Вовка объявил бунт. Против воздушных тревог.
– Всё, – сказал он, выходя однажды из бомбоубежища. – Больше я сюда не полезу. Ты как хочешь, а мне на крыше лучше.
И что с ним только ни делали, загнать Вовку в бомбоубежище никто не мог. Заберётся на крышу – и лови его. Сначала ругались, а потом, когда Вовка потушил зажигалку, успокоились, разрешили ему на крыше дежурить. Даже и мне потом, заодно уж, тоже разрешили.
Вовка любил небо. Он мечтал стать лётчиком. До войны мы с ним даже на "мёртвой петле" тренировались, в Таврический сад ездили. Далеко!… Через весь город.
Нигде больше такого аттракциона не было, только в Таврическом саду. Заберёшься высоко-высоко, сядешь в коляску и – полетел!
Сначала вниз, вниз, вниз! Потом – раз! – наверх поехал. По кольцу. Охнуть не успел, – уже висишь вниз головой.
– А-а-а! – несётся над садом. Это кто-то вывалиться собрался.
Пока собирался, уже и приехал.
Живым-здоровым.
Прямо из "мёртвой петли".
Не так уж и страшно. В третий раз и совсем ни капельки.
После "полётов" мы с Вовкой шли покупать мороженое. В саду недалеко от "мёртвой петли" был летний буфет. Маленький, голубенький домик. Взрослые там пили пиво, девчонки покупали леденцы, а мы мороженое.
Теперь, конечно, "петля" закрылась. А Таврического сада с нашей крыши и вообще было не видно. Да мы и не искали его. Мы в небо смотрели. Вовка учился узнавать фашистские самолёты по силуэту, по звуку.
– "Фокке-вульф-сто девяносто",- объявлял он, прислушиваясь. – "Юнкерс-восемьдесят восемь".
Словно специально для Вовки, тревоги стали всё чаще и чаще.
Фашистским гадам всё-таки удалось прорваться в небо нашего города.
Восьмого сентября они разбомбили зоосад.
Убили слониху Бетти.
Тридцать лет жила Бетти в нашем городе. Добрая такая слониха!… Головой кивала. Подбирала хоботом конфеты и пятаки. Конфеты отправляла в рот, а пятаки – в карман служителя слоновника. Он ей за это морковку давал. И всем было весело, всем радостно.
А тут её бомбой…
С крыши мы видели, как горели тогда "американские горы" в саду Госнардома.
Четвёртого ноября мы тоже сидели на крыше.
Сирены уже отгудели. По небу шарили белые щупальца прожекторов. Пересекались, расходились в разные стороны. Где-то внизу бабахали зенитки. Иногда осколки гулко шлёпались на крыши. Гудели фашистские самолёты.
Отличать их от наших все уже научились. Наш, когда летит, гудит ровно: "Уууууу…" А немецкий прерывисто: "Уу-уу-уу…" Сейчас они гудели многоголосо. С разных сторон.
– Гляди! – Вовка дёрнул меня за рукав. Он показывал куда-то в небо над Исаакиевским собором. Туда, словно сговорившись, направились все лучи прожекторов.
– Поймали! – Вовка радостно затопал по крыше.
В пучке лучей сверкало белое пятнышко. Вокруг вспыхивали искорки разрывов зенитных снарядов.
– Да ну же! Ну! – волновался Вовка.
На крышу поднялись дядя Никифор, Алла, ещё кто-то из дежурных.
– Эх, мазилы! – вторила Вовке Алла, досадуя на зенитчиков.
Но попасть в самолёт было не так-то просто. Фашист хитрил. Он то камнем бросался вниз, то резко уходил в сторону, снова свечой взмывал вверх…
– Опытный гад, – бурчал дядя Никифор. – Наверное, ас какой-нибудь.
Неожиданно зенитки прекратили стрельбу. И сразу же откуда-то из черноты неба замелькал красный глазок работающего пулемёта.
– "Чайка"! – завопил Вовка. – "И-сто пятьдесят третий"! Теперь не уйдёт!
И как раз в этот момент фашист, вырвавшись из лучей прожектора, удрал в темноту.
В луче сверкнул корпус нашего истребителя.
– Куда он? Ослепнет же!-закричал опять Вовка.
Но лучи сами тут же ушли в сторону от нашего истребителя и вскоре вновь отыскали "хейнкеля". Теперь уже было ясно видно, как "чайка" догоняла его. Догоняла и не стреляла.
– Что же он?… – протянула Алла. – Упустит…
И тут со всех соседних крыш закричали:
– Таранил! Таранил!
На следующее утро весь город говорил про этот бой.
Фашистский самолёт рухнул в Таврический сад. Прямо в тот летний буфет, где мы с Вовкой покупали мороженое. "Угостил" его наш лётчик-истребитель., Правда, ас этот на парашюте выбросился. Так его тут же на улице Маяковского и поймали.
И наш лётчик тоже на парашюте спустился.
Прямо во двор Невского машиностроительного завода.
Только скатился с крыши на кучуугля:
– Стой! Руки вверх!
– Попался!
Никак не ожидал лётчик такой встречи.
– Свой я, товарищи! – кричит. – Лётчик я! Алексей Севастьянов.
В ответ минутное молчание. Не "верят. Знаем, мол, какой ты свой – прикидываешься. Потом говорят:
– Ладно, пошли. Там разберёмся.
Идёт Севастьянов и думает: "Что это у меня правая нога мёрзнет?" Посмотрел – одной унты нет. Потерял в воздухе.
Дали ему какой-то валенок и отправили к генералу.
Там уже и немецкий ас сидит. Действительно опытнейшим фашистским лётчиком оказался. И над Францией он летал, и над Польшей, Лондон бомбил. Воздушный ас по фамилии Мюллер.
Сидит и никак не может поверить, что его сбил молодой, ещё не опытный в боях лётчик.
Увидел Севастьянова, вскочил, руку протягивает, лопочет что-то.
– Он говорит, что уважает храбрых асов, – вступил переводчик.
Алексей руки не подал.
– Поневоле уважать будешь, коли заставят, – говорит.- Скажите ему, – кивает на фашиста, – что уважать я его не уважаю. А встрече рад. Потому что не придётся ему больше бомбить Ленинград, не придётся летать в нашем небе.
Вовка вырезал из газет два портрета Алексея Севастьянова. Один повесил дома, а другой на чердаке, возле слухового окна. На чердаке-то в ту пору мы сидели, наверное, больше, чем дома.