Крематорий здравомыслия

Выпуск III–IV. Мезонин Поэзии. Ноябрь-декабрь 1913.

Игорь Северянин

Самоубийца

Вы выбежали из зала на ветровую веранду,

Повисшую живописно над пропастью и над рекой.

Разнитив клубок восторга, напомнили Ариадну,

Гирлянду нарциссов белых искомкали смуглой рукой.

Вам так надоели люди, но некуда было деться:

Хрипела и выла пропасть. В реке утопал рыболов.

Из окон смеялся говор. Оркестр играл интермеццо.

Лицо Ваше стало бледным, и взор бирюзовый – лилов.

Как выстрел, шатнулись двери! Как крылья, метнулись фраки!

Картавила банда дэнди, но Вам показалось – горилл…

Как загнанная лисица, дрожа в озаренном мраке,

Кого-то Вы укусили и прыгнули в бездну с перил.

С.-Петербург.

От Севастополя до Ялты

Вам, горы юга, вам, горы Крыма,

  Привет мой северный!

В автомобиле – неудержимо,

  Самоуверенно.

Направо море; налево скалы

  Пустынно-меловы.

Везде провалы, везде обвалы

  Для сердца смелаго.

Окольчит змейно дорога глобус, –

  И нет предельнаго!

От ската к вскату дрожит автобус

  Весь цвета тельнаго.

Пыль меловая на ярко-красном –

  Эмблема жалкаго… Шоффер!

А ну-ка, движеньем страстным

  В волну качалковую!

Ялта. 1913. Март.

Игорь-Северянин

Хрисанф

«Нынче еще ты не умер…»

Нынче еще ты не умер,

Однако, не радуйся:

Рока раздумчивый юмор

Параболой сделает радиус.

Не предмыслишь еще никакого ты

Таинственнаго подарка,

Но вешают снова, как оводы,

Креп траура факельщики на руку.

Убийца-маньяк-парикмахер

Щекочет нас всех одинаково.

Катафалк! Кладбищенский лагерь!

Процессия приведена к вам.

«Скорбью Я скоро убью…»

  Скорбью

Я скоро убью

Адовы кавалькады.

В трупах тропы.

Тропическая труба,

Скорбь моя! Байрон

Перед нею беднее горба –

В мантии гаер он.

Карлик и арлекин

Дьявола и ловеласа

  К виселицам

  Ввысь лицом

Человеческую расу!

Тошно душе.

Потушу,

Неоплакиваемый палач,

Пламена, и плакаты, и плач –

Кончена гончая.

Варвары? воровать

Будет из сердца отчаянье.

Самому мне самумом

Кто осмелится стать

Чаянно или нечаянно?

Город расколот и дым.

  «Демон-убийца!».

Возглас безглазаго дня.

Жизни не жалко почти-что.

  Братоубийством меня

  Демон-убийца, почти же ты!

«Небо усталостью стиснуто…»

Небо усталостью стиснуто.

Какого декокта

Очарований и бисмута

Выпить мне, доктор?

Смерть – милосердие в чепчике –

Укусит любого.

Дьявольские скептики!

Неврастения любови!

Последнее, что я чувствую –

Эротическия комбинации.

Магией не излечусь твоей,

Магний, от галлюцинаций!

«Тарантелла тарантула!..»

Тарантелла тарантула!

А я полежу

Утомленным вандалом.

Распните меня,

Сердце снесите на тропики,

Хлопните плотныя пробки!

Распните меня.

Брызните кровь,

Механики, из насосов!

Я развратник, но не философ.

Брызните кровь.

Тарантелла тарантула!

А я полежу

Утомленным вандалом.

«В сумрак опустим…»

Посв. В. Гунвор.

В сумрак опустим

Кровавыя головы.

  Пусть им

Ни медь, ни железо, ни олово

Не делают грусти.

  Фосфор,

Из поцелуев и роз сфор –

мируй мою камеру!

Хитрыми сердце руками рой,

Лирика и страсть.

Этой последней не выльешь

Мюрам и мерилизам.

Очарования были-ж,

  Ты – лишь

Призрак, мой нигилизм.

Хрисанф.

Paris.

Вадим Шершеневич

«Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями…»

Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями;

Будто лунатики, побрели звуки тоненькие.

Небо старое, обрюзгшее, с проседью,

Угрюмо глядело на земныя хроники.

Вы меня испугали взглядом растрепанным,

Говорившим: маски и Пасха.

Укушенный взором неистово-злобным,

Я душу вытер от радости насухо.

Ветер взметал с неосторожной улицы

Пыль, как пудру с лица кокотки. Довольно!

Не буду, не хочу прогуливаться!

Тоска подбирается осторожнее жулика…

С небоскребов свисают отсыревшия бородки.

Звуки переполненные падают навзничь, но я

Испуганно держусь за юбку судьбы.

Авто прорывают секунды праздничныя,

Трамваи дико встают на дыбы.

Землетрясение

(Nature vivante)

Небоскребы трясутся и в хохоте валятся

На улицы, прошитыя каменными вышивками.

Чьи-то невидимые игривые пальцы

Щекочут землю под мышками.

Набережныя протягивают виадуки железные,

Секунды проносятся в сумасшедшем карьере –

Уставшия, взмыленныя – и взрывы внезапно обрезанные

Красноречивят о пароксизме истерик.

Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются

Оттуда полусгнившие трупы и кости,

Оживают скелеты под стихийными пальцами,

А небо громами вбивает в асфальты гвозди.

С грозовых монопланов падают на землю,

Перевертываясь в воздухе, молнии и пожары.

Скрестярукий любуется на безобразие,

Угрюмо застыв, Дьявол сухопарый.

«Вы вчера мне вставили луну в петлицу…»

Вы вчера мне вставили луну в петлицу,

Оборвав предварительно пару увядших лучей,

И несколько лунных ресниц у

Меня зажелтело на плече.

Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов.

Кокетничая со страстью, плыву к

Радости, и душа, прорвавшись на верхних нотах

Плеснула в завтра серный звук.

Время прокашляло искренно и хрипло…

Кривляясь, кричала и, крича, с

Отчаяньем чувственность к сердцу прилипла

И, точно пробка, из вечности выскочил час.

Восторг мернобулькавший жадно выпит…

Кутаю душу в меховое пальто.

Как-то пристально бросились

Вы под Пневматическия груди авто.

«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»

В рукавицу извощика серебряную каплю пролил,

Взлифтился, отпер дверь легко…

В потерянной комнате пахло молью

И полночь скакала в черном трико.

Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив,

Втягивался нервный лунный тик,

А на гениальном диване – прямо напротив

Меня – хохотал в белье мой двойник.

И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,

Обнимали мой вариант костяной.

Я руками взял Ваше сердце выхоленное,

Исцарапал его ревностью стальной.

И, вместе с двойником, фейерверя тосты,

Вашу любовь до утра грызли мы

Досыта, досыта, досыта,

Запивая шипучею мыслью.

А когда солнце на моторе резком

Уверенно выиграло главный приз –

Мой двойник вполз в меня, потрескивая,

И тяжелою массою бухнулся вниз.

Вадим Шершеневич.

Москва

Сергей Третьяков

«Мы строим клетчатый бетонный остов…»

Мы строим клетчатый бетонный остов.

С паучьей ловкостью сплетаем рельсы.

Усните, слабые, в земле погостов,

И око сильнаго взглянуть осмелься!

Мы стекла льдистыя отлили окнам,

В земле и в воздухе мы тянем провод.

Здесь дым спиралится девичьим локоном.

Быть островзглядными – наш первый довод.

Нам – день сегодняшний, а вам – вчерашний.

Нам – своеволие, момент момента,

Мы режем лопасти, взвиваем башни,

Под нами нервная стальная лента.

Швыряем на землю былые вычески.

Бугристый череп наш – на гребне мига.

Нам будет музыкой звяк металлический,

А капельмейстером – хотенье сдвига.

В висках обтянутых – толчки артерий…

Инстинкт движения… Скрутились спицы…

Все ритмы вдребезги… И настежь двери…

И настоящее уже лишь снится.

Лифт

Вы в темноте читаете, как кошка,

Мельчайший шрифт.

Отвесна наша общая дорожка,

Певун-лифт.

Нас двое здесь в чуланчике подвижном,

Сыграем флирт!

Не бойтесь взглядом обиженным

Венка из мирт.

Ведь, знаете, в любовь играют дети!

Ах, Боже мой!

Совсем забыл, что Ваш этаж – третий,

А мой – восьмой.

Безоблачное небо

Охотничий рожок:

До-ми, до-соль, до-до!

Ты сделаешь прыжок.

Evviva! Я в пальто.

Мороз, мороз, мороз!

Скажи, который час! –

Ах, голубой вопрос!..

Ответ? Сейчас, сейчас!

Фелука в парусах…

По снегу горностай…

А в голубых лесах:

«Перекатай-… атай!..»

Итти светло

Остановить. Спросить. Узнать.

Острить зрачки.

Дорогу дай! Нашел? Истрать!

В клочки! В клочки!

Снять шляпу солнцу. Сотни глаз

С нахвату взять.

Набросок. Штрих. Монах. Ловлас.

Отец и зять.

Отдашь? Беру и все и часть

И труб и цитр.

Все краски влажныя украсть

Со всех палитр.

Прибой! Волна в волну! Враздробь

Стремглав и ниц.

Кого схватила оторопь?

Миганье спиц.

Продраться. Выпачкать пальто.

Алло. Алло.

Дорогу дайте. Ни за что. Итти светло.

«Мы чаю не допили…»

Мы чаю не допили,

Оставили тартинки.

На быстром Опеле

На пляж, на пляж.

  Белеют в синеве пески,

  В воде паутинки.

  Гитары вдребезги,

  Мир наш, мир наш.

Сирена неистово

Взывает с испугом.

Пространства чистаго

Мильоны верст.

  Пейзажи взморских сумерок

  Заходили кругом.

  Мы все без нумера,

  Нас только горсть.

Колей и выдолбин

Не стало на дороге.

Сквозь воздух выдолбим

Мы корридор.

  Шарахнулись лошади,

  Вздрогнул месяц трехрогий.

  Вы-ль запорошите

  Наш метеор.

Сергей Третьяков

Москва

Рюрик Ивнев

«Был ветер особенно неприятный…»

Был ветер особенно неприятный,

И было жутко и странно мне,

На мне было пальто ватное

И кашнэ, приготовленное к весне.

Когда подходил я к перилам,

Нева бросала мне иглы в лицо

И называла меня милым

Поэтом и чтецом.

Я был растерян и немного жалок,

А ветер кричал, визжал, рыдал.

Вода кидала много гнилых балок

На берег, где я стоял.

А когда домой я возвращался ночью,

Я понял только одно:

Что все мысли – облачные клочья,

А главное это – дно.

Трогательную строчку из романса

Вы пропели и сказали – люблю –

Я вспомнил банальные звуки вальса

И вечер, похожий на букву Ю.

Ах, зачем тогда со мной не говорили

Так трогательно и светло!

Помню скамейку серую от пыли,

Желтую речку, подгнившее весло..

А теперь фасад особняка графа Витте,

Несносный ветер (начало зимы).

Милый друг, скажите, скажите:

Любим-ли друг друга мы?

«Каждый раз новое одеянье…»

Каждый раз новое одеянье:

То белая вата снега, то чугунный блеск!

Я вспоминаю тебя, дорогая няня,

И мое детство, и лес.

Не удивляйтесь такому сопоставленью,

Я многаго не говорю

Даже стихотворенью,

Которое творю.

Прохожу мимо. И только профиль

Метнется в сторону, блеснув, как миф.

Я буду дома пить черный кофе,

О встречах каменных забыв.

Рюрик Ивнев.

С.-Петербург

Нелли

Узором исхищренным pointe-de-Venise

Узором исхищренным pointe-de-Venise

Я тешу в тихий вечер мой призрачный каприз.

В моей зеркальной спальне, одна, пред тем, как лечь,

Любуюсь отраженьем моих округлых плеч.

Над зеркалом, сгибаясь, размеренным лучом

Сверкают шестиножки под выпуклым стеклом.

Их сестры, в пышной люстре, смеются с потолка,

Следя, как с цветом кружев слилась моя рука.

Как странно бледен, в глуби сияющих зеркал,

Под сном венецианским моих грудей овал.

Миров зеркальной жизни раскрыта глубина,

И я, себе навстречу, иду – повторена.

Иду, смеюсь, шепчу я: «Итак, я – вновь жива!»

А на груди трепещут живыя кружева.

Нелли.

Кавказ

Константин Большаков

Грезная ванна

В ванну грезную окунули мысли,

В ванне грезной потопили мечты,

В пудренице сердца мечты сплелись ли?

Мыслить ленью ленятся глаз цветы.

Едва странно ванну душить духами

Лилий розовых и своих грудей,

В ванне грезной розовыми стихами

Пудрить лилий в пудренице затей.

В ванне грезной сладко разсыпать бисер,

И потупить нежно лукавый взор,

И вступить в действительность, как на рысий

Тот ковер, что перед Вами себя простер.

«Милостивые Государи, сердце разрежьте…»

Милостивые Государи, сердце разрежьте –

Я не скажу ничего,

Чтобы быть таким, как был прежде,

Чтоб душа ходила в штатской одежде

И, раздевшись, танцовала танго.

Я не скажу ничего,

Если вы бросите сердце, прощупав,

На тротуарное зеркало-камень,

Выбреете голову у сегодня-трупа,

А завтра едва-ли зайдет за вами.

Милостивые Государи, в штатском костюме

Заставьте душу ходить на прогулки,

Чтобы целовала в вечернем шуме

Слепое небо в слепом переулке.

Сердца, из-под сардинок пустыя коробки,

Свесьте, отправляясь на бульвары,

Волочить вуаль желаний, втыкать взорныя пробки

В небесный полог дырявый и старый,

В прозвездныя плюньте заплатки.

Хотите-ли, чтоб перед вами

Жонглировали словами?

На том же самом бульваре

В таксомоторе сегодня ваши догадки

Безплатно катаю, Милостивые Государи.

Фабрика

Трубами фабрик из угольной копоти

На моих ресницах грусть чернаго бархата

Взоры из злобы медленно штопает,

В серое небо сердито харкая.

Пьянеющий пар, прорывая двери пропрелыя,

Сжал бело-серые стальные бицепсы.

Ювелиры часы кропотливые делают,

Тысячеговорной фабрики говоры высыпьтесь.

Мигая, сконфузилось у ворот электричество,

Усталостью с серым днем прококетничав.

Целыя сутки аудиенция у ея величества,

Великолепнейшей из великолепных Медичей.

Константин Большаков.

Москва

Павел Широков

«Я – клоун полуночья…»

Я – клоун полуночья…

Смейся! Иль будешь плакать!..

Тени кругом – точь-в-точь я.

На улице всхлипывает слякоть.

Хорошо, что я порочный,

Но люблю я и смех, и страх…

Смотрите, я – гаер полночный

С поцелуем чувств на губах.

Прохожу мимо вас и вижу

Во взглядах туман тоски, –

Сердце огнем забрыжжет,

Приливая веселье в виски.

Буду бродить я долго,

Буду смеяться и плакать,

В сердце найду осколок.

Брошу его в слякоть.

Буду смешить женщин,

У которых сейчас зевота…

С одною мой путь намечен.

Брякнут железом ворота,

Ключ заскрежещет сердито,

Сдернув раздумий клочья.

Двери до ночи закрыты:

Я – клоун полночья.

Павел Широков.

С.-Петербург.

Борис Лавренев

Истерика Большой Медведицы

Скользкие черти в кровавых очках шныряют в слепых провалах,

Ночь разыграла дурацкую фугу в мажоре на терциях и квартах.

Семеро белых мышей смешных, истеричных и шалых

Звонко прогрызли зубами синий, попорченный молью, бархат.

Кто меня любит, скажите? Сердце духами целованно,

Пляска ночных балерин, вихрь электрических искр,

В диких квадратах углов – перекрестках многоголовно

Воет, прилипнув к стенам небоскребным, игрушечный писк.

Где мы, на груде страстей и гашишных свиваний,

Колются бритыя бороды шатучих бульварных ветвей.

Небо, крутись! Огнеплясней, кокотней, бедламней!

Все мы под знаком истерики белых мышей!

Стиснуть ажурным чулком до хрипения нежное,

девичье горло, Бить фонарным столбом в тупость старых поношенных морд –

Все, что было вчера больным – сегодня нормально и здорово,

Целую твой хвост, маленький паж мой, чорт.

Драки, скандала, ножей, пунша из жил готтентотов,

Теплаго, прянаго пунша – утолить звездный садизм…

Женщина-истерика в колье из маринованных шпротов

Встала над миром, обнажив живот-силлогизм.

Боевая тревога

Из цикла «Дредноутовыя поэзы».

Мы автоматы-куклы на колоссальном дредноуте,

Громадной стальной коробке.

Души к мистериям грома, друзья, приготовьте,

В реве огней не будьте робки.

Кто душу свою в безопасность сегодня спрячет,

Того назовем мы трусом.

Дьявол игриво посвистывает в сплетеньях мачт.

Упиваясь садическим вкусом.

Он знает, что все мы – обреченные ему пленники.

Ну что-ж! Посмеемся над ним без страха.

С алым шелестом развевается на брам-стеньге

Красный лоскут боевого флага.

По башням, по палубам! Сигнал к бою подан нам

Тра-та-та-та! Запрячем тревогу внутрь.

Смело на встречу врагу на гиганте быстроходном,

Разламывая морской перламутр.

Руки, друзья! В буре, в грохоте, в хохоте плещущем

В злобной пене волнных верхушек,

Отрадно улавливать ассонансы в оркестре режущем

Кашляющих громово пушек.

Борис Лавренев.

Москва.

Петр Погодин

По хорошему

Осень в походе. Ее попросим

Немного обождать у зеленой двери:

Мы еще не готовы, Солидная Осень, –

Еще не сшито платье из желтой материи.

Нос и щеки, увы, в веснушках,

И дремучи березняк и осинник.

Подожди, Осень! Сны и грибы засушим,

Как летом цветок засушили синенький.

Виденье

С пруда идут к ночлегу утки

Широкия, довольныя.

Под деревом стоят малютки,

Разочарованныя полем.

За полем лес – высокий, страшный,

А рядом – домик с садиком.

Наполнен розовою кашей

Горшок из туч на западе.

На террасе

Помост росистый, барьер нетвердый.

Я нахожу, что это – палуба.

А там, за крышей, туман фиордов

И горизонт морей опаловых.

Я знаю, кто я, смиренный дачник:

Седой и дикий путешественник.

Мой бег надводный еще не начат,

Но был разлуки плач торжественный.

Сказали внятно: – уйди… уйдите.

Пожали слабо руку пухлую.

Я должен ехать, хотя б в корыте

Разбитом Пушкинской старухою.

Как хорошо, что я изгнанник,

Как хорошо, что вы уедете.

Я вижу, вижу, как с океана,

Иной наклон Большой Медведицы.

Петр Погодин.

С.-Петербург.

Михаил Сандомирский

Ведьма

Вся изогнувшись, в страсти бешеной,

Шепчешь: «Еще! Еще!»

Мысли встревоженно шепчут: – Где ж оне,

Розы под черным плащем?

Светит луна у окон стрельчатых… –

Зелень воды.

Дьяволом мы сегодня повенчаны, –

Я и ты.

Сумерки

Небо в манере Уистлера.

Сумерки. Пятый час.

В мире одна лишь истина –

Пристальность Ваших глаз.

В небе точкой сиреневой

Вспыхивает звезда.

В сердце моем, Евгения,

Ваше тихое «да!»

Михаил Сандомирский.

Киев

Константин Чайкин

Майская ночь

Ночь мая, в купы тополей

Пролив свинцовыя белила,

Густым карандашем теней

Свой взор безпутный углубила.

И в рваном кружеве листвы

Огни, как бриллианты Тэта,

Истоптанный ковер травы

Пестрят мазками тьмы и света.

Бульварный смех, духи, табак,

Улыбка, взгляд в упор и грубый,

Среди безсмысленных зевак

Взывающия медно трубы.

Сгибая звуки в колесо

Или вытягивая в жерди,

Терзают вечныя morceaux

Тревожимаго в гробе Верди.

В толпе прожженых бульвардье,

Девиц, молящих о подачке,

Как в размалеванной ладье,

Плыву, отдавшись общей качке.

От скудно прожитого дня

В моей душе темно и пусто,

И жадно смотрит на меня

Луна, набеленная густо.

Константин Чайкин.


Москва

М. Моравская

Фиалки

Каждой весной мне кажется,

Что жизнь надо изменить,

Что прошлое с будущим не вяжется,

Что надо порвать нить.

И когда на гулкой мостовой

Тает снег грязный и жалкий,

Мне хочется выращивать фиалки

Каждой весной!

Не всходят у меня зерна, –

Я живу на теневой стороне…

Но я поливаю их упорно

И вижу фиалки во сне…

И каждое утро мне кажется,

Что комната стала иной…

Неужели ничто не развяжется

И этой весной?

Жалость уходит

Трудно жить одинокой, не черствея,

Уже я – злой человек.

Лишь о прежней нежности жалею,

Проходя мимо бедных и калек.

Не достану, чтобы руки не иззябли,

Перед нищим на морозе кошелька…

Это мелочь, это капля от капли,

Но значит – жалость далека.

Ах, спасите, от черствости спасите!

Хоть нищим пусть я буду родной,

Пусть не рвутся трепетныя нити

Между мной и всей болью земной.

Южная истерика

Я хочу на юг! Я хочу на юг!

Всех чахоточных везут теперь на юг…

Но я не больна,

Только очень мне грустна

Гулкая и мутная городская весна…

А весна близка,

И капель близка,

И темней снега, –

Скоро будет в городе плеск и стук..

Но у меня тоска.

Только тоска, –

И никто не возьмет меня на юг.

М. Моравская.

С.-Петербург.

София Бекетова

«Прощайте! Уезжаю в Баден…»

Прощайте! Уезжаю в Баден.

Не могу переносить русский воздух, –

В нем всегда слышится ладан!

Хочу отдохнуть на водах.

Здесь мне скучно – меня не ценят.

Здесь одеваются совсем не тонко.

Взгляните: сколько кружев и лент!

Точно все вырвались из Гонконга.

Там эспри на шляпах гораздо пышнее,

Там я совсем иностранка.

Там, в Казино Страстей, решительнее Бердслэя

Свою репутацию поставлю «уа banc» я.

София Бекетова.

Москва

Прозаические эксперименты[3]

Два экстракта из романа «Интродукция самоубийцы».

1.

Аэро было небольшое. Поэт говорил по привычке банальныя новости и вытаскивал из своего мозга зеленых червячков. Кокотка подводила веселым карандашем душу. Я надел на мое сердце пенснэ и разглядывал воздушных проституток.

Небоскребы поплыли вниз. Мы заглядывали в окна потому, что это ужасно весело. В одной комнате качался оскаленный ужас на полотенце. В другой студент готовился к страстному экзамену и зубрил. Иногда, желая проверить себя, раздевался и перед зеркалом разсматривал себя с пяток до губ. Небоскребы вростали в землю до крыш и только трубы торчали рифово.

…Приехали куда-то. Губернатор Аэропапуасии не вышел, но его секретная тишина приглашала нас закусить бутербродами с безмолвием…

…Свеже зернистая покойность была очень вкусная; облака, оказывается, отличныя салфетки, только их надо чаще стирать в ветровой щелочи. Хлеб из черных градовых туч, если его намазать солнечным маслом, гораздо вкуснее. Мы весело болтали и за чашкой черной ночи вырезали себе на память из пустоты болванчиков, ужасно похожих на критиков…

Так как у нас не было с собой паспорта, то секретная тишина что-то объяснила двум болитам, которые прогнали нас, говоря, что нехорошо так обманывать. Впрочем, кокотка с Малиново-подведенной душой переговорила с луной – своей двоюродной матерью – и обещала оказать протекцию.

…Опять небоскребы поползли к нам навстречу. Поднимались приветно маяки с черными дымовыми флагами. Стало опять жарко от движенья мотора, и мы решили все вместе искупаться. Но тут в душе раздался телефонный звонок. Звонили из сердца моей жены, что там уже завтракают: пришлось поздороваться с разлукой и пойти домой. Ужасно весело было сегодня, 30 сентября 1913 года.

2.

Я снял мои мысли и пристально протер мозги. Сердце отчаянно чесалось, и я взял в руки воспоминанье и почесал им сердце.

Высунул кусочек взгляда за окно. Вечер сосредоточенно стукал на пишущей машинке, и мелькали огнебуквы. Моторы с быстротой небоскребов переносили людей в другую строчку. Трамваи танцовали танго, то сближаясь, то расходясь. Я перелистнул улицу и посмотрел в другую сторону. Там стоял достраивающийся скелет; толпы втекали и вытекали из кинематографа, вымывая оттуда позы Линдера. Осоловевший алкоголь прошатался по тротуару. Время потеряло из ридикюля еще полчаса.

По телефону вошла дремота и уселась ко мне на веки. Сонность придавила сознанье, и оно пискливо стонало из-под серии снов. Тогда я вывел эту серию в тираж и проснулся. Пока я спал, воришки подгриммировали физиономию часов и украли у разсеяннаго времени еще несколько серебряных минут.

Город надел черный фрак. В жилетный вырез вставил несколько электрических фонарей и постучал заводской трубой по пюпитру неба. Все стихло, а потом мотоциклы и машины засимфонили полночь. Нет! Она не протрещит около моего окна пропеллером; вероятно, мое желание сломалось или не хватило страсти, и аэро не дошумел. Сотни звездных рысаков выбежали на пробежку перед Дерби. Все равно – оно достанется Большой Медведице: она мой фаворит.

Нет! Она не будет!

Я открыл американский шкап, кинул на нижнюю мысль мой восторг и, достав с верхней отчаянье, запер.

Вышел и положил на рельсы мою надежду…

Вадим Шершеневич

Княжна Каракатицева

Разсказ

Княжна Каракатицева принадлежала к той серии неряшливых старух, которыя с закатом солнца оцепляют город и в сумерках сосредоточенно и осмысленно снимают с левой ноги башмак: снимут и начнут высыпать из него электрическия машинки, падагрические вздохи, богадельни, злобу во вдовьем наряде, сплетническое кровохарканье, котлеты и вставныя челюсти. Их жалко, но мне отвратительно смотреть на них, потому что вши прыгают по ним и вмешиваются в их разговоры. Чорт ее знает, по каким она ютится мышеловкам, но ни я, ни Арзарумочка никогда не встречали ее (Каракатицеву) днем. Пока город белится, встает на дыбы, ржет, топокопытит, и все с такой фешенебельной деловитостью, княжна, должно быть, перемывает свои баночки. Но когда вечер обуздает его и черная амазонка, закурив свои дуговые и газовые фонари, сядет на дамское седло, старуха Каракатицева вылезает из бедной дырочки и, не делая никаких книксенов, перебирает тротуар. Ночныя улицы, ночныя улицы! На бульварах женщины выжимают из засохших грудей кровь, и прохожий выпивает рюмку, уверенный что это вино; высоко подпрыгивая на распухших шинах, лихач провозит пьяные поцелуи; сыщики и тени корчатся в объятьях и в садистическом аффекте царапаются и кусают и режут друг друга. А черная амазонка гордо сидит на смирном теперь коне и на ея вуали горят электрическия рекламы – там выскакивает: «эротика», а потом «здесь продается вдохновение молодым поэтам», потом «Бальзамулин, лучшее средство против безсилья» и еще многое другое. Если же всмотреться, то это вовсе не вуаль, а самый обыкновенный млечный путь.

Но княжна Каракатицева раскрашивает ночными войлочными туфлями не снег Тверского бульвара, но переулочных тихих корридоров. Около дома баритона NN она вынимает из кармана лестницу и приставляет ее к стене vis-avis. Сидя на 17-ой снизу ступени, она смотрит в окна на баритона NN, а он семейный человек. Она берет коробочку из под гуталина и капает в нее маленькими каплями свое отчаянье и прокисшую микстуру своей сорокалетней любви.

Что значит любовь! 40 лет тому назад баритон NN незаметно для самого себя вырезал на сердце княжны свою монограмму (собственно, он собирался вырезать на березовой коре перочинным ножичком имя «Амалия», но вышло совсем не так), и вот старая дева Каракатицева сидит на 17-ой ступеньке лестницы и капает капли из неистощимаго пузырька. 2-ого декабря в половину перваго ночи мы возвращались с Арзарумочкой; было очень сантиментально – я нежно щекотал Арзарумочку за ухом и под мышкой. На вуали амазонки горело отчетливо: «Подарок молодым хозяйкам или как нужно вести себя молодоженам, издание 4-ое». Вдруг вспыхнул какой то шум (Арзарумочка поставила уши и испуганно раздула ноздрю), и на черном катафалке с факельщиками подкатил, как всегда, к месту происшествия доктор. Я высунул подальше язык и увидел: лестница лежала на мостовой и около труп разбившейся княжны Каракатицевой, осколки пузырька и коробка из-под гуталина. Это было ужасно! Чтобы Арзарумочка не увидала, я накрыл переулок своим носовым платком и мы, щекоча друг друга, еще нежнее и сантиментальнее пошли прочь.

Хрисанф

Открытое письмо М. М. Россиянскому

Дорогой Михаил! Когда я прочел в «Вернисаже» твой ответ кубофутуристам, я внимательно вдумался в твои разсуждения о том, что такое слово. Твой разбор составных частей слова не удовлетворил меня, хотя я и знал, что ты намеренно схематизировал статью по чисто редакционным соображениям. Ты постарался все упростить и свести почти к аксиоме, доказывать которую надо только готтентотам – вспомни, что так мы с тобой называли нашу здравомыслящую, логическую публику. Я не стал бы возражать тебе и не для того я писал это письмо. Некоторыя мелкия расхождения я мог бы выяснить в частном письме к тебе.

Думая над вопросом: чем тебе пришлось поступиться ради ясности, я понял, что ты выкинул дифференциацию элементов слова. В самом деле, мы можем разсматривать слово с четырех точек зрения. Прежде всего, есть то, что ты назвал, по моему – довольно метко, «слово-запах». Для большей ясности я позволю сказать себе, что ты под этим подразумевал внутреннюю физиономию слова. Далее, в слово входят известные звуки, и мы можем сказать, что существует при известном взгляде «слово-звук». Далее, есть то, чем руководились все до наших футуроопытов. Слово имеет в себе известное значение, содержание. Отделим еще: «слово-содержание». Однако, содержание внесено в слово умственной работой. При интуитивном возникновении слов они знаменовали собой не определенное значение, не ясный смысл, а хранили некий образ. Это вполне ясно и давно известно. Чтобы не останавливаться на этом, укажу такой примитивный пример: слово «копыто» первоначально обозначало вовсе не конец ноги; оно живописало нечто такое, что копало землю. Этим обстоятельствам мы обязаны известной звукоподражательностью наших слов, их жизненностью, и поэтому так мертвы надуманные языки; (теперь ум не может создавать образов и он создает слова по значению). Эту живописность слов приходится иметь в виду, и отметить «слово-образ».

Если мы вникнем в сущность историческаго процесса, то ясно увидим, что постепенная замена преобладающаго элемента слова, т. е. образа, содержанием, влечет за собой неизбежно безобразность слов, обусловливающую их безобразность. В самом деле, всякое выражение в момент его зарождения было не комбинацией «слов-содержаний», а сплавом «слов-образов». Затрудняюсь сейчас сказать: кто первый употребил выражение: питать надежду. Но ясно, что это было образное сочетание. Время, со свойственной ему любовью к чистоте и опрятности, тщательно стерло образ, и у нас остался трафарет, говорящий очень много нашему соображению, и пустой для нашего воображения. Я думаю, что, если выкинуть устаревшее слово «питать» и заменить его более современным «кормить», то выражение: я кормлю надежду – покажется странным, не только потому, что в нем одно слово заменено другим, а потому, что оно заставляет понять живописно образность выражения.

Я чувствую, что, прочитав эти старыя и скучныя тирады, ты внимательно посмотришь на дату письма, может быть, сосредоточенно поймаешь муху, и, уж наверно, будешь нетерпеливо ждать чьего ни-будь звонка по телефону. Ты хмуришь брови и спрашиваешь: зачем он, чьи стихи ты так любишь, написал тебе это скучное письмо, почти рекомендацию к тебе своей старьевщины.

Подожди; сейчас я объясню, зачем я пережевывал эту скучную материю. Я часто думал над загадкой: почему поэзия у нас, хотя и медленно, но все-таки эволюционирует, тогда как художественная проза застыла памятником нашей косности?

Мне кажется, что причину этого следует искать в непонимании задач прозаика. Уже довольно давно наши поэты, лидируя за собой массовое признание, дошли до мысли о свободе поэзии. Редкия вспышки реализма так мизерны, что об них говорить не стоит. Поэзия освободилась от роли прислуги, и ей к лицу гордый лозунг: искусство для искусства. Но почему никто не обратит внимания на прозу? Прозы у нас нет. Проза служила и служит то логике, то быту, то психологическим экспериментам. Прозы для прозы мы не знаем. Правда, были попытки обновить прозу; укажу хотя бы на прозаическия симфонии А. Белаго. Он стоял почти на правильном пути, но увлечение звуковой и смысловой инструментовкой отклонило его от главнаго.[4]) Б. Лифшиц предлагал сломать грамматику; но это нелепо и безцельно. В чем же метод обновления? Я знаю, что наши писатели и филологи полагают обязательным пользование в художественной прозе смысловым элементом слова. Но это утверждение не столько истина, сколько привычка. Ведь, «слово-содержание», как материал, не отграничит художественной прозы от прозы вообще, и мы принуждены будем отказаться от мысли определить: как пользуется писатель словом в художественной прозе?

Вот тут-то, дорогой Михаил, и вспомни, что я скучно говорил тебе сначала! Писатель должен пользоваться «словом-образом» при художественной прозе. Он должен отрешиться от «слова-содержания». Предоставим это кропотливым ученым и философам; нам в слове нужно его девственное состояние: его образ. Если мы примем этот метод, то увидим, что проза будет сочетанием слов-образов, подобно тому, как поэзия есть сочетание «слов-запахов». В прозе мы будем оперировать с физиономией слова, тогда как в поэзии мы имеем дело с физиономией физиономии того же слова. Я не буду оспаривать твоего восклицательнаго (а может быть, и вопросительнаго) знака: как можем мы отрешиться от содержания слова, если весь процесс нашего разговора есть сочетание «слов-содержаний». Это трудно, но это не немыслимо; могли же мы работать в поэзии исключительно над «словом-запахом». Немного усилий – и мы справимся с новой трудностью и, как мне кажется, получим чистую художественную прозу. Я думаю, ты задашь вопрос: почему я все это не написал именно по новому методу? Но, ведь, это разсуждения, скучный разбор, а не произведение искусства. Для того, чтобы ты мог еще яснее понять меня, я вкладываю в письмо образцы новой прозы[5]). Не укоряй меня за краткость, которая повлекла некоторую неясность. Ты поймешь меня с полуслова, даже с четвертислова, а я, право, не в состоянии писать длинныя письма, на которыя надо наклеивать три марки.

Я буду очень рад, если ты возразишь мне и опровергнешь мои безделушки, которыя мне дороже многаго; впрочем, я буду не менее рад, если ты разовьешь мои положения и выяснишь мне многое, что для меня драгоценно своей невполнезаконченностью.

Вадим Шершеневич.


P. S. Чтобы затруднить твою аттаку и привить себе от нея защиту, я позволю себе добавить два слова. Конечно, я не собираюсь требовать от прозаика филологическаго отношения к своей работе; я предполагал, что слова будут комбинироваться в образы и при этой комбинации в расчет будут приниматься, главным образом, «слова-образы». Впрочем, я боюсь, что я своим объяснением еще больше запутал дело. Чтобы отклонить от себя упрек в никчемном оригинальничаньи, добавлю, что мной все время руководила (вдумайся в это слово: в нем так мало осталось образа, и я сам употребил его почти безсознательно) мысль о необходимости дифференциации искусств.

В. Ш.

Из отрывного календаря элементарностей

Понедельник.

Готтентоты и полуготтентоты злятся, когда мы говорим им «Тютчев, Пушкин и пр. весьма хороши, однако, нельзя писать так, как они. Если бы сейчас жил Пушкин и писал так, как писал он 80 лет тому назад, то был бы он совершенной бездарью». – «Как», дергаются наши собеседники: «Вы не признаете вечных ценностей в искусстве?» И никак нельзя убедить их, что вечныя ценности мы признаем, и что, все-таки, вышесказанное остается безсомненным. Вся беда в том, что, как они, так и мы, недостаточно осознаем разницу между материалом и формой. Материал стиха: ритм, слово, рифма (разумея под рифмой и ассонанс, и диссонанс, и белыя окончания). Форма стиха: не просто совокупность элементов материала, но нечто новое, из этих элементов образующееся. Материал – тело, форма – душа (сравни любопытный афоризм В. Розанова: «Дух есть запах тела»). Материал, как тело, временен и тленен; форма нетленна и всегда. В самом деле, слова, ритмы и рифмы, т. е. материал, непременно меняются во времени. Сегодня слово «младость», рифма «вечерний – суеверней» и правильный ямб, взятые сами по себе, в сыром виде, вне какой-нибудь формы, имеют совсем иной тембр, чем тот, который имели они во времена Пушкина или Тютчева. Поэтому писать сегодня по-Пушкински, т.-е. пользоваться словами, ритмами и рифмами Пушкина, вовсе не значит создавать ту форму, тот дух, которые создавал он – несмотря на внешнюю одинаковость элементов, элементы будут уже иные, измененные временем, и будут создавать, следовательно, и иную форму. Но надо помнить, что временному изменению подлежит материал сам по себе, вне формы – лишь только поэт соединит определенным образом элементы материала и тем самым создаст форму, элементы эти застынут, окаменеют и никакое время не коснется их. Слова, ритмы и пр., будучи соединены в нечто единое, перестают жить своей индивидуальной жизнью, но форма бальзамирует их, и они остаются навеки такими, какими они были в момент стихосложения. Поэтому, слово «младость» само по себе изменилось со времени Пушкина, но это же слово, заключенное Пушкиным в стих: «И меркнет милой Тани младость», осталось тем, чем было оно для Пушкина: элемент материала – вещь, подверженная изменению и даже смерти – стал частицей формы и тем самым купил себе безсмертье. Безсмертная природа формы и тленная природа материала и объясняют то, чего никак не могут понять наши готтентоты – совместимость нашей любви к гениадам прошлаго с нашим презрением к тем, кто не уходит от этих гениад хотя бы настолько, насколько наше время ушло от их дней.


Воскресенье.

Как завидую я тебе, философ! Готтентот не только не станет критиковать твою книгу, но даже не посмеет прочитать ее – он знает, что для понимания твоей метафизики должен быть хоть несколько подготовлен. Почему не так относится он к поэзии и, вообще, к искусству? Понять данное стихотворение значит постичь его форму, его дух; форма создается материалом, а, следовательно, для того, чтобы почувствовать форму, нужно понимать материал, т. е. улавливать тембр его элементов. Тембр элементов материала даннаго стихотворения опричинен всей историей словоритморифмотембров. Итак, для того, чтобы понять данное стихотворение (о, нечего, нечего ломать себе голову над его содержанием!), нужно, кроме «чутья», иметь хоть некоторую осведомленность в истории словоритморифмотембров. Ах, как был бы я рад, если бы смог этим длинным словом запугать господ готтентотов!


Пятница.

Три аллегории о форме и содержании.

Реалист: Рой, рой глубже, ничего, если ты испачкаешься в земле! Доставай камни, показывай их – ради Бога, как можно больше камней! Ну, конечно, можешь их промыть, пусть блестят, если тебе этого так хочется.

Символист: Рой, рой глубже! Но, пожалуйста, возьми фарфоровую лопатку с китайскими цветочками на ней и облачись в хитон. Достань там в глубине философский камень, отшлифуй его, и пусть в нем отражается небо – это главное, это самое главное! Пусть в твоем камне отражается небо!

Футурист: Рой, рой глубже! Ищи в земле золото, камни, несчастную любовь, кости мамонта – ищи, что хочешь, но ищи усердно и не делай ни лишних движений, ни ненужных жестов, будь целесообразен и экономен в своих поисках – мне совершенно все равно, что ты найдешь там: я смотрю на твои движения – в них и твоя душа, и вся соль вселенной!


Секретное примечание для господ поэтов: Тссс!.. Не говорите готтентотам, но вы заметили, что все они – и реалист и символист и футурист – усердно роют какую-то землю?

Примечание для близоруких и дальнозорких и, в частности, для Корнея Чуковскаго: Обратите внимание на то, что футурист хочет брать соль совсем не из той солонки, из которой брали реалист и символист.

М. Россиянский

Пошлость на пьедестале

(«Звенья». К. Бальмонт. Избранные стихи).

После безцветной, антихудожественной поэзии конца прошлаго века, когда описанье для описанья, точная фотография и «честная» гражданская болтовня были возведены на пьедестал – появление Бальмонта было встречено с восторгом людьми, любившими поэзию, как искусство сочетания слов. Однако, с тех пор пробежало два десятка лет, новое искусство завоевало территорию, и мы можем смотреть на Бальмонта не как на дерзателя, а спокойно определяя его место в ряду русских поэтов. Подойдем к его стихам со спокойной оценкой: для этого нам необходимо разобрать форму Бальмонтовских стихов. Ведь, история искусства должна разсматриваться, как некая фуга, где постепенно вступают новыя формы. Обширное понятие слова «форма» мы для ясности упростим разложением на главные элементы: размер, образ, рифма, эпитет.

Размер: «Точно мук у них так много». «Иль довольно, что в этом вот сердце пожар». «Когда уж умер каждый звук». «Темный камень драконит уж не так хорош на вид».

Эпитеты: «тайныя грезы», «светлые сны», «безграничная тоска», «мир чудесный», «розы небесныя», «ласки безумныя».

Конечно, это не исчерпывающие примеры: можно было бы исписать десятки страниц выписками трафаретов, можно бы было перечислить сотни рифм и образов, которых не употребил бы ни один поэт со вкусом и тактом уже по одному тому, что они составляют достояние толп бездарей. Конечно, на тысячах страниц, где Бальмонт, как попугай, перенимал облики Лермонтова, Фета, Ницше, По, Шелли, русских народных сказаний, раскольничьих импровизаций, литовских и всемирных преданий, можно найти и удачныя места, но они тонут в безвкусице и пустоте. Да и можно ли сыскать поэта, хотя бы самого плохого, у котораго на протяжении тысячи листов мы не нашли бы десятка удачных мест? Наши критики, раз навсегда сговорившись упрекать Брюсова в реторичности и надуманности, восторженно хвалят в Бальмонте темперамент, непосредственность. Правда, как только мы добрались до искренности – пошли дела семейныя, и нам надо было бы умолкнуть потому, что все равно никто не скажет нам, где грань между искусством и искусственностью – но нам кажется, что и в уверениях критики, что Бальмонт – поэт милостью Божией, есть существенное заблуждение. Что, как не реторика высшей марки, фразы, вроде следующих: «Кому я молюсь? Холодному ветру. Кому я молюсь? Равнине морской… Куда иду я? К горным вершинам. Куда иду я? К пустыням глухим». А целый ряд пьес, начиная с «Я изысканность русской медлительной речи» и кончая «Гимном огню» – разве это не самая пошлая и банальная реторика?

Историки искусства отнеслись отрицательно к переделкам народнаго творчества интеллигенцией; неужели же мы не так же отнесемся к стихотворным переложениям Бальмонтом мировых мыслей и форм?

Нам не следует забывать заслуг Бальмонта в деле разрушения реалистических чучел, но у нас должно хватить смелости и вкуса, чтобы отвергнуть Бальмонта-поэта, Бальмонта-созидателя. Конечно, если Бальмонту угодно, он может пересыпать свои нищия лохмотья, как нафталином, уверениями, что он, гневный, пламенный, перепевный, брат ветру, отец солнца, словом, проследить всю свою родню в мире стихийных явлений, но неужели эта мишура может кого-нибудь обмануть? Когда человек начинает кричать, значит, у него не хватает голоса пропеть. Косноязычная и пошловатая поэзия Бальмонта сродни, конечно, не ветру и солнцу, а бездарностям Ратгауза и прочих составителей словарей стихотворных банальностей. В заключение замечу, что в предисловии Бальмонт пробует спасти себя от выхода в тираж созиданием неологизмов по методу Северянина (тайновесть и т. д.), но одним комичным неологизмом, вроде «внутрезоркость», ужасно напоминающим «Трезорку», нельзя исправить своего основного дефекта: непригодности к сильному и острому поэзному творчеству. Конечно, толпа еще долго будет внешне приветствовать патоку Бальмонта, внутренно со скукой перелистывая его страницы, но нам, любящим и ценящим поэзию, надо отбросить ложное прюдерство и спокойно вычеркнуть имя Бальмонта из своей памяти.

Аббат-Фанферлюш.

Милостивым государям

Пишущий стихи и отзывы С. Кречетов дал о «Верниссаже» рецензию в «Утре России». Сначала упрекнул нас в подражании Северянину. Упрек мог бы быть принят в серьез, если бы он был сделан не издателем Северянина. Далее Кречетов, со свойственной ему безграмотностью, укоряет нас в том, что «мы заимствуем эпитеты не у природы, а исключительно у предметов и явлений городской жизни». Что такое «эпитеты городской жизни» – это секрет Кречетова. Однако, зная поразительное уменье Кречетова говорить невероятныя нелепости со времен «Золотого Руна», мы и этим упреком не огорчились. В конце отзыва рука новаго Хлестакова вывела: «Мезонин может стараться помещать стихи Брюсовых (?) или Сологубов (?) на почетной первой странице. От этого ни В. Шершеневича не примут за Брюсова, ни В. Брюсова за Шершеневича». Ни В. Брюсов, ни В. Шершеневич никогда не хотели, чтобы их принимали друг за друга. А вот Кречетов упорно добивался и добился того, что все решили, что его стихи плохая подделка под Брюсова.


«Раннее Утро» неожиданно обнаружило свое лицо. Несколько лет прикидывалось либералами, потом надоело и решило показать свое лицо. На чем? Все бранят футуристов – ну «и я его лягну: пускай мое копыто знает».

Скиталец пишет о футуристах и предлагает радикальное средство от них избавиться: «Бить их нещадно смертным английским боем девятихвостной кошки». Кроме того, по адресу футуристов имеются выражения: маниаки из желтых домов; прописать наглецам кузькину мать; обнаглевшая свора; хороший мордобой представляется последним средством; хулиганы пера; огорошить несколькими полновесными оплеухами, от которых у футуриста глаза бы на лоб вылезли; гнать их безпощадно батогами и т. д. Когда в конце Скиталец начал говорить о парикмахерских и гостиннодворских лавках, тон стал умилительнее и читатели сразу почувствовали, что Скиталец говорит о чем-то ему родном и близком. Со своей стороны, мы бы посоветывали «Раннему Утру» поменьше писать о хулиганах во избежание упрека в саморекламе.


Подающий некоторыя надежды стать скучным акмеистом, Георгий Иванов пишет (День. 21.10) о «Верниссаже»: щеголянье рифмами, вроде «молоко – рококо» составляют (?) главное содержание сборника. Не желая себя компрометировать спорами по существу с г. Ивановым на тему: не является ли форма и в частности рифма единственным ценным элементом лирики, не пытаясь выяснить смысл выражения: «главное содержание» – к великому огорчению критика заметим, что вышецитированной рифмы в «Верниссаже» вообще не встречается. Даже критикам из «Дня» не мешает прочитывать те книги, о которых они дают отзывы.


24-аго октября К. Чуковский прочитал лекцию о футуризме. Критик подскочил к футуризму со стороны содержания и высказал несколько горестных выводов. Мы полагали бы, что даже Чуковскому необходимо знать, что футуризм есть движение в искусстве, а потому критиковать его можно только со стороны формы. Однако, самое слово «форма» лектором довольно удачно игнорировалось. Начав с правильнаго размежевания эго- и кубофутуристов, Чуковский в дальнейшем заговорил о демократизации искусства, трогательно обнявшись мыслями с Яблоновским и «Русскими Ведомостями». Вид Вербицкой на трибуне в роли критика понравился публике.

Письмо в редакцию

М. Г.

Господин Редактор!


Не откажите поместить в Вашем уважаемом альманахе следующее: В анонсах о вечере футуристов 11 ноября сего года я был помечен, как один из участников группы «Гилея». Все это было сделано без моего на то согласия, так как к вышеназванному коллективу я никогда не принадлежал и принадлежать не буду по причинам чисто принципиальнаго характера.


Примите уверения и проч.

Константин Большаков.

Москва. Ноябрь.

Загрузка...