голубой клеёнкой.
— А что ты мной командуешь?! — обозлился Павлуха. — Что я тебе, сродственник, что ли?
— Сродственник, — спокойно подтвердил Роман. — Садись вот на табуретку. Выкладывай — откуда удрал?
— Да не… Куда сейчас удерёшь — милиция-то зачем. Фигу сейчас удерёшь… Я тутошний. Трещаковский район знаешь? Оттудова я, из колхоза.
Павлуха уселся на табуретку, нахально выставил перед собой ноги в бахилах. Без ватника и шапки он казался похудее, повыше и помоложе — лет тринадцати. Только озабоченный взгляд да складочки возле рта накидывали ему ещё пару лет.
Роман спросил:
— Мать есть?
— Понятно, есть. Я не из сиротства сюда пришёл.
— Отец?
Павлуха забурлил носом. Заикался он сильно. Когда непослушные буквы налипали на его язык свинцовыми грузилами, он мотал головой, словно хотел вытряхнуть их изо рта.
— Про б-батьку спрашиваешь?.. Сейчас б-батьки нету…
Павлуха замолчал. Он смотрел на стены, на занавески, на новые чистенькие кастрюли. Глаза его заволакивались дрёмой. Павлуха вздрагивал, поворачивал голову к окну и напряжённо сплющивал губы. Роман поставил чайник на керогаз, достал из буфета две кружки, хлеб, колбасу и сахар.
— Садись подзаправься. Сейчас Зина придёт. Она комсомольский секретарь. Ты ведь только с начальством желаешь разговаривать?
Павлуха покосился на еду. Шея у него дрогнула, губы сплющились ещё сильнее.
— Ешь, — сказал Роман. — Небось в желудке у тебя, как в стратосфере.
Павлуха опять покосился на еду. Спросил шёпотом:
— А ты кто?
— Экскаваторщик.
— Это не твой экскаватор в карьере стоит?
— Мой.
— Я так и подумал. Громадная штука. Танк она, пожалуй, переборет, а? Если не стрелявши… — Павлуха задержал свой взгляд на колбасе, подтянул ноги поближе к табурету. — В Трещакове теперь тоже колбасу продают. А раньше не привозили. Только рыбные консервы. А зачем нам рыбные консервы, если мы рыбацкий колхоз? У нас и свежей рыбы хватает…
Роман отрезал ломоть хлеба, накрыл его толстым пластом холодного масла, придавил сверху сочными колбасными кругляшами.
— Рубай.
Павлуха взял бутерброд деликатно, втянул носом острый чесноковый дух. Жилы на шее у него натянулись в том самом месте, где у взрослого мужчины утюгом выпирает кадык.
— Слушай, — сказал он, — давай я тебе лучше всё расскажу, а ты уж этой, секретарше. Не люблю я, когда мне мораль объясняют. Я, слушай, злой.
— Ты ешь… — Роман налил в кружку чай крепкой заварки, опустил в него четыре куска сахару и пододвинул мальчишке.
Павлуха жевал и рассказывал:
— Живём мы в Трещаковском районе. Отсюдова километров сто, а может, и поболе. Я-то полдороги на машине ехал. Если б ногами, я бы тебе точно сказал. Колхоз рыбой занимается: промышляет селёдку, треску, кету, зубатку, палтуса. Едал палтуса? Ровно колбаса, правда? Матерь моя в колхозе состоит. Сети починяет, поплавки ладит. Раньше, когда у нас рыбозавода не было, она засольщицей работала. Сейчас — по мелочи. На промысел в колхозе, известно, мужики ходят — дело мужчинское. На сейнерах, на карбасах. А женщины, те, известно, в дому. Иногда кое-что помогают, когда рыба большая идёт. А у нашей матери нас трое. Нас одеть нужно… — Павлуха проглотил кусок колбасы и прибавил со вздохом: — А мы, младшему седьмой пошёл, мы, понимаешь, поесть очень способные. Известно, как сядем за стол, крошки после нас не найдёшь. У нас в дому даже мухи не водятся. Говорят, у нас аппетит от климата. Воздух тут редкий. Не замечал?
Павлуха взял другой бутерброд. Говорить он стал медленнее, часто останавливался, наверно, подошёл к самому главному.
— Сейчас у матери от ревматизма руки больные. Перевёл её председатель на техническую должность — правление убирать, пакеты разносить. Матерь-то ночью плакала. В старухи, говорит, меня зачислили… Я тогда пошёл к председателю, потребовал: «Ставь меня в бригаду на промысел. Я член колхоза или не член колхоза?!» Он говорит: «Павлуха, нету такого закона, чтобы тебя на промысел посылать. Годов тебе мало. Это, говорит, не картошку копать. В судовую роль, мол, тебя не запишут».
Я осердился, закричал: «Зачисляй, козлиная борода, а то матерь моя совсем заболеет!..» Известно, турнул меня из конторы… Потом сам к нам домой пришёл. Он, председатель, ещё с материным отцом рыбачил. Раскричался: «Ты, говорит, ещё икра несолёная, салага косопузая. Матерь мы по путёвке в санаторию послать можем. А насчёт промысла у тебя, говорит, ещё сопли жидкие…»
Роман слушал Павлуху, хмурил лоб и подёргивал тяжёлым плечом, потом спохватился, сделал Павлухе ещё бутербродов.
— Рубай, рубай. Не торопись только.
Павлуха позабыл приличие, забрал бутерброд в кулак и впился в него зубами.
— Я тогда в Трещаково пошёл, к председателю райисполкома. Анной Трофимовной её зовут. Зубарёва она. Говорю ей: «Чуркин бюрократ проклятый, повлияйте на него в письменном виде. Напишите ему насчёт меня бумагу». А она походила по кабинету… Ейные сыновья в войну на Рыбачьем погибли, вроде должна мне посодействовать. А она села за стол и говорит: «Могу, говорит, я тебя, Павлуха, в Мурманск в школу-интернат определить, а насчёт работы — стоп, машина. Интернат, говорит, новая форма социал… л… …листического воспитания. Будешь ты, говорит, Павлуха, человеком. А мамке твоей по общественной линии поможем». Я её, знаешь, очень уважаю, Анну Трофимовну. Но я ей категорически сказал, что я и без ейного интерната человек… Мамка, известно, заплакала, когда про всё узнала. Говорит: «Зачем ты придумал меня позорить. Еда есть, одежонка есть — перебьёмся. А на работу через два года пойдёшь. Подумают, что я тебя силком гоню…»
Павлуха перестал жевать, отхлебнул остывшего чаю, наклонился к Роману и зашептал:
— А я тебе насчёт мамки скажу. Она ложку и ту кулаком держит. А чтобы иголку взять, малому чулки заштопать, — пальцы у неё не сжимаются. Верка, сестрёнка, все эти дела делает. Одиннадцать лет нашей Верке… Матерь-то про болезнь скрывает. Ей, слышишь, обидно… Гордая она.
Павлуха наклонился к Роману ещё ближе. Прошептал совсем тихо:
— Я тебе ещё про мамку скажу. Она молодая. Она через нас старилась. Понял?..
Скрипнула под Павлухой табуретка. Павлуха выпрямился, помолчал, значительно подёргивая головой. Потом посмотрел на свои негнущиеся сапоги и сказал с каким-то неожиданным удивлением в голосе:
— А сапоги мне председатель дал, Чуркин. Они ему без надобности. У него всё равно на правой ноге протез.
Роман тоже глянул на Павлухины сапоги.
— Батька твой где? — спросил он глухо. — Куда батька делся?
— Батька-то? А шут его знает. Он из вербованных. Чуркин говорит, нестоящий они народ — акулы, живоглоты. Чуркин говорит, что у некоторых вербовка вроде как специальность. Они за что хочешь возьмутся, лишь бы деньгу зашибить. Они за деньгой едут… В Трещакове рыбозавод строили, потом склады из пенобетона. Когда работа кончилась, предложили батьке в колхоз вступить. У нас мужики хорошо зарабатывают. Работа, известно, рыбацкая — опасная. Батька тогда сказал: «Съезжу на родину в город Колпинск». Это под Ленинградом такой город есть.
— Колпино, — поправил Павлуху Роман.
— Ага… Он туда и поехал. Потом мамке письмо прислал. Объяснял на шести страницах, будто соскучился по перемене мест. Дескать, тягу имеет к неизвестным просторам… Говорили люди, что он на Камчатку подался.
— Алименты мать получает?
— Получала б, конечно. Только его никак не могут отыскать.
Павлуха рассказывал всё обстоятельно, не стыдясь, не лукавя. Значит, не прятала мать своей беды от ребят, и не было, видно, в колхозе людей, которым чужая беда на потеху.
Когда в комнату вошла Аня, а следом за ней высокая девушка в короткой шубейке и несколько парней в ватниках, Павлуха опустил глаза в пол. Повозился на табуретке и смолк.
Роман встал, кивнул на Павлуху.
— Вот, Зина, к нам на работу привинтил. Парень — гвоздь, с остриём и шляпкой.
Роман подвинул стул девушке.
Парни рассматривали Павлухины сапоги. Зина расстегнула шубейку, села за стол и неприветливо посмотрела на Павлуху. Наверное, Аня наговорила ей что-нибудь по дороге.
— Выкладывай.
Павлуха мотнул головой.
— Н-не б-буду… Документы могу показать, а г-говорить не буду. — Он вытащил из кармана метрическое свидетельство и справку об окончании шестого класса неполной средней школы.
Роман подмигнул Зине: мол, не нужно тормошить парнишку, пусть сперва в себя придёт, пообвыкнется. Девушка повертела Павлушкины документы в руках и зачем-то спрятала их в карман под шубу.
— Я думаю, насчёт работы сейчас и заикаться не следует, — сказала она.
— Я не потому заикаюсь, — угрюмо ответил Павлуха. — Это меня медведь лизал.
Зина уставилась на Павлуху. Парни, что пришли вместе с ней, загрохотали стульями, уселись вокруг стола и расставили локти. Даже Аня присела на подоконник.
— То есть как это медведь лизал? — спросила она.
— Известно как, языком.
Роман стоял у стены, сложив на груди здоровенные руки. Роман знал: все люди, чего бы они ни достигли в жизни, тоскуют по своему детству: радостным оно было или тяжёлым — не имеет значения.
Павлуха сиротливо ёжился на табурете.
— Что вы на меня уставились? — вдруг крикнул он. — Сидят тут и смотрят. Что я вам, ископаемый, что ли?
Ребята-комсомольцы пошире расставили локти. Секретарь Зина положила в рот кусочек сахару. Аня, Романова жена, попросила:
— Ты расскажи про медведя-то, интересно ведь. — В её голосе было столько простодушного любопытства и недоумения, что Павлухины брови сами собой разошлись.
— За рассказ деньги платят, — пробормотал он и, видимо, вспомнив съеденные бутерброды, посмотрел через плечо на Романа.
— Рассказывать, что ли?
— Валяй, — сказал Роман. — Это свой ребята.
Павлуха немного пошлёпал губами, потряс головой, выталкивая изо рта первые упрямые буквы, и начал со своего любимого слова. Должно быть, оно легче всего пролезало сквозь Павлухины непослушные губы.
— Известно, я маленький был. Тогда наши колхозные это… женщины, брусникой подрабатывали. Идут в лес целой артелью ягоды собирать. Совок такой есть деревянный с зубьями. Совком ягод пуда три набрать можно. Матерь меня с собой брала. Посадит под куст на платок, а сама ходит вокруг, ягоду обирает. Однажды, говорит, подошла к кусту меня проведать, а там медведь меня лижет. Я, известно, уже наполовину задохся. Вонючий у него дух изо рта. Говорили, луплю его по морде кулаками, а он только пофыркивает. Ему интересно со мной побаловаться. Он, говорят, даже лапой меня пошевеливал, чтобы я побойчее брыкался. Матерь, как увидела, так и зашлась не своим голосом. Медведь, известно, бабьего визга не переносит. Заревел он на мою мать, чтобы она, стало быть, замолчала. А она все ягоды, что в корзине были, ему в морду швырк и ещё пуще визжит. Тут остальные бабы набежали, думали, змея, а как увидели медведя, такой концерт подняли. У нас женщины лютые, — известно, рыбачки. Ихнего визгу даже белый медведь боится. Рыбаки говорят, тонет он сразу от ихнего шума. Медведь, конечно, в кусты скакнул… Только я не от него заикаться начал.
— Как это не от него? — сказала Аня. — У меня бы сразу разрыв сердца. — Аня зажмурилась и потрясла головой.
— Если бы я поболе был. А то маленький. Мне что медведь, что корова. Когда мамка стала плакать, тогда и я заревел. А после меня медведем дразнили. Выйду на улицу, мальчишки сразу кричат: «Павлуха, медведь-то сзади!» Говорят, я шибко вздрагивал. Потом поотвыкли. Мальчишкам матери уши надрали. А некоторые сами сообразили… Один раз батька по бюллетеню ходил — чирь у него сидел на шее, что ли. Я разревелся тогда. Батька и так и сяк, и ругал меня, и шлёпал, я только громче реву. С животом у меня было не в порядке. Тогда батька пошёл в сени, взял там полушубок, выворотил его шерстью наверх и, значит, в комнату ползёт на четвереньках и ревёт по-медвежьи… Вот оно тогда и получилось. Говорят, я в обмороке лежал. А потом, это, заикаться стал…
Парни-комсомольцы сидели вокруг стола, морщили лбы. Что в таком случае скажешь? Зина-секретарь крутила на крышке чайника пластмассовую пупышку-ручку.
— Я бы такого урода поленом, — всхлипнула на подоконнике Аня.
Роман надел свою лыжную куртку, сказал ребятам:
— Пошли, потолковать нужно. Аня, пусть Павлуха у нас побудет.
— Пусть, — сказала Аня.
Решение комсомольцы вынесли такое — оставить Павлуху на стройке до осени. Осенью определить его в школу-интернат. Брать его на каникулы, пусть к работе привыкает, специальность себе выберет. Зина-секретарь постукивала карандашом по ладошке, говорила:
— Правильно это, но…
А когда ребята уже подобрали Павлухе работу учеником монтажника на обогатительной фабрике, Зина открыла ящик своего стола и вытащила оттуда книгу с четырьмя крупными буквами на заглавном листе — КЗОТ — Кодекс законов о труде. В книге было чёрным по белому написано, что детский труд в СССР запрещён законом. Можно работать только с пятнадцати лет, и то по четыре часа в день первое время.
— Вот, — сказала Зина. — Трудно нам будет с Павлухой.
— В постройком пойдём, — сказали ребята.
На следующий день Роман отправился в постройком. Роман знал в посёлке каждого. И его знали тоже.
— Здравствуй, Игорь, — сказал Роман председателю постройкома.
— Здорово, Роман, — ответил ему председатель. — По делам пришёл или так? Садись.
Роман сел прямо за стол к председателю. Были они почти одного роста. Только лицо у председателя, может быть, малость помягче, выражение глаз не такое уверенное. Председатель недавно заступил на свою должность. Он ещё стеснялся своего новенького стула и отутюженного пиджака.
Роман начал разговор издалека:
— Мы с тобой товарищи?
— Чего спрашиваешь?
— Помнишь, как мы рудник от наводнения спасали?
— Ну…
— Это ведь ты тогда несработавшие запалы во взрывчатке менял?
— Слушай, тебе путёвка нужна или ссуда?
— Нет… Игорь, а ведь взрывчатка могла взорваться.
— Слушай, Роман, скажи лучше сразу: зачем пришёл?
— Вот я и говорю: запалы мы менять умеем.
Роман посмотрел председателю в глаза и выложил всё, что знал про Павлуху.
— Ты, как председатель постройкома, что можешь ответить? Мальчишке четырнадцать лет.
— Не бери за горло, — сказал председатель. Он не стал говорить дальше, а положил перед Романом книгу с четырьмя буквами на заглавном листе — КЗОТ.
И тогда Роман произнёс речь. Он говорил, что довольно стыдно прослыть бюрократом, но ещё противнее, когда люди прячут свою лень и свою холодную кровь за хорошим законом. Потом Роман спросил:
— Слушай, Игорь, может быть, Павлуха и есть главный шкет Советского Союза! Может быть, правы наши отцы, когда гордятся, что пошли на заводы с четырнадцати и успевали учиться в фабзавучах и на рабфаках?
Председатель восхищённо смотрел на Романа. Может быть, он хотел хлопнуть его по спине и сказать: «Ромка, правда твоя». Но вместо этого он растерянно произнёс:
— Не могу…
Неделю прожил Павлуха у Романа. Роман обещал каждый день:
— Обожди, придумаем что-нибудь. Напиши письмо матери, чтобы не волновалась.
Кто-то из ребят предложил накидывать по полтиннику на комсомольские взносы и выплачивать из этих денег Павлухе стипендию.
Отвергли.
Предлагали подделать Павлухины метрики.
Отвергли.
Павлуха ел мало. Всё спрашивал:
— Аня, а сколько этот паштет в банке стоит?
— Тебе зачем?
— Так, интересуюсь…
Павлуха выходил на улицу, будто невзначай заглядывал в магазин, смотрел цены. «Шесть гривен банка, — считал он в уме. — Я одну треть съел. Сахар девяносто. Считай двести граммов… Надо сахару поменьше есть…»
Потом Павлуха шёл в столовую и там считал:
«Гречневая каша с мясом — гуляш — двадцать три. У Ани каша жирнее, известно… Борщ — двадцать одна…»
Стелили Павлухе на раскладушке в кухне.
— Простыней нет, — ворчала Аня. — У нас у самих две смены. Я ему старую скатёрку постлала.
Роман не возражал, говорил только:
— Нам с Павлухой всё равно — хоть на скатерти, хоть на занавеске, лишь бы под крышей.
Однажды вечером к Роману пришёл Игорь. Роман, Аня и Павлуха сидели за столом, ужинали. Игорь разделся, сел к столу и попросил тарелку.
— Слушай, Ромка, — сказал он, — я придумал. Я могу твоего Павлуху в сыновья взять. Будет жить у меня. Мамке его будем посылать каждый месяц деньжат. А что? По-моему, дело.
Роман облизал ложку и постукал ею по широкому прямому своему лбу.
— Какой-то философ воскликнул: «Человек — это неправдоподобно!»
— Ну и дурак твой философ, — улыбнулся Игорь. — Всё правдоподобно. Станем вместе жить…
Роман перегнулся через стол, ткнул Игоря ложкой в грудь.
— А вот ты умный и есть настоящий дурак. Благодетель… Павлуха только и дожидается, когда ты его в сыновья возьмёшь. У него мать есть, сестрёнка, брат маленький. Он на работу пришёл.
Игорь оттолкнул ложку, заскрипел стулом и гаркнул, наливаясь обидой:
— Ты из меня идиота не делай. Как его на работу оформить, если у него даже паспорта нет?
Тогда поднялась Аня.
— Я, наверно, невпопад, — заговорила она необычно звенящим голосом. — Я думаю, в людях должно жить волнение. Вот чтобы не так просто, не так — по одному рассудку. Может, это романтика, я не знаю. Может быть, я глупая. Зато я уверена — людям, у которых это отсутствует, здорово не повезло в жизни.
— Крой, Анюта, — сказал Роман.
Игорь угрюмо отхлебнул из чашки.
— Волнение… А Павлуха вон так и ходит нестриженый… Я к вам с душой, а вы… Павлуха, куда ты? Стой, Павлуха!
Но Павлуха, нахлобучив шапку, уже выскочил из дома.
Роман нашёл его часа через два. Павлуха сидел на скале, что поднялась за посёлком сизой кособокой призмой. Он плакал.
Роман уселся возле него на острый щербатый камень.
— Перестань, — сказал он. — От медведя не плакал, а тут завыл. Давай лучше песню споём.
Предложение спеть песню прозвучало довольно странно. Но Павлухе было всё равно.
— Пой, — сказал он, — тебе что, — и отвернулся.
— Вот именно, мне что. У меня есть дом, семья, работа, учёба. Я сына жду… Зине, Игорю и всем нашим ребятам тоже своих забот хватает… — Роман похрустел пальцами, стиснув их в замок. Казалось, он спорит с кем-то о деле ясном, как дважды два. Вдруг, словно разозлившись на своего упрямого собеседника, Роман сказал: — Дать бы тебе как следует, чтобы людей не оскорблял…
Павлуха отодвинулся от него на самый край валуна. Но Роман дотянулся, снял с Павлухиной головы мохнатую шапку и вытер ему мокрое от слёз лицо.
— Перестань хлюпать. Что у тебя за беда? В школу-интернат — пожалуйста. В ремесленное — будь любезен с нового набора. А сестрёнку твою устроят и мамке пропасть не дадут. Нюни цедить причины нет. А тебе всё мало, всё сразу подавай. Как же — пуп земли вырос. Один философ, знаешь, воскликнул: «Человек — это удивительно!»
— Ты за столом иначе говорил, — пробормотал Павлуха.
— Тогда я про одно говорил, сейчас про другое…
— Тебе легко говорить. — Павлуха подтянул голенища сапог повыше, застегнул ватник на все четыре пуговицы. — Пойду, — сказал он. — Матерь, наверно, моё письмо получила… Обрадовалась, известно…
— Да замолчишь ты, наконец! — крикнул Роман. — Сидит тут и гудит… А моя мать никогда от меня письма не получит… Я тоже шёл! Война была. Немец пёр по дорогам на железных колёсах. А мне шесть лет. Без отца, без матери, без хлеба. Шёл и не плакал. Старый человек меня подобрал. Скрипка у него была в чёрном футляре…
Роман толкнул ногой большой камень, и он покатился в пыльном клубке, увлекая за собой маленькие камушки. Роман глядел, как сшибаются друг с другом каменья, как текут они сухим ручейком.
— Скрипка у него, — повторил Роман. — Главная струна на скрипке порвалась. Он у всех спрашивал: «Простите, не найдётся ли у вас струн для скрипки?»
Люди смотрели на него, как на полоумного. Война кругом, а он струны спрашивает. Я ему пообещал, когда вырасту, сколько хочешь струн куплю, самых толстых, чтобы не рвались. Он засмеялся. Сказал: «Будет у тебя сын, научи его музыке. Вот и всё. Вот мы и квиты… будем».
Роман позабыл, наверное, про Павлухину беду. Он положил руку ему на плечо, встряхнул слегка.
— Песню знаешь? «По дальним странам я хожу и мой сурок со мною»… Этой песне он меня научил… Солдаты-красноармейцы сидели вокруг костра. Концентраты в котелках варили. У дороги их пушка стояла. Они пушку из окружения вытащили. Так с нею шли и не бросали. Дали нам красноармейцы концентратовой каши. Просят: «Сыграй, отец, — может, последний раз музыку слушать…»
Старик достал скрипку, извинился, что одной струны не хватает, и заиграл. Я запел.
Солдаты глаза попрятали. Не так они себе начало войны представляли. Молчали солдаты, когда я кончил петь, только сосали цигарки до такого края, пока в носу палёным не запахло. Старик тогда им сказал:
— Извините, товарищи бойцы, я вам сейчас сыграю другую, очень красивую песню.
Начал он было играть и опустил смычок:
— Простите, товарищи военные, не хватает у моего инструмента голоса для этой песни. Эту песню на серебряных трубах играть нужно. — Он вдруг прижал скрипку к груди и запел: — «Вставайте, люди русские!»
Роман высморкался в большой, как салфетка, платок, нашарил под ногами ещё один камень, тронул его каблуком.
Павлуха смотрел на вершины сопок, лиловые от подкрашенного солнцем тумана. Если бы сейчас война, разве пустил бы Павлуха слезу. Он бы…
— Старик меня в Ленинград привёз. Определил в детский дом. Потом я узнал, что он умер в блокаду… Ты себе и представить не можешь, скольким людям я на свете должен. Всей моей жизни не хватит, чтоб расплатиться. Они про меня и забыли, наверное. Был такой парнишка — Ромка-детдомовец. Был парнишка — Ромка-фезеушник. Почему был? Он есть. Он сейчас стал Романом Адамовичем!..
Роман сильно толкнул камень ногой. Камень покатился по склону, покачался на самой кромке утёса и заскользил вниз, ломая невидимые отсюда кусты.
— Эй вы там! — раздался сердитый окрик. — У вас что в голове?
Снизу из-за утёса показались два сухих кулака. Потом на скалу вскарабкался пожилой человек в брезентовой куртке.
— Это ты толкаешь камни? — спросил он у Павлухи. — Инструмент мне сейчас чуть не сломал…
Роман поднялся, кашлянул.
— Это я, Виктор Николаевич… Виноват…
Пожилой человек посмотрел на обоих исподлобья, как-то смешно шевельнул щекой.
— А хоть бы и так. Недоструганная какая-то молодёжь нынче. У вас по три стружки в голове на брата… Сапоги какие-то напялил, ботфорты… Мушкетёр. — Он кивнул на Павлухины сапоги, вытащил из кармана серебристую коробочку, положил под язык большую белую таблетку, сказал, причмокнув:
— Ладно, камень далеко упал. Это я так, для острастки… О чём говорили?..
— Так, — смущённо сказал Роман. — Биографию Павлухе рассказывал.
Виктор Николаевич окинул мальчишку быстрым ухватистым взглядом.
— Это и есть знаменитый землепроходец? Мне ваша девушка про него рассказывала, Зина-секретарь…
А на другой день в квартиру Романа пришли: секретарь комсомольцев — Зина, председатель постройкома — Игорь и пожилой человек — инженер-геодезист Виктор Николаевич. Шея у геодезиста была замотана шарфом, кожа на лице тёмная и твёрдая.
— Вот, — сказала Зина, — Виктор Николаевич.
Геодезист кивнул, сказав вместо приветствия:
— Вот так Павлуха. Сапоги-то, глядите, какие. Мне бы такие. Крепкие сапоги. Мужская обувь.
— Виктор Николаевич имеет право школьников к работе привлекать во время летних каникул, — объяснил Игорь. Он глядел на Павлуху с победной гордостью. А Зина, посмеиваясь, грызла сухарь, словно это и не она привела сюда Виктора Николаевича. — Жить станешь в общежитии, аванс на первое время тебе выдадут, а уж дальше всё с Виктором Николаевичем. Он теперь твой начальник. Собирай барахлишко, мы тебе койку покажем в общежитии, — распоряжался Игорь. — Давай, Павлуха.
Павлуха посмотрел на Зину. Глаза у неё уже не были шершавыми, как в первый раз.
— Ну, ты, главный шкет, — сказала она.
Павлуха долго тянул букву «с», а когда Роман сказал за него спасибо, отвернулся.
Ночью Павлуха проснулся, посмотрел на часы. Из щелей в занавесках глядело солнце. Оно падало на циферблат красным пятном. Чёрные стрелки будто висели в воздухе, окружённые закорючками цифр.
Павлухе было неуютно под чистой простыней. Кровать не по росту. Комната большая и голая. Мутная лампочка у потолка. Дыхание спящих людей. И насмешливый храп из дальнего угла.
Павлуха забрался под одеяло с головой, стараясь дышать тихо, боясь ворочаться. Ночное солнце скользило за окном. Где-то далеко лязгал ковш экскаватора.
Под утро Павлуха крепко уснул. Какой-то сон промелькнул у него в мозгу, оставив ощущение тревоги. Павлуха сжался в комочек, заполз под подушку и зачмокал губами.
— Вставай! — расталкивал его Роман.
Роман пришёл в общежитие прямо со смены. Он хотел проводить Павлуху в новую жизнь,
— Пора, — сказал Роман.
Павлуха вскочил с постели.
В утренние часы комната становилась тесной. Она заполнялась спинами, крепкими лодыжками, горячими мускулами и хрипловатым гоготом. Жильцов было четверо, но по утрам они двигались шире, говорили громче.
С кровати напротив спрыгнул лохматый парень и, не открывая глаз, принялся делать зарядку. Потом он снова юркнул под одеяло, сказал:
— Я шикарный сон видел. Мне только конец доглядеть осталось.
Роман стащил с лохматого одеяло. Тот сел на кровати, помигал глазами и сказал, глядя на Павлуху:
— Неправильно, парень. У тебя ведь перёд сзади.
Павлуха конфузливо проверил одежду.
Соседи смеялись. Роман тоже смеялся. Павлуха посмущался минутку и засмеялся вместе со всеми.
— Умой лицо, — сказал лохматый. — Торопится, будто получку дают.
Когда Павлуха умылся, сосед накормил его хлебом с селёдкой, напоил чаем из алюминиевой кружки. Потом каждый шлёпнул его по спине.
— Ну, Павлуха, будь!
— Известно, — пробормотал своё непременное слово Павлуха.
Роман проводил Павлуху до конторы геодезистов. Сдал его с рук на руки Виктору Николаевичу. Тоже шлёпнул по спине и тоже сказал:
— Будь, Павлуха…
Начинает человек новую жизнь и сам себе кажется иным. И всё, к чему привык, что уже перестал замечать, тоже становится не таким обычным. Как будто принарядилась земля, стряхнула с себя серую скучную пыль. Обнажились другие, яркие краски. Каждый человек, если он не безнадёжно солиден, совершает это весёлое открытие много раз в своей жизни и всегда с удовольствием.
Виктор Николаевич и Павлуха отмечали места для шурфов, проводили сложные съёмки, в которых Павлуха ничего не понимал. Он ставил на отметках полосатые рейки, бегал с рулеткой и мерной проволокой. Неделями не приходили они с Виктором Николаевичем в посёлок, лазали по скалистым вершинам, по заросшим брусникой и мхами распадкам.
С сопок, куда они кряхтя, а иногда и ползком затаскивали ящик с теодолитом и тяжёлую треногу, открывалась красивая панорама металлургического комбината: обогатительные фабрики, построенные на склонах белыми уступами, плавильный завод с такой высоченной трубой, что даже издали казалось, будто она проткнула небо и прячет там свою закопчённую маковку. По дорогам бежали машины, везли из карьеров руду. Красные автобусы. Синие автобусы. Улицы посёлка, прорубленные в сосняке. Флаг над поселковым Советом. Скоро посёлок станет городом.
Ещё была видна узкая чёрная речушка, по которой проходила государственная граница Союза Советских Социалистических Республик и Норвегии.
Чужая страна за рекой ничем не отличалась от нашей: те же сопки, редколесье, замшелые валуны, голубые озёра. И было странно думать, что там другая жизнь, что люди там говорят на другом языке. А в домиках с низкими крышами тревожат людей по ночам не понятные для нас думы.
Работать с Виктором Николаевичем было интересно. Он знал, откуда взялись разные камни, зачем растут на камнях деревья, куда плывут облака, о чём кричат птицы. Он всё знал. Иногда он говорил Павлухе:
— Мы с тобой сухопутные моряки. Ходим по свету, открываем новые земли, новые дороги.
— Ну уж, — возражал Павлуха. — Сейчас ни одной новой земли нипочём не открыть.
— А уж это ты брось. Вот здесь, например, пять лет назад были голые камни. Даже волки околевали здесь от тоски. А сейчас посмотри, какое веселье. Пейзаж без жилья только в золочёной раме хорош. Я, Павлуха, по этаким пейзажам ноги до колен истоптал.
Вечером они разводили костёр, вываливали на сковородку консервы. Виктор Николаевич говорил:
— По всему свету наш брат геодезист ходит, землю столбит. Мы с тобой спать ложимся, а на другой стороне земли, может, двое проснулись, завтрак себе готовят. Ты знаешь, что они на завтрак едят?
— Не…
— И я не знаю. На той стороне земли всё иначе. Там ни берёзок, ни сосен — сплошные пальмы.
Павлуха ложился возле костра на сосновые лапы, глядел в розовое небо.
Солнце здесь не садится в июне — ходит по небу кругами, ночью задевает за верхушки сопок калёным боком. Деревья тогда похожи на зажжённые свечи, а в распадках стынет горячий солнечный шлак, играя сизыми и пунцовыми красками.
«Эта земля не хуже, хоть тут и нету пальм, — думал Павлуха. — Виктор Николаевич весёлый человек. Роман тоже весёлый. И все здесь весёлые. И погода стоит отличная, как будто север отступил к самому полюсу, но и там его тревожат весёлые люди».
Много на земле весёлых людей. Они не смеются беспрестанно, не пляшут без конца, не горланят песен без передышки. Они просто идут на шаг впереди других. С ними не устанешь и не замёрзнешь. Давно уже стало известно, — больше всех устают последние. А что касается погоды, она всегда хороша, когда весело у человека на сердце, когда ему некого бояться, нечего стыдиться и незачем врать.
Павлуха думал, засыпая у костра: «С получки денег мамке направлю. Роману отдам за кормёжку. Я ему должен. Если останется, куплю себе рубаху в красную клетку. Может, Виктору Николаевичу мои сапоги подарить?..»
Взбираясь на сопки, ночуя в распадках, Виктор Николаевич сосал иногда большие белые лепёшки из серебристой коробочки. Таких коробочек у него было несколько.
Павлуха полюбопытствовал:
— Что это вы под язык кладёте, — может, витамин какой?
— Точно, Павлуха, витамин «Ю», специально для стариков, которые не хотят дома сидеть.
В тот день установили они на невысокой горушке теодолит и хотели было начать съёмку. Но после полудня из расщелины наполз туман. Он набился в лощину, осел на волосах серым бисером, прилип к щекам и ладошкам.
— Ты не верти ничего, — предупредил Павлуху Виктор Николаевич. — Собьёшь прибор — опять полдня на ориентировку уйдёт.
— Что я, малолетка? Я небось понимаю, — сказал Павлуха.
Павлуха посмотрел на его истрёпанные ботинки. Спросил, опустив голову:
— Виктор Николаевич, почему вы меня на работу взяли?
— Крючок ты, Павлуха. И чего у тебя в носу свербит?
Он поднял Павлухину голову, глянул ему в глаза и сказал:
— Я, Павлуха, одному человеку задолжал… Младшему моему сыну.
— Он умер? — Павлуха спросил и тут же пожалел об этом.
— Нет, почему. Он живой… У меня их трое, сынов. Старший в Москве, в авиации. Средний в Калининграде — моряк. Младший… — Виктор Николаевич помолчал, словно раздумывая, говорить или нет. Потом сказал: — Младший в тюрьме.
Павлухе показалось, что туман сгустился, стало трудно дышать.
— До шестого был отличник, — продолжал Виктор Николаевич — танцор… А позднее… Я тогда на Камчатке работал. Старшие поразъехались. Старуха-то от меня скрывала…
«Вы моего батьку на Камчатке не встречали?» — хотел спросить Павлуха. Промолчал и подумал: «Почему же всё-таки он меня на работу принял?»
Павлуха посмотрел на геодезиста. Тот сидел на пеньке, запрокинув голову. Он широко открывал рот, словно старался откусить кусочек тумана, потом вдруг повалился с пенька на землю. Подбородок и грудь у него вздрагивали, как от редких ударов.
— Елки! — вскрикнул Павлуха, бросился к старому геодезисту, чтобы помочь ему сесть.
Но Виктор Николаевич поднял руку и потряс головой: мол, не трогай, я сейчас сам…
Павлуха ползал вокруг него на коленях.
— Виктор Николаевич, чего же вы?.. Виктор Николаевич, негоже ведь так… — И вдруг крикнул: — Дядя Витя!
Когда веки геодезиста крепко сомкнулись, выдавив две светлые крупные слезы, Павлуха вскочил и побежал к дороге. Шоссе проходило невдалеке от горушки. Ещё со склона Павлуха заметил пятнадцатитонный «МАЗ», груженный мешками.
— Стой! — закричал Павлуха и, расставив руки, бросился наперерез зелёному самосвалу с быком на радиаторе.
Он споткнулся в своих сапожищах, упал плашмя на дорогу. Его обдало горячим горьким дымом. Машина пронеслась над ним и, скрипнув тормозами, швырнув из-под шин острую щебёнку, остановилась.
Из кабины выскочил перепуганный шофёр. Он схватил Павлуху за волосы. Руки у него тряслись.
— Живой?
— Живой.
— Живой… Вот я тебе как смажу по ноздрям, — сказал шофёр, набирая воздуху в лёгкие, и закричал: — Чего ты под машину лезешь! Без глаз?! Дуракам везёт — между колёс упал…
Павлуха узнал в шофёре своего лохматого соседа по общежитию. Он вцепился ему в рукав.
— Чего ты… Т-ты не махайся… Дядя Витя же…
— Племянник нашёлся. Драть тебя без передыха, чтобы глаза промигались. — Лохматый залез в кабину, погрозил Павлухе кулаком, дал газ, и тяжёлая машина, дрогнув зелёным кузовом, покатила дальше.
— Стой!! — завопил Павлуха. — Стой!
Он снова побежал к горушке. Виктор Николаевич лежал на спине, подсунув руки со сжатыми кулаками под лопатки. Лицо его было серым. На нём резко и холодно блестела седая щетина. Если цвет волос действительно зависит от соединения металлов, то в волосах Виктора Николаевича остался лишь чистый нержавеющий никель.
Павлуха схватил теодолит вместе с треногой. Колени его подгибались от тяжести. Он больше не кричал: «Стой!» Он расставил треногу посреди шоссе.
— Теперь станете… — бормотал он. — Натурально станете, бензинщики бесчувственные…
Машина остановилась. В кузове на скамейках рядами сидели пограничники, а у самой кабины торчали уши серой овчарки.
Из кабины на дорогу выскочил старший лейтенант с пистолетом в деревянной кобуре, прицепленным к поясу.
— Ты чего здесь посреди дороги расставился? Колышкин! Трохимчук! Убрать треногу!
Из кузова выпрыгнули двое солдат. Пограничники торопились. Наверное, у них было очень важное дело. Наверно, их нельзя задерживать. Но разве Павлуха думал об этом? Он закричал, ухватив офицера за пояс:
— Виктор Николаевич умирает! Геодезист. Его в больницу нужно. Товарищ старший лейтенант!
— Это ты специально треногу поставил, чтобы машину остановить?
— Известно…
— Сименихин! — подойдя к машине, сказал офицер. — Пойдёте с мальчишкой. Колышкин пойдёт с вами.
Из кузова выпрыгнул сержант с санитарной сумкой через плечо.
Машина рванулась с места, и тут же пропал её след, только запах бензина повис над дорогой.
Павлуха бежал, оглядываясь. Рядом шагали два солдата в зелёных пограничных куртках с карабинами через плечо.
Виктор Николаевич лежал в той же позе. А возле него на траве светлела коробочка со стариковским витамином «Ю».
Сержант поднял её, покачал головой.
— Валидол… — Он снял сумку, опустился на четвереньки и зашептал: — Сейчас, отец, сейчас…
Павлуха отвернулся, когда острая игла шприца воткнулась в руку Виктора Николаевича.
— Теперь только осторожность, — сказал сержант. — Слушай, пацан, у вас найдётся палатка или одеяло? Что-нибудь такое.
— Одеяло.
— Треногу нужно разобрать, — сказал солдат, — из неё носилки удобно сделать. Пойдём, пацан, за треногой. — Солдат взвалил на плечи рюкзак, взял серый ящик из-под теодолита и направился к дороге.
Павлуха, захватив котелок и чайник, побежал за ним.
У дороги они разобрали треногу. Солдат Колышкин ушёл обратно. Павлуха сел прямо на пыльный щебень.
«Люди живут, — думал он, — и всё время работают. А витамин „Ю“ этот, наверное, ни шиша не помогает — придумали для отвода глаз. А если не работать человеку, тогда все витамины будут ни к чему. Вот положи сейчас Виктора Николаевича на пуховую перину, подавай ему по утрам какаву, ставь градусники, и будет он уже не человек, а бесполезный лежачий больной. И всё тогда будет ни к чему. Худо — лежит человек и слышит, как спотыкается его собственное сердце; и человек уговаривает его: постучи, дружок, ещё, ну что же ты меня предаёшь?»
Павлуха принялся щупать свою грудь, искать сердце. Но не обнаружил его ни слева, ни справа. Тогда он стал искать пульс и тоже ничего не нашёл.
Пришли солдаты-пограничники. Они принесли Виктора Николаевича на самодельных носилках. Глаза у геодезиста уже приоткрылись. Он смотрел прямо в небо, в вечную синеву, куда, по старым преданиям, улетают тихие души усопших. Но смотрел строго, словно делил небеса на треугольники и мысленно забивал колышки в тех местах, где удобно возводить мосты, строить воздушные города, прокладывать дороги и линии высоковольтных передач.
По шоссе катил пятнадцатитонный «МАЗ». Он затормозил резко. Из него выпрыгнул лохматый Павлухин сосед, крикнул:
— Говори, что у тебя стряслось… — Он увидел лежащего на носилках геодезиста и пробормотал: — Вот тебе на… Ты что же, Павлуха, не мог толком сказать?..
Он открыл задний борт и всё говорил, словно хотел оправдаться:
— Я уж возле обогатительной фабрики сообразил. Ну, думаю, у Павлухи что-то стряслось, раз он под машину полез. Вот ведь репа…
Солдаты осторожно поставили носилки в кузов машины, потом погрузили туда инструменты и вещи. Павлуха хотел подсунуть под голову Виктора Николаевича рюкзак, но солдаты подняли носилки, чтобы Виктора Николаевича не трясло на промоинах. Они стояли, широко расставив ноги, а за плечами у них поблёскивали боевые карабины.
В городе Виктора Николаевича сдали в больницу.
— Я, Павлуха, того. Я побегу, — сказал лохматый Павлухин сосед. — На фабрике цемент ждут. Ты до посёлка на попутке доедешь…
Солдаты помогли Павлухе погрузить прибор и вещи на попутную машину.
— Спасибо вам, — сказал Павлуха.
— Ладно, парень, шагай… — Солдаты закурили папиросы «Огонёк» и двинулись своей дорогой.
«Если бы деньги, я бы им „Казбек“ купил», — подумал Павлуха.
Красное солнце висело над трубой плавильного завода. Оно было похоже на факел. Учёные говорят, что в будущем повесят люди над севером искусственный электрический огонь, который станет освещать эту стылую землю зимой, даже будет играть по утрам красивые мелодии.
Навстречу неслись машины с грузами. У шлагбаумов перекликались шофёры. Жизнь текла ровно, упруго.
«А Виктору Николаевичу небось уже какаву подают на блюдце, — подумал Павлуха. — Только он её пить не захочет. Он любит крепкий чай из походного чайника…»
В конторе геодезистов толкотня — давали получку. Павлуху пустили без очереди: он устал с дороги, он молодец, он геройский малый. Кассирша отбирала у всех по полтиннику на вкусные вещи для Виктора Николаевича. Все понимали, что незачем они старику, что раздаст он их соседям по палате. Но всем хотелось передать ему привет и много хороших слов. И лучше всего это смогут сделать пустяковые цветы, умытые яблоки и апельсины, которые растут на другой стороне земли и пахнут жаркими ветрами.
Павлуха стащил свой сапоги.
— Вот, — сказал он. — От меня это Виктору Николаевичу. Они ему впору будут.
Кассирша вылезла из-за стола, даже не задвинув ящик с деньгами.
— Соскочило у парня, — сказала она. — Ты бы ему ещё портянки завернул для комплекта.
Геодезисты засмеялись.
— Он их в больнице на тумбочку поставит…
Павлуха растерялся.
— Он ведь в больнице временно. Он не захочет там долго лежать. Чего вы смеётесь?..
Геодезисты взяли его под мышки, вставили в сапоги и подтолкнули к столу. Павлуха получил деньги: и полевые, и суточные, и зарплату. Как и со всех, кассирша высчитала с него на подарок Виктору Николаевичу.
Павлуха не пошёл к себе в общежитие. Он направился к Роману. Ему казалось, что люди не принимают его всерьёз. Им бы только шутить и смеяться. Им не понять. Павлуха отдаёт долги! Вон у него сколько денег: «Мамке пошлю, Роману за питание отдам… Кому ещё?..»
Роман встретил Павлуху шумно. В комнате было много народа. Все сидели за столом и громко разговаривали. Здесь были Зина, Игорь и другие ребята.
— Здорово, Павлуха! — Роман стиснул его за плечи и подтащил к дивану. — Ты посмотри…
На диване в пелёнках лежал человек, крошечный, с наморщенным лбом и туманными синими глазками. Человек месил воздух красными пятками, красными кулачками и показывал мягкие дёсны.
— Мальчишка небось?
— Парень по всем категориям. Посмотри.
Павлуха сконфузился. Аня засмеялась. Она была худенькая и очень лёгкая. Казалось, что Анино платье надето на невесомое существо, которое бьётся и вздрагивает от радости и движется, движется…
— Поздравляю, — сказал Павлуха, стыдясь этого звучного слова. — Я тогда после зайду… Я неумытый.
— Ты что, штрейкбрехер? — сказал Роман. — Садись, выпьем за сына. — Роман подтащил Павлуху к столу, налил ему в стакан жёлтенького сладкого вина. — Давай… Ап!
Павлуха выпил, облизал губы. Парни и девчата за столом хвалили малыша, смеялись над Романом. А тот, не зная, куда себя деть, ухмылялся и хвастал:
— Телом весь в меня, а характером в Аню. Спокойный, порядок понимает, кричит только по заказу, когда есть захочет и когда мокрый.
Зина жевала конфеты и смеялась. Игорь разглаживал ногтем серебристые обёртки, которые она бросала в блюдце, и складывал их одну на другую, ровно-ровно, край в край.
— Мне из больницы звонили, — сказал он шёпотом. — Ты, Павлуха, молодец.
В углу стоял трёхколёсный велосипед, обвешанный пакетами и погремушками.
«Подарки, — сообразил Павлуха. — Смехота: только родился — и уже подарки. За что?»
Павлуха сунул руку в карман, нащупал там пачку денег и снова принялся считать: «Мамке тридцать рублей, себе на полмесяца. Роману за пропитание…» Он посмотрел на Романа.
Роман был громадным, весёлым, счастливым.
— Ешь, Павлуха, — говорил он. — Рубай колбасу, сыр голландский, шпроты. Закусывай. У меня сын…
«Не возьмёт, — тоскливо подумал Павлуха. — Ещё даст по шее, пожалуй».
Павлуха вытащил руку из кармана, слез со стула на пол. Он снял свой сапоги, потом прошёл босиком к велосипеду и поставил их там.
— Это хорошие сапоги, — сказал он. — Рыбацкие. Это от меня… Пускай носит…
Дубравка сидела на камне, обхватив мокрые колени руками. Смотрела в море.
Море напоминало громадную синюю чашу. Горизонт далеко-далеко; видны самые дальние корабли. Они словно поднимаются над водой и медленно тают в прозрачном воздухе.
А иногда море становится выпуклым, похожим на гряду чёрных холмов.
Оно закрывает половину неба. Чайки тогда вроде брызг. Чайки подлетают к самому солнцу и пропадают, словно испаряются, коснувшись его.
Дубравка пела песню. Она пела её то во весь голос, то тихо-тихо, едва слышно. Песня была без слов. Про птичьи следы на сыром песке, которые смыло волной. Про букашку, что сидит в водяном пузыре, оцепенев от ничтожного страха. О запахе, прилетаюшем с гор после дождя.
Пахнут розы. Пахнет прибой. Пахнут горы. Наверно, и небо имеет свой запах.
Дубравка пела о море, о зелёных волнах. Они бегут одна за другой, чтобы разбиться о камни.
Дубравка пела о людях. Люди встречаются и расходятся. К счастью, уходят не насовсем. Хорошие люди живут в памяти, даже говорят иногда, словно идут с тобой рядом. Об этих разговорах тоже поётся в Дубравкиной песне. Их нельзя передать просто. Они покажутся непонятными, может быть, даже смешными.
Дубравка пела о разбитой раковине, о странных мальчишках…
Песня её очень длинная. Может быть, не на один день. Может быть, не на один год. Может быть, на всю жизнь.
Камень стоял в море. Он давно оторвался от берега, сжился с волнами, с их беспокойным характером и, мокрый от брызг, сам блестел, как волна.
Дубравка приплывала сюда, взбиралась на эту одинокую скалу, когда ей нужно было разобраться в своих тревогах, сомнениях, обидах. Камень был её другом.
На берегу у самой воды бродили мальчишки. Они мелко шкодничали на пляже. Зевали от жары и безделья.
— Смотрите, какое облако! Это волна хлестнула до самого неба и оставила там свою гриву.
— Дура, — скажут они и добавят: — Поди проветрись.
Мальчишки — враги.
Ещё недавно Дубравка гоняла с мальчишками обшарпанный мячик, ходила в горы за кизилом и дикой сливой. Лазила с ними на заборы открытых кинотеатров, чтобы бесплатно посмотреть новый фильм. Потом ей стало скучно.
— Вот тебе рыбий хвост, будешь русалкой, — говорили мальчишки.
— Бессовестные обормоты, — говорила Дубравка. А почему бессовестные, и сама не могла понять.
Она смутно догадывалась, что теряет какую-то частицу самой себя. Раньше всё было просто. Теперь простота ушла. Любопытно и чуточку страшно.
В начале лета Дубравка записалась в драматический кружок старших школьников. Её не принимали категорически.
Староста сказал:
— Разве ты сможешь осмыслить высокую философию Гамлета? Ты ещё недоразвитая.
Руководитель кружка, старый, седой человек с очень чистыми сухими руками, усмехнулся.
— «Гамлета» мы ставить не будем. Его смогли одолеть только два великих артиста: Эдмунд Кин и Павел Мочалов. Не нужно смешить людей.
Это он сказал старшим школьникам, чтобы сбить с них спесь и поставить на место. Старшеклассникам всегда кажется, что они умнее всех. Но они слишком обидчивы и не способны к сплочению.
Они возмущались, доказывали, что «Гамлет» для них прост, как мычание. Перессорились между собой. И на следующий день согласились ставить «Снежную королеву».
Роль Маленькой разбойницы досталась Дубравке.
Потом все начали влюбляться. Мальчишки писали девчонкам записки. Девчонки смотрели друг на друга злыми глазами. Они жеманно щурились, поводили плечами и неестественно хохотали по самому пустячному поводу.
Мальчишки вели себя шумно. Авторитетно сплетничали. О понятном старались говорить непонятно. Много восклицали и очень редко утверждали что-либо. Уходя с репетиций, они выжимали стойки на перилах мостов, на гипсовых вазонах с настурциями, толкали девчонок в цветочные клумбы. Некоторые закуривали сигареты.
Дубравку они заставляли передавать записки и надменно щёлкали по затылку.
Сначала Дубравка вела себя смирно, терпела из любопытства. Потом начала грубить.
Девчонки говорили, забирая у неё письма:
— Опять послание. Надоело уже… Ты не разворачивала по дороге?
— Я такое барахло не читаю, — отвечала Дубравка.
Потом она укусила Снежную королеву за палец, когда та погладила её по щеке. Потом она взяла тетрадь, переписала в неё аккуратным почерком письмо Татьяны к Онегину и послала в запечатанном конверте самому красивому и самому популярному мальчишке — Ворону Карлу.
На следующий день мальчишки, кто силой, кто хитростью, заставляли девчонок писать всякие фразы — сличали их почерки с письмом. Только у одной девчонки они не проверили почерк — у Дубравки.
Дубравка сидела на стуле перед сценой. Ей хотелось забросать всех этих взрослых мальчишек камнями. Ей хотелось, чтобы взрослые девчонки натыкались на стулья, падали и вывихивали ноги. Она сидела, стиснув пальцы, и в глазах её было презрение, глубокое, как море у её камня.
К Дубравке подошёл старый артист. Он положил ей на голову сухую тёплую руку. Кивнул на сцену.
— Старшие школьники — бездарный возраст, — сказал он. — Им невдомёк, что самая прелестная сказка называется «Золушкой». Он ласково шевелил Дубравкины волосы. — Ты способная девочка. В тебе есть искренность. Кстати, почему тебя назвали Дубравкой?
— Не знаю…
— Красивое имя… Ты сможешь стать хорошей актрисой. Хочешь?
— Не знаю…
— Самая мудрая сказка на свете называется «Голый король». А искусство — это маленький мальчик, который сказал: «А король-то голый!» Значит, не знаешь, почему тебя назвали Дубравкой?
— Просто назвали — и всё.
Артист снял свою руку с её головы и направился к сцене, очень прямой, очень лёгкий, словно под одеждой у него были натянуты струны и они тихо звенели, когда он шагал.
После репетиции Дубравка шла позади ребят. Мальчишки ещё не угомонились — допытывали, кто отважился послать такое письмо Ворону Карлу. Девчонки отвечали уклончиво, будто знали, да не хотели сказать.
Дубравка забежала вперёд, забралась на решётчатый забор санатория. Крикнула с высоты:
— Это письмо написала я!
Снежная королева расхохоталась деревянным смехом.
— Врёт, — сказала она.
Дубравка перелезла через забор и ещё раз крикнула:
— Глупость вам к лицу! Всем, всем! Вы самый бездарный возраст!
Разбойники и тролли, потеряв своё степенство, полезли на забор. Но у Дубравки были быстрые ноги. Она знала отлично этот сад, принадлежавший санаторию гражданских лётчиков..
Потом она приплыла к своему камню. Был уже вечер. Она думала, почему так красива природа. И днём красива и ночью. И в бурю и в штиль. Деревья под солнцем и под дождём. Деревья, поломанные ветром. Белые облака, серые облака, тяжёлые тучи. Молнии. Горы, которые тяжко гудят в непогоду. А люди красивы, только когда улыбаются, думают и поют песни. Люди красивы, когда работают. А ещё знала Дубравка, что особенно красивыми становятся люди, когда совершают подвиг. Но этого ей не приходилось видеть ещё ни разу.
Волны шли с моря, как упрямые, беспокойные мысли. Они требовали внимания и сосредоточенности. Они будто хотели сообщить людям тайну, без которой трудно или даже совсем невозможно прожить на свете.
Волны следили за ходом времени. Они считали. «Р-ррраз!.. Два-ааа… Р-ррраз!.. Два-ааа…», — без конца, как маятник, непреклонный и вечный.
А на берегу лежали мальчишки — Дубравкины сверстники. Она изменила им, уйдя к старшим школьникам. Мальчишкам было досадно. В них жило чувство неудовлетворённой мести и мужского презрения.
Когда Дубравка вышла на берег, они окружили её кольцом.
— Эй ты, артистка из погорелого театра!
По лестнице на пляж спускались старшие школьники из драмкружка.
— Поддайте ей как следует, — сказали они и прошли мимо.
Дубравка опустилась на тёплую гальку.
Один из мальчишек, толстый, с большими кулаками, по прозвищу Утюг, толкнул её коленом в плечо.
— Поднимайся давай!.. Поговорить нужно.
Дубравка вскочила. Ударила Утюга головой в подбородок. Утюг опрокинулся навзничь. Перепрыгнув через него, Дубравка побежала к лестнице.
Мальчишки бежали за ней, как уличные собаки за кошкой.
У морского вокзала беспокойно кружились люди. Они только что сошли с парохода. Расспрашивали всех прохожих, как проехать к санаториям и домам отдыха.
Дубравка подбежала к молодой женщине с жёлтым кожаным чемоданом.
— Тётенька, можно я постою возле вас?
— Спасибо за честь, — сказала женщина. — Мне очень некогда. — Потом она увидела мальчишек.
Мальчишки смотрели на Дубравку хищными глазами и откровенно потирали кулаки.
— Трудно тебе живётся, я вижу. Ты не бойся, я тебя в обиду не дам.
— Я не боюсь. Просто их больше, — сказала Дубравка. — А вам в какой дом отдыха?
— Мне ни в какой. Я сама по себе.
Свет фонарей падал сверху на волосы женщины, зажигая в них искры. Её глаза мягко мерцали в темноте.
«Ух, какая красивая!» — удивилась Дубравка. Она осторожно взяла женщину за руку.
— Вы комнату снимать будете? Пойдёмте в наш дом. Мы живём в хорошем месте. Вам понравится, я знаю. Там есть одна свободная комната.
Всю дорогу Дубравка бежала боком. Она смотрела на женщину. Горло у неё пересохло от волнения. Дубравка глотала слюну и всё боялась, что женщина сейчас повернётся и уйдёт в другую сторону и след её затеряется в узких зелёных улочках.
«Разве бывают такие красивые?» — думала Дубравка. Она снова тронула женщину за руку. Спросила:
— Скажите, пожалуйста, как вас зовут?
Так они познакомились: девчонка Дубравка и взрослый человек Валентина Григорьевна.
Дом, где жила Дубравка, имел устрашающе весёлый вид. С одной стороны он был похож на кособокую мечеть, с другой — на греческий храм. Были здесь мансарды, мавританские галереи, крепостные башни, украшенные ржавыми флюгерами. Каменные и деревянные лестницы выползали из дома самым неожиданным образом. Одна из них, железная, даже висела в воздухе, как подвесной мост.
Дом покорял курортников своей безудержной фантастичностью. Вокруг него тесно росли кусты и деревья. Цветы пестрели на стенах, как заплаты на штанах каменщиков. Это были южные растения могучих расцветок и причудливых форм.
Валентина Григорьевна поселилась во втором этаже, в крошечной комнатушке, получив в своё распоряжение железную койку с сеткой, тумбочку, а также вид из окна на крыши, горы и море.
В небе тарахтел рейсовый вертолёт, летающий через перевал в душный областной центр. Ночь стекала с гор, наполняя улицы запахом хвои и горького миндаля.
Внизу, в такой же крошечной комнатушке, на такой же железной кровати, лежала Дубравка. Она думала о Валентине Григорьевне. Таких красивых женщин ей ещё не приходилось встречать в своей жизни ни разу. Может быть, это сумерки виноваты? Может быть, днём Валентина Григорьевна станет обычной? Вечером люди всегда красивые. Вечером не видны морщины. Дубравке было душно под простыней. Она встала с постели и, как была, в трусиках и майке, полезла на улицу через открытое окно.
— Сломаешь ты себе когда-нибудь голову! — сонно проворчала Дубравкина бабушка. — Куда тебя всё время носит?
— Я пойду спать в сад на скамейку, — шёпотом ответила Дубравка. — Разве это комната? Здесь кошка и та задохнётся.
— Иди. В твоём возрасте скамейки не кажутся жёсткими, — сказала бабушка.
Так же как и все постоянные обитатели дома, бабушка сдавала комнату на лето курортникам. Большой нужды у бабушки в этом не было, зато была большая привычка. Бабушка работала сестрой-хозяйкой в санатории металлургов. Она уходила на целые сутки, предоставляя Дубравку самой себе.
Если бы спросили Дубравку, хорошая ли у неё бабушка, она бы ответила: «Лучше и не бывает».
Дубравке не спалось. Она смотрела на окно Валентины Григорьевны, всё в серебристых лунных потоках. Скамейка качалась на гнилых столбиках-ножках. Дубравка ворочалась с боку на бок. Потом встала и крадучись пошла к санаторию учителей.
В большом доме с каменными колоннами свет был погашен. В окнах колыхались шёлковые занавески. Было похоже, что все отдыхающие сидят и курят назло врачам и белый дымок клубится возле каждого растворенного настежь окна. В вестибюле дремала вахтёрша, загородив лицо курортной газетой.
Вдоль песчаных дорожек, вокруг фонтана, который шуршал мягкими струями, жили цветы. Дневные цветы спали. Ночные цветы бодрствовали. Чёрные бабочки щекотали их хоботками и уносили на своих крыльях комочки пыльцы.
Дубравка посидела на каменной кладке забора. Потом тихо соскользнула в сад и, прикрытая кипарисовой тенью, побежала к клумбе с гвоздикой и гладиолусами.
Гладиолусы — очень изящные цветы. Ночью они напоминают балерин. Они будто поднялись на носочки и всплеснули руками.
Дубравка любила гвоздику. Ещё давно бабушка сказала ей, что гвоздика — цветок революции.
Дубравка осторожно срывала гвоздику с клумбы, стебель за стеблем. На заборе она перебрала цветы и, спрыгнув на тротуар, пошла к своему дому.
Бензиновый запах осел на асфальт жирным слоем. В гаражах остывали автобусы. Прогулочные катера тёрлись о причалы белыми боками. В стёклах витрин отражались холодные звёзды. Ночь подошла к своей грани. Она ещё не начала таять, но уже где то за горизонтом вызревал первый луч утра.
Во дворе Дубравка столкнулась с мужчиной. Он снимал комнату в Дубравкином доме. У него было двое ребят-близнецов. От мужчины пахло рыбой и табаком. Звали его Пётр Петрович.
Дубравка спрятала цветы за спину.
— Я вижу насквозь, — сказал мужчина, — ты от меня ничего не скроешь.
— И не собираюсь… — Дубравка встряхнула букет. — Я нарвала их в санатории учителей.
— Зря, — сказал мужчина. — В городском саду гвоздика крупнее.
Дубравка не ответила. Она поднялась на висячую лестницу. С лестницы на карниз. Мужчина смотрел на неё снизу и попыхивал папиросой.
Ну и пусть смотрит. Дубравка дошла до водосточной трубы и полезла по ней к башенке с флюгером. Ещё по одному карнизу она дошла до открытого окна Валентины Григорьевны. Посидела на подоконнике, свесив ноги, посмотрела, как мигает красноватый огонь на маяке. Потом влезла в комнату, нащупала на тумбочке стакан, налила в него воды из кувшина и поставила в воду цветы.
Обратно она ушла тем же путём.
Дубравку разбудило солнце.
На мощённой плитняком дорожке двое малышей в красных трусиках с лямками насаживали на прутья апельсиновые корки. Малыши били прутьями по подошвам сандалий. Апельсиновые корки летели, как жёлтые ракеты, и мягко шлёпались возле коротконогой белой собачонки. У собаки были страшные усы, лохматые брови, борода клином. Только глаза у неё были добрыми и чуть-чуть грустными. Она пыталась ловить апельсиновые корки зубами, даже грызла их на потеху малышам и морщилась. Потом она поднялась из уютной солнечной лужи под кустом, издала несколько звуков, похожих на кашель, и побежала на середину солнечной реки, которая называлась здесь улицей Грибоедова.
Собачонку звали Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий или попросту Вилька. Была она ничья и, возможно, поэтому никогда не голодала. Она зарабатывала хлеб собственной головой, кувыркаясь через неё; собственными лапами, так как умела ходить и на задних и на передних в отдельности. Она знала, что на человека можно тявкать не более трёх раз подряд, иначе тебя сочтут грубиянкой. И ещё она знала: показывать зубы в улыбке гораздо прибыльнее, чем скалить их просто так.
Малышей в красных трусиках звали Серёжка и Наташка. Брат и сестра. Были они двойняшками-близнецами. Когда они ревели, то становились друг к другу спиной, чтобы рёв слышался со всех сторон. Дрались плечом к плечу. Засыпали вместе и просыпались одновременно. По очереди они только задавали вопросы.
Малыши подошли к Дубравке.
— Ты почему на скамейке спала? — спросила Наташка.
Серёжке этот вопрос был неинтересен. Он, как мужчина, полагал, что человек может спать, где ему заблагорассудится. Он спросил:
— Скажи, кто главнее: колдунья, ведьма или баба-яга?
— Все главные, — ответила Дубравка. — Они различаются только по возрасту. Колдунья — это молодая девушка. Ведьма — женщина средних лет. Баба-яга — старуха.
— А есть колдовские дети? — тут же спросила Наташка.
Дубравка давно уже знала, что единственное спасение от вопросов — вопросы.
— Валентина Григорьевна не выходила? — спросила она.
Брат и сестра переглянулись. Сказали хором:
— Какая?
— Очень красивая. Она комнату в той башне снимает.
Дубравкина бабушка высунулась в окно и позвала Дубравку завтракать.
— Как только она выйдет, — наказала малышам Дубравка, — кричите мне.
Серёжка и Наташка важно кивнули.
Не успела Дубравка выпить кружку молока, как во дворе раздался крик:
— Дубравка, она вышла!
Дубравка выглянула в окно.
Посреди двора стояла Валентина Григорьевна. В руке она держала белую пляжную сумку. Платье на ней было тоже белое и узкое, в крупных пунцовых цветах.
Дубравка поперхнулась молоком. Днём Валентина Григорьевна оказалась ещё красивее.
Бабушка посмотрела через Дубравкину голову во двор.
— Радуга, — сказала она. — Дай бог, чтоб не мыльный пузырь.
«Радуга, — подумала Дубравка. — Почему нет такого женского имени?» И спросила вдруг:
— Это ты меня Дубравкой назвала? Почему?
— Так, — ответила бабушка.
Во дворе перед Валентиной Григорьевной, взявшись за руки, стояли Серёжка и Наташка. Они смотрели на неё и деловито кричали:
— Дубравка, она вышла!
Потом Наташка спросила:
— Почему вы такая красивая?
— Потому что я мою уши, — сказала Валентина Григорьевна.
Она хотела ещё что-то сказать, но тут из дома вышел мужчина с такими же тёмными глазами, как у Серёжки и Наташки. Он взял малышей за руки.
— Идёмте немедленно мыть уши. Я тоже буду мыть душистым мылом.
— Вам это вряд ли поможет, — насмешливо сказала Валентина Григорьевна.
— Спасибо, я буду мыть уши без мыла… — Мужчина улыбнулся и повёл ребят к набережной.
Валентина Григорьевна смотрела им вслед, покусывая губы, потом, спохватившись, крикнула:
— Пожалуйста! — и принялась разглядывать дом.
— Нравится? — спросил её кто-то сверху.
Она обернулась, подняла голову. На ступеньке висячей лестницы сидела Дубравка.
— Здравствуйте! — сказала Дубравка.
Встав на цыпочки, Валентина Григорьевна пожала Дубравкину руку, крепко, как хорошему, верному товарищу. Потом спросила, махнув сумкой в сторону набережной:
— Кто этот человек?
— Это Серёжкин и Наташкин отец, Пётр Петрович. Он всегда дразнится. У него не поймёшь, когда он говорит серьёзно. Он прозвал наш дом Могучая фата-моргана.
— Почему?..
— Ему так хочется. Он чудак.
Валентина Григорьевна ещё раз оглядела дом.
— Он и правда похож на фата-моргану.
— Может быть, — согласилась Дубравка, — только я не знаю, что это такое.
— Ничего, — сказала Валентина Григорьевна, — просто забавный мираж.
Мальчишки лежали на пляже вверх лицом. Они изо всех сил надували животы. Считалось, что к надутому животу легче пристаёт загар. Лежать с надутыми животами тяжело. Скоро мальчишки устали, повернулись к солнцу спинами.
— Попадись мне эта Дубравка! — сказал Утюг ни с того ни с сего.
Его друзья не шелохнулись. Они лежали, словно пришитые к земле солнечными нитками. Им было лень говорить.
Утюг был местный. Прозвище он получил за то, что не умел плавать, как это ни странно.
— Меня вода не держит, — объяснял он. — У меня повышенная плотность организма.
Утюг верховодил на берегу. Он бросал на спины загоральщиков сухой лёд, выпрошенный у продавцов мороженого. Ловил девчонок в верёвочные силки, закатывал им в волосы колючки. Но больше всего он любил посещать салон, где соревновались кондитеры. В этом салоне давали отведать любое пирожное, какое хочешь, душистые кексы и сливочное печенье. Нужно было только заплатить за билет, выслушать лекцию о белках, витаминах и углеводах. Пробовать можно бесплатно. Правда, очень скоро Утюга перестали туда пускать. У него оказался слишком большой аппетит и очень маленькая совесть. Утюга часто били. Но вчерашний Дубравкин удар Утюг считал оскорблением.
— Пусть только появится! — бормотал он. — Что лучше: леща ей отвесить или макарон отпустить?
— И того и другого, — предложил кто-то из ребят равнодушным голосом. — Чем больше, тем лучше.
— Её сначала поймать нужно.
— Вон она идёт! — крикнул Утюг, вскочив на ноги.
Мальчишки поднялись, стряхнули налипшую на животы гальку. Они сумрачно глядели на Дубравку. А та даже не повернула головы в их сторону.
Дубравка шла по пляжу с Валентиной Григорьевной. Это было очень приятно и необычно. Головы загоральщиков поворачивались им вслед. Взгляды были всякие: восхищённые, удивлённые, даже завистливые и злые. Не было равнодушных взглядов. Разогретые солнцем люди, обычно лениво уступающие дорогу, вежливо подвигались. Говорили «пожалуйста» — слово, которое не часто услышишь в магазинах, автобусах и на общественных пляжах.
Валентина Григорьевна и Дубравка выбрали место почти у самой воды. К их ногам подлетел волейбольный мяч. Какие-то загорелые парни прибежали за ним. Они разучились играть в волейбол и долго не могли подхватить мяч в руки. Они бы возились с мячом полчаса, улыбаясь и бормоча извинения, но Валентина Григорьевна сильным ударом отбросила злополучный мяч далеко за спину.
Потом по мелкой воде, громко хохоча и брызгаясь, прошли старшие школьницы из драмкружка. Они украдкой посматривали на Валентину Григорьевну.
— Дубравка, можно тебя на минутку? — сказала Снежная королева, грациозно изогнув спину.
— Что? — сказала Дубравка.
— Почему ты не ходишь в кружок? Ведь ты так хорошо играла, — ласково спросила Снежная королева, глядя через Дубравкину голову.
«Потому что вы злые кобылы, — хотела сказать Дубравка, — у вас только мальчишки на уме», — но промолчала.
— Кто эта женщина? — зашептали девчонки.
— Артистка из Ленинграда, — сказала Дубравка. — Народная артистка республики. Знаменитая.
Девчонки сдержанно загалдели:
— Я говорила!
— Нет, это я говорила!
И только Снежная королева, не в силах совладать с ревностью, пожала плечами.
— Для народной артистки она недостаточно интересная. Серые глаза, подумаешь! Чёрные кинематографичнее. И волосы…
— Нет, красивая! — возразила Дубравка. — Даже очень красивая, это всякий скажет.
— Красивая, — подтвердили остальные.
Дубравка фыркнула надменно и, выгнув спину, как это делала Снежная королева, подошла к Валентине Григорьевне.
— Жабы, — сказала она. — Лицемерки…
Потом мимо них прошли мальчишки… Утюг будто ненароком споткнулся и упал. Поднимаясь, он швырнул из-под ноги целый фонтан мелких камушков.
— Ладно, Утюг, — сказала Дубравка. — Запомни.
Валентина Григорьевна засмеялась.
— Смешная ты, Дубравка, — сказала она. — Ты, наверное, с целым светом воюешь.
— Хороших людей я не трогаю. А Утюг пусть запомнит.
Когда мальчишечьи головы круглыми поплавками заскакали на волнах, Дубравка скользнула в воду и поплыла вслед за ними.
Утюг порядочно отстал от приятелей. Он плыл, крепко вцепившись в надувной круг. Вдруг что-то цепкое обвило его ноги и с силой дёрнуло вниз. Страх — плохой товарищ. Утюг выпустил резиновый поплавок, заколотил руками по воде и тотчас окунулся с макушкой, блестяще оправдав своё прозвище.
Ноги его освободились. Утюг вынырнул, хватил ртом воздух и увидел прямо перед собой Дубравку. Она преспокойно лежала на его круге.
— Тони, — сказала она.
Утюг покорно утонул.
Через секунду он снова вынырнул на поверхность.
— Отдай круг!
— Бери, — сказала Дубравка и оттолкнула круг от себя.
— Ап… — сказал Утюг. — Ап… — Волна забила ему рот мягкой солёной пробкой. Он бултыхался, не надеясь на помощь Дубравки и стыдясь крикнуть в её присутствии. А она плавала рядом. И круг тоже плавал рядом.
Утюг тонул. Глаза его стали жёлтыми, выпученными, как большие янтарные бусины.
— Ладно, — наконец сказала Дубравка. — На сегодня хватит. — Она подтолкнула круг к Утюгу и, нырнув, скрылась в волнах.
Утюг выбрался на берег жалкий и обессиленный. Он уселся возле Валентины Григорьевны. Долго кашлял, поджимал живот и фыркал, выдувая воду из носоглотки.
— Тяжело? — насмешливо спросила Валентина Григорьевна.
— Эх, — хрипло сказал Утюг, — чёртово море!.. Чёртова Дубравка, плавает, как акула!..
А Дубравка топила уже другого мальчишку. Она плавала лучше всех на этом берегу. В море невозможно было поймать её.
— Пей нарзан. Хлебай! — говорила она, влезая на шею своей жертве. — В следующий раз не будете меня задирать.
С этого дня началась громкая слава Дубравки. Мальчишки мстили ей на берегу всеми средствами, пускались на недозволенные приёмы. Но Дубравку не так легко было застать врасплох. Она всё время ходила под надёжной защитой Валентины Григорьевны.
Дубравка топила мальчишек в море одного за другим. Потом она уплывала на свой камень, садилась там, обхватив мокрые колени, и устало смотрела в море.
Волны бухали тяжело и требовательно. Отступая от берега, они издавали такой звук, словно кто-то громадный всасывал сквозь зубы воздух. Волны поднимали гальку со дна. Круглые камни бежали за морем и грохотали. Казалось, проносятся мимо скорые поезда-экспрессы. Один за другим, один за другим. Куда они мчатся, в какую даль? К каким берегам, к каким океанам?..
Жёлтые пятна на воде сталкиваются, дробятся на сотни пронзительных вспышек. Чёрные мелкие крабы сидят в трещинах скалы, грызут слюдяные чешуйки. Крабы боятся всего, даже птичьих теней.
Отдохнув, Дубравка торопилась обратно на берег, к женщине с большими серыми глазами. В этой женщине был какой-то другой мир, ещё скрытый от Дубравки. Она даже не пыталась в нём разобраться. Но он тянул её сильнее, чем море, горы, сильнее, чем всякие яркие краски земли.
Иногда вместе с Дубравкой приплывала к камню Валентина Григорьевна. Дубравка показала ей раковину. Раковина лежала глубоко на дне, и никто не мог до неё донырнуть. Валентина Григорьевна попробовала это сделать. Она вылезла из воды бледная и долго не могла отдышаться. И долго у неё плыли круги перед глазами, завиваясь спиралями, как известковое тело раковины.
Валентина Григорьевна не мешала Дубравке воевать с мальчишками. Только просила:
— Не трогай, пожалуйста, Утюга в воде. Он и так наказан. — И спрашивала: — Из-за чего, собственно, разгорелась война?
Дубравка отвечала:
— Не знаю… Просто они все уроды. Противно на них смотреть.
Валентина Григорьевна смеялась.
Однажды вечером к Дубравкиному дому пришла делегация — драмкружок старших школьников вместе со своим руководителем.
Девчонки шли впереди. Они волновались, то и дело поправляли складки на юбках, неестественно приседали, поводили глазами в разные стороны. Мальчишки подобрали свои и без того поджарые животы. Никто из них не совал руки в карманы. Поэтому руки у них казались лишними. Старый руководитель то и дело покашливал. Он был в белом пиджаке. Лицо его было бледным и взволнованным.
Серёжка и Наташка играли во дворе в камушки. Они первыми увидели нарядную делегацию. Первыми успели задать вопрос:
— Вы к кому?
— Мы хотим видеть народную артистку республики, — пересохшими голосами сказали девчонки.
Серёжка и Наташка переглянулись.
— Какую?
— Такую…
Девчонки замялись. Потом одна из них, с голубым платочком на голове (в спектакле она играла Ворону Клару), выступила вперёд.
— Артистка такая… Волосы у неё каштановые. Пышные. Глаза серые. Большие-большие.
— Ага, — кивнули Серёжка и Наташка. Повернулись к делегации затылками, запрокинули головы и дружно закричали: — Валентина Григорьевна!
Валентина Григорьевна выглянула из окна.
— К вам вон сколько людей!
Валентина Григорьевна сошла вниз и с растерянным любопытством спросила:
— Вы действительно ко мне?
— Действительно, — ответила за всех девчонка с голубым платочком на голове.
Ребята, стоявшие в задних рядах, приподнимались на цыпочки, чтобы лучше видеть артистку. Руководитель застенчиво улыбался.
— Мы пришли пригласить вас на генеральную репетицию нашего драмкружка, — разрумянившись от собственной смелости, частила Ворона Клара. — Вы, как прославленная артистка, окажете нам честь. Мы будем очень рады. Мы все вас просим.
Валентина Григорьевна как-то жалобно улыбнулась:
— Но кто вам сказал, что я артистка?
— Мы знаем. Не стесняйтесь! — радостно закричал весь игровой состав «Снежной королевы».
— Нет, я не могу… Это недоразумение…
Видя, что дело принимает неожиданный оборот, старый артист поспешил к ребятам на помощь. Он с достоинством поклонился.
— Дорогой коллега! — сказал он. — Я двадцать лет назад покинул театр. Сейчас многое изменилось. У вас могут быть личные мотивы скрывать своё имя. Но просьба детей всегда была святой для артиста. Даже Василий Иванович Качалов, с которым я имел удовольствие работать на одной сцене…
— Это — недоразумение, — перебила его Валентина Григорьевна. — Никакая я не артистка. Я с удовольствием пойду к вам на репетицию. Но, ей-богу, я не имею никакого отношения к театру… Я просто инженер. Специалист по набивным тканям. — Она споткнулась на слове «специалист», посмотрела на артиста серыми испуганными глазами и добавила: — Я… Я могу показать документы… Извините меня.
— Извините её, — вмешались Серёжка и Наташка. — Она больше не будет.
Стало тихо.
Старшие школьники, казалось, перестали дышать. Но вот тишина сменилась насмешливым пофыркиванием мальчишек и возмущённым перешёптыванием девочек.
Старый артист замигал от волнения и, театрально приложив руки к груди, воскликнул:
— Простите, сударыня!
Потом он деланно засмеялся, стараясь придать недоразумению весёлый, непринуждённый оттенок. Старшие школьники его не поддержали. Они были уязвлены в самых высоких своих чувствах. Валентина Григорьевна сухо поклонилась и поспешно ушла к себе в комнату.
Снежная королева надменно вскинула брови.
— Я говорила: для актрисы она недостаточно интересна.
— По-моему, для актрисы она слишком интересна, — возразил ей Ворон Карл. — Это даже лучше, что она не актриса.
Старый руководитель смотрел на ступеньки лестницы, по которым ушла в свою комнату Валентина Григорьевна.
— Нет границ для прекрасного, — тихо сказал он.
Ворон Карл почесал затылок и вдруг засмеялся громко.
— Стоило унижаться! — фыркнул кто-то из разбойников.
— И всё-таки она красивая, — топнула ногой Ворона Клара.
Старшие школьники сердито смотрели друг на друга. Наконец кто-то предложил пойти «искупнуться». Кто-то принялся надувать волейбольный мяч. Кто-то принялся собирать деньги на билеты в кино.
— Попадись мне эта Дубравка! — сказала Снежная королева.
— А я вот.
Дубравка сидела на подвесной лестнице. Её заслоняли светлые листья алычи.
— Обманули дураков, — сказала она и добавила, посмотрев на старого артиста: — Это к вам не относится.
— Спасибо, — поклонился артист и зашагал от дома в сторону набережной.
— Ну ты и дрянь! — крикнула Снежная королева.
Один из мальчишек кинул в Дубравку щепкой. Ворон Карл опять засмеялся.
— Пойдёмте, — сказал он. — Ну что она вам плохого сделала?
— Ничего, — согласились мальчишки.
А девчонки ещё долго оборачивались и смотрели на Дубравку, щуря глаза, одни от злости, другие от недоумения.
Дубравке было грустно. Она долго смотрела в оконное стекло. Отражение в стекле немножко двоилось. Оно было похоже на старую засвеченную фотографию. Дубравка навивала на палец короткие жёсткие волосы и думала: «Будь у меня такие же волосы, как у Валентины Григорьевны, ни один мальчишка не посмел бы бросить в меня щепкой». Отражение колыхнулось. Это раму качнуло ветром. Но Дубравка успела заметить, как за её головой во дворе появилась Валентина Григорьевна.
Дубравка повернула голову. Валентина Григорьевна села на скамейку возле кустов. В руках она держала книгу, но не читала её, думала о чём-то.
Дубравка хотела подбежать к ней. Но тут из-за кустов вышел руководитель драмкружка.
«Извиниться хочет», — подумала Дубравка.
Старый артист опустился перед Валентиной Григорьевной на колено и заговорил, то взмахивая рукой, то прижимая её к груди. Дубравка услышала слова:
— Я потрясён. Это — наваждение… Я словно воскрес, увидев сегодня чудо. Вы — чудо!..
Артист порывисто приподнялся, и Дубравке показалось, что он весь заскрипел, как старый, рассохшийся стул.
— Эх… — сказал кто-то совсем рядом.
Дубравка посмотрела вниз. Под лестницей, прислонившись к стволу алычи, стоял отец Серёжки и Наташки.
— Красиво, — прошептал он. — Смотри, Дубравка, слушай. Сейчас вступит оркестр.
Валентина Григорьевна сидела растерянная и смущённая. Артист говорил что-то. Размахивал руками. Вскидывал резким движением лёгкие волосы.
Дубравка сунула в рот два пальца. Свистнула что есть мочи, резко, как ударила кнутом.
— Браво! — сказал отец Серёжки и Наташки.
Дубравка спрыгнула с лестницы. Независимо прошла по двору. Обернувшись у калитки, она увидела, как к Валентине Григорьевне и оторопевшему руководителю драмкружка подошёл Пётр Петрович.
Он сказал:
— Не нужно мыть уши душистым мылом…
— Да, — сказал старик. — Вы правы. Я смешон… Но я артист, этого вам не понять.
Дубравка шла по верхнему шоссе. Оно было очень прямым. Здесь собирались пустить троллейбус. Впереди на раскалённом бетоне блестели голубые радужные лужи. В них отражались облака и деревья. Когда Дубравка подходила ближе, они испарялись и вновь возникали вдали. Они словно текли по дороге сверкающей переливчатой радугой. Они появлялись в нагретом воздухе. Обманывали глаза.
Дубравка ушла по шоссе в горы. Она ходила там долго. А вечером она сидела на парапете набережной, слушала море.
Кто-то тронул её за плечо.
— Дубравка!
Рядом стоял старый артист.
— Дубравка, — сказал он, — я хочу тебе что-то сказать.
Дубравка независимо улыбнулась и заболтала ногами.
— Дубравка, извинись, пожалуйста, перед Валентиной Григорьевной за меня.
— А вы сами разве не можете этого сделать?
— Не могу, — сурово сказал артист. — Я сделаю это позже. И, пожалуйста, не воображай о себе невесть что… — Он помолчал и снова заговорил, но уже мягко, почти нежно: — Может быть, это хорошо, что ты не умеешь прощать. Но от этого черствеет сердце. Я не знаю, что хуже: быть мягким или быть чёрствым. Я знаю, например, что ты обо мне думаешь. Я на тебя не в обиде. Если человек вдруг упал, а потом высоко поднялся, то судить его будут по последнему… — Он не положил на Дубравкину голову своей руки, как бывало. Он просто сказал: — До свидания, Дубравка, — и пошёл на другую сторону набережной. Туда, где шумел народ, где витрины устилали асфальт тротуаров жёлтыми электрическими коврами. И снова Дубравке показалось, что у него под пиджаком звенят струны.
…Ночью Дубравка залезла в санаторий учителей и нарвала там букетик гвоздики.
Она пробралась по скрипучим карнизам, по ржавой водосточной трубе. Она уселась на подоконник в комнате Валентины Григорьевны и на испуганный голос: «Кто это?» — спокойно ответила:
— Это я, Дубравка. Я принесла вам гвоздику.
Валентина Григорьевна поднялась с кровати, уселась рядом с Дубравкой. Сказала грустно:
— Почему искусство такое… непримиримое? Почему так неприятно, когда тебя уличают в том, что ты не принадлежишь к нему?
— Это я наврала, что вы артистка, — сказала Дубравка.
— Зачем?
— Не знаю. Извините меня.
Валентина Григорьевна взяла у Дубравки гвоздику, поставила её в стакан с водой.
— Почему ты мне приносишь цветы?
— Это я знаю, — сказала Дубравка. — Я вас люблю.
Валентина Григорьевна прислонилась к стене.
— За что? — тихо спросила она. — Я ведь ничего не сделала такого… Я понимаю, девчонки иногда влюбляются в артистов, даже не в самих людей, а просто в чужую славу. За что же любить меня?
— Вы красивая… Бабушка назвала вас Радугой.
Валентина Григорьевна села на подоконник, свесила ноги и чуть-чуть сгорбила спину.
— У меня бабушка спросила, не влюбилась ли я в какого-нибудь мальчишку, — продолжала Дубравка, глядя, как переливаются огни вывесок и реклам на приморском бульваре. — Будто я дура. А вы знаете, иногда я чувствую: подкатывает ко мне что-то вот сюда. Даже дышать мешает, и я всех так люблю. Готова обнять каждого, поцеловать, даже больно сделать. Тогда мне кажется, что я бы весь земной шар подняла и понесла бы его поближе к солнцу, чтобы люди согрелись и стали красивыми. Мне даже страшно делается… Разве можно столько любви отдать одному человеку? Да он и не выдержит… А иногда я всех ненавижу. А мальчишек я ненавижу всегда.
Она замолчала. И ей показалось вдруг, что сейчас тишина разорвётся и кто-то злорадный захохочет над ней во всё горло. Потом она успокоилась, и тишина показалась ей значительной, наполненной внимательными глазами, которые благодарно смотрят на неё.
— Расскажи мне об отце этих малышей, Серёжки и Наташки, — сказала Валентина Григорьевна.
Какая-то смутная тревога подступила к Дубравкиному сердцу. Дубравка съёжилась.
— Зачем? — спросила она.
— Просто так… Мне кажется, он славный человек.
— Он странный… Купается ночью. От него табаком пахнет… Зачем вам?
Валентина Григорьевна смотрела на верхушки кипарисов, за которыми на морской зыби перламутрово мерцала лунная тропка.
— Красиво, — сказала она.
— Красиво… — прошептала Дубравка, поймав себя на том, что море и горы стали для неё скучными и мёртвыми, как пейзажи на глянцевитых сувенирных открытках. Она заторопилась домой. Прошла по карнизу и, расцарапав живот о проволоку на водосточной трубе, соскользнула на другой карниз и с него — на подвесную лестницу.
Она кое-что знала об отце малышей Серёжки и Наташки. Раньше она робела перед ним, как робеют ребята перед директором школы. Теперь она чувствовала к нему острую неприязнь.
Он работал в Ленинграде в научном институте. Делал какое-то важное дело. Жена его умерла, когда Серёжке и Наташке было по году.
Говорят, после смерти жены он целую неделю катал близнецов в двухместной коляске и не мог пойти на работу. Потом он забросил коляску, подхватил ребят на руки — отнёс в ясли. Когда малыши подросли, он отдал их в круглосуточный детский сад.
Нынче он приехал к морю на целых два месяца, потому что не отгулял положенный отпуск в прошлом году. Отдыхать он не очень умел. Сам с собой играл в шахматы. Уходил на колхозных сейнерах ловить ставриду. Серёжка и Наташка иногда по три дня жили на попечении соседей. Это он прозвал беспризорную собачонку Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий. Встречая курортных знакомых, он говорил:
— Одолжите тысячу рублей. Отдам в Ленинграде.
Соседи и знакомые конфузливо оправдывались, недвусмысленно пожимая плечами. Вскоре они перестали попадаться ему на улице, предпочитая при встрече перейти на другую сторону, или прятались в подъездах домов. А он ходил со своими ребятами или просто один, пропадал с рыбаками на море и, кажется, не жалел ни о чём. Его называли чудаком. Он мог смотреть не мигая. Мог мигать без причины и смеяться в собственное удовольствие.
Звали его Пётр Петрович.
Утром к Дубравке в комнату залезли Серёжка и Наташка.
— Дубравка, что такое лихая пантера? — спросили они.
— Вроде тигра, — сонно ответила Дубравка.
Серёжка и Наташка внимательно осмотрели её, даже пощупали пальцы на её руках и сказали:
— Почему тебя папа Пантерой назвал?
Дубравка вскочила:
— Он негодяй, ваш папа!
Близнецы насупились и молча полезли через окно на улицу.
— Он сам ещё хуже! — крикнула Дубравка, высунувшись из окна.
Во дворе стояли Валентина Григорьевна и Пётр Петрович. Сердце у Дубравки ёкнуло. Она хотела крикнуть: «Не ходите с ним на пляж!» Ей хотелось спросить: «Разве вам плохо со мной?» Но она с шумом захлопнула створки окна.
«Не пойду, — думала она. — Раз ей со мной неинтересно, то и не нужно. Не стану я ей навязываться. Выбрала себе этого… Я сейчас надену ботинки и пойду в горы».
Но вместо ботинок она натянула резиновые купальные туфли. Надела на голову белую абхазскую шляпу с бахромой, свой лучший сарафан и побежала на пляж. Она торопилась. Она боялась опоздать.
На пляже, у самой воды, двое взрослых и двое малышей играли в волейбол.
Валентина Григорьевна увидела Дубравку, улыбнулась и кинула ей мяч.
— Бей, Дубравка!
Дубравка ударила изо всей силы ногой. Мяч упал в море и заскакал на мелкой зыби у самого берега.
Серёжка и Наташка побежали за ним, сердито поглядывая на Дубравку. А она отошла в сторону, скинула сарафан, вошла в воду и поплыла. Нырнёт, вынырнет. Нырнёт, вынырнет. Она заплыла дальше всех.
С берега доносился едва слышный шум голосов, смех, похожий на хлопанье крыльев. Кто-то боязливый визжал. Дубравка поморщилась, перевернулась на спину. Она лежала на воде, раскинув руки. Вода прикрыла ей уши мягкими большими ладонями. Громадное небо сверкало, и глаза не выдерживали его блеска. Дубравка закрыла глаза, потом вдруг перевернулась на живот и резким кролем понеслась к берегу. Она отыскала среди купающихся человека с глазами тёмными, как у Серёжки и Наташки.
— Ну, держись!
Она нырнула и дёрнула его за ноги в воду. Потом забралась ему на плечи.
— Вот тебе!
Пётр Петрович сжал Дубравкины руки. Он погружался всё глубже и глубже. Он смотрел Дубравке в глаза, и было похоже, что он смеётся. Он словно хотел сказать: «Хорошо здесь, под водой».
«Что тебе нужно? Пусти!» — кричала про себя Дубравка. Она не успела вздохнуть перед тем, как упала в воду лицом. Ей было очень трудно сейчас. А Пётр Петрович подмигивал ей:
«Куда ты торопишься? Давай поплаваем… Ты ведь плаваешь, как акула…»
«Пусти!!!»
«Нет, ты посмотри, как здесь красиво…»
Солнце плавало под водой жёлтыми колеблющимися шарфами. Водоросли щекотали Дубравкины ноги. Упругая тяжесть сдавливала ей виски. Шея вздрагивала. Дубравка вспомнила лицо Утюга, когда он тонул возле своего круга. Она чуть не крикнула по-настоящему. Пётр Петрович выпустил изо рта большой пузырь. Пузырь побежал вверх, за ним побежали другие, помельче. Дубравкино тело рванулось к поверхности. Она почувствовала, что руки её освободились. Быстрее! Быстрее!.. И когда Дубравка глотнула воздуха, она всё ещё бешено колотила руками по воде, словно желая выпрыгнуть из неё вся. Небо кружилось. Горы кружились. Совсем рядом плавал мужчина. Он смотрел на неё с сожалением и приглаживал волосы.
— Привет! — сказал он.
Дубравка всхлипнула, отвернулась и быстро поплыла к своему камню. Она взобралась на камень и упала там, тяжело дыша. Ей не хотелось ни думать, ни шевелиться. Может быть, она и заснула бы даже. Но вдруг она услышала позади себя шорох. Вскочила и увидела злорадные лица мальчишек. Они подстерегали её здесь, за камнем, в воде. Теперь они шли мстить за обиды.
Камень высок. Очень высок. Прыгать с него невозможно. Внизу торчат из воды острые выступы.
— Попалась, артистка! — кричали мальчишки.
Позади них, сжимая в руке свой резиновый круг, карабкался толстый, усталый Утюг. Он кричал, отдуваясь:
— Сейчас мы отлупим тебя беспощадно!
На Дубравку посыпались мальчишечьи кулаки. Утюг не бил. Он только приговаривал:
— Я бы тебе дал. Только ты умрёшь от моего удара.
Потом он растолкал мальчишек, помог Дубравке встать и сказал добродушно:
— Слушай, согласна, что ты попалась? Дай слово, что больше не будешь нарзаном поить, тогда мир. А то смотри, сейчас ещё поддадим.
— Буду! — крикнула Дубравка. — Всё время буду!.. Мне на вас и смотреть-то смешно.
Она сделала несколько шагов и прыгнула с камня.
— Убьётся! — закричал Утюг.
Мальчишки подбежали к краю утёса. Они видели, как Дубравка, перелетев острые выступы, почти без брызг ушла в воду. Они проглотили завистливую слюну и честно выразили своё восхищение словами:
— Ох!.. Вот это артистка!..
Потом они горестно уселись на край скалы.
Утюг схватил свой спасательный круг, разбежался и ахнул вниз солдатиком. Вода больно хлестнула его по согнутым коленям, ударила в подбородок, вырвала из пальцев надувной резиновый поплавок.
Когда Утюг вынырнул на поверхность, он увидел пляшущих на камне мальчишек. Они орали ему приветствия. Неподалёку колыхался спасательный круг. Он прощально булькал, выпуская из разорванного бока последний воздух. Почти рядом плавала Дубравка. Она удивлённо и немного испуганно глядела на Утюга.
Утюг тоскливо отвернулся, приготовился тонуть и вдруг, сам того не заметив, поплыл к камню.
Обретённого так внезапно умения хватило ему ненадолго. Он медленно погружался.
— Набери воздуха побольше и ныряй, — услышал он возле себя голос Дубравки. — Не бойся, я помогу, если что…
Плыть под водой было легче. Утюг нырял и вновь выныривал, набирал воздух. Камень становился всё ближе и ближе. Дубравка ныряла рядом. Она вытащила обессиленного Утюга на острые выступы под скалой.
Над их головами промелькнул коричневый мальчишечий живот. Один, другой, третий… Мальчишки прыгали в воду.
— Тут на дне красивая раковина лежит, — сказала Дубравка.
— Умел бы я хорошо плавать, я бы её достал… тебе, — сказал Утюг.
— Она глубоко. До неё донырнуть трудно.
На выступы под скалой лезли мальчишки.
— Ай да Утюг! — кричали они. — Ай да мы!
— Нужно с камнем нырять, — сказал Утюг. — С камнем в руках.
После обеда Дубравка постучала в комнату Валентины Григорьевны.
— Вот, — сказала она, входя. И поставила на подоконник большую мокрую раковину. — Я её достала для вас. Это та самая… Из глубины… Я ныряла за ней с камнем. С камнем хорошо… Возьмите её с собой. Будете меня вспоминать.
Валентина Григорьевна хотела обнять Дубравку за плечи, но она выскользнула и побежала по лестнице.
Собака — друг. Собака всё понимает, но ничего не может сказать. Собака сочувствует молча, в этом её преимущество.
Дубравка сидела под лестницей, на соседских половиках, которые были вывешены на перила для сушки. Собачонка лежала у её ног. Она не знала, что в человеческом мире её называют Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий или попросту Вилька. Собака смотрела в заплаканные Дубравкины глаза и, конечно, не могла разобраться, почему плачет человек, если он не голоден, если его не побили палкой, не пнули ногой, не переехали хвост тяжёлым тележным колесом.
Дубравка ходила на рынок за рыбой для ужина. Когда она пришла, то увидела Серёжку и Наташку. Они сидели на корточках под окном Валентины Григорьевны и подбирали с земли яркие радужные черепки. Это была разбитая Дубравкина раковина. Из окна Валентины Григорьевны выглядывали сконфуженный руководитель драмкружка, Снежная королева, Ворон Карл, Ворона Клара и Пётр Петрович.
— Дубравка, — сказал Серёжка, — они пригласили всех на спектакль.
У Дубравки дрожали губы.
— Дубравка, — сказала Наташка, — они говорят: жаль, что ты не играешь. Ты хорошо играла…
Дубравка услышала стук каблуков. По лестнице спускалась Валентина Григорьевна.
Серёжка и Наташка подобрали обломки раковины, стали друг к другу спиной, готовясь зареветь.
Дубравка поставила кошёлку с рыбой на окно своей комнаты и побежала. Она слышала, как Валентина Григорьевна кричала ей вдогонку:
— Дубравка, Дубравка, вернись… Он ведь нечаянно…
«Он, — думала Дубравка. — Всё он…»
Дубравка спрыгнула с каменного забора позади дома на другую улицу и пошла по ней вверх к маленьким огородам местных жителей.
Вечером Дубравка забилась под лестницу. Стены здесь обросли плесенью. На старой паутине качались высохшие мухи. Мыши разгуливали под лестницей не торопясь. Собака Вилька приходила сюда ночевать.
— Вот, Вилька, как получается, — бормотала Дубравка. — Ты ведь сама знаешь. Тебе объяснять не нужно.
Собачонка прикрывала глаза. У неё были лиловые веки и сморщенный старушечий нос.
— Она такая красивая, а он… — вздохнула Дубравка.
Собака тоже вздохнула. Если бы она могла думать человеческими категориями, может быть, она и поняла бы смысл этого слова — «красивая»…
— Что она в нём нашла?! — крикнула Дубравка. — Он урод. Насмешник. Бесчувственный крокодил. Он обманет её и будет смеяться. Вилька, ты ничего не понимаешь в людях!
Собака положила морду на передние лапы. Она давно уже научилась разбираться в людях. Она различала их характеры даже по запаху. Если бы люди могли научиться этому искусству у бродячих собак! Но они не желают. Они предпочитают делать глупости. Вилька давно уже догадалась, что Дубравка встанет сейчас и побежит делать странные, ненужные вещи. Она даже прикусила зубами Дубравкин сарафан, словно хотела сказать: «Не уходи, пожалуйста, это тебе совсем ни к чему. Лучше давай выспимся». Но Дубравка пощекотала её за ухом, взъерошила шерсть на собачьей спине и выбралась во двор.
— Спи, — сказала она Вильке.
Потом Дубравка поднялась по висячей лестнице, перелезла с неё на карниз. Водосточная труба. Ещё карниз. Дубравка уселась на окне и тихо позвала:
— Валентина Григорьевна, вы спите?
— Иди сюда, — сказала Валентина Григорьевна.
Дубравка не шелохнулась. Спросила:
— Вы его любите?
— Дубравка…
— Он негодяй. У него пять жён. Шестую он отравил керосином. Он обворовал сберкассу. Он хочет убежать в Турцию.
— Дубравка, как ты смеешь!
— А вот смею. Он прохвост!
Валентина Григорьевна села на кровати.
— Уходи, — сказала она тихо и решительно. — Я тебя не хочу видеть.
Дубравка посопела немного и вдруг выкрикнула:
— А вы… Я тоже знаю про вас. Вы такая же, как и все!
Где-то у турецких берегов прошёл шторм. Он раскачал море так, что даже у этого берега волны налезали друг на друга, схлёстывались белыми гривами. Падали на берег, как поверженные быки, и с рёвом уползали обратно.
Ветер прогнал всех людей с пляжа. Большие пароходы поднимались над молом, словно хотели присесть на бетон, отдохнуть, отоспаться. Прогулочные катера и рыбачьи сейнеры плясали возле причалов. Было похоже, что они вот-вот начнут прыгать друг через друга.
Люди не подходили к каменному парапету набережной. Он уныло тянулся вдоль бухты, весь мокрый, весь в пене. Брызги долетали до витрин магазинов и кафе. Чайки, вытеснив жирных голубей, садились на крыши домов.
Дубравка лежала на пляже одна. Она знала секрет: если поднырнуть под первую, самую бешеную волну и подождать под водой, изо всех сил работая руками, пока над головой пройдёт вторая волна, то обратным течением тебя унесёт в море. И можно будет плыть, взлетая на гребнях. Небо закачается над головой, и берег будет то пропадать, то появляться. Люди на берегу станут размахивать руками. Говорить всякие слова о безумстве, но в этих словах будет восхищение и зависть.
Дубравка думала об этом просто так. Ей никого не хотелось удивлять. Ей казалось, что море специально разбушевалось сегодня, чтобы успокоить её и утешить. Море было красиво. Оно было красиво так, что все Дубравкины горести потеряли смысл. Она вдруг словно освободилась от всего тесного, неприютного, сковывавшего её последнее время. Потом Дубравка услышала голоса. Она обернулась, чтобы сказать людям: «Смотрите, какое море».
По пляжу шли Валентина Григорьевна, Пётр Петрович, Серёжка, Наташка, старый артист и Дубравкина бабушка.
— Что вам от меня нужно?.. — прошептала Дубравка. Ей стало страшно и одиноко. Она отступила к волнам.
— Дубравка! — крикнула Валентина Григорьевна.
Дубравка повернулась и, побежав вслед за уходящей волной, нырнула под другую, громадную, с опадающим белым буруном. Волна перевернула её, подмяла под себя и протащила по самому дну, по скользким камням. Потом её подхватило обратным потоком и унесло в море.
Дубравка не слышала, как закричали на берегу люди. Она медленно плыла, то поднимаясь вверх, то соскальзывая вниз с пологого загривка волны.
Неожиданно она увидела возле себя человека. Он улыбнулся ей тёмными глазами и крикнул:
— Погодка что надо. Привет!
Он подплыл к Дубравке, и она услышала другие его слова:
— Обратно на берег нельзя. Не получится без верёвок.
Дубравка поняла, что он хотел сказать. При больших волнах вылезти на берег им не удастся. Море ещё раз прокатит по скользкому дну и унесёт. Это только кажется людям, будто любое волнение — прибой, что все волны бегут к берегу.
Дубравка плыла к своему камню. Мужчина плыл рядом с ней, поглядывая на неё то задумчиво, то вдруг с затаённой нежностью. У камня он выдвинулся вперёд.
Волна прижала его к утёсу, потом потянула за собой. Одной рукой он крепко вцепился в трещину, другой подхватил Дубравку.
Волна опала, обнажив облепившие камень водоросли. Но за этой волной шла другая.
Мужчина подсадил Дубравку на выступ, а сам снова вцепился в трещину. Волна накрыла его.
Они лезли наверх. Впереди Дубравка, позади неё Пётр Петрович. С камня был виден берег. Он был недалеко. Метрах в трёхстах. На берегу бегали люди. Пётр Петрович помахал им рукой. Они замахали в ответ. Они кричали что-то.
— Благодарят за спасение, — усмехнулась Дубравка и подумала: «А может быть, он действительно меня спас?..»
Дубравка села на край камня. Ветер плеснул ей на грудь холодные брызги.
Волны у горизонта казались большими, гораздо больше, чем здесь, под камнем. Они возникали внезапно. Дубравке казалось, что камень движется им наперерез. У неё слегка кружилась голова.
Пётр Петрович сел рядом с ней.
— Наверное, катер придёт за нами. Белый катер… Ты не замёрзла? Надень мой пиджак.
— У вас ведь нет пиджака, — сказала Дубравка.
— Ну и пусть, — сказал мужчина. — Ты представь, как будто я тебе дал пиджак. Тогда будет теплее. Ладно?
Кожа у него на руках покрылась пупырышками.
— Хорошо, — сказала Дубравка. — Спасибо… Только он у вас немножко мокрый…
В классе тихо. Заядлые шептуны загляделись на жёлтых солнечных зайцев и замолкли.
У доски переминался с ноги на ногу коренастый толстощёкий Пашка Жарков. Отвечал он нудно, путано. Называл Короленко Владимиром Галонычем, а Тыбурция — паном Тридурцевым.
Учительница сидела подперев щёку рукой, недовольно хмурилась.
Но вот скрипнула дверь — и тишины как не бывало. Ребята задвигались, загудели. Пашка у доски приосанился, сказал смело:
— Мария Григорьевна, всё уже… Можно сесть?
Учительница вздохнула:
— Садись.
— Мария Григорьевна, на минуточку… — позвали из-за двери.
В щёлку ребята увидели высокого военного моряка и седую голову завуча.
Стоит только учителю выйти из класса, как у ребят сразу найдётся масса дел. Староста Нинка Секретарёва громко объявила, что если кто хочет пойти в ТЮЗ, то завтра нужно принести деньги. Пашка с ухмылкой доказывал, что точка во сто раз лучше двойки и даже тройки.
Учительница пробыла за дверью недолго. Она вошла в класс, легонько подталкивая перед собой чистенькую белокурую девочку с толстыми короткими косами. Мария Григорьевна была невысокого роста — только на голову выше Пашки и других ребят, но рядом с новенькой она казалась солидной и высокой.
— Познакомьтесь, — сказала она сразу всему классу, как могут говорить только учителя, — это ваш новый товарищ, Валя Круглова. Она приехала из Таллина и с сегодняшнего дня будет учиться у вас в классе…
Раскосый, чернявый Лёвка Ковалик (ребята прозвали его Кончаком) проворчал: «Очень приятно». А Витька насмешливо заметил:
— Какой это товарищ, это же просто девчонка!
Мальчишки заулыбались. Девчонки возмущённо загудели.
— Не болтай глупостей! — сказала Витьке учительница, а новенькой показала на свободную парту.
Новенькая села, выпрямилась, заложила руки за спину и словно окаменела в этой неудобной позе.
— Мумия египетская, — определил Кончак. — Слышишь, Витька, в классе нафталином запахло.
Витька шумно втянул носом воздух и раскатисто чихнул.
— Тебе дует! — сказала Мария Григорьевна. — Иди сядь к Вале.
Витька пустился в объяснения:
— А чего я сделал?.. Что, уж и чихнуть нельзя?.. — но, глянув исподлобья на учительницу, понял, что все его ухищрения бесполезны.
Он недовольно запихал книжки в портфель, постоял, посмотрел на закапанные чернилами половицы да так, с опущенной головой, и пошёл через весь класс на новое место. Расстёгнутый портфель он тянул за угол по полу, и весь вид его как бы говорил: «Что ж, сажайте с этой клюквой, с этой мумией… Мы ещё и не такое терпели». Подойдя к парте, Витька ворчливо скомандовал:
— Подвинь-ксь, ты… Расселась, как в карете.
Новенькая и без того сидела на самом краешке скамьи; она прижала локти к бокам и съёжилась.
Витька разложил на парте все свой книжки, тетрадки, карандаши, вынул даже завтрак, завёрнутый в пергаментную бумагу, затем развалился на скамейке и критически оглядел свою соседку.
Девочка отвернулась, подняла плечи.
Витьке был виден только её маленький, почти прозрачный нос. Витька поморщился, перевёл глаза на потолок, сделал вид, что изучает трещины на штукатурке, а сам думал: «Если по этому носу дать хорошего щелчка, то он, наверное, разлетится на сто кусков». Витькины пальцы уже сложились в упругое кольцо, но тут к их парте подошла Мария Григорьевна.
— Сядь как следует.
Витька неохотно выпрямился.
— Он же мешает тебе — чего ты молчишь?..
— Нет, он мне не мешает, — прошептала новенькая и уставилась большими испуганными глазами на Витьку…
Витька засопел, стал медленно краснеть… А Мария Григорьевна улыбнулась и направилась к своему столу.
Кое-кто из ребят бросал на Витьку с Валей любопытные взгляды. Пашка Жарков прикладывал руки к груди, вытягивал шею и закатывал глаза.
«Ладно, смейтесь — Витька покраснел ещё больше. — Смейтесь, смейтесь… А этой новенькой, Вальке, я покажу…» Для первого раза Витька пнул свою соседку ногой.
Она поморщилась.
«Молчишь?.. Ну, сейчас запоёшь!» Витька стал придумывать новую каверзу, но тут прозвенел звонок.
На перемене их парту окружили ребята. Девочки расспрашивали Валю, хорошая ли в Таллине была школа, Лёвка-Кончак кричал с подоконника:
— Крейсеры на Таллинском рейде есть?
Позади всех тянулся на цыпочках другой Витькин приятель, Генька, тоже хотел что-то спросить. Витька видел его белый лоб с блестящей серебристой чёлкой и большие застенчивые глаза… Геньку оттеснил Пашка Жарков, растолкал ребят и, бесцеремонно навалившись на Витьку, спросил:
— У тебя отец — этот военный моряк, да?
Витька чувствовал себя неважно, на него никто не обращал внимания, а главное — нельзя было выбраться: Пашка почти сидел на нём. Витька попытался его столкнуть, но Пашка небрежно щёлкнул его по затылку ладошкой.
— Ну, ты, сиди смирно! Видишь, я разговариваю.
Витька поймал быстрый взгляд своей соседки, стиснул зубы и выпрямился.
Пашка с грохотом растянулся в проходе. В наступившей тишине раздался чей-то испуганный смешок…
Все смотрели на Пашку… Он вскочил, выставил вперёд подбородок, поднял побелевшие от напряжения кулаки. Было в его позе что-то грозное, неотвратимое. Никто в классе не смел драться с Пашкой, не имел права: Пашка уже не раз доказывал это своей наглостью и крепкими кулаками.
— Не смей Витьку бить! — крикнул Генька и загородил Пашке дорогу.
Кончак спрыгнул с подоконника, но его сразу же оттеснили Пашкины «хвосты» — Севка и Савка.
Пашка локтем оттолкнул Геньку и подступил к Витьке вплотную. Он повертел у его носа кулаком, явно наслаждаясь тревожной тишиной и собственным величием. Но вдруг весь порядок расправы полетел вверх тормашками. Витька не побежал, не забормотал: «Я нечаянно… Ну, чего ты?..» — как это делали некоторые ребята при столкновении с Пашкой. Он шумно втянул носом воздух, серые, обычно добродушные глаза его стали колючими, холодными… Витька быстро пригнулся и резко снизу ударил в выпяченный Пашкин подбородок. Пашка отлетел к партам среднего ряда…
Со злым удивлением крикнул: «Что, меня?» — и снова бросился на Витьку.
Девчонки завизжали… Витька присел. Пашкин кулак прошёл у него над головой.
А в следующий миг Пашка уже лежал боком на парте, держался за живот.
— Аут! — завопил Кончак, вырываясь из ослабевших объятий Севки и Савки. — Аут!
Тяжело видеть поверженным того, кто долгое время олицетворял боевую славу класса, но мальчишки быстро пришли в себя от изумления. Они столпились вокруг Витьки, почтительно разглядывали его, подталкивали и похлопывали по спине.
Симпатии девчонок всегда на стороне побеждённого. Они сочувственно хлопотали около Пашки, красного от боли и ярости.
— Ребята, выходите из класса! — спохватившись, надрывалась Нинка Секретарёва. — Дежурные, чего вы смотрите!..
Витька первый вышел в коридор, стал там у окна.
В палисаднике перед школой томились кучи грязного снега. На участке, отгороженном деревянным заборчиком, где летом юннаты разводили цветы, чернели влажные прогалины.
Витька стоял и думал, почему из таких серых грязных куч бегут чистые ручьи… и что вот он ни с того ни с сего нажил себе грозного врага.
— Молодец, Витька! — восхищённо шептал ему в затылок Кончак. — Я всегда знал, что ты себя покажешь… В поддыхало — раз!
— В солнечное сплетение, — поправил Генька. Глаза его сияли, словно не Витька, а он сам поверг несокрушимого, надоевшего всем Пашку.
Витька приосанился.
— А чего? Подумаешь, Пашка! Да если посмотреть, то каждый… — Он не закончил фразы и тут же с надеждой спросил: — А я сильнее его?
— Не в этом дело, — начал было Генька. — Тс-с-с… — Лицо его стало бесстрастным, будто они разговаривали о погоде.
К окошку из класса шёл Пашка Жарков. По бокам, как почётный эскорт, шагали сухопарый, с красными веками Севка и маленький вертлявый Савка. Они шли лениво, небрежно, и в прищуренных глазах у всех троих был приговор.
Руки у Витьки дрогнули, он поспешно спрятал их за спину.
Пашка остановился в двух шагах, коротко сказал:
— Имеешь!..
Витька даже не сразу понял, что это значит. Он неловко, с какой-то дурацкой улыбкой переступил с ноги на ногу.
— Чего имею?..
Пашка презрительно скривил губы. Севка и Савка засмеялись.
И только когда Пашка отошёл, Витька понял, что это значит. Он крикнул им вдогонку:
— Посмотрим!
— Сказала бабушка, потеряв очки, — бросил через плечо Савка.
Кончак и Генька недовольно нахмурились.
— «Чего имею»! — передразнил Витьку Кончак. — Тоже мне непонимайка!
— Тут надо было. — Генька гордо посмотрел на воображаемого противника, выставил ногу вперёд: — Пишите завещанье капитан…
— Что я, артист? — огрызнулся Витька. — Как ответил, так и ладно.
Следующий урок был русский.
Витька, не глядя на Валю, забрал свой портфель и пересел на старое место, к Кончаку.
Мария Григорьевна, как только вошла и положила на стол журнал, тут же назвала Витькину фамилию. Она долго рассматривала его, и Витьке казалось, что в глубине её серых глаз спрятались лукавые смешинки; наверное, кто-нибудь уже наябедничал ей.
— Иди к доске.
Урок Витька знал, отвечал хорошо, только немного глухо.
— А теперь возьми свой портфель и отправляйся на то место, куда я тебя посадила.
— Не пойду… — Витька отвернулся к доске, забубнил упрямо: — Вы меня неправильно пересадили… Мы с Кончаком с первого класса дружим, а вы дружбу разбиваете…
Мария Григорьевна положила руку на журнал и тем же ровным тоном, каким задавала вопросы, повторила:
— Иди… И не пререкайся… А потом, чтобы я больше не слышала этой клички — Кончак. Ковалика зовут Лёвой.
— Всё равно не пойду, — упёрся Витька.
Мария Григорьевна поднялась, проговорила задумчиво:
— Ну что ж, может быть, мне уйти… У тебя сегодня воинственное настроение.
Витька смутился, растерянно посмотрел на ребят.
Кончак делал ему знаки: не валяй, мол, дурака. Генька кивал в сторону Валиной парты… Витька заметил круглые, выжидающие глаза Пашки и аккуратный Валин пробор: она по-прежнему сидела на самом краю скамьи и, наклонив голову, смотрела в тетрадь… «Чего доброго, маму вызовут», — тоскливо подумал Витька, взял свой портфель и поплёлся к Валиной парте.
«Всё равно к Лёвке пересяду», — успокаивал он себя и даже не стал ничего доставать из портфеля.
— Запомни, — сказала Мария Григорьевна, — теперь ты будешь сидеть здесь всё время, я предупрежу всех учителей. — Она стала объяснять урок.
А Витька проклинал сегодняшний день и угрюмо посматривал на свою чистенькую робкую соседку: «Вот грымза, маменькина дочка, это из-за тебя всё…»
Валя задвигалась: наверно, у неё заболела спина от неудобного сидения.
Витька вырвал из тетради листок, крупными буквами написал: «Сиди и не шевелись!»
Валя прочитала записку, замигала ресницами и отвернулась. Витька погрузился в свои мрачные мысли: «Пашка не зря сказал: „Имеешь“; наверно, сегодня будет ждать после уроков…»
Вдруг Витька заметил перед собой Валину руку с аккуратно подстриженными ногтями. Рука подвинула ему тот же листок бумаги и, словно испугавшись чего-то, быстро отдёрнулась назад.
«Послушайте, за что Вы меня ненавидите?.. Я Вам не сделала ничего плохого…» «Вы» и «Вам» было написано с большой буквы.
«То-то, — подумал Витька, — запела!» Потом он стал соображать, что бы ответить позаковыристее… Он ломал голову, вспоминал разные непонятные заграничные слова и вздыхал потихоньку… «Генька вот сразу бы выдумал что-нибудь такое…» Витька посопел, почесал за ухом и наконец приписал под Валиными ровненькими строчками: «Презираю девчонок!»
Валя прочитала, и лицо её стало таким обиженным, будто она хотела сказать: «Но ведь я же не виновата, что родилась девчонкой». А Витьке было наплевать. Он сразу проникся к себе уважением, нахмурился, скрестил руки на груди и просидел так до самого звонка.
На всех переменах Пашка шушукался с Савкой и Севкой. Они многозначительно поглядывали на Витьку, а после уроков первыми побежали в раздевалку.
— Наверное, опять драться надо, — сказал Витька Кончаку, — как ты думаешь?..
— Факт, — уверенно ответил Кончак. — Как дважды два… Ты только не теряйся… А если что, мы рядом будем…
— На случай провокации, — пояснил Генька и взял Витькин портфель.
На крыльце толпился почти весь класс. Некоторые мальчишки были серьёзны, как бы подчёркивая тем самым важность момента. Другие толкались, спорили и смеялись. Девчонки кучками ходили по палисаднику. Всем известно, что девчонки не меньше мальчишек любят смотреть драки.
Когда Витька, Кончак и Генька вышли на крыльцо, все смолкли, расступились. Витька шёл как по коридору, а в конце этого коридора, расставив ноги, набычив голову, стоял Пашка.
Витька не хотел драться. Он решил обойти Пашку, не задевать его. «Может, уладится?» — шевелилась в голове трусливая мысль.
Дорогу Витьке преградили ухмыляющиеся Севка и Савка… Генька и Кончак стояли позади, а за ними теснилась насторожённо-любопытная ребячья толпа. Витька оглянулся, понял: отступать нельзя, да и некуда.
— Ну, ты… — подошёл к нему Пашка, — может, прощения попросишь? Я добрый…
Витька нахмурился, вынул из карманов руки и, не говоря ни слова, влепил Пашке по носу сильный прямой удар. Пашка не ожидал такого решительного начала, но не растерялся и бросился на Витьку.
Минуты две они скакали друг перед другом, как боксёры, примеривались и прицеливались… Наконец Пашка улучил момент и ударил. Витька успел отскочить слегка в сторону. Кулак ожёг Витькино ухо, а сам Пашка, потеряв равновесие, повалился на своего врага. И тотчас Витька снизу ударил его в подбородок, схватил за ворот, сильно дёрнул на себя и отскочил. Чтобы не упасть, Пашка низко согнулся, побежал, часто перебирая ногами, и врезался головой в плотное кольцо ребят.
— Балет что надо, — съязвил Кончак.
Пашка ничего не видел… Окончательно выйдя из себя, он ринулся на Витьку… Но крепкий, хладнокровный удар бросил его на землю.
Добиться славы трудно, а рушится она в один миг.
Пашка сидел на мокром асфальте и тупо смотрел вслед уходившему Витьке. Он ещё не осознал, что произошло… И, только увидев, что ребята равнодушно обходят его, а некоторые даже бросают на него сочувственные взгляды, вскочил, погрозил кулаком и вдруг заревел, густо, с переливами.
— Всё равно имеешь!.. Берегись теперь!.. — бормотал он, размазывая слёзы по толстым щекам.
Рядом, растерянные, топтались Севка и Савка. На душе у них было гораздо хуже, чем у их ревущего патрона. Отсвет Пашкиной славы, которым они прикрывались, как щитом, погас совершенно неожиданно. Что будет?..
Витька шёл, окружённый ребятами. Он невпопад отвечал на разные: «Здорово ты его…», «Не будет задаваться!», «Давно его надо было проучить!»
Весь вечер Витька был не в себе. За ужином он плохо ел, не смотрел на мать. Его не покидало ощущение неловкости. Раньше он никогда не чувствовал себя героем, а, видимо, и к этому нужна привычка. Мать не приставала к нему с расспросами, но Витька то и дело ловил на себе её озабоченный взгляд.
На следующее утро Витьке не хотелось идти в школу. Но там могли подумать, что он струсил, и Витька пошёл. Он вышел из дому даже раньше обычного.
Солнце слепило глаза, оно было в каждом окне, в каждой льдинке. Вокруг капало, звенело… Около луж буйно дрались мокрые, взъерошенные воробьи. Витька отломил острую прохладную сосульку. На вкус она отдавала железом, а язык после неё стал шершавым. С крыш сбрасывали снег. Дворники кричали: «Берегись!»
Ребята, сбегавшиеся в этот час к школе, останавливались, смотрели, как плавно переворачиваются в воздухе глыбы слежавшегося снега, как они тяжело ухают об землю.
Витька тоже задрал голову. Маленькие человечки на крыше семиэтажного дома бесстрашно орудовали лопатками. Кто-то тронул его за рукав. Витька вздрогнул и обернулся. Перед ним стояла Валя.
— Тебе чего?
— Меня этот… Кончак послал, — запнувшись, сказала она и вдруг торопливо зашептала: — Не ходи к школе, там Пашка каких-то мальчишек привёл… Они тебя ждут.
Сердце у Витьки упало — вот она, расплата за вчерашнее геройство… Он опустил голову и глухо спросил:
— Сколько их там?
— Человек пять.
— А чего же Лёвка, Генька и другие ребята?
— Генька говорит: нельзя коллективную драку у школы устраивать… Ещё и за вчерашнее попадёт.
Витька посмотрел на Валю с какой-то обидой: «И чего Кончак эту Вальку прислал? Не мог уж сам прийти… Вдвоём бы пробились».
Валя, должно быть, угадала его мысли.
— Он бы сам пришёл, только за ним Пашка следит… Кончак тебя у окошка ждёт. Ты пройди в соседний двор, перелезь через забор в школьный сад с той стороны…
— Ладно, — кивнул Витька.
Валя постояла рядом, потом сказала: «Ну, я пошла» — и, не оглядываясь, побежала вдоль улицы. С крыши упала очередная глыба, высокий фонтан снега запорошил Валину фигурку в синем пальто, с выпущенными из-под берета косами. Но Витька даже не посмотрел ей вслед, он соображал, что же такое затеял Лёвка и у какого окна он его ждёт. Раздумывать долго было некогда. Витька направился в соседний со школой дом.
Большой асфальтированный двор дома был отгорожен от школы некрашеным дощатым забором. У забора высились поленницы дров, покрытые сверху досками, ржавым железом и толем.
Витька залез на поленницу, бросил через забор портфель и прыгнул в твёрдый талый снег. Потом по дорожке, утрамбованной ещё зимой лыжниками, побежал к школе. Он заглядывал в окна первого этажа, когда услышал свист над головой. Крайнее окно во втором этаже приоткрылось, и Витька увидел чернявую Лёвкину голову.
— По трубе. — Кончак показал пальцем на проходившую неподалёку от окна водосточную трубу.
— А портфель? Куда я его, в зубы, что ли?..
Лёвка закивал, шлёпнул себя по лбу: мол, блестящая мысль.
— Быстрее давай! Звонок сейчас будет.
Витька покрутился, пытаясь лезть с портфелем в руке. Никак!.. Тогда он зажал ручку портфеля зубами — во рту сразу распространился солёный, неприятный вкус кожи, — обхватил трубу руками и полез. Пальцы моментально озябли, шею ломило, сводило челюсти… На обхвате, поддерживавшем трубу, Витька сделал передышку. Во рту накопилось столько слюны, что она текла по подбородку, но сплюнуть было невозможно.
Кончак подбадривал Витьку из окна:
— Давай, давай… Тут самая малость осталась!
Окно приоткрылось пошире, рядом с Лёвкиной головой показалась Генькина.
Витька кивнул ему и полез дальше.
Самое трудное было перебраться от трубы к окну. За стенку не уцепишься, а ходить по карнизам без поддержки могут только лунатики, и то, наверно, это враки… Витька хотел рассердиться на своих товарищей за то, что они заставили его мучиться с портфелем в зубах, но тут из окна высунулась длинная швабра, которой нянечки подметают коридоры. Кончак и Генька осторожно, стараясь не задеть Витьку, просунули её конец между трубой и стенкой, за другой конец крепко уцепились сами.
Держась за швабру, Витька осторожно сделал по карнизу шаг, другой… У окна в его пальто вцепились сразу двадцать пальцев. Он благополучно спрыгнул на кафельный пол уборной, а забытая впопыхах швабра полетела вниз.
— Ладно, потом сбегаем за ней, — махнул рукой Лёвка. — Иди в класс; я твоё пальто на вешалку отнесу… Да быстрее, а то войдёт кто-нибудь… продраят за открытое окно.
Генька остался закрывать окно, Кончак помчался в раздевалку… А Витька, вытирая рукавом куртки подбородок, отправился в класс.
Звонок застал его у дверей. Ребята уже сидели на своих местах, только Пашка стоял в коридоре у окна.
Витька не утерпел, подошёл к нему и выглянул из-за его плеча на улицу. У входа угрюмо топтались мальчишки из соседней школы.
— Привет! — сказал Витька.
Пашка вздрогнул, повернулся. Нос его распух со вчерашнего, глаза растерянно бегали по сторонам… Как ни старался Пашка придать своему лицу независимое выражение, выглядел он всё же очень жалким.
Витька усмехнулся, пошёл в класс.
— Если ещё раз ребят позовёшь, буду бить тебя на каждой перемене.
Пашка засопел, пошёл следом.
— Ладно, ладно, — бурчал он не очень уверенно, — всё равно имеешь…
В класс на минутку заглянула Мария Григорьевна — был не её урок. Она подозвала Витьку и спросила с сожалением:
— Ты вчера ещё раз дрался?..
— Дрался… — больше Витька ничего не сказал. Ему хотелось оправдаться, пообещать, что он больше не будет, но он стоял насупив брови и отчуждённо смотрел по сторонам.
На уроке ребята, исключая, конечно, Пашкиных приятелей, посматривали на него с уважением и гордостью.
Валя по-прежнему сидела на самом краешке скамьи. Витька разглядывал её исподтишка, а один раз заметил, что она тоже смотрит на него. Он повернулся. Валя быстро отвела взгляд, а кончики ушей у неё порозовели. «И чего сидит на самом краю? — думал Витька. — Будто скамейки мало…»
— Чего на краю сидишь, подвигайся! — Витька сказал это грубовато, скорее приказал, но почему-то тоже покраснел и сумрачно отвёл взгляд.
На перемене к Витькиной парте подошли Кончак и Генька. Кончак многозначительно подмигнул в сторону Пашки, потом возбуждённо затараторил:
— Слышь, Витька, нам дядя из Антарктиды письмо прислал… Видишь, и марка какая, из Кейптауна… Южно-Африканский Союз — козочка в кружочке.
— Ну, не из Антарктиды, — уточнил Генька.
— Всё равно, — заспорил Кончак. — Там рядом… Сейчас они уже выгрузились на берег… Радио слушать надо, газеты читать… — Он мечтательно посмотрел на свою марку, почмокал и сказал не без бахвальства: — Попрошу дядю, чтобы пингвина привёз, а? Как вы думаете?..
Витька заметил, что Валя, убиравшая книги в портфель, прислушивается и с любопытством смотрит на Кончака.
— Подумаешь, пингвин, — произнёс он как только мог равнодушно, — никудышная птица…
Валя продолжала смотреть на Кончака с уважением; она словно не слышала Витькиного скептического замечания.
Витька врал редко, но сейчас нахмурился и стал придумывать, что бы сказать такое…
Но ничего в его жизни «такого» не было. Он вспомнил только, что соседка на днях рассказывала, как к Лесотехнической академии прибежали лоси, и выпалил оторопело:
— На нашу улицу сегодня два лося прибежали ночью… Витрину в цветочном магазине разбили и все гортензии поели.
Кончак, потянув себя за ухо, засвистел. Генька засмеялся во весь рот. Валя улыбнулась.
— Не верите? — загорячился Витька. — Факт, видел… Во… как вот доску. — Он показал на классную доску, которую Пашка вытирал тряпкой.
К Витькиной парте подошёл Севка — они с Пашкой были дежурными.
— Выходите, а?.. Класс проветрить надо…
В коридоре Витька криком доказывал, что видел лосей и даже помогал ловить… Но лоси убежали.
Кончак и Генька смеялись ещё громче.
— Ох, Витька, — хватался за живот Кончак, — ты бы его за рога и к фонарю верёвкой!.. — Он запрокинул голову и яростно затопал ногами, изображая рвущегося из Витькиных рук лося.
— Не умеешь врать — не берись, — заливался Генька.
Витька ожесточённо огрызался:
— Смейтесь, смейтесь… Всё равно ваш пингвин на экваторе сдохнет!..
В классе Витьку ждал сюрприз. Во всю доску был нарисован кривоногий лось, больше похожий на собаку, а рядом Витька, толстопузый, с длинным, как у Буратино, носом. Он держал лося за рога. И подпись в стихах:
Об этом узнает пусть публика вся:
Наш Витька поймал на Садовой лося.
Каждый, кто входил в класс, смеялся. Картину, конечно, нарисовал Пашка, а стихи написал Севка. Может быть, все приняли бы это за шутку, но Витька сам себе всё испортил. Он страшно разозлился, стёр рисунок и сказал с вызовом:
— Ну и поймал!.. Ха-ха-ха!.. Ничего смешного нет…
Ребята засмеялись ещё громче. Кончак даже приставил два пальца ко лбу и замычал по-телячьи… Только Севка заискивающе поддакнул:
— А что, может, и поймал… Правда, Витя?
— Поймал! — запальчиво крикнул Витька, уселся за парту и проворчал: — Смейтесь, смейтесь… И ты тоже смейся. Чего не смеёшься? — повернулся он к Вале.
Валя опять отодвинулась на самый край скамьи и втянула голову в плечи.
На уроке к Витьке стали приходить записки и картинки. Записки были написаны печатными буквами, но Витька точно знал, что их писал Пашка. Он погрозил Пашке кулаком. Тот пожал плечами, а в глазах у него светилось злорадство.
После уроков в раздевалке ребята мычали, спрашивали, какого роста лось и прочие глупости.
Витька молчал и был мрачнее тучи. Он растолкал всех, первым получил пальто и, не дожидаясь Кончака с Генькой, пошёл домой. Шёл он быстро, но у калитки его догнали Нинка Секретарёва и Валя.
— Всего хорошего… — Нинка фыркнула и проскочила вперёд. Конечно, она хотела сказать «лось», только побоялась.
Валя засмеялась, тоже хотела прошмыгнуть мимо Витьки, но он сжал зубы и выставил перед собой ногу. Валя споткнулась и с маху, во весь рост упала на дорожку.
— Хулиган, — сказала Нинка, а когда Валя поднялась, она вдруг взвизгнула и закричала: — Скорей, ребята, скорей!
На лбу у Вали краснела широкая ссадина. Кровь тоненькой струйкой бежала к виску. Валя прислонилась к калитке и смотрела на Витьку жалобно, как в первый день, словно хотела сказать: «Что я тебе сделала плохого?..»
Витька побледнел, шагнул к ней, чтобы чём-нибудь помочь, но его оттолкнули подбежавшие ребята.
— В школу её, к врачу!..
Мимо Витьки прошёл Пашка.
— Ага, Лось, теперь тебя из школы погонят.
Нинка Секретарёва словно этого и ждала.
— Распустился, — визжала она, — только и знаешь, что кулаками махать, герой!.. Вот подожди, будет совет отряда!..
Девочки взяли Валю под руки и повели в школу к врачу.
— Может, ты ей глаз повредил, — испуганно шептал бледный Генька.
Кончак почесал затылок.
— Да… И как тебя угораздило?
Генька перебил его, торопливо, словно схватил палочку-выручалочку:
— Ты нечаянно, да?
— Отстаньте! — бросил им Витька и вышел из калитки.
Кончак посмотрел ему вслед, покрутил головой и побежал в школу. Генька сделал несколько неуверенных шагов за Витькой, но тот даже не обернулся.
— Всё, — бормотал он, шагая к дому, — погонят меня теперь из школы… Мама плакать будет… На работу не примут — мал… Может, метрику подправить?.. — Потом он подумал о Вале, решил, что теперь она его, конечно, ненавидит. — Ну и ладно.
Матери дома не было, она приходила в пять.
Витька, не раздеваясь, сел к столу, подпёр голову кулаком. Щёки у него стали мокрыми. Стена и вещи казались туманными, расплывчатыми. Оттоманка, на которой он спал, была покрыта чистым чехлом; на ней лежали старательно вышитые подушки. И Витька понял: мама сделала их не из любви к вышиванию, а чтобы прикрыть глубокие впадины и выпирающие пружины… Покрывало на маминой кровати незаметно подштопано, — человек непосвящённый никогда и не догадался бы. А коврик над кроватью был таким ветхим, что мама просила у соседей пылесос, чтобы его почистить: боялась трясти на улице — вдруг порвётся.
«Заработаю денег, куплю маме новый ковёр, — подумал Витька, положил голову на руки и заплакал. Плакал он беззвучно, закусив рукав пальто. — И ковёр куплю, и шляпу с перьями, как у соседки… И новое платье шёлковое…» Наконец Витька поднялся, вытер глаза и нос углом скатерти, достал полотёрную щётку и начал тереть пол. Свирепо двигая щёткой по одному месту, он строил планы, жалостные и героические.
«Вот уберу сейчас комнату, записку напишу: „Мама, ты меня не ищи… Я тебя очень люблю…“» Иногда Витька останавливался, шептал: «Уйду из дому куда глаза глядят… На работу устроюсь куда-нибудь, юнгой например…» Он так размечтался, что не слышал звонка в коридоре, не слышал, как открылась дверь и вошли Кончак с Генькой.
— Витька, где ты?..
Витька вынырнул из-под кровати, уставился на гостей.
— Чего вам?
Кончак сел прямо на пол, по-турецки. Генька примостился на стуле около двери, снял шапку, пригладил свою серебристую чёлку.
— Она сказала, что сама споткнулась, понимаешь?
Витька потёр щёткой ножку кровати и ничего не ответил. Генька подтолкнул ногой Кончака; тот придвинулся ближе к Витьке и вдруг разозлился:
— Да брось ты свою дурацкую щётку!.. Понимаешь, пришёл директор; Нинка сказала ему, что ты Вальке ножку подставил, а Валька сказала: ничего подобного, что ты не подставил, что ты даже посторонился, пропустил её, а она сама поскользнулась и упала…
Витьке показалось, что он уже знал это раньше…
— Ну вот, — поблёскивая глазами, перебил Кончака Генька, — значит, тебе ничего не будет… Может, на совете отряда поругают за то, что с Пашкой подрался… Только мы скажем… Мы тебя защитим… А про Валю молчи.
Витька наклонил голову.
— Здорово она расшиблась?
— Ага, ещё у доктора сидит. — Кончак поднялся, дёрнул Геньку за воротник. — Ну, мы пошли.
— И нужно мне было с Пашкой драться! — тоскливо говорил Витька, провожая друзей до двери. — Не дрался бы, ничего бы и не было…
Генька удивлённо остановился.
— При чём тут Пашка?.. Он агрессор, узурпатор…
— И воображала, — добавил Кончак. — Правильно, что ты ему навинтил… Только смотри про Вальку не проболтайся, а то я тебя знаю… Ты можешь…
Витька закрыл за ребятами дверь и несколько минут ходил по комнате, размахивая полотёрной щёткой. На сердце была такая лёгкость.
— Всё в порядке, — ликовал он.
Потом Витька взял в буфете деньги и помчался за хлебом.
В кассу он пролез без очереди: «Тётенька, мне спешно, мне очень до зарезу!» А выскочив из булочной, вдруг столкнулся с Валей.
Голова у Вали была обмотана бинтом, поверх бинта надета синяя шапка. Косы с белыми бантами торчали из-под бинтов в разные стороны.
— Ты идёшь, да? — оторопело спросил Витька и покраснел так, что кожу на щеках защипало.
Валя остановилась.
— Иду…
Витька переминался с ноги на ногу, шмыгал носом.
Из булочной вышла какая-то женщина, посмотрела на Витьку, засмеялась.
— Вот ты куда торопился! Барышня тебя ждёт…
Витька окинул тётку ненавидящим взглядом, сказал:
— Это не барышня, а Валя.
Они шли осторожно. Валя на скользких местах держалась за Витькино пальто. А он смотрел на её забинтованную голову и думал: «Я теперь тебя в обиду не дам…» Вдруг Валя спросила:
— Ты про лосей наврал?
Витька опустил голову.
— Наврал…
— А зачем?
— Не знаю…
Они пошли дальше. Витькина сетка с батоном и половиной круглого хлеба била их обоих по ногам, но Витька так и не догадался взять её в другую руку.