Крематорий здравомыслия

Вернисаж Мезонина

Выпуск I. Мезонин Поэзии. Сентябрь 1913.

Верниссаж

Миленькая! Пожалуйста, приходите к нам на верниссаж нашего Мезонина! Вас очень просит и наша хозяйка, и все мы, жильцы. Мы уже готовы к приему – комнаты освещены, стол накрыт, камины теплятся, – и мы ждем вас. Конечно, притти или не притти зависит от Вас. Мы будем очень рады, если Вы придете и если Вам понравится у нас, и, наверное, мы несколько дней будем грустить и злиться друг на друга, если Вы не почувствуете себя хорошо в комнатах нашего мезонина, но, все-таки, Вы, пожалуйста, не слишком важничайте и, главное, не дразните нас: у всех нас ужасно больное самомнение. Тем, что мы зовем Вас в наш Мезонин, мы хотим сделать приятное и Вам и себе – не правда ли Вам будет удовольственно познакомиться с нашей чудесной, очаровательной хозяйкой и провести несколько времени в ея обществе? Нам же кажутся такими уютными наши комнаты и такой божественной наша хозяйка, что, просто, нет возможности утерпеть и не показать их и ее Вам: нужно же с кем-нибудь разделить свой восторг, – не то наши души разорвутся, как бутылки с шампанским, если их держать в слишком большом тепле. Нужно сознаться, что, вообще, мы все чуть-чуть сумасшедшие, то-есть, я хочу сказать этим, что все жильцы Мезонина ужасные чудаки, но это абсолютно не важно. Один из них, например, вообразил, что он напудренный Пьерро, и поэтому налепил себе на правую щеку черную мушку, вырезанную как сердце, и стал уверять всех, будто бы вся беда в том, что все слишком мало лгут. Другой убежден, что одним росчерком пера завоевал огромное государство, и я мог бы разсказать о чудачествах всех остальных, если бы думал, что это очень важно. Но в том то и дело, что самое главное не в этом. Самое главное в том, что все жильцы нашего Мезонина безпросветно влюблены в свою хозяйку, и эта любовь по самые края наполняет их души. Утром, когда Самая Очаровательная еще спит, все они дежурят у дверей ея спальни, чтобы не опоздать сказать ей с добрым утром и иметь возможность, как только она выйдет, подарить ей по большой розе от каждаго. Днем, когда она занята хозяйственными заботами, они все бегают за ней по Мезонину, поднимают платок, который она уронила, потихоньку целуют подол ея платья, громко говорят ей самые остроумные комплименты, помогают ей в кухне, смотрят ей в глаза, дрожат при каждом ея движении, обнадеживаются, теряют надежды, веселятся, грустят, замирают, умирают от нежности, от очень грустной нежности на-веки. И, хотя она очень грустная, эта нежность, все-таки все мы счастливы потому, что знаем эту нежность, и только благодаря нашей почти безнадежной влюбленности мы гордо глядим на все с очень высокой горы. Правда, наша влюбленность почти совсем безнадежна: Самая Очаровательная неприступна, и когда вечером мы провожаем ее до дверей ея спальни, она отвечает милой улыбкой на наше «спокойной ночи» и одна уходит в комнату, которую не видел до сих пор никто из жильцов Мезонина, а они все на цыпочках расходятся, и каждый, любя и тоскуя, по своему молится у себя в комнате. И все-таки наша влюбленность не совсем, а только почти безнадежна: мы знаем, что были некоторые, которых любила наша хозяйка, и поэтому самая маленькая надежда все-таки есть у каждаго из нас. Конечно, мы не смеем, совсем не смеем, думать о том, чтобы однажды вечером Самая Очаровательная позвала одного из нас в свою спальню, но каждый ухаживает за мыслью удостоиться ея поцелуя. Кой-кому из нас она позволила поцеловать ея руку – на сегоднишнем верниссаже Вы узнаете этих счастливых: наверное, они будут говорить массу безсмыслицы, но таким тоном, что Вам захочется разцеловать их. Между прочим, если Вы, миленькая, придете сегодня на верниссаж нашего Мезонина, то увидите тех его друзей, о которых говорят, что они пользуются особенной благосклонностью хозяйки. Уверяю вас, что мы все ничуть не ревнуем и, наоборот, чувствуем к ним очень большое уважение – совсем не так, как наши соседи, которые иногда из своего окна машут платочком нашей хозяйке, маня ее к себе, и которые во что бы то ни стало хотят разсеять слухи о том, что эти друзья Мезонина удостоились внимания Самой Очаровательной. И правда, почему бы, все-таки, Вам не притти к нам на верниссаж? Ведь Вы уже так давно не видели нашей хозяйки, а она с тех пор сильно изменилась, хотя и ни капельки не постарела, даже помолодела, пожалуй. Да и разсмотрели ли Вы, как нужно, тогда ея лицо? Ведь Вы всегда гуляете под руку с поверхоскользием, миленькая. Что же касается нас, жильцов Мезонина, то Вам будет скорее любопытно, чем страшно познакомиться с нами: не страшно потому, что мы очень любезный народ и никогда не обращаемся с нашими гостями хуже, чем гости с нами; любопытно потому, что мы кое-чем отличаемся от других. Мы любим то, что близко, а не то, что далеко. Мы говорим о том, что мы знаем, а не о том, о чем мы только слышали от других. Из окон нашего Мезонина виден дом булочника, и мы не станем разсказывать Вам, миленькая, о старинном замке с великолепными башнями, и если нам грустно, то нашу грусть мы сравним скорее с перочинным ножом, чем с бурным океаном – где этот океан? Мы его не видели, да если бы и увидели, то не смогли бы его полюбить, то-есть понять так же хорошо, как понимаем мы комнаты нашего Мезонина. Скорее сравним мы океан с суповой миской, в которой кипящий бульон, чем эту миску с океаном. Я вижу, миленькая, что при этих словах Вы уже пугаетесь и говорите: «Fi done как это прозаично», но мы, жильцы Мезонина, уверены, что дом булочника ничуть не менее поэтичен, чем старинный замок, а бульон вовсе не хуже океана. Образ Самой Очаровательной, который заперт в душе у каждаго из нас, делает одинаково поэтичным все вощи, все мысли и все страсти. С нами происходит то самое, что и со всеми влюбленными. Влюбленный идет по улице, и все, что встречается ему, так или иначе, но непременно напоминает ему о любимой; то же самое и у нас: во всем мы видим лицо нашей очаровательной Поэзии. Да, миленькая, мы романтики больше чем другие, мы романтики от котелка до башмаков. Итак, не бойтесь и приходите к нам на верниссаж нашего Мезонина. Все наружное, весь уличный шум, все маленькие человеческие поступки, все чувства, все мысли, просачиваясь сквозь стекла его окон, становятся высокой музыкой. Мы угостим Вас, быть может, не сытным, но, наверное, изысканным в своей простоте обедом, и в изысканном и простом платье выйдет навстречу Вам Самая Очаровательная.

Оставьте, грусти и шалости,

    Чуть-чуть сумасшедших.

Возьмите свечи, пожалуйста,

    Нужно зажечь их.

Встретьте на нашей лестнице

    Гостей верниссажа!

Про того, кто встретить поленится,

    Госпоже мы разскажем.

Здравствуйте! Вот наши комнаты –

    Столовая и гостиная.

Побудьте здесь и запомните

    Верниссаж Мезонина!

У круглаго камня.

Белея, ночь приникла к яхте,

Легла на сосны пеленой…

Отава, Пейва, Укко, Ахти,

Не ваши ль тени предо мной?

Есть след ноги на камне старом,

Что рядом спит над гладью вод.

Туони! ты лихим ударом

Его отбросил от ворот!

Бывало, в грозные хавтаймы,

Неся гранитные шары,

Сюда, на тихий берег Саймы,

Вы все сходились для игры.

Где ныне косо частоколом

Вдали обведены поля,

Под вашим божеским футболом

Дрожала древняя земля.

И где теперь суровый шкипер

Фарватер ищет между скал,

Когда-то Юмала-голькипер

Лицо от пота омывал.

Былые матчи позабыты,

И вы – лишь тени в белой мгле,

Но тяжкие мячи-граниты

Лежат в воде и на земле.

Валерий Брюсов.

1913.

Хрисанф

«Мне страшно, как будто я медиум…»

Мне страшно, как будто я медиум.

Миленькая, послушайте:

Закуталась ночь неведеньем,

Как шалью старушечьей.

Идет, ни на что не похожая,

Немножко хихикая, сердится.

Все страхи с минутною дрожью

Фотографирует сердце.

Льет призраки ночь, как олово,

Гадает она потихоньку.

В страшную эту столовую

Придите-же Вы, о, тоненькая.

Вы сделайте многоуютнее

Ночью, под лампою, в комнате.

Не знаем старинной мы лютни,

О страсти споем мы, пойдемте.

Пойдемте, наполним неведеньем

Рюмки, и будем здесь чокаться.

Ни ночь не увидит, ни медиум

Нежно-невиннаго фокуса.

«Очень печальных сумерок…»

Очень печальных сумерок

Задумчивыя материи.

Вздохнув, нечаянно умерли

Не думанныя потери.

Вечер усталым философом

Грусть опускает на стены.

Бродят в туманном и розовом

Не усыпленныя страсти.

Кем-то, наверно, подслушанный

С ними иду под карнизами.

Кто позовет меня к ужину,

Где шалости и капризы?

Двери их с музыкой заперты

Близкия и далекия.

Шатаясь, твержу безалаберно

Незаданные уроки.

За стеклами окон нет месяца,

Скользит уже ночь по инерции.

Нежность и боль не поместятся

В ими замученном сердце.

«Я потерял и слова, и ритм…»

Я ритмы утратил

Астральных песен моих

А. Блок.

Я потерял и слова, и ритм,

  И таинственный бант.

О, послушайте, что говорит там

И что шепчет там хиромант.

Он шепчет и льет свой воск,

  Желтеющий, как вино,

И дым от его папиросок

Закрывает, как штора, окно.

Мне скучно! Выдь из за ширм

На минутку, судьба, без гримас!

Самым холодным эфиром

И страстью повей на нас!

– О, поскорей, господин хиромант!

Судьба, я знаю, мне друг.

– Подождите, черты не обманут.

И он смотрит на линии рук.

И вдруг он падает мертв.

(Горит канделябр в вышине.)

Вновь один я, как замысел чертов,

  И, как дьяволу, скучно мне.

Мне скучно! О, где мой ритм?

В небе погас канделябр.

Танцует тоска с фаворитом

  Danse macabre.

Романс

Отперт таинственный шкафчик,

Стукнем стеклянным стаканом!

Пусть по старинному кравчий –

Страсть наструит вина нам.

Симпровизируем тосты,

Вечер приветим искусно.

В рюмках купаются звезды.

Выпьем! Мне грустно, грустно.

Выпьем над тихою жизнью!

Вечер сердца нам раскутал.

Каплями винными брызнем

В вечный и черный купол!

Хрисанф.

Paris.

Рюрик Ивнев

«Свершаю четыреугольник…»

Свершаю четыреугольник,

Брожу по черному мосту –

Быть может – пятую версту,

Как зачугуненный невольник.

Брожу, несчастный. Быть может, плачу

И мысль, как ветер, жужжит: один.

Вот облезлый извозчик прикнутил клячу,

Вот блеснула афиша: Валентина Лин.

И опять та же дорога,

Та же мечта.

Не смотрите так строго,

Каменные уста.

«С каждым часом все ниже и ниже…»

…С каждым часом все ниже и ниже

Опускаюсь, падаю я.

Вот стою я, как клоун рыжий,

Изнемогающий от битья.

Заберу я платочек рваный.

Заверну в него сухари

И пойду пробивать туманы

И бродить до зари.

Подойдет старичек белый,

Припаду к мозольной руке,

Буду маяться день целый,

Томиться в тоске.

Он скажет: Есть способ,

Я избавлю от тяжких пут.

Ах, достал бы мне папиросу:

Без нея горько во рту.

Папиросу ему достану,

Он затянется, станет курить,

Словами лечить мою рану,

Душу мою лечить.

Но теперь печальна дорога

И тяжел мой удел.

Я не смею тревожить Бога:

У него много дел.

Рюрик Ивнев.

СПБ

Вадим Шершеневич

Город

Летнее небо похоже на кожу мулатки,

Солнце, как красная ссадина на щеке;

С грохотом рушатся элегантныя палатки

И дома, провалившись, тонут в реке.

Падают с отчаяньем в пропасть экипажи,

В гранитной мостовой камни раздражены;

Женщины без платья – на голове плюмажи

И у мужчин в петлице ресница Сатаны.

И Вы, о, Строгая, с электричеством во взоре,

Слегка нахмурившись, глазом одним

Глядите, как Гамлет в венке из теорий

Дико мечтает над черепом моим.

Воздух бездушен и миндально-горек,

Автомобили рушатся в провалы минут

И Вы поете: «Мой бедный Иорик!

Королевы жизни покойный шут».

За городом

Грустным вечером за городом распыленным,

Когда часы и минуты утратили ритм,

В летнем садике под обрюзгшим кленом

Я скучал над гренадином недопитым.

Подъезжали коляски, загорались плакаты

Под газовым фонарем, и лакеи

Были обрадованы и суетились как-то,

И бензин наполнял парковыя аллеи…

Лихорадочно вспыхивали фейерверки мелодий

Венгерских маршей и подмигивал смычок,

А я истерически плакал о том, что в ротонде

Из облаков луна потеряла пустячок.

Ночь прибежала и все стали добрыми,

Пахло вокруг электризованной весной…

И, так как звезды были все разобраны,

Я из сада ушел под ручку с луной.

Разбитые рифмы

Из-за глухонемоты серых портьер,

Цепляясь за кресла кабинета,

Вы появились и свое смуглое сердце

Положили на бронзовыя руки поэта.

Разделись и только в брюнетной голове

Черепашилась гребенка и желтела.

Вы завернулись в прозрачный вечер

И тюлем в июле обернули тело.

Я метался, как на пожаре огонь,

Шепча: «Пощадите, снимите, не надо!»

А Вы становились все тише и тоньше

И продолжалась сумасшедшая бравада.

И в страсти, и в злости, кости и кисти

На части ломались, трещали, сгибались…

И вдруг стало ясно, что истина

Это Вы, – а Вы улыбались.

Я умолял Вас: «моя? моя!»,

Волнуясь и бегая по кабинету.

А сладострастный и угрюмый Дьявол

Разставлял восклицательные скелеты.

Тихий ужас

Отчего сегодня так странна музыка?

Отчего лишь черныя клавиши помню?

Мой костюм романтика мне сегодня узок,

Воспоминанье осталось одно мне.

В моей копилке так много ласковых

Воспоминаний о домах и барышнях.

Я их опускал туда наскоро

И вот вечера мне стали страшными.

Писк мыши, как скрипка, и тени, как ведьмы,

Страшно в сумраке огромнаго зала!

Неужели меня с чьим-то наследьем

Жизнь навсегда связала?

И только помню!.. И в душе размягченной –

Как асфальт под солнцем – следы узорные

Чьих-то укоров и любви утонченной! –

Перестаньте, клавиши черныя!

Вадим Шершеневич.

Москва

Павел Широков

«Холодный день, как дельный метранпаж…»

Холодный день, как дельный метранпаж,

Весь – распыленный луч электролампы,

Садится сумрачно в моторный экипаж,

Глупея, как старинные эстампы.

Ночь, старый вечносиний свой салоп

Неторопливо застегнув крючками,

Перешагнула крайний небоскреб

И вниз взглянула звездными очками.

Но не заснет громадный Грохомет, –

Он слово «сон» ненадобно откинул

Из-за того, что для его работ

«Секунда-жизнь» есть величайший стимул.

В сплетенных в сеть струнах стальных полос

Струится глухо стелющейся лентой

Гул множества вертящихся колес –

Последний звук прошедшаго момента.

А высоко, над крышами, маяк

Себя сравнил с звездой; но он полезней,

Как неподвижный полуночный знак

Для летунов, тонущих в небной бездне.

Впитав умом обратные века,

Гляжу на все с вершины виадука –

И странно мне и жутко – так, слегка

Железо ферм и колебанье стука.

Вечер

Разбрасывая злостный хмель,

Кокетливо глядят витрины,

А тени, трогая панель,

Распрыгались, как балерины.

В костюмы дорогих конфект

Для улиц женщины одеты

И жадно взорится проспект

На дверь ночного кабарэтта.

Чуть слышимым шуршаньем шин

Зовут с собой автомобили, –

Ведь в даль колесами машин

Так весело промерить мили.

Пусть в этот вечер входит тот,

Кто сердцем нестерпимо молод!..

Как очень дальний пароход,

Бормочет задремавший город.

Павел Широков.

С.-Петербург.

Борис Лавренев

Q-oquis

Вы приедете в малиновом ландолете

С маленьким пучком пармских фиалок.

Спасибо, что Вы вспомнили о поэте,

Который так Вам верен и так жалок.

Я приму Вас в маленькой комнате,

Уставленной звездами белых лилий,

И буду рад, если здесь Вы вспомните

Всех, кого любите и кого любили.

Слушая хрипенье часовой кукушки,

Вы разольете в чашки дымящийся кофе,

А я сяду у Ваших ног на подушке

И буду читать Вам нежныя строфы.

Играя перчатками и печенье разжевывая,

Вы будете болтать о весне, о ненастье,

А я, Ваши детские пальцы перецеловывая,

Буду верить, верить, что возможно счастье.

А вечером, прижавшись на темной лестнице

Ко мне, Вы уедете в пыхтящей машине

, А я уныло вернусь к своей ровеснице,

Своей любовнице – тоске в мезонине.

Nocturne

Задыхающийся храп рысака

И топот копыт по рябой мостовой;

Как брызги чернил распластались облака

По ситцу небесных обой.

Коснеющия стены домов

В зеленом мерцанье слепых фонарей,

Четкое звяканье брызжущих огнями подков

Впивается в сердце острей.

Пускай никто не поверит мне,

Я бедный чудак, набеленный Пьерро,

Но детския руки ея я целовал не во сне

И пил ея смеха серебро.

Вы скажете мне: Ах, ты глуп,

Ты жалкий актер, ты влюблен в пустяки.

Не верю – осталась красная помада губ

Пятном на белилах щеки.

Не верю, я слышал и смех, и плач,

И робкия просьбы: не целуйте… оставь…

Но разве то, что нас мчит бульваром лихач,

Только сон, а не светлая явь?

Что же, смейтесь, пусть я чудак,

И пусть я в ночи утону без следа,

Но на моей щеке горит раскаленный мак,

А у вас его не будет никогда.

Борис Лавренев.

Москва.

Константин Чайкин

Встреча весны

Весна не возвратится, нет!

Придет весна, но не такая,

Как прошлая, как прежних лет:

Придет другая, небылая.

Пусть каждый раз (что нужды в том?)

На полотне природы те-же

Berliner blau и желтый хром

И лак поверх картинки свежей!

Что нужды? Время – верный яд,

Я – что ни год – бледней и старше;

Уже меня не молодят

Весны бравурнейшие марши.

Я стал не тот и ты не та,

Весна грядущая, другая!

Моя усталая мечта

Тебя не встретит, величая.

Слова любви скажу не те,

Быть может вовсе не скажу их,

Пускай ликует в высоте

Бог золотой и в звонких струях.

Весна не та и я не тот,

Все медленней биенье крови…

О, мы стареем каждый год –

И я, и ты, «пора любови».

Сплин весенняго вечера

Лихой смычек тоски. Под ним, как струны, нервы

И одиночество подносит канифоль,

Чтоб легче виртуоз преодолел триоль,

Играя вальс «Весна» – свой opus двадцать первый.

О, вечера мои! Сколь тягостный пример вы,

К чему пришла душа чрез горести и боль!

Вот пестрых карт узор. Вот я – бубен король,

С любовью дама треф, приветливые червы.

Гаданье лжет! И вновь, склонившись на диван,

Смотрю, как комнату, дымя неутомимо,

Курильщик-полумрак наполнил сизью дыма.

Предметы тонут в ней. Молчанье, как дурман…

О, вечера мои! Гашиш нелепых будней,

В бреду не кажущий сияющих полудней.

Константин Чайкин.

Москва.

Алексей Сидоров

La Mascotte

Снова я жду – когда

Явится что то.

Где ты, моя звезда,

Моя Маскотта!

Вскинув голову ввысь,

Прохожу и взываю:

Отзовись, появись –

Я изнываю!

Ах, не знает никто,

Где же дорога.

Счастье-тебе то что –

Мне-же – так много!

Ах, зачем я, зачем

Родился не в сорочке!

Между мною и всем

Золотыя цепочки.

Ах, пробьет-ли минут

Мне число жданным боем!

Бедный и глупый шут,

Стану-ль героем?

Вспыхнет ли борозда

Ея полета –

Радостная звезда,

Моя Маскотта.

Алексей Сидоров.

Москва.

Н. Бенедиктова

«Дни мои бегут, бегут…»

Дни мои бегут, бегут…

Пламя тихое шатается,

Тени к сердцу надвигаются,

Тени сердце стерегут.

Небеса поникли низкия,

Облака стоят забытыя…

Стерегут меня сокрытые

И далекие и близкие.

Дни мои бегут, бегут…

Плачет сердце суеверное –

Нелюбимыя, неверныя

Тени сердце стерегут.

Н. Бенедиктова.

С.-Петербург.

Перчатка кубофутуристам

a) Основным положением группы футуристов выступившей с «Пощечиной общественному вкусу» и с другими изданиями, является следующее: «слово самоценно, поэзия есть искусство сочетания слов, подобно тому, как музыка звуков». Исходя из этого совершенно правильнаго основоположения, кубофутуристы приходят тем не менее к абсурду. Это происходит благодаря их непониманию того, что есть слово.

b) Слово не есть только сочетание звуков. Каждое слово, имея свой особый корень, свой особый смысл, свою собственную историю, возбуждает в человеческом уме множество неуловимых, но для всех людей совершенно одинаковых ассоциаций. Эти ассоциации придают слову индивидуальность. Можно сказать, что каждое слово имеет свой особый запах. Поэтическое произведение есть сочетание не столько слов-звуков, сколько слов-запахов. Слово «между» отличается от слова «меж» не смыслом (смысл у них совершенно одинаковый), и не столько звуком, сколько чем то неопределенным, чем и должен пользоваться поэт.

c) Кубофутуристов, сочиняющих «стихотворения» на «собственном языке, слова котораго не имеют определеннаго значения», как, напр.,

Дыр бул щыл

Убещур

скум

вы со бу

р л эз

можно уподобить тому музыканту, который, вскричав: «истинная музыка есть сочетание звуков: да здравствует самовитый звук!» для подтверждения своей теории стал бы играть на немой клавиатуре. Ку-бо-футуристы творят не сочетания слов, но сочетание звуков, потому что их неологизмы не слова, а только один элемент слова. Кубофутуристы, выступающие в защиту «слова как такового», в действительности, прогоняют его из поэзии, превращая тем самым поэзию в ничто.

d) Непонимание сущности слова, как поэтическаго материала, приводит кубофутуристов ко всяким нелепостям. Такой нелепостью является пункт 3-ий «Декларации слова, как такового»: «переводить с одного языка нельзя, можно лишь написать стихотворение латинскими буквами и дать подстрочник». Это требование есть опять-таки один из путей к полному уничтожению слова. Не ясно ли, что русское слово, написанное латинскими буквами и тем самым переведенное на все европейские языки, для немца, француза и т. д. уже не есть слово, а только сочетание звуков, не вызывающее тех ассоциаций, на которыя расчитывает поэт. (Любопытно, между прочим, какой подстрочник дадут кубофутуристы к немецко-французско-итальянскому переводу вышецитированнаго стихотворения).

e) Полное уничтожение содержания (сюжета) не есть, как полагают кубофутуристы, приобретение новых полей в искусстве, но, наоборот, суживание его поля. Абсолют, лирическая сила, раскрывающийся в словесных (могущих быть безсюжетными) сочетаниях, бросает свой отблеск на те предметы, мысли и чувства, о которых говорится в этих сочетаниях. Летний сад в Петербурге приобретает особую прелесть и физиономию после упоминания о нем в «Евгении Онегине». Поэзия есть не только выявление Абсолюта декоративным методом творчества, но познание вещей, выявление Абсолюта во внешнем.

f) Разсмотрев, без всякаго предвзятаго мнения и без насмешек, которыми толстая и тонкая публика маскирует свое равнодушие к судьбам искусства, теоретический разсуждения и поэтическия творения кубофутуристов, мы приходим к выводу, что как те, так и другие, основываясь на поверхоскользном отношении к основному элементу поэзии – к слову, – уничтожают самое поэзию и не только не открывают новых дорог, но закрывают старыя заставами своего недомыслия. Бросая кубофутуристам перчатку, мы не можем не пожалеть, что наши противники не знают элементарной логики, плохо разбираются в том, что есть сущность поэтическаго материала и, что, собираясь «сбросить с парохода современности» тех, кто до сих пор были его рулевыми, они еще не умеют узнавать путь по звездам и не постигают устройства и цели простейшаго из всех приборов мореплавания – компаса.

М. Россиянский.

В защиту футуризма

(Неофутуризм. Сборник. Казань. 1913.)

На огромном балу, где не все гости знакомы с Вами, Вы не можете быть уверены, что какой-нибудь посетитель не выкинет чего-нибудь неприличнаго. Когда русский футуризм стал укрепляться и из области отрицаний перешел к творчеству – у него оказалось сразу много врагов. К стыду своему надо сознаться, что страшнее оказались не предшественники, а псевдосообщники. Что касается первых, то их можно было игнорировать, вспоминая великолепную фразу поэта: «не можем же мы спорить со всяким, кто станет среди дороги и начнет ругаться?!» Псевдосообщники, дискредитирующие футуризм, как микробы, копошатся в его организме, обезсиливая его. Среди калейдоскопа книг, варьирующих слово «футуризм», особенное внимание приходится уделить вышеназванному сборнику. Меньше всего я собираюсь критиковать их ученье; нельзя доказать необразованному человеку, что солнце неподвижно; нельзя возражать против истерических выкликов, вроде: «прославленный пошляк Пушкин», «долой все, что создано до сегодня!». Но есть одна фраза, раскрывающая подкладку всего сборника: «поймем, наконец, что так называемое невежество нужнее, чем ученость». Если бы авторы не придерживались этого принципа, они бы не открещивались на 8-ой стр. от Ларионова для того, чтобы поместить дальше «Лучистый окорок» – Михельсона; не отрицали бы все предыдущее уже потому, что в сборнике есть «подражание персидскому примативу (?)»; не написали бы «ничтожные цеховые мастера, как да-Винчи, Микель-Анджело и др.» уже по одному тому, что Лев Толстой писал: «Безсмысленныя для нас произведения Рафаэля, Микель-Анджело с его нелепым „Страшным судом“» (les extremites se touchent!); не упрекали бы Пушкина за «ужи», так как Пушкин однажды ответил таким же некультурным критикам, объяснив, что это носит в грамматике название единоначатия; не следует писать на 8-ой стр. «мы уже нашли», если на 28-ой будет напечатано «мы еще только путь. Ничего еще не создано»; вероятно большая интеллигентность не позволила бы приписать «Крейцерову Сонату» Чайковскому. Еще большее недоумение постигает при переходе к стихам и рисункам. Ведь не для того-же к слову «футуризм» приставлено «нео», что бы гг. Грибатников (Не бойся) и Михельсон (Зорям) подражал Хлебникову, тот же Грибатников (Похороны) имитировал А. Белаго и опять Грибатников (Интеллигентам) конкурировал с С. Черным? Неужели все «нео» заключается в «оригинальной» рифме: «солнце-оконце» и в начертании «мене» (ты мене говорила)? Приходится сознаться, что в слове «неофутуризм» третья буква совершенно излишняя и повторить фразу из разсмотреннаго сборника: «каждое ничтожество то же что-то пищит и пытается что-то сказать принципиально».

Вадим Шершеневич.

Символическая дешевка

(Лирика. Альманах. Москва. 1913).

Иногда в гостиную входит господин неопределенных лет, одетый прилично, но не элегантно. Войдет и молчит; но это молчание не то, про которое Барбэ Д'Оревильи сказал: «он слишком хорошо владел разговором, чтобы не быть часто молчаливым». Ах, как этот альманах напоминает такого господина! Начнем с костюма. Правильные размеры, шаблонные рифмы, чуть-чуть ошибок – о, не намеренных! – хорошее знакомство с «Символизмом» А. Белаго и феноменальная схематичность! Какая-то плохая эдиция второстепенных поэтов Пушкинской эпохи! Метр – эта мода на правильный ритм – убивает возможность передачи нервнаго, быстраго темпа современности. Неужели до сих пор нет ничего, кроме ямба, кроме «изысканной» рифмы полынь/полынь (Б. Пастернак), неужели кто-нибудь, услыхав в первой строке «плакать», не догадается, что в третьей будет «слякоть»; неужели нельзя вывести с сюртука засаленные пятна славянизмов (вотще, речет, пени, длань)? Когда символ был провозглашен необходимым элементом поэтической пьесы, призраки сухости, схемы, безжизненности не стояли за спиной создателей. Конечно А. Белый не мог думать, что «молодой Мусагет» – его воспитанник – навсегда останется замаринованным в банке неосхоластики! И вот генерал видит, что тот крик «ура», те барабанныя отзвучья, трубы и литавры, что раздавались за его спиной, вырывались из заведеннаго грамофона. Тенденциозный символизм привел, как и следовало ожидать, к «Лирике» – т. е. к дополнению к «полному собранию стихотворных банальностей». Трудно что либо сказать об отдельных авторах – они знакомы по прежним выступлениям и книгам. Анисимов менее сладок, чем в своей «Обители», где он слишком пристально всматривался в очаровательный профиль Блока, но еще более безцветен. С трудом можно проникнуть в строчки: «не будет страшнее разлуки стены разрывающих мук». О значении, принимаемом словом в зависимости от своего места в предложении – Анисимов, вероятно, никогда не слыхал. Асеев, как актер-любитель, разбору не подлежит. Вероятно, где-нибудь в Сызрани его стихи могут принять за самые «декадентские»; – в Москве о них говорить не стоит. Бобров просто скучен и безвкусен; последнее объясняет согласование слов «древле; тать и т. д.» со строчкой: «я шел полдневно». Только при очень большой нечуткости можно вклеить: «сердце безпечное мое» в ямб. (Впрочем это, вероятно, товарищеский конкурс с Пастернаком («крики весны водой чернеют»). Пастернак, дав недурное начало перваго стихотворения, в дальнейшем довольно удачно конкурирует с Надсоном. Раевский со своими травками, канавками, батюшками и т. д. забывает, что он печатает стихи, а не обложки к конфектам Абрикосова. Рубанович, безконечно засахаренный, выделяется музыкальностью, самообладаньем, четкостью образов. Только отсутствие самокритики позволило ему рядом с «Жемчужиной» (где a propos одна строка из В. Брюсова) поместить «Хвалу возлюбленной», явно пародию на стихи г.г. Ратгаузов и Цензоров. Впрочем вспоминая его участие в «Антологии» никакого прогресса не видно. Сидоров довольно хорош в «Chansons du fou». Несмотря на всю древность стихов этого рода, только у него заметна работа, стремленье от надоедливых рифм к кокоткам-ассонансам. Станевич пишет так безпритязательно-неуклюже, так хрестоматично, что ея строчки назвать стихами почти преступно. Обложка работы Боброва с искусством, конечно, ничего общаго не имеет.

Вот они – авторы «Лирики»! Как они напоминают автоматы в заграничных ресторанах! Бросить 10 пфенингов – и льется кофе или шеколад ровно на 10 пфенингов! Самая Очаровательная! Не бросайте в этот автомат монеты! Никому не приходит в голову серьезно критиковать художественную сторону папиросных этикеток, «Русских Ведомостей», афиш на столбах, стишки дяди Михея. Еще пара таких изданий, как «Лирика», и это книгоиздательство можно будет причислить к этому почетному рангу.

Аббат Фанферлюш.

Загрузка...