Зеленый попугай

Осознавать мир и себя в нем я начал с запахов.

Самым ранним и самым чистым был запах мороза.

Деревья на набережной Невки еще не сбросили листву. Я стоял в коричневых чулках, в больших, как бы пустых, ботинках, в пальто, сшитом из бабушкиного.

Запах, склеивший мне ноздри, шел сверху — это был запах неба и небесных плодов, похожих на арбуз.

Наверное, до той минуты, когда запах мороза толкнул меня вообразить небесные плоды, я княжил в некой оболочке, в полупрозрачной сфере, где запахи, и звуки, и прикосновения неразделенны, и оболочка совершенна, как яйцо. От запаха мороза она рассыпалась, распорошилась в пыль, и отделились друг от друга земля, и небо, и вода. Я почувствовал, как пахнут камни мостовой, о которые я цеплялся носками башмаков, как пахнут стволы деревьев и чугунная решетка…

Город на той стороне реки отодвигался, менял очертания. Он звал меня. И до сих пор зовет. Я вижу его уже много лет в повторяющемся сне. Его широкие лестницы из гранита и песчаника становятся короче, фонтаны ниже и слабее. Он все больше зарастает скульптурой. Он прекрасен. Но стены его глухи, улицы пустынны…

Следующим по значению и по времени проставлен в моей памяти запах жареной миноги.

Я спускаюсь по лестнице с первого этажа. Медленно — нога за ногу. Солнце застеклило выход на улицу оплывающим от жара стеклом. Сквозь него не пройти, можно только пробежать, зажмурившись, и то сгоришь…

Но солнечная заслонка раскололась. Я даже звук запомнил: как будто лопнул сильно надутый оранжевый шар. В дверях возник парень громадный и веселый.

Разбитое солнце растеклось у его ног. Он стоит в солнечной луже в белой рубашке, подпоясанной узким лаковым ремешком, в холщовом фартуке, в сандалиях на босу ногу. На голове у него противень с жареными миногами.

Я уже знал тьму запахов: и травяных, и мыльных, манящих и пугающих, но парень вносит такой запах, что можно растеряться и заплакать. Запах обеда с гусем в квартире доктора Зелинского, куда меня, чисто одетого, водили открывать рот и говорить: «А-аа», был тише.

Я вижу себя, вжавшегося между стойками перил. Вижу свои пальцы, свои коленки, стриженую голову — все бледное, наверно, я болел. Вижу свои глаза, обращенные к пуговице на груди парня.

Парень приседает передо мной, лицо у него гладкое, зубы ровные. Он улыбается, тянет меня за мочку уха и свистит, и подмигивает, заводит руку вверх, берет с противня миногу и дарит ее мне. И я, судорожно счастливый, сжимаю миногу в руках. Мне она не страшна. Я не числю ее похожей на змею. Я еще не видел змей. Я дотрагиваюсь до ее прожаренного тела языком и вдруг сознаю, что мальчику, поедающему леденцовых петухов, пряничных коней и сдобных птичек, запах и вкус миноги не осилить и не осмыслить. А парень двумя пальцами легонько защемляет мой нос и через этот жест становится мне другом: я знаю, что он сочувствует мне и на меня надеется.

Я отношу миногу матери. И она, боящаяся змей, брезгающая даже формой змеи, бросает миногу в помойное ведро и за что-то ругает меня — но это уже обыденное. Чудо свершилось, и ей его не разрушить. Парень с миногами мой друг, и я ухожу в угол разговаривать с ним о том, что пескарь и колюшка, мол, тоже рыбы, но минога с ними водиться не будет, и с карасями не будет, потому что минога из глубины…

Третий запах — запах ружейного масла!

Он не привязывает мои чувства к войне, для войны есть другие знаки, он возвращает меня к запаху мороза, к запаху жареной миноги, к робкому пониманию любви, одиночества и бессмертия…

Шарманщик был высок и сутул, с красным, скрутившимся колбасой шарфом, перекинутым через плечо. На шарманке малиновый бархатный верх с кисточками-бомбошками… А попугай на шарманщиковом плече — зеленый. Он чистит широкий клюв о седые спутанные волосы хозяина и кричит: «Ангел мой… Шампанского сюда!» Он с поворотом ходит по хозяйскому плечу и, когда шарманщик поет «Разлуку», он кланяется.

Шарманщик стоял у нашего дома, крутил шарманку и выпевал, обратив лицо к верхним этажам, что вещая птица-попугай с Мадагаскарских островов предсказывает всю судьбу наперед за пятак.

Желающие знать «судьбу наперед» вокруг шарманщика не толпились, на вещую мадагаскарскую птицу не напирали — выскакивали из парадной по одной, в основном молодые беззаботные няньки, бросали пятаки в раскрытую баночку из-под монпансье — чтобы звякнуло, и опускали глаза, словно перед попом. За тем, чтобы звякнуло, попугай следил строго: если не звякнет, то и не спрыгнет он с шарманщикова плеча, не вытащит из картонной коробки сложенное в виде пакетика с аспирином предсказание судьбы.

Попугай опускал пакетик на малиновый бархат, подталкивал его клювом к девице и спешил отойти.

Девицы читали предсказания, шевеля губами, или вслух по складам. Некоторые просили ребятишек из толпы прочитать и краснели. Отходя от шарманщика, они чаще всего улыбались. Лишь одна женщина в черном платке, прочитав предсказание, плюнула и бросила его на землю. Какая-то девчонка маленькая предсказание подобрала.

Шарманщик пел «Разлуку» высоким с трещинкой голосом. Попугай кланялся, кричал: «Шампанского сюда!» Ребятишки, и я в их числе, пялились на него и умоляли: «Скажи — попка-дурак».

Шарманщик закрыл баночку из-под монпансье крышкой, сунул ее в карман, завалил шарманку за спину и пошел, прихрамывая.

Ребятишки тронулись всей толпой — за шарманщиком ребятишки всегда идут. Объясняли друг другу устройство шарманки и способы дрессировки попугаев, среди которых самые звери — какаду. «Какаду даже „Интернационал“ могут. Они тоже, считай, угнетенные».

Я трусил позади всех.

Помню, как с замиранием сердца перешел мост.

В небольшой толкучке с горячими пирожками, пивом и бросанием ножей на сюрприз шарманщик остановился, завел свою музыку.

Толпа ребятишек распалась. Кто куда побежал: кто к ножам, кто к молоту-силомеру, где для размаха желательно снять пиджак и отдать ухажерке, кто искать балаган, где показывают бородатую женщину-великанку. За отдельную плату, говорили, она садится на две табуретки, и они — в щепу.

А я хотел, чтобы меня заметил попугай. И не одним глазом, то ли правым, то ли левым, но двумя сразу, тогда бы я его понял. Глаза его состояли из разноцветных кружков — мне казалось, они вращаются в разные стороны. Зеленые перья блестели. Попугай встряхивал ими, и я надеялся, что на мое счастье хоть одно перышко выпадет, ведь у курицы-то падают.

Желающих узнать судьбу было мало, наверное, здесь узнавали ее другими способами. Взрослые люди, мне это было совсем непонятно, добивались, некоторые даже с возмущением и бранью, чтобы попугай сказал: «Попка-дурак». Иные спрашивали: «Матом можешь?»

И мы пошли на другое место.

На улице было много ярких афиш — я понимал их как украшение. Мне казалось, что на улице всегда праздник, что в гривы лошадей всегда вплетены банты. Везде торговали с лотков: котлетами, картофельным пюре с огурцом, мороженым, сластями и печением.

Трамваи прогромыхивали на стрелках. Автомобиль иногда проезжал.

Меня начал одолевать голод. Но я неотступно шагал за шарманщиком. Попугай суетился у него на плече. Вдруг, глядя на меня, он закричал по-птичьи. Шарманщик остановился, повернулся ко мне медленно и как бы со скрипом.

— Зачем ты за мной идешь, мальчик? — спросил он. — Тебе нравится музыка?

Я показал на попугая.

— Тебе нравится эта птица?

Я кивнул. Шарманщик снял попугая с плеча — посадил на палец. И, сидя на пальце, попугай отчетливо произнес: «Дур-рак».

— Вот так-то, — сказал шарманщик. — Иди домой. Тебя, наверное, мама ищет.

Я тут же вспомнил о маме и побежал. Но бежал я не домой, я бежал от обиды.

Бежал до тех пор, пока не врезался в ноги милиционеру.

— Ты чей? — спросил он, придержав меня за плечо.

— Мамин, — сказал я.

— Понятно. А где ты живешь?

— В большом сером доме, — сказал я.

— А как к твоему дому идти?

И тут до меня вдруг дошло, почему попугай назвал меня дураком, и как водой окатило: я заблудился! Мама часто говорила мне: «Не ходи за мост». И ремнем трясла, чтобы я осознал, значит.

— Потерялся, — сказал милиционер. — Понятно.

А я шумнул носом.

Он подал мне руку, и я вцепился в нее, как в спасительный плот. Он был блекло-синий — милиционер, — все на нем было блекло-синее, кроме сапог. Пахло от него сапожной ваксой и махоркой.

— Почему ты мамкин, а не папкин? — спросил он меня, помолчав.

— Папка уехал, — сказал я, не подозревая по своему простодушному невниманию к родителям или, может, из-за родительской скрытности, что отец навсегда уехал, что с этих пор он будет у меня лишь в анкете, а потом и в анкете я стану писать: «Сведений об отце не имею».

В милиции пахло духами. Женщина с губами розочкой и длинными в два ряда бусами подносила к лицу платок, вздыхала, и тогда в милиции, на мой взгляд, нечем было дышать. Я не любил духов, их запах говорил мне о ссадинах и синяках: мама не пользовалась ни зеленкой, ни йодом, она смачивала мои болячки одеколоном или привязывала к ним столетник.

Душистая женщина плакала. А за барьером сидел усатый, смотрел на нее с неприязнью и говорил, будто спички чиркал:

— Перестаньте, Водовозова.

И я понял, что он командир над всеми.

— Найденыш, — сказал командир про меня. И на немой вопрос моего милиционера ответил: — Не заявляли еще.

Мой милиционер закурил, заговорил о чем-то с другими милиционерами и все держал меня за руку, иногда пожимая ее — давал понять, что он обо мне помнит и думает.

В отделение ввели раскровавленного парня. Водовозова зарыдала, буквально затопив милицию запахом своих духов.

— Плотников, отведи мальца, — велел командир.

Мой милиционер, он же Плотников, ничего не ответив, открыл дверь, обитую клеенкой, и втащил меня в комнату довольно большую, квадратную, с зарешеченным изнутри окном. В этой комнате мне предстояло прожить до утра.

Справа от двери в углу стоял сундук старого красного лака. Отступив от стены, чуть ли не посередине комнаты, высилась круглая черная печь. Между сундуком и печкой была стойка с винтовками. Над ней портрет Ленина в рост. У окна стоял стол, покрытый кумачом. На нем лежали газеты и журналы.

Плотников посадил меня на сундук.

— Посиди, я сейчас.

Он вышел и вскоре вернулся с черным полушубком. Снял меня с сундука, постелил полушубок и посадил снова. От полушубка шел деревенский запах. Я вспомнил бабушку и овец. Овец почему-то во всей деревне поголовно Борьками звали. И еще я каким-то неведомым чутьем понял, что не только я из деревни прибыл, но и сам Плотников тоже.

Он снова попросил посидеть меня и ушел. Теперь он отсутствовал дольше. Вернулся с миской горячей гречневой каши с топленым маслом и куском хлеба.

— Поешь нашего ужина, — сказал он. — У нас питание хорошее.

Я ел, пока ложка не выпала у меня из руки, и я не заснул.

Когда я проснулся в первый раз — за столом сидели милиционеры, тихо, чтобы меня не разбудить, играли в домино. Я уставился на них. И они на меня уставились с любопытством.

— На двор хочешь? — наконец спросил один из них, совсем молодой. Я кивнул.

По дороге в уборную я вопрос задал — не нашлась ли мама?

Милиционер сказал, что в соседнее отделение милиции поступило заявление от одной гражданки о пропаже сына. Утром будет опознание.

— А если она ошибется? — спросил я. — Если она чужая?

— Как же она ошибется, если тебя увидит? Матерь не ошибается. Моя так, к примеру, сразу скажет: «Серега» — и за ухо. И не посмотрит, что я в милиции.

Мы вернулись, и я снова уснул.

Когда я проснулся во второй раз, в комнате был только Плотников. Он сидел на табуретке возле сундука и держал в своих огромных руках мою руку. Он легонько распрямлял мои пальцы, рассматривал их и как бы гладил. А на нижнем его веке дрожала влага. «Плачет, что ли? Может, в деревне у него сын остался или дочка, как я, такие. И он скучает по ним».

— Дядя Плотников, ты что? — спросил я тихо. — Ты не горюй.

Он еще подержал мою руку, встал и, вздохнув, пошел к окну.

— Спи, — сказал он. — Еще ночь.

Был он без сапог и без ремня. Ремень его с наганом лежал на столе, сапоги стояли у печки.

«Может, он спать хочет, а я его место занял», — я подвинулся к стенке.

— Дядя Плотников, — я сказал, — ложись. Мы поместимся…

Он улыбнулся, припал лбом к железным прутьям, загородившим окно.

— Нам спать нельзя, не положено — служба… А это, — он смешно лягнул ногой, — сапоги я снял, чтобы ногам отдых дать. Они раненые, ноги-то. Устают… — Он смотрел в темную ночь за окном, и его плоская костистая спина была какая-то незащищенная.

Вот тогда я и услышал запах. Я его и раньше чувствовал, но ни к чему применить не мог — запах шел от винтовок, стоявших в стойке. Я потрогал одну, понюхал руку. Рука стала масляной, она пахла то ли горящей свечкой, то ли мокрым железом.

В дверь просунулся молодой милиционер Серега, сказал шепотом:

— Плотников, по тревоге… — Он вошел в комнату, взял из стойки винтовку. Потом одной рукой пересадил меня на стол и открыл сундук. Как я сейчас понимаю, в сундуке в подсумках лежали патроны. В комнату один за другим быстро входили милиционеры, не суетясь и не разговаривая, брали винтовки, патроны и уходили. Уходя, каждый из них погладил меня по стриженной наголо голове, и запах ружейного масла как бы вошел в меня, слился с моим собственным запахом. Плотников сапоги надевал, наган проверил. Он и пересадил меня обратно на сундук. И тоже по голове погладил.

— Ты первый-то не иди, — сказал я ему вслед.

Он дольше, чем можно было по тревожному положению, смотрел на меня, сгоняя складки на гимнастерке от живота к спине, и я понял — пойдет.

Я ждал его…

Без винтовок стойка выглядела лишней в этой комнате, которая сразу же стала похожей на сельсовет. Но именно схожесть с сельсоветом или жактом, где моя мама иногда мыла полы, успокоила меня, я подсунул кулак под щеку и уснул.

Когда я проснулся, винтовки стояли в стойке. На столе горой лежали подсумки. А по кумачовому полотнищу, заменяющему скатерть, угрюмо, даже свирепо, расхаживал зеленый попугай. Он отрывал от газет и журналов ленты и швырял их на пол. И что-то говорил. И вздыхал, как вздыхают люди. Услыхав мое шевеление, он вспорхнул и уселся на одну из винтовок.

«Принесите шампанского», — сказал он.

Потом попугай долго плакал. И я уверен, что он плакал на самом деле. Потом крикнул голосом Плотникова: «Руки!» — и затрещал, затопал, заголосил…

От винтовок шел запах, как будто ударили камнем по камню.

Мне стало страшно. Я забился в угол и закрылся с головой полушубком. Внутри меня все оцепенело от чувства беды. Попугай не кричал — он скрипел, как скрипит на ветру не подпертая створка ворот. От овчины шел запах зимы и печки. Я заплакал и, наверно, от слез уснул.

Проснулся потому, что меня трясли.

Надо мной склонился Серега.

— Вставай, — сказал он. — Твоя мамка пришла. Опознание будем делать.

Попугай сидел на винтовке, как на вершинке ели. Не шевелился и не дышал. Глаза были крепко закрыты.

— Хозяина его убили, — сказал Серега. — Топором. А Плотников велел тебе привет передать и еще на гостинец. Плотникова в госпиталь отвезли. И чего в милицию пошел такой старый? И ноги больные. Не смог отпрыгнуть-то… — Серега шарил по карманам, — хлопал себя по груди и краснел. — Где же он?.. Куда ж я его?.. Неужели потерял?.. — Но вот лицо его расплылось, он вытащил из кармана пятак и вложил мне в руку. — Конфет купишь…

Мама стояла у барьера сердитая и невыспавшаяся. Но все же бросилась ко мне, когда меня вывели.

— Опознаете? — официально спросил Серега. — Ваш ребенок?

— А вот я ему сейчас всыплю, тогда он сам скажет, чей он…

В комнате за моей спиной раздался крик: «Руки вверх! Принесите шампанского!..»

Мама побледнела, схватила меня, но я вырвался, бросился было забирать птицу себе — по моим чувствам не могла она быть одна.

Милиционеры поняли мои намерения.

— Мы его Плотникову хотим, — сказал Серега. — Они с Плотниковым теперь вроде сродственники. Две сироты. Им и поговорить есть о чем.

Они проводили меня на улицу.

Было раннее утро. Катили, дребезжа и позванивая, первые трамваи. Мама хотела взять меня за руку. Я не дался. С нею рядом пошел.

У моста через Невку дремала торговка-лоточница. На лотке были папиросы, спички, леденцы, «сен-сен» и табак.

Я шагнул к ней. Мама схватила меня и сказала с угрозой, что денег на сласти у нее нет, тем более что я никаких сластей не заслуживаю, а заслуживаю порку.

Я разжал руку и показал ей пятак. В воздухе, очистившемся за ночь от густых дневных ароматов, тонко запахло ружейным маслом и теплой медью.

Мама спросила с ехидцей:

— Что это ты им так полюбился?

А у меня еще и слов столько не было, чтобы ей объяснить. Да почему-то и не хотелось… А хотелось мне купить махорки для Плотникова.

Загрузка...