Когда на Дюссельдорф налетели английские бомбардировщики, Вилли работал в ночной смене. Выбравшись из заводского бомбоубежища на залитые огненной зарей улицы, он увидел, что пятиэтажный дом, где он жил, словно разрублен надвое. Кетэ была в подвале вместе с другими. Он помогал откапывать мертвые тела. Как старый солдат, много раз видевший смерть, он понял, что Кетэ умерла без мучений. Но даже старому солдату не под силу смотреть на труп своей жены с оторванными руками, с вывороченными внутренностями…
В тот день он проклял англичан. Стоя на устланной щебнем и битым стеклом мостовой, он грозил кулаками небу. А потом, перестав проклинать чужеземных мародеров, он умолк и застыл, как изваяние, не пролив ни одной слезы. Со стороны он мог показаться олицетворением скорби. Но это была не скорбь. Это было нечто лежавшее за пределами скорби. Это было оцепенение, новая стадия бытия, тупое безразличие человека, чья душа погрузилась в глубокий сон.
Через несколько недель он молча стоял в молчаливой шеренге людей на унылой платформе глухого полустанка. Было воскресенье, семь часов утра; шла война.
На горизонте над теряющимися в дымке бесконечными бурыми полями вставало холодное солнце, безрадостно приветствуя их на новоселье. Рабочие, усталые и грустные, держали в руках свой скудный багаж — чемодан, рюкзак или картонную коробку. У многих, в том числе и у Вилли, в единственной коробке заключалось все имущество, оставшееся после сорока лет жизни и труда. Даже у тех, кому во время последних бомбежек посчастливилось больше, пожитки были ничуть не богаче. Жены и дети рабочих были отправлены на восток, неизвестно куда; их квартиры заперты на замок. Они почти не надеялись найти свое имущество в целости после войны. Так или иначе, а добром это не кончится, с мрачной уверенностью думали они.
Люди стояли молча, тишину то и дело нарушал чей-нибудь приглушенный сухой кашель, они тряслись от холода и ждали, выстроившись шеренгой, ибо им было велено ждать в строю. Большинство было из Дюссельдорфа, некоторые из Кельна, кое-кто из Дуйсбурга и Эссена. Двадцать восемь часов они провели в набитых битком вагонах, где невозможно было даже прикорнуть. И пока они стояли на платформе, всех точила одна и та же угрюмая мысль: война перестала быть пикником! Теперь уже нечего ждать каждую неделю фунта желтого масла от своего Герхардта из Дании или Отто из Норвегии. Уже не будет посылок с ветчиной из Голландии, шелковыми чулками и иголками из Франции, свитерами и обувью из Бельгии. Запасы иссякли, подливка вылизана, реки, текущие молоком и медом, выпиты до дна. Теперь приходили только страшные бумажки из военного министерства: «С прискорбием сообщаем, что ваш сын Пауль… ваш брат Гейнц… ваш отец Томас… на Восточном фронте… Ношение траура будет считаться нарушением патриотического долга».
Теперь война дошла и до них!
Стуча зубами от холода, они ждали в унылом свете утренней зари. Наконец прибыли грузовые машины; рабочих выстроили в колонну, по трое в ряд. Под надзором целой стаи эсэсовцев — здоровых, упитанных атлетов, хорошо выспавшихся и тепло одетых, — они погрузили свой скарб на грузовики. «Запоминайте номер своей машины!» — орали эсэсовцы. Взвыли моторы, покатились колеса по мерзлой земле, и грузовики помчались по дороге, идущей через деревню. Колонной, по трое в ряд, еле волоча ноги от усталости, они по команде двинулись на другой конец платформы. Вскоре начали подходить еще грузовики. Люди набились в них, стоя вплотную друг к другу; ветер хлестал им в лицо.
Так первый состав рабочих в количестве тысячи человек, прибывший в деревню X., вступил в новую жизнь.
Вилли был направлен чернорабочим в кузнечный цех. Наверное, когда наступит мир, его прежнее ремесло водопроводчика опять станет нужным. Но в средних танках не делают ни уборных, ни умывальных раковин. В Дюссельдорфе за несколько месяцев до начала войны Вилли мобилизовали на военный завод. Там его физическую силу и мощное сложение решили использовать для тяжелой черной работы. Здесь произошло то же самое.
В первый же день Вилли немало удивил рабочих, да и самого себя тоже, причем не больше других понимая, как это вышло. Он добровольно вызвался обслуживать «Убийцу великанов».
«Убийцей великанов» назывался кузнечный молот, огромный автоматический паровой молот, тяжко бивший по наковальне каждые тридцать секунд и штамповавший детали из брусков холодного металла, которые мгновенно расплющивались, словно комки глины от удара кулаком. Тот, кто борется с «Убийцей великанов», говорили рабочие, может нажить две профессиональные болезни: либо грыжу, если у него крепкие нервы, либо нервное расстройство, если у него крепкие кишки. Во всяком случае, эта машина рано или поздно непременно доконает любого силача. Когда молот падал вниз всей тяжестью своих трех тонн, каждая плита бетонного пола отзывалась грохотом и каждый рабочий думал про себя: «Хорошо, что я не стою рядом». Обычно у молота работал какой-нибудь малый, лет двадцати с небольшим, могучий, как бык. Но и он через полгода — год либо сбегал, либо сваливался с ног. И никогда не бывало, чтобы человек сорока двух лет сам вызвался на эту работу.
Дело было так: у парового молота работал Шенк, приземистый двадцатичетырехлетний парень с необычайно широкими плечами; ему дали отсрочку от призыва в армию из-за глуховатости. Он проработал у молота несколько месяцев в Дюссельдорфе и здесь был назначен на ту же должность. На второй день он, до тех пор ни на что не жаловавшейся, подошел к мастеру Гартвигу и со стоном растерянно произнес: «Герр мастер, из меня льет кровь». Гартвиг тридцать лет проработал в кузнечном цеху, испробовав разные специальности. Ему и без расспросов было все ясно. Он только вздохнул, выключил ток, приводивший в действие эту чудовищную машину, и сказал: «Ступай в больницу». Затем с удрученным видом приставил лесенку к узенькой галерейке и пошел к начальнику цеха.
Через четверть часа работу в цехе остановили — предстоял митинг. Вилли и другие рабочие, сравнительно недавно пришедшие на завод, с любопытством ждали, что будет дальше. Старые рабочие цинично кривили губы. Они точно знали, что произойдет: сейчас начнут приглашать добровольца, причем начальство будет в равной степени упирать как на патриотизм, так и на высокую оплату. И рабочие не ошиблись — все так и было, но добровольцев не нашлось. Патриотизм патриотизмом, но истекать кровью никому не хотелось. Даже члены национал-социалистской партии упрямо думали про себя: «Пусть бы лучше вызвали сюда какого-нибудь парашютиста или танкиста помоложе — те еще могут выдержать это буханье. А нам, немолодым, идти добровольно на такую работу — просто сумасшествие. Только надорвешь себе нутро неизвестно чего ради».
Вдруг Вилли поднял руку. Почему — он и сам не знал, хотя много раздумывал об этом впоследствии. Он вдруг ощутил потребность померяться силой с холодной яростью этой бухающей металлической башни.
Начальник цеха Купер спросил, сколько ему лет.
— Сорок два, герр Купер.
Купер взглянул на Гартвига, Гартвиг взглянул на Купера, и оба заколебались. Веглер — человек крупный, и, видимо, сила у него незаурядная. Но все-таки — сорок два… Наконец Купер кивнул. Такая уж это работа, на нее надо идти только по своей воле. Другого выбора нет, что ж, пусть он попробует.
Работа сама по себе была несложной. Все, что Вилли надо было знать, Гартвиг объяснил за полчаса. Дело было в ритме, в выносливости — вот и все. К шести тридцати вечера, когда кончилась смена, Вилли был еле жив от усталости, зато прочно занял место у парового молота.
Рабочие часы незаметно шли один за другим, наступало утро, потом переваливало за полдень, а там близился вечер — и вот еще один рабочий день становился смутным воспоминанием. Для Вилли Веглера недели проходили словно какой-то фантастический сон. Зато по ночам он снов не видел. Он ужинал, мылся, вваливался в барак и мертвым сном засыпал до утреннего гудка. Паровой молот превращал его дни в тяжелый дурман, а ночи — в небытие. Но именно на это он и надеялся, вызвавшись работать у молота, хотя сам еще не знал, почему и как это будет. Душа его жаждала единоборства с этой страшной машиной; он инстинктивно чувствовал, что в поединке с нею он найдет спасение от мыслей и воспоминаний. В первые месяцы после смерти Кетэ «Убийца великанов» помог ему остаться в живых.
Да, он слишком стар для парового молота, и все же он ему не сдастся. Он никогда не был толстым, но молот содрал с его костей всю мякоть, как бегущая по скалистому склону вода сдирает последние крупицы земли, оставляя после себя только твердый камень. После двухнедельной работы у Вилли Веглера были одни только железные мускулы под туго натянутой кожей. Глаза у него ввалились, щеки запали, тело, казалось, было вылито из какого-то светлого металла. Молот был страшен, и человек стал страшен тоже. Как гиганты, равные по силе, они молча боролись день за днем. Борьба была однообразна: Вилли стоял перед молотом, широко расставленными ногами упираясь в пол. Через первые полчаса на лице его появлялись грязные бороздки пота, тонкие светлые волосы свисали взмокшими прядями. Молот не отпускал его от себя ни на секунду. Он бесшумно скользил вверх и вниз вдоль смазанного маслом ствола туда-сюда, полметра вниз, полметра вверх, всегда наготове, всегда ожидая. Не двигаясь с места, Вилли наклонял туловище влево. Это было первое движение, всегда одно и то же — поворот бедер вбок. Длинными стальными щипцами Вилли выхватывал тяжелую болванку из лежащей на цементном полу груды. (Чернорабочий с тачкой непрерывно пополнял ее.) И снова Вилли делал поворот, возвращаясь в прежнее положение, на этот раз с усилием, от которого мускулы его рук, спины и бедер вздувались и покрывались потом. Он бросал болванку на наковальню, удерживая на месте железной хваткой щипцов. И тут начиналось единоборство с молотом. В одно кратчайшее неуловимое мгновение молот падал вниз. С тяжким грохотом он обрушивал на наковальню три тонны бешеной ярости. Он бил по болванке, и стальной брусок тотчас же принимал нужную форму. И вместе с ударом раздавался отвратительный низкий человеческий рев: «Ых-х!» Вилли слышал это, перекидывая щипцы направо и сбрасывая поковку на движущийся конвейер, и каждый раз с одинаковым, никогда не исчезающим удивлением убеждался, что этот рев издает он сам, издает невольно, словно страшная мощь машины насильно исторгает крик протеста откуда-то из глубины его живота. И тотчас же Вилли снова поворачивал туловище, не трогаясь с места и раскрывая щипцы. Груда болванок лежала наготове, молот ждал… Он обладал колдовской силой: какие бы мучительные мысли ни начинали одолевать Вилли, они исчезали в то мгновение, когда молот падал вниз. А Вилли только этого и хотел. Случись ему задуматься над этим, возможно он понял бы, как все это любопытно. Меньше чем три года назад, когда Вилли впервые вошел в кузнечный цех завода в Дюссельдорфе, он побледнел от оглушительного громыхания машин. Разве человек, привыкший к сравнительно тихой работе на строительстве, сможет долго пробыть в таком грохоте? Он ждал, что вот-вот утихнет этот разрывающий уши шум. Но шум не утихал, и когда Вилли понял, что, согласно новым законам военного времени, ему придется работать тут семьдесят два часа в неделю, в нем затрепетал каждый нерв. А теперь все наоборот. Теперь только завод и поддерживал его жизненные силы — шум и рев, паровой молот и все остальное. Теперь грохот кузнечного цеха стал ему приятен, как шум прибоя, когда лежишь летней ночью на берегу. Впрочем, скорее не как шум прибоя, а как тот славный шум в голове, когда выпьешь и чувствуешь наконец, что пьянеешь, когда во всем теле начинается гул, а ты лежишь на кровати и знаешь, что сейчас провалишься в сон, лежишь и не чувствуешь ни боли, ни грызущей тревоги, ни стыда, ни тоски… когда наступает блаженное забытье, словно от наркоза.
Это была самая подходящая работа для Вилли, для человека, внутренне оцепеневшего и не желавшего, чтобы это оцепенение прошло.
Так протекало существование Вилли шесть дней в неделю. По воскресеньям тоже все шло по заведенному порядку. Утром гудок не будил рабочих, и они спали допоздна. Питались они, впрочем, так же, как всегда: в праздник их кормили тоже два раза в день — в полдень и в пять часов. Вилли не вставал до полудня. Потом час уходил на стирку — он стирал комбинезон, в котором работал всю неделю, свои три пары носок, заплатанную пару теплого белья, которую надевал на ночь. С такой пустяковой стиркой Кетэ управилась бы меньше чем за час, но Вилли нарочно возился подольше, чтобы как-то убить время. Потом он возвращался в барак и лежал, куря одну безвкусную сигарету за другой, пока не выкуривал весь свой недельный паек, приберегаемый на воскресенье. Он разговаривал мало, и то только, если к нему обращались с вопросом. Однако такие, как Хойзелер, Келлер или Руфке, беспрерывно болтавшие о чем угодно, считали его не угрюмым, а просто молчаливым. Когда его спрашивали, он отвечал дружелюбно; когда Фриш показывал свои уморительные номера — параличную старуху, которая доит корову, близорукого кондуктора в вагоне или самое их любимое — Эмиля Яннингса, играющего Поля Крюгера, вождя буров, — Вилли улыбался и хохотал вместе со всеми. Товарищам он нравился, они восхищались его силой и выносливостью, но его душа была для них закрыта, так же как и их души — для него.
В пять часов — вот когда наступал самый сладостный час воскресного дня. Незадолго до пяти все надевали праздничные костюмы, такие же обтрепанные, как и будничные. Праздничная одежда Вилли состояла из синего шерстяного костюма, купленного девять лет назад. Костюм залоснился, но в общем выглядел прилично, если не считать разъехавшегося шва на спине. От работы у парового молота у него увеличились мускулы плечей и спины, поэтому пиджак стал узковат. Вилли был бы рад, если бы английские бомбардировщики оставили ему вместо костюма кое-что другое из его имущества: пару ботинок из настоящей кожи, или аккордеон, или альбом с фотографиями, которые они с Кетэ собирали больше двадцати лет. Но поскольку английский король решил даровать Вилли Веглеру синий шерстяной костюм и ничего больше, то он надевал этот костюм по воскресеньям, как надевал его уже девять лет по праздникам, — вот и все.
Приодевшись, они шли в столовую. «Сегодня не будет брюквы, ребята, — говорили они друг другу. — Сегодня — воскресенье». По воскресеньям их кормили вкуснее, чем всю неделю. Конечно, разве можно сравнить эту еду с воскресным обедом, который в прежние времена подавался дома, на кухне… но все же хоть какое-то разнообразие за целую неделю. Хлеб, суп, картошка, ломтик солонины, яблоко. Или колбаса с жареной картошкой, или тушенка из овощей и мяса и так далее. В прежние времена они презрительно плюнули бы при виде тех жалких порций, какие выдавали им теперь. Но в годы подготовки к войне, в годы «пушек вместо масла» они узнали, что их организмы способны выдерживать целый рабочий день на таком количестве пищи, какое раньше они съедали в один присест. Им давно уже не приходилось смаковать вкусную еду; они вставали из-за стола не насытившиеся, почти голодные. И все же они как-то жили… и даже работали.
После обеда начиналось самое интересное за всю неделю: поход в деревню. А лучшим в этом походе было самое его начало, когда они шли к шоссе через лес. В это время почти каждому из них — признавался он в том или нет — буйная фантазия рисовала одну и ту же картину: вот он встречает в лесу какую-нибудь одинокую крестьянку, муж которой на фронте, завязывает знакомство, а потом ложится с ней в постель. Всю неделю они предавались этой мечте, и к тому времени, как начиналась прогулка, их распаленное воображение не знало удержу. Лишь бы женщина, а какая — неважно. В первое время они высматривали хорошенькое личико или аппетитную фигуру. Прошло несколько недель, и хотя воображение рисовало им женщин, созданных по их вкусам, глаза их пленяла любая юбка. Они были отчаянно голодны — и все тут.
Однако голод этот не был чисто физическим. И хотя Хойзелер бесконечно расписывал свои былые победы, хотя Келлер вырезал десятки фотографий из порнографических журнальчиков, которые постоянно ходили по рукам в цехах, на самом деле они страстно мечтали снова о тихой семейной жизни, о доме, о своих детях… и о том, чтобы поскорее кончилась война. Даже заводя похабные разговоры о женщинах, они остро тосковали по дому и семьям. Это были усталые люди, изнуренные тяжелой работой и постоянным недоеданием. Живи они дома, они с трудом добирались бы до постели и засыпали мертвым сном, даже не притронувшись к женам. Но в этой похожей на кошмар жизни они вели себя, как распаленные подростки.
Прогулка по лесу — самое приятное за всю неделю — быстро подходила к концу. Выбравшись на дорогу, они вступали в реальный мир. Дорога приводила в деревню — всего около пяти километров от завода, час ходьбы. И когда они приближались к деревне, им становилось ясно, что все их сладостные ожидания — сущий вздор. Конечно, Пельцу, такому молодому и красивому малому, даже болтающийся пустой рукав не помешал завести знакомство с деревенской девушкой, и по воскресным вечерам он исчезал, весело помахав им на прощанье. Но завод кишел мужчинами, а деревня была маленькая. И в этой охоте за немногочисленными женщинами, из которых далеко не все стремились изменять своим мужьям, много ли шансов на успех оставалось толстобрюхому пятидесятилетнему Келлеру или Хойзелеру с его кислой физиономией? Шансов не было никаких, и они это поняли после первых же двух воскресений, потраченных на тщетные поиски. Тем не менее каждую неделю они по-прежнему отправлялись в путь, и, пока не входили в деревню, их веселило радостное предвкушение. Настроение начинало портиться после того, как они проходили мимо первого дома. Созданная мечтами Анна не здоровалась с ними на улице, а пухленькая Мария не снимала лифчик в незанавешенном окне, как им мерещилось весь этот день. Так, дойдя до пивной Поппеля, они окончательно спускались с небес на землю. Тогда Хойзелер, обернувшись к Келлеру, говорил: «А не выпить ли по маленькой?» И Келлер совал руку в карман, нащупывал несколько монет и, пожав плечами, отвечал: «А что ж? Все равно, делать нам нечего». Вот это. и было воскресеньем. Они шли к Поппелю, где воздух был насыщен кислым запахом пива, запахом эрзац-табака и усталого мужского тела, и, если позволяли средства, напивались вдрызг. Они орали, пели и рано или поздно кто-то лез в драку. И когда говоруны вроде Руфке окончательно решали, как расправиться с Англией и какие части России можно оставить русским, когда у молчаливых, вроде Вайнера, которые сидели над своими кружками, точно каменные, кончались деньги, тогда все, шатаясь, ковыляли домой, и головы у них кружились, а в животах урчало, и, повалившись на постель, они храпели до утреннего гудка.
Так проходило воскресенье и заканчивалась неделя. Так жил и Вилли Веглер. Вилли, никогда не бывший пьяницей, теперь стал регулярно напиваться. В первые же недели он убедился, что просидеть все воскресенье одному в бараке или даже бродить по лесу — значит обречь себя на целый день страдании. Шесть дней в неделю он слишком уставал, чтобы думать. Но в воскресенье, когда он оставался один, перед глазами его стояла Кетэ — не такая, как в славные годы их совместной жизни, а всегда такая, какой она была в последний раз, — труп с оторванными руками, с изуродованным, распоротым телом; он старался думать о Рихарде и пробовал повторять про себя «Чик-чик, чик-чик, я — буксирчик», но и это оказывалось невозможным: он не мог вызвать в памяти того Рихарда. Ему представлялся только Рихард, вернувшийся из трудового лагеря, и сын того Рихарда, гордо вытянувший ручонку для фашистского салюта и лепечущий: «садатом»… «илоем»… «болоться за фюлела». А он не мог жить с этими воспоминаниями, они душили его. И вот по воскресеньям вечером он вместе со всеми отправлялся в пивную Поппеля и молча тянул дешевое пиво и сивушный шнапс, чтобы, напившись, прийти в полное остолбенение, заглушить мысли и воспоминания.
Так он жил первые четыре месяца на заводе. Потом он встретил Берту Линг. После этого жизнь его круто изменилась.
30 апреля 1942 года.
Нет возможности предугадать, какие жизненные обстоятельства приведут мужчину и женщину к любовной близости. В истории Вилли Веглера и Берты Линг можно усмотреть некоторую иронию судьбы: их свел случай саботажа на заводе— акт не бог весть какой важности, задуманный и приведенный в исполнение несколькими людьми, чьи имена навсегда остались для них неизвестными.
Случилось это так: вечером, в обычную рабочую смену, ровно в десять минут десятого в кузнечном цехе внезапно прекратилась подача тока. В огромном, похожем на пещеру помещении, где всегда царило такое дикое оживление, вдруг наступила мертвая тишина. Вилли, как и все остальные, беспомощно стоял возле своей машины и ошеломленно моргал глазами. Тело его, привыкшее к определенному ритму работы, не могло примириться с неожиданной остановкой, уши болели от тяжести внезапной тишины. «Как? Что? Почему? — было написано на его растерянном лице. — Значит, что-то случилось?»
Он взглянул на ленту конвейера. Колесики, пронзительно скрипевшие под лентой двадцать четыре часа в сутки, застыли на месте. Металлические детали на ленте были неподвижны, как узники после казни. Даже рычащие сварочные агрегаты стали тихими, как дохлые мухи. Пещера цеха превратилась в катакомбу.
Наконец Вилли, как и многих других, осенила догадка. «Митинг!» — сказал он себе. И сразу же ему стало спокойнее и как-то легче, по крайней мере хоть понятна причина такого беспорядка.
Но никто и не намеревался устраивать митинг. Немного погодя мастера Гартвига вызвали на галерейку для переговоров с Купером. Вернувшись, он негромко объявил, что на электростанции поврежден генератор. Весь завод прекращает работу на двадцать четыре часа.
Разумеется, никаких официальных заявлений относительно саботажа не было и в помине. Среди заводского начальства даже шли разногласия по поводу причин аварии. Директор герр Кольберг советовался с инженерами, но ни к какому заключению не пришел. Он заявил Баумеру, что почти на всех немецких заводах машины изнашиваются очень быстро. Просто глупо, утверждал он, впадать в панику из-за того, что отказала машина. Это неприятно, но неизбежно. К сожалению, такого рода аварий нужно ожидать и впредь.
На все это Баумер кратко ответил:
— Вздор! Мотор отказал, да? — саркастически спросил он. — Но почему этот мотор отказал как раз накануне первого мая?
Кольберг пожал плечами.
— Совпадение!
— Возможная вещь, но это не так!
— Ваши доказательства?
— Мой нюх, вот доказательство! Я чую здесь саботаж. Черт возьми, Кольберг, сопоставьте факты! Первое мая — марксистский праздник. Мы сами объявили его нерабочим днем. Почему? Потому что иначе половина нашего рабочего класса под первое мая внезапно заболеет. Что же получается? В этом году мы выпускаем приказ: «Ввиду чрезвычайного положения в стране пятница первого мая объявляется рабочим днем». Все прекрасно — только тридцатого апреля выходит из строя генератор! Изношенность механизма? Да ни в коем случае!
— Все это очень разумно, — ответил Кольберг, — но никак не может служить доказательством… Так или иначе, работа прекращается до завтрашней ночной смены.
— Я созову всех руководителей ячеек, — угрюмо сказал Баумер. — Официально мы объявим, что генератор отказал вследствие изношенности частей. О противоречащих слухах немедленно доложат мне. Тем временем я постараюсь использовать это как моральный фактор:, двадцать четыре свободных часа для всех рабочих… всем предоставляется выходной до завтрашнего вечера. Наилучший выход из положения — это сделать милую улыбку.
Само собой, Вилли ничего не знал о закулисной суматохе. Он понимал только одно: его на двадцать четыре часа выбили из жестокой, мертвящей рутины, которая так облегчала ему существование. Но сам он об этом не думал. Он просто почувствовал глубокое душевное смятение, как заключенный, перед которым неожиданно распахнули привычную дверь камеры. Ему подарили свободный день, — а он не знал, куда себя девать.
Около часу он притворялся перед самим собой, что это воскресенье. Но это не было воскресеньем, и он решил, что незачем притворяться. Он смотрел, как его соседи играют в карты, и старался разжечь в себе азарт, угадывая, кому достанется роскошный выигрыш — кусок мыла, но его не переставало томить смутное беспокойство, от которого он не находил себе места. Наконец, позавтракав в полдень, Вилли вдруг решил: он пойдет в пивную Поппеля, и пойдет один.
Вилли предпочел бы идти в компании — когда кругом люди, можно слушать их болтовню и ни о чем не думать. Но он знал, что к концу недели все его сожители остаются без денег. Многочисленные вычеты настолько уменьшали их жалованье, что большинство рабочих ходило без гроша с воскресного вечера до следующей субботы. Только горсточка высококвалифицированных рабочих могла позволить себе напиваться два раза в неделю. Благодаря «Убийце великанов» Вилли тоже принадлежал к числу избранных. А так как денег, лежавших в кармане спецовки, хватало только на то, чтобы одурманиться самому, он взял в конторе Трудового фронта пропуск и после завтрака тихонько ушел, никому не сказав куда.
Было сыро и туманно в этот последний день апреля; добравшись до деревни, Вилли весь продрог. В такой ранний час у Поппеля было пусто. Вилли подсел к печке в обществе болтливого старика хозяина. Поппель говорил без умолку и то и дело наполнял стакан Вилли; тот молча кивал головой и пил, стакан, за стаканом вливая себе в глотку поппелевский шнапс, вернее ту жидкость, которая почему-то носила это название.
— Политура, — после каждого стакана говорил Вилли.
— Ха-ха, — откликался хозяин.
— Политура!
— Ха-ха. И за это скажи спасибо, сынок. Скоро ничего не будет, кроме того вонючего пива, что они мне присылают. Я уж теперь многого и не требую. Ха-ха. Получаю, что могу: продаю, что получаю.
— Еще один, пожалуйста, — учтиво говорил Вилли. — А потом я запью это кружкой вашего распрекрасного пива.
К наступлению сумерек, когда привычка взяла свое и Вилли почувствовал, что пора идти на завод обедать, он уже еле держался на ногах.
— Д-доброе утро, — вежливо раскланялся он с Поппелем. Сдвинув брови в отчаянной попытке собрать разбегающиеся мысли, он тяжело поднялся со стула. Медленным деревянным шагом, как ходят пьяные, когда стараются показать, что они абсолютно трезвы, Вилли двинулся к двери. Еще раз учтиво сказав Поппелю «доброе утро», он, пошатываясь, вышел на улицу.
От холодного вечернего воздуха его развезло еще сильнее. Прислонясь головой к кирпичной стене, он бессмысленно улыбался. Потом, словно осененный какой-то четкой и ясной мыслью, с размаху ударился головой о твердый кирпич. Удар был сильный, Вилли стало больно. Он застонал, приложил ко лбу руку и вдруг, рванувшись вперед, шаткой походкой заковылял по улице в сторону завода.
Туман, окутывавший деревню весь день, стал еще гуще от моросящего дождя. Тонкий свитер и спецовка на Вилли очень скоро промокли насквозь, но он даже не замечал этого. От шнапса и пива ему было жарко, и он с удовольствием подставлял лицо под дождь. Он стал петь, вспоминая народные песни, которые когда-то, в прошлой жизни, играл на аккордеоне.
Раз или два он спотыкался на выбоинах темной дороги и грузно шлепался на землю, но как ни в чем не бывало подымался и брел дальше. Потом свернул с дороги на картофельное поле, серьезно и деловито, словно крестьянин, осматривающий всходы, описал большой круг и снова вышел на дорогу.
Так, очень довольный, в том блаженном состоянии, в какое алкоголь может привести на время даже самого несчастного человека, Вилли шел к себе на завод.
Изгородь из колючей проволоки, ограждавшая от посторонних территорию завода, служила также границей участка в пять гектаров, принадлежавшего вдове Берте Линг. Много раз, на пути в деревню и обратно, Вилли проходил мимо, даже не взглянув на ее домик. Неизвестно почему, он в этот вечер решил остановиться у калитки. У него и в мыслях не было постучаться к вдове или даже войти во двор. Просто на него вдруг напало идиотское пьяное желание покачать деревянную калитку и послушать, будет ли она скрипеть.
Калитка заскрипела, и довольно громко. Вилли стоял под дождем, с обвисшими мокрыми волосами, с широкой бессмысленной ухмылкой и упоенно раскачивал калитку взад-вперед. Но эта маленькая радость продолжалась недолго. Из темноты с тихим и злобным урчаньем, как настоящий сторожевой пес, выскочила собака фрау Линг, помесь черного спаниеля и коричневой овчарки, безобразная сука с отвратительным нравом. Она бросилась к калитке, и тихое рычанье перешло в свирепый рев.
Не будь собака так разъярена, все это осталось бы лишь комедией. Забор был высокий, а сука — приземистая и жирная. Стоило Вилли захлопнуть калитку, и он был бы в безопасности. Но вместо того, услышав рычанье, он, словно нарочно, распахнул калитку настежь. В суке, несмотря на ее короткие лапы, очевидно, сказывалась кровь ее предков — овчарок. Она метнулась в открытую калитку и с кровожадным рычаньем прыгнула на Вилли, пытаясь вцепиться ему в горло.
Комедия продолжалась. Собака не смогла достать до горла — Вилли был слишком высок — и, сомкнув челюсти, ухватила лишь пуговицу комбинезона на животе. Она снова подпрыгнула, но на этот раз без разбега, поэтому совсем невысоко. Вилли пнул ее ногой, не от страха — он был так пьян, что не понимал ни дикой свирепости собаки, ни грозившей ему опасности. Ему просто было смешно. Он был в той блаженной стадии опьянения, когда человек беспечно переходит улицу перед мчащейся машиной или укладывается спать в глубокую лужу. Пинок был машинальным — путается под ногами какая-то собачонка! — и пнул он так же добродушно и неуклюже, как делал все в этот вечер.
И тут комедия кончилась. Нога его только задела собачий бок, отшвырнув собаку шагов на десять, но не причинив ей никакой боли. А Вилли потерял равновесие и рухнул на колени.
От падения он немного пришел в себя и сквозь пьяный туман вдруг осознал опасность. И потому, что он был очень пьян, опасность представилась ему в сильно преувеличенном виде. Его сковал дикий, безрассудный ужас; он стоял на коленях, упираясь руками в землю, а собака уже мчалась к нему опять. Только в последнюю секунду у него хватило соображения прикрыть локтем лицо.
И это его спасло. Другая собака вцепилась бы куда попало, но эта разъяренная дворняжка прицеливалась только к горлу. Она бросалась на него, натыкаясь на локоть, отскакивала и бросалась снова, а Вилли тем временем вышел из оцепенения и стал молотить кулаком наугад. Один удар пришелся по собачьей морде, и сука, визжа, покатилась по земле, но тут же опять кинулась на Вилли. А он все махал своим огромным кулачищем, и на этот раз мощный удар обрушился ей на череп. Собака упала и больше не подымалась. Лапы ее слегка дернулись, потом она затихла.
Быть может, она еще не издохла, а была только оглушена, но установить это уже не удалось. Когда собака завизжала от первого удара кулаком, Берта Линг выбежала во двор — и все дальнейшее происходило у нее на глазах. Закричав, Берта побежала к забору, но поздно — собаку уже ничто не могло спасти. Какой-то странный подсознательный толчок заставил Вилли вспомнить способ убийства, которому его обучали еще новобранцем в армии, и он, шатаясь, поднялся на ноги. Согнув колени, он высоко подпрыгнул над собакой и с размаху стал на нее обеими ногами. Берта услыхала хруст собачьих ребер. Она истошно закричала. А Вилли, изумленный ее внезапным появлением, испуганный ее криком, растерянно глядел то на незнакомую женщину, то на собаку. От физических усилий голова его кружилась, к горлу подкатывала тошнота. Он вдруг понял, что наделал, и не знал, куда деваться от стыда.
Берта подбежала к неподвижной собаке, опустилась на колени и громко окликнула ее. Собака не шевельнулась. Берта подняла и опустила бессильно упавшую собачью голову, потрогала рукой жирное туловище. Наконец с испугом и гневом она убедилась, что собака мертва. Вскочив на ноги, Берта дала волю своей злости: посыпались самые грубые крестьянские ругательства. И вдруг она замолчала. К ее удивлению, убийца исчез. Она взглянула на дорогу — его не было. Она пробежала несколько шагов в сторону завода — она сразу догадалась, что это один из заводских рабочих, — но впереди была только тьма да туман. Вне себя от злости, Берта вернулась к собаке.
Берта разозлилась вовсе не потому, что была привязана к собаке. Суку завел когда-то ее муж, а Берта терпеть не могла это злобное существо. Но почему же не иметь на ферме собаку, тем более такую, которую и кормить не надо — она поедала всяких грызунов, кишмя кишевших в сарае и на полях. А всего неделю назад Фримль, мясник из их деревни, предлагал ей за собаку четыре марки, если она будет держать язык за зубами, а он уж распорядится собакой по-своему. Берта хоть и отказалась, но обещала подумать. С одной стороны, одолевают крысы, с другой — времена тяжелые, и четыре марки на дороге не валяются. Теперь, конечно, крысы заживут в свое удовольствие, а Фримль вряд ли купит мертвую собаку. А если и купит, размышляла Берта, то, небось, скостит цену, скряга чертов! Сделка тайная, так что она будет в его руках.
Вконец расстроившись, Берта решила оттащить собаку на ночь в подвал. Завтра утром она пораньше отвезет ее в город и попробует договориться с Фримлем.
Волоча за собой тяжелую, неподатливую собачью тушу, она пошла к двери, которую оставила настежь, когда выбежала во двор. Она подняла собаку за шиворот, перетащила через порог и вдруг застыла на месте от страха. В кухне возле раковины пил воду из стакана пьяный убийца.
Если бы Берте, когда она выбежала из дому, попалась под руку палка, она раскроила бы Вилли череп, нисколько не думая о последствиях и не боясь за себя. Сейчас же, столкнувшись с ним в своей собственной кухне, она перепугалась. Она не знала, что Вилли вошел в ее дом без всякой цели, как незадолго до того забрел на картофельное поле, а увидев кран, понял, что его мучает нестерпимая жажда, и стал пить стакан за стаканом — это был уже четвертый.
Она видела в нем только озверевшего, пьяного в стельку мужчину, — чего доброго, он прикончит ее, как прикончил собаку.
Молча, вся дрожа, она смотрела, как он выпил полный стакан воды и налил еще. Потом встрепенулась, взяла себя в руки и быстро распахнула входную дверь, чтобы обеспечить себе отступление, если он вдруг бросится на нее.
— Эй, — резко крикнула она, — какого черта ты тут делаешь? Вон отсюда, быстро!
Вилли, успев налить только полстакана, медленно обернулся. Нижняя челюсть его отвисла, как у слабоумного. Вид у него был отталкивающий. Налитые кровью глаза, мокрые всклокоченные волосы, промокшая и разорванная собачьими когтями спецовка — его можно было принять скорее за бродягу, чем за рабочего. Но больше всего пугало Берту то, что он такой большой. Она привыкла к крупным мужчинам, но этот, хоть и ссутулившийся, еле державшийся на ногах, казался просто громадиной. Однако возмущение пересилило в ней страх.
— Ты что, не понимаешь? — закричала она. — Вон из моего дома!
Вилли молча таращил на нее глаза. Он не совсем понимал, кто она такая. Потом, увидев собаку, уразумел, что к чему, и растерянно хмыкнул.
— Ваша собака… — еле ворочая языком, пробормотал он. — Я ее нечаянно…
— Ты уйдешь или нет? — угрожающе крикнула Берта, еще больше повышая голос. — У меня есть телефон! (Это была неправда.) — Я позвоню в полицию!
Вилли, испугавшись, сразу же двинулся к двери.
— Поставь стакан! Ты хочешь заодно и стакан украсть?
Он остановился, как вкопанный, глядя на стакан. Потом торопливо поставил его на самый край стола. Стакан упал и разбился.
— Господи! — воскликнула Берта. — Теперь еще и стакан!
— Простите, простите, — растерянно бормотал Вилли. Он опустился на колени, чтобы подобрать осколки. И вдруг, прежде чем Берта успела крикнуть, чтобы он ничего не трогал и убирался прочь, Вилли неуклюже грохнулся на пол лицом вниз и мгновенно заснул.
— Вставай! — завопила Берта. — Вставай сию же минуту!
В ответ послышалось звучное басовое храпенье.
— Ox! — Подбежав к распростертому Вилли, Берта пнула его в бок башмаком на деревянной подошве, но услышала все тот же сладкий, безмятежный храп. Разгневанная Берта побежала к раковине, налила полное ведро воды, потом перевернула Вилли на спину и вылила всю воду ему на голову. Но с таким же успехом она могла бы облить и паровой молот. Тот реагировал бы точно так же, как Вилли. Тогда Берта принялась колотить его по ребрам тяжелым деревянным ведром — и колотила, пока вдруг не рассмеялась беспомощным смехом. Зря она старается: его, видно, ничем не проймешь.
Немного погодя она присела к столу и стала доедать остывший ужин. Потом пошла в спальню. К двери она придвинула тяжелый комод, а на стул возле изголовья положила самый большой кухонный нож. Ее опять разобрал смех — ну и дурацкая же история! — потом она разозлилась и наконец заснула.
Берта проснулась еще до восхода солнца. Она тихонько оделась, приотворила дверь спальни, осторожно заглянула в щелочку и на цыпочках вошла в кухню. Вилли лежал все там же и блаженно спал на осколках разбитого стакана. Берта заколебалась, не зная, за что взяться. У нее много работы по хозяйству: коровы, куры; надо бы съездить на велосипеде в город, отвезти мяснику собаку, да поехать пораньше, чтобы добрые соседи не заинтересовались, что она везет в корзине. Но она не решалась приниматься за дела, пока этот человек в ее доме. Кто знает, что он еще выкинет? Того и гляди, подожжет дом и уж наверняка что-нибудь стянет…
Надеясь на этот раз добиться своего, она опять налила воды в ведро и вылила на Вилли. Он зашевелился. Берта окатила его еще раз. После третьего ведра Вилли открыл глаза и со стоном сел.
— Ну, — сказала Берта, попятившись к столу, где лежал нож, — продрал глаза наконец? Теперь убирайтесь вон. И живо, а то позову полицию!
Вилли уставился на нее тупым взглядом, не понимая, как он попал в дом к незнакомой женщине. Сон почти начисто стер память о вчерашнем. Он сидел у Поппеля и пил шнапс… а дальше он ничего не помнил.
— Ну? — грозно сказала Берта. — Уберетесь вы или нет?
Очевидно, дело было так, подумал Вилли: вчера он каким-то образом познакомился с этой женщиной, и она привела его к себе домой. По-видимому, это здешняя крестьянка. Но все-таки, если женщина приводит к себе мужчину, он просыпается не на полу. И бабенка в таких случаях не орет на него, как мегера. В чем же дело? Разругались они под конец, что ли? Из-за чего? Он — человек смирный, он никогда ни с кем не ссорился.
Кряхтя от боли в голове и ломоты в ребрах, Вилли с трудом поднялся на ноги.
Берта отступила назад, крепко сжимая в руке нож.
— Простите, — смущенно сказал он, — как я сюда попал?
— Вломился в дом. Словно громила. Вот как!
— Вломился? — Вилли не сомневался, что она лжет.
— Ах, вы, конечно, не помните? — Высоким плачущим голосом она передразнила его: — «Я нечаянно… Я был пьян… Ничего не помню!» Знаю я вас, мужчин. Все вы свиньи!
— Простите, — почти жалобно сказал Вилли. — Ради бога, простите. Я сейчас уйду. Только скажите, где я?
— На моей ферме, вот где! Вы, небось, с завода?
Вилли смущенно кивнул.
— На завод идти в ту сторону, по дороге. И очень жаль, что вы не дошли туда, а ввалились в мой дом и стали бить посуду, как сумасшедший.
— Бить посуду? — с вялым испугом спросил он. — А что я разбил?
— Глядите. Этот стакан.
— О-о!.. Не беспокойтесь. Я заплачу.
— А собака? За нее вы тоже заплатите?
Вилли вытаращил глаза.
— Какая собака?
— Да вон та, — указала Берта. — Моя собака, которую вы убили.
Он уставился недоуменным взглядом на окоченевший, безобразный труп собаки у порога, подозревая, что женщина просто выдумывает. Как он мог убить собаку? Зачем? Но, главное, как он сюда попал?
— Я ее убил? Неужели правда? — спросил он.
— Может, вы скажете, что она живая? Может, она, по-вашему, лает? Эх вы, скотина этакая!
— Как же я ее убил?
— Раздавили ножищами, вот как. Сначала хватили ее кулаком по голове, а потом давай топтать. Все кости ей переломали, а. какая была собака! Я в ней души не чаяла. Ну, так как же, заплатите или мне идти в полицию?
— Заплачу, конечно, заплачу, — торопливо заверил ее Вилли. — Я честный человек. Раз вы говорите, что я ее убил, я вам заплачу за нее. Только как же это могло быть? Зачем бы я стал убивать собаку?
Берта, конечно, знала, что ее зловредная дворняжка сама виновата — должно быть, накинулась на этого прохожего, как раньше кидалась и на других. А так как нрав собаки хорошо знаком в деревне, то, сколько бы Берта ни грозила полицией, все это были лишь пустые слова. Но когда Вилли поспешно согласился возместить убытки, у нее даже дух захватило. Вот повезло-то!
— Слушайте, — сказала она. — Что сделано, то сделано. Я понятия не имею, почему вы ее убили. Я знаю только, что она никогда в жизни никому не сделала вреда. Ласковая была, как овечка. Может, она подбежала, чтобы вы ее погладили, а вы, скотина бесчувственная, взяли да убили бедняжку!
— Это ужасно, — пробормотал Вилли. — Бедная собачка!
— Нечего теперь нюни распускать. Хотите, чтоб все было честно-благородно, платите деньги.
— Я заплачу. Я же сказал, что заплачу!
— Она ученая была, имейте в виду. Не простая собака.
— Я заплачу. Скажите сколько.
— Когда стадо шло домой, разве я когда-нибудь ходила встречать коров? Бывало, скажешь: «Пригони коров», она побежит и пригонит.
— Мне очень жаль, очень жаль, — убито бормотал Вилли. — Поверьте мне, я уплачу.
— И уж как я ее любила! Я женщина одинокая, она у меня и сторожем была. Где теперь найдешь такую собаку?
— Мне очень, очень неприятно, — в отчаянии сказал Вилли. — Если б можно было ее оживить, я бы оживил. Но я честный человек и…
— Ладно, если вы честный, давайте восемнадцать марок, — это и за стакан тоже.
Вилли опешил.
— Восемнадцать марок?
— Ха! Как видно, честный вы только на словах.
— Но… восемнадцать… Да ведь самая породистая собака стоит…
— Что вы мне толкуете о породистых собаках! — язвительно перебила Берта. — На что фермеру ихняя порода? Мне нужна такая собака, чтоб работала, чтобы знала свое дело, а не породистая финтифлюшка с закорючкой вместо хвоста! А потом, я же не говорю, что четыре года назад заплатила за нее восемнадцать марок. Вовсе нет! Но ее столько лет учили— это стоит денег, правда? Вы должны возместить то, что собака стоила мне. Так что платите, или я иду в полицию. А полиция возьмет с вас больше, не беспокойтесь! Они не такие добрые, как я. В полиции вы еще и штраф заплатите!
— Ладно, ладно, — быстро сказал Вилли. — Восемнадцать марок! Что ж, заплачу. — Он сунул руку в карман и вынул два пфеннига. — О-о! — тихо протянул он.
— «О-о!» — передразнила его Берта.
— Я принесу, даю вам слово. Сегодня же вечером принесу.
Сердце Берты дрогнуло от разочарования. Кажется, плакали ее денежки. Ведь она не решится идти в полицию.
— Слушайте, — сказал Вилли, по-своему поняв выражение ее лица, — вот мое удостоверение личности. Если я не принесу деньги, можете заявить на завод.
Берта внимательно поглядела на удостоверение.
— А когда вы принесете? Вечером можете?
— Могу.
— Ладно, значит, сегодня вечером — не то завтра утром я иду в полицию.
Вилли кивнул. Неуклюже потоптавшись на месте, он пробормотал: «До свиданья», — и вышел.
Берта на цыпочках подошла к двери и постояла, глядя вслед Вилли, шедшему к калитке. «Сроду не видела такого простофили!» — подумала она, смеясь про себя. Она взглянула на окоченевший труп собаки и ткнула его носком башмака.
— Вот уж повезло, так повезло! — воскликнула она вслух с приглушенным смешком. — Отделалась от этой дряни да еще восемнадцать марок заработала!
При таких довольно неприятных обстоятельствах встретились мужчина и женщина, которым было суждено полюбить друг друга.
Вилли пришел поздно вечером, когда Берта уже собиралась ложиться. Почти весь день он проспал, затем потратил несколько часов, чтобы собрать пять марок, которые сейчас лежали у него в кармане. Он терпеливо ходил от одного знакомого к другому, одалживая по монетке то тут, то там. И весь вечер он ругал себя за то, что пропил последние деньги у Поппеля. Не материальные, а чисто моральные соображения заставляли его раскаиваться — как можно было дойти до такого скотского состояния! И хотя темная тяга к шнапсу была в нем сильнее гордости, все же и пьянствуя он никогда не мог заглушить тайный стыд.
Он пришел на ферму к девяти часам вечера. Увидев, что в окнах темно и маскировочные шторы не спущены, он заколебался, не зная, как быть. Может, этой женщины нет дома и он должен подождать? А если она уже спит, может будить ее неудобно? Вилли, заводской рабочий, живущий в бараке с электрическим освещением, не знал, какое ничтожное количество керосину выдавалось по карточкам. Но для одинокой крестьянки Берты Линг, которой почти все вечера приходилось сидеть в темноте, нехватка керосина была одним из самых тягостных лишений военного времени. Сейчас она сидела на кухне и парила ноги. Деревянные подошвы новых башмаков «Победа» набивали ей мозоли.
Вилли пошел на компромисс со своей нерешительностью, постучав еле слышно. И невольно вздрогнул, услышав громкий голос из кухни:
— Да? Кто там?
— Это я… Веглер… с завода.
— Одну минутку, — отозвалась Берта, взволнованно вскакивая с места. Она босиком подбежала к окну, спустила шторку и зажгла лампу, потом быстро отворила дверь. — Входите, входите, — приветливо сказала она, охваченная наивной алчностью, которую не могла даже утаить. — Я… — Она застыла на месте с открытым ртом. Неужели это тот самый человек? Не может быть! Весь день Вилли представлялся ей таким, каким она видела его утром, — огромным оборванцем с идиотски-бессмысленной рожей. У того громилы и стоявшего на пороге мужчины было только одно общее — мощное сложение. Вилли приоделся — синий шерстяной костюм, чистая белая рубашка, галстук, вычищенные ботинки. Он совершенно сознательно хотел исправить неприятное впечатление, которое наверняка произвел на женщину вчера вечером. И вовсе не потому, что его интересовала сама Берта. По правде говоря, в памяти у него остались только ее громкий голос да злобная сварливость. Но в характере Вилли имелась одна глубоко скрытая черта: для него было невыносимо знать, что кто-то думает о нем плохо. И сегодня вечером, собираясь рассчитываться с незнакомой женщиной, он полчаса приводил себя в порядок, словно шел на праздник.
Вилли даже не подозревал, каким успехом увенчались его старания. Вместо вчерашнего бродяги Берта неожиданно увидела перед собой аккуратно одетого, представительного и даже красивого мужчину. Ей стало стыдно за свой вид; она подбежала к двери босиком, платье на ней было старое и грязное, а волосы… почти бессознательным движением она подняла руку и потрогала, не откололись ли косы. Наконец, оправившись от неожиданности, она сказала:
— Ну, что же вы не входите? — и чуть надменно добавила — Очень уж вы поздно. Я собиралась ложиться.
— Простите, — извинился Вилли и робко шагнул в кухню. — Дело в том, что… — Он запнулся. — Пришлось занимать деньги, понимаете. На это ушло много времени.
— О, вам пришлось занимать, — повторила Берта не без некоторого смущения. Фримль уже заплатил ей за собаку две марки. Получить за дохлого пса целых двадцать марок вроде как бы грешно. Чтобы скрыть смущение, она громко воскликнула — Что ж, может, теперь не будете убивать чужих собак!
— Нет, нет, вы не думайте, ради бога… я не такой человек.
— Ну, и что же?..
— Ну и вот… Дело в том, что сегодня я достал не все деньги. Не удалось столько занять.
— Ах, вот как!..
— Но завтра вечером я принесу остальные.
Берта нахмурилась.
— Вы обещали сегодня.
— Я старался, как мог. Поверьте. — Вот, у меня только пять марок. В воскресенье непременно принесу остальное. — Он протянул ей деньги.
— Вы же сказали — завтра. А завтра не воскресенье, а суббота.
— Да… суббота, — запинаясь, поправился он. — Завтра вечером, это точно. Завтра у нас получка.
— Ладно, значит завтра. — Она подставила ладонь, и Вилли положил в нее монеты.
— Да, завтра, — туповато повторил он. — Значит, вот какое дело… — Он переминался с ноги на ногу. Сейчас, в трезвом виде, он заметил, что женщина не так уж неприятна. Ему казалось, что следовало бы извиниться перед ней поделикатнее.
— А какое дело? — спросила Берта с чуть насмешливой улыбкой. Робость вчерашнего хулигана начинала ее забавлять.
— Значит, до завтра. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Вилли шагнул к двери и вдруг сразу же остановился. У Берты мелькнула мысль, что у него, наверное, не хватает винтиков. Что за человек этот огромный увалень? Убивает кулаком собак, но платит за это восемнадцать марок. Вчера напился, как свинья, сегодня скромен, словно мальчик из церковного хора. Уходит, останавливается, четыре раза, как идиот, прощается, а теперь еще что?
Вилли пристально смотрел в угол кухни. Проследив за его взглядом, Берта поняла, что он глядит на аккордеон.
— Ну? — воскликнула она.
Вилли вздрогнул.
— Это у вас аккордеон?
— Не рояль же.
— Аккордеон, — мягко проговорил Вилли, будто в этом слове для него заключалось что-то очень дорогое.
— Ну и что?
Вилли обернулся к ней с таким сиянием в голубых глазах, что Берта только молча дивилась на него.
— Я раньше играл на аккордеоне, — так же мягко сказал он. Ему стало трудно дышать от внезапной горько-сладостной тоски. — Я… я любил это. Но мой аккордеон погиб во время бомбежки.
Берта ничего не ответила.
— Вы играете?
— Мой муж играл.
— Он на фронте?
— Я вдова.
Вилли кивнул.
— Ну, значит, спокойной ночи. — Не успев сделать и шага, он снова остановился. — Фрау?..
— Линг.
— Фрау Линг… нельзя ли… не разрешите ли вы мне поиграть минутку? На аккордеоне?
— Сейчас?
— Я… хотелось бы сейчас. Но если…
Берта пожала плечами.
— Ладно, только недолго.
— Спасибо.
Вилли быстро подошел к ящику, который служил аккордеону футляром. Осторожно вынув аккордеон, Вилли глядел на него заблестевшими глазами. Берта следила за ним взглядом, опять поразившись нежности, так неожиданно засветившейся в его глазах, и уже невольно интересуясь им. Он явился, когда обещал, не нарушил их уговора насчет денег и теперь больше не вызывал в ней враждебного чувства. Может, он и буянит, когда напьется, но вообще-то, видно, он не грубиян. По правде говоря, этот собачий убийца был довольно привлекателен. Вчера вечером, когда она не знала, чего от него можно ожидать, ее испугало то, что он такой большой; сейчас она смотрела на его широкие плечи и мощную грудь уже другими глазами. Единственное, что ее смущало, — это бесстрастность его лица. Никогда еще не видела она человека с таким каменным лицом — не жестоким, не злым, а просто без всякого выражения.
Она разглядывала его в упор. Вилли сел, поставив аккордеон на колени. Он слегка пробежался пальцами по клавишам, потом вытер их рукавом. Несколько секунд он сидел неподвижно, устремив рассеянный взгляд на инструмент. Очевидно, он забыл о ее присутствии. Она не знала, что в памяти его встают ушедшие годы и что аккордеон — единственный предмет из его прошлого, сохранивший на себе солнечный отблеск.
— Ну? — спросила она.
Вздрогнув от неожиданности, Вилли поднял глаза.
— Вы, кажется, хотели играть?
— Да, — торопливо ответил он. Положив пальцы на клавиши, он вытянул ноги и заиграл. Полилась нежная, грустная, совсем незнакомая Берте мелодия. «А ведь Иоганн играл куда хуже», — после первых же тактов подумала она. Тихонько вздохнув, она села и все смотрела на Вилли. Немного погодя она отвела взгляд и закрыла глаза. Музыка ей нравилась, но наводила грусть. Мужчина, играющий вечером на аккордеоне, был для нее как бы олицетворением всего, чего она лишилась, когда умер муж. Часто она с горечью думала, что городской женщине гораздо легче сносить одиночество. Городская может пойти работать на фабрику, а там всегда есть с кем перекинуться словом; а по вечерам можно пройтись по людным улицам, заглянуть к знакомым или поболтать с какой-нибудь соседкой. Но здесь, на ферме, — ужасно! Берте было не так тоскливо, пока сына не забрали в армию и пока у нее жил работник, хоть он был на редкость угрюмый малый. Словом, пока весь долгий день рядом была живая душа. Кто-то, с кем можно завтракать, ужинать и скоротать вечер. Очень тяжело, проведя целый день в одиночестве, и вечерами сидеть одной в темноте, одной ложиться в постель и знать, что проснешься, а в доме — никого. Уже почти год, как уехал сын, и два месяца, как нет даже работника; и вот в ее кухне появился мужчина, играющий на аккордеоне, и это просто жестоко, это невозможно вынести, потому что теперь она еще острее будет чувствовать свое одиночество по вечерам.
— Ну, хватит! — вдруг грубо сказала она. — Мне пора спать.
Вилли оборвал аккорд. Торопливо и смущенно он поднялся с места. Он не понимал, почему рассердилась женщина, и обиделся. Но без возражений положил аккордеон обратно в ящик.
— Спасибо вам, фрау Линг. Прекрасный инструмент. Мне было так приятно…
— Напрасно я вам позволила играть, — резко перебила его Берта. — Уходите. Я устала.
— Д-да, — запинаясь, сказал он. — Простите. — Окончательно растерявшись, он быстро вышел.
— Смотрите же, — крикнула Берта ему вслед, подбегая к двери, — остальные деньги в субботу, или я иду в полицию, так и знайте!
Она сердито захлопнула дверь. Направляясь в свою комнату, она вдруг расплакалась. Тихо всхлипывая, она раздевалась и так жгуче, хотя и необъяснимо, ненавидела Вилли, что готова была убить его. Больше часу она лежала без сна. Последнее, что она слышала, была заводская сирена, дававшая сигнал воздушной тревоги, — это значило, что приближаются английские самолеты. Берта со злостью подумала: «Это мужчины затевают войны, а не мы. Мужчинам нравится заниматься политикой и убивать друг друга. Свиньи, им что, умереть-то нетрудно, а каково нам жить одним!»
Наконец она заснула.
На другой вечер по дороге на ферму Вилли обдумывал, как бы поближе познакомиться с фрау Линг, чтобы после того, как он сегодня расплатится с ней, можно было бы приходить к ней в гости. Цель его была проста, но побуждения сложны, и Вилли не совсем отдавал себе в них отчет. У него было одно определенное стремление: еще раз пережить те десять минут, что он провел в ее кухне. Музыка всегда доставляла ему радость; когда он ушел с фермы, на него нахлынуло множество светлых воспоминаний. И по крайней мере хоть ненадолго, но на душе у него стало легче. Снова вырваться из беспросветного мрака, еще раз пережить это чудо — тишину чистой кухни и присутствие женщины, пусть непонятной, своенравной, даже иногда сварливой, но женщины, — вот к чему сводилось его простое, осознанное желание.
На самом деле все было гораздо сложнее. После целого десятилетия событий, которые не мог вместить его разум, на Вилли нашел как бы душевный столбняк. Вилли инстинктивно стремился выключиться из жизни — так раненый зверь забивается в глубь пещеры, в мрак и тишину и там зализывает свои раны. Но если раненый зверь не погибает, он в конце концов не может не выползти на свет, на воздух, за пищей, — так и душа Вилли рано или поздно должна была выйти из сонного оцепенения. И все это — музыка, кухня, женщина, блеск медной сковородки, скрип калитки, запахи жилья, — все это было воплощением живой жизни и будоражило в нем давно погребенные чувства. Еще не все умерло в его душе, и когда на него пахнуло теплом мирной жизни, он был охвачен глубоким волнением.
Сегодня, открыв скрипнувшую калитку, он увидел под дверью полоску света. И теперь он в свою очередь был поражен видом встретившей его женщины. Это уже не злобная ведьма, оравшая на него в ту ночь, когда он напился, и не вчерашняя неряшливая крестьянка, не спускавшая с него настороженного взгляда. Берта улыбалась ему, лицо ее стало удивительно приятным, и вся она показалась ему просто красавицей.
Берта готовилась к приходу Вилли старательно, обдуманно и на что-то смутно надеясь. Она аккуратно заплела в косы свои жесткие темные волосы, вымылась, надела самый вычурный наряд из своего скудного гардероба: платье из дешевого черного атласа, туго облегающее фигуру. Вилли вдруг потянуло к ней, как к женщине, — она поняла это по его глазам. Поняла, взвесила и осталась довольна, — на это она и рассчитывала.
— Добрый вечер, — тихо сказала она. — Входите, герр Веглер.
— Добрый вечер, — медленно ответил он, глядя на нее во все глаза. И неловко добавил — Сегодня дождь не идет.
Улыбка ее стала чуточку шире.
— Да. Вечер прекрасный. Вы не посидите немножко? — Она указала на стул.
— Спасибо. — Огромный и неуклюжий, он присел на краешек стула. Берта уселась рядом, на качалку. С ее полных губ не сходила еле заметная, затаенная улыбка.
— Я принес остальные деньги… — смущенно начал Вилли. — «Какая же она красивая, — думал он про себя. — Почему я вчера этого не заметил?» — Он пошарил в кармане, вынул деньги и положил на стол. — Может, пересчитаете?
Берта пожала плечами.
— Надеюсь, все верно, — медленно ответила она, улыбаясь. — Надеюсь, герр Веглер, в трезвом виде вы считаете правильно.
Вилли покраснел.
— Я знаю, деньгами такую собаку не окупишь, — сокрушенно сказал он. — Мне до того неприятно, что я ее убил, фрау Линг, просто сказать не могу. Поверьте мне.
— Да ладно, что там вспоминать! — быстро воскликнула Берта. Смиренность его была так искренна, что ей стало не по себе. Она бессовестно надула его, и он же просит прощения, — от этого она еще острее чувствовала свою вину. Она вскочила, схватила со стола деньги и бросила их в глиняный кувшин на буфете. — Хватит об этом, герр Веглер. Вы со мной честно рассчитались. Все кончено и забыто.
— Нет, погодите, — взволнованно сказал Веглер. — Я не… Мне не хочется, чтобы вы думали, будто я такой… будто это часто со мной бывает.
Берта передернула плечами и ничего не ответила. Ее молчание и этот жест совсем сбили его с толку: очевидно, он просто дурак. Ясно же, он отдал деньги, и больше ей ничего от него не нужно. Сразу погрустневший и разочарованный, Вилли поднялся со стула.
— А вы не хотите поиграть на аккордеоне? — тихо спросила Берта.
— Да, конечно! — обрадовался Вилли. — Я надеялся, что… Но вчера это вам было неприятно.
— Ничего подобного, — улыбнулась Берта. — Мне нравится, как вы играете…
— Спасибо. Я как раз надеялся…
Вилли тотчас же пошел к ящику в углу кухни. И на этот раз опять, едва он коснулся инструмента, глаза его мгновенно смягчились. Берте это нравилось, хоть было и непонятно, и в то же время она грустно думала: «Почему же у него каменное лицо? Что заставляет такого человека напиваться и безобразничать? У женщин тоже немало горя, но они не безобразничают».
Больше всего на свете Берта ненавидела грубую жестокость мужчин и, как почти все женщины, часто этого и не сознавая, противилась мужским законам, которые управляли ее жизнью. С детских лет ей пришлось бороться с укоренившимся в ее среде презрением к женщине, с тысячелетней традицией, созданной мужчинами, а теперь приписываемой богу, природе или государству. Вероятно, поэтому ее так тронула застенчивость Вилли. Он не слюнтяй какой-нибудь — достаточно взглянуть на него, чтобы убедиться в этом, а Берта терпеть не могла слюнтяев. И если при первой встрече Берта была возмущена его бессмысленной пьяной жестокостью, то сейчас она мгновенно почувствовала, что этот человек не станет презирать женщину за то, что она — женщина. Он просил у нее прощения искренне, без всякой снисходительности, и Берта, имея за плечами тридцатишестилетний опыт хитрого маневрирования в мире, созданном мужчинами для себя, поняла, что он не такой, как другие.
Их роман начался с той минуты, когда Вилли сел и положил на колени аккордеон. Взяв первые аккорды, он взглянул на Берту с застенчивой благодарной улыбкой, и, сами того не подозревая, они уже начали любить друг друга.
Берта слушала, не отрывая от него затуманенного взгляда. От музыки прошло напряжение, сковывавшее Вилли, твердую линию рта смягчила рассеянная улыбка. В его лице проступила доброта, и оно уже не казалось таким застывшим.
— Вы откуда, герр Веглер? — немного погодя спросила Берта; ей уже хотелось знать о нем побольше.
Вилли поднял глаза.
— Из Дюссельдорфа. Но много лет я жил в Кельне.
— A-а, из Дюссельдорфа, — протянула она. И чуть-чуть смущенно добавила — У вас, наверное, есть семья?
— Нет, — сказал Вилли и перестал играть — так пронзительна была тоска, внезапно хлынувшая в его сердце. Голубые глаза его снова стали пустыми, а лицо таким же мертвым, как и прежде. Ровным, бесстрастным голосом, будто повторяя заученные слова или будто то, о чем он говорил, давно уже стало ему неинтересным, Вилли сказал: — У меня были жена и сын, фрау Линг. Сын погиб под Нарвиком. Жена убита во время бомбежки. Теперь я один. — Он замолчал и словно окаменел, негодуя на нее за этот неизбежный вопрос, как всегда негодовал на тех, кто любопытствовал насчет его прошлого.
Берта растерялась. Она хотела сказать что-нибудь сочувственное, но устремленные на нее пустые глаза как бы запрещали ей говорить банальные слова. Наконец, подумав о своем собственном горе, она сказала просто:
— Я тоже ненавижу войну. Мой муж погиб из-за войны. И такая глупая смерть — глупая и… жестокая, как сама война. Он поехал в город по делам. Была учебная тревога, затемнение, и он попал под машину. Это была машина скорой помощи, подумать только! До того глупо!.. Они помолчали.
— Уже два года прошло, — тихо добавила Берта. — И почти год, как забрали сына. Когда началась война с Россией. Ему было всего семнадцать лет, подумайте!
— Да? — сказал Вилли. — В прошлую войну я тоже пошел на фронт семнадцати лет.
— Мой сын, слава богу, во Франции. Там не воюют. Молю бога, чтобы его не послали на русский фронт. Он такой славный парень, — с откровенной гордостью сказала она. — Стройный, как березка, и сердце у него доброе. Если с ним что-нибудь случится, я умру.
Она заметила, что Вилли нервно постукивает пальцами по клавишам.
— Сыграйте, — ласково сказала она. — Сыграйте еще что-нибудь.
Теперь она знала — жены у него нет. Почему-то она предчувствовала это. В тот вечер, когда Вилли так робко пришел отдать деньги, а потом сидел в кухне с аккордеоном на коленях, сердце ее шептало: «Вот так оно и должно быть… это тот, кто тебе нужен». До этой минуты Берта боялась признаться себе в этом. Она сознавала, что томится по мужчине, что уже год, как она присматривает себе нового мужа. Без мужчины хозяйство пойдет прахом, а она сама зачахнет. Ей хотелось благодатной мужской любви, хотелось стирать мужскую пропотевшую одежду, засевать поле под горячим солнцем бок о бок с мужем. Она понимала, что без мужчины она ничто, мертвая плоть. Так всегда было и будет.
Но она отвергла Розенхарта, местного ортсбауэрнфюрера, хотя у него были серьезные намерения. Он был… не такой, какого ей нужно. Она гнала от себя и эсэсовцев, и других, кто просто охотился за женщинами, кто хотел использовать ее, как проститутку, только бесплатно, — так она, разозлившись, сказала одному из них. И ей уже казалось, что надеяться не на что: в этом мире, где мужчины воюют, она увянет, как растение без воды, рано состарится и ни один мало-мальски привлекательный мужчина на нее и взглянуть не захочет. И когда она почти потеряла надежду, откуда ни возьмись появился Вилли, и вот он сидит в кухне и играет на аккордеоне. Он помоложе Розенхарта, и силы у него с избытком хватит, чтобы стать хорошим фермером; он свободен; он ей нравится. Он возник из ночной тьмы, человек, ни с кем и ни с чем не связанный, словно кто-то направил его нетвердые шаги к ее ферме, словно он тоже искал подругу и домашний уют.
И вдруг, охваченная древним страхом перед тем неведомым, что таится в каждом мужчине, она громко и резко спросила:
— Но зачем вы так напиваетесь? Что вам за охота превращаться в скотину какую-то?
Вилли перестал играть и медленно снял пальцы с клавишей. По крупному лицу его, по впалым щекам разлилась краска, стыда. Он ответил, не задумываясь, первое, что пришло ему в голову, но слова его сказали Берте о нем больше, чем он думал.
— Раньше я никогда не пьянствовал, — смущенно проговорил он. — Я и теперь не люблю пить. Это просто потому… ну, словом… — Он запнулся, кусая губы.
Берте стало стыдно. Мужчины вообще пьют, а этот потерял семью, — ясно, отчего он пьет. Но ведь теперь он приходит к ней не пьяный. Разве этого ей недостаточно?
— Вы извините меня, — огорченно сказала она. — Просто мужчины… не люблю я пьющих мужчин. Мой муж… он был хороший человек, это истинная правда. Но бывало в компании хватит лишнего и становится… непохожим на себя. Он колотил животных, а порой и меня.
Вилли промолчал. Берта вдруг вскочила.
— Хотите чашечку кофе, герр Веглер?
Он вежливо кивнул.
— А у вас хватит?
— Да.
Она радостно улыбнулась ему и побежала к плите. Угостить Вилли чашкой кофе — значит в какое-то утро на той неделе остаться без кофе самой. Но это не беда.
— Играйте, пожалуйста, — обернулась она. — Мне так приятно. Вы очень хорошо играете.
Вилли играл, смотрел на Берту и думал о ней. Перед уходом из барака он равнодушно слушал похабную болтовню соседей, которые с ласковой завистью следили, как тщательно он одевался. Сейчас он вспоминал их грязные намеки. Он не слепой. Фрау Линг нарядилась для него. Она не отослала его прочь, как только он выложил деньги… она предложила ему кофе… она вдова. Почему бы и нет, если она не против? Он напросится к ней в гости еще раз, а там видно будет. Может, в дальнейшем его ждет нечто большее, чем игра на аккордеоне.
Вилли не помышлял о женитьбе. Думать о женщине как о жене — значит думать о будущем. А Вилли не мог думать о своем будущем. Он жил сегодняшним днем, сознательно преследуя одну только цель: чем угодно заглушить душевную боль, мучительные мысли, воспоминания. И в этой женщине он искал того же, что в свое время в паровом молоте, — болеутоляющего средства. Любая женщина в любой кухне могла бы пробудить в нем душевную потребность в домашней жизни, и любая не слишком безобразная женщина могла бы удовлетворить его половые потребности. Он думал о Берте именно так, как ей меньше всего хотелось бы, и хотел от нее совсем другого, чем она хотела от него.
Он смотрел на нее, раздумывал и мысленно раздевал. Она ему нравилась — приятное лицо, сильное, полное тело. Интересно, легко ли она согласится лечь с ним в постель.
— Хорошая песня, — обернулась к нему Берта. — Мой муж тоже играл ее, но не так хорошо. Он всегда сбивался и начинал сначала. — Весело улыбнувшись, она отвернулась к плите. Вилли кивнул, продолжая играть. Он смотрел на ее толстые ноги, на бедра, на теплую белую полоску шеи над воротником платья. В нем разгоралось желание, он думал, как хорошо было бы, если б она отдалась ему без всякой канители. «Столько возни перед этим, — думал он. — Сначала жмешь руку на прощанье дольше, чем надо, и это первый шаг; потом первый поцелуй, когда говоришь „спокойной ночи“; на следующий раз более длинный поцелуй. Черт знает сколько всякой чепухи, прежде чем лечь в постель. А может, теперь стало по-другому? Я уж давно не занимался такими вещами. Что бы ей взять да протянуть мне сейчас руки и сказать: „Я все понимаю… я тоже этого хочу…“».
Мысли его оборвались. В мозгу возникло страшное видение — Кетэ, его жена, ее обнаженное тело, распоротое от груди до паха… вывалившиеся внутренности…
Видение томило его недолго. В последние месяцы он овладел особой техникой забвения. Он стиснул зубы и прикусил губу. Нагнувшись над аккордеоном и спрятав свое крупное лицо от Берты, он заставил пальцы бегать по клавишам. И вскоре и память, и лицо его, и глаза стали совершенно пустыми — такова была техника, которой научила его боль. Надо думать только о настоящей минуте.
— Но до чего хорошо вы играете, — повторила Берта, ставя кофе на стол. — Мой муж никогда так не играл.
— Я учился еще в молодости, — неторопливо пояснил Вилли. — В восемнадцатом году мне пришлось поваляться в госпитале. Там меня учил один приятель. А потом уж я сам продолжал.
— Положите аккордеон и пейте кофе, а то остынет. Вот беда-то, ведь у меня ничего нет к кофе! — Берта вздохнула, но тут же рассмеялась. — Ячменный кофе — и ни крошки печенья. Ну и жизнь!
— Ничего, фрау Линг, и так хорошо. — Она и не знала, как он был благодарен ей за этот жест гостеприимства.
— Уж и не помню, когда я в последний раз пекла печенье к кофе. Мы теперь едим, как арестанты. Подумайте, даже мы, фермеры! Но теперь все на учете, головой ручаюсь, у них уже наперед сосчитана каждая капля молока от моих коров, каждое яичко от моих кур и каждая картошка. И все у меня забирают. Попробуй-ка оставить себе лишнюю чашку молока — ха! — сразу очутишься за решеткой. — Она покрутила головой и тихо рассмеялась. — Одного я никак не могу взять в толк: я отдаю молоко как молоко, а когда люди покупают его в городе, оно синее и жидкое, как водичка. Любопытно, что они с ним делают? — Колыхаясь всем телом, Берта захохотала с явным презрением крестьянки к горожанам. — Наверное, они думают, что городские — как свиньи: все сожрут. «Снятое молоко — для свиней и поляков», — так говорят фермеры.
Вилли рассеянно улыбнулся. Он не сводил глаз с ее круглого веселого лица. Ему оно нравилось. Кожа с широкими порами, несколько крошечных оспинок на лбу и на одной стороне короткого тупого носа. Но это было живое, теплое, очень женственное лицо; Вилли волновали эти крупные полные губы и блестящие черные глаза. Ему захотелось перегнуться через стол и впиться губами в смеющийся рот. Хотелось погладить темные косы, прижать ее всю к себе, почувствовать на своей груди эту теплую колышущуюся грудь. «А почему бы нет? — лихорадочно подумал он. — Почему не попробовать? Я ничего не потеряю. Может, она только этого и ждет. А если не захочет — ну и черт с ней». — Но тут же он сказал себе: «Не будь идиотом. Женщины не любят, чтобы их считали доступными. Она, пожалуй, рассердится. Поторопишься — так чего доброго останешься ни с чем».
Нельзя сказать, чтобы Берта не замечала взглядов Вилли и не понимала их значения. Она видела, как оживлялось каменное лицо, когда он смотрел на нее, и сердце ее переполнялось надеждой и радостью. Поддерживая разговор, она весело болтала, а глаза ее блестели все ярче под его загорающимся взглядом. Она тоже изголодалась по горячим ласкам, и если б у нее на уме было только это, она бы не постеснялась и начала бы заигрывать с ним. Она не маленькая, ее не стала бы мучить ни совесть, ни девичий страх. Но у нее уже были свои виды на этого человека, и если он об этом еще не догадывается, то скоро узнает. «А пока, — подумала она, посмеиваясь про себя, — если его немножко разбирает — тем лучше. Со мной делается то же самое, так пусть относится ко мне всерьез».
Они пили кофе; Берта оживленно болтала. Она рассказывала о ферме, о том, как трудно управляться по хозяйству одной. Батрака и лошадь мобилизовали. Поля вспаханы кое-как отрядом городских школьников, которые ничего не смыслят в полевых работах. Посевы в этом году взошли поздно — мало удобрений, а ведь только и слышишь, что стране нужно побольше продуктов и долг каждого фермера — увеличить урожай.
— А как? — спросила она, беспомощно рассмеявшись. — Я работаю с раннего утра и до вечера. Я женщина одинокая. Пусть кто-нибудь из этих умников научит меня — как? И разве я виновата, что в январе не было снегу и вся моя рожь померзла?
— Да, вам нужна помощь: в хозяйстве без мужчины не обойтись, — произнес Вилли, и у Берты сладко замерло сердце. Она взглянула на Вилли с застенчивой улыбкой. Но надежды ее оказались тщетными — он больше ничего не сказал. Он вспоминал о том, как двадцать лет назад мечтал завести свою ферму.
— Подумайте только, — после недолгого молчания продолжала Берта, — вот-вот наступит лето. Для урожая теперь главное — как следует обрабатывать поля в эти месяцы. Надо окучивать картошку, надо два раза скосить сено — на ферме ведь ничего само собой не делается. Будь у меня тут хороший работник, сколько бы забот с меня свалилось!
— Да, — сказал Вилли. Он допил кофе и понимал, что согласно приличиям ему пора уходить. Но уходить не хотелось. Он все ждал от нее чего-то такого, что позволит ему быть с ней посмелее, — хотя он и не представлял себе, чего именно. После стольких лет семейной жизни ему приходится ломать голову, как подступиться к женщине!..
— Так что, сами видите, — говорила Берта, — одинокой женщине жить на ферме не сладко.
— Да, — улыбнулся ей Вилли. — Знаете что, — вдруг сказал он, — я всю жизнь жил в городе, но много лет назад мечтал скопить денег и купить ферму.
— Правда? Вы понимаете в хозяйстве?
Вилли покачал головой.
— Нет, но мне всегда казалось, что я полюблю эту работу. Я это надумал, еще когда был во Франции, во время прошлой войны.
— Быть фермером не так просто, надо уметь. Это вам не кнопки нажимать на заводе.
— Знаю. Но я думал, что смогу научиться. Руки у меня хорошие.
— А почему же вы не купили ферму?
— Так и не накопил денег, — с сожалением вздохнул он. — Только начнешь откладывать, как опять остаешься без работы. Я разводил лук в ящике на подоконнике — дальше этого дело не пошло.
— Настоящий фермер! — засмеялась Берта.
Он улыбнулся.
— А что, лук был хороший. — Он неохотно поднялся. — Ну, фрау Линг, мне, пожалуй, пора идти. Я, наверное, засиделся.
— Да нет, нисколечко. Не думайте так. Я очень рада.
— Спасибо за кофе и за… — Он показал на аккордеон. — Знаете, если бы вы захотели продать его, фрау Линг…
— Не могу, — ответила она. — Это память мужа… Но постойте, — добавила она, будто это только что пришло ей в голову, — вы ведь можете иногда приходить и играть.
— Вы не возражаете?
— Мне очень приятно.
— Хорошо… Спасибо вам.
Эта игра кончилась тем, что Вилли вдруг рассмеялся и с такой добродушной веселостью, которой Берта в нем и не подозревала, сказал:
— Я хитрый плут, фрау Линг. Я и не собирался покупать аккордеон. Я просто добивался, чтобы вы пригласили меня заходить, — ну и добился!
Берта тоже рассмеялась. Но, увидев то, что стояло в его глазах, она почувствовала острую жалость.
— Понимаете, мне так… одиноко на заводе, — просто сказал он. — А… сидеть в такой комнате с вами — это… не могу сказать, как это чудесно.
— Да?.. — пробормотала Берта. Она больше не могла скрывать той правды, которую глубоко запрятала в своем сердце, и лицо ее вдруг стало жалобным и по-детски беспомощно откровенным. — Но на заводе вам все же не так одиноко, как мне здесь, герр Веглер. Потому-то я вас и пригласила.
Они замолчали, глядя друг на друга.
— Фрау Линг, — сказал он мягко, даже нежно, как ей показалось. — Фрау Линг…
Губы ее задрожали, она смотрела на него с выражением такой глубокой, такой беспредельной покорности, что Вилли едва совладал с порывом бешеного желания.
— Фрау Линг… — прошептал он, не сводя с нее тяжелого, воспаленного взгляда. Берта отвела глаза, опустила голову и стояла не шевелясь. Вилли дотронулся до ее волос. — Фрау Линг…
Берта коротко всхлипнула и взглянула на него все с той же безвольной покорностью. Она не ждала этого, не хотела, чтобы это случилось сейчас. Но стоило ей признаться в своем одиночестве, как ее вдруг обуяло желание, точно слова эти были заклинанием, вызвавшим темных духов. Рассудок остерегал ее: «Не сейчас. Он будет тебя презирать. Не надо». Но тело ее налилось горячей, опьяняющей истомой, и побороть ее Берта была уже не в силах.
Колени ее ослабели от этого поцелуя. Она упала бы, если бы Вилли не прижимал ее к себе так крепко. Впившись губами в ее губы, он смело и жадно ласкал рукой ее грудь. Они стояли, прильнув друг к другу, изнемогая от желания, которое у каждого из них было совсем иным. Не отрываясь от ее губ, не разжимая тесного объятия, Вилли повел, почти понес ее в спальню. Берта не сопротивлялась. Она была опьянена страстью, гораздо более глубокой, чем вожделение, которое мог вызвать этот или любой другой мужчина; и эта страсть оказалась сильнее всех ее расчетов, ее гордости, ее представлений о женском достоинстве.
Наваждение прошло так же внезапно, как и началось. Когда Вилли опрокинул ее на кровать, она открыла глаза и в неясном свете, падавшем из кухни, увидела его лицо. Оно стало животно грубым, в глазах была жестокость. С болью в сердце она вдруг поняла, что нежность, которую она в нем почувствовала, — не настоящая, что и настоящего сочувствия к ней в его душе нет. И внутренне сопротивляясь тому, что вот-вот должно было случиться, она умоляюще закричала:
— Нет! Не надо! Пустите меня!
Вилли отпустил ее — сам не зная почему. Вовсе не из сочувствия. Слишком сильна была его собственная тоска, чтобы думать о других. И не из жалости, потому что Берта не ошиблась, увидев на его лице жестокость. Вилли не мог этого знать, но сейчас он был страшен: лицо его исказила та же зверская гримаса, что и тогда, когда он убил собаку.
В тот вечер он, добродушный пьянчужка, повинуясь какому-то странному порыву, вдруг прыгнул на собаку и раздавил ее насмерть; так и сейчас, в порыве желания, им овладела не та нежность, которую даже самый чувственный мужчина испытывает к предмету своей кратковременной страсти, а неистовая жестокость. В течение десяти лет Вилли получал неизгладимые душевные раны, и теперь где-то в темном уголке его души назрела смутная, не поддающаяся определению ненависть. Кого и что ненавидел Вилли, он сам не знал. Но сильнее желания обладать этой женщиной было его желание причинить ей боль.
Трудно сказать, что заставило его разжать руки и медленно подняться, отвести от нее глаза и тупо уставиться в окно. Он сам не понимал себя. Быть может, в грубом верзиле, озверевшем от шнапса и способном растоптать ногами собаку, еще жил тот человек, что таскал на плечах ребенка по лугу у реки. Душа того человека услыхала жалобный крик Берты — и ему стало стыдно. Он отпустил ее.
Наступило долгое молчание. Берта села. Ее трясла дрожь, но глаза ее были сухи. Она медленно оправила на себе платье и взглянула на Вилли. Тот с окаменевшим лицом смотрел пустыми глазами на поля, освещенные тусклым светом луны.
— Ах, вы… — низким и хриплым от волнения голосом сказала она. — Теперь я знаю, что вы за человек! Я по вашему лицу вижу… Вы смотрели на меня так, будто я для вас последняя тварь. И ни на черта я вам не нужна. Я даже не знаю, что вам было нужно. Вы просто скотина, вот что! Все мужчины в душе скоты!
— Нет, — с трудом выговорил Вилли, оборачиваясь к ней. — Я… Я не… — Он умолк, ошеломленный вдруг прихлынувшей к сердцу жгучей злостью.
— Дура я, вот дура! — с жаром воскликнула Берта. — Я же чувствовала, что вы меня и в грош не ставите! Убирайтесь отсюда. Убирайтесь сию минуту. И чтоб ноги вашей здесь больше не было! — Закрыв лицо руками, она горько заплакала от унижения и обиды.
— Не плачьте, — сказал он. — Только не плачьте. Вы хорошая женщина, право же. Только… — Он запнулся и вдруг гневно крикнул — Черт возьми, перестаньте реветь! Нечего прикидываться обиженной! Я вас ничем не обидел. За собаку я вам заплатил сполна, верно? А кто просил меня посидеть еще? Вы сами во всем виноваты! Я не хотел этого. Я хочу только одного, чтобы меня оставили в покое!
— Я виновата? — Берта в ярости вскочила на ноги. — Уходи отсюда, свинья паршивая! Уходи, а то я не знаю, что с тобой сделаю!
Вилли отвернулся. Чуть поколебавшись, он вышел из комнаты. Она стояла неподвижно, дрожа с головы до ног и прислушиваясь к скрипу его ботинок в кухне. По лицу ее покатились соленые слезы. Услышав, что Вилли остановился возле двери, она затаила дыхание.
— Фрау Линг, — сказал он из кухни, — простите меня. Вы ни в чем не виноваты, ни в чем. Я… — Она не могла видеть, что он вздрогнул всем телом, но слышала, как жалобно прерывался его голос. — Я болен, — простонал он. — Я сам не понимаю, что делаю.
Берта метнулась к двери в кухню. Никогда, ни один человек не был ей так ненавистен, как Вилли в ту секунду, когда он пытался овладеть ею и она увидела на его лице злобное презрение… И все-таки через мгновение он отпустил ее. Эти две секунды показали, что он может быть разным, этот человек… и что он носит в себе какую-то душевную муку, которую она должна облегчить.
И она заговорила с ним. Она не взвешивала, не обдумывала своих слов, — бесхитростно и просто она открыла ему самые сокровенные свои мысли. Так велико было ее смятение, что оно оттеснило гордость и стыд, лукавство и пошлые упреки.
— Я думала, я вам нравлюсь, — начала Берта. — Я позволила вам остаться, потому что вы мне тоже понравились. Знаете, что было у меня на уме? Мне ничуть не стыдно. Я одинокая. Я знаю, что вы тоже одинокий. Я надеялась, что потом, если у нас все будет ладно, мы поженимся. Неужели вы думаете, что я позволяю целовать себя первому встречному? Как бы не так! Но вы мне очень понравились, и я не выдержала… а вы взяли да испортили все!
Она умолкла, задыхаясь от волнения и муки, надеясь и не надеясь, что он как-то сумеет залечить раны, которые нанес и себе и ей.
Вилли обернулся к ней искаженным лицом.
— Я знаю, — пробормотал он. — Я это понимал.
— Тогда почему же вы… зачем вам было нужно?.. — Она тщетно искала подходящих слов.
— Я болен, — опять простонал он и быстро закрыл лицо руками, словно ему было нестерпимо стыдно признаваться в своей слабости. — Во мне ничего уже не осталось. Я ничто. Я уже ничто.
— Почему? — спросила Берта, подходя к нему ближе. — Что с вами? Почему вы такой?
Вилли не ответил на это. Взглянув ей в лицо, он сказал:
— Да, я тоже одинок. Я так одинок, и у меня такая тоска, что мне хочется покончить с собой.
— Значит, я вам не нравлюсь? — спросила она. — Все дело в этом, да?
— Нет, я… — Вилли запнулся. — Вы мне нравитесь. Но там, в спальне, я… не знаю, что на меня нашло. Вы мне напомнили… я стал думать о своей жене. — Он глухо застонал. — А это невозможно вынести. Я вижу, как она лежит на земле, лицо изуродовано, руки оторваны, а тело — будто его взрезал мясник. И тогда мне хочется кого-нибудь убить. Если б она умерла от какой-нибудь болезни… Если б были похороны, я, может быть, плакал, как плачут мужчины… Но я хороню ее десять раз на день, а она все тут, со мной, лежит на земле, вся изувеченная…
Берта подошла к нему и стала рядом: она все поняла и не могла больше ненавидеть его. И когда она заговорила, в голосе ее было столько печали, столько сострадания, что Вилли показалось, будто сердце его сейчас разорвется от пронзившей его острой боли.
— Мы оба очень одиноки, — сказала она. — Таким людям, как мы, нужно поплакать вместе.
— Не надо, — прерывисто прошептал он. — Не надо. Я вам все сказал. Теперь я пойду. Я жалею, что пришел.
Вероятно, в жизни женщины, вроде Берты, только раз бывает минута, когда она проникается таким глубоким сочувствием к человеку, что уже не колеблется в своих поступках и не рассуждает, хорошо это или дурно. Берта взяла его руки и прижала к своей груди.
— Останься, — ласково прошептала она и, привстав на цыпочки, обвила руками его шею. С безмолвным сочувствием она покрывала его щеки, рот и лоб частыми, быстрыми поцелуями. — Будем вместе, Вилли, — шептала она. — Мы еще чужие, но нам нужно любить друг друга! Я тебя уже люблю. Ты видишь, Вилли, я потеряла всякий стыд. Если ты уйдешь, я не знаю, что со мной будет.
Вилли молчал, содрогаясь всем телом в ее объятиях.
— Но почему тебе так трудно поплакать со мной? — продолжала Берта. — Я тоже могу плакать о твоей жене. Смотри, вот я уже плачу…
Она крепко прижала его к себе, и многолетняя его душевная сумятица и тайная боль вылились в бурное горе; она обнимала его, гладила по голове, а он плакал и плакал, слезы падали на ее лицо, а все его большое железное тело дрожало от муки. И в эту минуту Берта познала такую глубину жалости и любви, какой ей еще не приходилось, да, вероятно, и не придется больше знать.
Всю ночь Вилли лежал в ее объятиях. Сбивчиво и прерывисто он рассказывал о своей жизни, порой начинал безудержно рыдать, потом снова говорил и говорил.
Когда забрезжило утро, оба в изнеможении заснули.
Май — июль 1942 года.
Стой бурной ночи Вилли смотрел на Берту глазами, затуманенными невыразимой благодарностью. Они полюбили друг друга, как двое одиноких людей, счастливо нашедших друг друга; но Вилли, любя Берту как женщину, был привязан к ней, как ребенок к матери, и видел ее сквозь сияющую дымку обожания. Она сумела дать выход скорби, которая изглодала его сердце, ей одной он обязан тем, что вернулся к жизни. Иногда Вилли пытался объяснить, что он к ней чувствует, но каждый раз сбивался и что-то беспомощно мямлил. Тогда он просто обнимал Берту, стараясь жаркими ласками сказать ей то, чего не мог выразить в словах.
А Берта понимала его и без слов. Неделя шла за неделей, и Берта с переполнявшей сердце радостью замечала, как непонятный, замкнутый Вилли, которого она полюбила, становился все менее непонятным, менее замкнутым; это был другой Вилли, который умел смеяться, который принимался свистеть, входя в ее комнатку по вечерам, славный товарищ, просто и радостно вошедший в ее жизнь. И по мере того как перед ней раскрывалось его сердце, расцветало все, что было искреннего и доброго в ней самой, ибо нельзя было не откликнуться душой на его скромное внутреннее благородство. Порой, работая в поле, она останавливалась, счастливо вздыхала и думала: «Неужели же может быть так, чтобы женщина тридцати шести лет, мать взрослого сына, нашла новую любовь и новую жизнь?»
Раньше из всех дней недели воскресенье было самым унылым днем для обоих, теперь оно стало сплошным праздником. По будням Вилли был обязан являться в барак к одиннадцати вечера. Он приходил на ферму, поужинав в заводской столовке. Берта в это время обычно возвращалась с поля. Он оставался у нее до девяти, редко позже, так как Берте надо было вставать еще раньше, чем ему, — а потом уходил домой. Но субботний вечер и воскресенье они проводили вместе. И оба всю неделю мечтали об этих блаженных часах, как узник о свободе.
С усердием, каждый раз потешавшим Берту, Вилли по воскресеньям учился хозяйничать. Не было такой работы, которую он не старался бы перехватить из ее рук, и если ему случалось отнести помои в свинарник, он громко хвастался, что уже стал опытным фермером. По утрам, когда Берта стирала на себя и на него и болтала с ним через открытое окно, Вилли, раздевшись до пояса, пилил на солнце дрова на всю неделю. Покончив с дровами, он клал пилу и, насвистывая, подходил к окну.
— Эй, хозяйка, что прикажешь делать своему батраку? — говорил он. Перегнувшись через подоконник, он притягивал ее к себе, терся потным лицом о ее теплую шею и целовал, целовал без конца.
— Ах ты, ведьма этакая! — говорил он. — Ты не даешь батраку никакой работы. Не удивительно, что твой Шпиндлер сбежал от тебя в армию!
— Ах, так! — отвечала она, колотя по его литой груди. — Ах, вот ты как!
Он только ухмылялся, гордясь своей силой.
— Выходи сюда, женщина! Я научу тебя делать гимнастику.
— Ха-ха! Гимнастику! А от твоей гимнастики будет расти картошка, хотела бы я знать?
— Тебе надо делать гимнастику. Ты толстеешь.
— Вот еще! На что крестьянке твоя гимнастика? Ты думаешь, я всю неделю только и делаю, что нажимаю кнопки, как ты?
— Это я нажимаю кнопки? — возмущался он. — Ха! Нажимаю кнопки!
Когда наступало время доить коров, они вместе отправлялись в хлев, и по пути Вилли передразнивал птиц, распевавших на деревьях. Каждое воскресенье Берта покатывалась со смеху, глядя, как он тщетно тянет за соски брыкающуюся корову.
— Вот болван! — ласково кричала она. — Ну, какой из тебя выйдет фермер? Надо выжимать молоко, а не отрывать вымя. Это тебе не машина, негодяй!
И каждое воскресенье Вилли вызывался лезть в курятник. Он вылезал оттуда, держа в огромных ладонях теплые яйца, и с неизменным удивлением на лице размышлял о чудесах природы. Или застывал у свинарника, созерцая поразительное для горожанина зрелище — шесть поросят, тычущихся пятачками в брюхо свиньи, — пока не раздавался насмешливый голос Берты:
— Эй, эй, ты долго будешь там стоять? Может, сам хочешь пососать с поросятами?
В свободные часы Вилли играл на аккордеоне либо ходил с Бертой в сладко пахнущие поля, а иногда они прогуливались по деревенской улице. Берта с откровенной гордостью брала его под руку и выступала рядом с ним, как королева.
По вечерам — те несколько часов, пока Вилли не уходил на завод, — они бывали всецело поглощены собой. Лунный свет прохладным голубым покрывалом одевал их трепещущие тела. Ненасытная тяга друг к другу даже пугала их. Однажды, когда ощущение счастья переполнило его благодарное сердце, Вилли воскликнул:
— Ну что ты за женщина, ей-богу! С тобой я чувствую себя так… я не знаю… ну, словно мне девятнадцать лет… словно жизнь еще только начинается!
Его удивило то, как Берта отнеслась к этим словам. Сразу погрустнев, она нежно прошептала:
— Ты слишком хороший, Вилли, я тебя не стою.
— Что? — удивился он. — Это еще почему?
— Правда. Я ведь знаю. Вилли, милый, если я сделаю что-нибудь, что тебе не понравится, постарайся не сердиться. Помни только, что я тебя люблю.
— О чем ты говоришь! И что во мне особенного?
— Лучше тебя быть не может.
— Еще что! — засмеялся он.
— Ну, так ты сам мне скажи, какой ты человек?
— Я-то? О, я… — Вилли вдруг замолчал.
— Ты что, заснул? — ласково ткнула она его в бок.
— Кто его знает, какой я человек, — задумчиво сказал он.
Берта приподнялась и, опершись на локоть, поглядела ему в лицо.
— О чем ты думаешь? — серьезно спросила она.
— Ни о чем. А о чем мне думать?
— Да вот. я и спрашиваю: о чем? — Она засмеялась. — Эх вы, мужчины!
— Эх вы, женщины, — насмешливо ответил он. — Ну, слушай: я люблю играть на аккордеоне, я люблю свистеть, я люблю работать и… — он обхватил ее поперек туловища, как борец, и крепко прижал к себе, — …люблю гимнастику.
— Это я знаю, — засмеялась Берта. — А еще что?
— Ничего.
— Ты любишь ходить в церковь? Когда поженимся, надо бы иногда ходить по воскресеньям. Пойдешь со мной? Мы, фермеры, только в церкви и видимся.
— Пойду, конечно.
— Ты любишь принимать гостей?
— Конечно.
— Надо бы тебе познакомиться с Гутманами. И с Ирмой Винц, она моя соседка и старая подруга.
— Ирма! — воскликнул Вилли.
— Ты ее знаешь?
— Нет. Когда-то у меня была одна знакомая, тоже Ирма.
— Имей в виду, я ревнивая. Ты был в нее влюблен?
— Нет. Это жена моего приятеля.
— А кто он?
Вилли ответил не сразу. Он никогда не рассказывал Берте о Карле и сейчас обнаружил, что ему трудно говорить о нем. Но в конце концов он рассказал ей все.
— Да-а, — протянула Берта. — Но, конечно, если он был коммунистом… туда ему и дорога.
В первый раз с тех пор, как они сошлись, Вилли гневно повысил голос. (На следующий вечер он смиренно просил прощения.)
— Он был хороший человек! — резко крикнул он. — Нечего говорить о том, чего не знаешь! Он был честным человеком, и убивать таких — преступление!
— Но… — испуганно залепетала Берта, — прости меня… Это верно… я его не знала. И зря я это сболтнула. — Вилли молчал, и она продолжала: —А ты… ты никогда не говоришь о национал-социалистской партии и правительстве, Вилли. Может, ты из тех, кто…
— Не говорю, потому что не думаю о них, — сердито ответил Вилли. — Я хочу жить спокойно, и больше ничего.
Вилли кривил душою. В последнее время тайные мысли его беспрестанно вертелись вокруг политики, даже против его воли, даже если он, спохватившись, старался думать о чем-нибудь другом.
— Хочу жить спокойно — вот и все, — говорил он тем же сердитым тоном. — Хочу работать здесь, на ферме, если это возможно, и быть с тобой. — Он страстно обнял ее. — И мне нет дела ни до чего на свете. Лишь бы мы могли жить с тобой здесь тихо и мирно.
— Мы так и будем жить, — пылко зашептала Берта. — Вот увидишь, какой я буду хорошей женой. А если что тебе не понравится, ты только скажи, милый, я все сделаю по-твоему.
Вилли громко засмеялся в ответ. С нежностью глядя на Берту, он погладил ее по щеке.
— Ты даже не знаешь, как я люблю тебя, Берта, — прошептал он. — С тобой я забываю все, что мне не хотелось бы помнить. Ты словно… не знаю, как сказать. Но без тебя я ничто.
В жарком объятье они прильнули друг к другу.
— Милый, — прошептала она, — скажи… когда мы с тобой вот так… ты все еще думаешь о… ну, о своей первой жене?
— Нет, — мягко ответил он. — Нет!
— Я тоже никогда не думаю об Иоганне. Никогда, Вилли.
Оба сказали не полную правду, и это было правильно, иначе не могли поступить мужчина и женщина, которые испытывали такую потребность в любви.
Берта и Вилли переживали счастливые дни, но счастье их не было безмятежным. Его омрачало многое, и прежде всего Анна Манке. Через несколько недель после того, как Вилли стал постоянно бывать на ферме, Берта получила официальный вызов к уполномоченной национал-социалистской партии. Анна Манке наскоро осведомилась о здоровье Берты, а та, поблагодарив, в свою очередь спросила, как ее желчный пузырь (было общеизвестно, что у Анны неполадки в этой области), после чего Анна приступила прямо к делу.
— Итак, — приветливо улыбаясь, сказала она, — прежде всего тебя нужно поздравить, а?
— С чем?
Улыбка Анны стала еще шире.
— Ну как с чем? А герр Веглер?
— Откуда это вам известно? — опешила Берта.
— Не все ли тебе равно? Мало ли у меня возможностей, — не без гордости усмехнулась Анна.
— Нет, все-таки скажите, — настаивала Берта, и не из любопытства, а потому, что вдруг испугалась. Как ни сильно она полюбила Вилли, все же нельзя сказать, чтобы она знала его достаточно хорошо. Мужчины часто хвастают своими любовными делами. Неужели и Вилли разболтал про нее на заводе? — Пожалуйста, скажите, — повторила она. — Мне очень нужно знать.
— Да никакого колдовства тут нет. Когда заводской рабочий не ночует по субботам в бараке, естественно, начальство интересуется, куда он ходит. Вот и все.
— Значит, за Вилли следили?
— А что тут такого? Сейчас война. Всех нужно проверять. Но так или иначе, все оказалось благополучно. Герр Веглер ночует по субботам у фрау Линг. Великолепно! Все довольны. Само собой, меня поставили в известность. При первой же возможности я вызвала тебя. А теперь скажи, как у вас дела?
— Хорошо.
— Все уже решено? Вы поженитесь?
— Все решено.
— Отлично. Надеюсь, ты уже беременна?
— Нет.
— В чем же дело?
Молчание.
— В понедельник утром доктор Цодер с завода принимает в городе. Поезжай, он тебя осмотрит.
Берта почесала крохотные оспинки возле носа.
— Зачем меня осматривать? Я здорова.
— Как зачем? Чтобы выяснить, почему ты не беременеешь.
— Я и так знаю почему. Потому что не хочу. Вот выйду замуж, тогда и забеременею. Но не раньше.
— Ах, вот что! — холодно сказала Анна. — В тысяча девятьсот сорок втором году немецкая женщина рассуждает так, как рассуждала ее бабушка!
— И в тысяча девятьсот сорок втором году ублюдок будет ублюдком!
Это окончательно вывело Анну из себя.
— Не смей говорить такие слова! Ребенок есть ребенок! Думаешь, тебе удастся опоганить чистое немецкое дитя грязным словом? Это только мысли у тебя грязные! Стыдно тебе!..
Берта пожала плечами… Она стояла, положив руки на бедра, крепко упираясь в землю сильными, толстыми, широко расставленными ногами. Наступило долгое молчание.
Анна, решив пойти на мировую, повернула разговор иначе.
— Кстати, я все собиралась тебя спросить: в твоей учетной карточке сказано, что у тебя было трое детей, но остался в живых только один.
— Да, Руди. Он в армии.
— Я знаю Руди. Очень хороший мальчик. А двое других умерли, должно быть, еще до того, как я сюда приехала?
— Да.
— Болели, наверное? Это следовало бы отметить в твоей карточке. До чего небрежно тут вели учет, просто скандал!
— Они умерли еще совсем маленькими, — спокойно сказала Берта. — Девочки… Заигрались, и меньшая упала в колодец — так мы потом себе это представляли, — а старшенькая старалась ее вытащить.
— Какое горе, ужас! Но хорошо, что они были не хворые.
Молчание.
— Когда же вы собираетесь пожениться?
— Руди хочет познакомиться с Веглером. А потом уж… Руди собирается приехать в отпуск.
— Значит, скоро?
— Думаю, через две-три недели.
— Только-то? Ну, срок невелик, отчего же ты боишься забеременеть?
Берта лукаво улыбнулась.
— Раз срок невелик, отчего же мне не подождать?
— Но мало ли что может потом случиться.
— Ха, вот именно. Потому-то я и не спешу.
— Но как ты можешь, Берта, в таком деле думать только о себе? Ты же все-таки не эгоистка. Гитлер надеется, что каждая здоровая женщина во время войны исполнит свой долг. А это значит — рожать детей…
Молчание.
— Ну, так как же?
Молчание.
— Берта, пойми ты наконец, это уже не твое личное дело. Я расспрашиваю вовсе не из любопытства. Это дело всего немецкого народа.
Молчание.
— Ах, уж эти мне крестьяне! — засмеялась Анна, — когда заупрямитесь, вас ничем не проймешь, хоть об стену головой бейся! Что ж, ладно, мы еще поговорим. До свиданья, Берта.
— До свиданья.
Это было начало их борьбы. Через неделю Анна зашла к ней. Есть ли вести от Руди? О, значит, отпуск откладывается? Подумать только, сколько времени уходит зря! Так можно потерять несколько месяцев. А какой смысл? И как это непатриотично!
Анна уговаривала ее, не жалея сил. Но так как от одних уговоров не забеременеешь, то ситуация становилась несколько комичной. Все это только забавляло бы Берту, если бы не Вилли. Постепенно она стала чувствовать какую-то неуловимую перемену, и это ее тревожило. Словно в гладкую ткань их отношений вплелась какая-то шероховатая нитка, и как ни старалась Берта, выдернуть ее она не могла.
Впервые тревога шевельнулась в ней в тот вечер, когда они стали обсуждать практические возможности их брака. Как ни стремилась Берта поскорее узаконить их отношения, она не могла не считаться со своим сыном. По новому закону о праве собственности на землю участок принадлежал Руди. Чтобы Вилли и Берта могли быть уверены в том, что прочно обоснуются на этой ферме, необходимо было заручиться согласием Руди на их брак. И хотя у Берты сейчас не было желания сильнее, чем жить вместе с Вилли, ей все же хотелось сохранить и любовь сына, и право хозяйничать на ферме.
— А что, если он скажет «нет»? — спросил Вилли, когда она ему рассказала об этом. — И как хочешь, все-таки глупо двум взрослым людям просить у мальчишки разрешения пожениться.
— Он не скажет «нет». И не разрешения мы у него просим.
— Если так, почему нам не пожениться сейчас?
— Не могу я, Вилли. В конце концов, мой родной сын… Я должна уведомить его заранее, хотя бы из приличия. Я же тебе сказала, какой вышел закон. Мы теперь потомственные крестьяне, и…
— Закон я понимаю. Но что, если твой сын скажет «нет»? Что, если он решит, что довольно и одного мужчины на ферме?
— Не будет этого. Обещаю тебе. Здесь нужны двое мужчин.
— Ты не отвечаешь мне, Берта. Я говорю: давай поженимся. Если твоему сыну это не понравится, — что ж, очень жаль. Ты думаешь, без этой фермы мы с тобой не проживем? Еще как проживем!
— Но почему ты не хочешь подождать, Вилли? Долго ли ему ответить?
— Я говорю, давай поженимся.
И все последующие недели, пока они ждали ответа от Руди, Вилли повторял одно и то же: «Берта, почему мы тянем со свадьбой? Давай поженимся, Берта». Он не повышал голоса, не требовал и не умолял. И все же вскоре Берта стала замечать, что он говорил «давай поженимся» всегда одним и тем же тоном. Этот тон ставил ее в тупик; она тщетно старалась понять его. В нем слышалась и грусть, и растерянность, и странная неудовлетворенность. И все вместе это было так сложно, что Берта не могла уяснить себе, что за этим тоном кроется.
Этого не понимал и сам Вилли. Он знал только, что ему страстно хочется поскорее начать новую жизнь. Завод стал действовать на него угнетающе: он напоминал о Дюссельдорфе. Вилли не мог дождаться дня, когда он сможет сказать: «Вот это и есть моя настоящая жизнь, именно такая, и другой у меня никогда не было».
Вскоре подобный же спор возник у них по поводу ребенка. Однажды вечером, когда Берта рассказывала ему о ферме и своих хозяйственных заботах, Вилли вдруг перебил ее:
— Берта, я хочу тебя кое о чем спросить.
— Да? (Ты совсем не слушал, что я говорю, верно ведь, милый?)
— Ты сказала… Ты как-то сказала, что еще можешь иметь детей. Это верно, Берта?
— Думаю, да. Трудно сказать наверняка, но моя мать рожала до сорока трех лет.
— Тогда… скажи, может, ты уже беременна? — с надеждой спросил он.
— Нет.
— Откуда ты знаешь?
— А вот знаю.
— У тебя были месячные?
Берта засмеялась.
— И без этого можно знать.
— Как, Берта?
— Дурачок!.. Я кое-что делаю… Я пока не хочу ребенка.
Вилли помолчал. Он был уязвлен ее ответом.
— Ты не хочешь ребенка?..
— Пока мы не поженимся — нет. А ты как считаешь?
— Да, конечно, но тогда — почему мы не поженимся, Берта?
— Вилли, Вилли, мы уже десять раз говорили об этом. Ты знаешь почему.
— Знаю. Милая, я знаю, лучше подождать, пока мы поженимся, но…
— Но что, Вилли?
— Но я хочу ребенка, Берта. Конечно, если тебе не опасно рожать…
— Вот еще! Я наверняка могу нарожать еще целую кучу ребят, — самодовольно перебила она. — Я здоровая, как телка. А ты… — она перегнулась через стол и жадно поцеловала его, — …от тебя я могу забеременеть и в шестьдесят лет. С тебя станется…
— Тогда… раз мы все равно поженимся…
— Нет! — перебила Берта. — Пока не обвенчаемся — нет!
— Да… пожалуй, так. Лучше подождать, — сказал он, нахмурясь; голос выдавал его волнение.
— Господи боже, Вилли, ответь-ка мне на один вопрос. Почему ты так торопишься жениться и иметь ребенка? Почему ты не можешь подождать месяц-другой?
— Я сам не знаю, Берта! — вдруг засмеялся Вилли. — Глупо, правда?
— Знаешь, что мне кажется? — глубокомысленно заметила Берта. — Это все неспроста, что-то такое тебя заставляет спешить.
— А что же?
— Ха! Если бы я знала, неужели я бы тебе давно не сказала? Может, тебе осточертел завод и хочется поскорее стать фермером. Ты считаешь, что крестьянский труд легче легкого. Может, поэтому?
— Гм!..
— «Гм!..» — передразнила она. — Так это или нет?
— Я не знаю. Я думаю.
— Ладно, миленький мой, думай. Но я крестьянка, и мне пора спать. За меня машины не работают. И никакой паровой молоток вместо меня полоть не станет. Так что убирайся, ступай в свой барак.
— «Молоток»! Когда-нибудь я его тебе покажу, этот молоток, — шутливо отозвался Вилли. — Тогда поймешь, какой я человек.
— Я и так знаю! — Берта обвила руками его плечи. — Я знаю! — Она склонилась над ним, покрывая его лицо поцелуями. — Милый мой! Ты ни о чем не беспокойся. Мы поженимся. У нас будет ребенок, и даже не один.
Вилли прижался лицом к ее груди.
— Ох, да! — вздохнул он. — Я так этого хочу!
— Знаешь, Вилли, может, я… Может, женщина должна скрывать свои чувства, но я не могу. Ты не представляешь, как я тебя люблю, милый. — Берта тихонько засмеялась. — Если б ты велел мне украсть, я бы украла. Прикажи мне что угодно, Вилли, я скрывать ничего не могу. Захочешь — я побегу по улице на четвереньках, как собака…
— Тогда давай поженимся, Берта.
Она расхохоталась.
— Заладил одно и то же, как кукушка. Спокойной ночи, моя кукушечка. Я ложусь спать. И слушай, ты тоже, как придешь, ложись и засыпай. Не растравляй себя своими глупыми тревогами.
— Да кто тревожится? Я никогда не тревожусь.
— Неправда. Ты меня не проведешь. Хоть бы тебя поставили на какую-нибудь другую работу. Ручаюсь, это все из-за твоего ужасного молота.
— Знаешь, Берта, вот что я тебе скажу: я тоже начинаю так думать. Мне этот молот теперь ни к чему. И работать поэтому стало труднее. Но вчера я говорил с мастером, только намекнул ему, так, мол, и так. Он не хочет отпускать меня.
— Ну, ничего, Вилли. Мы ведь скоро поженимся, правда? И тогда ты будешь жить на ферме.
— Вот и я так думаю. Еще немножко я продержусь.
— Спокойной ночи, милый. Спи крепко.
— Спокойной ночи.
Но в последнее время Вилли перестал засыпать мгновенно, как раньше. Берта сняла каменную тяжесть с его души, и ему уже незачем было отрекаться от жизни. Прошлое он вспоминал теперь не без горечи, но как застарелую, уже привычную печаль. Однако из той могилы, куда он шагнул когда-то в душевном оцепенении, вышел уже не прежний Вилли. В нынешнем Вилли жизнь вызывала сердитое беспокойство, которого он не знал прежде, неясную, но очень ощутимую тревогу, которой он не мог ни понять, ни перебороть. Часто он лежал без сна, обессилевший, но с лихорадочно работающей мыслью и спрашивал себя: «Что со мной? Что мне не дает покоя? Конечно, не Берта. Берту я люблю. Может, проклятый молот? Но что за чертовщина? Почему я не могу спать?» Так он лежал с открытыми глазами, пока его не бросало в жар, тогда он внезапно срывал с себя одеяло и стонал, чувствуя себя больным и разбитым.
И этот новый Вилли чувствовал жгучую необходимость думать, размышлять о жизни, своей и других, разобраться в своем прошлом, в своем сыне, в Карле… попытаться извлечь какой-то смысл из тех беспечных лет, кончившихся так скверно…
И это смятение и тревога порождали его постоянную грустную мольбу: «Давай поженимся, милая. Пусть у нас будет ребенок». Ему казалось, что все будет хорошо, если только расцветет эта его новая жизнь.
Но его задумчивость омрачала счастье Берты. Часто, говоря Вилли о самых важных вещах, она убеждалась, что он даже не слушает.
— Ну и денек у меня сегодня! — сказала она ему однажды. — Слушай, Вилли, и посоветуй, что делать. Я была у Розенхарта. Он наш ортсбауэрнфюрер. Я тебе говорила, что он предлагал мне выйти за него замуж?
— Нет, — ответил Вилли. Стоял теплый июньский вечер, и они сидели перед домом. — Какой вечер! Ты только понюхай воздух, Берта.
— Слушай меня. Я хочу рассказать тебе о Розенхарте.
— Я слушаю.
— Эрих у нас важная персона. Славный человек и старый мой приятель. Он хочет познакомиться с тобой. Ну так вот, пошла я к нему. «Эрих, — говорю, — ради бога, мне нужно помощника на ферму. Женщине не управиться одной на пяти гектарах». — «Помощь скоро прибудет, Берта, — говорит он. — Нам обещали рабочие команды». — «Я уж это давно слышу», — говорю. А он как заорет: «А что я могу сделать? Рожу я их, что ли?» — «Но послушай, Эрих, — говорю я, — рассуди сам. Фермерское бюро дало мне скот из Дании, так? Коровы — первый сорт. Но даже датскую скотину надо кормить, верно? Ну, ладно, у меня полтора гектара покоса для сена на зиму. Эти полтора гектара надо скашивать два раза в лето. А кто будет косить? Полтора гектара по вашему приказу я засеяла сахарной свеклой. Может, ты прикажешь свиньям собрать урожай, когда придет время? А картошка, а соевые бобы? Разве я одна осилю такое хозяйство? Даже вдвоем с работником мы еле управлялись, а теперь и его нет…» Слышишь, как я с ним разговаривала, Вилли? Я ему выложила все начистоту. Ну, тут Эрих просто взбесился. Он вообще-то славный человек, только вспыльчивый очень. «Иди домой! — орет он. — Как будто во всей деревне одной тебе трудно! Может, ты не знаешь, что сейчас война?» И думаешь, я ушла, Вилли? Ха-ха, как бы не так. Меня не проведешь. Если я сейчас не пристану к нему с ножом к горлу, то не видать мне помощи, когда приедут рабочие. Только так с ним и надо. И я, будто глухая, твержу свое: «Ты мне скажи, ортсбауэрнфюрер Розенхарт, чем я буду кормить свиней в январе, если мне не помогут убрать сахарную свеклу? Вот прирежу тогда свиней — и кончено, а ферму все равно у меня не отберешь, и не думай!» — «Зарежешь свиней без разрешения, мигом очутишься в концлагере». Вот что он мне ответил. Можешь себе представить? «Тогда давай помощь», — говорю. «Да будьте вы все прокляты! — отвечает. — Пропади вы пропадом! Ступай домой! Стоит болтает — за это время полгектара картошки успела бы прополоть! Придет помощь — получишь!» Ну, я и ушла, Вилли. Когда Эрих говорит «будьте вы все прокляты!», я уж знаю, что пора уходить. Но не беспокойся, на той неделе я опять к нему пристану. Я знаю, что я делаю… Но ты видишь, как мне живется. Столько забот, что просто с ума сойдешь.
И после всего этого Берта, ожидавшая от Вилли по крайней мере утешительных слов, вдруг услышала:
— Ты представь себе, сегодня десять тысяч убитых. Вот что означает война.
— Что такое? — удивилась Берта.
— Ты только подумай, Берта. Вот что значит война. Сегодня на земле не стало десяти тысяч человек. А на самом деле, наверное, вдвое больше.
— Ты что, совсем меня не слушал, Вилли?
— Нет, слушал. Конечно, слушал. — Он смущенно хрустнул пальцами.
— Ну скажи, о чем я говорила? И не хрусти пальцами, Вилли, терпеть этого не могу. У меня мурашки по телу ползают.
— Прости… Ты говорила о Розенхарте.
— А что я о нем говорила?
— Я все слышал, Берта. Только вдруг подумал: «Сегодня за один день погибло такое множество людей. И среди них, должно быть, есть и женщины и дети». Помню, в восемнадцатом году сидишь, бывало, в окопах, смотришь на луну и думаешь: «Вот эта самая луна светит сейчас над мирными спящими городами. Неужели это возможно?» И сейчас я опять думаю про все это.
— Да, ужас! — согласилась Берта, пожав плечами. — Но что толку думать об этом?
— Зачем это нужно? Вот о чем я все время думаю.
— Что ты хочешь сказать? Ведь мы воюем. Ты бы лучше делал, как я, Вилли. Я стараюсь не думать о войне. Если и подумаю, что моего Руди могут отправить на русский фронт, так сейчас же стараюсь забыть про это. Что толку ломать себе голову? На свете всегда что-то случается, даже когда нет войны. И люди, должно быть, всегда погибают ни за что ни про что или мрут с голоду. Но что тут поделаешь? Надо заботиться о себе — вот и все. Нельзя думать о целом свете…
— Почему вообще бывают войны? — спрашивал себя Вилли. — Кто затеял эту войну? Может, та самая шайка, что затеяла и прошлую, — фабриканты пушек, как всегда говорил Карл? И когда же настанет мир? И какой будет жизнь потом? Вернутся ли прежние дни, прежняя Германия? Или национал-социалисты останутся на веки вечные?
Его вопросы и особенно внезапная молчаливая задумчивость пугали Берту.
— Слишком много думаешь, — говорила она. — Если кто-нибудь услышит, о чем ты спрашиваешь, ей-богу, будет беда.
А Вилли, уставившись на нее голубыми рассеянными глазами, размышлял вслух:
— Да, беда. Вот слово, о котором тоже стоит подумать. Беда. Я всегда боялся попасть в беду, так? Да, что верно, то верно.
— Интересно, кто же это хочет попасть в беду, Вилли? О чем ты толкуешь? Что хочешь сказать?
— Ничего, Берта, ничего, — мягко отвечал он. — Я просто думаю. Стараюсь доискаться.
— Чего ты хочешь доискаться, ну, чего?
— Не знаю. Что-то чувствую, а понять не могу.
— Ей-богу, можно подумать, что ты спятил. Хватит тебе думать. Поиграй на аккордеоне.
— Да. Да, я болван, — внезапно соглашался он. — О чем я только беспокоюсь? — И, насвистывая, шел в угол за аккордеоном. Вернувшись, он склонялся над инструментом, низко пригнув к нему голову и как бы сосредоточиваясь, но Берта понимала, что он все еще думает, все еще чего-то допытывается. И в такие вечера он неизменно играл одну и ту же мелодию — доиграет до конца и начнет сначала. Это была ария из генделевского «Мессии», которую Вилли подобрал по слуху. Он не знал ни имени композитора, ни слов: «Люди презрели и отвергли его, человека, познавшего великую скорбь». Вилли играл эту мелодию бесконечно, словно никакая другая музыка не могла выразить то, что у него на сердце…
Берта огорчалась — все это бросало темную тень на их счастье. Но в такие минуты и она говорила себе, что, когда они поженятся, когда Вилли станет жить на ферме, все будет хорошо.
Так прошла весна и начало лета.
Наконец от Руди пришел ответ. В письме не говорилось ни «нет», ни «да», но оно сулило реальную надежду. Даже Вилли признавал, что малый поступает благородно. Руди писал, что второе замужество — личное дело матери. Она еще молода, и он вполне понимает, что ей хочется иметь мужа. С другой стороны, так как им предстоит жить на ферме вместе, он просит отложить свадьбу, пока он не познакомится с Вилли. Долго ждать не придется. Он рассчитывает получить отпуск в конце июля.
Вилли и Берта пережили самый счастливый вечер в своей совместной жизни. Была суббота, они лежали обнявшись и радостно говорили о будущем, о ферме, о том, какое счастье, что они вместе. И в первый раз с тех пор, как Вилли вышел из бомбоубежища в Дюссельдорфе, он крепко поверил, что он еще найдет свою тихую пристань.
В одиннадцать ночи, когда заводская сирена предупредила, что скоро пролетят английские бомбардировщики, Вилли и Берта, нежно обнявшись, лежали в постели, прислушивались и тихонько смеялись. Рядом шла жизнь, клокотала война, но их ничто не тревожило. Этот маленький клочок земли стал для них островком. Они хотели остаться на нем навсегда.
Суббота в августе 1942 года.
Близился вечер. Жаркие лучи солнца лились в кухню сквозь занавешенные окна, рисовали на полу золотой филигранный узор, и Берте казалось, будто сам бог шлет благословение ее дому. Никогда еще с первого дня войны домик ее не выглядел так празднично. Всюду были расставлены полевые цветы в вазочках, на столе стоял букет, а зеркало обвивала гирлянда. Потертый пол сверкал чистотой, медные кастрюли горели на солнце, в кухне вкусно пахло жареной свининой и молодой картошкой.
Берта неслышно ходила на цыпочках по кухне. Она накрыла стол кружевной скатертью — это был свадебный подарок, и за двадцать лет Берта пользовалась ею раз десять, не больше. Она заглядывала в духовку, принюхивалась и поливала соком жирное мясо, постепенно становившееся мягким, как масло.
Стол был накрыт на троих. Снова и снова с пылкой гордостью Берта шептала про себя: «Оба мои мужчины — за одним столом». Она часто останавливалась перед зеркалом и каждый раз видела в нем сияющее лицо — лицо, которое не могло скрыть восторженной радости, переполнявшей ее сердце. То и дело она поглядывала на старые часы, ожидая, пока стрелки остановятся на пяти.
Сын вернулся домой. Незадолго до полудня он вошел во двор; на одном плече у него висел туго набитый рюкзак, на другом — тяжелый сверток, фуражка была лихо сдвинута набок. В военной форме он выглядел таким красавцем, что Берта, выбежав ему навстречу, чуть не задохнулась от гордости. Руди ушел на войну деревенским пареньком, со щеками, как яблоки, с круглой, добродушной физиономией, слишком юной для его массивной фигуры. Сейчас он стал старше на год с лишним. Берта с первого же взгляда заметила, как он переменился. Лицо его потеряло округлость, тяжеловатая нижняя челюсть выдалась вперед. Он похудел и вместе с тем стал как-то крупнее. За этот год к нему пришла зрелость, и Берте было горько и приятно видеть это.
Они крепко обнялись.
— Ну, мама, — сказал Руди, — как тебе нравится твой фермер?
— Руди, какой ты красивый! Ты стал выше, а плечи-то какие широченные! Ха! Что скажет Гедда Гутман, когда увидит тебя! — Берта лихорадочно целовала сына, искала слов, чтобы выразить свою любовь, и сердилась, что в голову приходят одни только глупости вроде упоминания о Гедде Гутман. — Ох, милый, ведь целый год без тебя, такой длинный, трудный год!
— Ну вот! И почему это женщины не могут без слез? — досадливо сказал Руди.
— Ничего. Захотелось поплакать, я и поплачу. Ты здоров? У тебя все хорошо?
— Я здоров, как бык. — Руди не мог сдержать хвастливой улыбки. — Конечно, деревенская работа наращивает мускулы, это факт. Но настоящим мужчиной можно стать только в армии, уж можешь мне поверить. Ты бы посмотрела, какая у меня теперь грудь! А ноги!
— Ты — мужчина? Да тебе и девятнадцати еще нет. Ребенок!
Руди, ухмыляясь, приподнял ее с земли.
— Вот сейчас я тебя в свинарник!.. Теперь я — герр Линг, хозяин дома… Ну?
Берта обняла его, не помня себя от гордости.
— Правильно. Теперь ты — герр Линг. Я не посмею называть тебя Руди. — Возмужалость сына приятно волновала ее. Она живо представляла себе его малышом — темные, взлохмаченные волосенки, пухлые щеки, два кривых передних зуба. У него и сейчас остались эти неправильные зубы, но теперь Руди был худым, загорелым, с хрипловатым голосом, взлохмаченные волосы превратились в аккуратный ежик, из тугого воротника мундира выпирала крепкая шея. — Ну, как, герр Линг, — со смехом спросила она, — хорошо снова очутиться дома?
— Ох! — сказал Руди. — Ты даже не представляешь, до чего хорошо! Не скажу, чтобы в армии было трудно. Пока что это была просто веселая прогулочка. Но дома! — Он засмеялся совсем как прежде: весело и добродушно. — Когда война кончится и я вернусь насовсем, я и шагу отсюда не сделаю, даже в пивную Поппеля не загляну. — Он схватил мать за руку. — Идем, мама, покажи мне ферму, я хочу видеть все!
Первый час его пребывания дома ушел на осмотр скота и посевов. Руди покачал головой, увидев траву для сенокоса: она перестоялась, ее давно уже пора было скосить.
— Еще немного, мама, и она пойдет в цвет, это не годится.
Снова став крестьянином до мозга костей, он слушал Берту, жаловавшуюся на трудности, на невозможность управляться на ферме одной. И тут они неизбежно подошли к делу, о котором еще не было сказано ни слова.
— Ага, — шутливо сказал он, — теперь я понимаю, почему ты хочешь выйти замуж. Работник понадобился, да?
— Не только поэтому. — Берта слегка покраснела. — В мои годы женщине еще трудно жить одной.
— Конечно, — добродушно подтвердил сын. Он остановился и окинул ее взглядом. — Знаешь, а ведь ты еще хоть куда!
— А, перестань!
— Нет, серьезно. Раньше ты была просто мамой — и все. А теперь, после разлуки, я смотрю на тебя другими глазами. Ну, так что это за человек, а?
Берта описала Вилли, не скупясь на хвалебные слова: он и порядочный, и еще молодой, и силой бог не обидел — справится с любой работой…
— Член нашей партии?
Берта заколебалась.
— Кажется, нет.
— Очень жаль.
— Его сын был награжден Железным крестом, — волнуясь, добавила Берта.
— Да?
— Он убит в Норвегии.
— Очень хорошо, но все-таки жаль, что Вилли не национал-социалист.
— Смотри, как ты стал силен в политике, Руди! Раньше тебя это совсем не интересовало.
— В армии многому научишься, — пожал плечами Руди. — Там все время лекции. Я теперь образованный. Я уже не деревенщина.
— Так как же насчет Вилли?
— Вообще-то я не возражаю… если мы условимся, что ферма — моя.
— Конечно, твоя. По закону. Вилли знает это.
— Я не о том. Я тоже знаю закон — ферма переходит ко мне и к моему старшему сыну. Я терпеть не могу неурядиц, вот что я хочу сказать. Когда я вернусь, я буду управлять фермой сам, и чтоб никто мне не указывал, что делать.
— А чего ради он тебе будет указывать? Ведь фермер ты, а не он.
— Кто его знает? Вот почему я хотел сперва с ним познакомиться, посмотреть, что он за птица.
— Хороший, смирный человек, Руди. Вот увидишь. Он вечером придет.
— Ладно. Если мы с ним сойдемся — отлично. Можешь выходить замуж хоть завтра. Если нет… — Он пожал плечами. — Я уже не ребенок, мать. Я все обдумал. Можешь, конечно, выходить за него, если хочешь, но я не желаю, чтоб на моей ферме кто-то путался у меня под ногами.
— Он тебе понравится, наверняка понравится, Руди.
— Ладно, вечером увидим. А теперь хватит. Я спать хочу. Две ночи не спал.
— Бедный мой мальчик! Неужели правда?
— И вчерашнюю ночь почти не спал, пришлось стоять. Что делается в поездах, ты себе не представляешь!
— Но как же насчет вечера? Ты писал с вокзала, чтобы я позвала на сегодня гостей. В первый же вечер — не пойму, зачем это.
— А ты их позвала?
— Да, но ведь ты же устал.
— Посплю днем и буду как огурчик. Ты бы посмотрела на нас во время маневров: целый день топаем, поспим четыре часа и опять топаем! Я привык… Так кто же придет вечером?
— Ты же просил позвать только Гутманов. Больше я никого не приглашала. Ну, и Вилли будет, конечно.
— Как Гедда?
— Гедду я не видела с тех пор, как ты уехал. Она работает на заводе. И мать ее тоже не видела. У нас ведь сразу после пахоты отобрали лошадей, так что в гости мы теперь не ездим. А ты Гедде писал?
— Нет.
— Что ж ты так ею интересуешься?
— Понимаешь, — усмехнулся Руди, — она мне всегда нравилась. Когда мне пообещали отпуск, я сразу стал думать о Гедде. Кто знает, может, я женюсь на ней после войны.
— Тогда ступай спать. Нельзя показываться Гедде в таком виде. В твоей комнате все приготовлено.
— А выпивка у тебя найдется? — спросил он, когда они вошли в кухню.
— Нет… полбутылки черносмородинного вина.
— Неужели та самая бурда, что мы пили, когда я уезжал?
— Да.
Руди захохотал.
— Твоим вином только грудных младенцев поить! Нет, сегодня надо выпить шампанского.
— Шампанского? Как же! Еще что прикажете, герр Линг?
— Думаешь, я шучу? — Он разорвал тяжелый сверток, привезенный с собой, и стал вытаскивать завернутые в солому бутылки. Ухмыляясь, он эффектно расставил их в ряд на столе. Бутылок было семь. — Вуаля, как говорят французишки. Сегодня пьем шампанское.
— Руди! Ведь это же, наверное, стоит бог знает сколько! Выбросить такую уйму денег!
— Во Франции, — широко улыбнулся Руди, — немецкий солдат может купить все, что хочешь, почти задаром. Ну-ка, мать, поди сюда. Чем ты пахнешь? — Он притянул ее к себе, и, громко втягивая воздух, понюхал ее шею. — Фу, фермой от тебя несет! — Он открыл рюкзак и, пошарив, вытащил маленькую яркую коробочку. — Знаешь, что такое духи? Или ты такая неотесанная деревенщина, что никогда и слова такого не слыхала?
— Конечно, знаю, — взволнованно ответила Берта. — Ты это купил мне?
— Не коровам же. У тебя когда-нибудь были духи?
— Один раз. Твой отец привез мне из города. Но не такие. Я уж вижу, что эти страшно дорогие, — возбужденно говорила она, открывая коробочку. — Я видела объявления. Настоящие французские духи, подумать только! Я буду пахнуть, как фея из сказки. — Она понюхала флакон. — Как цветы, Руди! Как в раю!
— Мать, — остановился он перед ней, — ты, кажется, писала прошлой зимой, что тебе пришлось отдать твой свитер на «зимнюю помощь»?
— Да неужели же ты мне и свитер привез, Руди? Не может быть!
Руди запустил руку в рюкзак.
— Скажу тебе правду, он не совсем новый, это образчик из магазина. Но не хуже нового. — Руди торжествующе достал свитер. — Знаешь, сколько такая штучка стоила бы в Германии?
У Берты загорелись глаза. Свитер был чисто шерстяной, мягкий, темно-красного цвета.
— Ох, Руди, милый мой, просто не верится! Да такую вещь в Германии ни за какие деньги не купишь. Разве только, если ты миллионер…
— Тебе нравится?
— Нравится? Ха! Пусть Анна Манке попробует отобрать! Я ее задушу.
— Посмотри-ка вот это! — Он вытащил две розовые ночные рубашки тонкого шелка, отделанные кружевами.
Берта онемела. На глазах ее выступили слезы. Она притянула Руди к себе и поцеловала.
— Господи, какое же это счастье иметь любящего сына!
— Ну вот, мать, опять плачешь!
— Так разве удержишься? — засмеялась Берта. — Я не посмею надеть такие вещи. Я буду похожа на киноактрису!
— Что? Ты не будешь это носить?
— Буду, конечно, буду! И буду чувствовать себя королевой. Но кто мог подумать? Господи, какие они, наверное, богатые, эти французы!
Руди расхохотался.
— Теперь уж они не богатые. Все магазины очищены. Солдаты забрали все до нитки.
— Но сколько же все это стоит, Руди?
— Я же тебе сказал, мать. Курс обмена такой, что все получается дешевле пареной репы — двадцать французских франков за одну марку. Мы идем в ресторан, заказываем обед — вино, пиво, жаркое, паштеты, и за все платим одну марку. Ну, я пошел спать. Строгий приказ: разбудить меня в пять часов. Надо еще побриться, вымыться…
— Сейчас поставлю на плиту воду. Но ты лучше поспи до шести. Вилли раньше семи не придет с завода.
— В пять часов. Вот мой приказ. Я хочу еще раз осмотреть ферму.
— Хорошо, солдатик мой, — засмеялась Берта. — В пять, так в пять.
Руди пошел к себе в комнату. А Берта, сияя от счастья, принялась готовить угощение.
Часовая стрелка наконец-то подползла к пяти. Берта остановилась перед зеркалом, еще раз бросив взгляд на свой красивый свитер. Потом тихонько вошла в комнату Руди.
Во сне лицо его стало мягче и казалось совсем детским. «И такой птенец должен пройти через все ужасы войны!» — вздрогнув, подумала Берта. Многих убивают на войне, но то чужие сыновья, а ее мальчик будет жив и невредим. Бог, конечно, сохранит его матери. Берта нагнулась и нежно поцеловала его в лоб. Как он похож на отца, подумала она. Глаза и волосы у него темные, как у нее, но во всем остальном — вылитый отец: толстый нос, густые брови, тяжелый квадратный подбородок. Конечно, он не похож на киноактера, но у него отцовский мужественный склад лица — настоящий немецкий крестьянин из здоровой семьи. В конце концов, самое важное — характер и кровь, а не красивый нос. Не у каждой матери такой заботливый сын, как ее Руди: он так аккуратно шлет письма и привозит подарки. Отец его был хорошим человеком и хорошим фермером, таким же будет и сын.
— Руди, — сказала она, тихонько тряся его за плечо, — уже пять часов.
Лицо Руди вдруг странно исказилось, он испуганно открыл глаза.
— Господи, что с тобой? — спросила Берта.
Руди облегченно вздохнул и засмеялся.
— Веришь ли, мне снились треклятые французы. — Он помотал головой и не совсем искренне засмеялся. — Будто в казарму ко мне ворвался французишка с ножом в руке. А нож длинный, как штык. Француз нагнулся надо мной, и тут я проснулся. Сволочи! Они теперь всем нам портят нервы. Ты не знаешь, что это за народ, мать. Никакой культуры. Злые, как черти. Ну, просто свиньи, да и все.
Берта погладила его лоб.
— Бедненький Руди. Какой ужас эта война!
Руди зевнул, обнажив крепкие кривые, пожелтевшие от табака зубы.
— Я бы еще поспал.
— Герр генерал, вы приказали лейтенанту разбудить вас в пять часов. Сейчас ровно пять. Я выполняю ваше приказание, герр генерал. В точности, как велено.
— Мама, как тебе идет свитер! Ух ты! Ну прямо жена банкира, ей-богу, или депутата рейхстага!
— Он мне не тесен? — озабоченно спросила она. — Боюсь, он слишком меня обтягивает.
Руди скользнул взглядом по ее пышной груди. Свитер, конечно, ей маловат.
— Нет, — соврал он. — В самый раз. Носи на здоровье.
И, усмехнувшись про себя, подумал: «Многовато у тебя спереди, мамаша. Француженки-то поизящней. А у тебя словно тыквы за пазухой». На мгновение ему стало совестно: нехорошо так думать о родной матери. Впрочем, тут же он посмеялся над собой. «А что особенного? — подумал он. — Меня ведь не под капустой нашли. Папаша лежал с мамашей, и они делали то, что делают все люди. Небось, когда этот Вилли увидит мать в моем свитере, ему захочется сразу же повалить ее на кровать. Смешно. Мне всегда казалось, будто моя мама ничем таким не занимается. Ребячий вздор! Так думаешь в двенадцать лет, когда впервые узнаешь про это. Черт, та француженка была не моложе мамы».
— Ну, лентяй, — сказала Берта, — горячая вода готова. Налить в чан?
— Да, конечно! Чем это так пахнет из кухни?
— Ничем. Ужин сегодня будет неважный.
— Мама! Это жареная свинина!
Берта просияла.
— И молодая картошка. Осенью фермерское бюро получит на несколько картошек и на одну свинью меньше, но мой Руди будет вкусно есть, пока он дома. Знаешь, что я сделала весной? Когда Розенхарт считал поросят, я одного припрятала.
— Да что ты? Если б тебя поймали…
— Не беспокойся. Эрих хорошо ко мне относится. Я не боюсь. Если бы на его месте был кто другой… А знаешь, чем я тебя накормлю завтра?.. — Она увидела, как вдруг изменилось его лицо, и замолкла.
— Завтра, завтра, — тихо произнес Руди и сделал гримасу. — Боюсь, что завтра тебе уже не придется меня кормить. Я хотел сказать тебе попозже, но, в конце концов, это все равно.
— Ты не пробудешь здесь десять дней? — почти утвердительно сказала она, словно заранее зная ответ.
Руди покачал головой.
— Всего неделю? — с отчаянием спросила Берта.
— Только без слез, мать. Я уезжаю сегодня вечером.
Лицо Берты побелело, губы задрожали.
— Не сегодня. Нет, нет, ради бога, не сегодня.
— Я должен поспеть на поезд в час тридцать ночи.
— Но это же несправедливо! Целый год ты без отпуска!
— Война, мать.
— Офицеры-то, небось, получают отпуск, когда хотят, — с горечью заметила Берта.
— Ты, мать, пожалуйста, так не говори. Это неуважение. Офицер — это офицер.
— В последнем письме перед отъездом ты писал, что тебе наверняка дадут десять дней.
— Да, но послушай, знаешь, где бы я сейчас был, если бы у меня не сработали мозги? В России. Всю мою дивизию погрузили в поезд и — прямехонько на Восток, а меня и еще нескольких отпустили домой. Так что скажи спасибо, мать. — Руди потрепал ее по плечу. На лице его появилась веселая и хитрая гримаса. «Что он там придумал?» — мелькнуло в голове у Берты. Она хорошо знала это выражение: Руди перенял его у отца.
— Ну, говори, — прямо сказала она. — Что ты от меня скрываешь?
Руди захихикал.
— Так и быть, скажу. Я догадывался, что нас пошлют в Россию. Тогда я подал заявление, чтобы меня приняли в части СС. — Он ткнул мать большим пальцем в бок и, еле сдерживая смех, продолжал — Я патриот не хуже других, но зачем мне ехать в Россию, если можно не поехать? Почти все эсэсовские части остаются — знаешь где?
— Где?
— Здесь, в Германии.
— Руди!
Уже не сдерживаясь, Руди расхохотался.
— Так что, вероятно, до конца войны я буду стеречь русских пленных. Знаешь, как наши ребята между собой называют Россию? «Большая мясорубка».
Берта тоже рассмеялась. Глядя на сына заблестевшими черными глазами, она крепко стиснула его руку.
— Мы, Линги, нигде не пропадем, а? Я же знала, что ты как-то там извернешься.
— Знала? Откуда ты знала?
— Да уж наперед догадалась. Ты весь в отца. — Берта затряслась от смеха. — Утки-то, утки, Руди! Помнишь, как отец продавал уток?
Руди ухмыльнулся.
— Ты тогда еще был маленький, но…
— Он их продавал на вес, да? — захохотал Руди.
Берта совсем развеселилась, вспоминая этот случай. Как-то, лет пятнадцать назад, к ним на ферму ввалилась целая орава горожан с тугими кошельками и жадным желанием полакомиться утками.
— Утки у вас есть? — нетерпеливо спросили они.
Отец Руди молча кивнул, но Берта подметила на его лице насмешливо-хитрое выражение, означающее, что он измышляет какой-то подвох.
— Продайте нам четырех уток. Мы, видите ли, устраиваем пикник. Едем к месту привала.
Хозяин снова кивнул.
— Сколько возьмете за уток?
— А почем вы их покупаете в городе? Само собой, столько же заплатите и мне.
— В городе они продаются ощипанные.
— Я их вам ощиплю.
— Но ведь тут утки дешевле, чем в городе, — рассудительно заметил один из приезжих, как видно, их вожак. — Вы продаете их перекупщикам. А перекупщики наживаются и на вас, и на нас.
— Верно.
— Тогда давайте разделим разницу. Мы купим дешевле, чем обычно, а вы продадите дороже. Будем считать на вес. — Он назвал цену.
— Ладно. Вам пожирнее или тощих?
— Пожирнее! Жирные вкуснее. Только приготовьте их так, чтобы сразу можно было жарить. Да поскорее, нам еще шестьдесят километров ехать.
— Ладно, будут вам жирные, — сказал хозяин. И Берта увидела на его лице ту самую плутоватую гримасу, которая появилась сейчас на физиономии Руди. Позже Берта узнала, в чем дело. Ее Иоганн надул покупателей с помощью старой крестьянской уловки, каравшейся по закону, если птица продавалась на рынке. Он взял штопальную иглу и продырявил у каждой утки крупную артерию в груди; потом через небольшой шланг накачал артерии водой. Это было минутное дело, и — чего не случалось ни раньше, ни потом — трехфунтовые утки покинули ферму, веся пять фунтов. Над этим случаем все потешались много лет подряд. О нем и до сих пор любили рассказывать в деревне…
— Яблочко от яблони недалеко падает, — ласково пошутила Берта. — Мы, Линги, все сметливые.
— Во всяком случае, мужчины! — воскликнул Руди, снова ткнув ее в бок большим пальцем.
— И слава богу. Я понимаю, кто-то должен погибать на войне. Но ведь не обязательно же ты. Каждый день, пока тебя не было, я говорила себе — не обязательно ты. Я тоже патриотка. Но пусть уж другие матери кричат «хайль Гитлер» и радуются, когда погибают их сыновья.
— А ты будешь кричать «хайль Гитлер», только если твой сын останется жив-здоров, а?
Берта обняла его и прижалась щекой к его щеке.
— Слава богу, ты умеешь поберечь себя. Ведь если сам…
— Знаю, знаю, если сам о себе не позаботишься, кто же тогда о тебе позаботится. Что-то мне кажется, будто я это уже слышал!
— Ну и что? Такие слова не грех и повторить лишний раз… Ты наверняка знаешь, что тебя не пошлют на фронт?
— Наверняка, конечно, никто не знает. Иногда посылают и дивизии СС. Но большей частью они остаются в Германии или на оккупированных территориях за границей. Меня могут послать, например, в Норвегию. Было бы неплохо. Говорят, зимы там холодные, зато девушки горячие.
— Руди!
— А что? — захохотал он. — Ты думаешь, я маленький мальчик?
— Ну ладно, — сказала Берта, переводя разговор на другое. — Вода уже нагрелась. Принести чан сюда?
— Да, хорошо было бы. — Руди с наслаждением потянулся. — До чего обидно, что нельзя побыть тут подольше! Ей-богу, у нас дома как в раю. Ну что ты, мать, опять плачешь!
— Откуда ты взял?
— Я же по лицу вижу. У тебя глаза на мокром месте. Радуйся, что я тут, а не на фронте под Сталинградом.
— Я и радуюсь. Я радуюсь. А ты что думал?
— Давай договоримся, мать. Вечером будем делать вид, будто я приехал надолго. Будем смеяться, пить, веселиться, — и если ты увидишь, что я разок-другой ущипну Гедду за мягкое место, когда мы будем танцевать, не кричи «Руди!» Договорились?
— Договорились, — улыбнулась Берта.
— Теперь тащи горячую воду, лейтенант. И смотри, чтобы она была действительно горячая!
Руди вытер губы тыльной стороной руки и с восхищением поглядел на мать.
— Ну и свинина! — в десятый раз воскликнул он. — Как мед! И жевать не надо, а, Вилли? Сама во рту тает. Здорово ты готовишь, мать. Вилли, хватим еще по стаканчику шампанского.
Вилли, начинавший ощущать действие четырех больших стаканов, взглянул на Берту. Он знал, что она будет недовольна, если он напьется.
— Может, не стоит, — виновато сказал он. — Может, лучше оставим гостям?
— Да бросьте вы, это не по-мужски! Там еще пять бутылок, — сказал Руди. — Подставляйте-ка стакан.
— Пей, пей, Вилли, — с жаром подхватила Берта. — Почему не выпить? Сегодня у нас праздник. — Она улыбнулась сыну, стремясь поддержать в нем хорошее настроение. — Разве нам когда-нибудь случалось пить шампанское? — добавила она.
Руди ухмыльнулся и налил стаканы.
— Все имеет свою хорошую сторону, даже война. Хайль Гитлер!
Вилли, довольно усмехнувшись, поднес к губам стакан. Шампанское казалось ему восхитительным; хорошо бы выпивать такую бутылочку каждый вечер за обедом. Он поглядывал на Берту, кивал, подмигивал и улыбался.
Вилли чувствовал себя отлично. Несмотря на то, что о браке не было сказано еще ни слова, он не сомневался, что все будет в порядке. Дело шло на лад. Час назад, когда он пришел на ферму, у калитки его встретила взволнованная Берта.
— Он здесь, Вилли, — прошептала она. — Постарайся ему понравиться! Если ты ему понравишься, мы сможем сразу же пожениться, милый.
Очень хорошо. Быть любезным не так уж трудно. Тем более что малый оказался славным, веселым, приветливым и был ласков с матерью. Последнее особенно тронуло Вилли. У парня, который приехал из армии с целой охапкой подарков для матери, безусловно, есть и характер и душа. Очень хорошо.
Правда, в первые полчаса, сидя за обеденным столом, Вилли немного волновался. Они ели, пили шампанское и говорили обо всем на свете, кроме самого главного. Стоило Вилли намекнуть на интересующий его вопрос, как Руди тотчас же менял разговор. Это чрезвычайно беспокоило Вилли, пока он вдруг не понял, в чем дело. Малый затеял своего рода игру, он поглядывал на Вилли с хитрой усмешкой и спрашивал:
— Значит, вы тот самый Вилли, о котором она мне писала, да? — и сразу же принимался говорить о чем-нибудь другом. Или восклицал — Так, так! А с какого конца корова дает молоко? Хоть это вы знаете, Вилли?
Ну и что же, очень хорошо. Правда, на месте Руди Вилли поступил бы иначе. Он уселся бы с будущим женихом в сторонке, завел бы разговор по душам, а затем сказал бы прямо— да или нет. Но если Руди захотелось повести дело по-другому, что ж, его можно понять. Парню девятнадцать лет, ему хочется поважничать. Очень хорошо. Жениться на своей горячо любимой Берте, зажить с ней на ферме — это все, чего хотел Вилли. Он был готов даже льстить молодому человеку, чтобы достичь этой цели. Пусть малый чувствует себя главным в доме. Еще немножко выпьем, еще немножко посмеемся, и он уж не отвертится от прямого ответа.
— Пить так пить! — сказал Вилли, осушая стакан. — В жизни не пробовал ничего лучше.
— Ха-ха! — засмеялся Руди. — Вот молодчина!
— Пить так пить! — весело хохотал Вилли. — Почему не выпить, а, Берта? Когда сын приезжает домой — это большой праздник. Пить так пить! Руди, ты когда-нибудь занимался гимнастикой?
— Немножко, на параллельных брусьях во время учений, вот и все.
— А я участвовал в пирамиде, — сказал Вилли. — Держал на себе четырех человек.
— Да что вы! А делать стойку на одной руке вы можете? — с интересом спросил Руди.
— Сейчас нет, надо поупражняться. Если часа два поупражняюсь, то смогу.
Вилли немножко смущало, что он так расхвастался, но он делал это нарочно. Времени, чтобы произвести на Руди впечатление, было мало, а он знал, что юноши всегда относятся с уважением к физической ловкости.
— Ты бы посмотрел, как Вилли делает фокус с носовым платком, — с гордостью подхватила Берта.
— А как это? — спросил Руди.
Прикусив свиной хрящик кривыми передними зубами, он с любопытством уставился на Вилли.
— А, это просто, — сказал Вилли. — Платок кладется на пол, потом надо постепенно сгибать колени, руки выбросить в стороны и поднять платок зубами. Понятно? Это каждый может.
— Покажи ему, Вилли! — воскликнула Берта. — Ему будет интересно.
— Конечно, — подтвердил Руди.
Вилли засмеялся.
— Если я стану показывать этот фокус, набив живот свининой, знаете, что будет? Уж лучше не просите. Разве попозже.
— Хорошо, — сказал Руди, — вы покажете мне потом. Если это легко, я хотел бы научиться.
— С такими мускулами ты за пять минут научишься, — с чувством сказал Вилли.
— Ладно, — сказал Руди. — Так не забудьте же… Эй, мама! Ты что, жалеешь картошку? Смотри, у меня пустая тарелка! Разве так встречают защитника отечества?
Он весело засмеялся. Ему тоже было хорошо. Хмель приятно бродил у него в желудке, и, сидя во главе стола, где всегда раньше сидел его отец, он чувствовал себя почти королем. Он никогда и не думал, что ему придется занять место хозяина фермы в таком раннем возрасте. Жаль, конечно, что умер отец, — Руди любил его, — но стать землевладельцем в девятнадцать лет, разве это не здорово?
— Что ж, Вилли, — ухмыльнулся он, — сперва надо решить первый вопрос. А вопрос такой: что появилось сначала — яйцо или курица? — Он громко захохотал. — Мама, как ты думаешь, он знает? Подложи-ка еще свинины. Что ты скаредничаешь?
— А тебе, Вилли, — спросила Берта, — дать еще свинины? И луку?
Вилли, вздохнув, покачал головой.
— Я, кажется, скоро лопну, Берта. Наверное, целую неделю не смогу работать. Уже лет десять я так не ел.
— Вуаля! — сказал Руди ни с того ни с сего. — Вуаля, вуаля! Мама, открой-ка еще бутылочку. — Он повернулся к Вилли. — Ваш сын убит, да?
Вилли кивнул.
— Мама говорит, он получил Железный крест.
— Да, в Норвегии. Он был парашютистом.
— Ого! — почтительно воскликнул Руди.
Вилли выпил свой стакан до дна. Лучше бы Руди не заговаривал о его сыне. У него заныло где-то внутри. Он вспомнил то утро, когда он стоял со своей невесткой перед ораторствующим полковником. И тогда он чувствовал то же, что и теперь, — не гордость, а боль… боль и злость.
— Слушай, мама, — Руди внезапно огляделся вокруг. — А где же наша сука?
Берта покраснела. Слегка заикаясь, она ответила:
— Мне пришлось ее продать, Руди.
— Почему? Кто ее купил?
— Мясник Фримль.
Она старалась не глядеть в глаза ни Вилли, ни Руди. В свое время, уступая ее настояниям, Вилли взял обратно свои восемнадцать марок, но все-таки ей было стыдно вспоминать этот случай.
— Фримль? Что ты говоришь! — удивился Руди. — Я помню, как он пинал ногами щенка Рольфа, который был у меня в детстве. Фримль терпеть не может собак.
— Он купил не для того, чтобы держать в доме, Руди.
— А для чего?
— Для… еды… — с трудом выговорила она.
Руди ошеломленно уставился на нее.
— Рано или поздно это сделал бы кто-нибудь другой, — торопливо объяснила Берта. — Теперь никто у нас уже не держит собак. Вот я и подумала, почему кто-то другой должен наживаться на моей собаке? А Фримль охотно купил ее.
Руди перестал жевать.
— Никто не держит собак? — медленно спросил он.
— Ты знаешь, сколько мяса нам выдают по карточкам? Ха! Может, ты думаешь, что мы едим так каждый день?
— Когда я уезжал, выдавали… — Руди наморщил лоб, — выдавали пятьсот граммов в неделю. Так, кажется, мама? А теперь сколько?
— Теперь триста. С апреля месяца.
— Триста? — Он глядел на нее, сдвинув брови. — В армейской газете об этом не писали.
— Вот почему я продала собаку. — Она засмеялась. — «Кролик с крыши» — так мы теперь зовем кошек. Пойди сам посмотри в мясной лавке.
Руди положил нож и вилку. Он ничего не ответил, но был явно смущен.
— И ведь все так, — продолжала мать. — Даже картошки не хватает. С прошлой зимы.
— Почему же не хватает картошки?
— Кто его знает? Спроси в Берлине, — угрюмо ответила Берта. — Но если всюду было так, как у нас… Тут было такое дождливое лето, какого я и не упомню, а потом ударили ранние заморозки. Почти половина моей картошки погнила, даже свиньи есть не стали.
Руди медленно налил себе шампанского.
— В армейской газете писали, что в тылу живут отлично, — недоуменно сказал он.
Берта фыркнула:
— Попробуй-ка поноси мои башмаки хоть денек. Попробуй выпить чай, который мы получаем.
— В армейской газете писали, что здесь все хорошо, — настойчиво повторил Руди. — Писали, что теперь на Украине живут немецкие фермеры, что в этом году они уже собрали урожай.
— А где же он?
— Может быть, скоро пришлют.
— Очень хорошо, если пришлют. А пока что твоя армейская газета врет.
— Армейская газета никогда не врет! — резко оборвал ее Руди.
Берта пожала плечами. Наступило молчание.
— Почему ты не писала мне об этом? — спросил Руди.
— Это запрещено. На почте висят объявления: «Гражданское население должно поддерживать моральный дух солдат. Никаких жалоб!»
— Понятно, — сказал Руди. — А табак тоже урезали? — обратился он к Вилли.
Вилли кивнул:
— Три сигареты в день.
— Три? И вы курите только три в день?
— Я приберегаю их на воскресенье, потом выкуриваю все разом.
Руди пошарил в нагрудном кармане и швырнул на стол пачку сигарет.
— Возьмите, у меня есть еще. Настоящий турецкий табак.
Вилли благодарно улыбнулся.
— Значит, вам здесь приходится туго, — сказал Руди. — Ну ладно, потерпите. Я уверен, что армейская газета говорит правду — на рождество вы будете есть русский хлеб. Жизнь станет куда легче.
— Будем надеяться.
— Мне здорово повезло, что я сейчас в армии. Нам дают консервированные помидоры, свежий хлеб, килограмм мяса в неделю. И все самое лучшее.
— Подавать кофе? — спросила Берта.
Мужчины утвердительно кивнули. Она принялась убирать со стола.
— Замечательный обед, мама. Как, по-вашему, Вилли?
Вилли усмехнулся.
— Знаешь, кому действительно повезло? Солдатам, которые первыми вошли во Францию. Мне говорили, что они намазывали маслом плитки шоколада. А когда я приехал, магазины были почти пустые.
— Какие они, должно быть, богатые, эти французы, — завистливо вздохнула Берта.
— Богатые, толстые и глупые, — презрительно добавил Руди. — Французы вечно хвастались своей культурой. Какая там культура! — В порыве злости он стукнул кулаком по столу. — Они просто варвары. Только о том и думают, как бы пожить получше да накопить побольше денег. — Он несколько раз отрыгнул и начал смеяться. — Но шампанское они делают неплохо, а, Вилли?
Вилли охотно согласился.
— Извините. — Руди, раскрасневшийся от еды и вина, внезапно выскочил из-за стола и торопливо вышел.
Берта быстро зашептала:
— С минуты на минуту придут Гутманы. Вилли, ты должен поговорить с ним.
— Не беспокойся, я поговорю.
— Он сейчас в хорошем настроении. Ты от него не отставай, не давай ему увиливать.
Вилли сжал ее руку.
— Я тянул нарочно, а сейчас спрошу его прямо.
Он нагнулся и нежно поцеловал ее.
— Я умру, если ничего не выйдет, Вилли, — жарко зашептала Берта, покрывая его руку жадными, быстрыми поцелуями.
Вилли погладил ее темные косы. Душа его была переполнена любовью и гордостью обладания.
— Не волнуйся, дорогая моя. Мы волновались три месяца, но теперь все будет хорошо. Я это понял сразу, как только увидел его. Славный у тебя парень, Берта. Он не будет стоять у нас поперек дороги. Он хочет поважничать, вот и заставляет нас ждать. — Вилли прижался губами к ее щеке. — Никто у меня не отнимет тебя, Берта, никто!
— Так, так, — послышался голос Руди с порога. — Влюбленные голубки. Благословляю вас, дети мои.
Вилли откашлялся.
— Руди, твоя мать тебе писала. — Он встал. — Мы хотим пожениться. Я тебя уверяю…
— Ух ты! — Руди, моргая, уставился на Вилли, словно видя его в первый раз. — Да ты, черт этакий, оказывается, просто великан, Вилли! Прости, мать. Я сам не знаю, что говорю. Сказать по правде, я немножко пьян. И где ты откопала такого быка? — Он захохотал. — Ты посмотри, пиджак на нем вот-вот треснет!
— Руди, — с терпеливой улыбкой сказал Вилли. — Пожалуйста, ответь — да или нет. Ночью ты уезжаешь, скоро придут гости. Пора нам решать.
Руди тяжело плюхнулся на стул.
— Да, ночью я уезжаю, — мрачно повторил он. — Покидаю свою ферму. — Лицо его погрустнело. — Ну, конечно. А почему нет? Женитесь себе на здоровье, мне-то что. Меня, наверно, пошлют на фронт. А там меня убьют. Молодым всегда не везет. Только старикам счастье.
— Нет, нет! — закричала Берта. — Что ты говоришь, Руди! Ты останешься в Германии, ты же сам сказал. Не мели языком, Руди.
— Кто знает, — сказал Руди и опустил голову на руки. — Я пьян, меня совсем развезло на воздухе. — Он вскинул налившиеся кровью глаза и опять улыбнулся. — Ну, так как же, Вилли, с какого конца корова дает молоко? Ты мне так и не сказал.
— С какого конца — я знаю, — ответил Вилли терпеливо и добродушно, — но молоко это не для меня.
Руди захохотал.
— Корова-то не электрическая, а? Тут тебе не кнопки нажимать.
— Ну, — спросил Вилли, — что же будет, Руди? Я прошу только права работать на ферме. Я хороший работник, вот увидишь. Я на все руки мастер и скоро стану настоящим фермером.
— Только давайте договоримся об одном, — вдруг сказал Руди почти сердито. — Хозяин на ферме — я. Как я скажу, так и будет.
— Безусловно. — Вилли подошел к нему. — Вот тебе моя рука, — взволнованно сказал он. — Как ты скажешь, так и будет. Слушай, я работал на хозяев всю свою жизнь. Так не лучше ли работать на тебя?
Руди снова отрыгнул и засмеялся.
— Но помни: куры дают только яйца. Не пытайся доить кур. Они этого не любят. — Он захохотал и хлопнул Вилли по спине. — Валяй. Поцелуй маму. Хочу посмотреть, как вы целуетесь, будто молоденькие. Господи, какие у него плечи, мать! Если весной у тебя не будет лошади, запряги его. Он тебе вспашет весь участок.
Берта, сияя, бросилась к сыну.
— Сначала тебя, — сказала она дрожащим от нежности голосом и поцеловала его. — Да благословит тебя бог и вернет к нам целым и невредимым, чтобы ты опять сидел за столом, как глава семьи. — Она поцеловала его еще раз.
Руди засмеялся.
— Ты у меня хорошая, мать. Ты тоже ничего, Вилли. Ну иди же поцелуй ее.
Вилли обвил рукой плечи Берты, наклонился и поцеловал ее в губы.
— Я твою мать очень люблю, — радостно сказал он. — Обещаю тебе, что буду добрым с ней.
— Только не слишком добрым, — посоветовал Руди. — Женщина должна знать свое место. Слышишь, мама?.. Ну вот, мы все, слава богу, счастливы. Надеюсь, ты сможешь сразу перебраться на ферму, Вилли. Маме нужен помощник. Тут до того все запущено, просто сердце кровью обливается.
— Как только мы поженимся, я пойду к Розенхарту, — сказала Берта. — Он обещал мне помочь.
— Ладно. — Руди улыбался, раскачиваясь на каблуках. — А невеста хороша, ничего не скажешь. Да, Вилли?
Вилли улыбнулся. Нечто большее, чем радость, — безмятежная ясность заполнила его сердце. «Но это же настоящее счастье! — шептал его рассудок. — Только пережив горе, понимаешь, что такое счастье».
— А свитерочек-то, — вдруг прыснул Руди, смеясь, — свитерочек все-таки узковат в груди? Как ты считаешь, Вилли?
Вилли усмехнулся. Ему показалось, что это немножко грубо со стороны Руди, но в общем ему было все равно. Пусть говорит, что хочет. Ведь сегодня ночью он уедет.
— Ах, этот свитер! — продолжал Руди, восхищенно улыбаясь какому-то воспоминанию. — Ничего-то вы не понимаете. Ты не знаешь, как я его достал, мать, и что со мной было! Ух, что было! — Он громко захохотал. — Ничего, что он тебе узок в груди!
Берта, смутившись, повернулась к столу.
— Надо сказать тост, Руди. Как можно без тоста?
Все подняли полные бокалы.
— Я скажу тост, — заявил Руди. Лицо его на мгновение стало серьезным и ласковым. — За тебя, мать, и за тебя, Вилли. Желаю вам хорошей жизни и много счастья.
Они молча выпили.
— Ох, я сейчас зареву! — воскликнула Берта. Она повернулась к Вилли и прижалась лицом к его плечу. — Разве он не самый хороший сын на свете?
— Да, — ответил Вилли, ощущая комок в горле.
— Тихо, мама! — насторожился Руди. — Кто-то входит в калитку. Это, наверное, они?
Берта побежала к двери.
— Они! — взволнованно сказала она и вышла.
Руди бросился к зеркалу. Он торопливо застегнул мундир, вытер сальные губы и закурил сигарету. Потом обернулся и, широко улыбаясь, выпрямил плечи.
Первым вошел Гутман, фермер лет шестидесяти, лысый, с бычьей шеей, мясистым лицом и шишковатым носом. Увидев Руди, он широко улыбнулся и протянул ему большую мозолистую руку.
— Значит, вернулся целым и невредимым, — хрипло сказал он. — Отлично, отлично!
Руди улыбнулся, но не отрывал глаз от двери. Гутман с вежливым любопытством взглянул на Вилли и поздоровался с ним кивком. Вилли тоже молча кивнул в ответ, но Руди, напряженно ждавшему Гедду, не пришло даже в голову познакомить их. Следующей, к досаде Руди, вошла Берта в обнимку с фрау Гутман, тощей женщиной лет пятидесяти, с кислым выражением лица. Казалось, она ненавидела весь мир, что, впрочем, более или менее соответствовало действительности. Когда-то она слыла первой красавицей в деревне, но пятеро детей и тридцать лет тяжелого труда высосали из нее все соки. Она тихо поздоровалась с Руди, поцеловала его, хотела было что-то сказать, но замолчала. Берта поняла, что она думает о своих сыновьях, воевавших в России.
Затем появилась Марта Гутман, и Руди, увидев, что вслед за ней никто не идет, чуть не заплакал от отчаяния. Он ждал, что первой вбежит Гедда — немецкая дева, пылко приветствующая возвратившегося воина. Он машинально пожал руку Марте. Еле отвечая на ее приветствие, он прошептал:
— А где же Гедда? Неужели она не пришла?
— Пришла, конечно, — ответила Марта. Обернувшись, она крикнула: — Гедда, где ты там?
Руди ожидал, что после этого маленького спектакля Гедда войдет застенчиво, но ошибся. В улыбке появившейся на пороге Гедды не было и следа застенчивости. Наоборот, девушка улыбалась вызывающе, даже слегка враждебно, да и держалась она точно так же. Явно рисуясь, она остановилась в дверях, втыкая полевой цветок в темно-рыжие волосы, и оглядела комнату с надменным видом принцессы. Ошеломленный ее красотой, Руди не обратил внимания на эту странную улыбку. Только потом он понял ее горький смысл. Когда он уезжал, Гедда была веселой, бойкой шестнадцатилетней девчонкой; теперь спустя лишь год Гедда ослепляла своей почти царственной красотой.
И не один Руди был поражен при виде Гедды. Берта, чувствуя, как к глазам ее подступают слезы, бросила быстрый взгляд на мать Гедды. Она будто снова видела перед собой Эльзи Гутман такой, какова она была четверть века назад, — девушку совсем не крестьянского склада, не широкобедрую, а стройную, как березка, изящно сложенную, с прелестной округлой грудью; скулы у нее были не широкие, нос не толстый, кожа не грубая, наоборот, черты ее лица были тонкими, точеными, почти классически прекрасными.
Руди порывисто бросился ей навстречу, хотя в планы его вовсе не входило проявлять к ней такой интерес. Он думал, что будет стоять в стороне, чуть надменно, как и подобает суровому воину, и снисходительно отвечать на почтительные приветствия девушки.
— Гедда! — восторженно закричал он, хватая ее за обе руки. — Что с тобой случилось? Ты стала красивая, как киноартистка! — Он возбужденно обернулся к фрау Гутман. — Теперь я знаю, почему мама говорит, что вы были самой хорошенькой девушкой в деревне!
К его смущению, фрау Гутман ничего не ответила и неодобрительно поджала губы. Руди испугался: неужели он сказал что-нибудь не так? Сейчас он твердо решил быть в наилучших отношениях со стариками Гутманами.
— Ну а ты рада видеть меня, Гедда? — смело спросил он.
— Да, конечно, — ответила она, и на этот раз улыбка ее была ласковой и искренне дружелюбной. — Я очень рада тебя видеть. А ты тоже переменился. Ты выглядишь отлично, настоящий солдат.
Руди, очень довольный, ухмыльнулся, не зная, что сказать.
— Боже мой! — воскликнула Берта. — Какая же я дурища! Я не познакомила вас с Вилли. — Гордо взяв своего возлюбленного под руку, она стала представлять его гостям.
— Мама, — засмеялся Руди, — что ты стесняешься? Герр Веглер… работает на заводе — и больше ничего?
Залившись жарким румянцем, Берта сказала:
— Да, это еще не все. Вилли и я… мы хотим пожениться.
На секунду гости примолкли от удивления, затем Эльзи Гутман в первый раз улыбнулась.
— Берта, дорогая моя, — сказала она, подходя к ней и Целуя ее. — Это замечательно. Желаю вам счастья от всей души.
Радостно и чуть глуповато улыбаясь, Вилли жал руки всем гостям по очереди.
— Я ведь опытный фермер, имейте в виду, — заявил он, — умею выращивать лук в ящике на окне.
Гутман захохотал, и даже жена его улыбнулась.
— Валяй, Вилли, расскажи им, откуда берется молоко, — сказал Руди.
— Молоко берется из консервных банок, — сияя, ответил Вилли. — Картошка растет на деревьях, а яйца делают на фабрике. Я опытный фермер из Дюссельдорфа. Я все знаю.
Гутманы захохотали. Им понравилось, что он не корчит из себя знатока деревенской жизни.
— Не беда, — сказала Берта, потрепав Вилли по плечу. Она была в восторге от того, что он произвел на Гутманов хорошее впечатление. — Вот увидите, какой фермер из него получится через год.
— Ну что ж, надо бы сказать тост и выпить настоящего французского шампанского, — сказал Руди.
— Французского шампанского? В самом деле? — живо откликнулась Гедда. Она встрепенулась и захихикала. — Интересно, какое оно.
— Потрясающее, — авторитетно заявил Руди, вытаскивая пробку. — Слышишь, как стреляет?
Не отрывая взгляда от Гедды, он принялся разливать вино в стаканы. Гедда внезапно покраснела и отвела глаза.
— Гляди, что делаешь, — сердито буркнула она. — Ты льешь мимо.
Руди нахмурился. В чем дело? — недоумевал он. Они с Геддой всегда были друзьями. И сам он сейчас так откровенно восхищается ею, почему же она такая… Он не мог найти подходящего слова… такая чудная? То она вроде бы рада его видеть, то вдруг сердится.
— За здоровье жениха и невесты, — хрипло закричал Гутман. — Желаю счастья и… — Он остановился, чуть было машинально не добавив «и побольше сыновей». Вместо этого он неловко закончил: —…и долгой жизни вам обоим. — Он торопливо выпил шампанское. У него даже вспотело лицо, но про себя он потешался. «Вовремя спохватился, — думал он. — В конце концов, они же не молоденькие». — Господи боже, какое вино! — восклицал он. — Неужели французы пьют его, когда хотят?
— Теперь нет, — ответил Руди. — Теперь пьем его мы.
— Оно похоже… я даже не знаю, на что оно похоже! — восхищенно воскликнула Гедда и, громко отрыгнув, спросила: — Можно мне еще, Руди?
Он показал на бутылки.
— Сколько угодно. Все это твое.
— Гедда, — резко сказала мать. — Помни!
— Да ладно, — капризно отмахнулась от нее девушка.
— Давайте сядем за стол, так нам будет удобнее, — весело воскликнула Берта. — Садись сюда, на стул, Эльзи, и вы тоже, Гуго. Дети, возьмите себе стулья. Руди, налей еще. Сегодня у нас настоящий праздник.
— Если бы только наши сыновья вернулись домой, — вздохнула Эльзи Гутман.
— Ну вот, мама, — недовольно сказала Марта, строго взглянув на мать. Марте было двадцать два года; она не отличалась такой красотой, как младшая сестра, но тоже была изящна и хорошо сложена. — Ну. как там во Франции? — быстро спросила она Руди.
— Во Франции — пикник, — откровенно признался Руди. — Пока что сплошной отдых. Не могу похвастаться никакими особыми победами.
— Неужели? Даже над французскими девушками? — осведомилась Гедда, дерзко вскинув голову.
— Французские девушки… — Руди осекся, он хотел было прихвастнуть, но передумал. — Француженки не стоят мизинчика такой немецкой девушки, как ты, — галантно закончил он.
— А ты знаешь? Ты уверен? — спросила она, вызывающе блеснув глазами.
Руди не мог устоять перед этим взглядом.
— Знаю. Уверен.
— Значит, во Франции тихо? — спросил Гутман.
— Иногда бывают бомбежки, но там, где я живу, возле Орлеана, довольно спокойно. Около наших казарм нет никаких заводов. Конечно, саботаж доставляет нам немало хлопот.
— Саботаж? — медленно произнес Вилли, пристально глядя на Руди.
— А в газетах пишут, что во Франции все спокойно! — воскликнул Гутман. — Я читал, что французы подчиняются Новому порядку.
Руди снисходительно засмеялся.
— Конечно, они подчиняются, паршивцы. Когда мы следим за ними — они подчиняются. Когда мы стоим возле них — они подчиняются. Когда мы их расстреливаем — они тоже подчиняются. А иначе — нет, уж поверьте мне.
— Вот как? — сказал Вилли и нахмурился.
— Зачем говорить о неприятном? — перебила Берта. — Эльзи, сколько земли вы отвели под овощи в этом году?
— Что они о себе воображают, эти французы? — спросил Гутман, не обращая внимания на Берту. — Неужели они не понимают, что мы их победили?
Руди пожал плечами.
— Не беспокойтесь, поймут. Знаете, что сказали нам, солдатам, когда мы прибыли во Францию? Строгий военный приказ: «С французами обращаться хорошо, быть вежливыми, показать им, что немцы их друзья». Ну и что вышло? Саботаж. Они взрывают поезда, где только могут. Они жгут пшеницу. Они могут пырнуть ножом нашего солдата, если он идет ночью один. Откровенно говоря, ничего приятного тут нет.
— А ты говоришь — отдых, — мгновенно пригорюнилась Берта, подумав об опасностях, подстерегавших ее мальчика. — Хорош отдых!
Руди ухмыльнулся.
— Орлеан — не Берлин, — ответил он с хитрым выражением лица, — но зато и не Ленинград. — Он громко захохотал.
— Подумать только! — возмущенно воскликнула Марта. — Так-то они платят нам за добро!
— Не беспокойся, — сказал Руди и таинственно закивал, словно поверял тайну. — Мы им тоже спуску не даем. За каждый случай саботажа они расплачиваются в десять раз дороже. Приходится вдалбливать им, кто у них хозяин.
— Руди, — спросила Гедда, взглянув в его горящие глаза. — А ты расстрелял хоть одного француза?
Руди пожал плечами.
— Я служу в стрелковом взводе, — небрежно ответил он. — Ну, и всех назначают по очереди.
— И ты многих расстрелял?
— Троих.
— Что же ты при этом чувствовал?
— Да что тут чувствовать? Привыкаешь, вот и все. Первый раз… ну, первый раз мне было немножко не по себе, а потом привыкаешь.
— А как ведут себя приговоренные? — не унималась Гедда. — Они плачут или…
— Ну, хватит! — резко перебила Эльзи Гутман. — К чему мы заговорили об этом? Расстреливают каких-то несчастных людей, а тебе непременно нужно знать все подробности.
— Несчастных? — с негодованием переспросила Марта. — Это мне нравится! Боже мой! Преступники, люди, которые всаживают ножи в спину немецким солдатам! Да их мало расстрелять!
— Если французы саботируют, Руди, — медленно сказал Вилли, — тогда… если откроется второй фронт, они…
— Не беспокойся, — ответил Руди. — Наши офицеры нам все объяснили. У нас свои планы. В случае, если откроется второй фронт, мы одним махом сбросим англичан в Ла-Манш. Им никогда не пробиться через наши укрепления. А если французские свиньи вздумают поднять голову, ну, так они пожалеют об этом, вот что я вам скажу.
— Ха! — с горечью воскликнула Марта. — Что же это делается на свете! Мы принесли во Францию мир и порядок. Мы протягиваем им руку помощи, хотя они нам навязали войну. И что же? Они готовы вонзить нам нож в спину. Ну что за народ эти французы!
Наступило молчание.
— А что бы мы делали, если бы французская армия оказалась здесь? — внезапно спросила фрау Гутман. — Ты-то не помнишь восемнадцатый год.
— Это что еще за разговоры, мать? — удивленно спросила Марта. — В восемнадцатом году рейнские земли захватили французы со своими черномазыми солдатами. Разве это можно сравнивать с тем, что происходит сейчас? Может, по-твоему, мы должны уйти из Польши, чтобы поляки опять напали на нас?
— Я хочу, чтобы кончилась война — вот и все, — тихо ответила мать. — Я хочу, чтобы мои сыновья вернулись домой, а до Польши мне нет дела и до Франции тоже.
— Мы все хотим, чтобы кончилась война, — колко ответила Марта. — Но в Германии не настанет мир, пока мы не уничтожим наших врагов.
— Это верно, Эльзи, — подтвердил Гутман. — Как, по-вашему, герр Веглер?
Веглер молчал. Он словно застыл на стуле, рассеянно глядя на пустой стакан, который держал в своих больших руках, и, когда он поднял глаза, сердце Берты сжалось — столько горечи было в его взгляде.
— Самый быстрый путь к миру и будет самым лучшим, — ответил он, уклоняясь от прямого ответа.
— Вилли, а не сыграешь ли ты на аккордеоне? — спросила Берта. — Вы не представляете себе, до чего хорошо он играет, — похвасталась она перед гостями.
— Отлично, отлично, давайте послушаем! — оживился Гутман.
— Руди, — сказала Марта, прежде чем Вилли успел встать. — Ты слышал, что выдумали американцы? — Руди отрицательно покачал головой. — Можешь себе представить, они издали закон: каждый немец, живущий в Америке, должен носить на груди черную свастику.
— Бандиты! — возмущенно воскликнула Гедда.
Руди кивнул с важным видом.
— Как сказал наш майор, — нетвердо выговорил он, язык его заплетался, — в Германии не должно существовать границ: либо немецкая культура, либо культура недочеловеков. Середины быть не может.
— Так когда же кончится война? — тихо спросила Эльзи Гутман. — Как может Германия покорить весь мир?
— Когда кончится, тогда и кончится, — отрезала Марта. — Ты что, не веришь фюреру?
Мать вскинула голову.
— Я хочу, чтобы вернулись мои сыновья!
— Твои сыновья, твои сыновья! — раздраженно передразнила Марта. — Мне стыдно за тебя, мать. Перед другими стыдно. Ты думаешь, я не хочу, чтобы мой муж вернулся домой?
— Руди, налей еще, — вмешалась Берта. — Сегодня у нас праздник, а мы тоску друг на друга нагоняем. Это не годится.
— Правильно, — сказал Руди. — Гуго, пейте. Вилли, налить тебе еще?
Вилли молча покачал головой. Он ненавидел такие разговоры. Он только и думал: хоть бы нашелся предлог, чтобы выйти отсюда. Пусть другие легкомысленно болтают о покорении мира, он-то будет помнить восемнадцатый год всю жизнь. Эти разговоры означали для него лишь одно: опять бесконечные месяцы войны, опять множество смертей, опять голод — словом, повторение все той же кровавой кутерьмы. И ради чего? Этот вопрос стал часто приходить ему в голову. Для какой цели? Куда идет Германия? Когда национал-социалисты пришли к власти, он не слишком радовался этому, но смирился. Когда Ричард сказал ему: «Отец, я отношусь к тебе не совсем так, как прежде», он был удручен, но смирился. Когда погибла Кетэ, он в бессильном протесте поднял кулаки к небу, а потом, с затуманенным рассудком и опустошенной душой, опять молча смирился. Но теперь, когда ему приходилось слушать этих строителей «нового порядка» — в казармах, на продовольственном складе или в кухне Берты, — у него начинало мучительно ныть внутри, и в первый раз в жизни он стал спрашивать себя, к чему это все приведет, к какому концу.
— Ах ты господи, — сказал Гутман. — Я чуть не забыл, Берта. Я сегодня видел Розенхарта. Есть новости. Сначала не самое главное. Вышел новый закон — ты получишь бумажку. Мы должны стричь скотине хвосты. Оставлять только маленькую кисточку на конце, чтобы корова могла отмахиваться от мух. Волос надо собирать в мешок и сдавать в фермерское бюро.
Берта расхохоталась.
— Чего только не придумают! Слышишь, Руди? Так мы теперь и живем. Вот глупость-то!
— Позволь, Берта, — вмешалась Марта, чуть покраснев. — Ты должна понимать, что закон не может быть глупым. Я случайно знаю, в чем дело. Волос пойдет на текстильные фабрики. Из него будут делать материю. Что же тут глупого?
— Конечно, конечно, — виновато сказала Берта. — Раз надо, значит, надо. Ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… А еще что, Гуго?
Гутман усмехнулся.
— Как ты управляешься на ферме одна?
— Просто из сил выбиваюсь. Мое сено скоро совсем пересохнет, а картошка…
— На будущей неделе у тебя будут помощники.
— Нет, серьезно? Откуда вы знаете?
— Я видел сегодня Розенхарта. Прибывают рабочие команды.
— Ну, слава богу! — с жаром воскликнула Берта. — Руди, Вилли, вы слышите?
Руди хмыкнул:
— Давно пора. Когда кончится война, я хочу получить ферму, а не пять гектаров бурьяна.
Берта восторженно вздохнула:
— До чего хорошо! Какой счастливый день!
— А еще что ты слышал от Розенхарта? — тихо спросила фрау Гутман. — Что же ты не расскажешь, Гуго?
— Эльзи, ведь мы решили не говорить.
— А что такое? — заинтересовалась Берта.
Гутман пожал плечами.
— Да ничего. Скажу в другой раз. Руди, может нальешь еще по стаканчику, если тебе не жалко?
— Пейте вволю, — добродушно ответил Руди.
— Руди, слышал про моего Эрнста? — спросила Марта, протягивая стакан. — Он получил награду.
— Правда? Это здорово, Марта, — завистливо сказал Руди. — А где он теперь?
— Да все там же, в Африке. — Марта засмеялась. — Гоняет англичан. Он пишет, еще одна атака — и они будут уже в Египте.
— Умеют бегать эти англичане! — воскликнула Гедда. — Руди, если я буду пьяная от этого чудного шампанского, виноват будешь ты! Англичане умеют заставлять других воевать за себя — и бегать. Вот и все.
— Да ведь у англичан нет ни морали, ни чести, — добавила Марта. — Ей-богу, я написала своему Эрнсту, что, раз он воюет с англичанами, ему должны дать еще один орден или я не пущу его домой.
— Ордена! — негромко повторила ее мать. Она устремила на дочь свои печальные красивые глаза. — Ты думаешь, война — это прежде всего ордена? Четыре человека из нашей семьи сражаются на войне. Ты думаешь, им достанутся только ордена?
— Мать, это же просто пораженческие разговоры! — сердито воскликнула дочь. — Ты что, за ребенка меня считаешь? Новый мир нельзя создать без жертв.
— В газете напечатаны статистические данные, Эльзи, — успокаивающим тоном вставил Гутман. — На всех фронтах мы пока что потеряли три миллиона пятьсот тысяч человек, и большинство из них— раненые. А у русских уже восемь миллионов убитых.
— Что мне твоя статистика? — презрительно сказала фрау Гутман. — На прошлой неделе мы получили письмо от Гертруды. — Она обернулась к Берте. — Ее Лютц убит.
— Как? Сын Гертруды Брандит?
Лицо Эльзи Гутман стало злым.
— А Вальтер Беккер возвращается домой. Как раз вовремя, чтобы в сентябре помочь отцу рыть картошку. Только он совсем без ног, так что это, пожалуй, будет ему трудно.
— Мать, может быть, ты перестанешь? Ведь это же просто глупо! — заявила Гедда. — Это пораженчество.
— А близнецы Розенхарта, — неумолимо продолжала фрау Гутман. — Вы помните их?
— Эльзи! — прикрикнул на нее муж. — Ты же обещала.
Берта переводила взгляд с одного на другого. Лицо ее побелело.
— Они ранены?
Эльзи горько улыбнулась.
— Не ранены, не в плену и не пропали без вести — еще двое для статистики.
Берта прижала дрожащие пальцы ко рту.
— Неужели убиты, Эльзи? Неужели эти славные, красивые мальчики погибли?
— Оба погибли, оба. Им еще и двадцати двух лет нет, и оба убиты.
— О господи, — прошептала Берта и с тоской поглядела на Руди. — Ах, бедный Эрих.
— К черту! Довольно ныть! — сердито закричал Руди. — Давайте веселиться.
— Герр Веглер, — прохрипел Гутман. — Берта говорит, вы хорошо играете. Давайте-ка споем. — Сурово нахмурясь, он взглянул на жену.
Вилли встал. Он поглядел на Эльзи Гутман, и лицо его словно окаменело. Потом нетвердыми шагами — он был немножко пьян — подошел к ящику, в котором хранился аккордеон.
— Эй, Вилли, что-нибудь повеселее! — закричал Руди. — Чтобы забирало, понимаешь? — Он взглянул на Гедду, думая, как бы ему подвинуть свой стул ближе к ней, чтобы не заметила эта мегера, ее мать. — Давайте сдвинем стулья так, чтобы видеть его, — громко сказал он, когда Вилли пошел за аккордеоном. Он подвинул свой стул вплотную к стулу Гедды и захлопал в ладоши. — Занавес, занавес! — крикнул он. — Или, как говорят французы, вуаля!
Вилли сел и начал играть.
— Гедда, — зашептал Руди, не слушая музыку, — ты просто красотка. Ей-богу, я таких не видел.
Гедда улыбнулась и вскинула голову.
— Чего бы я не отдал, чтобы только не уезжать сегодня! Годовое жалованье отдал бы, ей-богу!
— Ты уезжаешь? — шепотом спросила она. — А твоя мать говорила…
— Да, сегодня уезжаю. Ты мне напишешь, Гедда, если я пришлю тебе письмо?
Она не ответила. Улыбка исчезла с ее лица.
— В чем дело? Ты сегодня какая-то чудная, Гедда. Я тебе не нравлюсь, что ли?
— Ты мне нравишься, — тихо сказала она. — Ты мне всегда нравился. Но за весь год ты мне ни разу не написал, а я все ждала…
— Я… я не знаю, что сказать, — залепетал он. — Я все хотел тебе написать. Я о тебе думал. Но я… как-то, понимаешь…
— Слишком много французских девушек, да? — ехидно спросила она.
— Нет, ей-богу, нет. Я о них и не думал вовсе.
Гедда презрительно фыркнула. Вилли окончил первую песенку, и она громко захлопала в ладоши.
— Как вы хорошо играете! — воскликнула она и кисло улыбнулась матери. Фрау Гутман во время ее разговора с Руди не сводила с дочери хмурого взгляда.
— Вилли, сыграй какой-нибудь танец, — сказал Руди. — Ты умеешь играть танцы?
— Я могу сыграть вальс, — тихо ответил Вилли.
— Вот и отлично! — Руди вскочил с места. — Идем танцевать, Гедда.
— Нет, — сквозь зубы ответила она.
— Что, ты не хочешь со мной танцевать?
— Нет, — сказала она. Лицо ее снова стало враждебным.
Марта встала со стула.
— Зато я хочу танцевать, Руди. Пойдем со мной.
— Нет, — упрямо сказал он. — Я приглашаю Гедду и хочу танцевать с ней, а не с тобой, Марта. Ты только, пожалуйста, не обижайся, — торопливо добавил он. — Но почему Гедда не хочет со мной танцевать? Друзья мы или нет?
— Руди, — натянутым тоном сказала Эльзи Гутман. — Гедда не совсем здорова. Не упрашивай ее танцевать.
— О! — Руди тотчас же раскаялся. — Простите, пожалуйста. Ну, хорошо, Марта, если ты…
— Вранье! — внезапно закричала Гедда, вскакивая на ноги. — Мне надоело это вранье!
— Придержи язык! — крикнула на нее мать.
Белое лицо Гедды загорелось румянцем.
— Ну и пусть тебе будет стыдно, старая дура! — взвизгнула она. — А я горжусь этим! — Она круто повернулась к Руди. — Знаешь, почему я не могу танцевать? Потому что я беременна. Через семь месяцев я стану немецкой матерью.
— Потаскушка! — крикнула мать, заливаясь слезами. — Боже мой, что же это за жизнь!
— Ну, почему ты меня не поздравляешь? — обратилась Гедда к Руди. На лице ее появилась та же недружелюбная улыбка, которую он заметил, когда она вошла в комнату, — холодная, желчная и самоуверенно-дерзкая.
— Ты вышла замуж? — спросил он.
— Нет, я не замужем. Разве девушка обязательно должна выйти замуж, чтобы исполнить свой долг перед фюрером? Я не желаю выходить замуж.
— Ах ты! — завопила ее мать. — Чем хвастаешься? Скажи мне, ради бога, чем ты хвастаешься перед посторонними?
— Тихо, Эльзи, — прохрипел Гутман. Его мясистое лицо посерело, он кусал губы. — Теперь другие времена.
— Нет, времена совсем не другие, — исступленно закричала мать. — Нагуляла ублюдка, так он ублюдком и останется.
— Мать, прекрати этот безнравственный разговор, — возмущенно заявила Марта, стараясь защитить сестру. — Ребенок будет усыновлен фюрером, ты же знаешь.
Фрау Гутман истерически засмеялась. Она повернулась к Берте, ломая руки.
— Они совсем сошли с ума, эти молодые. Заладили одно и то же, как граммофонная пластинка. Белое стало черным, ублюдок считается вроде почетной медали. Как тебе это нравится?
— Ты просто старая дура, — презрительно фыркнула Марта — Германия идет вперед, а моя мать стоит на месте.
— Ах, моя дочь еще не довольна! Она хочет, чтобы и ее мать стала шлюхой!
— Не смей называть меня так! — в бешенстве закричала Гедда. — Все порядочные немцы меня уважают.
— Все порядочные немцы посмотрят на твой живот и поднимут тебя на смех, потаскушка.
— Я донесу на тебя в полицию! — кричала девушка. — Я расскажу Анне Манке все, что ты говорила. Ты враг государства!
— Доноси, доноси! — Мать ожесточенно сплюнула.
— Да успокойтесь вы, ради бога! — взмолился Гутман. Он обернулся к Берте с исказившимся от отчаяния лицом. — Вы уж нас извините. Девчонка еще молода, она не понимает…
— Ох, это невыносимо! — крикнула Гедда, плача от злости. — Родители должны были бы относиться ко мне с уважением: я дам ребенка государству, может быть даже будущего солдата. За меня уже заплачено в Дом незамужних матерей, и все меня уважают, кроме родителей!
— И отца твоего ребенка, — ядовито добавила фрау Гутман. — Ты забыла. Он так мало тебя уважает, что пожалел денег на разрешение на брак.
— Врешь! — в бешенстве выкрикнула девушка. — Я и не собиралась выходить за него!
— А, черт бы вас взял! Замолчите! — заорал на них отец. Он весь побагровел и сжал кулаки. — Чтобы я больше не слышал ни одного слова! Понятно? Ты тоже закрой рот, Эльзи. Не желаю ничего больше слышать. Дайте мне хоть немножко покоя, не то я повешусь!
В комнате воцарилось молчание. Фрау Гутман горько плакала. У Берты дрожали губы; она смотрела на Вилли, а Вилли с тем знакомым ей окаменевшим, мертвым лицом, которого она боялась, рассеянно уставился в пол. Руди медленно налил себе стакан шампанского и, выпив его залпом, налил еще.
— Ты пьешь за меня, Руди? — неприязненно спросила Гедда.
Руди уставился на нее, потом тупо сказал:
— А почему не выпить? — и быстро осушил стакан.
— Пошли домой, — хрипло сказал Гутман. — Идем, Эльзи. Девушки, пошли.
Он встал.
— Нет, — начала Берта, — погодите… — Она осеклась, когда Гутман повернул к ней побледневшее лицо. — Ну что ж, спасибо вам… за то, что пришли… — запинаясь, пробормотала она.
Гедда стояла, не сводя глаз с Рудди.
— Ну, скажи-ка, — холодно спросила она, — ты все еще намерен писать мне?
Руди запустил в печку стаканом, который разлетелся на мелкие осколки.
— Нет, черт тебя возьми, не намерен. Убирайся отсюда к черту!
Гедда окинула его взглядом, полным ненависти и презрения.
— Свинья! — бросила она и выбежала из комнаты. Сестра быстро последовала за ней. Гутман, обхватив жену за талию, повел ее к двери. У порога он остановился, оглянулся на Берту и махнул своей большой мозолистой рукой. Это был жест смятения, беспомощности, бессильной злобы.
Дверь за ними закрылась.
Руди сел за стол; лицо его подергивалось, глаза от ревности стали страдальческими.
— Руди, — начала Берта. — В конце концов, Гедда не единственная…
— Я не желаю говорить об этом! — грубо перебил Руди, стукнув кулаком по столу. — Слышишь? Не желаю!
— Конечно, конечно, — торопливо сказала мать. Она еле сдерживалась, чтобы не расплакаться от горькой жалости к сыну.
Руди лихорадочно стал откупоривать бутылку — последнюю из семи, привезенных им с собою.
— Вилли, — прошептала Берта, — поиграй немножко.
Вилли взглянул на нее отсутствующим взглядом и ничего не ответил.
— Вилли?
Он медленно поднялся и подошел к столу. Налив полный стакан шампанского, он выпил, налил второй стакан и снова выпил.
— Почему нам испортили вечер? — с тоскливой злобой закричала Берта. — Проклятые Гутманы! Чего ради они затеяли тут семейную свару? Руди, вот что я скажу: может, эта Гедда и хорошенькая, но она не стоит твоего ногтя. Думаешь, такой красивый мужчина, как ты, не найдет себе других?
Губы Руди сложились в надменную гримасу.
— Еще бы. — Язык его заплетался. — На что она мне? — добавил он. — Может, она к тому же и больна, эта шлюха.
— Ладно, — сказала Берта. — Бог с ними, с этими Гутманами. Давайте веселиться. Нам было так хорошо сначала. Ведь для нас-то ничего не переменилось, правда? Руди, ты поступишь в эсэсовские части, ты останешься в Германии, а мы с тобой, Вилли, поженимся. Ты будешь работать на ферме. И давайте не думать о чужих бедах. На свете беды хватает. Нельзя жить, если все время думать о других.
— Да, конечно, — сказал Вилли, — конечно… — Но тон его не соответствовал словам.
Глаза Вилли были устремлены на Берту, но он, казалось, не видел ее, думая о чем-то своем, а на губах его появилась кривая ироническая улыбка. Эта улыбка вывела Берту из себя. Ей хотелось крикнуть: «Ради бога, да что с тобой, Вилли?» Но вместо этого она возбужденно заговорила:
— Руди, налей мне тоже, я хочу как следует покутить. Через несколько часов ты уедешь, давайте повеселимся. — Она снова взглянула на Вилли и увидела все ту же кривую ироническую улыбку. — Вилли, сыграй! — громко приказала она. — Что-нибудь хорошее.
Вилли рассеянно кивнул. Он сел и положил пальцы на клавиатуру.
— Ох, какое шампанское! — воскликнула Берта. — Руди, ты замечательный сын. Ты тащил на себе столько бутылок всю дорогу из Франции! Играй же, Вилли, играй.
Вилли тихо заиграл генделевскую мелодию «Люди презрели и отвергли его, человека, познавшего великую скорбь». Кривая усмешка не сходила с его губ.
Последний раз похлопав по рюкзаку, Руди встал.
— Ну, мама, теперь попрощаемся.
Берта в отчаянии прижалась к нему.
— Я передумала, я пойду на станцию. Побуду с тобой хоть лишние полчаса.
— Нет, мать, это ни к чему. Ты устанешь до смерти. А в этих башмаках… — он засмеялся, — Вилли придется тащить тебя домой на спине. Нет, ты уж лучше ложись. Хочешь не хочешь, а утром надо доить коров, правда ведь? Этого война не отменила. Ну, до свидания, мама. — Он поцеловал ее и потрепал по плечу. — Береги себя.
— Ты мне пришли свой новый адрес.
— Конечно, как только приеду.
— Так обидно, что нам испортили вечер!
— Почему испортили? — Руди сделал широкий пьяный жест. — Хочешь знать правду? Мне на эту Гедду наплевать. Девушек на свете хватит.
— Вот и хорошо. Правильно ты говоришь.
Вилли поднял рюкзак и взвалил его на плечи.
— Пора, Руди. Как бы не опоздать на поезд. — Он опять улыбнулся той же странной кривой иронической улыбкой, которая не сходила с его губ, когда он играл на аккордеоне.
Берта встревожилась. Что-то нехорошее было в этой улыбке. Это даже не улыбка, а одна видимость. Ей вдруг страстно захотелось, чтобы Вилли был немножко попроще, чтобы он не скрывал так много где-то в тайниках души.
— Слушай, ты забыл научить меня фокусу с платком, — сказал Руди. — Ну, ладно, следующий раз научишь. Все равно я сейчас пьян. — Он повернулся к матери. — Смотри же, — шутливо сказал он, — осторожнее стирай этот свитер. Если он хоть чуть-чуть сядет, пропали все мои хлопоты.
— Можешь не беспокоиться, — засмеялась Берта, ласково хлопнув его по спине.
Руди положил руку ей на плечо, и они вышли. Когда они шли через двор и Вилли немного отстал от них, Берта прошептала Руди на ухо:
— Тебе нравится Вилли?
— Конечно… Он славный. Это хорошо, что ты выходишь замуж.
— Я так рада, Руди. Ты очень понравился Вилли, он мне уже сказал.
Они остановились у калитки.
— Ну, мама…
— Я немножко пройдусь с тобой по дороге.
— Нет, оставайся здесь. Наш участок кончается за калиткой, а ты должна быть на своем месте. До свидания. И не плачь. — Они крепко обнялись. — Смотри же, не плачь, — добавил он. — Пошли, Вилли. Если я опоздаю на поезд…
Они вышли на дорогу.
— Ночь-то какая, — сказал Руди. — И луна и звезды светят в мою честь. И никаких английских самолетов. Где же эти самолеты, о которых ты мне говорила, мама?
— Я послала телеграмму английскому королю, чтобы сегодня самолетов не присылали. — Она не сводила глаз с сына, и губы ее дрожали. — Только помни, Руди, если случится быть в бою, ты особенно не геройствуй. Лучше возвращайся домой целым и невредимым.
— Не беспокойся, — засмеялся он. — До свидания.
— До свидания, мой дорогой. Я буду молиться за тебя каждый вечер.
Она стояла у калитки, борясь со слезами, пока фигуры двух мужчин не превратились в колеблющиеся тени на залитой лунным светом дороге. Тогда она тихо заплакала. Она смотрела им вслед, пока тени не исчезли. «Господи, боже мой, — думала она. — Кто затеял эту войну? Кому она нужна? Проклятые англичане! Звери они, а не люди!»
Плача, она вернулась в дом. Присев к неубранному столу, она положила голову на скрещенные руки.
— Господи, — шептала она, — спаси и сохрани мне Руди. Не дай американским солдатам прийти сюда, потопи все их корабли, боже. Вразуми их, чтобы они оставили нас в покое. Неужели мы, бедные, скромные люди, не можем пожить спокойно?
Наконец она перестала плакать, выпрямилась и отерла глаза. Она окинула взглядом кухню, не зная, ложиться или сначала убрать со стола. Она очень устала, но спать ей не хотелось. Мозг ее лихорадочно работал, перебирая события дня. Она решила вымыть посуду, а потом уже лечь. Сегодня суббота, Вилли не нужно возвращаться в барак, а завтра утром, управившись по хозяйству, они могут немножко поспать. Кроме того, приятно будет поболтать с Вилли, когда он вернется со станции. Ведь им нужно о стольком переговорить и столько решить. Может быть, завтра они пойдут в город повидаться с Розенхартом, она точнее узнает насчет рабочих команд, о которых говорил Гуго, и начнет хлопотать о переводе Вилли на ферму.
«Ох, эти Гутманы! — со злостью подумала она. — Все они бесчувственные, а Гедда хуже всех. Даже слепой и тот заметил бы, что Руди без ума от ее хорошенькой мордашки. Он всего на один вечер приехал домой, — почему не могла она придержать язык и быть с ним поласковее, может быть, даже поцеловать его?
С другими-то, небось, не очень-то скупилась на поцелуи, потаскуха этакая!»
Берта вздохнула. Никогда в жизни у нее не бывало так, чтобы все шло гладко. Вот теперь Вилли — до чего беспокойный человек. Его расстроили разговоры о войне; она видела это по его лицу. И почему это мужчины всегда беспокоятся о разных вещах, которые их совершенно не касаются? Чтобы жить хорошо, надо стараться думать только о приятном — в этом весь фокус. «Ах ты, — вдруг подумала она, — ну, я же тебе задам! Не воображай, что, когда вернешься, я буду говорить с тобой об убитых близнецах Розенхарта или о том, когда наконец кончится война! Я тебе покажу!»
Она громко рассмеялась. Вилли придет домой не раньше чем через час. Она притворится, будто спит. Пусть он увидит ее в одной из этих французских ночных рубашек, тогда он поймет, что все его тайные мысли ничего не стоят. Она примеряла ночные рубашки сегодня днем. Как и свитер, они были ей чуточку тесноваты, особенно в груди. Вот он увидит ее в розовой рубашке и подумает, что в постель по ошибке забралась какая-то французская потаскушка. Смех ее звенел в тихой комнате все громче и громче. Когда она услышит, что он открывает калитку, она сбросит простыню и соблазнительно раскинется на постели в этой рубашке. А к утру все его непонятные мысли вылетят у него из головы.
Улыбаясь и тихонько напевая, она стала мыть посуду.
Берту разбудил скрип калитки. «Это вернулся Вилли», — сонно подумала она и лежала в полудремоте, пока в кухне не послышались его тяжелые шаги. Тогда, вспомнив о своем плане, она торопливо откинула простыню и руками разгладила на себе рубашку. Берта лежала, спокойно улыбаясь, прислушиваясь к его шагам, и ждала, когда он войдет в спальню.
Но он все не шел. Берта, недоумевая, перегнулась на постели и заглянула в полуоткрытую дверь. Она увидела его массивный силуэт возле раковины. Вилли стоял неподвижно, спиной к спальне, потом медленно подошел к столу и сел, полуосвещенный падавшим из окна серебристым светом луны. Берта не могла разглядеть его лица, но увидела, что он положил на стол руку и крепко стиснул кулак. Ее охватило раздражение. «Ну, что еще? — подумала она. — Как мало надо мужчине, чтобы расстроиться вконец. Может, Руди сказал ему что-нибудь неприятное, — или он все еще думает о войне?»
Берта встала с постели и босиком прошла в кухню. Вилли не обернулся, но по тому, как слегка дрогнули его плечи, она поняла, что он слышал ее шаги. Она молча остановилась у его стула, наклонилась, прижалась губами к его лбу. Потом ласково взъерошила его волосы. Она улыбалась, и улыбка ее была нежной и в то же время чуть презрительной.
— Руди уехал благополучно? — негромко спросила она.
Вилли ответил не сразу.
— Да.
— Ты не хочешь лечь в постель?
Вилли не ответил. Она слегка отодвинулась, чтобы он мог лучше видеть ее.
— Я хотела сделать тебе сюрприз и надела новую рубашку. Я думала, ты войдешь в спальню, а я буду лежать в кровати, как французская аристократка.
По крупному телу Вилли пробежала дрожь. Он ничего не ответил и поглядел на нее измученным взглядом.
— Ну, в чем дело? — сердито крикнула она. Вилли молчал. — Ах ты, боже мой! Ну, что с тобой? Почему ты такой сегодня?
— Мне надо поговорить с тобой, Берта, — тихо произнес он. — Надо поговорить.
Несмотря на закипающую злость, Берта улыбнулась.
— Тогда пойдем ляжем, Вилли. Поговорим в постели.
— Нет, здесь, — сказал он. — Сейчас. Прошу тебя.
— Мне холодно. — Она придвинулась ближе и с игривым видом наклонилась к нему. — Я сяду к тебе на колени, а ты меня согреешь.
— Нет, — ответил он. — Мне нужно поговорить. Накинь что-нибудь, если тебе холодно. Пожалуйста.
Берта резко выпрямилась.
— Нет! — запальчиво воскликнула она. — Раз ты мне сказал «нет», так и я отвечу «нет»! Я устала. Поговорить мы можем и завтра. Я ложусь спать. — Но, встретив его взгляд, она на мгновение застыла: в глазах его вдруг появился яркий лихорадочный блеск, как у смертельно раненного человека. — Вилли, — изменившимся голосом сказала она. — В чем дело? Если что-то случилось, скажи мне, дорогой. Я буду тебя слушать, конечно, я буду слушать. Я просто была немножко взволнована, я думала, что ты приласкаешь меня, когда вернешься. Я просто обиделась.
Она умолкла.
— Берта, — страдальческим тоном произнес Вилли, — прошу тебя, накинь что-нибудь. Эта твоя красивая ночная рубашка — я не хочу ее видеть.
Берта, пораженная, заглянула ему в лицо, но он отвел глаза.
— Хорошо, Вилли, — пробормотала она. Молча она пошла в спальню, накинула на себя старенький халат и так же молча вернулась в кухню. — Хочешь, я зажгу лампу?
— Нет, — хрипло ответил он. — То, что я тебе скажу, должно быть сказано в темноте. Ты не захочешь видеть меня, а я не хочу видеть тебя.
Берта присела на край стола, руки ее начали трястись от волнения.
— Ты поссорился с Руди? — Это было первое, что пришло ей в голову.
— Нет, я не ссорился с Руди, — глухо ответил он. — Берта… Он глубоко вздохнул. — Берта… не знаю, как тебе сказать, моя дорогая, только выслушай меня.
— Я слушаю, Вилли. — «Неужели он пьян? — подумала она. — Да нет, непохоже». — Что случилось, Вилли? Скажи мне.
— Все оказалось сплошной мерзостью, вот что, — убито ответил он. — Ты и я, мы могли бы так славно жить вместе. Я часто думал, что мы будем жить на этой ферме, как… как на острове. Отдельно от всех. Но теперь этого не будет.
— Почему? — мягко спросила она. — Скажи мне, о чем ты думаешь? Не скрывай от меня. Я твоя жена, Вилли.
Он повернулся и посмотрел ей в лицо. Взгляд его смягчился от благодарности за ее любовь.
— Возьми мою руку, Берта. — Он протянул ей руку через стол. — Давай крепко держаться за руки, любимая. Не отнимай свою руку, что бы я ни сказал.
Берта обеими руками схватила его крепкую кисть.
— Нет, я тебя не отпущу, — прошептала она. — Что бы ты ни сказал, я не выпущу твою руку… пока ты любишь меня, Вилли.
— Да, я тебя люблю. Не знаю, что бы со мной было, если бы я тебя не полюбил, — со страстью сказал он и вздохнул. — Ну, хорошо, слушай. Сегодня у нас был праздник, — глухим голосом начал он. — Так приятно выпить шампанского, выкурить настоящую сигарету. А Руди привез тебе подарки — духи, ночные рубашки. Я скажу тебе, как Руди добыл все это, Берта. Руди мне все выложил. Он был пьян и хвастался, как иногда хвастается мужчина перед мужчиной. Должно быть, он сильно разозлился на Гедду. Я тоже мужчина, мне легко понять, что у него на душе. Его мучила ревность. Если девушка с кем-то путалась, то почему она отвергла его? Словом, желая показать мне, что он не ревнует, Руди рассказал мне одну историю. «Стану я унижаться перед какой-то Геддой», — заявил он и рассказал мне про французских женщин.
Пальцы Берты сжали его руку.
— Понятно, — с горечью перебила она. — Сыновья не рассказывают матерям такие вещи. И мужья женам — тоже. Но женщины не так уж глупы, мы знаем, какие бывают мужчины. Мужчины — всегда мужчины, тут уж ничего не поделаешь. Что ж, скажешь, ты никогда не ходил к проституткам до женитьбы?
— Да, я ходил к проституткам.
— Вот видишь. Почему же Руди должен быть другим? Он в армии, он на войне. Я стараюсь не думать о таких вещах, да и что толку.
— За несколько дней до отъезда домой Руди послали арестовать какую-то женщину. Руди пошел не один, их было человек десять. Женщина жила одна с четырнадцатилетним сыном. Они пришли рано утром, когда женщина и мальчик спали.
— Вилли, зачем ты мне это рассказываешь? — с ожесточением воскликнула Берта.
— Берта, если ты выпустишь мою руку до того, как я расскажу тебе все, я… я не знаю, что я сделаю…
Берта испугалась и сразу притихла, потом нехотя проворчала:
— Говори!
— Эта женщина была богата. Она жила на окраине маленького городка. У нее было имение с большой фермой и большим домом. Амбар у нее был полон зерна. Накануне за этим зерном приехали грузовики — у нее хотели отобрать все, — и она подожгла амбар. Поэтому Руди и другие пришли арестовать ее. — Вилли оперся лбом на ладонь свободной руки. В голосе его слышалась огромная усталость, — Они не стали дожидаться, пока им откроют, они выломали дверь. Женщина соскочила с кровати в ночной рубашке — в розовой, — сказал Вилли (Берта тихонько ахнула), — и встретила их наверху в коридоре. Мальчик был с нею. Тогда унтер-офицер, командовавший отрядом, объявил женщине, что она арестована. Она ничего не сказала, словно давно ждала этого. Она только попросила унтер-офицера дать ей несколько минут, чтобы переодеться. Он разрешил. Когда она ушла в спальню, унтер-офицер созвал своих людей. «Слушайте, ребята, — сказал он, — так рассказывал мне Руди, — эту женщину сегодня же утром расстреляют, мне это точно известно. Почему бы нам не доставить ей удовольствие перед смертью? Сами видите, она лакомый кусочек». И они вошли в спальню.
— Ох, перестань, перестань! — закричала Берта. На руку Вилли закапали горячие слезы. — Зачем ты это?
— Мальчик пытался остановить их. Тогда один из солдат подтащил его к кровати. Унтер-офицер все время повторял ему: «Смотри хорошенько, вот как аист приносит детей». Руди рассказывал это, покатываясь со смеху. Ему это казалось страшно смешным.
Берта молчала и горько плакала.
— И вот, прежде чем увести ее, солдаты стали рыться в ее шкафу. Капрал сказал им: «Не стесняйтесь, ребята. С какой стати оставлять эти вещи французам?» Вот каким образом немецкая мать получила красивый свитер, две ночные рубашки и флакон духов.
Берта дрожала всем телом.
— Я ведь не отняла руку, — прерывисто сказала она. — Ты доволен?
Они долго молчали: им нечего было сказать друг другу. Берта горестно всхлипывала, потом вдруг взорвалась:
— Чего ты от меня хочешь? Ведь не женщины затевают войну, а мужчины. Мы, женщины, рожаем мальчиков, мы стараемся вырастить порядочных людей, и вот какими они становятся! Мужчинами — вот кем они становятся, и старшие учат молодых, каким должен быть настоящий мужчина. Что же ты от меня хочешь?
С трудом подбирая слова, Вилли сказал:
— Ты не понимаешь, Берта. Дело не в Руди. Я был на прошлой войне. Когда мужчины воюют, многие из них всегда так поступают с чужеземными женщинами, я сам это видел.
— С чужеземными? — яростно перебила Берта. — Уберите ваших полицейских — и тогда увидите, что будет. Ты думаешь, немцы не поступали так с немками? Спроси мою соседку, Ирму Винц… Вы… вы… мужчины… у вас только одно на уме.
— Нет, — хрипло сказал Вилли. — Ты не права, Берта. И ты все-таки не понимаешь.
— Чего я не понимаю? — со злостью спросила она.
— Дело в том, что Руди не было стыдно, — медленно, с горечью сказал он. — Мужчины ведут себя как звери, я знаю. Когда побываешь на войне да насмотришься, как вокруг умирают люди, то становишься другим, я это по себе знаю. Когда-то я заколол француза — всадил ему нож в горло. Когда мужчинам приходится убивать и они месяцами сидят в окопах, то нетрудно забыть о всякой порядочности и, увидев женщину, взять ее силой. Но, убив француза, я не радовался. Я убил его потому, что иначе он убил бы меня. Но я не радовался. Я видел солдат, которые поступали с женщиной так, как Руди и другие поступили с той француженкой. Но после у них были тоскливые лица, им хотелось забыть о том, что они сделали. — Вилли повысил голос, стараясь преодолеть внутреннюю боль. — Они ничуть не гордились этим, Берта. А Руди гордился. А потом они не грабили женщину и не посылали ее свитер и ночные рубашки в подарок своим матерям.
Берта молча кусала губы. Вилли встал и зашагал по комнате.
— Слушай меня, Берта, — резко сказал он. — В нашей жизни завелась какая-то гниль, и я вижу, где она. Когда Руди рассказывал мне эту историю, хвастаясь и хохоча, я чуть его не убил. Я поднял с дороги камень и держал его в руке. Я знал, что одним ударом могу рассчитаться с ним за ту женщину.
Берта с приглушенным криком стала медленно подниматься со стула.
— Ты ничего ему не сделал?
Вилли пристально взглянул на нее, и Берта так же медленно села.
— Нет, — сказал он. — А что, если бы и сделал? — Он подошел к ней, глядя ей в глаза. — Что, если бы я его убил?
— О господи! Не мучь ты меня! — крикнула Берта, отводя взгляд.
— Если бы я его убил, Берта?..
— Тогда, клянусь богом, тебя повесили бы, — с ненавистью сказала она. — Ты был бы убийцей, убийцей моего родного сына!
— Да, — тихо сказал Вилли, не отрывая от нее взгляда. На губах его снова появилась кривая ироническая усмешка. — Ты не понимаешь меня. Ты не понимаешь, о чем я говорю. Ты единственная на свете, кого я люблю. Но ты не понимаешь, о чем я говорю.
— Я все понимаю. Но той француженки уже нет на свете. Что было, то прошло. Если бы ты убил Руди, ты был бы во сто раз хуже, чем он.
— Но эта гниль?.. — спросил Вилли с пылким удивлением, — неужели ты не понимаешь, где она, эта гниль? Дело не в том, что Руди сделал, и не в том, что он плохой человек. Руди — юноша, которого мы с тобой считаем хорошим. Руди любит свою мать. Руди был добр ко мне. Руди не чудовище и не преступник, и все-таки ему ни капельки не было стыдно, Берта, Вот в чем эта страшная гниль. — Голос его стал гневным, резкие слова хлестали ее. — Слушай меня. Я не доктор Геббельс, не генерал и не университетский профессор. Я не читаю книг, не умею говорить громкие слова. Я не способен схватывать сложные вещи на лету. Но что такое порядочность, справедливость — это я знаю! Что несправедливо, постыдно, грешно — это я понимаю! Когда молодой человек привозит своей матери одежду женщины, которую он изнасиловал, — я понимаю, что он заражен гнилью. Если для девушки родить ребенка — все равно что испечь хлеб в печи, — я понимаю, что это такое! — Задохнувшись, он умолк.
— Вилли…
— И еще одно я твердо знаю, — резко перебил он. — Я не стану жить с этой гнилью! Не стану! Ни одной минуты. Меня она не коснется. Слышишь, Берта? Меня она не коснется. Я не могу жить так. Я порядочный человек.
Берта глядела на него, поняв его по-своему и страшно испугавшись. Все ее страхи выразились в единственном скорбном вопросе:
— Что ты собираешься делать?
Вилли не ответил.
— Ты хочешь меня бросить, да?
Он поднял на нее удивленный взгляд. Этот вопрос на мгновение сбил его с толку.
— Бросить тебя? Ты с ума сошла.
— Нет, ты меня бросишь! — истерически закричала Берта. — Я вижу по твоему лицу. У тебя сейчас такое лицо, как в ту ночь, когда ты впервые вошел в мой дом. И я уже не раз сегодня это вижу.
— Берта, милая, — горячо заговорил он. — Ты просто сошла с ума. — Он схватил ее руки, стал целовать их. — Как же я тебя брошу? Я ведь не могу жить без тебя.
— Нет, ты что-то задумал, — все так же испуганно продолжала Берта. — Я вижу, ты что-то хочешь сделать. Я знаю.
— Да, — пробормотал Вилли. Он снова стал целовать ее руки, потом прижал их к своему лицу. — Ты должна понять, — зашептал он, словно боясь сказать это вслух. — Мой сын, Рихард… Все время, когда я рассказывал тебе о Руди, я думал о Рихарде. Словно… не знаю, как сказать… как будто… то, что случилось с Рихардом и Кетэ, повторилось опять. Словно то, что было с Рихардом, теперь случилось с Руди… Будто это одно и то же.
— Вилли, о чем ты говоришь? — в смятении спросила Берта. — Твоя жена убита во время бомбежки…
— Я знаю, — перебил он. — Но это то же самое. А я… я хочу уйти с этой фермы! — вдруг крикнул он.
— Уйти? Уйти отсюда, с моей фермы?
— Вместе с тобой, Берта. Уйдем вместе. Поселимся где-нибудь в другом месте.
— Бросить мою ферму?
— Мы найдем другую. Это его ферма. Я не хочу работать на его ферме.
— Боже мой, Вилли! — воскликнула Берта. Мысли ее лихорадочно заметались, стараясь уцепиться за какой-нибудь веский довод. — Ну хорошо, ты не хочешь жить с Руди. Но ведь Руди нет.
— Это его ферма. Я не…
— Ах, господи, давай говорить начистоту, — перебила Берта. — Ведь кто знает, вернется Руди или нет, а пока зачем нам уходить отсюда? Ты думаешь, фермы валяются на дороге, как камни, — нагнулся и подобрал?
— Ты не понимаешь, — пробормотал он.
— Я понимаю больше, чем тебе кажется. Это гниль — думаешь, я слепая? Но у тебя в голове все перепуталось, Вилли. Если бы Руди был здесь, тогда другое дело. Но ты припутал сюда свою погибшую жену, погибшего сына…
Вилли закрыл лицо руками.
— Господи, боже мой, я уже не знаю, что и думать. Не знаю даже, что я за человек.
— Милый мой, дорогой! — закричала Берта. — Ты самый хороший, самый честный человек — вот кто ты. Клянусь тебе, мы с тобой будем счастливы. Возьмем да пошлем всех к черту, а сами… — Она остановилась, не решаясь произнести ту ложь, что пришла ей в голову, потом медленно сказала: — А у нас родится ребенок, и мы будем счастливы. — Не слова, сказанные ею, а скорее ее тон заставил Вилли взглянуть на нее. — Да, — мягко подтвердила она. — Я ношу твоего ребенка, Вилли. Я хотела сказать тебе сегодня ночью. Теперь ты сам видишь, мы не можем уйти с фермы, пока не родится ребенок, правда ведь? Куда мы пойдем?
— Ребенок, Берта? Наш ребенок? — прошептал Вилли.
— Да, милый, — солгала она.
— О! — произнес он. — О!
Вилли молча смотрел ей в лицо. Немного погодя она протянула ему руку.
— Теперь ты возьмешь мою руку, Вилли? Я ведь не выпустила твоей, хотя то, что ты говорил, было ужасно. Возьми же теперь мою руку, Вилли, и скажи, что мы останемся здесь, на ферме, вдвоем.
Вилли медленно взял ее руку, крепко сжал, потом притянул Берту к себе. Она целовала его лицо, его горячий лоб, чувствуя, что сердце ее разрывается от нежности к этому доброму, честному человеку с раненой душой. Он молча прижал ее к себе.
— Ах, Вилли, — сказала она, — милый мой, любовь моя.
Он ничего не ответил, прижимая ее к себе еще крепче.
— Дорогой, — сказала она, — выйди во двор на минутку. Эти вещи, что привез мне Руди, когда ты вернешься… их уже не будет. Я сожгу их, и больше не будем вспоминать об этом. И вернись ко мне со спокойной душой, милый. Я буду ждать тебя в спальне. Ты ляжешь со мной, обнимешь и назовешь своей женой. Ну, иди, милый, побудь во дворе, пока я тебя не кликну.
Он страстно поцеловал ее, погладил пальцами по лицу, потом вышел за дверь.
Берта кинулась в спальню и сбросила с себя халат. Морщась от какой-то тайной душевной боли, она стащила через голову розовую ночную рубашку. «Мой родной сын! — думала она, швырнув рубашку на пол. — Какие звери эти мужчины!»
Она снова накинула халат и вытащила из комода вторую рубашку, потом подбежала к шкафу и сорвала с вешалки мягкий темно-красный свитер. И, наконец, по пути в кухню схватила флакончик духов, который еще час назад казался ей такой драгоценностью.
Она открыла печную дверцу, сунула в темное отверстие скомканную газету и подожгла. Со злобой она смотрела, как вспыхнула газета. Розовая ночная рубашка полетела в огонь. Шелк мгновенно запылал, и ей почудилось, будто она видит в огне лицо Руди. Она торопливо бросила сверху вторую рубашку и вскрикнула, глядя, как яркий огонь лижет блестящую материю. Берта хотела было бросить в печь и свитер, но вдруг остановилась, ее вытянутая рука, державшая свитер, застыла в воздухе. «Да ведь это же глупо! — кричал ей внутренний голос. — Тряпки — это только тряпки. Свитер — ведь только свитер. Что дурного может быть в свитере? Что я делаю! Жечь такие прекрасные вещи просто безумие!»
На секунду у нее закружилась голова. Что скажет Вилли?.. Рассудок быстро подсказал ответ: Вилли ничего не узнает. Она припрячет свитер подальше, а после как-нибудь раздобудет краски. Стоит только перекрасить свитер, и что получится? Другой свитер. Она что-нибудь выдумает — скажет, например, что свитер прислала двоюродная сестра. Месяцев через шесть, когда начнутся морозы, теплый свитер ей будет необходим, Вилли уже обо всем забудет. Что бы Руди ни натворил, теперь уже ничего не поправишь. Конечно, это возмутительно, но почему ее должна мучить совесть из-за какого-то свитера? Это ребячество. Ночные рубашки теперь пропали, но потеря не велика. Это просто безделушки, которые наверняка разлезлись бы после второй стирки. Но уничтожать такой прекрасный свитер или духи — это чистое безумие.
Берта закрыла печную дверцу. Побежав в спальню, она аккуратно сложила свитер и спрятала его в ящик комода под стопку других вещей. Флакончик духов она засунула в другой ящик и быстро вернулась в кухню. Она с удовлетворением заметила, что пахнет горелой материей: Вилли не разберет, в чем дело. Неслышно ступая, она подошла к входной двери. Вилли стоял у калитки спиной к дому, опустив голову.
— Милый, — окликнула она. Вилли медленно обернулся. — Иди, милый! — Берта бегом вернулась в спальню.
Вилли вошел в кухню, ноздри его дернулись от запаха гари. В щели печной дверцы виднелись перебегающие по золе последние искорки. Он вошел в спальню и закрыл за собой дверь.
Берта лежала обнаженная, с нежной трепещущей улыбкой на губах. Вилли присел на кровать, пальцы его комкали простыню.
— Берта, любимая, — тихо сказал он, — спасибо тебе… за то, что ты сожгла эти тряпки.
— Молчи, — сказала Берта. — Все забыто. Я это сделала не только ради тебя, но и ради себя, Вилли.
— Да, — неуверенно произнес он. — Я знаю. Вот почему я… я люблю тебя, Берта.
Она прижалась губами к его руке.
— Ты больше не хочешь уйти от меня, Вилли?
— Нет. Как ты могла так подумать?
— Я так испугалась…
— Но после войны…
— Молчи, — сказала она. — Потом поговорим. Сейчас ты ляжешь со мной, Вилли. Обними меня.
— Прошу тебя, — сказал Вилли почти робко, — после войны, когда Руди вернется домой, я хочу… мы уедем с фермы, Берта. Клянусь, милая, я найду тебе другую ферму. А, может быть, даже… может, мы уедем в другую страну. Тут у меня было слишком много горя. Иной раз мне просто трудно тут дышать. Я еще не так стар, я могу заработать на жизнь где угодно.
— Молчи, — перебила Берта. — Мы еще успеем поговорить.
— Но я хочу знать сейчас. Ты поедешь со мной?
— Да, — прошептала она. — Пока ты будешь называть меня женой, я всегда буду там, где ты.
— Спасибо, — пробормотал он. — Спасибо тебе, Берта. Бог тебя благословит.
— Милый, — зашептала она, — брось ты об этом думать. Положи сюда голову, вот сюда, где наш ребенок.
Медленно, с пылающим лицом она притянула к себе его голову.
— Мы вырастим его таким, как ты, — сказала она. — Мы сделаем из него хорошего, честного человека, да, Вилли? Да, мой хороший, любимый Вилли?
Она крепко прижала его голову к своему мягкому теплому животу.
В понедельник, как обычно, ровно в полдень гудок возвестил о перерыве на обед. В кузнечном цехе выключили ток. Вилли с минуту постоял, устало моргая глазами и еще чувствуя всем телом ритмические удары уже остановившегося парового молота. Потом он положил щипцы, тщательно вытер лицо и грудь вынутой из кармана тряпкой и торопливо пошел к шкафчику за своей курткой. Столовая была довольно далеко, а через тридцать минут он должен был вернуться на место.
Все шло, как обычно. Вилли работал точно так же, как и каждый день в течение семи месяцев. И если бы спросить о нем мастера Гартвига или Хойзелера, работавшего у штамповального станка неподалеку от Вилли, они ответили бы: «Вилли? Да он такой же, как всегда. Он при молоте, а молот при нем. Сколько работает молот, столько и Вилли. Молодец парень, он и сам словно из железа».
Но на душе у Вилли было совсем не так, как обычно. Мысли о Руди не давали ему покоя, словно он сам был соучастником его гнусных похождений. Что бы ни говорила Берта, а Руди невольно напомнил ему о Рихарде и сынишке Рихарда, о Карле и Артуре Шауэре. Прежде это были бессвязные, хотя и мучительные воспоминания; Руди заставил Вилли почувствовать в них какую-то общность, и теперь они казались ему разрозненными кусочками мозаики, которые, как в детской игре, надо подобрать один к другому, чтобы получилась картинка.
Не так-то легко начать думать всерьез. Не так-то просто найти смысл и закономерность в том, в чем он никогда не видел ни особого смысла, ни закономерности. Теперь он знал, что его страна, его народ заражены тем, что он определил для себя, как гниль, но откуда она возникла, чьей рукой был отравлен чистый колодец, он еще не понимал. Конечно, можно все валить на национал-социалистскую партию. Но это объяснение казалось ему чересчур простым; ведь и сам он много лет жил под властью этой партии. Нет, такой ответ не помогал ему проникнуть в глубь всего происходящего и не объяснял его тревожного смятения. Знать бы теперь, какие сдвиги свершались в те дни, когда он, беспечно посвистывая, шел по жизни, как лунатик, и жил только настоящей минутой. Вспомнить бы, что говорил ему Карл в 1931 году и что было написано в листовке, которую кто-то сунул ему в руки на другой день после пожара в рейхстаге… или сложить и вычесть все те бесчисленные мелкие события, которые, наверное, породили эту гниль…
И за всеми этими мыслями в мозгу его шевелился один и тот же настойчивый вопрос: где же настоящий путь? Куда идти?
Разум его не находил ответа, он только подсказывал ему, в чем можно найти убежище: в себе самом, в своей милой Берте, в ребенке, который будет плодом их любви. По крайней мере я-то ничем не запятнан, говорил себе Вилли, и Берта тоже чиста душой. А когда родится ребенок, они посвятят свою жизнь тому, чтобы охранить детскую душу от этой гнили.
Но тем не менее нельзя же совсем отмахнуться от внешнего мира, от других мужчин и других женщин. Все утро он пытался разобраться в жизни и окружавших его людях. Вот Хойзелер, например… что за человек этот Хойзелер? До сегодняшнего дня он знал только голоса и лица своих соседей по бараку, теперь ему хотелось узнать о них побольше, даже не вдаваясь в подробности, но хотя бы самое основное. Ему хотелось знать, есть ли среди них такие, которые могли бы сказать: «Да, ребенок — это ребенок. Ребенок — это драгоценность, им нельзя распоряжаться, как буханкой хлеба». А может быть, есть и другие, которые скажут: «Да, до сих пор мы были заодно с нацистами, но когда человек поступает, как зверь, пусть не рассчитывает, что слава будущего тысячелетия оправдает его. Преступление есть преступление. Добро есть добро. Зло есть зло. Грех остается грехом. Мы знаем это». А возможно, найдутся и такие, которые сказали бы: «Мы верим в одно — на свете есть такая штука, как порядочность. Человек должен быть порядочным. Ведь люди не волки».
Кто же они, его товарищи по работе? Из головы у него не выходил этот простой, но жгучий вопрос, и все утро он присматривался к окружающим и пристально вглядывался во всех, кого он встречал на пути в столовую, шепча про себя: «Должны же найтись такие. Я поговорю с Пельцем и с пасторам, — его я увижу в воскресенье. В бараке эти люди никогда не высказываются против национал-социалистов. Но ведь и я тоже молчу. Может, они держат все это про себя. Может, в душе они такие же, как я».
С утра все шло, как всегда, пока не настал обеденный перерыв. Подойдя с тарелкой к столу, за который неизменно усаживались он и его сожители по бараку, Вилли услышал оживленный разговор. Это было настолько непривычно, что Вилли насторожился. Обычно все сидели, уткнувшись в тарелки, и в полном молчании жадно поглощали еду. Разговаривать они начинали потом, когда выходили на солнцепек и свертывали самокрутки. Но сегодня в огромной столовой стоял все нарастающий многоголосый гул.
— А вот и Вилли! — весело сказал Келлер, руководитель ячейки. — Мы тебя ждали. Садись, парень, и как следует прочисти уши.
— Сегодня мы собрались, чтобы над этой чечевичной бурдой устроить политический митинг, — заявил Пельц. — Я…
— Ладно, хватит молоть языком, — оборвал его Хойзелер. — Фриц, не тяни душу, давай дальше!
Длинное смуглое лицо Хойзелера было угрюмо, как всегда, хотя глаза его горели любопытством.
— Я знаю, отчего Хойзелер так волнуется, — сказал Пельц, подмигивая Келлеру. — Он думает, ты уже подал ту петицию, Фриц. Нам пришлют греческих девочек, верно?
— Девственниц, — игриво вставил старый Руфке, щелкнув вставными зубами. — Так ведь, Фриц?
— Господа, — сказал Келлер, — пора бы выдумать что-нибудь новенькое. Эти шуточки насчет греческих девственниц так протухли, что от них смердит. Теперь слушайте. Я только что пришел с собрания в партийной канцелярии; там были все руководители ячеек.
— Ты уже третий раз это повторяешь, — раздраженно заметил Хойзелер. — Дальше-то что?
— Но Вилли же еще не слышал.
— Ну вот, теперь он уже слышал.
— Война кончилась, — сказал старый Руфке, — ты это хотел сказать, а, Фриц? Красные сдаются, Англия запросила мира, а в Америке восстание против евреев.
— Заткни свою пасть!
— Дело вот в чем, — сказал Келлер. — К нашей маленькой компании со вчерашнего вечера прибавилось еще четыре тысячи.
— Что? — спросил Руфке. — По паре ляжек на четверых мужчин? Какая заботливость, какое внимание к нашим удобствам!
— Четыре тысячи польских пленных.
Внезапно наступило молчание. Все с любопытством глядели на Келлера. Вилли уставился в тарелку с мутным чечевичным супом.
— А зачем? — спросил Пельц. — На что нам эти поляки?
— Некоторых пошлют на фермы, но большинство будут обучать работе у станков.
Хойзелер прищелкнул языком.
— Значит, вместо каждого поляка один из наших пойдет в армию?
Пельц кисло усмехнулся и хлопнул по своему пустому рукаву.
— Быть вам в России, ребята. Счастливого пути.
Келлер покачал головой.
— Насчет армии Баумер ничего не говорил. Может, кое-кого из нас переведут на другой завод.
Пельц засмеялся.
— Попомните мои слова: через неделю будет новый набор в армию. Летняя кампания стоила нам больших потерь.
— Какая ерунда! — негодующе воскликнул старик Руфке. — У нас фактически совсем нет потерь. Я читал вчера в газетах — мы проходим сквозь русские войска, как горячий нож сквозь масло.
Пельц снова тряхнул пустым рукавом и презрительно усмехнулся.
— Готовься в армию, — сказал он сидящему рядом Вилли, — уж я знаю.
Вилли ничего не ответил. Нахмурясь, он смотрел на Келлера. Ему вспомнились слова Гутмана о рабочих командах.
— Все узнаем в свое время, — сказал Келлер, — а сейчас я должен ознакомить вас с инструкцией. Слушайте внимательно. — Он достал из кармана листок бумаги. — Первое: никаких дружеских отношений между немецкими рабочими и пленными; те, кому придется обучать поляков, должны особенно следить за этим. Понятно?
— Еще бы! — фыркнул Руфке. — За кого ты нас принимаешь?
— А как ты будешь обучать поляка, если ты не знаешь ихнего языка? — спросил Пельц.
— Будут переводчики… Хотя, насколько я знаю, большинство пленных родом из пограничных районов и говорят по-немецки. — Келлер откашлялся. — Второе и весьма важное: строжайшим образом следить за попытками саботировать. На всех заводах вводится круглосуточное дежурство часовых из СС. Но к каждому пленному приставить часового невозможно, поэтому на нас налагаются соответствующие обязанности. Эти поляки — наши враги; как истинные немцы мы должны следить, чтобы…
— Слушай, — перебил Хойзелер, — мы не малые дети. Думаешь, мы будем стоять сложа руки и спокойно смотреть на саботаж?
— Ты меня не перебивай, друг. Что мне велено вам сказать, то я и говорю… Если заметите что-нибудь подозрительное, должны сейчас же доложить.
— Скоро ты кончишь? — сказал Хойзелер. — А то мне еще нужно сбегать в уборную.
— Третье: мы должны следить за темпом работы, особенно там, где оплата производится не с выработки. Поляки будут делать попытки затянуть работу. О таких случаях необходимо докладывать.
— А не лучше ли надавать им по шее? — весело спросил Руфке. — Это на всех языках понятно.
— Четвертое и последнее, — продолжал Келлер. — Мы обязаны следить, чтобы в период обучения производительность не падала, поэтому, обучая пленных, необходимо строго наблюдать за каждой операцией. Иначе завод целый месяц будет выпускать бракованную продукцию, а это недопустимо…
— Это зависит от того, — сказал Хойзелер, — рабочие они или крестьяне. Они когда-нибудь работали на заводе?
— Об этом нам ничего не сказали. Наверно, там есть всякие.
— Черт возьми! Не желаю я обучать деревенщину! — с отвращением сказал Хойзелер.
— Обратите внимание, кто это говорит, — заметил Пельц. — Хойзелер, торговец скобяным товаром! Ты же сам хвастался, что три года назад в первый раз в жизни увидел завод. Разве тебя не пришлось учить?
— Да, но я же немец, а не поляк, — с жаром возразил Хойзелер. — Или, по-твоему, это одно и то же?
Вилли уставился на Хойзелера. «Я немец, а не поляк» — эти слова точно обожгли его. В тот вечер, идя с Руди по дороге, он вдруг остановился и с тоской воскликнул: «Неужели тебе это кажется смешным, Руди? И тебе ничуть не стыдно? Разве ты поступил бы так с другими женщинами? А что, если другие так же поступят с твоею матерью?» И Руди пришел в ярость. «Ты что, спятил?! — закричал он. — Сукин сын! Ты просто пьян. Вздумал равнять немку с француженкой! Уж не хочешь ли ты, чтобы я одинаково уважал и французскую диверсантку и свою родную мать?»
Да, Руди, по-видимому, был искренне оскорблен, так же как оскорблен сейчас Хойзелер. Вилли переводил взгляд с Хойзелера на Руфке, с однорукого Пельца на Келлера. «Да, — шептал он про себя, — вот так обстоит дело. И тут гниль. Немец, а не поляк. С поляком или француженкой можно делать что угодно и не видеть в этом ничего позорного».
Он глядел на своих товарищей, и внезапно ему предстало странное и страшное видение: эти разные лица, разные голоса слились в одно лицо и в один голос — лицо ухмыляющееся, прищелкивающее языком… И этот язык выговаривал слова: «Я же немец, а не поляк», а лицо ухмылялось. И, глядя на лица товарищей, прислушиваясь к их жесткому смеху, Вилли начал ненавидеть их ярой, всепоглощающей ненавистью, вспыхнувшей в сердце его, как пламя. И в то же время он почувствовал себя чужим среди них и бесконечно одиноким. Он стал глядеть на другие столы, надеясь найти лицо без ухмылки, лицо, которое было бы грустным, глаза, которые встретили бы его взгляд, как бы говоря: «Это гниль, я согласен с тобой». Но он нигде не видел таких глаз; вокруг него были лица, которые ничего ему не говорили. И на него вдруг нахлынул страх и отчаяние, ему стало жаль себя до слез.
За окнами вдруг раздался крик: «Эй, пленных ведут!» В огромной столовой поднялся шум. Рабочие вскочили с мест и побежали к двери.
— Идем! — возбужденно крикнул Пельц. — Посмотрим, с кем нам придется работать.
— Заранее могу сказать, ничего хорошего не увидите, — сказал Хойзелер, подымаясь со стула. — В прошлую войну я был на Восточном фронте. Это такие тупицы, каких еще свет не видел.
— Ну, Вилли, — сказал Келлер, когда они вышли, — как ты живешь, Вилли?
Вилли хмыкнул. Ему страстно хотелось сказать: «Ты мне всегда был симпатичен, Келлер, неужели даже ты не видишь, что всех разъедает гниль?», но он побоялся.
— Знаешь, недели две назад мы видели тебя в деревне с твоей бабенкой. Мы здорово подвыпили, поэтому я сказал ребятам, чтобы они к тебе не приставали. Не хотелось тебя смущать, понимаешь. — Он толкнул Вилли локтем в бок. — А бабенка хороша, тебе повезло.
— Мы собираемся пожениться, — внезапно сказал Вилли. — Я переезжаю к ней на ферму.
— В самом деле? — Келлер хлопнул его по спине. — Рад за тебя, Вилли. Желаю тебе всякого счастья. Но, слушай, ты уверен, что Баумер разрешит тебе оставить молот? Ты же ценный рабочий, сам знаешь.
— Да, — пробормотал Вилли, — я уверен. На фермах тоже нужны люди. А раз мы поженимся…
Он не докончил. Приглушенный говор в толпе рабочих, собравшейся перед столовой, внезапно утих. Появилась первая партия поляков.
Их было около двадцати; впереди и сзади колонны шагали эсэсовцы с автоматами. С каждой стороны тоже шел эсэсовец с револьвером на боку и толстой кожаной плеткой, свисавшей с петли вокруг запястья.
Поляки шли молча, и так же молча смотрели на них немецкие рабочие. Пленные, в большинстве своем крупные, широкие в костях крестьяне, были все, как один, обриты наголо, у многих кожа на голове шелушилась и была покрыта болячками. Они не смотрели ни вперед, ни в небо, ни друг на друга — только себе под ноги. Лица у них были давно не мытые, изжелта-бледные, изможденные, на шее отчетливо проступали жилы. Они с трудом волочили одеревеневшие ноги, потому что пять дней их не выпускали из вагонов для скота. Одни шли босиком, другие — в рваных опорках, у некоторых ступни были обмотаны тряпьем. Одежда их состояла из рубашки и штанов, на груди была нашита желтая буква «П» — знак принадлежности к низшей расе. Поравнявшись с толпой, никто из них не поднял глаз, не повернул головы, не переглянулся с соседом. Все упорно смотрели в землю и молча шли вперед.
Даже не зная никаких подробностей, нетрудно было догадаться, почему эти пленные плелись, не глядя по сторонам. Вилли сразу понял все. Эти сгорбленные, безмолвные, еле двигающиеся фигуры говорили о вопиющей правде: о том, что после трехлетнего плена у одних душа была опустошена, выжжена страданиями — они не сознавали, где они, да, впрочем, им было все равно и поэтому, как все забитые люди, они не поднимали опущенных глаз; других же тяжкое рабство только закалило — они точно знали, где находятся, и в их сердцах трепетала такая ненависть, которой не выразить в словах, — эти тоже глядели в землю, боясь, как бы глаза их не выдали.
Но не успели пройти мимо первые ряды пленных, как Вилли отвел от них взгляд и стал смотреть на своих соотечественников. Какие мысли проносятся сейчас в их мозгу? На этих надменных лицах ясно написаны презрение и насмешка. Ему уже было знакомо выражение этих лиц, они как бы заявляли: «Я немец, а не поляк» — и самодовольно ухмылялись. А что же другие — люди с застывшими лицами и ничего не выражавшими глазами? Что прячется за этими глазами — жалость или просто равнодушие? Быть может, среди них есть и такие, которые стиснули зубы, которые так же, как и он, считают бесчеловечной подлостью изнурять людей голодом, как этих поляков, и гнать их на работу под дулом револьвера, точно рабов.
На электростанции завыл гудок, призывая всех — и немцев и поляков — спешить к станкам. Вилли вздрогнул, как от удара. Он почувствовал, что у него начинают трястись руки, и торопливо пошел вперед. «У эсэсовцев есть плетки», — подумал он.
«Скорей, скорей, — выл гудок, — машины вас ждут!»
Почти все пленные были назначены на завод, но в этот день после обеденного перерыва в кузнечный цех направили лишь несколько человек. Их поставили на черную работу, — так приказал директор Кольберг, предварительно посоветовавшись с арбейтсфронтфюрером Баумером. Машинное оборудование кузнечного цеха было одним из самых ценных на заводе, поэтому Кольберг счел необходимым тщательно проверить всех поляков, назначенных в этот важнейший цех. И хотя в других заводских помещениях на каждые десять пленных полагался один эсэсовец, в кузнечном цехе к тридцати полякам было приставлено пять: трое эсэсовцев с револьверами и ременными плетками внизу и двое с карабинами вверху, на галерейке.
Один из пленных был назначен в подручные Вилли. На это Вилли и надеялся. Возвращаясь из столовой в цех, он придумал некий план, и когда увидел, что старший мастер Гарт-виг ведет к нему пленного, сердце его взволнованно забилось. Он решил хотя бы одному пленному сказать слова, которые, по его убеждению, поймет всякий. Это так просто. Надо только сказать ему: «Брат!», а потом: «Слушай, друг, мне больно за тебя. Я понимаю, как тебе тяжко. Я сочувствую тебе». Вилли знал, что, пока он не скажет этих слов какому-нибудь поляку, а тот, возможно, передаст их другим, ему не найти покоя. Если бы ему пришло в голову задать себе вопрос, почему такая мелочь вдруг приобрела для него столь важное значение, он не смог бы ответить. Он просто ощущал жгучую потребность отмежеваться от окружавшей его гнили — от эсэсовцев на галерейке, от Руфке и Хойзелера и всех тех, которые глядели на поляков с откровенным презрением.
Вилли даже не сознавал, как глубока эта потребность и как давно она в нем существует. Долгие годы она постепенно созревала в его душе и сейчас, в сущности, была не чем иным, как жаждой искупления. Он должен искупить то, что много лет назад, подслушав на скамейке парка разговор двух нянек, не выполнил своего долга, искупить все позорные моменты своей жизни: и то, что он молчал, когда у него отняли сына, и промолчал, слушая клятву малыша умереть в восемнадцать лет, и промолчал, узнав, что Карла замучили в концлагере. Вилли вдруг сердцем начал понимать эти прошлые события и воспринимал их не как политические явления, а просто как мелкие подлости, превратившиеся в одну огромную подлость, как гниль, которая подступает к нему все ближе и ближе. И сейчас, когда он столкнулся с этими поляками, душа его ощупью искала хотя бы самого простого выражения протеста.
Первые полчаса он только наблюдал за своим новым подручным. Работу пленному дали несложную: подкатить тачку к погрузочной платформе на другом конце кузнечного цеха, нагрузить ее стальными болванками и отвезти груз к паровому молоту. Тут он сваливал болванки на пол возле Вилли. Поляк был молодой, коренастый и мускулистый, хотя явно истощенный и кашлявший сухим, раздирающим грудь кашлем. Вилли следил за ним и вскоре стал оборачиваться каждый раз, когда приближался пленный. Он придумал, с чего начать сближение, и ему уже не терпелось осуществить свой план.
Поляк не обращал на него никакого внимания. Работая, он не подымал покорно опущенной головы. Наконец, бросив быстрый взгляд в сторону эсэсовца на галерейке, Вилли отвернулся от молота и дотронулся рукой до волосатого запястья пленного.
— Поляк, — произнес он.
Пленный остановился и медленно поднял голову. Его широкое бледное лицо было неподвижно, но в глазах мелькнуло тупое недоумение.
— Хорошо! — сказал Вилли. Он потрепал поляка по руке и указал на кучу болванок. — Очень хорошо! — Вилли выговаривал слова, старательно шевеля губами, — он думал, что так поляку будет легче понять его. Он приветливо улыбался, кивал головой и похлопывал пленного по руке в знак дружелюбия.
И поляк понял. На его бесстрастном крестьянском лице появилось животное выражение. Широкий рот приоткрылся, оскалив зубы. Тусклые глаза в ответ на улыбку Вилли сверкнули ненавистью. И словно волк, ищущий, куда бы вцепиться зубами, поляк перевел взгляд на его горло. Так они стояли, смотря друг на друга.
Тем все и кончилось. Сбоку послышались шаги. Пленный быстро отвернулся, вывалил из тачки груз и торопливо покатил ее по цеху.
Эсэсовец Латцельбургер крупными шагами подошел к Вилли с выражением начальственного гнева на бульдожьем лице.
— Что тут происходит? — резко спросил он. — Хотите, чтобы я на вас донес?
— Я… Мне нужно было сказать ему… куда сваливать болванки, — запинаясь ответил Вилли.
— Ах, вот как! А вы говорите по-польски?
— Нет, но я… показал ему. Это пустяки.
— Если вам надо что-нибудь сказать пленному, позовите меня, я сам объясню ему, что нужно, или кликну переводчика. Смотрите, чтобы я больше не видел, что вы разговариваете с пленными. — Он зашагал прочь, сердито похлопывая плеткой по голенищам сапог.
Вот и все. «День кончился без всяких происшествии», как доложил старший мастер Гартвиг.
Через несколько часов Вилли медленно шагал по дороге на ферму. В небе переливались яркие звезды, но голова Вилли была низко опущена, широкие плечи бессильно поникли. Он не побрился, не смыл с лица и рук заводскую сажу и даже не сменил пропотевшую спецовку. Его мучил такой острый стыд, что он чувствовал себя физически больным. Перед его глазами неотступно стояло волчье лицо поляка и слепящая ненависть в его глазах.
Сегодня Латцельбургер избил плеткой одного из пленных. Вилли не знал почему и не присутствовал при этом, но он видел, как поляка волокли из цеха, и успел заметить кровь на его лице и остекленевшие от боли глаза.
Позже, когда Хойзелер сказал ему: «Ты слышал, что выкинул этот польский недоносок? Он не послушался приказа, сказал, что ему это не под силу или что-то вроде этого», Вилли охватила такая ярость, какой он не испытывал еще никогда в жизни — ни в окопах, ни когда погибла Кетэ, ни даже тогда, когда Руди рассказал ему о француженке. Лицо Хойзелера на мгновенье расплылось в его глазах, бешенство ударило ему в голову и на какое-то время ослепило его. Но потом разум зашептал ему знакомые слова: «Осторожнее, осторожнее», и Вилли сдержался. Его била внутренняя дрожь, к горлу подступала тошнота, мысли кружились вихрем.
Он шел к Берте как проситель. «Помоги мне, Берта, — хотел сказать он. — Я погибаю. Я больше не выдержу ни дня на заводе. Добейся, чтобы меня перевели на ферму, или я не знаю, что с собой сделаю. Так жить я больше не могу».
В доме было темно. Вилли открыл скрипучую калитку и прошел по двору. Он заглянул в кухню, потом в спальню. Берты не было дома. Не затемнив окон, Вилли зажег лампу. Пусть оштрафуют, все равно. Если Берта в поле, она увидит свет в окнах. Потом Вилли заметил на столе записку. «Милый Вилли», — обращалась к нему Берта. Она уехала в город и просила его подождать. Записка была подписана: «Твоя жена».
Вилли уныло присел за стол, держа в руках записку. Он читал и перечитывал подпись: «Твоя жена», жадно надеясь, что эти ласковые слова прогонят мучительный образ, стоявший перед его глазами. Сердито и жалобно он еще раз спросил себя, как спрашивал весь день: «Что с тобой, Вилли? Почему ты должен отвечать за грехи других? Поляк не понял — вот и все. Ты поговоришь с другим поляком. Ты ему все объяснишь».
Он медленно встал. Задув лампу, он прошел в спальню, лег на постель и закрыл глаза. Ему вдруг вспомнился далекий солнечный день на лугу и голос ребенка: «Папа, мама, вон там тликозел!»
С тоской он подумал: «Что же случилось? Куда девалась человеческая доброта? В каком мире мы живем?»
Чьи-то голоса за окном вывели Вилли из беспокойного забытья. У ворот прерывисто зарокотал мотор грузовой машины, затем все стихло. Вилли лежал неподвижно, равнодушный, словно одурманенный. Вдруг он услышал голос Берты. Ему показалось, что она где-то под окном спальни. Он сел и выглянул в окно. При свете луны он увидал ее довольно далеко — она быстро шла по полю в сопровождении нескольких человек. Вилли догадался, что они идут к сараю, и не мог понять зачем. Он хотел было пойти за ними, но потом решил остаться здесь. Он хотел видеть только Берту. Посторонних он не мог бы вынести.
Он устало поднялся с кровати, пошел в кухню и стал смывать копоть с лица и рук, подставив голову под струю холодной воды из крана. Вытираясь, он снова услышал голос Берты и подошел к окну. Двое мужчин, видимо торопясь, быстро шагали через двор, за ними шла Берта. Направляясь к воротам, они прошли мимо дома. Один из них был эсэсовец с карабином в руках.
У Вилли тупо засосало под ложечкой. Когда Берта шла к сараю, с ней было трое мужчин, он был в этом уверен. Он остановился, боясь додумать мысль до конца. Глядя на эсэсовца с карабином, он вспомнил эсэсовцев в кузнечном цехе. Вилли не двигался с места, пока все трое не прошли мимо двери. Тогда он выскользнул во двор.
Грузовик, шум которого разбудил его, стоял у ворот. В отличие от всех заводских грузовиков у этого был закрытый кузов, как у мебельных фургонов. Эсэсовец обошел машину и потрогал болт, запиравший задние дверцы. Вилли услышал оживленный голос Берты:
— Спокойной ночи, Эрих, — попрощалась она со вторым мужчиной. — Спасибо тебе, Эрих.
Заревел мотор, мужчины сели в кабинку, хлопнула дверца, и грузовик двинулся по дороге в направлении завода.
Вилли стоял как вкопанный. Тупая боль сводила его внутренности, все тело покрылось испариной.
— А, Вилли! — увидев его, воскликнула Берта. — Ты давно тут? Почему ты не вышел к нам? Это был Эрих Розенхарт. Я хотела познакомить тебя с ним.
Она ласково обняла его и привстала на цыпочки, чтобы поцеловать. Вилли заметил, что на ней черное платье, которое она надевала лишь в особых случаях.
— Господи, Вилли, — оживленно затараторила Берта высоким, почти пронзительным голосом. — Посмотри на себя! Ты все еще в спецовке. Фу, от тебя плохо пахнет. — Она ласково оттолкнула его. — Понятно, с тех пор, как я обещала выйти за тебя замуж, ты уже не считаешь нужным прихорашиваться ради меня. Ох, уж эти мужчины! — Она схватила его за руку. — Пойдем, миленький. Ты, наверно, поел на заводе, а я умираю с голоду. Ты видел мою записку? Мне пришлось мчаться в город к пяти часам. Спасибо, Розенхарт подвез меня домой на грузовике.
— Берта, — глухо спросил Вилли, когда они вошли в кухню, — зачем ты ездила в город?
Берта нагнулась над лампой и чиркнула спичкой.
— Зачем? — Она засмеялась, но смех ее был чуточку резковат. — Давно я так не веселилась. Как на ярмарке! Погоди, я сначала соберу на стол. У меня столько новостей, что я не знаю, с чего начать.
Она засуетилась, а Вилли сел, следя за ней глазами. Он не сказал ни слова.
— Ты выпьешь стакан молока, Вилли? У меня осталось еще немножко свинины, давай поедим вместе. Уж и не знаю, когда еще придется попробовать свинины.
Вилли отрицательно мотнул головой.
— Ты устал, милый? Много тяжелой работы сегодня?
— Да, — сказал он.
Берта остановилась и с сочувствием поглядела на него.
— Ничего удивительного. Целый день взаперти, в грохоте, среди машин. Не знаю, как ты выдерживаешь. — Она принялась за еду. На лице ее вдруг появилось озорное выражение, глаза заискрились лукавством. — Но, может быть, теперь все это кончится. Что ты об этом думаешь, Вилли?
Он вопросительно взглянул в ее сияющее лицо.
— Да, милый! — воскликнула она. — Может быть, сейчас, в эту минуту Эрих разговаривает с арбейтсфронтфюрером на твоем заводе. Он мне обещал это. Как только мы поженимся, он наверняка все устроит. Подумай, всего через несколько дней тебя переведут на ферму! Я уверена, что возражений не будет. Что же ты, милый, ничего не скажешь?
— Берта, — испуганно спросил он, — ты кого-то заперла в сарае?
Берта вспыхнула. Несколько месяцев они мечтали о том, что его переведут на ферму, а сейчас, когда настала эта минута, Вилли воспринял ее слова так, будто речь шла о погоде.
— Да, заперла, — резко ответила она. — Поляка. Он будет у меня работать. Вот почему я ездила в город.
— И каждый… у всех фермеров есть теперь поляки? — напряженно спросил Вилли.
Берта глядела в свою тарелку.
— У всех, кто может себе это позволить, — ровным голосом сказала она. — Это недешево. Мне пришлось заплатить семнадцать марок.
— Заплатить? — прошептал Вилли.
Пока он ждал ее ответа, ему казалось, будто сердце его перестало биться.
Берта неприятно усмехнулась.
— Я вижу, ты не знаешь наше фермерское бюро. Считается, что оно должно помогать фермерам, но, как всегда, оно больше заботится о своей выгоде. Господи! Воображаю, как они нажились на сегодняшней продаже. Конечно, это все пойдет государству.
— Берта, — простонал Вилли, — Берта.
— Что такое?
— Как ты можешь… — неожиданно резко заговорил он, — как ты можешь так спокойно говорить об этом? Ты купила человека, Берта. Ты заплатила за него деньги.
— Да ты просто дурак, — огрызнулась Берта. — Ведь это же пленный, я его вовсе не покупала. Я просто заплатила государству за то, что он будет работать на моей ферме, пока не кончится война. Все так делают. — Она вскинула голову и уже другим, веселым и звонким голосом заговорила — Жаль, что ты не поехал со мной в город, Вилли. Я встретила столько старых знакомых, сколько с самого начала войны не встречала. Мне хотелось похвастаться тобой. Там было так весело. Мне не повезло, я приехала поздно, потому что эти проклятые эсэсовцы, которые должны были уведомить всех фермеров, пришли ко мне в последнюю очередь. Когда я приехала, всех, кто посильнее, уже разобрали. А сосед мой, Винц, как отличился! Взял четырех поляков — четырех, можешь себе представить? А жене взял девушку, чтобы она помогала по дому. Господи, теперь Винцы палец о палец не ударят. Будут жить, как короли.
— Где же был торг, Берта? — глухо спросил Вилли. — В церкви?
Берта залилась румянцем, но так же весело затараторила:
— Нет, куда там, в церкви не поместилось бы столько народу. Это было на площади, где памятник солдатам. Там построили помост, поляков ставили на помост, чтобы можно было их осмотреть. А Эрих продавал их с аукциона. Не знаю еще, какое сокровище мне досталось. Может, лодырь и бездельник.
— Теперь он твоя собственность? — прошептал Вилли.
— Никакая он не собственность! — снова огрызнулась Берта. — Я просто наняла его и потеряю семнадцать марок, если он окажется никуда не годным. Это бюро всегда выдумывает столько правил! Мы будем нести ответственность, если поляк сбежит. Бюро имеет право отдать его нам напрокат, а мы не можем отдать его никому — как тебе это нравится? Если он окажется никчемным, — все равно от него уже не отделаешься. — Берта покрутила головой и без передышки затараторила снова — Ну, ничего, свои семнадцать марок я уж как-нибудь из него выжму. Там, в бюро, мне поклялись, что он крестьянин, и дали медицинское свидетельство, что он здоров. Хорошо хоть, что мой говорит по-немецки, все-таки с ним будет легче. — Она вдруг пронзительно засмеялась. — Эх, жаль, Вилли, что ты не видел Винца. Вот смеху-то было! Последнего поляка, которого он покупал, он осмотрел с ног до головы, все мускулы перещупал и спрашивает Розенхарта: «А у него нет никаких болезней? Плоскостопием он не страдает?» А Розенхарт говорит: «Он совсем здоров и силен, как бык, это сразу видно». И вдруг Винц говорит поляку: «Открой рот», а тот стоит и хлопает глазами. «Открой рот», — говорит переводчик по-польски. Поляк стоит и будто не слышит. Наконец Эрих говорит: «Ах да, тут в медицинском свидетельстве говорится, что поляк немножко глуховат». «Немножко? — орет Винц. — Вот так „немножко“! Заберите его обратно. Я его и даром не возьму. Даже бык и тот должен слышать, что ему приказывают». Можешь себе представить, Вилли, все просто катались со смеху.
— Скажи, Берта, — спросил Вилли, — поляки тоже смеялись?
Берта сразу замолкла. Поджав губы, она спросила:
— Ты не в духе, Вилли?
— Да, — глухо и твердо сказал он. — Я очень сержусь, фрау Линг. По-моему, фермерское бюро вас надуло. Разве вы сами не видите? Когда я убил вашу собаку, вы взяли с меня восемнадцать марок, а сегодня за человека заплатили семнадцать. Куда ж это годится, неужели собака стоит всего на одну марку дороже человека? Вас надули, фрау Линг.
— Что ты болтаешь? — разозлилась Берта. — Какая я тебе «фрау Линг»? Ты думаешь, это смешно? Нисколечко. Не понимаю, что ты все чудишь!
Но Берта, конечно, все понимала. Она была не глупа, и нельзя сказать, чтобы у нее на душе было спокойно. Покупать человека с аукциона — в этом было что-то нехорошее. Хотя она уверяла себя, что просто наняла военнопленного, она инстинктивно чувствовала, что Вилли рассердится. Эльзи Гутман отнеслась к этому торгу точно так же. Она твердила всем, что брать человека напрокат — грех. Она обозвала Розенхарта негодяем и бранилась так громко, что муж насильно увел ее, боясь, как бы ее не арестовали. А некоторые совсем отказались покупать. Но хорошо Эльзи Гутман быть такой добродетельной. Ей не грозит, что у нее отнимут ферму, а Берте нужно сдавать обязательные поставки. Розенхарт так и объявил: когда начнется уборка урожая, рабочие команды будут в первую очередь направлены на те фермы, где владельцы держат поляков, остальные же будут считаться не выполнившими свой долг перед государством. Что же ей было делать? Не возьмет поляка — не получит помощи во время уборки урожая. Не уберет урожай — значит, не выполнит поставки. А тогда не посмотрят, что она потомственная крестьянка, и отберут ферму в два счета.
— Ну что ж, давай поговорим, — вздохнула она. — Я знаю, о чем ты думаешь. Сейчас мы с тобой все обсудим… Только дай, пожалуйста, сначала сказать мне, Вилли.
Вилли ничего не ответил. Он глядел на Берту и неподвижно сидел на стуле, прижав руку к груди. Он глядел на эту женщину — женщину, которую любил, и ему казалось, будто под гнетом отчаяния его вены судорожно сжались, а вся кровь до последней капли превратилась в лед.
Берта вспыхнула, увидев выражение его лица, но сдержала гнев.
— Я крестьянка, Вилли, а ты не крестьянин. Если я не сдам поставки, у меня отберут ферму. Ты этого хочешь?
— Я хочу… Я хочу, чтобы ты отвезла поляка обратно, — хрипло проговорил Вилли.
— Обратно?
— Да.
— Ты просто спятил, Вилли! За него уже заплачено.
Вилли ничего не ответил. Покусывая губы, он не сводил с нее пристального взгляда.
— Ты же не понимаешь, — закричала Берта. — Ты хоть выслушай меня, Вилли.
— Да, я слушаю.
— Завтра утром мне пришлют отряд пленных косить сено, — торопливо заговорила Берта. Голос ее дрожал, поведение Вилли начинало ее пугать. — Ты же знаешь, в каком состоянии мое сено, Вилли. Половина травы уже пошла в колос. Она пересохла и уже никуда не годится. Может, удастся спасти остальное, если все скосить за одно утро. Но знаешь, почему мне пришлют помощь? Потому что я взяла поляка. «Не возьмешь поляка — не будет тебе помощи», — так сказал Розенхарт. Надо выполнить свой долг перед государством, если хочешь получить от него помощь. Теперь скажи мне прямо, Вилли, что я должна делать? Вернуть поляка, а сено пусть пропадает?
— Да, — прошептал он.
— Что? Значит, всю зиму морить голодом скот? Ты считаешь, что это правильно?
— Да, — сказал он. — Да, да, да.
— Конечно, тебе легко говорить, — с горечью возразила Берта. — Ведь ферма не твоя. Ты не поливал каждый клочок этой земли своим потом и кровью. Тебе-то все равно.
— Нет, не все равно, — сказал Вилли сдавленным голосом. — Не все равно. — Он на секунду умолк, потом заговорил молящим шепотом — Берта, милая, отдай поляка обратно. Прошу тебя, дорогая моя. Это так скверно. Ты купила человека, словно козу или лошадь.
— Я не покупала его, — перебила Берта. — Я просто его наняла.
— Берта! — крикнул Вилли. — Прошу тебя, дорогая, отдан его обратно. Я буду работать с тобой по вечерам, по воскресеньям. Когда меня переведут, я…
— Перестань молоть чепуху, — разъярилась Берта. — Я должна быть практичной. Если даже тебя переведут, ты думаешь, что сразу станешь крестьянином? Будь Руди дома, все было бы иначе. Но его нет. А с тобой вдвоем мы не сможем ни спасти сено, ни через месяц убрать урожай. Так что же, я должна потерять ферму, умереть с голоду, погубить себя из-за какого-то вонючего поляка? Если государство дает мне польского пленного и говорит: «За работу плати не ему, а нам», — что я должна делать? Я, что ли, взяла его в плен? Разве я виновата, что он полез воевать с нами? Нет, я не виновата! Я знаю только одно: теперь я могу требовать помощи и ферму у меня не отнимут.
Вилли молчал. По его лицу разливалась сероватая бледность. Берта вызывающе смотрела на него в упор, в глубине души чувствуя себя виноватой и поэтому злясь еще больше.
— Ха! — воскликнула она. — Я вижу, тебе нечего ответить.
Ты понимаешь, что я по сути дела права. Ты понимаешь, что я поступаю практично и не могу поступить иначе.
Вилли молчал, прижимая руку к груди. С чувством страха и удивления он понял, что сидит в этой кухне с чужой, мало знакомой женщиной, по имени Берта Линг. Он заметил, что она смотрит на него красивыми и злыми черными глазами и что ее круглое лицо раскраснелось. Он знал, что недавно целовал эти губы, обнимал это тело, закрыв глаза, прижимался лицом к теплой, сладко пахнущей груди. Он знал также, что до сегодняшнего вечера он не мог смотреть на нее иначе, как с обожанием, и внутренне трепетал от благодарности и любви… А теперь она стала совсем чужой, и он с ужасом понял это. Он молча поднялся со стула, потому что ему нечего было сказать этой чужой женщине, и, не оглядываясь, пошел из комнаты.
Берта бросилась за ним. У двери она схватила его за рукав.
— Нет, ты меня выслушаешь! — яростно крикнула она. — Не смей уходить, пока я не договорю! Ты тоже за все это отвечаешь. Думаешь, нет? Не забывай, что мы должны пожениться. Я ношу твоего ребенка. Надо сейчас же договориться. Мне надоели твои фокусы.
Вилли обернулся.
— Уберите руку, фрау Линг, — медленно сказал он.
Берта отпрянула, испугавшись того, что она увидела на его лице.
Вилли ушел. Она слышала его шаги во дворе, потом — скрип калитки.
— Боже мой! — пробормотала она. Комната закружилась у нее перед глазами. — С ума можно сойти!.. Вилли! Вилли! Ты должен меня выслушать, Вилли. Я люблю тебя, — задыхаясь, глухо закричала она и, рыдая, упала на пол.
Выйдя из дома, Вилли, не останавливаясь, зашагал по дороге. Он слышал тоскливый вопль Берты, но это только подкрепило его решимость.
Когда-то, в библейские времена, другой человек шел так же непреклонно, как шел сейчас Вилли, повинуясь слепому устремлению. Он поднимался на вершину одинокого холма, к священному жертвеннику. Это был патриарх Авраам, который вел к жертвеннику единственного сына, надеясь отвратить от себя гнев Иеговы. Вилли свернул с дороги и зашагал к сараю. В этом сарае находился человек, который был куплен на деревенской площади некоей Бертой Линг за семнадцать марок.
И Вилли шел к нему, внутренне готовый совершить всесожжение.
Он должен действовать. Каждое слово, произнесенное Бертой в свое оправдание, еще больше убеждало его в этом. В сердце его сейчас не было места жалости к Берте, обидам или злобе. Все это придет позже. Первый раз в жизни Вилли действовал под влиянием внутренней необходимости, которая пересилила его характер и заставила переступить через все — любовь женщины, желание покоя и страх. Сорок лет он был Вилли Веглером, человеком, который, подобно миллионам других Вилли, повторял: «Я должен думать о своей семье… Я должен быть осторожным». Но теперь он перерос того Вилли, стал сильнее и значительнее и внезапно превратился в человека вообще. И этот человек отбросил сложную мудрость тех мудрых людей, к чьим предостережениям прислушивался всю жизнь. Им владела одна-единственная мысль: нужно действовать немедленно, ждать больше нельзя.
Дверь сарая была задвинута болтом и заперта на замок. В первую секунду Вилли хотел было навалиться на дверь и вышибить ее. Но, несмотря на охватившее его безумие, он не потерял способности соображать и решил не делать этого. Берта теперь была его врагом, а дом ее стоял всего в ста метрах от сарая. То, что он задумал, нужно сделать без шума.
Тихонько крадясь вдоль стен, прячась в тени, он обошел сарай. На одной стене под самой крышей он заметил дверцу, через которую сено подавалось на чердак. Но сколько он ни шарил по земле, он не мог найти лестницу. Наконец на освещенной луной стене сарая он разглядел маленькую отдушину, немного выше его головы. Он снова стал шарить под ногами в поисках камня или ящика, но не нашел ничего такого, на что мог бы взобраться. Согнувшись и припадая к земле, как солдат, перебегающий поле боя, он побежал обратно к дому. У колодца он заметил тускло поблескивающее ведро. У него не было ножа, чтобы перерезать толстую веревку, привязанную к ведру; тогда он стал терпеливо раскручивать ее. Потом одну за другой он разорвал руками каждую прядь.
Вернувшись к сараю, Вилли поставил ведро вверх дном и встал на него, стараясь удержать равновесие. Лунный свет падал прямо в окошко. Вилли заглянул внутрь; на полу сарая лежали серебряные лунные узоры, но пленного не было. Вилли с опаской оглянулся на безмолвный дом и шепотом позвал:
— Поляк!.. Поляк!
Внутри что-то зашуршало, будто метнулась мышь, но ответа не последовало. Вилли легонько постучал по деревянным планкам.
— Поляк, — сказал он уже громче. — Поляк.
Из сарая донесся стон, потом надрывный кашель. Стефан Биронский, бывший фармацевт, окончивший Краковский университет, очнулся от беспокойного сна на прелом соломенном тюфяке.
— Поляк, — снова окликнул его Вилли. — Поляк!
— А?.. Что?.. Кто там? — ответил Биронский по-польски.
Вилли застонал, услышав слова на чужом языке. Берта сказала, что пленный говорит по-немецки. Неужели же он опять потерпит неудачу оттого, что они говорят на разных языках?
— Поляк! Сюда, к окошку, — в отчаянии прошептал он. — К окошку.
— Кто там? — на хорошем немецком языке спросил поляк. — Где вы?
— Здесь, — почти крикнул Вилли, не помня себя от радости. — Маленькое окошко в стене, с планками. То, куда светит луна. Ты видишь?
— Да, я вижу, — медленно произнес голос поляка.
— Подойди сюда. Ты можешь встать на что-нибудь? Мне нужно поговорить с тобой.
Поляк не ответил, но Вилли слышал его шаги, потом шорох — очевидно, он что-то тащил. Наконец в окошке появилась голова Биронского.
Как на всех пленных, которых Вилли встречал раньше, на Биронском были видны знакомые стигматы рабства: бритая шелушащаяся голова, запавшие щеки, бледное одутловатое лицо. Но этот человек был старше того, который работал с ним в кузнечном цехе.
— Слушай, поляк, — взволнованно прошептал Вилли. — Ты меня слышишь?
— Да, хозяин.
— Не называй меня хозяином, — пробормотал Вилли. — Не я твой хозяин. Называй меня как-нибудь иначе. Мое имя— Вилли. Так меня и зови.
Поляк ничего не ответил.
— Как тебя зовут?
— Стефан Биронский, поляк, хозяин.
Вилли прикусил губу.
— Биронский, слушай меня. — Он запнулся, подыскивая слова. — Я немец, но у меня нет к тебе ненависти. Я бы не запер тебя в сарай и не стал бы покупать тебя за деньги, как скот. Ты человек — и я человек, я хочу помочь тебе. Ты понимаешь меня, Биронский? Я немец, но хочу тебе помочь. Мне жаль тебя.
Молчание. Потом, как замедленное, слабое эхо его слов, до Вилли донесся шепот:
— Помочь?
— Да. Я хочу помочь тебе бежать! — воскликнул Вилли с безудержным ликованием в сердце.
Опять молчание. И опять одно слово, как эхо:
— Бежать?
— Разве ты не понимаешь? Убежать отсюда. Я все придумал, я знаю…
— Прошу вас, — робко перебил поляк. — Я голоден. Я не ел целый день. Мы все время шли…
— Ах, черт! — простонал Вилли. — Я бы тебе дал поесть, но у меня ничего нет… Постой, я придумал. Я залезу в курятник и достану тебе яиц, но не сейчас, попозже.
— Да, яиц, — сказал Биронский. — Пожалуйста, хозяин, яиц. Я болен. Яйца, это очень хорошо. Мне нужно доктора.
— Хочешь курить?
— Курить?
— Я сверну тебе сигарету.
— Нет… Нет, хозяин. Курить запрещено. Но если бы яиц…
— Сейчас я не могу достать их, надо немножко подождать. Меня могут увидеть.
— Да, хозяин, прошу вас.
— Но послушай меня, Биронский. Разве ты не хочешь бежать? Я все уже обдумал. Я достану тебе немножко денег и какую-нибудь одежду. Я дам тебе свое удостоверение личности и какой-нибудь еды. Потом, когда ты будешь готов, я выломаю дверь. Замок не очень крепкий, это будет нетрудно. Я могу сделать это в любую ночь, когда ты скажешь. И могу написать письмо твоим родным, чтобы они знали, что ты скоро придешь.
Поляк молчал. Он пристально разглядывал Вилли через косые планки окошка.
— Ну? Что же ты молчишь? Ты говоришь по-немецки, с моим удостоверением ты можешь убежать.
— Бежать запрещено, — тупо сказал Биронский.
— Конечно, запрещено. Но здесь они будут обращаться с тобой, как с собакой, пока не загонят тебя в гроб, а с моим удостоверением ты можешь убежать. Что ты теряешь?
— Меня поймают, — тупо сказал Биронский, — и будут бить. — Глаза его внезапно оживились и лихорадочно заблестели. — А для чего вы это затеяли? Хотите, чтобы мне было еще хуже? Конечно, вы принесете мне яйца, а потом меня изобьют за воровство. Уходите. Я вам ничего плохого не сделал.
— Да нет же. Послушай, я только хочу тебе помочь. Почему ты мне не доверяешь? — умоляюще сказал Вилли. — Разве ты не понимаешь, что это опасно и для меня тоже? Почему ты мне не веришь?
Пленный открыл рот, но не издал ни звука. Потом хрипло и злобно крикнул:
— Верить вам? Верить немцу? Немцу? — и сразу задохнулся, будто что-то его душило. — Что я говорю! Я не то хотел сказать. Я верю вам. Я верю вам, хозяин. Конечно. Только уходите.
Он исчез в темноте, и оттуда донесся его тоскливый, умоляющий голос:
— Уходите. Не впутывайте меня в беду, прошу вас, хозяин. И яиц мне не надо.
Вилли свалился с ведра, словно от удара. Он упал на колени, закрыл лицо руками и заплакал.