6 часов утра.
В шесть часов утра, секунда в секунду, заводской гудок возвестил о рождении нового дня. По часам природы для восхода солнца было слишком рано, хотя его первые лучи уже слегка окрасили горизонт. Но людям давно уже было пора вставать. Поэтому гудок заливался долго и настойчиво, предупреждая всех на несколько километров вокруг, что уже шесть часов по военному немецкому времени, напоминая, что отечество на военном положении и что работа не ждет.
На койках в заводских бараках зашевелились люди. Они вздыхали, с трудом открывая опухшие, слипающиеся веки. Они ждали, чтобы в их онемевшие тела снова хлынули жизненные силы, и грустно вспоминали о других утрах — о блаженстве проснуться и встретить улыбку пышнотелой жены, добродушно рявкнуть на ребенка, вдохнуть ароматный запах настоящего кофе. Со стоном и невнятными проклятиями они садились на койках, кашляли, сплевывали накопившуюся за ночь мокроту, автоматически подчиняясь ритму дня, который они проживут так же автоматически, как вчерашний день, и так же автоматически, как завтрашний. Сон был частной собственностью человека — больше почти ничего не принадлежало ему в этой новой жизни. «Ничего не поделаешь — война», — говорили они, каждый со своей особой интонацией. Но все с одинаковым трудом натягивали на себя пропитанные застарелым запахом пота спецовки и спешили в умывальни, в уборные, в столовку. Ничего не поделаешь — война. И машины ждут.
На заводе рабочие ночной смены при звуке гудка вздрагивали и начинали работать с удвоенной энергией. Через полчаса будет еда, сигарета, сон. Еда будет скудной, табак — плохим, сон — тяжелым и беспокойным. Это была война, но и войны рано или поздно приходят к концу. «А тем временем, — говорили цеховые мастера и кольберги, политические деятели и финансовые магнаты вроде фон Бильдеринга, — тем временем нажимай, берегись брака, выдавай побольше продукции. Иначе мы проиграем войну, и эти тяжкие времена ты будешь вспоминать, как веселый пикник. Тут мы все должны быть заодно, что бы ни случилось. Так старайся же, если ты, рабочий, хочешь остаться свободным, старайся, если ты любишь свою семью, если хочешь когда-нибудь получить свои неприкосновенные сбережения. Старайся, потому что над тобой занесен советский сапог…»
Коровы на окружающих фермах, заслышав пронзительный вой гудка, беспокойно топтались в хлеву. Уже семь месяцев они ежедневно слышали этот звук и все-таки нервничали. Берта Линг, сжимая коровьи соски, увидела, что беспрерывная струйка теплого молока вдруг иссякла. Обычно она смеялась над этим, но сейчас прислонилась головой к коровьему животу и подумала: «Хоть бы умереть». Она глядела на ведро, наполовину наполненное пенистым молоком, и думала о Вилли, лежащем на больничной койке.
— И так мало дней прошло с тех пор, как приезжал Руди и мы хотели пожениться, — прошептала она. Ей вдруг представилась голова на плахе, взмах и удар топора, и она охнула — О господи! Что же я наделала?.. — Но гудок умолк, и Берта снова принялась доить корову. Нужно сдавать поставки, и тут уж не жди никаких поблажек.
А в бараке Веглера Фриц Келлер, руководитель ячейки, застегнул засаленную куртку, затянул брючный пояс на обвислом животе и вяло сказал:
— Ну, ребята, пора тыловым солдатам идти выполнять свой долг.
Фразу эту выдумал сам Келлер и когда-то очень гордился ею. Так и должен был политический руководитель напутствовать своих товарищей в начале рабочего дня. И он изобретал самые разнообразные оттенки, чтобы слова эти звучали как можно жизнерадостнее. Но сегодня утром он произнес эту фразу тоном бальзамировщика, объявляющего родным покойника: «Друзья, труп готов», и через секунду он пробормотал:
— Нет, с моим дрянным сердцем я не выдержу еще такую ночь. Будь проклят этот Веглер, вот что я скажу!
А молодой Пельц, крепко сжав губы, бросил взгляд на пустую койку Вилли и вполголоса произнес:
— Я все-таки не могу поверить. Вилли — предатель!
Старый Руфке, расчесывая свою пышную седую шевелюру, блеснул глазами и весело сказал:
— Напоминаю, что нам приказано не болтать об этом. Однако…
— Не все ли равно, — перебил Хойзелер. — Мы-то знаем. Просто не нужно говорить остальным.
— Однако, — продолжал старый Руфке, — скажу вам, что в этом Веглере всегда было что-то подозрительное. Ничего такого я за ним не замечал, но нюхом чуял в нем подозрительный душок.
— Комиссар гестапо Руфке! — фыркнул Хойзелер. Он испортил воздух. — Понюхай вот это, нюхальщик.
— Во всяком случае, — сказал Келлер, направляясь к двери, — он получит по заслугам, не беспокойтесь. Пошли, ребята. Пора тыловым солдатам идти выполнять свой долг.
Так наступил день на заводе. Медленно светлеющее небо смотрело вниз на этот лес, изрыгающий танки, с безмятежным равнодушием созерцало камуфляжные сетки, фальшивые деревья, нарисованные луга и кустарник, сделанный из проволоки и тряпок. И ему было все равно. Это небо видело много жестокостей и увидит еще немало. Ему не было дела до людей, до их добра и до их зла.
6 часов 5 минут утра.
В одной из комнат административного корпуса, занимаемой сейчас комиссаром гестапо Кером, у телефона стоял Баумер. Он слушал доктора Цодера, что-то доказывавшего ему на другом конце провода. Его пальцы выбивали на столе нервную дробь. За столом сидел комиссар с чашкой чуть теплого ячменного кофе в руках. Его красивые глаза опухли и слегка покраснели, но поросячья физиономия была по-прежнему спокойной, солидной и безмятежной, — иначе говоря, он держал себя как истый блюститель интересов государства. Кер читал и перечитывал какую-то страничку своей черной записной книжки.
Эта спокойная сосредоточенность была сущим притворством— с таким же видом он мог читать биржевую сводку. Сведения, которыми он располагал, были крайне неутешительны. Он раздраженно подумал, что сейчас знает о деле Веглера не больше, чем пять часов назад. Кер любил повторять своим коллегам: «Есть некий артистизм в том, чтобы составлять из отдельных нитей стройную систему и сочетать логику с философией и психологией в целях выявления правды. Это работа правильная и четкая, она заставляет жизнь идти по намеченному курсу, не сбиваясь в сторону». Но полицейский инспектор оправдывал свое кредо только в тех случаях, когда добивался успехов. Саботаж среди его рабочих доставлял Керу не больше удовольствия, чем священнику — пьянство и буйный разгул среди его паствы. И дело было не в самолюбии и не в тревоге за свое положение. Репутация его была настолько прочной, что не могла пострадать от случайной неудачи. Если перспектива докладывать начальству о неудаче смущала его, так только потому, что он идеализировал свою профессию. «Врач государства», как он иногда с удовольствием думал о себе, не может допустить существование преступного гнойника в государственном организме. И поэтому, несмотря на растерянность и гнетущую усталость, он продолжал изучать свои заметки и рыться в кипе папок с личными делами на столе… и повторять себе каждый раз, когда его энергия иссякала: «Встряхнись, дружище, где-то тут ключ ко всему. Твой моральный долг найти его».
Баумер положил трубку; Кер поглядел на него, вскинув брови.
— Есть что-нибудь новое? — с надеждой спросил он.
Арбейтсфронтфюрер покачал головой, нервно барабаня пальцами по столу.
— Веглер все еще без сознания.
— Вы уверены, что ваш доктор достаточно опытен?
Баумер кивнул. Его точеное лицо осунулось, в голубых глазах появился стеклянный блеск.
— Да, Цодер знает свое дело. Он хочет ему что-то вспрыснуть немножко попозже. Он ничего не может обещать. Нам не повезло — вот и все. — Он сделал усталую гримасу. — Можно сказать: счастье на стороне преступников.
— Быть может, дело обернулось бы иначе, если бы я смог поговорить с Веглером. А так я нахожусь в очень трудном положении, — хмурясь, сказал Кер.
«Отговорки, отговорки, — раздраженно подумал Баумер. — Если бы голова твоя была хоть чуточку умнее твоего жирного зада, ты бы уже что-нибудь разнюхал». Вслух он сказал:
— Ну, я должен вас покинуть. Прежде чем вы приступите к дальнейшей работе, советую вам собрать рабочих, которые уже знают о Веглере. Им необходимо заткнуть рты.
Кер кивнул.
— Может быть, вы подскажете, какой линии мне следует держаться?
— Да. Что если, скажем, так — никакой лжи, только откровенное объяснение политических причин: если, мол, станет известно, что человек, получивший крест за военные заслуги, совершил саботаж, это деморализует рабочих. Поэтому вы приказываете держать язык за зубами. Если просочатся какие-нибудь слухи, они ответят за это.
Кер погладил свой пухлый подбородок.
— Хорошо, но…
— Но что? — С загадочной улыбкой Баумер поглядел на смущенное лицо комиссара. — Итак, что вы хотели сказать?
— Если, как вы говорили герру Кольбергу, вы намерены объявить виновным поляка фрау Линг… — Кер остановился и снова вскинул брови.
— Да, намерен.
— В таком случае, не лучше ли сказать рабочим, что я открыл нечто новое, а именно, что поляк был сообщником Веглера? Понимаете? Нет смысла признаваться, что мы… — Он закашлялся и опять замолчал.
— …повесили ни в чем не повинного поляка? — негромко добавил Баумер.
Кер пожал плечами.
— Если хотите, да.
Баумер засмеялся.
— Разумеется. Блестящая мысль. Поздравляю.
— Значит, договорились?
— Послушайте, скажите мне одно, — произнес Баумер. — Как вы сами относитесь к обвинению поляка?
Кер пожал плечами.
— Когда мы сидели у Кольберга, — улыбнулся Баумер, — ваше лицо было, как зеркало, мой друг. Вам очень не нравилась моя мысль. Вы — честный, справедливый буржуа, не так ли? Повесить невинного человека — это не в вашем вкусе.
— Я — следователь, — сквозь зубы ответил Кер. — Политические решения — не моя специальность.
— Не очень ловкая увертка, Кер, — засмеялся Баумер. — Однако я знаю, что вы думаете. Вы недоумеваете, почему мы не хотим выдвинуть версию, которая будет нам на руку, но не вешать поляка, а переправить его в какой-нибудь другой район. Ведь так?
Кер снова пожал плечами.
— Ну так я вам скажу почему. — Баумер уже не улыбался. Он присел на край стола и нагнулся к Керу. — Не по той причине, что вы думаете, — презрительно сказал он. — Не смейте осуждать меня за безнравственность. Я не Кольберг. О, он тоже готов повесить поляка, но, знаете, почему? Знаете, что такое Кольберг? — Рот его искривился. — Кольберг готов на все ради денег. С виду он такой же человек, как и мы. Видит бог, у него есть мозг, как у вас и у меня… и печень, и легкие, и даже несварение желудка. Но заметьте… — Презрительно улыбаясь, Баумер постучал по столу указательным пальцем. — Весь этот организм существует только для того, чтобы служить кольбергам… Нет, даже не так. Это еще нелепее — служить счету в банке, которому служит Кольберг. Народ, государство, принципы— это только цифры в его бухгалтерской душонке. Укажите Кольбергу, какую выгоду он может извлечь из еврея — и он заключит сделку с евреем. Докажите, что он может нажиться на травле еврея, — и он будет поддерживать национал-социалистскую партию. Скажите ему, что партия не даст ему никаких преимуществ, — и он наплюет на партию и обнимется с евреем. Вот вся сущность кольбергов и их политические взгляды. Вот почему он охотно повесит поляка — счетная машинка видит выгоду в антагонизме между немцами и поляками. — Баумер вдруг стукнул по столу ладонью. — Но я человек другого склада, Кер, не забывайте!
Улыбаясь краешком рта, Кер вежливо кивнул. «Ладно, — подумал он, забавляясь про себя. — Но к чему весь этот пыл, партейгеноссе Баумер? Кто вас заставляет оправдываться? Что вы стараетесь доказать? Что вы человек высоконравственный? И кому вы хотите доказать это?»
— Послушайте-ка, что я вам расскажу, — негромко произнес Баумер. — Может, тогда вы иначе отнесетесь к нашим планам насчет поляка, мой друг.
«Мой друг, мой друг, — иронически подумал Кер. — Я тебе вовсе не друг. Ты и меня повесишь, если тебе понадобится. У Кольберга в сердце счетная машина, но по крайней мере тут дело ясное. А что в твоем сердце, палач-идеалист?»
— Много лет назад, когда я только что вступил в партию, мне дали одно задание, — вполголоса заговорил Баумер. — В городе жил один коммунистический вожак. Он был у нас, как бельмо на глазу. Язык у этого негодяя был, как дьявольский хлыст: вы слушали его и уходили, разбитые в пух и прах. Мы получили приказ убрать его… избавиться от него. — Лицо Баумера стало суровым и сосредоточенным. — Дело было поручено двоим: опытному, старому национал-социалисту и мне. Меня испытывали, понимаете… Не думайте, что я не колебался. Хладнокровно убить человека… нас не так воспитывали. Но потом я стал размышлять: либо я верю в свои принципы, либо я гнусный лицемер. Я все хорошенько обдумал. И понял, как все просто, когда твои мозги не обволакивает туман и ты ясно видишь факты. Что ужасного в хладнокровном убийстве? Ведь каждый день на улицах я видел, как тысячи добропорядочных немцев гибнут от безработицы. Я видел, как паразиты хладнокровно умерщвляют государство, и подумал: ну что, мелкая мещанская вошь, разве все это для тебя ничего не значит? И сразу решился. Когда тот, другой, сказал мне: «Ты попроси у него сигарету, Баумер, а я всажу ему в спину нож», я ответил: «Нет, черт возьми! Нож отдай мне».
Баумер вздохнул и помолчал. Потом заговорил едким тоном:
— Это было давно, Кер, но я помню, что я думал после того, как всадил нож. Этот красный негодяй был крупный детина, белокурый баварец. Я смотрел на его труп и думал: «Эх ты, молокосос несчастный! Ты бы мог быть порядочным немцем, если бы кто-то не начинил твою голову всякой ерундой. Но ты сам себе вырыл марксистскую могилу. Так и лежи в ней, черт тебя возьми!»
Арбейтсфронтфюрер холодно улыбнулся.
— Конечно, это было хладнокровное убийство, не так ли, Кер? А что такое война? Разве не убивают немцев каждый день? В этой войне существует единственный этический принцип: победа! Для победы необходимо использовать труд русских пленных? Значит, это этично. Для победы необходимо поддерживать моральный дух? Значит, этично наградить Веглера крестом «За военные заслуги» и неэтично признавать, что он совершил преступление против государства. Люди — пешки, Кер. Вы — пешка, и я — пешка, и поляк с фермы фрау Линг — тоже пешка. И пока я не убедился, что до сих пор не понимал, в чем настоящая этика… Государство должно уцелеть во что бы то. ни стало! Это этично. Государство существует не для наживы горстки людей вроде кольбергов или фон бильдерингов, хотя они уверены в обратном. Государство существует, чтобы выполнять свое расовое предназначение. И если люди не служат этой цели, — они аморальны… Вот почему будет повешен этот поляк, мой друг. — Баумер резко поднялся с места. — Я дам вам знать, когда он должен быть арестован. Я хочу, чтобы приказ исходил от вас, а не от меня. И я хочу, чтобы его провели по территории завода в наручниках.
Кер кивнул.
— Сообщите, если нападете на какой-нибудь след, — отрывисто сказал Баумер, — а я должен присмотреть за рытьем щелей. — Он вышел.
«Ну и ну, вот так речь! — подумал Кер. — Пожалуй, чересчур многословная, зато чрезвычайно чувствительная и поэтичная. Но неужели твоя национал-социалистская душа обеспокоена, партейгеноссе Баумер? Неужели тебя что-то тревожит? — Кер негромко засмеялся. — Нет, мой дорогой фанатик, я чую слабый аромат вины. Слишком много слов для чистой совести. Ради твоей новой этики ты забыл десять заповедей. Но тебе плохо спится, как женатому человеку в постели проститутки. Ха-ха! Ты считаешь меня тупоголовым сыщиком, но сколько я видел таких, как ты, кончивших свои дни на плахе! В последний момент все можно прочесть в их глазах: сознание вины, страстное стремление души к искуплению. Продолжай, мой дорогой фанатик. Старайся смыть с себя кровь словами. Все равно, пятно останется». — Тихонько напевая себе под нос, Кер полистал страницы своей черной записной книжки. — «О, эберты и штреземаны, — подумал он, — брюнинги и гинденбурги — все они исчезли без следа. А вскоре, быть может, исчезнут без следа и баумеры. „Сегодня вверх, а завтра вниз“, как говорится. Но керы — вот это стойкое племя! Нет, керы жили и будут жить! Они составляют костяк государства».
Кер нажал зуммер на письменном столе. В дверях тотчас же вырос эсэсовец Зиммель.
— Молниеносный Зиммель, будьте так добры — есть маленькое спешное дело. Через десять минут здесь должны быть следующие господа: Фриц Келлер, Хойзелер, Руфке, Пельц, Якоб Фриш, Вайнер, Эггерт. Часам к… — он взглянул на часы, — часам к восьми доставьте сюда эту женщину, фрау Линг. — Он бессмысленно усмехнулся. — И пусть на ней будет тот же свитер. К тому времени мне понадобится что-нибудь этакое, иначе меня сморит сон. Ну, валяйте, Молниеносный Зиммель. И смотрите, не потеряйте свои вставные зубы.
— Есть, герр комиссар! — довольно ухмыльнулся тот. — Хайль Гитлер!
Кер хмыкнул.
6 часов 35 минут утра.
Минут пять из заводских корпусов лился поток рабочих ночной смены. Мужчины, все как один, сворачивали к столовой. Женщины из деревни, работавшие на заводе, спешили к воротам, где ждали грузовики, которые отвозили их домой.
Доктор Цодер стоял у двери одной из проходных. Высокий, сутулый и хмурый, он оглядывал чумазые лица выходивших рабочих. Он искал пастора Фриша. Толпа стала редеть, а Фриша все не было, и Цодер решил отбросить осторожность.
— Вы знаете Якоба Фриша? — спрашивал он проходящих.
— Нет… — А какой он, такой высокий?… — Кажется, нет, — следовали неутешительные ответы.
Наконец почти последним вышел Беднарик, старый цеховой мастер. Слегка поколебавшись, Цодер окликнул его:
— Эй, доброе утро!
— Герр доктор! Доброе утро, хайль Гитлер, — почтительно ответил Беднарик.
— Хайль Гитлер, — торопливо повторил Цодер. — А я вас ищу. Как ваш стригущий лишай? Вам следовало бы показаться мне еще раз.
— Он так хорошо подсыхает, что я не хотел вас беспокоить. Та мазь, что вы мне дали…
— Не хотели беспокоить! Знаю я вас, баварцев. Для вас хуже нет, как показаться врачу, даже если это бесплатно. Нигде не чешется?
— Нет, герр доктор, нигде.
— На груди не появлялись новые пятна?
— Нет, доктор.
— Отлично. Бог даст, еще поживете. Кстати, мне нужно было бы увидеть одного пациента, он работает в вашем цехе. Он все старается улизнуть от меня, трус. Тут нужно маленькое хирургическое вмешательство. Фриш, Якоб Фриш. Я не видел его среди выходящих.
Беднарик заколебался.
— Вероятно, вы найдете его в административном корпусе.
— Что он там делает? Переводится в бухгалтерию?
Беднарик осторожно оглянулся и понизил голос.
— Тут у нас что-то неладно. Эсэсовец увел пастора в половине третьего, привел обратно в пять и снова забрал минут пятнадцать назад.
— Хм… — сказал Цодер, стараясь казаться спокойным. — Вы думаете он… а?
— Когда за ним пришли первый раз, я подумал самое худшее. Но потом узнал от… Словом, я слышал, что в главную контору вызывали многих. Там идет какое-то расследование. И знаете, что еще?
— Что?
— Вся дневная смена должна выйти на рытье щелей. Как вам это нравится? Срывают работу, ну и прочее. Должно быть, ожидают бомбежки. Как по-вашему?
Цодер пожал плечами.
— Ух! У меня все внутри дрожит, как кисель, — сказал Беднарик. — Вы были в Дюссельдорфе?
— Нет.
— Кошмар! В прошлую войну я воевал в окопах. Тоже несладко. Но сидеть на месте и ждать бомбежки…
— Не стоит тревожиться заранее, — перебил Цодер, стремясь поскорее уйти. — Между прочим, на вашем месте я бы не болтал об этом, — строго добавил он.
— Да что вы, герр доктор, ведь я… ведь я только вам…
— Да, да, понятно, — сказал Цодер, хлопнув его по спине. — Я не хочу, чтобы такой славный малый попал в беду — вот и все. Я-то вас не выдам.
— Спасибо, доктор.
Доктор придурковато ухмыльнулся и торопливо направился к административному корпусу. Его сильно встревожило то, что сказал Беднарик. Если Фриш взят на подозрение, — ему не стоит лезть в это дело. В конце концов, пастор — человек с прошлым. «Все же… все же, — подумал он, — ведь допрашивали и других. Если бы они что-то узнали о Фрише, ему не позволили бы вернуться в цех. И если вести себя осмотрительно…»
Цодер замедлил свой быстрый шаг. «Куда меня черт несет? Что за нелепость гоняться за Фришем? И вообще, зачем он мне?» Цодер растерянно остановился, все его мысли вдруг улетучились, взгляд стал бессмысленным. Он неслышно засмеялся. «Цодер, — сказал он себе. — Кончилась твоя музыка. Струны твои лопнули, дека треснула. Не пора ли убираться, да побыстрее? Скажем, чуть-чуть надрезать сонную артерию? Или подсластить ячменный кофе цианистым калием?.. Да, да. Тогда ты, наконец, спокойно отдохнешь».
Эта мысль вызвала у него веселую улыбку. В карманчике для часов он всегда носил с собой ампулку с цианистым калием и в последние дни с удовольствием думал о самоубийстве. Особенную радость доставляла ему мысль о том, чтобы убить себя где-нибудь в общественном месте — в заводской столовой, на политическом митинге или в городской церкви. Он забавлялся, думая о том, как всполошит людей его смерть. Он крикнет что-нибудь вроде «Я отравил суп» или «Водопровод отравлен» — и рухнет на землю, прямой, как доска. Ох, как они будут метаться, эти мыши! Начнется такая паника, какой не было со времен черной чумы…
«Ей-богу, перестань ты трепыхаться, словно курица с отрубленной головой, — сердито сказал он себе. — Ты решил повидать Фриша. Зачем? Из-за этого мерзавца Баумера, не так ли? Баумер придет в восемь часов. Ты должен решить, как поступить с ним и с. Веглером. Ладно, тогда ищи Фриша. Возьми себя в руки. Что с тобой делается в последние дни? Ты не можешь сосредоточиться на одной мысли больше пяти минут».
Когда он подошел к административному корпусу, дверь открылась и вышла группа людей. Среди них был Фриш.
Цодер пошел медленнее и нахмурился, ища какой-нибудь предлог, чтобы отозвать Фриша в сторону.
— Хайль Гитлер, — сказал он, подходя к рабочим.
— Хайль Гитлер, — ответило несколько голосов.
— Рано сегодня встали, герр доктор, — заметил старый Руфке.
— А, вот кого я ищу! — воскликнул Цодер, разыгрывая Удивление. — Герр Фриш, почему вы не пришли вчера, как я велел? Вы запустите болезнь, и она станет хронической. Вы не сможете работать. Вам нужна маленькая операция.
Пристально глядя на доктора, Фриш негромко ответил:
— Простите, доктор. Можно зайти попозже?
Цодер засмеялся.
— Знаю я вас! Стоит выпустить вас из рук — и вы не появитесь еще неделю. — Он махнул остальным. — Идите завтракать, друзья. Не ждите его. Я его теперь не отпущу.
Все, засмеявшись, зашагали дальше.
— Пойдемте со мной, — прошептал Цодер. Они пошли рядом. — Мне необходимо поговорить с вами сейчас же, — взволнованно объяснил Цодер.
— О чем?
— Об одном важном деле. Мне думается, вы знаете, о каком.
— Откуда мне знать? — сдержанно отозвался Фриш. Он не доверял Цодеру.
— У меня лежит один пациент. — Цодер быстро огляделся по сторонам. — Веглер.
— Ну и что же?
— Он совершил диверсию. Разве вы еще не знаете?
— А мне-то что?
Цодер рассвирепел.
— Да что это с вами стряслось? Разве вы переменили убеждения с тех пор, как мы виделись в последний раз? К чему эта игра?
Фриш глубоко перевел дух.
— А вы-то сами? Ваши последние слова были: «Убирайтесь к черту!»
— О, — сказал Цодер. — Так вот оно что. Вы мне не доверяете. Послушайте, не будьте дураком. Я обратился к вам потому, что… черт знает, я сам не понимаю почему. Мне нужен совет. В восемь часов я должен принять Баумера. Веглер в коматозном состоянии, понимаете? Баумер требует, чтобы я привел его в сознание.
— А вы это можете? — быстро спросил Фриш.
— Вероятно, смогу.
— Ну?
— Я не знаю, что делать, вот и все. — Цодер закусил губу. — Я понимаю, вы думаете, что я сумасшедший. Может, и так. Но у меня осталась последняя гордость — мой ум. Я стараюсь рассуждать здраво. Я человек науки. Все должно быть логично. Вот почему я пришел к вам. Вы думаете, я ваш единомышленник? Нет. Вы мне ничуть не нравитесь. От вас просто разит высокомерием. Мне и Веглер вовсе не нравится. Но я растерялся. Я ничего не могу решить сам, и моя гордость уязвлена… Ну, что же вы скажете?
Оба замолчали — мимо прошла группа рабочих с лопатами и кирками. Мысли Фриша бежали, обгоняя одна другую. Он и в самом деле считал Цодера сумасшедшим и хотя бы поэтому не доверял ему. Полгода назад, во время их последнего разговора, Цодер поделился с ним своей безумной мечтой о том, что наступит день, когда чума сотрет с земли всех немцев. И Фриш тогда ответил: «Прекрасно, друг мой, раз вы говорите все это всерьез, я вам тоже кое-что скажу… Либо возвращайтесь в сумасшедший дом, ибо только там вам и место, либо примите яд. Вы никому не нужны». «Убирайтесь к черту! — яростно огрызнулся Цодер. — Я достаточно нормален, чтобы донести на вас». — «О, да, — ответил Фриш, — в память вашей дочери вы будете теперь сотрудничать с гестапо. Прекрасно. Логическое следствие вашей ненормальности».
Но после того с ним ничего не случилось, и он убедился, что Цодер его не выдал. Однако с тех пор уже больше полугода они избегали друг друга. И сейчас Фриш остерегался откровенничать с человеком, уж во всяком случае, неуравновешенным. С другой стороны, если Баумер…
— Ладно, — быстро сказал он. — Я приду к вам в больницу. Но не сейчас. После завтрака.
— Пастор, откладывать нельзя, — нетерпеливо возразил Цодер. — Я уже вам сказал: Баумер придет в восемь.
Фриш покачал головой.
— Я должен явиться к завтраку как всегда. Сегодня ночью всех моих соседей по бараку допрашивало гестапо. И каждый смотрит на другого с подозрением. Если я не явлюсь, им покажется это странным.
— Сколько времени займет завтрак?
— Пятнадцать-двадцать минут. Я потороплюсь. В случае каких-либо расспросов — меня опять беспокоит та болезнь.
— Понимаю.
— Я хочу повидать Веглера. Это возможно?
— Не знаю. Это опасно.
— Я не спрашиваю вас об опасности.
— Зачем вы хотите его видеть?
— Это я скажу вам потом.
— Ладно, посмотрим. Я не знаю, придет ли он вообще в сознание.
— А он выживет?
— Состояние его не так плохо. Но он слишком долго не приходит в себя. Подозревается повреждение черепа, хотя наружных следов нет.
— Пока, доктор.
— Вы наверняка придете?
— Да.
Фриш повернул к столовой; Цодер глядел ему вслед. Неподалеку эсэсовцы выстраивали отряд рабочих с лопатами. Офицер что-то приказывал им. Цодер не слышал его слов, но знал, в чем дело: они готовились к налету английских бомбардировщиков. Крысы принялись рыть норы! Цодер неслышно засмеялся от удовольствия. В мозгу его вдруг возникла фраза из библии, как часто случалось в последние дни. Тридцать лет он не открывал библию, но сейчас тайком читал ее каждую ночь. Ветхий завет был проникнут гневом, и это ему нравилось. Хорошо бы тряхнуть этого эсэсовского офицера за плечи и выпалить ему в лицо:
«И господь услышал слова ваши, и разгневался, и поклялся, говоря: „Никто из людей сих, из сего злого рода не увидит доброй земли, которую я клялся дать отцам вашим…“».
«Нет, это не совсем логично, — весело подумал про себя Цодер. — Но подходит. Очень подходит. Они еще все испытают на своей шкуре, эти волки».
Внезапно он помрачнел. Ведь к Веглеру это не подходит. Веглер путал все карты. Да, к Веглеру это не подходит. «О, будь ты проклят, Веглер! — подумал он. — Почему ты не сыграешь в ящик? Тогда вес было бы в порядке. Твои прусские предки ждут тебя, свинья!»
Внезапно, словно марионетка, которую дернули за веревочку, он повернулся и торопливо зашагал к больнице.
6 часов 40 минут утра.
Сестра Вольвебер подняла голову и близоруко прищурилась на входящего Цодера. Она вытирала Веглеру лицо влажным полотенцем.
— Я вам нужна, доктор? — спросила она.
— Да. Я хочу начать обход, — ответил Цодер. — Пошли. Быть может, у меня будут распоряжения.
— Что вы, доктор, — кротко возразила она, — почему вы нарушаете распорядок? Сейчас не время обхода. Сейчас время завтрака. Обход в половине восьмого. Ведь так было всегда.
Ухмыльнувшись, Цодер низко поклонился.
— Ваше высочество, — сказал он, делая вид, что заикается от робости. — Если будет на то ваша милость, дозвольте объяснить: в восемь часов прибудет партийный руководитель Баумер. В семь часов придет человек с трещиной в прямой кишке — срочный случай. У нас война, мы должны уметь справляться с непредвиденными трудностями. Наше отечество в опасности! Хайль Гитлер! Идете вы или нет?
— Хайль Гитлер. Иду, иду, доктор. Извините.
— Сначала проверьте его пульс.
— Только что проверяла, доктор. Пульс — сто двенадцать, температура — тридцать восемь и одна, дыхание — двадцать четыре.
— И что же вам подсказывает арийская интуиция, ваше высочество? Не начинается ли перитонит?
— Вы смеетесь надо мною, доктор. Я ведь стараюсь выполнять свой…
— Положите ему на губы влажную марлю. Полагаю, никаких признаков сознания, иначе бы вы мне сказали.
— Лежит, как мертвый, доктор.
— Гм… Должно быть, мозговая травма, а? Иначе он бы уже скулил «дайте воды».
— Я тоже так думаю, доктор. Скотина! Он этого не заслужил. Ему следовало бы умереть от жажды. Пусть бы хоть помучился за свое злодейство!
— Совершенно верно, совершенно верно. Пусть расплачивается за грехи — как я.
— Как вы, доктор?
— Разве вы не замечали? — Он подошел к ней ближе. — Боли в спине. Вы хотите сказать, что я удачно скрывал их от вас?
— У вас болит спина, доктор? Я не знала…
— Ладно, ладно, будто вы не были замужем. В молодости я много шалил, сестра. — Он ущипнул ее за щеку. — Теперь, конечно, расплачиваюсь. Я уверен, оба ваши сына…
— Убирайтесь! — сказала она, хлопая его по руке. — Вы просто идиот!
— Как-нибудь ночью, ваше высочество, — сказал он, подмигнув, — как-нибудь ночью, моя красавица, я постучусь к вам в дверь. Мы заберемся в вашу непорочную постель — я и мой шанкр… — Цодер вышел из палаты. — Пошли, моя голубка.
Сестра Вольвебер улыбнулась, покачала головой и, кряхтя от ломоты во всем теле после бессонной ночи, пошла за ним с тазиком в руках. Закрыв за собой дверь и увидев на середине коридора длинную, тощую фигуру Цодера, она с гордостью подумала: «Да, он сумасшедший, но какое беззаветное внимание к пациентам! Какое счастье служить отечеству под руководством такого человека!» Тяжело переводя дух, она поспешила за ним.
Со стоном облегчения Вилли открыл глаза. Сестра Вольвебер пробыла в палате почти десять минут. Влажное полотенце приятно освежило его пылающий лоб и шею. Но надо было делать почти нечеловеческие усилия, чтобы лежать неподвижно. Никогда еще он не испытывал таких физических мук. Когда он пришел в себя, первые несколько часов все ощущения были притуплены наркозом. Он чувствовал боль и жажду, но все это было вполне терпимо. Рев шестичасового гудка, донесшийся с электростанции, как бы провел резкую грань. Впервые в жизни Вилли узнал пытку беспрерывной боли. И сейчас он понял, что его решение лежать молча быстро ослабевало. К чему? — стал думать он. Стоит произнести хоть слово — и доктор даст ему морфия. Планы английских самолетов не изменятся, если он заснет. Они либо прилетят, либо нет. Ночью ему удавалось отвлечь себя то одной мыслью, то другой, но сейчас жажда становилась невыносимой. Незадолго до того, как сиделка выжала несколько капель влаги из марли ему в рот, Вилли чуть было не начал кричать. К чему эти лишние страдания? — спрашивала его плоть. У плоти не было любопытства, у плоти не было ни гордости, ни ненависти, которые поддерживали бы ее. И от жаркого пламени, пожиравшего тело Вилли, его решимость стала таять, как воск горящей свечи.
Поддавшись боли и жалости к себе, Вилли слабо всхлипнул. Но слез не было. В его теле не осталось ни капли влаги. Сделав усилие, он поднял правую руку, сунул пальцы в рот и прикусил зубами. «Не сдавайся, Вилли, — твердила его гордость. — Думай о том, что будет, если прилетят английские самолеты. Тогда тебе и жажда будет нипочем».
«Воды! — вопила плоть. — Воды!»
А гордость отвечала: «Думай о чем-нибудь. Напевай про себя песенку. Думай о Кетэ или о Берте. Ты не должен сдаваться, Вилли. Ты никогда не выказывал особого мужества, так выкажи хоть сейчас, в свой последний день. Если бы ты лежал на поле боя, ты бы не стал рассчитывать на помощь врача. Ради бога, хоть немного мужества! Сейчас семь часов утра. Ночь уже прошла, пройдет и день. Тебе нужно подождать только до полуночи. Значит, пять… семнадцать часов. И тогда — либо прилетят самолеты, либо ты сорвешь повязку. Не будь же таким жалким трусом, Вилли».
Мысль о том, что он трус, возникла и стала точить душу Вилли час назад. Казалось, будто в нем два человека, и один из них — враг, старающийся сделать другому побольнее. И эти два человека боролись между собой за его гордость, за те крохи самоуважения, что в нем остались.
«Трус! — говорил враг. — Где и когда ты был мужественным?»
«Я сражался на войне», — отвечал Вилли.
«Сражался! Что за вздор. Ты все время трясся от страха, как и другие».
«Во всяком случае, я был порядочным человеком. Я жил честно. Я никому не причинил вреда».
«Честно? Когда ты сидел на той скамейке в парке, разве ты был честным? Разве ты предупредил мать того ребенка?»
«Человек может ошибаться. Я пошел к поляку — разве это было не мужественно? Я был готов помочь ему. Если бы поляк захотел, я бы сделал все, что обещал: достал бы ему еды и денег, отдал бы свои документы, выломал бы дверь сарая. Не моя вина, что поляк от этого отказался. А сигнал, зажженный мной для английских самолетов, — что это, разве трусость? Ведь это требовало мужества, разве не так? Я могу гордиться этим».
«Ну, ну, — презрительно сказал враг. — Ты много о себе воображаешь. Скажи мне, Вилли Веглер, как ты смотришь на свою жизнь? Хорошо ли ты ее прожил? Можешь ты оглянуться на нее без стыда? Всегда ли ты поступал разумно, думал ли ты о других?»
«Я ведь только человек, — бормотал Вилли. — Что ты от меня хочешь? Я не ангел. Теперь-то легко вспоминать прошлое и твердить, что я должен был поступать иначе…»
Вилли застонал, сообразив, что говорит почти вслух. Это очень опасно. Он должен следить за собой, иначе все пропало. Сиделка сказала, что температура у него тридцать восемь и одна. Значит, бреда быть не может и такой слабости нет оправдания.
«Ах, Вилли, Вилли, — бормотал он про себя. — Будь же гордым в этот свой последний день. Борись до конца. Тот поляк несчастнее, чем ты. Правда же, он несчастнее. Почему ты плачешь? Вчера Баумер вручил тебе крест „За военные заслуги“, — вот когда надо было плакать, а не теперь. Тебе сейчас нечего стыдиться за себя. Кое-что ты все-таки сделал. Ты это знаешь. И бог это знает тоже. А если бога нет, то узнают люди, по крайней мере некоторые. Где-то услышат, где-то, конечно, об этом будет написано. Ты веришь в это. Правда, Вилли?»
Стыд — коварная штука. За два дня до того, как Вилли совершил преступление против государства, он и не помышлял об этом. Он пошел в сарай Берты Линг не столько затем, чтобы помочь польскому пленному, сколько для того, чтобы успокоить свою совесть. И если бы поляк принял его помощь, возможно, этот единственный акт милосердия Вилли счел бы полным искуплением и потом закрыл бы глаза на окружающий мир. А может быть, и нет, — кто его знает.
Но поляк отверг его помощь. Это было так, словно священник отказал в утешении страждущему брату во Христе. И когда Вилли, спотыкаясь и ничего вокруг не видя, брел в темноте к баракам, он снова и снова повторял себе с бунтарской гордостью, что поляк был к нему несправедлив. Про себя он кричал небу, что он не животное, вроде Руди, что он неспособен купить человека за деньги, как Берта. В чем же его вина? — спрашивал он себя. Поляк считает, что он заодно с другими, — ведь это несправедливо. Поляк испугался; он не понял — вот и все.
Ни одно из этих опровержений не приносило ему облегчения. Его бурно колотившееся сердце чувствовало правду, которую не решался признать его разум. Как ни странно, но не кто иной, как Юлиус Баумер, помог ему разгадать головоломку и опрокинул последний, не слишком честный довод, который как самозащиту придумал его рассудок. И если где-то уже было предопределено, что на следующую ночь Вилли будет стоять на лугу и зажжет огонь, подавая сигнал врагам своей родины, то, конечно, было предрешено и то, что арбейтсфронтфюрер Баумер даст ему в руки трут.
Вернувшись в барак, Вилли лег на койку и всю ночь пролежал без сна, с открытыми глазами. Он закрыл их, лишь когда прозвучал гудок и зашевелились на койках его товарищи. Он не мог смотреть на этих людей. Он ненавидел их — и в равной степени был испуган этой ненавистью. Ведь он еще не потерял рассудок. Но, прислушиваясь к их голосам, он ощутил непреодолимое желание вскочить и, схватив за шиворот, изо всех сил столкнуть их лбами… хотя и понимал, что это безумие. Он сознавал, что мозг его начинает стучать, как неистовый мотор, что в нем мечутся дикие мысли. Он этого не хотел. Это его пугало.
От Келлера, как от ревностного партийного руководителя, не укрылось поведение Вилли. Заметив, что время идет, а Вилли еще валяется наг койке, он подошел и потряс его за плечи.
— Эй, Вилли, — ласково окликнул он. — Ты еще спишь? Пора вставать.
— Я не сплю, — отвечал Вилли, не открывая глаз.
— Выдохся парень, а? — радостно заметил старый Руфке, водя гребнем по своей красивой белой шевелюре. — Что ты, Келлер, в самом деле? Разве не понимаешь, он размечтался о своей бабенке? Ах ты, проказник! Видно, воскресенье кажется тебе слишком коротким, да?
— Ну, вставай, вставай, — сказал Келлер. — Ты завтрак прозеваешь.
— Я не хочу завтракать.
— Тебе что, нездоровится? — забеспокоился Келлер. Вчера вечером Келлера вызывали к арбейтсфронтфюреру Баумеру. В присутствии каких-то, видимо, очень важных шишек его попросили дать политическую характеристику Веглера, и он узнал, что Вилли решено наградить крестом «За военные заслуги». — Слушай, если ты болен…
Вилли не ответил.
— …я сейчас позову доктора.
Вилли открыл глаза и тупо уставился на Келлера.
— Я, Фриц, не болен. Я выйду на работу вовремя. Мне просто не хочется сегодня есть.
— Ладно, дружище, — ласково сказал Келлер. — Ну, пока.
Все ушли, и Вилли вдруг принял новое решение. Сначала он хотел было притвориться больным. Ему необходимо остаться одному и хорошенько все обдумать. Для него была невыносима мысль, что ему придется жить и работать бок о бок с этими поляками, с этими несчастными созданиями, которые ненавидят его и которых он из бессмысленной жажды отмщения тоже начинал ненавидеть. Он не сомневался, что, будь у него время спокойно подумать, он изобрел бы что-нибудь, чтобы его перевели на другой завод.
Предложение Келлера позвать доктора привело его в себя. Доктор осмотрит его и сразу поймет, что он симулирует. Одно такое темное пятно в личном деле — и прощай возможность перевестись отсюда. Нужно рассуждать здраво. Придется как-нибудь собраться с силами и вытерпеть соседство этих поляков еще несколько дней.
Придя к этому решению, он заставил свое усталое тело подняться. Пошарив в шкафу, он достал полотенце, кусок эрзац-мыла и бритву и поплелся через рощу к умывальной. Занятый своими мыслями, он не обратил внимания на то, что делалось вокруг. Роща была усеяна валунами; пять-шесть эсэсовцев, обливаясь потом, усердно красили в зеленую краску каждый валун. Если бы Билли заметил это, он решил бы, что это делается в целях маскировки. Вокруг завода постоянно шли такие работы, однако никогда этим не занимались эсэсовцы.
Войдя в просторную умывальню, он заметил, что даже внутренние стены красят краской несколько человек в черной форме, и только тогда заинтересовался этим.
— Что такое? — спросил он. — Тоже маскировка?..
— Не суйся куда не просят, — свирепо гаркнул один из эсэсовцев.
— Я… только… — удивленно пробормотал Вилли.
— Не трепли языком, если не хочешь попасть в беду, — сердито перебил его эсэсовец. — Знаю я эти шуточки! Вы, рабочие, не такие уж простаки.
Вилли не стал возражать и замолчал. Беда? Нет, он не хочет попасть в беду. Он никогда этого не хотел. Он начал даже раскаиваться в своем безумии, которое заставило его предложить документы поляку. Это навлекло бы на него настоящую беду. Пусть себе хоть весь завод красят в зеленую краску, он не станет спрашивать ни о чем.
Вилли побрился и подержал голову под краном, пока гудок не прогудел во второй раз; тогда он поспешил в кузнечный цех. Так как он не слышал, о чем взволнованно шептались рабочие за завтраком, то ничего не знал о событии, взбудоражившем весь завод: за ночь на валунах в роще и на стенах умывальной появилось множество антифашистских лозунгов.
В цехе происходило нечто необычное. Рабочие ночной смены, которые в это время всегда толпились у выхода, стояли рядами вдоль стен. Пленных поляков выводили из цеха под конвоем. Поляки из дневной смены не появлялись вообще. И, что было уже совсем странно, не успели рабочие дневной смены проработать у станков и получаса, как Гартвиг выключил главный рубильник. Машины внезапно застыли замертво. Грохот конвейеров умолк, и только флуоресцентные лампы горели, как всегда, заливая ярким голубоватым светом затихшую пещеру.
Через минуту выяснилось, в чем дело. Все взгляды устремились вверх, на галерейку — в одном конце ее открылась дверь, ведущая в соседний корпус, и вошло четыре эсэсовца. Стуча каблуками по решетчатому железу, они бойко прошли к центру галереи и стали навытяжку. За ними показался директор Кольберг с рассеянно-торжественным выражением на смуглом заросшем лице. А следом за Кольбергом шел Баумер. Рабочие поняли: предстоит митинг.
И, поняв это, они мгновенно насторожились. Настороженность была так осязаема, что Баумеру показалось, будто между ним и стоявшими внизу рабочими выросла глухая стена. Как хорошо он знал эти признаки — беспокойное шарканье подошв, напряженные фигуры, лица, глядевшие вверх, как застывшие глиняные маски. Ему. казалось, что, вздумай он протянуть руку, он ударится о твердую завесу враждебности. Эта мысль вызвала у него кислую усмешку. Он знал, что их волнует. Накануне, через час после того, как появились пленные поляки, к нему стали поступать донесения. «Четыре тысячи поляков, — шептались рабочие. — Черт возьми! Это значит, что четыре тысячи нас, немцев, возьмут в армию». На заводе работали люди лет сорока, сорока пяти и пятидесяти, и сколько бы ни было среди них членов партии, Баумер заранее ждал такой реакции. Большинству из них уже довелось побывать на фронте; в эту войну они предпочитали побеждать, сидя дома.
И так как Баумер был чуток к настроениям окружающих, он сразу стал настаивать на необходимости провести несколько митингов подряд.
— Было бы преступлением, — настойчиво внушал он Кольбергу, — провести этот набор в армию обычным путем.
Рабочие не ошиблись в своих догадках: секретный приказ, который Баумер получил две недели назад, предписывал через пять дней после прибытия поляков отправить в военные казармы тысячу немецких рабочих, а в течение следующего месяца представить еще три тысячи. И один только бог знает, сколько человек потребуется в дальнейшем.
Баумер видел в этом нечто гораздо большее, чем обучение новичков, которые встанут на место ушедших на фронт рабочих. Для него это выросло в политическую проблему, требовавшую ума и чуткости. Он чувствовал, что на него возложена моральная обязанность позаботиться о том, чтобы люди, уходившие с завода на фронт, шли туда с воодушевлением. Поэтому он представил Кольбергу тщательно разработанный план. Несколько недель назад, сообщил он директору, он обратился в министерство вооружений с просьбой разрешить награждение крестом «За военные заслуги» одного из заводских рабочих. Разрешение уже получено, и он только ждал подходящего случая. Теперь этот случай представился. Прежде всего надо наградить кого-то крестом. На этом митинге не будет сказано ни слова о призыве в армию. Рабочие, конечно, почувствуют большое облегчение и будут довольны. Но на следующий день будет второй митинг, на котором им объявят о призыве. После этого Веглер, простой рабочий, награжденный крестом, вызовется добровольцем.
— Ясно вам? — спросил Баумер Кольберга. — Вы поняли?
— Разумеется, понял, — холодно ответил Кольберг. — Из поколения в поколение немцев призывали соответственно году рождения. Вы заводите новый порядок. Конечно, я понял — это великолепно! Вы должны предложить свою выдумку генеральному штабу.
— Глупости, — возразил Баумер. — Не искажайте моих слов. Само собой, мы будем принимать во внимание год рождения при дальнейшем отборе. Нам придется проверять и степень квалификации, не правда ли? И здоровье также. Я предлагаю только одно: давайте сделаем так, чтобы этот набор в армию был не мрачным событием, а демонстрацией патриотизма. Раз наш человек вызовется добровольно, за ним последуют и другие. Главное, чтобы новобранцы ушли с завода весело, с уверенностью в победе. Теперь-то вы понимаете, Эдмунд?
— Понимаю, понимаю, — ответил Кольберг. И хотя все это казалось ему страшной чепухой и бессмысленной тратой рабочего времени, он, как всегда, уступил Баумеру, учитывая его партийное положение.
А сейчас Баумер с кривой усмешкой смотрел вниз, на рабочих кузнечного цеха, и соображал, с чего начать. После его разговора с Кольбергом в заводскую жизнь вторглось нечто новое и крайне неприятное — в роще и на стенах умывальни были обнаружены подрывные лозунги. Об этом тоже надо будет поговорить сегодня. До того как поступили донесения, эти лозунги успели увидеть очень многие, и очень многие уже слышали о них. Поэтому нельзя было обойти молчанием эти признаки подпольной деятельности.
Баумер молча глядел на рабочих, а рабочие молча глядели на галерею, на чуть заметно усмехавшегося арбейтсфронтфюрера, на двух техников, устанавливавших микрофон, по которому речи будут передаваться во все заводские корпуса. И когда Баумер шагнул к перилам и поправил перед собой микрофон, по цеху, словно шелест ветра, пронесся вздох. «Ну вот, начинается, — мелькнула одна и та же мысль почти у всех мало-мальски здоровых рабочих. — Вот оно, никуда от этого не денешься». И с напряженными непроницаемыми лицами они покорно ждали решения своей судьбы. «Ничего не поделаешь — война, — думали они. — Выбора у нас нет».
Баумер начал тихо, своим обычным серьезным тоном:
— Граждане немецкого государства! Сотоварищи по великой индустриальной армии! Сегодня мы собрались ради необычного случая…
В толпе снова пронесся вздох.
— Весь мир содрогается при виде наших побед. Сами посудите, в наших руках вся Европа. Мы почти овладели русским колоссом, проникнув в глубь страны на полторы тысячи километров. Ныне над далеким городом на Волге мы занесли острый меч, который освободит Европу от большевистской угрозы. А Англия? — В голосе его послышалась насмешка. — Страна летчиков и империалистов? Англия, дрожа от страха, ждет дня расплаты, ждет нашего гнева и того возмездия, которым грозил ей фюрер после бессмысленных бомбежек наших городов.
Баумер сделал паузу, потом заговорил очень тихо; красивое лицо его засветилось от гордости.
— Я спрашиваю вас, каким образом все это стало возможно? Наши враги, ломая руки, ищут объяснения, но так как они не только тупоголовы, но и морально развращены, им никогда не додуматься до истинной причины. «Танки, — говорят они, — самолеты, военная стратегия». Дурачье! Не металл, не нефть и не золото побеждают в войне. Это все есть и у наших врагов. Нет, войны выигрывают люди, только люди! — Голос его зазвенел от гордости. — И не всякие люди побеждают в войне, а только те, у кого есть великая цель и кто готов ради этой цели на любые жертвы.
Он остановился — национал-социалисты зааплодировали. Переждав, Баумер с воодушевлением сказал:
— Сегодня мы будем чествовать героический немецкий дух. Всем нам известно о блестящих подвигах наших солдат. Мы аплодируем им. Но иногда мы забываем о подвигах в тылу. Мы думаем о наших лишениях, о карточках, о длинном рабочем дне, забывая, что это не только лишения, но и великолепная гарантия победы. Без нас немецкие армии не могли бы сражаться в глубине России. Без того бесконечного потока боеприпасов, которые производим мы, немецкий солдат сражался бы не под Сталинградом и Каиром, а под Дрезденом, Берлином и Штеттином. Но позвольте вас заверить: если мы порой забываем о тыле, то фюрер никогда не забывает. И сегодня фюрер хочет почтить наградой представителя тех рабочих и работниц, которые самозабвенно сражаются на заводах, в нашем тылу. — Баумер повысил голос. — Вилли Веглер! Будьте добры, расстаньтесь с вашей машиной и поднимитесь сюда.
По кузнечному цеху пронесся недоуменный шепот. Те, кто знал Вилли, обернулись в его сторону, те, кто его не знал, с любопытством оглядывались вокруг. Но Вилли словно застыл возле парового молота, неподвижный, как чудовище, которым он управлял. Молчание затянулось и становилось неловким.
— Веглер! — снова сказал Баумер в микрофон. «Быть может, кто-то что-то напутал и этого человека здесь нет?» — подумал он.
Вилли не двинулся с места. Слова Баумера звучали в его ушах, а в мозгу метался тревожный вопрос: «Меня? Он вызывает меня?»
К нему быстро подошел Гартвиг.
— Веглер, — тревожно прошептал он. — Ты что, не слышишь? Ступай наверх.
Под общий смех Вилли бросился к лестнице, ведущей на галерейку. Баумер, довольный и слегка растроганный, следил за ним глазами. Очевидно, он скромен, этот человек: он не мог поверить, что именно ему выпала такая честь.
Небольшая группа улыбающихся чиновников расступилась, пропуская Вилли, который торопливо взобрался на галерею. Он остановился перед Баумером, глядя на него с высоты своего роста. Рядом с красивым стройным арбейтсфронтфюрером Вилли выглядел типичным заводским рабочим. В замасленной спецовке, с обнаженными мускулистыми руками, опущенными вдоль тела, он казался Баумеру живым воплощением завода — безыменной массы людей и машин. Баумер был в восторге от того, что их выбор пал именно на этого человека.
— Веглер, — произнес он мягко и торжественно, но не забывая говорить в микрофон. — Мне выпала честь выразить вам уважение фюрера, а в вашем лице — и всем мужчинам и женщинам, работающим на нашем заводе.
Гартвиг зааплодировал, к нему присоединились и остальные. Баумер выждал, пока не воцарилась тишина.
— Вас отметили, Вилли Веглер, как образцового рабочего этого огромного танкового арсенала. — Баумер перевел взгляд на рабочих внизу. — Позвольте мне рассказать вам немного об этом человеке, Веглере, который так скромно стоит рядом со мной. Веглеру сорок два года. Юношей он сражался в прошлой войне. Потом долгие годы спокойно и скромно трудился и воспитал прекрасного сына. Этот сын двадцати лет погиб в Норвегии за фюрера и отечество. А через несколько месяцев жена Веглера, его любимая подруга, с которой он прожил более двух десятков лет, погибла в Дюссельдорфе во время бомбежки. Я рассказываю вам обо всем этом потому, что даже те, кто близко знает Веглера, вероятно, не догадываются о том, какие испытания выпали на долю этого человека. Но Веглер не из тех, кто любит жаловаться. Он не нытик. Если он ожесточился, то знает, против кого — против врагов нашей родины. К такому заключению пришел Веглер. Он решил это про себя, молча. Ни слез, ни громких слов — просто молчаливая решимость.
Баумер на мгновенье остановился. Веглер с безучастным видом смотрел на железный решетчатый пол галереи. Это слегка удивило Баумера. Он ожидал хоть какого-то отклика на свои прочувствованные слова.
— Соратники-рабочие! — продолжал он, повысив голос. — Вот это и есть немецкий национальный характер. Это не политическая закалка. Вилли Веглер еще не вступил в национал-социалистскую партию. Он переносит испытания так мужественно потому, что его сердце — чисто немецкое сердце, а его кровь — чисто немецкая кровь. И родина ему дороже всего на свете. — Баумер незаметно начал впадать в пафос. — И поэтому сегодня мы чествуем этого человека. Мы чествуем сорокадвухлетнего рабочего, который добровольно, не дожидаясь просьб, взял на себя одну из самых тяжелых работ на заводе — работу у парового молота в этом цехе. В течение семи месяцев, не пропуская ни одного дня, не опаздывая ни на минуту, не произнеся ни одного слова жалобы, Вилли Веглер отважно сражается с этой машиной, которая подорвала силы многих людей помоложе, чем он. И если сегодня наши танки сметают с лица земли русские укрепления под Сталинградом, то только потому, что Вилли Веглер и вы, пятнадцать тысяч рабочих на этом заводе, отлично выполняете свой долг.
Баумер быстро обернулся. Один из эсэсовцев, шагнув вперед, протянул ему маленькую плоскую коробочку.
— Вилли Веглер, мне выпала честь вручить вам от имени фюрера крест «За военные заслуги». Это символ благодарности фронта тылу. Ведь это вы обеспечиваете нашим войскам победу.
Баумер приколол крест на грудь Вилли; внизу в цехе громко зааплодировали. Один из техников быстро переключил микрофон, и стены кузнечного цеха внезапно задрожали от громовых аплодисментов, доносившихся через репродуктор из других корпусов.
Баумер смотрел на Веглера, скрывая за улыбкой неясную тревогу. Он уже начинал опасаться, что этот Веглер просто болван. Даже сейчас на лице его не было и признаков взволнованности. Любой человек на его месте улыбался бы или прослезился, если он сентиментален, и вообще выразил бы хоть какие-нибудь чувства. А этот стоит, как статуя или как глухонемой, который не понимает, что происходит вокруг. Неужели у него одни мускулы и никаких мозгов, у этого молчаливого человека, которого они избрали в герои? Скверно, если он окажется круглым идиотом и не сможет завтра обратиться с речью к рабочим.
Аплодисменты стихли. Баумер медленно повернулся к Вилли, строго глядя ему в лицо, и негромко произнес:
— Вы не хотите что-нибудь сказать нам, Веглер?
В наступившей тишине Вилли молча открывал и закрывал коробочку, где лежал крест. Он был слишком ошеломлен и не мог собраться с мыслями.
— Ну? — сказал Баумер с беспокойным смешком. Он был положительно смущен. — Вы так потрясены этой честью, что не можете произнести ни слова?
Вилли, не отрывая глаз от пола, открыл рот, как рыба, вынутая из воды, потом закрыл его и открыл снова.
— Прошу вас… я бы… позвольте мне…
— Ну, ну? — подбодрил его Баумер. — Говорите же.
— Позвольте вернуться к молоту… Я бы хотел… пожалуйста…
Наступило неловкое молчание. Потом Баумер, глубоко взволнованный этим ответом, который он понял по-своему, подскочил к микрофону и схватил его обеими руками.
— Вы слышали? «Позвольте мне вернуться к молоту!» У этого трудового героя одна только просьба: пустите меня строить танки — я хочу снабжать оружием своих кровных братьев на фронте! — В голосе Баумера звенело ликование. — Его устами говорит единство немецкого народа, друзья мои! Одни из нас состоят в партии, другие нет, но все мы национал-социалисты. И если наши враги все еще не понимают нашего единства, мы сумеем нм растолковать. Они убедятся в этом на горе себе.
Гартвиг внизу начал было аплодировать, но Баумер, увлекшись, уже не мог остановиться. Патриотизм Веглера начисто опроверг его сомнения в искренней лояльности среднего немецкого рабочего. Он был опьянен этим проявлением патриотических чувств.
— Я должен еще кое-что сказать вам о нашем единстве, друзья мои. Знаете, что говорили наши враги, когда началась война? Они говорили: немецкие рабочие ненавидят национал-социалистскую партию, они откажутся воевать. Заводы будут выведены из строя саботажем. А что говорили мы? Мы говорили, что национал-социалистская партия завоевала доверие немецких рабочих. Мы говорили, что после тысяча девятьсот тридцать третьего года был создан новый немецкий народ. Что у нас нет классов и мы все братья, но братья по крови. И что же? — с ликующей гордостью спросил он. — Кто был прав, враги или мы? Ответьте же мне.
Внизу тотчас же раздались крики:
— Мы! Мы!
— И где у нас было дезертирство? — продолжал Баумер. — В сражениях за Норвегию или Францию, или, может быть, в Дюнкерке?
Внизу визгливо захохотали.
— Или во время нашего полуторатысячекилометрового продвижения в глубь России? Большинство наших солдат — рабочие или сыновья рабочих. Разве они дезертировали?
— Нет! Нет!
— Вот ответ нашим врагам! — кричал Баумер. — И ответ тем презренным клопам, которые ползали по заводской территории вчера ночью, делая свое жалкое дело. Быть может, не все из вас знают, о чем я говорю. Я скажу вам прямо: вчера ночью — ведь такие клопы могут действовать только под покровом темноты — на одной-двух стенках были намалеваны подрывные лозунги. И такие же лозунги, как помет, испачкали один-два валуна в роще. Многие из моих партийных соратников взволновались. «Это ужасно», — говорили они. «Нет, — ответил я, — ничего ужасного тут нет. Это значит только, что в нашем немецком доме еще осталось немножко клопов. Ну что ж, если мы их поймаем, то раздавим. Если не поймаем — потому что наш дом велик, а клоп крохотный, — так пусть себе иногда пачкают своим дерьмом какую-нибудь стенку. Все равно им от этого будет мало проку». — Внизу захохотали и зааплодировали. — Верно? — спросил Баумер.
— Верно! — последовал ответ.
— И еще одно: разве мы порабощаем других? Или, наоборот, освобождаем все нации от гнета евреев и коммунистов, вызволяем их из большевистского и капиталистического плена?
— Правильно! — заорал кто-то.
— Вы — немцы, — исступленно крикнул Баумер, — и вы должны понимать: скоро везде воцарится новый и справедливый порядок. И не кто иной, как мы, принесем его миру. Эта война — борьба между старым и новым. И либо погибнет старое, либо погибнем мы. А если погибнем мы, то предупреждаю вас: исчезнет не только национал-социалистская партия, но и все мы, вы, весь народ, все государство, потому что наши враги поклялись нас уничтожить. Но мы не погибнем, заверяю вас. Восемнадцатый год никогда не повторится! Когда война окончится победой, для нас начнется новая, чудесная жизнь. Ясно вам, друзья мои?
— Ясно, ясно! — ответил десяток голосов.
— Ну, а как же быть с этими польскими пленными? Разве у нас есть основания жалеть их? Разве мы их просили затевать с нами войну? Нет! Эти ничтожные прихвостни англичан потеряли право иметь свое государство. В будущем такими народами будут управлять те, кто заслужил право управлять. Это тоже вам ясно?
— Ясно, ясно!
— Значит, так тому и быть! — страстно воскликнул Баумер. — Это наш ответ всем клопам на свете… Это всё, друзья мои, и в грядущие дни помните о стойкости и патриотизме Вилли Веглера. А теперь — за работу. Старшие мастера всех корпусов, включите электроэнергию. Хайль Гитлер! Да здравствует победа! Зиг хайль!
— Хайль! — привычно гаркнул хор голосов внизу.
— Зиг…
— Хайль!
— Зиг…
— Хайль!
Баумер опустил руку. Шеренги распались, рабочие направились к своим машинам, и кузнечный цех сразу же вошел в повседневную жизнь. Баумер повернулся к Вилли, его потное лицо сияло от удовольствия.
— Пройдемте ко мне, Веглер, — прошептал он. — У меня есть для вас одно дело…
Всего двадцать четыре часа прошло после этого митинга в кузнечном цехе, а сейчас Вилли Веглер лежал на больничной койке, сжигаемый жаждой, с распухшим языком, с потрескавшимися губами и с пульсирующей болью в животе и паху. Он вспомнил, как Баумер крикнул в микрофон: «Вилли Веглер! Будьте добры, расстаньтесь с вашей машиной и поднимитесь сюда», и на несколько секунд он перестал ощущать боль и жажду — так сильна была захлестнувшая его душевная боль, вызванная этим воспоминанием… Он вспомнил ту мучительную мысль, что пронзила его, как молния, когда у него на груди заблестел приколотый Баумером крест. В то мгновенье Вилли понял наконец горькую истину, что он тоже виноват и виноват не меньше всех остальных. Что, верно служа паровому молоту, он помогал порабощать этих поляков… Что он вместе с Руди привез Берте Линг свитер расстрелянной женщины. Что и он купил на городской площади поляка за семнадцать марок и что добросовестный труд и молчание сделали его со-участником этих преступлений и теперь он тоже запятнан навеки.
И сейчас Вилли заплакал от стыда. Он плакал и с ненавистью говорил себе: «Все эти годы, когда ты так высоко держал голову, когда ты считал себя честным человеком, ты был не столько честен, сколько слеп. С каждым годом слепота твоя росла. Все эти годы, когда ты говорил Рихарду и его жене: „У нас с вами разные принципы“, какие же принципы были у тебя? „Я не сторож брату моему“, — вот твой принцип. И кончилось тем, что тебе нацепили крест на грудь и ты стал хозяином рабов. И теперь ничего уже не поправишь. Ты помогал убивать людей, попавших в руки немцам. Ты помогал бомбить города, разрушенные немецкими самолетами. Вот чем кончилась твоя честная жизнь, Вилли Веглер!»
Он плакал и в тоске, в жару начинал говорить вслух.
— Господи, — молился он, — сделай так, чтобы прилетели английские самолеты. Пусть они разбомбят завод. Дай мне дожить до этой минуты. Дай мне сделать хоть одно дело за всю мою жизнь! Молю тебя, господи. Ведь в душе я хотел, чтобы жизнь сложилась совсем иначе,
6 часов 55 минут утра.
Капитан Шниттер, опираясь на трость и сильно раскачиваясь при каждом шаге, как все, кто ходит на протезе, вошел в приемную арбейтсфронтфюрера.
— Доброе утро, синеглазка, — сказал он телефонистке. — Какие волнующие события принес нам этот летний день?
Фрида, не оборачиваясь, усмехнулась и сказала в трубку: «Соединяю». Потом повернулась к смеющемуся красивому офицеру.
— Ровно никаких, — ответила она. — Тихо, как на кладбище. Только я работаю уже шестнадцать часов подряд, и если моя сменщица задержится, я просто свалюсь.
— Бедняжка Фрида, — сказал капитан. — Будь я на месте Блюмеля, я бы сумел позаботиться о своей подружке. Когда же наконец вы его бросите и возьмете меня?
— В ту же минуту, когда родится ваш второй ребенок, капитан. Как себя чувствует ваша жена?
— Прекрасно. Прекрасно. Мне нужно видеть Баумера.
— Есть, капитан! — Она воткнула шнур в ячейку. — У него сейчас герр Кольберг… Вас хочет видеть капитан Шниттер… Надеюсь, ваша зенитная батарея смазана маслом, капитан?
— Безусловно. Улыбнитесь мне, Фрида.
Она сделала усталую гримасу.
— Это не улыбка. В летнее утро такая хорошенькая девушка, как вы… Ведь даже моя жена и та… — Он вежливо повернулся к Баумеру, показавшемуся в дверях кабинета.
Баумер выглядел усталым и озабоченным. Раскачиваясь на ходу, Шниттер двинулся ему навстречу.
— В чем дело? — тихо спросил Баумер. Он держался напряженно и сосредоточенно, как человек, который старается сберечь оставшиеся силы.
— Прибыли экскаваторы для рытья ям под машинное оборудование. Нужны рабочие, чтобы доделывать остальное…
— Понятно, — нахмурился Баумер. — Герр Кольберг, — сказал он через плечо, — можно вас на минутку?
Из кабинета вышел Кольберг. Под темным налетом отросшей щетины лицо его было серым, как у больного язвой желудка.
— Вот в чем дело, — сказал Баумер. — Капитан Шниттер говорит, что прибыли экскаваторы.
— Какие экскаваторы? — рассеянно спросил Кольберг. Его острая память сегодня совсем отказывалась служить ему. На территории завода рабочие рыли щели, и это зрелище вконец расстроило директора.
— Мы же с вами говорили об этом всего полчаса назад, — раздраженно ответил Баумер, — по телефону.
— Разве речь шла об экскаваторах? Не помню.
— Но послушайте, — еле сдерживаясь, сказал Баумер. — Вы же хотели вырыть ямы, чтобы на случай налета спрятать какие-то ваши особенные станки!
— Ах да… Ну?
— Я сказал, что я добуду для этого дела экскаваторы.
— Да, разумеется. Простите меня. Что это со мной сегодня? Совсем ничего не помню. Значит, экскаваторы уже… Это замечательно.
— Два уже приступили к работе.
— Великолепно. Вы очень распорядительны, Баумер.
— Дело вот в чем, — сказал Шниттер. — Слой земли над ямами, конечно, укроет ваши станки, но этого недостаточно. Нужны мешки с землей, камуфляжная сетка, куриные перья, проволока. Понадобятся рабочие руки. Сооружение большое и сложное, за день тут не справиться.
— Как насчет рабочих ночной смены? — обратился Баумер к Кольбергу.
Директор ожесточенно затряс головой.
— Если они целый день будут копать, то с таким же успехом можно совсем остановить завод вечером. Вы забыли, ведь приезжает герр фон Бильдеринг.
— Да мне-то все равно, — возразил Баумер. — Если вы не станете заботиться о своих станках, то я — тем более.
— А почему нельзя использовать рабочих дневной смены?
— Они копают щели для людей.
— Пусть сначала выкопают ямы.
— Нет! — отрезал Баумер. — За безопасность людей отвечаю я. Пока не будут выкопаны щели, они не возьмутся ни за что другое.
— Ладно, — со вздохом уступил Кольберг. — Пошлите рыть ямы ночную смену. Придется остановить завод на двадцать четыре часа. Как все это глупо! Бомбить нас не будут, и ничего этого не нужно, я уверен. А вы, капитан?
Капитан Шниттер улыбнулся с плохо скрываемым презрением.
— Сказать по правде, нет.
— Послушайте, — сказал Кольберг, — я не говорю, что мы не должны принимать меры предосторожности. Но вся эта спешка — это же просто истерика… Я мыслю так: предположим, англичане видели сигнал предателя. Все равно они не станут бомбить без разведки. Это невозможно.
— Герр директор, — негромко сказал Шниттер, — предположим, вы командуете британскими воздушными силами. Вам докладывают, что в таком-то месте замечен сигнал. Как бы вы поступили?
— Да так, как я сказал: послал бы разведку. Англичане не дураки. Откуда они знают, например, что этот сигнал не трюк с целью завлечь их в зенитную ловушку? Кроме того, налеты планируются заранее.
— Верно, — ответил Шниттер. — Тем не менее, стрела указывала на лес, не забудьте. Один из способов проверки — это разведка. Но разведкой вы невольно предупреждаете противника. Второй способ — быстрый налет с зажигательными бомбами. Поймите меня, я не ожидаю форсированного налета без предварительной разведки, но пробный вылет «москитов» — это вполне осуществимо. Все зависит от умонастроения британской авиации. Позволю себе напомнить вам Клаузевица: «Основной принцип войны — внезапность». А ведь англичане тоже читают Клаузевица.
— Значит, вы думаете, что ночью будет налет? — с нескрываемой тревогой спросил Кольберг.
Шниттер опять презрительно улыбнулся.
— Вообще говоря, нет. Я просто прикидываю возможности.
— Есть еще какие-нибудь вопросы? — нетерпеливо перебил Баумер.
— У меня — нет, — ответил Кольберг. — Между прочим, вы добились грузовиков?
— Пока нет.
— Ах, господи…
— Прошу вас, — перебил Баумер, заливаясь краской, — не все сразу. Очень вас прошу. Черт возьми! Ведь ямы же еще не готовы. Свое дело я сделаю, можете быть уверены. Ямы будут глубокие, в них будут деревянные настилы, чтобы грузовые машины могли съехать вниз. Грузовики будут круглые сутки дежурить у каждого цеха, который вы укажете. Вам остается только организовать погрузку станков. Делайте ваше дело, а я займусь своим. И не дергайте меня, ради бога.
— Хватит, хватит, — понизив голос, надменно сказал Кольберг. — Что с вами? При телефонистке… Неужели вы не можете держать себя в руках? — Он повернулся на каблуке и широкими шагами вышел из приемной.
Баумер поморщился от раздражения и усталости.
— Послушайте, мне сейчас некогда, — тихо сказал он Шниттеру. — Посидите здесь с Фридой, пожалуйста. Она знает, кому позвонить, чтобы вызвать рабочих ночной смены и достать нужные вам материалы.
Капитан кивнул.
— Вы слышали, Фрида? — спросил Баумер.
— Да, герр Баумер. Я знаю, кому позвонить.
— Я буду у комиссара гестапо Кера.
— Герр Баумер… — неуверенно начала Фрида.
— Да?
— Мне очень неприятно беспокоить вас в такое время…
— Вы никогда не беспокоите меня, Фрида, — сказал Баумер со вздохом. — Вы одна из немногих, в чьем спокойствии я могу быть уверен. Кроме капитана. Вас никогда ничего не беспокоит— правда, Франц? Ну так в чем же дело, Фрида?
— Меня должна сменить Марта Гутман. Ее до сих пор нет, а она никогда не опаздывает. Я работаю уже много часов без перерыва — я не жалуюсь, герр Баумер, но когда я очень устаю, то начинаю ошибаться. Если бы мне хоть несколько часов поспать…
— Вы звонили Марте?
— У нее на ферме нет телефона.
— Скажите Зиммелю, пусть пошлет за ней машину.
— Спасибо, герр Баумер, — благодарно улыбнулась Фрида.
— Что за улыбка у этой девушки! — воскликнул Шниттер. — Видали вы такую улыбку, Юлиус? Разве не прелесть?
Баумер усмехнулся.
— Перспектива бомбежки вас веселит, Франц? Опять есть чем заняться после семимесячной передышки?
— Врать не стану, — ответил капитан, — мне не так уж весело. Дело в том, что я еще не опомнился от бомбежки в Смоленске. Между прочим… мне кажется, настроение рабочих оставляет желать лучшего. Они копают эти щели с видом могильщиков.
— Знаю, — проворчал Баумер. — Мне уже докладывали. Я устрою митинг пораньше, в десять пятнадцать.
Шниттер кивнул, и Баумер направился к двери. На пороге он столкнулся с Мартой Гутман.
— Вот и вы наконец! — воскликнул он. — Именно сегодня не надо было опаздывать. Ну, ничего. Садитесь за работу.
Он хотел было выйти, но Марта дотронулась до его плеча.
— Герр Баумер, — сказала она тихим, сдавленным голосом.
— Да? — Он пристально взглянул на нее. — В чем дело? У вас нехороший вид.
— Да, герр Баумер, — ответила Марта, и голос ее задрожал. — Простите, что я опоздала. Я пришла… попросить вас дать мне сегодня выходной.
— Слушайте, дитя, — хрипло ответил он, — если вы могли прийти, значит, сможете и работать. Сегодня вы здесь нужны. Возможно, нас будут бомбить. Фриде необходимо немножко поспать, а потом вы обе будете дежурить у коммутатора.
— Бомбить? — повторила Марта, широко открыв глаза.
— Да. Понятно вам? А теперь…
— Но, герр Баумер, я не больна… У меня особенный случай.
— Марта, я спешу.
— Прошу вас, герр Баумер. — Она расплакалась. — Мой муж убит, я недавно узнала.
Баумер прикусил губу. Он поколебался, потом обнял одной рукой рыдающую девушку и провел ее в свой кабинет. Притворив ногою дверь, он усадил Марту на стул и дал ей воды. Она выпила, держа стакан дрожащими руками.
— Когда вы узнали об этом? — мягко спросил он.
— Вчера вечером, герр Баумер. Он был в Африке.
— Да… Слушайте, Марта. Вам будет нелегко, как бы вы ни держались. Но я вас уверяю, самое лучшее средство: зажать себя в кулак и работать изо всех сил.
— Знаю, герр Баумер. Вы правы, я знаю, — ответила она сквозь рыдания. — Я буду работать. Но только сегодня… Это так важно для меня — я хочу пойти в церковь.
— В церковь? — удивленно переспросил Баумер.
— Я все понимаю, — тоскливо пробормотала Марта. — Я сама не знаю, почему меня туда тянет. Но я хочу пойти.
— Я не знал, что вы религиозны. Вы ведь руководитель отряда «Гитлерюгенда», не так ли?
Марта, вся дрожа, кивнула головой.
— Я не была в церкви пять лет. Я сама не знаю, почему мне хочется в церковь. Но я чувствую, что должна пойти. Он лежит где-то, может быть, даже не в могиле. Если моя молитва хоть немного ему поможет…
— Не поможет, — резко сказал Баумер. — Вы сами знаете, что не поможет. Это глупости. У вас просто истерика. Ходите себе в церковь сколько угодно, мне наплевать. Но сегодня вы должны работать. Черт возьми, девушка! Мы ждем бомбежки, надо подготовиться.
— Мне все равно! — дико закричала Марта. — Пусть его разбомбят, ваш завод, какое мне дело! Мне теперь незачем жить. Боже мой, вам даже не понять, как я его любила!
— Ну, Марта, успокойтесь. Ваш муж умер как солдат, и вы должны быть стойкой.
— Не хочу я быть стойкой, — рыдала девушка. — Верните мне моего мужа. Боже мой! Зачем нам эта война? Что она нам дает? — Ее лицо вспыхнуло. — Не все ли мне равно, возьмем мы Египет или нет? На что мне этот Египет? Пусть себе важные шишки в Берлине…
— Марта! — строго перебил он.
— Это правда, правда! Вся Африка не стоит моего мужа…
Баумер схватил ее за руку. Губы его побелели.
— Замолчите! — резко приказал он. — Прекратите эти разговоры! Кто-нибудь услышит, и вас арестуют.
— Ох! — крикнула она. — Пустите руку, мне больно.
— Вы слышали, что я сказал? Я нарочно делаю вам больно. Вас надо привести в чувство. — Он отпустил ее руку. — Думаете, вы единственная женщина, у которой убили мужа? Война есть война. Не знаю, что у вас там было до сих пор в голове, но если что и было, так немного. Вот, значит, каковы ваши убеждения? Вы считаете, что фюрер зря ведет эту войну?
— Нет, нет, — задыхаясь от слез, сказала она.
— Тогда возьмите себя в руки.
— Если бы вы только отпустили меня… на сегодня.
— Нет! — резко бросил Баумер. — Именно сегодня вы обязаны работать. Вы останетесь здесь. Я ухожу. Надеюсь, когда я вернусь, я застану вас за работой.
Он вышел из кабинета, закрыл за собой дверь. Подойдя к коммутатору, он сказал Фриде:
— Пусть Марта побудет одна минут десять. Потом пойдите к ней и скажите, чтобы она принималась за работу. Посидите с ней немножко, пока не убедитесь, что она владеет собой. Потом поспите несколько часов.
— Хорошо, герр Баумер.
— А если Марта скажет что-нибудь такое, чего не следует говорить, сообщите мне.
— Что вы имеете в виду, герр Баумер?
— Вы сами поймете, что я имею в виду.
С суровым выражением лица он пошел по коридору. Поднося сигарету ко рту, он заметил что рука его дрожит. Губы его сжались в тонкую полоску. Марта вывела его из себя. Полгода она была его секретаршей; он считал ее преданной, самоотверженной и политически более развитой, чем другие, достигшие ее возраста. И сразу такой надлом характера и воли — это тревожно. Это было вроде веглеровского саботажа: как будто бы мелочь, но это поколебало его уверенность.
Сердито хлопнув дверью, Баумер вошел в приемную Кера. Он даже не заметил сидевших там рабочих и Берту Линг, которая вскочила на ноги, когда он проходил мимо Он распахнул дверь в кабинет и громким хриплым голосом сказал:
— Я хочу поговорить с вами.
Кер молча взглянул на него и кивком отпустил допрашиваемого. Как только за ним закрылась дверь, Баумер спросил:
— Ну?
Кер покачал головой.
— Пока что глухая стена, если только… — Он не докончил.
— Если только что?
— Если только вы не пожелаете обратить внимание на мою теорию насчет сумасшествия и поговорить об этом спокойно.
Баумер глубоко перевел дух.
— Я так и знал, — глухо произнес он. — Ваша главная забота — сочинить удобную теорийку для отчета, и дело закрыто. На земле все благополучно. Кер получает повышение… А подпольные связи Веглера так и не обнаружены. Кто марал марксистские лозунги на стенах, неизвестно. Засорение канализационных труб, поломка генератора на электростанции, пожар в столовой, все эти мелочи, происшедшие за последние месяцы, — тоже результаты сумасшествия, как и преступление Веглера… — Баумер сплюнул и, уже не сдерживая гнева, закричал — Черт вас возьми, Кер! Вы какой-то недотепа. Неужели вы не понимаете, что здесь существует подпольная организация? Почему мне не прислали кого-нибудь другого, у кого есть политическое чутье?
— Я попрошу вас успокоиться и следить за своими словами, — с ледяным спокойствием возразил Кер. — Я нахожусь здесь примерно шесть часов, и вы хотите, чтобы за это время я расследовал случаи саботажа пятимесячной давности?
— Да ничего подобного! — крикнул Баумер. — Я хочу, чтобы вы поняли характер веглеровского преступления. Как вы можете расследовать это дело, если вы подошли к нему, вбив себе в голову эту дурацкую теорию? А это дело политическое. — Он стукнул кулаком по столу. — Политическое! Вы хоть понимаете это слово?
— Вам стоит только поднять трубку и позвонить в главное управление, — спокойно ответил Кер. — Я уверен, что вам пришлют другого следователя. А пока что я буду вести это дело, опираясь на свой тридцатилетний полицейский опыт. Теперь же, если вам больше нечего сказать, будьте добры, не мешайте мне работать. Я тоже устал.
Баумер заколебался. Губы его искривились.
— Извините, я вспылил, — неохотно сказал он. — Я вообще очень вспыльчив. Я уверен, вы делаете все, что в ваших возможностях. Только теперь на одних человеческих возможностях далеко не уедешь. — Он помолчал, вздохнул. — Будто взбираешься на гору во сне… Карабкаешься, карабкаешься, и все без толку… О, черт! Немедленно арестуйте поляка с фермы той женщины. Пусть его проведут по территории на глазах у рабочих. Конвойные должны пустить слух, что он зажег для англичан сигнальный огонь… Через час я пойду к Веглеру. Если что-нибудь вытяну из него, дам вам знать.
Баумер быстро вышел. Кер молча откинулся на спинку стула и закрыл глаза. «Только этого мне не хватало, — подумал он. — Случай и так нелегкий, а тут еще этот сукин сын, у которого есть родственник в штабе Гиммлера, так что он может наплести на меня что угодно и я даже не смогу оправдаться. — Он протер глаза обеими руками и вдруг хихикнул. — Прекрасно, — философски подумал он, — подождем несколько лет, партейгеноссе Баумер, а там увидим».
7 часов утра.
Доктор Цодер, сгорбившись, удобно облокотился о стол и уткнулся подбородком в ладони. На нем был длинный белый халат, в котором он всегда делал обход. Рядом остывала чашка мутного кофе, приготовленного сестрой Вольвебер.
Снаружи стояла странная тишина. Несмотря на рабочий день, с испытательной площадки не доносился грохот танков, а в кузнечном цехе не слышно было тяжкого уханья. Отдаленный стук лопат не заглушал птичьих голосов и шелеста листвы под утренним ветерком. Отрадное чудо.
Глаза его были закрыты, но он не спал. Он мечтал, и на его жестких губах трепетала еле заметная улыбка. Сейчас для него был двадцать седьмой год, а не лето сорок второго. Оказывается, и время можно обмануть. «Что? — постоянно твердила какая-то частица его разума. — Тысяча девятьсот двадцать седьмой? Тысяча девятьсот девятнадцатый? Глупости! Сейчас тысяча девятьсот сорок второй год». Все равно, не мешай. Это так прекрасно, — настаивало все его существо. Итак, сейчас тысяча девятьсот двадцать седьмой год и Цодер живет на своей дачке возле озера в Шварцвальде. Сейчас утро, и он только что проснулся после долгого сна.
— Тебя, наверное, мучили кошмары? — сказала ему жена. — Что тебе снилось?
Ответ его, разумеется, прозвучал весело:
— Какие-то глупости. Представь себе, мне снилось, что гитлеровская шайка пришла к власти и… Гм… забыл, что было дальше. Но сон был неприятный.
— Ну, вставай, лежебока, и иди завтракать. Мы с Элли умираем с голоду.
В спальню вбежала Элли.
— Папочка, знаешь что? Отто поймал черепаху. Самую настоящую! Идем скорей, ты должен посмотреть.
Они вышли на веранду, где собака исступленно лаяла на черепаху, а дети визжали от восторга.
— Где ты ее поймал, Отто?
— Я купался, а она сидела на плоту, герр Цодер.
(Отто был очень вежливым мальчиком. Интересно, что с ним стало? Наверное, убит. Русские не понимают немецкой вежливости.)
— Так, так. Черепаха на плоту. Пожалуй, это можно вставить в наше кукольное представление.
— Папочка! — пронзительно закричала Элли. — Можно я ее куплю? Отто говорит, что он отдаст ее, если я заплачу.
— Значит, в десять лет ты уже стал дельцом, Отто? Сколько же ты хочешь?
— Одна марка не много будет, герр Цодер?
— Одна марка за настоящую новенькую черепаху? Да ты так прогоришь, Отто. Я дам тебе две.
Элли завизжала от радости. Он вспомнил, что в восемь лет она ничего не умела делать тихо. Между восемью и одиннадцатью годами она была очень шумным ребенком.
— Где же ты будешь держать черепаху, Элли?
— Я сделаю ей бассейн из камней и буду кормить ее мухами и кузнечиками.
— А когда ты ее откормишь, мы сварим из нее суп, хорошо?
Неописуемый визг.
— Папочка, ты ужасный человек!
— Или, может, мы ее анатомируем?
— Папа, ты невозможно ужасный человек!
— Ну что ж, если у тебя нет склонности к науке… Отто, я иду завтракать, напомни мне попозже— за мной одна марка.
— Э… э…
— Ах ты господи! Я, кажется, сказал: одна марка? Две, конечно две. Пошли, Элли. Отто постережет черепаху.
Так он предавался фантазиям, иногда сочиняя один за другим эпизоды длинного счастливого дня — и все время сознавая, что все это неправда. Но сегодня, войдя в дом вслед за весело щебечущей дочкой, он увидел за столом не жену, а пастора Фриша, и улыбка тотчас же сбежала с его лица; он протер глаза, зевнул и понял, что кто-то стучит в дверь его кабинета.
— Войдите, — хрипло сказал он.
Это был пастор. Он робко вошел в дверь, его близорукие глаза оглядывали кабинет недоверчиво и пытливо.
Цодер быстро поднялся.
— Закройте дверь, пастор. Идите сюда.
Он торопливо прошел через соседнюю приемную в тесное, заставленное приборами помещение — кабинет электротерапии. Фриш, медленно шагавший за ним, остановился на пороге темной комнаты и, когда Цодер указал ему на табуретку, отрицательно покачал головой.
— Такое хорошее утро, — тихо сказал он, — давайте лучше выйдем. Там и поговорим.
Он ждал ответа, чуть склонив голову набок и опустив правое плечо.
— Я не могу отлучаться из больницы, — раздраженно ответил Цодер. — Что с вами? Я же вам сказал: Баумер явится к восьми часам.
— Сейчас только семь, — так же тихо, но упрямо сказал пастор.
— А что если Веглер придет в себя? Или ему понадобится срочная помощь? Тоже, нашли время для прогулки!
— Может быть, в вашем кабинете будет удобнее?
— Какого черта!.. — Цодер остановился: его осенила догадка. — Понимаю. Вы мне не доверяете. Вы хотите разговаривать в другом месте, так как считаете, что здесь, среди всех этих приборов, легко спрятать диктофон?
— Ничего подобного, — солгал Фриш.
— Я вам вот что скажу, — заявил доктор недружелюбным покровительственным тоном. — Вы и без того в моих руках. — Он комически погрозил Фришу длинным костлявым пальцем. — О, вы хитрюга, что и говорить. Эти подрывные лозунги, которые так всех взволновали вчера… «Немцы! Если вы будете порабощать других, вы сами станете рабами». Ха-ха! Раньше, бывало, пасторы писали на камнях в гораздо более евангельском духе: «Придите, страждущие…» или что-нибудь в этом роде. А теперь проповедники взялись за политику. Вы нынче проповедуете как марксист, а, пастор?
— Вздор! — резко бросил маленький человечек. — Что вы на меня наговариваете? Я сейчас уйду. Неужели вы думаете, что я…
Цодер захохотал.
— Я пригляделся к одной такой надписи, прежде чем ее закрасили, мой друг. Эсэсовец поскреб затылок и сказал: «Кто-то ухитрился стянуть краску. Но каким образом? Вся краска для камуфляжных работ всегда запирается на ночь». Ха-ха! Я бы мог ему объяснить. — Цодер нагнулся вперед, в глазах его мелькнули хитрые искорки. — Как ваши десны, друг мой? Все еще кровоточат? А вы не боялись, что сестра Вольвебер доложит мне? Между прочим, она и доложила. Она сказала: «Помните этого Фриша, который приходил сюда на электротерапию — трещина в прямой кишке? Он приходил сегодня. Жаловался на какую-то инфекцию во рту. Попросил у меня марганцовки. Я дала ему несколько кристалликов — это ничего, доктор?»
Фриш молчал. Он снял очки и стал их протирать.
Цодер ухмыльнулся.
— Очень умно придумано, пастор. В школе вы, должно быть, получали по химии пятерки? Растворить в воде немножко марганцевого калия, и получится неплохая эрзац-краска. Ею можно много написать на камне или на стене умывальной комнаты. Теперь слушайте, пастор: как вы думаете, разве я не мог бы донести об этом? Если учесть ваше прошлое, то для гестапо этого вполне достаточно.
С неожиданной смелостью Фриш негромко сказал:
— Полгода назад, когда мы с вами разговаривали впервые, я спросил, нельзя ли воспользоваться вашей больницей, чтобы слушать английские коротковолновые передачи… и сообщать о делах завода. Сейчас вы согласны на это?
— Нет, черт вас возьми! Нет! — отрезал Цодер. — Не впутывайте меня в вашу борьбу.
— Мне нужно еще немножко марганца для десен. Вы дадите мне, доктор?
— Что вы ко мне пристаете? — со злостью спросил Цодер. — Я вам сегодня уже сказал: я не одобряю ни вас, ни то, что вы делаете. Думаете, мне хочется кончать жизнь в концлагере из-за этой вашей чепухи? Может, я и сумасшедший, но не настолько.
— Ладно, — ответил Фриш, что-то вдруг решив про себя. Он присел на табуретку. — Я вам верю. Вы могли бы донести насчет марганца, но не донесли. Что же дальше?
Цодер встал.
— Сначала я все приготовлю, — пробормотал он. — Эта моя сиделка… она может ворваться сюда каждую минуту. Сейчас мне нужен предлог, чтобы отлучиться от Веглера. У вас опять начались боли в области крестца, понятно? — Фриш кивнул. Цодер положил губчатый электрод на процедурный стол. — Спустите штаны и садитесь сюда. Я дам слабый ток. Если вы ляжете, нам будет неудобно разговаривать, так что, если войдет сиделка, сделайте вид, будто вы только что сели. Все будет выглядеть нормально. Она близорукая к тому же.
— А почему слабый ток? — спросил Фриш с безжалостной иронией. — В последнее время у меня опять начались боли. Лечите уж меня как следует, раз такое дело.
— Вот как? Ток либо поможет, либо… Разумеется, голубчик, у вас, наверное, в сорок пять лет рак желудка.
— Благодарю вас.
— А я при чем? Благодарите ваших соотечественников из концлагеря.
Фриш сел на губчатый электрод. Другой электрод он приложил к животу.
— В наших концлагерях развиваются чрезвычайно интересные болезни, — сказал Цодер, включая ток. — Тайна костей динозавра побледнеет перед загадками, с которыми столкнутся будущие антропологи. «Итак, подумаем, — будут размышлять они. — По-видимому, перед нами братская могила немцев двадцатого века. Но какое странное разнообразие костных повреждений: разбитые коленные чашечки, раздробленные суставы пальцев, переломы тазовых костей — очень любопытно. Быть может, у немцев под влиянием климата развивалась особая хрупкость костей или это от недостатка кальция?» — Цодер невесело засмеялся. Придвинув табуретку к процедурному столу, он подсел к Фришу и устремил на него злобный взгляд. — Эх вы! — презрительно воскликнул он. — Вы прошли через все это, а не я. Почему вы бережете жизнь таких чудовищ?
Фриш пожал плечами.
— Я не берегу… Вы об этом хотели поговорить со мной?
— Нет, — пробормотал Цодер. Он помолчал, потом вдруг произнес: — Слушайте, будьте со мной честны. В тот раз, когда мы поссорились, вы сказали, что я сумасшедший. Вы действительно так думаете?
— Нет, — спокойно солгал Фриш. — Я просто разозлился тогда. Могу я повидать Веглера?
— Разумеется, нет. Слишком опасно!
— Это уж мое дело.
— А почему вы хотите его видеть?
— По многим причинам.
— Это невозможно. Сиделка стережет его, как овчарка. Я рассуждаю вполне логично, как вы находите?
— Да. Если вы действительно хотите помочь, то можно придумать, как мне повидать его.
— Я истерзанный человек, пастор. Я буду откровенен с вами. В последние дни я часто подумываю о самоубийстве. Для чего мне жить? Ради чего живете вы, пастор?
— Ради многого.
— Ах да, — безрадостно засмеялся Цодер. — Ради освобождения немецкого народа, так ведь? И ради вашего рака.
— Так как же насчет Веглера? Разговор с ним может оказаться очень важным для дела.
— Все должно идти своим логическим путем, — пробормотал Цодер. — Слушайте, быть может, я немножко ненормален. Я ведь врач и могу наблюдать за собой. Я не забываю о том, что сидел в сумасшедшем доме. Паралич, который хватил меня в Польше, был чисто нервного происхождения. Я это понимаю.
— Как же насчет Веглера? — тихо повторил Фриш. — Прошу вас… у нас нет времени для приятной беседы.
— Я к тому и веду. Все это связано одно с другим. Видите ли, я хорошо разбираюсь в себе. Я сознаю, что иногда мне в голову приходят странные мысли. Я плохо сплю. Я очень нервен. Но с другой стороны, я не теряю чувства логики. И если вы будете придерживаться логики… Будете?
— Конечно, — ответил Фриш, не понимая, о чем речь.
— С Веглером дело обстоит так. Либо он все еще без сознания, либо притворяется. Перед вашим приходом меня позвала сиделка. Она клянется, что, проходя мимо его палаты, слышала его голос. Нет, это не то, что вы думаете. Температура у него повышена, но не настолько, чтобы вызвать бред. И никаких причин такого затяжного бессознательного состояния я не вижу. Но даже если причина существует, я могу привести его в себя уколом стрихнина. Однако… это даст возможность Баумеру учинить допрос.
— Ну?
— Вопрос в том, должен ли я делать укол?
— То есть должны ли вы помогать Баумеру? — с холодным презрением спросил Фриш. — Это и есть ваша главная проблема? Конечно, помогайте Баумеру! Руководствуйтесь тем, как поступила бы ваша покойная дочь. Она, конечно, одобрила бы ваше сотрудничество с баумерами! Быть может, Веглер в полусознательном состоянии скажет и то, что ему известно обо мне — а ему кое-что известно! Можете ликовать — Баумер увеличит вам табачный паек!
— Погодите, — хрипло сказал Цодер. — Выслушайте меня, пожалуйста. — Его уродливое морщинистое лицо стало вдруг жалким. — Как вы думаете, почему я задержал Баумера до утра? Конечно же, чтобы сначала поговорить с вами. Я знаю, я говорю путано. Но я хочу поступить справедливо. Помогать Баумеру — нелогично, но помогать Веглеру — тоже нелогично. Я должен придерживаться твердых принципов. Это все, что у меня осталось, — мои принципы. Вы даже не знаете, пастор, какой вулкан недоверия постоянно кипит во мне!
— К кому?
— К кому? Да хотя бы к вам, — с яростью сказал Цодер. — К вам, потому что вы — немец. К Веглеру, потому что он — немец. К самому себе, потому что я — немец. Нет, на этом вы меня не поймаете, — хитро усмехнулся он. — Тут я вполне логичен. Я помню о своих человеческих принципах. Вы меня не собьете.
«Значит, вот к чему все свелось: надо сидеть наедине с сумасшедшим и обсуждать этические принципы его сумасшествия!» — с грустью подумал Фриш.
— Слушайте, — сказал Цодер, — если вы считаете, что я рассуждаю нелогично, докажите это. Я отдаю должное поступку Веглера. Но, думаете, я не наблюдал таких веглеров в Польше? Веглер — немец. По чьей милости на улицах валялись трупы стариков и старух? Кто ради забавы разбивал лопатой черепа евреям? «Приказ», — говорили они, если только вообще что-нибудь говорили, и пожимали плечами. Нет уж, вы не рассказывайте мне про веглеров! Порядочный человек, получив приказ заколоть штыком ребенка, ответит: «Убейте меня, но я этого не сделаю!» Или застрелит офицера и поплатится за это. А как поступали веглеры в Польше? Они пожимали плечами и говорили: «Приказ!» Но что-то я не слыхал, чтобы немецкому солдату приказывали насиловать крестьянских девушек. А он делал это с радостью и даже просил приятелей запечатлеть его подвиги на пленке. — Рот Цодера перекосился, глаза, обычно такие безжизненные, горели дикой злобой. — И кто же они, эти немецкие чудовища в человечьем облике, эти каннибалы, прикидывающиеся обыкновенными людьми, но умеющие только строчить из автомата? Кучка солдат-эсэсовцев? Не будьте наивным! Вся немецкая армия — плоть и кровь немецкого народа. Я видел их на войне. А на площади нашего городка я недавно видел их родителей. Во всей Германии хозяйки ощупывают мускулы польских девушек, а мужчины осматривают зубы у русских, словаков и прочих несчастных созданий, которых они покупают, как рабов. Можно ли этому поверить? Да, такое происходит повсюду. На наших улицах продается человеческая плоть. Баумер сказал мне, что у нас в стране работает уже шесть миллионов пленных. И каждый день прибывают все новые эшелоны рабов. — В углах его перекошенного рта вскипали пузырьки слюны. — Будь прокляты немцы! — крикнул он. — Будь они прокляты, прокляты!
— Тише, — перебил его Фриш. — Вас услышат.
— Будь они прокляты! — шепотом продолжал Цодер, — отныне и во веки веков будь прокляты все немцы! Это зачумленный народ! Раса поработителей. Вот уже семьдесят лет, как мы стали такими. Все без исключения. Пусть только вас возьмут в армию, и вы тоже станете пожимать плечами: я, мол, должен подчиняться приказу!
— А Веглер? — мягко спросил Фриш. — Разве он тоже такой? Вы ведь сами понимаете, он не такой, как другие. Он дал сигнал англичанам. Нет, вы так и не объяснили, что такое Веглер, мой логически рассуждающий друг, и те немцы-антифашисты, что на моих глазах погибали в концлагерях. Больше того, вы сами знаете, что немцы бывают разные.
Цодер молчал, кусая губы.
— Послушайте, — сказал пастор. — Мы живем в недоброе время. Разве я это оспариваю? Я не был в Польше, но газеты я читаю. «К двенадцатому июля Роттердам будет очищен от евреев… Части СС карают деревню за укрывательство партизан…» Я понимаю, что это означает. Между строк я читаю об убийстве ни в чем не повинных людей. История не сможет зарегистрировать все преступления этих страшных лет…
— Преступления немцев, — вставил Цодер.
— Да, немцев. Но вы не младенец, вы должны понимать, что зло родилось не вчера. Мы прожили с ним бок о бок много лет, Цодер. — Голос его стал злым. — Черт вас возьми… Вы видели, как эти негодяи захватили власть на горе нашему народу. Вы видели, как одурачивали людей, как затыкали им рты. Никакой тайны не было. Так происходило повсюду. И так может случиться опять. А теперь наш народ, одураченный, озверевший, разносит эту чуму по всему миру. Да, мы виноваты в этом! Должны ли мы наложить на себя епитимью и стремиться к искуплению? Должны ли мы очистить нашу культуру от милитаризма, от расовой гордыни? Да, да. И должны ли мы возместить…
— Возместить? — почти закричал Цодер. — Разве можно вернуть к жизни хоть одного безвинно убитого? Разве сто миллионов сердец облегчит какая-то епитимья?
— Тише! — сказал Фриш. — Будьте же…
— Какая чепуха! — опять перебил его Цодер, понижая голос. — Неужели, божий человек, это и есть ваша мораль, эти пустые слова об епитимье?
— Нет, — грустно ответил Фриш. — Вы не хотите меня слушать, поэтому и не понимаете.
— Чего я не понимаю?
— Что зло на земле не ново! — Голос пастора задрожал от волнения. — В Риме сжигали христиан, а готы разгромили Рим; в Англии протестанты убивали католиков, а во Франции католики устроили резню протестантов. Зло не ново, друг мой, и ни один народ не обладает монополией на добро: нужно понимать истоки зла — оно не зарождается в воздухе, его не приносит ветром, у него есть свои источники и причины, свои условия для роста и существования. И это нужно понять!
Цодер криво усмехнулся.
— Это и есть ваша логика? Общественное развитие движется вперед. Сифилис я лечу не заклинаниями, как раньше лечили его знахари. И нет оправдания современным людям, если они ведут себя, как каннибалы.
— Отлично, — сказал Фриш, — но какой вывод вы делаете из этого?
— Должно прийти возмездие! — шепотом сказал Цодер, близко наклоняясь к Фришу. — Необходимо защитить человечество. Этот очаг чумы должен быть сметен с лица земли. Вот ради чего я живу — чтобы увидеть возмездие.
— Да, — сказал Фриш, — возмездие должно прийти, это верно. Но в восемь часов придет Баумер, и я вас спрашиваю: кому вы будете помогать, ему или Веглеру?
— Не знаю, — простонал Цодер, прикрыв глаза дрожащей рукой. — Тут нет логики. Мне следовало бы дать Веглеру умереть и покончить со всем злом. Я знаю… знаю… Веглер — враг Баумера. Я тоже враг Баумера. Это меня и сбивает с толку. Я хотел поговорить с вами…
Фриш вдруг протянул руку и тронул Цодера за плечо.
— Взгляните на меня, — мягко произнес он.
Цодер отнял руку от глаз.
— Вы же знаете, что Веглер — это не Баумер. Да, он тоже немец, но другой.
Цодер кивнул.
— Дружище… не думайте, что я не могу вас понять.
Глаза пастора, только что бывшие такими враждебными, сейчас смотрели на измученное лицо доктора теплым, лучистым взглядом.
— Будьте же честны, дело не в Веглере. Вы сами это знаете. Вы знаете, что он ненавидит этих преступников так же, как и вы. Дело в вас самом, в вашей душе. Вы не можете вынести бесчеловечности нашего времени, и ярость заставляет вас обвинять всех, слепо и огульно. А Веглер опровергает ваше обвинение. Поэтому вы сбиты с толку. Нет, дело не в Веглере, и даже не в Германии: вы увидели Человека, и это повергло вас в смятение.
Цодер отвел глаза.
— Я нисколько не в смятении, — проворчал он. — Мой принцип ясен. Я…
— Послушайте, — мягко сказал Фриш. — Когда-то моим символом веры были слова пророка Михея: «Чего требует от тебя господь — действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред богом твоим». И я носил эти слова в своем сердце. «Как это удивительно! — думал я. — Это тот нравственный путь, который я изберу для себя». Какой вздор! Разве я понимал, что такое нравственность? Ничего я не понимал. И знаете почему? Потому что я ничего не знал о Человеке и его жизненных потребностях. Я и о боге ничего не знал, так как я убежден, что нельзя понять бога, не видя Человека.
— Я знаю человека, — сказал Цодер. — Он гнусен. Я видел следы его ног. Они кровавы. В нас есть первобытная слизь. Да поможет нам бог — мы мерзкие созданья. Где в животном мире вы встретите неосознанную жестокость немецкой солдатни? Нигде! Звери загрызают зверей, когда голодны, но не ради забавы. Нет, я не верю в вашего бога, в вашу совесть — и в вашего человека.
— Было время, — медленно сказал Фриш, — когда я испытывал те же чувства, что и вы. Но я не так труслив, как вы, Цодер, и не до такой степени нелогичен.
— Что?! — У Цодера запрыгали губы. — Если вы еще раз назовете меня сумасшедшим, я вас ударю. Клянусь вам, ударю! Мне не нравится ваша физиономия. Знаете, на что она похожа? На неумелый рисунок. Ни черт, ни характера. Бесцветная. И зачем, спрашивается, я вас слушаю?
— Вы слушаете меня потому, что вы — порядочный человек, — спокойно ответил Фриш. — Но повторяю: вы — трус.
Может, раньше я и считал вас сумасшедшим, но теперь нет, уверяю вас. Вы стали мне гораздо понятнее. Я не освобождаю вас от моральной ответственности. Вы во многом виновны и к тому же трусливы… а вашу пресловутую логику вы носите в жилетном кармане и достаете, когда понадобится… — Фриш умолк и настороженно прислушался. Снаружи донеслись голоса. Они приближались и стали отчетливее.
— Да нет, не здесь, — вон там, — сердито крикнул кто-то. — И не по прямой, неужели вы не понимаете? Зигзагами, понятно?
— Они роют щели, — сказал Цодер.
Фриш кивнул; напряженность отпустила его.
— Который час?
— Двадцать пять минут восьмого.
— Ладно. — Он закашлялся, и лицо его слегка исказилось. — Цодер, помолчите минутку и выслушайте меня.
Доктор передернул плечами.
— Я вам не союзник, — пробормотал он, — и вы мне тоже.
— Когда я учился в духовной семинарии, — торопливо начал Фриш, — у меня была одна цель: постичь бога. И мне казалось, что это мне удалось. Но один вечер перевернул все мои представления. Вы помните? Это был тот вечер, когда коричневорубашечники потащили меня на вокзал. Знаете ли вы, Цодер, что чувствует человек, когда божьи создания избивают его, унижают, заставляют бегать на четвереньках, а другие смотрят и молчат? Огромное отчаяние. «Зачем жить? — думал я. — Ради чего? Если человек таков, значит у него нет души, он — зверь, и разве мыслимо жить среди таких людей?»
Хриплый голос прокричал снаружи:
— Щель должна быть по плечо человеку, иначе она ни к черту не годится! Ну-ка, полезайте туда, измерьте сами!
— Но потом я попал в концлагерь, — вполголоса продолжал Фриш. — Там я два года размышлял о том, что такое мораль, Я толковал об этом с другими. И постепенно мне стало ясно, как далека от живого человека та этика, которой нас учили в семинарии. «Добро и зло», — говорили мы. — «Человек должен быть добродетельным». А что мы знали о происхождении добра и ала? Поверьте мне, мораль не имеет ничего общего с церковной кафедрой. Церковь — только место для сборищ, где можно — разумно ли, глупо ли — обсуждать вопросы морали. Человеческую мораль порождают условия жизни. Добродетели и пороки людей — как плоды, произрастающие на почве их существования. Богач никогда не станет красть хлеб. Ему это не нужно. Он украл бы империю, если б мог, и считал бы это нравственным поступком. А какой добродетельный поступок должен совершить отец, на глазах у которого умирает от голода ребенок? Как пастор, отвечу: он должен украсть. Этот поступок нельзя осуждать, он неизбежен. Что должно считаться нравственным для русских, родину которых захватил враг? Убивать. И какую нравственную идею усвоил пастор, побывавший в концлагере? Отвечаю твердо, Цодер, без всякого смирения: он научился ненавидеть существующее ныне зло, ненавидеть людей, использующих свою власть, чтобы творить зло, и ненавидеть убеждения, которые порождают зло. — Фриш остановился; его влажные молящие глаза не отрывались от лица Цодера. — О, выслушайте меня! — горячо зашептал он. — Если мы твердим: «Не убий», не вникая в причины убийства, то это не нравственность, а безнравственность. Люди затевают войны, но по каким причинам? Ведь несчастный немецкий крестьянин, гибнущий в России во имя ложного патриотизма, не жаждет завладеть русской нефтью или пшеницей. А если даже и жаждет, тогда он дважды одурачен, потому что, если он выживет, добыча достанется не ему, а прежде всего тем, кто послал его воевать. Разве вы не понимаете, Цодер? Кто вдолбил нашим детям, что воевать — это высшая честь? Почему? Кому нужны пешки? Вы — врач. Когда к вам приходит человек с гноящимися болячками, то, пусть он даже отвратителен, вы все равно стараетесь найти микробы заражения. Неужели вы не видите микробов зла? Это те, кто превратил людей в марионеток, Цодер! Кто стремится сделать Германию империей — вы, я, Веглер? Господи боже, да поймите же вы наконец, в чем дело! Когда дети голодают, их отцы воруют! Когда такой народ, как наш, истязают голодом, потом обманывают, потом раздувают в нем самомнение, то его легко можно сделать хищным. Так действует зло, Цодер, и его источники легко нащупать, они реальны, они имеют свою историю и свое происхождение.
— Не говорите мне, что правители развратили немецкий народ, — холодно, сквозь зубы, произнес Цодер. — У каждого народа такое правительство, какого он заслуживает. Я не хуже вас знаю нашу имперскую грабиловку. Но когда человек убивает ни в чем не повинного младенца, нельзя ссылаться на дурное воспитание. Он знает, что делает! Он мерзок, он развращен, и его уже ничто не исправит. Моральный принцип нашей немецкой души состоит в том, чтобы захапать весь мир. Чтобы не упустить ни одной прекрасной страны, ни одной красивой женщины, ни одной грозди винограда или виноградной лозы. Вот она, наша настоящая мораль!
— Нет! — горячо возразил Фриш. — Это не немецкая мораль! Ни у одного народа нет предопределенного удела. Вы думаете, я оправдываю преступления? Есть немцы, которых ничто уже не исправит, это верно! Кому же это знать, как не мне? Ведь немцы искалечили мое тело. Но ответьте мне: разве человеческая подлость так уж редка на земле? Разве другим народам она неведома? И еще ответьте мне: откуда это все взялось? Вы говорите, вы — ученый. Можете вы показать мне эту предопределенность в составе немецкой крови? Что это — какая-нибудь таинственная инфекция?
— Вы о чем?
— Я говорю о национальной развращенности… Я требую, чтобы вы мне показали ее в немецкой крови!
— Да что вы плетете! — зло огрызнулся Цодер и вдруг, хлопнув в ладони, расхохотался. — Когда-то у меня была одна мечта, — неожиданно сказал он, поглощенный какою-то своей мыслью. — Я представлял себе, как Гитлера притаскивают в зал суда. Там я показываю ему пробирки с кровью, взятой у него, у француза, еврея, китайца и негра. И говорю ему: «Ну, ты, маляр паршивый, посмотри-ка на каждую из этих проб в микроскоп и скажи, есть ли между ними разница!» — Дикая радость исчезла с лица Цодера так же внезапно, как и появилась. — Но в Германии нет такого судебного зала, — простонал он. — И микроскопов нет ни одного!
— Но откуда же все это взялось? — мягко повторил Фриш. — Каждое поколение рождается чистым и невинным. Каким же образом взрослые превращаются в варваров?
— Кто знает! — пробормотал Цодер. — Пусть вам ответят те, кого это интересует. Меня же интересует только справедливое возмездие.
— Нет, — презрительно бросил Фриш, и его кроткие глаза загорелись гневом. — Вас вовсе не интересует справедливое возмездие. Вы — циник, а циники всегда трусливы. Вы отстранились от жизни и умыли руки. Вы думаете, виноваты все немцы, кроме вас? Нет, вы тоже виноваты. Так слушайте же: если Веглер симулирует бессознательное состояние, значит, у него есть на то свои причины. Да будет над ним милосердие господне, но и вы обязаны защитить его. А если он не симулирует, вы все равно обязаны защитить его. Я прошел длинный и горький путь, Цодер. Веглер — мой последний пророк. Теперь я узнал, что такое Человек, в чем его нравственность и каким может быть его будущее. И мне кажется, теперь, наконец, я снова познал бога. И, как человек нравственный, я готов пожертвовать жизнью, чтобы защитить Веглера от вашего цинизма и вашей трусости.
Некоторое время оба молчали, уставясь друг на друга. Потом Фриш смиренно произнес:
— Вы должны выслушать меня, Цодер. Умоляю вас. Осталось всего несколько минут. Дайте мне возможность повидаться с ним. Я знаю, слова мои были бахвальством. Веглер, в конце концов, на вашем попечении.
Цодер пожал плечами.
— Я ничего не могу обещать. Ваша совесть говорит одно, а моя — другое. У вас ваша пасторская мораль, у меня — мое отвращение.
— Хорошо. Но послушайте! Вы сказали, что немецкая армия состоит из таких людей, как Веглер. Неужели вы не понимаете, Веглер — тоже немец, но он стал саботажником. И я знаю почему. Я знаю, что у него в душе.
— Откуда вы знаете?
— Знаю, потому что он обратился ко мне за помощью.
— Когда?
— Вчера.
Цодер помолчал, недоверчиво глядя на Фриша.
— Вот как! — произнес он наконец.
— Вчера днем я спал у себя в бараке, — начал Фриш. — Веглер пришел и разбудил меня. Он сказал, что ему нужно поговорить со мной. Мы пошли в лес. Мне уже было известно, что его наградили крестом «За военные заслуги». Я ему не доверял. Я спросил, почему он не на работе, но он не смог объяснить мне. Потом он сказал нечто такое, что меня испугало. «Вчера поздно вечером я возвращался домой, пастор… — сказал он. — Я шел лесом. И видел вас. Правда, на расстоянии, но я вас узнал». Тут он замолчал. Как видно, заколебался. Он смотрел на меня так, будто старался заглянуть в мою душу. «А почему вы были не на работе, пастор?» — спросил он. Я сказал, что мне нездоровилось. Понимаете, под этим предлогом я и ушел вчера с завода. Мастер отпустил меня на полчаса. Марганец был у меня с собой, и времени хватало, чтобы написать лозунги.
Цодер кивнул.
— Тогда Веглер спросил: «Пастор, скажите правду, это вы писали на камнях?» А что я мог сказать? Веглера я не знал. Молчаливый человек, каких тут много. То, что о нем было известно, не внушало доверия: сын — эсэсовец, теперь вот — крест… Я стал отрицать. Я подумал, что меня, наверное, заподозрили и это просто неуклюжая ловушка. — Фриш помолчал; глаза его погрустнели. — А потом, когда меня вызвал комиссар гестапо, я понял, зачем приходил ко мне Веглер. Он одинокий, растерявшийся человек. Мы живем в джунглях, где никто не знает, что на уме и на сердце у других. Его привело ко мне отчаяние, душевная тоска, но он боялся меня, а я — его. И когда я повернулся к нему спиной, он стал действовать в одиночку, слушаясь своей совести.
— Откуда вы знаете? — подозрительно спросил Цодер.
— Знаю. Веглер собирался жениться на одной крестьянке. Она сказала комиссару, что Веглер чувствовал себя виноватым перед поляком, которого она недавно купила. Комиссар не понял, что это значит. Он спросил меня: «Почему человек может чувствовать себя виноватым?»
«Если он согрешил перед господом или перед ближним своим», — ответил я.
«Нелепость какая-то, — сказал комиссар. — Как мог Веглер чувствовать себя виноватым перед поляком, когда он его и в глаза-то не видел?»
— Но я все понял. А вы понимаете, Цодер? Веглер ощущал свою вину так же, как ощущаете вы. Он не мог вынести, что немцы покупают людей, как скот. Вот почему Веглер дал сигнал англичанам. Другого объяснения нет! Он хочет поражения Германии так же, как хочу этого я! Потому что только на развалинах этого сумасшедшего дома можно построить нечто новое. — Глаза пастора загорелись. — Но вы, Цодер, в моральном смысле гораздо ниже Веглера и ниже меня. Вы уклоняетесь от ответственности, вы умыли руки. И разуверившись в Германии, вы разуверились и в Человеке. Вы ничего вокруг себя не видите, вы живете только ненавистью. А это либо трусость, либо сумасшествие. Выбирайте сами!
— Что может породить, — сердито проворчал Цодер, — что может породить такой зачумленный народ, как наш? Один человек саботирует. Другой пишет на стенах умывалки. Разве это что-нибудь значит по сравнению с общим моральным разложением?
— Да! — страстно воскликнул Фриш. — Люди далеко не ангелы, это верно. Но если человека можно повести по пути зла, то можно направить и на путь добра. В своем историческом развитии Человек великолепно шагнул вперед, но, увы, иногда он делает шаг назад. Неужели вы этого не понимаете? Я говорю уже не о нашем немецком народе. Я говорю о Человеке. В концлагере я увидел, до какой степени унижения можно довести людей. Но зато я узнал, сколько в людях благородства. А если одни могут быть подлецами, а другие благородными, — значит, благородными могут быть все. Вы думаете, я считаю себя ни в чем не виноватым? Тысячу раз нет! Почему не восстал мой дух, когда убили первого еврея? — Фриш вдруг стукнул себя кулаком в грудь. — Я молчал, и вы тоже молчали, и молчал весь мир! Среди моей паствы не было евреев, и я никогда не считал их своими кровными братьями. А почему? Потому, что моя милая добрая мать внушила мне глупый, бессмысленный предрассудок, который когда-то переняла у своей матери… Потому что даже в моей богобоязненной семинарии существовал этот предрассудок. И только когда веревка захлестнулась вокруг моей собственной шеи, а на груди появилась бессмысленная надпись: «Я — еврейский прихвостень», — только тогда я понял, что сам накинул себе на шею эту петлю, что после моего молчания это было неотвратимо, как наступление ночи после дня.
По хрупкому телу Фриша пробежала дрожь. Он протянул руки, словно моля о чем-то.
— Но таков человек, Цодер, и таковы его заблуждения; никакому народу, пусть даже доведенному до отчаяния своими бедами, не свойственна такая бессмысленная тяга к самоистреблению. Я не прошу вас верить в доброту человека, такого, как он есть, но верьте в его потенциальную доброту, в то, что он может быть хорошим, если общество перестанет толкать его на путь зла. Он заслужил пожалованный ему крест. Это не было комедией. В этом горькая ирония человеческой судьбы. Вы думаете, другие народы и другие правительства не несут ответственности за существование этого немецкого чудовища? Что они сделали, чтобы спасти Чехословакию? Где была совесть человечества во время событий в Испании, в Мюнхене?
Фриш порывисто прижал ладонь ко лбу.
— Говорю вам, Цодер, человеку трудно быть добрым. Кто он, человек? Существо, пришедшее из первобытной дикости. Ему пришлось учиться обращению с огнем, с самыми простейшими орудиями труда. С каждым шагом он несет на себе груз наследия от своих диких предков. Он медленно нащупывает путь к добру, потому что он всего-навсего человек и не обладает сверхъестественным разумом. Он часто поклоняется ложным богам, но что же тут можно поделать? Он ограничен своей человеческой сущностью и жизнью, для которой он рожден. А вокруг всегда находятся люди, стремящиеся испортить его, люди, которые учат его быть покорным, учат безропотно повиноваться велению ложных богов; и тогда он будет убивать евреев и вести войну для тех, кто управляет им, как марионеткой, и, вконец одурманенный, станет твердить: «Я добиваюсь справедливости, я охраняю свою родину…»
Фриш беззвучно заплакал. Сняв очки, он продолжал:
— Вот я сижу здесь, почти слепой. Я болен. Тело мое разрушили люди. Я не знаю своего будущего. Я не предсказатель. Сейчас — лето серок второго года, мир охвачен войной. Если победит Германия, не известно, что станется с Человеком на протяжении многих поколений. Если Германия будет побеждена, кто знает, что сделают с ней победители? Быть может, вынося на суд ее мерзкие преступления, они будут достаточно разумны, а может, отплатят такой же бессмысленной жестокостью. Но в одном я уверен так же твердо, как в том, что я сижу здесь, полуслепой, больной и невежественный: я знаю, что это злое время пройдет. Я знаю, что солнце почернело на небе, что земля усеяна костями убитых, как щебнем, но я твердо верю, что жестокость эта исчезнет без следа. И знаю, что Человек пробьется вперед, к золотому будущему. Даже в слепоте своей я вижу это. И если бы в Германии был один только благородный человек и имя его было бы «Веглер», я все же сказал бы: в деянии его я вижу высокую нравственность будущего! И я верю в это. Если вы не поможете этому человеку, Цодер, если вы не сделаете все возможное, чтобы спасти от того, что ему грозит, тогда во имя высокой морали я, как пастор, выслежу вас и убью. Клянусь вам!
Он низко склонил голову и заплакал.
Снаружи мерно и глухо стучали о землю кирки и лопаты, роющие убежища, и слышался говор — взволнованный, напряженный и приглушенный, чтобы не потревожить небо.
7 часов 55 минут утра.
Теперь Вилли стало легче превозмогать боль и жажду. Он осознал это и тихонько рассмеялся про себя смехом призраков или глубоких стариков, которым все уже безразлично. Когда сиделка выбежала из палаты и Вилли понял, что она заподозрила что-то неладное, его на несколько секунд охватил ужас. Но когда вошел доктор Цодер, когда он заговорил с ним и приподнял ему веки большим пальцем, ужас сменился ненавистью. Вилли узнал Цодера. После того, как ему вручили крест, Баумер увел его в свой кабинет. Туда был вызван этот доктор.
— Слушайте, Цодер, — сказал ему Баумер в присутствии Вилли, — этот человек должен пройти медицинский осмотр. Собственно говоря, мне следовало бы подумать об этом раньше. Очевидно, Веглер не сможет сделать благородный жест и записаться добровольцем в армию, если армия признает его непригодным. Осмотрите его, ладно?
Так Веглер познакомился с этим доктором Цодером.
— Кашель есть? — спросил его Цодер, не подымаясь со стула.
— Нет, герр доктор, — ответил он.
— Пот по ночам?
— Нет.
— Геморрой? Кровь при испражнении?
— Нет.
— Осмотр закончен, — со смешком сказал Цодер Баумеру. — Армии ничего больше не требуется. Теперь не тридцать девятый год. Если ничего такого у человека нет, его можно назначать в команду для расстрелов.
Да, Веглер узнал этого доктора. И охватившая его жгучая ненависть придала ему новые силы. Всю свою жизнь он считал таких людей, как Цодер, чуть ли не мудрее всех на свете. Врач — человек ученый, говорили люди, и делает благородное дело. Но тут, в кабинете Баумера, в одно мгновение Вилли как бы заново увидел их всех — и врачей, и адвокатов, и учителей, и государственных деятелей, людей светлого ума, доброй воли, словно созданных для управления страной, и генералов, которых он всегда почитал, и законников, которым он всегда повиновался, — и понял, что все они — мошенники. Всю жизнь он чтил их и свято соблюдал все их законы только затем, чтобы прийти к такому недостойному концу, потерпеть такой крах. Когда-то в его среде был в ходу анекдот об усердном клерке, который приходил на службу минута в минуту, чурался профсоюзов, никогда не бастовал и покорно сносил снижение заработной платы в надежде, что, когда ему стукнет шестьдесят, он в награду за усердие получит золотые часы. В кузнечном цехе Вилли Веглер получил свои золотые часы — крест, пожалованный ему рабовладельцами. А в кабинете Баумера он словно увидел себя со стороны и окончательно понял, что он все время играл еще более глупую, более трагическую и шутовскую роль, чем тот клерк с золотыми часами.
Но зато сейчас Цодер снова пробудил в нем ненависть. И эта ненависть оказалась сильнее жажды, сильнее острой боли в паху. Да, он глупо прожил жизнь. И за это должен умереть. Но по крайней мере он швырнул им в лицо эти часы. Пусть опять является этот Цодер с его уродливой рожей. Вилли не издаст ни звука. Он знает, что он на краю могилы, и будет молчать. Он уже не чувствовал жажды. И не чувствовал боли. Ничего, кроме ненависти.
5 часов утра.
Баумер опустился на стул возле письменного стола Цодера.
— Хайль Гитлер, — хрипло произнес он.
— Доброе утро, — ответил Цодер с кудахтающим смешком. — Чего желаете? Старые банки-склянки? Может, часы без механизма или вставную челюсть? Мы торгуем всем, милостивый государь. Самые высокие цены в городе.
— Веглер уже пришел в себя?
— Лежит, как бревно. Хотите, попробуем стрихнин? — предложил Цодер и опять засмеялся.
— Да.
Цодер вскочил и прошел в нишу за спиной Баумера, где была умывальная раковина, несколько полок с лекарствами и инструментами и стерилизатор.
— Скажите, пожалуйста, доктор, почему вы смеетесь при каждом втором слове? — спросил Баумер.
Цодер помолчал, доставая пинцетом шприц из стерилизатора.
— Право, не знаю. Привычка, — сказал он и ухмыльнулся Баумеру в спину. — Вообще-то, жизнь мне кажется невероятно забавной.
— Неужели?
Цодер положил цилиндр шприца на полотенце.
— Вы слишком серьезны, Баумер. Ваша беда, если можно так выразиться, заключается в том, что вы перегружены идеалами. — Он вложил в цилиндр шприца поршень и вставил длинную иглу. — Идеалы давят на человека, превращают его в горбуна. — Он бросил на Баумера быстрый взгляд через плечо.
— Кто знает, есть ли у меня еще идеалы? — устало произнес Баумер. — Я, например, уже не знаю. Раньше голова моя была полна возвышенных мыслей. Теперь она полна проблем. Это вроде того, что отправиться по делу на другой конец города пешком. Идешь, идешь, пока не начинаешь думать, а не заблудился ли ты. Ну и продолжаешь идти дальше. А что остается делать?
— Правильно, — весело сказал Цодер. — Что такое идеал? Это шоколадная конфета с проблемой вместо начинки. — Он вышел из ниши, изящно держа на весу уже наполненный шприц и придерживая поршень большим пальцем. — Вы съедаете конфету, чувствуете сладкий вкус, но в желудке остается начинка, которая не переваривается. Вам следует быть циником вроде меня, Баумер. Разумеется, циники всегда трусливы. Они отстраняются от жизни и умывают руки. Так сказать, наблюдатели со стороны. — В другой руке он держал маленькую ампулку с отпиленным кончиком. — Можно вам предложить оставшиеся капельки стрихнина? Он горький, но я гарантирую вам обострение чувствительности, зрения и слуха.
Баумер криво усмехнулся.
— Хотел бы я получить лекарство, которое помогло бы мне. Я вымотан вконец. Ей-богу, я чувствую усталость даже в костях.
— Доктор прописывает вам отдых. Ривьера, побольше вина, солнца и веселых француженок. Конечно, даже тут есть своя проблема. Можете вернуться с венерической болезнью.
— Я знаю, что мне нужно, — сказал Баумер. — Я хотел бы разучиться думать. Хорошо бы стать рядовым солдатом на Восточном фронте. Абсолютно ни о чем не думать и нести службу. Никаких забот — только убивать. Вам случалось убивать, Цодер?
— Нет еще, — ухмыльнулся доктор; его уродливое лицо исказила гримаса, придавшая ему сходство с химерой.
— Это очень облегчает душу. Я убивал в первые годы нацистского движения. Это мне очень помогло. В жестокости есть своеобразный хмель. Солдат сознает, что исполняет свой долг. Больше ничего ему знать не нужно. Он поддается долгу, как женщина поддается мужчине во время полового акта. Это мужчина должен беспокоиться, как бы не оказаться бессильным. Женщине все равно. Она может отдаваться даже мертвая.
— Право, не знаю, — со смешком сказал Цодер. — Сейчас я хотел бы сделать эту инъекцию.
— И на что вы рассчитываете? — спросил Баумер, вставая.
— Рассчитываю? Ни на что. Я только надеюсь. Стрихнин действует по-разному, в зависимости от особенностей и состояния пациента. Я надеюсь на возбуждение деятельности сердца и дыхательных центров, в результате чего может вернуться сознание. Но только в том случае, если у пациента шок. Если же это мозговая травма… — Цодер безнадежно махнул рукой. — Что ж, пошли?
Баумер кивнул. Они молча шли рядом по длинному коридору. Возле двери в палату Веглера Цодер сказал:
— В палате прошу не разговаривать. После инъекции я должен слушать его сердце.
Он открыл дверь. Сестра Вольвебер, сидя у койки, обтирала Веглеру лицо мокрым полотенцем. Она тотчас вскочила на ноги, вытерла руки о халат (к ученому негодованию Цодера) и засучила рукав пижамы на правой руке Веглера. Взяв флакончик со спиртом и ватку, она протерла кожу.
— Это капельное вливание физиологического раствора с глюкозой, — пояснил Цодер, указывая на прибор. — Для восполнения жидкости в кровеносной системе.
Баумер равнодушно кивнул. Он смотрел на лежащего Веглера, на его воспаленное лицо, распухшие губы, на вздымавшуюся и опускавшуюся могучую грудь. При виде этого человека, двадцать четыре часа назад стоявшего рядом с ним на галерейке кузнечного цеха, Баумера вдруг охватила бессильная ярость. Ему неудержимо захотелось измолотить это тело кулаками. Негодяй имел наглость принять крест «За военные заслуги»!.. Чудовищно! Разве можно доверять рабочим, если даже человек с такой незапятнанной репутацией, как Веглер, оказался непримиримым ненавистником национал-социалистов? Кто знает, сколько среди рабочих таких же, как он? Они исправно работают и держат язык за зубами, но поди их разбери!
Он глядел, как Цодер склонился над мускулистой рукой, нажал на вену и воткнул в нее иглу. Большим пальцем Цодер медленно нажимал на поршень. Опорожнив шприц, он осторожно вынул иглу и отступил назад. Сестра Вольвебер села у койки и прижала ватку к месту укола. Цодер, улыбаясь и кивая Баумеру с таким видом, будто переживал самые счастливые минуты своей жизни, вынул из кармана стетоскоп, придвинул стул и сел с другой стороны койки.
«О черт! — подумал Баумер. — Хоть бы повезло!» Он вытащил портсигар и вопросительно взглянул на Цодера. Тот энергично замотал головой. Баумер неохотно сунул портсигар в карман и, когда Цодер приложил стетоскоп к груди Веглера, шагнул к койке, с надеждой переводя взгляд с Веглера на Цодера. За последние несколько часов он убедил себя, что Веглер, очевидно, главарь оппозиционных элементов на заводе. Если ему удастся вырвать у Веглера признание, он сможет одним ударом уничтожить всю эту преступную шайку. Если же нет — кто знает, что еще может произойти. Придется каждую ночь отряжать патрули и проверять окрестности завода. То, что натворил Веглер, может повториться.
Прошла минута. Две. Три. Стрелка на часах Баумера отметила пять минут. А Цодер все слушал, кривя губы в угрюмой усмешке, и Баумер почувствовал, что каждый нерв в нем дрожит от нетерпения. Веглера надо заставить говорить. Пока он молчит…
Шесть минут. Семь. Восемь.
Когда истекла двенадцатая минута, Цодер повернулся к Баумеру и весело хихикнул.
— Кому везет в любви, не везет в саботаже, — громко сказал он. — Ничего не выходит, Баумер. Сердечная деятельность чуть-чуть усилилась. Но пациент никак не реагирует на это. Наш стрихнин не помогает. Теперь надо положиться на природу и ждать.
— Ждать? Нет, ждать я не намерен! — вспылил Баумер. Он выхватил из нагрудного кармана позолоченный перочинный нож. — Если ваш стрихнин не действует, у меня найдется более сильное средство! — Он щелкнул одним из маленьких лезвий.
— О господи! — в ужасе закричала сестра Вольвебер. — Да что это вы задумали, герр Баумер?!
— Вон отсюда! — приказал ей Баумер.
— Одну секунду! — Цодер поднялся со стула, став между Баумером и койкой Веглера. — Здесь распоряжаюсь только я.
— Что-о?
Бессильно повисшие вдоль тела руки Цодера начали дрожать.
— Здесь распоряжаюсь только я, — повторил он. — Вам не удастся привести этого человека в сознание. Вы его только убьете. А пока он здесь, я за него отвечаю. Прошу вас, Баумер, не надо. Еще несколько часов — и он, быть может, очнется.
— Вы мне это еще ночью говорили, — яростно огрызнулся Баумер. — Откуда я знаю, очнется он или нет?
— Вы и не можете знать. Я тоже не могу ручаться. Но если вы станете его пытать, вы его убьете. За это я ручаюсь.
— Ну что ж, и убью! Это мое дело.
— Все, что происходит в больнице, — мое дело! — захлебываясь, крикнул Цодер. — Я не желаю попасть в гестапо, где десять врачей будут давать показания против меня! Они скажут, что возможность допросить государственного изменника потеряна потому, что я не выполнил элементарных правил медицины! Я не могу удержать вас от этой идиотской затеи, раз уж вы так решили. Но только не здесь. Вызывайте полицию. Забирайте его отсюда. Тогда вы будете отвечать, а не я!
— А, будьте вы прокляты! — воскликнул Баумер. — Ладно! — Он беспомощно пожал плечами, уже сдаваясь. — Ладно, ладно! Дайте мне знать, когда он очнется.
Понурившись и опустив плечи, он вышел из палаты.
— Доктор, неужели он и вправду хотел сделать это? — испуганно прошептала сестра Вольвебер.
Цодер не ответил. Руки его тряслись, лицо было мертвенно-бледным.
— Неужели он действительно собирался сделать такое?
На лице его медленно появилась хищная улыбка.
— Бросьте, бросьте, — сказал он. — Этот человек — изменник. Вы хотите сказать, что вам его жаль?
— Нет, нет, конечно нет, — всполошилась сестра. — Раз он изменник, то… Но все-таки это бесчеловечно…
— Хорошенькое дело! — сказал Цодер. — Какая же вы немка после этого? Ведь в наших концлагерях изменников так и учат: плетью, зажженной сигаретой в глаза, палкой по паху…
— Боже, что вы говорите! — с подавленным стоном воскликнула сестра Вольвебер. — Как вам не стыдно! Вы просто чудовище. Немцы никогда так не поступают.
— А почему бы нет? — хихикнул Цодер. — Ведь это изменники, как же с ними обращаться? Думаете, я лгу? Спросите-ка наших эсэсовцев.
Сестра Вольвебер молча таращила на него глаза: ее пухлая, добродушная физиономия выражала полнейшее смятение.
— Ну ладно… смеряйте ему еще раз температуру и идите по своим делам, сестра. С ним сейчас уже не нужно возиться. Если он придет в себя, мы это легко узнаем — он будет реветь во всю глотку: «Дайте воды!»
Цодер ухмыльнулся и вышел. Как только он очутился за дверью, улыбка сбежала с его лица и все тело словно обмякло. Он шел по коридору так, словно на ногах у него были кандалы. Войдя в свою приемную, он прошел через смежную комнату в кабинет электротерапии. Пастор Фриш, лежавший на столе, быстро сел. Цодер молчал; пастор спрыгнул на пол.
— Ну? — спросил он.
Не глядя на него, Цодер медленно ответил:
— Все в порядке. — Он почти рухнул на табуретку. — Дело сделано. Я впрыснул воду. Баумер не заметил.
— A! — сказал Фриш, глядя на Цодера блестящими глазами.
Цодер неожиданно заплакал. Он сидел очень прямо, кусал губы, и по лицу его катились горячие слезы.
— Я не помог своей дочери, — сказал он надорванным от горя голосом. — Я помог Веглеру, а родной дочери не помог. Я позволил ей умереть ужасной смертью… ужасной…
— Ее уже не вернешь, — прошептал Фриш. — Теперь она обрела покой.
— Да, — сказал Цодер, задыхаясь от слез, — но я не помог ей. И мне нет покоя.
— Знаю, — ответил Фриш. — Знаю, что вам нет покоя. — Он нагнулся и поцеловал его. — Знаю.
8 часов 15 минут утра.
Идя вслед за Зиммелем в кабинет комиссара Кера, Берта Линг спустила с плеч шаль и сложила губы в улыбку, так и застывшую на ее лице. От страха ее била внутренняя дрожь, а колени подгибались, словно резиновые. В те часы, что прошли со времени первого допроса, она лихорадочно обдумывала свое положение. Ее может очень выручить то, что именно она позвала эсэсовский патруль, — это Берта понимала. Но, с другой стороны, она лгала Керу насчет патриотизма Вилли. Это было подсказано чувством самосохранения. Стоило ей признать, что Вилли осуждал правительство, как последовал бы вопрос: «А почему вы не сообщили об этом тогда же, фрау Линг?» И у нее не было другого выхода, как скрыть все и солгать; но теперь ей стало страшно. Как знать, может быть, этот следователь уже что-то разнюхал? Может быть, он за это время успел допросить Вилли. Если так и если он все узнал от Вилли, то дело ее совсем плохо. Чего доброго, в наказание они отберут у нее ферму; да и мало ли что они еще могут придумать. Нет, она должна во что бы то ни стало отрицать, что ей были известны изменнические мысли Вилли. Таков был ее план, и она твердо решила следовать ему… Но когда Берта увидела комиссара, который поднял глаза от лежавших перед ним бумаг и улыбнулся ей, сердце ее заколотилось. «Черт бы побрал этих мужчин с их улыбками, — подумала она. — Сейчас он тебе улыбается, а через минуту оставит в дурах».
— Доброе утро, фрау Линг, — сказал Кер, вскочив на ноги и выходя из-за стола ей навстречу. Он протянул ей рук у, как старой приятельнице, и кивком приказал ухмыляющемуся Зиммелю выйти из комнаты.
— Доброе утро, герр комиссар, — пробормотала Берта. — Хайль Гитлер! — добавила она, стараясь улыбаться как можно дружелюбнее.
— Должен вам сказать, фрау Линг, после всех мужчин, которых я сейчас допрашивал, мне особенно приятно увидеть прелестную женщину. — Он не дал Берте высвободить руку и, задержав ее в своей, нежно поглаживал влажным большим пальцем. — Но вы, кажется, плакали, да?
— Да… немножко, — торопливо ответила Берта. Она ожидала этого вопроса. Выходя вслед за эсэсовцем Блюмелем к служебной машине, она мельком посмотрелась в зеркало и увидела свои красные, опухшие веки. — Я разволновалась, герр комиссар. Такая дикая история… всякий бы на моем месте расстроился.
— Конечно, конечно, — благодушно отозвался Кер. Он выпустил наконец ее руку и поставил для Берты стул рядом со своим. — Я ненадолго задержу вас, фрау Линг.
Пока Кер перелистывал свою черную записную книжку, Берта застыла на стуле, разглаживая пальцами лежавшую у нее на коленях шаль. Она не сводила глаз с отверстия от выпавшего сучка в дощатой стене над плечом Кера. «Если я ему нравлюсь, тогда еще ничего», — с удовлетворением думала Берта. Ей вспомнилось, что во время первого допроса он назвал себя холостяком. Она достаточно хорошо знала мужчин — если мужчина торопится заявить, что он — холостяк, значит, это наверняка неправда. Она прекрасно понимала, что у Кера на уме, и решила, что сейчас незачем давать ему отпор. Вот пусть только закончится следствие, тогда она отошьет этого комиссара с его болтовней насчет холостячества. Она не кобыла какая-нибудь, чтобы допускать до себя каждого встречного жеребца. А кроме того, лучше держаться от полиции как можно дальше — это знает всякий фермер.
— Итак, фрау Линг, — начал Кер, — этот ваш поляк, Биронский… Ночью вы говорили, что у Веглера не было с ним никакой связи?
— Да, герр комиссар.
— Почему вы так уверены в этом?
— Могу доказать, герр комиссар, — твердо сказала Берта. — Вилли зажег огонь вчера ночью. А я привезла поляка третьего дня вечером. Со мной приехал наш ортсбауэрнфюрер герр Розенхарт. Мы с ним вместе заперли поляка в сарае. А весь следующий день Вилли был на заводе. Когда же ему было связаться с поляком?
— Поляк говорит, что Веглер разговаривал с ним в первый же вечер.
— Да врет он. Нашли кому верить — поляку! Вилли его и в глаза не видел. Я-то знаю.
— Веглер провел у вас всю ночь?
— Нет, герр комиссар. Он ушел… вскоре после того, как я привезла поляка.
Кер смотрел на нее молча. Потом спросил:
— Как Веглер отнесся к тому, что вы купили поляка?
— Как?.. — В голосе ее послышались пронзительные нотки. — Он… А как он мог отнестись?
— Вы говорили, он чувствовал себя виноватым перед поляком.
— Да… но он сказал это только вчера. Не в первый вечер.
— Понимаю. — Кер поскреб усики, обдумывая ее ответы. Они вполне соответствовали его собственным логическим выводам, но не соответствовали тому, что он чуял нюхом, как он любил выражаться. Его не переставали смущать ее живые черные глаза — они были столь же красивы, сколько и хитры. Однако он не мог найти каких-либо веских оснований для подозрения. В конце концов, она — спасительница завода.
— Значит, вам не известно, фрау Линг, что в тот самый вечер, когда вы привезли поляка, Веглер виделся с ним и предложил устроить ему побег?
— Нет, — удивленно сказала Берта. — Не может этого быть! Кто вам сказал?
— Поляк.
— Ах!.. Неужели же вы верите поляку? Я же вам сказала— он был заперт в сарае.
— Поляк утверждает, что Веглер разговаривал с ним через маленькое окошко… Впрочем, нет… — Он заглянул в записную книжку. — Через отдушину в стене. Есть там отдушина, через которую они могли разговаривать?
— Отдушина?.. Да, есть… есть, герр комиссар.
Берта вдруг что-то вспомнила, но не решалась сказать об этом, боясь, как бы не навредить себе.
— Ну? — сказал Кер, заметив, что она колеблется.
— Я вспомнила… это совсем было выскочило у меня из головы… вчера утром я нашла возле сарая ведро, что висело у колодца. Я еще подумала, что это, наверное, мальчишки напроказили — перерезали веревку и закинули ведро подальше. Но, пожалуй, верно — если Вилли стал на ведро… он такой высокий… Да, он мог разговаривать с поляком через отдушину.
— Слушайте, — возбужденно заговорил Кер, — это точно… насчет ведра? Вы уверены, что раньше его у сарая не было?
— Уверена.
— Оно всегда висело на веревке?
— Да.
— А веревка оказалась перерезанной?
— Да, герр комиссар. И концы даже разлохматились. Это я помню, потому что сама связала ее опять.
Кер откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Ему хотелось запеть ликующую песнь. Его теория о сумасшествии Веглера перестала быть просто догадкой, черт возьми! Пусть Баумер бесится, сколько угодно, — он, Кер, может теперь представить своему начальству неопровержимые доказательства!
— Послушайте! — сказал он, устремив на Берту строгий взгляд. — То, что вы рассказали о ведре, гораздо важнее, чем вы думаете. Поляк наговорил тут такого, чему я не поверил. Он заявил, что Веглер предлагал помочь ему бежать — предлагал деньги, одежду и даже свои документы. Это со всех точек зрения — сущая нелепость. Если поляку предложили такую помощь, почему же он не попытался бежать? Да потому, что никто ничего ему не предлагал — он просто хотел подлизаться ко мне, ну и выдумал всю эту историю. А если взять Веглера, — с какой стати, спрашивается, немец будет предлагать помощь совершенно неизвестному поляку? Веглер будто бы пожалел его, — так говорит поляк. Это совсем невероятно! Кто станет отдавать свои документы незнакомому пленному? В какую нормальную голову может прийти такая мысль? Видите, фрау Линг, вот мы и нашли ответ. Вот что подтверждают ваши показания. Мы теперь можем почти не сомневаться, что Веглер разговаривал с поляком. И если то, что рассказывает поляк, соответствует истине — чему я не могу поверить, — значит, Веглер сошел с ума. Если даже он говорил поляку не это, а что-нибудь другое, все равно он безусловно сумасшедший. Только психическое расстройство может служить связующим эвеном между его репутацией истинного патриота и этим безумным поступком. Какие бы побуждения ни заставили Веглера разговаривать с поляком, они не могут быть нормальными… Итак, скажите: готовы ли вы повторить ваше показание насчет ведра перед судом? Потому что суд не поверит поляку, но вам поверит.
— Да, герр комиссар. Это чистая правда, — твердо сказала Берта.
Кер засмеялся от удовольствия. Глаза его заблестели при мысли о том, какую пилюлю он вскоре преподнесет Баумеру.
— А теперь скажите, не замечали ли вы в нем раньше чего-нибудь такого… каких-нибудь признаков ненормальности?
Лицо Берты вдруг вспыхнуло гневным румянцем.
— Да, замечала! — крикнула она; острая обида на мгновенье вытеснила в ней все остальные чувства. — Ведь он хотел меня убить! Он погнался за мной с вилами — за мной, своей нареченной! Конечно, он сошел с ума. Да, да! Теперь все понятно!
— Что вам теперь понятно?
— Понятно, почему человек, которого я так хорошо знала… которого любила, — да, любила, хоть он и преступник, — почему он сделал такое. Когда порядочный человек ни с того ни с сего становится изменником, чего же тут ломать голову? Он помешался. Все ясно.
— И раньше вы не замечали в нем никаких признаков политического недовольства?
— Нет, — солгала Берта. — Ровно никаких. А то я, конечно, сразу же сообщила бы куда следует.
Кер негромко рассмеялся.
— Отлично, отлично, — сказал он довольным тоном. — Понятно, почему его наградили крестом. Вы мне очень помогли, фрау Линг. Я чрезвычайно вам благодарен.
— А он… он еще не пришел в себя? — нервно спросила Берта.
— Нет.
Она облегченно вздохнула.
Кер вдруг щелкнул пальцами.
— Хочу попробовать одну штуку. Слушайте, фрау Линг: вы уверены, что Веглер вас любил, не так ли? Вряд ли можно предположить, что он все время обманывал вас с целью улучить удобный случай для саботажа?
Берта тихо охнула: Кер словно ударил ее кулаком.
— Нет, что вы! — с жаром возразила она. — Этого быть не может! Нет, он был… правда же, он был хорошим человеком. Нет, он просто сошел с ума, вот и все.
— В таком случае, — сказал Кер, — вы должны кое-что для меня сделать, фрау Линг. Я хочу, чтобы вы навестили Веглера.
От лица Берты отхлынула кровь.
— Чтобы я его навестила?..
— Иногда любовь делает то, что не в силах сделать медицина. Веглер без сознания. Как знать, быть может, помешательство его только временное? После ранения к нему мог вернуться разум — от потрясения, понимаете? В общем вам следует пойти к нему. Вы с ним заговорите, он услышит ваш голос — и кто знает?.. Стоит попытаться.
— Ох нет, не посылайте меня к нему! — взмолилась Берта.
— А я настаиваю. Почему бы вам не пойти?
— Я… к нему… Ой нет, я боюсь! — воскликнула она, стараясь найти какой-нибудь предлог.
— Чего вы боитесь?
— Он еще убьет меня!
— Вздор. Он в постели, тяжело ранен.
— Все равно! Вы не знаете, какой он. У него силы на троих. Пусть даже он ранен, но если он схватит меня своими ручищами… может, он еще сумасшедший, кто его знает?
— Ну, успокойтесь, — мягко сказал. Кер. — И не будьте дурочкой. Я пошлю с вами человека. Он останется за дверью, так что Веглер его не увидит, а вы будете в полной безопасности. В конце концов, сто шансов против одного, что Веглер вообще не очнется. Но вы должны оказать мне эту последнюю услугу, Фрау Линг. А из больницы отправитесь прямо домой. Я уверен, что больше не будет необходимости беспокоить вас. Следствие почти закончено.
Берта молчала. При мысли, что ей придется опять увидеть Вилли, она чувствовала дурноту.
— Вы окажете маленькую услугу мне, а я вам, фрау Линг. — Улыбаясь, Кер встал со стула, придвинулся поближе к Берте и облокотился о стол. — Собственно говоря, я уже оказал вам одну услугу — исключительно из расположения к вам.
Берта глядела в сторону.
Голос Кера стал медовым.
— Сегодня у меня была одна посетительница… фрау Анна Манке…
Берта окаменела.
— Она сообщила не совсем приятные сведения о вас…
— Я…
— Нет уж, — улыбаясь, перебил ее Кер. — Помолчите, пожалуйста. Фрау Манке сообщила мне, что… в общем это весьма серьезное дело. — Он нахмурился. — Я даже не знал, что ей сказать.
У Берты побелели губы; пальцы ее нервно крутили шаль.
— Но потом я подумал: могу ли я допустить, чтобы такой милой, скромной женщине, как фрау Линг, партия причинила серьезные неприятности? Если даже ей и случилось неуважительно отозваться о фюрере…
— Я… — Берта привстала со стула.
— Сидите! — сердито сказал Кер. — Во всяком случае, я это уладил, фрау Линг. Фрау Манке покинула мой кабинет только после того, как дала обещание никому не говорить ни слова об этом. И она сдержит свое обещание, так как знает, что у фрау Линг есть теперь друг в самых верхах гестапо. — Кер благосклонно улыбнулся. — Ну вот, — продолжал он, легонько положив руку ей на плечо, — разве это не настоящая услуга?
— Да, — благодарно прошептала Берта.
— Я ведь добрый человек. Природный инстинкт заставляет меня защищать очаровательных женщин вроде вас. — Он нежно сжал ее плечо.
— Спасибо, — прошептала Берта; она сидела, словно оцепенев, и глядела мимо него на дырку от выпавшего сучка. — Бог его знает, что может натворить какая-нибудь сплетня.
— Да, — ответил он. — Бог его знает что. — Он почувствовал, как от этой небольшой победы в нем загорается желание, и ласково провел рукой по ее волосам. — Вы и в самом деле прелестная женщина, фрау Линг. Вам сегодня трудно пришлось, я очень сочувствую. Может быть, я сумею вас подбодрить, если загляну к вам как-нибудь, когда закончится следствие? Скажем, в один из ближайших вечеров. Выпьем по чашке кофе, поболтаем…
— Я буду… очень рада, — ответила Берта.
— Отлично, — просиял он, — великолепно. Вы даже не представляете себе, как я буду этого ждать! — Он неохотно снял руку с ее головы. — Так вот… несколько слов напоследок, — добавил он оживленным тоном. — Если заводские рабочие узнают, что Веглер — преступник, это плохо повлияет на их настроение. Поэтому никому ни слова об этом. Решено говорить, что он заболел.
Берта кивнула.
— И еще вот что: вы вскоре узнаете, что ваш поляк… как его фамилия? Да, Биронский, — что это он зажег огонь. Собственно говоря, он уже арестован.
— Но… но ведь это не он зажег… — Кер ничего не ответил. — Но…
— Пожалуй, лучше не задавать вопросов, фрау Линг. Понимаете? Сено зажег поляк. И если вас спросят, так и отвечайте.
— А я, значит, останусь без поляка? — резко спросила она. — Я отдала за него семнадцать марок!
— Не сомневаюсь, что вы получите другого, — сказал Кер, что-то записывая в своей книжечке. — Я поговорю об этом с Баумером. Видите, как я забочусь о вашем благополучии, фрау Линг, — улыбнулся он.
— Спасибо.
— А теперь мы позовем Зиммеля, и вы пойдете в больницу.
Берта встала. Кер оглядел ее с удовольствием и торжеством.
— Если Веглер очнется, я сейчас же приду туда. Если нет, я зайду к вам в один из ближайших вечеров, а?
Она кивнула и, вдруг осмелев, улыбнулась ему в ответ.
— Буду очень рада, — сказала она, а про себя добавила: «Скотина!»
Кер положил ей руку на плечо.
— Я провожу вас до крыльца, фрау Линг.
8 часов 30 минут утра.
Территория завода преображалась на глазах. Плотно утрамбованный грунт возле заводских корпусов и мягкая, поросшая травой земля на лесистых участках превращались в сложную систему траншей. Люди, подгоняемые страхом, копали быстро, используя все мало-мальски пригодные инструменты, которые удалось собрать на заводе и в соседней деревне. По приказу капитана Шниттера тысячи рабочих разбились на три группы. Каждая группа копала в сумасшедшем темпе ровно десять минут; по свистку мастера рабочие бросали инструменты, вылезали из траншей и отдыхали, а на их место становилась следующая группа. Объяснять ситуацию не было надобности. Как только стало известно, что обе смены должны рыть щели, все поняли, что это не просто мера предосторожности. Это было УГРОЖАЕМОЕ ПОЛОЖЕНИЕ, ТРЕВОГА… Это уже напоминало страшные дни Дюссельдорфа и кельнские массовые налеты… У большинства рабочих эти воспоминания пробудила знакомая ломота в пояснице. Люди копали яростно, шумно дыша открытым ртом; они знали, как много зависит от глубины щели. Те, кто отдыхал, курили одну самокрутку за другой, не думая о табачном голоде, который наступит завтра. Они курили, смотрели друг на друга напряженным взглядом, пронзительно выкрикивали тупые остроты, над которыми никто не смеялся, перешептывались, и в каждом их слове был неприкрытый страх.
— О, черт… семь месяцев нам здесь жилось уютно, как клопам в перине, — сказал Хойзелер пастору Фришу, когда они отдыхали, лежа на животе. — Попадись мне этот Веглер, знаешь, что бы я сделал? Я бы его не повесил. Это слишком легкая смерть. Я бы придумал такое, чтобы он как следует помучился. — Его смуглое, угрюмое лицо исказилось от злобы.
Фриш подмигнул Келлеру, который в изнеможении лежал на боку и тяжело дышал, хотя их группа отдыхала уже почти целых десять минут. Такая работа была не под силу для Келлера, страдавшего пороком сердца.
— Знаешь, где бы я хотел быть сейчас? — сказал Фриш. — В Греции. Как считаешь, Фриц?
Келлер усмехнулся этой старой шутке и вытер лоб.
— Слыхали — к ночи эти щели должны быть глубиной нам по плечо? — спросил старик Руфке. Его освободили от рытья из-за возраста, но он помогал носить воду. — По плечо к ночи — значит, сегодня нам не миновать бомбежки.
— Заткни пасть, — нервно огрызнулся Хойзелер. — Вовсе ничего это не значит… Сволочь проклятая этот Веглер! Живет у нас, а сам…
— Не распускай язык насчет Веглера, — отдуваясь, сказал Келлер. — Комиссар что говорил?
— Да нас никто не слышит.
— Все равно заткнись.
— Это все поляк подстроил, — решительно заявил старик Руфке. — Он из английской разведки. Он предложил Веглеру кучу денег, потому-то Веглер и пошел на это.
Вайнер, лежавший на спине с закрытыми глазами, внезапно перевернулся на бок.
— Что, что? — спросил он. — Откуда ты знаешь, что он предложил Веглеру деньги?
— Это само собой ясно, — ответил Руфке. — А как ты иначе объяснишь это? Я догадался, едва только комиссар сказал нам про поляка.
Вайнер презрительно хмыкнул и опять перевернулся.
«Ну вот, — подумал Фриш, — за двадцать четыре часа ты заговорил второй раз, мой хмыкающий друг. Первый раз — когда Руфке стал обливать грязью католиков. Тебе это не понравилось. Второй раз — сейчас. Какая необычная для тебя разговорчивость. Ей-богу, ты, по-моему, немножко встревожен этой историей с Веглером».
Он перевел взгляд на вайнеровского приятеля, Эггерта, который, сидя поодаль от всех, сосал погасшую трубку и смотрел на копавших рабочих. «А ты как, второй молчальник? Не шевельнулась ли случайно и в тебе такая же тревога?»
Раздался свисток. Люди, копавшие в траншеях, полезли наверх; лица их лоснились от пота. Следующая группа вскочила на ноги.
— Остается всего десять минут отдыха, — сказал Келлер. — Трудно мне это. Если Пельца освободили потому, что он однорукий…
— Эй, — перебил старый Руфке, — что это там?
— Где?
— Да вон, между деревьями, — показал Руфке.
Метрах в двадцати, наискосок от них двигалась небольшая процессия. Первым в шеренге шел эсэсовец с автоматом наперевес, за ним — юный Латцельбургер, тащивший на веревке человека в наручниках; шествие замыкал второй эсэсовец с автоматом. Человек в наручниках был Стефан Биронский.
Руфке скверно выругался.
— Это тот поляк, что устроил саботаж! — закричал он. — Клянусь чем хотите! — Он побежал к медленно приближавшемуся шествию. Остальные, которых его слова заставили подняться с места, присоединились к нему с не меньшим любопытством. Когда они поравнялись с этой группой, к ней уже со всех сторон стали сбегаться люди.
— Что случилось? — крикнул кто-то эсэсовцам.
— Прочь с дороги! — ответил Латцельбургер. — Ребята, хотите знать, почему вы роете противовоздушные щели? Из-за этого мерзавца. Он зажег огонь на поле — подал сигнал английским самолетам.
Отчаянный крик вырвался из перехваченного веревкой горла Биронского:
— Это не я! Видит бог, это ошибка! То совсем другой…
Латцельбургер обернулся и с размаху ударил его по лицу.
Поляк откачнулся назад и получил сильный удар прикладом в плечо от стоявшего за ним эсэсовца. Поляк упал на колени. Из одной ноздри его и уголка рта потекла кровь. Правое ухо его, распухшее и ставшее втрое больше нормальной величины, напоминало огромную луковицу.
— Сказано тебе, не смей открывать рта! — свирепо заорал Латцельбургер и ткнул его кулаком в ребра-Вставай, не то я тебе голову оторву! — Он дернул за веревку; Биронский с трудом поднялся на ноги.
— Убью, негодяй! — вдруг завопил Хойзелер, бросившись к пленному и занеся над ним кулак.
— Прочь! — приказал Латцельбургер, одним прыжком очутившись между ними. — Он арестован. Его будут судить.
— Я его убью! На куски разорву! — орал Хойзелер.
— Не беспокойся, он получит то, что ему полагается. Уйдите с дороги! — крикнул Латцельбургер толпе перешептывающихся рабочих. Он выпятил вперед свою бульдожью челюсть, явно наслаждаясь властью.
Старик Руфке поднял комок земли и, размахнувшись, запустил им в лицо поляку.
— Видали? — радостно заржал он. — Видали, как я его?..
— Эй, прекратите немедленно! — крикнул Латцельбургер, увидев, что еще несколько рабочих подбирают с земли комья. — Кто швырнет камень, будет сейчас же арестован… Убирайтесь с дороги!
С болезненной тоской, чувствуя подступающую тошноту, Фриш проводил взглядом удаляющуюся процессию. Потом он поглядел на рабочих, тоже смотревших вслед поляку, на злые, хмурые лица хойзелеров и пустые каменные лица вайнеров… и, быстро повернувшись на каблуке, побежал к траншее.
— Герр Беднарик, — окликнул он мастера.
— Что там происходит? — с любопытством спросил Беднарик.
— Поляка ведут. Говорят, он зажег огонь для английских самолетов.
— Значит, вот почему мы… Ах, сволочь! — взорвался Беднарик. — Вздернуть бы его на первом же суку!
— Герр Беднарик, — сказал Фриш. — Разрешите отлучиться. Мне нужно в уборную.
— Слушай, пастор, — сердито ответил мастер, — ты это брось. Не нравятся мне твои штуки — вечно просишься в уборную в рабочее время. Знаю я эти уловки. Думаешь, я дурак?
— Поверьте мне, это не уловка, — смиренно сказал Фриш. — Вы же знаете мою болезнь. Сегодня утром я опять был на процедуре. Спросите доктора Цодера. А когда мне…
— Ладно, ладно, иди, нянчись со своими кишками, — засмеялся мастер. — Но имей в виду — я буду за тобой следить. Как вернешься, сразу явишься ко мне.
— Хорошо, герр Беднарик. Мне нужно забежать в барак за мазью, а потом…
— Ручаюсь, что у тебя просто триппер, — весело сказал Беднарик. — Ох, уж эти пасторы! Чтоб через пятнадцать минут ты был здесь!
— За пятнадцать минут мне наверняка не обернуться, — сказал Фриш. То, что он задумал, отнимет не меньше получаса.
— Ну ладно, ладно.
Фриш убежал. Беднарик взглянул на часы, поднес к губам свисток и дважды свистнул.
— Нажимай, нажимай! — рявкнул он. — Это вам не пикник, черт бы вас взял!
Одна группа быстро сменила другую.
8 часов 45 минут утра.
— Хайль Гитлер! — бойко отчеканил Зиммель, щелкнув каблуками.
— Хайль Гитлер, — отозвался Цодер.
Зиммель протянул ему письменный приказ комиссара гестапо Кера, подтвержденный подписью Баумера.
— Очень хорошо, только бессмысленно, — взглянув на бумагу, пробормотал Цодер и поднял взгляд на Берту. Кусая губы, она отвела глаза в сторону и плотнее запахнула на себе шаль.
— Идемте, — сказал Цодер.
Они пошли за ним по коридору. Возле палаты Веглера Зиммель почтительно сказал:
— Приказано впустить ее одну, доктор.
Цодер кивнул.
— Можете говорить ему что угодно, — сказал он Берте, — но ни в коем случае не тормошите его и вообще не пытайтесь разбудить.
Он бесшумно открыл дверь. Лицо Берты побелело. Глубоко втянув в себя воздух, она вошла в палату.
Шторы на окнах были опущены. Берта медленно, на цыпочках, подошла к койке. Сначала она увидела очертания тела Вилли под простынями, потом его лицо.
Голова Вилли была повернута в сторону, но даже в профиле его она увидела признаки близкой смерти — неестественный румянец, распухшие губы, провал между скулой и челюстью, как у трупа. Сердце ее больно сжалось. По дороге из административного корпуса в больницу комплименты, которые расточал Зиммель по поводу ее героизма, помогли ей сосредоточить мысли на предательстве Вилли и почти забыть, что ведь и она — предательница. Но когда она увидела, каким жалостно беспомощным стало его сильное тело, когда в ее воображении опять возникла страшная картина — голова Вилли на плахе и блеск падающего топора, — ей захотелось закрыть глаза рукой и броситься вон из палаты. Она снова почувствовала всю тяжесть своей вины; она почти упала на стул возле койки и залилась горьким плачем, забыв, что за дверью стоит Зиммель и наверняка подсматривает.
Вилли мгновенно понял, что это — Берта. Услышав, как открылась дверь, он подумал было, что вошел доктор или сиделка. И как каждый раз, когда кто-нибудь из них входил в палату, Вилли напрягал нервы, внутренне подготовившись ко всему, что может произойти. Поняв, что пришла Берта — он узнал ее по плачу, — он заволновался. Он не хотел, чтобы она плакала и горевала. Ненависть, с которой он думал о ней еще так недавно, совсем исчезла. Ему неудержимо хотелось протянуть руку, погладить ее по голове, сказать: «Берта, девочка моя, не плачь… Мне так жаль, что ты носишь ребенка от меня…»
Берта опустилась на колени возле койки. Жалобно и умоляюще, задыхаясь от горя и раскаяния, она зашептала:
— Вилли, Вилли!.. О Вилли, бедный мой, родной!..
Вилли крепко вцепился пальцами в матрас. Внезапно он почувствовал прикосновение ее губ к своей руке — к той руке, что была привязана к кровати. И почувствовал, как на нее закапали горячие слезы. Сам того не сознавая, он застонал и повернул к Берте голову. Его пронзила острая жалость к самому себе — он понял, чего он лишается, потеряв Берту. Зачем он поддался этому безумию? Он, как слабоумный, срубил под корень свою собственную жизнь, взял их светлое совместное будущее и бессмысленно разрушил его.
— Бедный, дорогой мой! — шептала Берта, горько плача. — Ты мучаешься, тебе больно! О Вилли, ты меня не слышишь, но, может, бог меня услышит. Я люблю тебя. Что я с тобой сделала! Лучше бы мне умереть. — Она покрывала его руку поцелуями. — Если б можно было все поправить, Вилли! Если б вернуть вчерашнюю ночь!
Вилли поглядел, чуть-чуть приоткрыв веки. Он слышал ее шепот:
— Зачем ты сделал это, Вилли? Какой в этом смысл? У тебя, должно быть, помутилось в голове…
Вилли слышал эти слова и вдруг увидел на ней свитер — тот самый снятый с француженки свитер, который Берта якобы сожгла.
Он закрыл глаза. Его охватило отвращение, в котором не было даже горечи. Любовь к ней, переполнявшая его секунду назад, превратилась в яростное презрение. Он вспомнил все, что произошло между ними вчера вечером, и с ожесточением мысленно произнес: «Жаль, что я тебя не убил до того, как ты меня предала. Ты такая же дрянь, как и другие. И любви твоей грош цена».
Берта перестала плакать. Она высморкалась и снова села на стул.
— О Вилли, Вилли! — пробормотала она и умолкла. Она смотрела на его неподвижное лицо и думала: «Если бы можно было все поправить. Зачем, зачем это случилось? Боже милостивый, зачем?»
В тот вечер, когда они поссорились из-за поляка и Вилли так безжалостно, без единого слова, покинул ее, Берта пришла к тягостному решению: либо Вилли должен уступить ей и не спорить насчет поляка, либо она никогда не выйдет за него замуж. С тяжелым сердцем она сказала себе, что слишком хорошо знает мужчин и даже любовь не делает ее слепою. К тридцати шести годам она много навидалась в своем маленьком мирке. Она видала пьяниц, которые хоть и стыдились своего порока, но пить не бросали. И какие бы ни были у них жены — любящие и заботливые, либо пилившие их с утра до ночи, — все равно мужья пьянствовали, а у жен была не жизнь, а сущий ад. Так же будет и у нее с Вилли, решила Берта в тот вечер. Ничего хорошего из их брака не выйдет, если Вилли не прогонит одолевавших его бесов. Поссориться с ней из-за поляка — ведь это чистое сумасшествие! Чего доброго, они начнут ссориться из-за мясного пайка или башмаков на деревянной подошве. Жизнь всегда трудна: и в детстве жилось нелегко, а сейчас еще хуже. Жизнь приносит почти одни только неприятности. И Берта приспособилась к ней по-своему: она закрывала глаза на все дурное и радовалась хорошему. Если Вилли не научится жить так же, то их брак не сулит ничего хорошего.
На следующий вечер Берта ждала Вилли с трепетным беспокойством, надеясь, что в обычное время она услышит его свист. Прождав час, она не выдержала и расплакалась. Сердце понуждало ее бежать к нему на завод, но разум твердил: «Не надо». Разум подсказывал ей, что ссора была слишком серьезна. «Он придет завтра», — утешала себя Берта.
Она разделась и легла в постель. Но как ни сильно она устала за день, заснуть ей не удавалось. Она ворочалась с боку на бок и через каждые несколько минут приподымалась на локте и смотрела на старый будильник, стоявший на столе. Мысли ее вертелись вокруг одного и того же: она заснет, и Вилли разбудит ее поцелуем; она откроет глаза, увидит его улыбку и поймет, что он уже не сердится; он крепко прижмет ее к своему мускулистому горячему телу и прошепчет: «Прости меня, мы никогда больше не будем ссориться».
Около десяти часов она услышала скрип калитки. Это Вилли, он, конечно, пришел просить прощения! Она спрыгнула с кровати, накинула халат и, дрожа от радости, побежала в кухню. Не успела она добежать до двери, как на пороге появился Вилли; оба они остановились и молча смотрели друг на друга. Ночь была темная; Берта не видела глаз Вилли и не могла угадать его настроение. Но он все-таки пришел, и больше ей ничего и не надо.
— О Вилли! — воскликнула она и, бросившись к нему, обхватила его руками.
Вилли обнял ее молча. Берта прижалась к нему всем телом и, пригнув к себе его лицо, стала целовать его.
— Милый, — шептала она, — я так тебя ждала! Давай забудем все, что было вчера вечером. Я люблю тебя, Вилли. Дорогой мой, я тебя так люблю, что не могу переносить ссор. Меня это совсем убивает!
Вилли молча гладил ее по голове. Он нагнулся и нежно поцеловал ее в губы. Потом сказал:
— Берта, не напоишь ли ты меня кофе? Я сегодня не обедал.
Такая странно-обыденная просьба в первую же минуту их примирения смутила Берту. Тем не менее она с готовностью откликнулась:
— Конечно, Вилли!
Она спустила шторку и зажгла керосиновую лампу. Вилли сел за стол, а Берта захлопотала у плиты, не переставая украдкой наблюдать за ним. Она все еще не могла понять, в каком он настроении. Он как будто бы спокоен — он обнимал ее, улыбался. Но глаза у него были воспаленные и тревожные; взгляд его рассеянно блуждал по комнате. И — хотя это была совсем уж мелочь — она огорчилась, увидев, что он в рабочем комбинезоне.
У Берты, взволнованной, уставшей после долгого дня гнетущей неуверенности, не хватило выдержки. Она внезапно отвернулась от плиты и в упор поглядела на Вилли.
— Ты обратил внимание на мои поля? — смело спросила она. — За одно утро скошено все сено! — Она тревожно ждала, что он ответит.
— Да, я видел, — тихо произнес Вилли.
— Мне прислали целую команду пленных поляков; они и скосили, — неуверенно продолжала она.
— Да? — отозвался Вилли. — Значит, тебе уже нечего волноваться. — В голосе его не было иронии.
— А я вообще никогда не волнуюсь, — возразила она, внезапно улыбнувшись, и совсем другим, очень ласковым тоном сказала — Это ты вечно из-за чего-то волнуешься. — И не желая, чтобы он считал ее бессердечной, добавила: — Мне до того жаль этих пленных. Они такие несчастные, просто смотреть невыносимо. И знаешь, что им дали на обед? По куску хлеба да какой-то мутной водицы вместо супа. Ну скажи, может мужчина работать на таких харчах?
Вилли ничего не ответил. Лицо его было бесстрастно, держался он спокойно, но горящие глаза говорили о том, что спокойствие это обманчиво.
— Но что поделаешь? — упрямо продолжала Берта. — Мы им ничем не можем помочь. У каждого свои трудности. Сено мое, например, уже никуда не годится. Половина травы цветет — это будет солома, а не сено. А этот мой поляк! Ха! Ну и брехун же Розенхарт! Божился, что поляк — крестьянин, но я через пять минут поняла, что он сроду не работал на поле. Мы с ним складывали сено в стога; там, где я за десять минут управлялась, он возился целый час. Подумать только!
Вилли молчал.
— Да зачем нам говорить об этом! — сказала Берта с чувством торжества. Она быстро подошла к нему, наклонилась и поцеловала в губы. — Вот что мы с тобой должны делать, правда? — Она погладила его по лицу. — Милый, ты еще немножко сердишься на меня? Не сердись, родной, не надо!
Вилли ласково улыбнулся.
— Я уже не сержусь.
Дрожа от радости, Берта обеими руками схватила его большую, жесткую руку, поцеловала и прижала к своему животу.
— Ты вот о чем думай, — прошептала она. — Тут наш ребеночек. Скоро он уже начнет толкать меня целый день — запросится поскорее на свет божий. — Берта тихо засмеялась; эта ложь почти не вызывала у нее угрызений совести. — Если это мальчик, он будет похож на тебя, Вилли? Наверное, как толкнет, так у меня все ребра затрещат.
— Да, — произнес Вилли, чуть заметно вздохнув.
— Милый! — Берта подождала, пока он не взглянул на нее. — Хочешь, поженимся сейчас же? Я хочу. Нам теперь уже ничто не помешает. Давай не откладывать.
Вилли смотрел на нее молча. Потом, подавив стон, медленно сказал:
— Больше всего на свете я хотел бы жениться на тебе, Берта… и жить счастливо. Но, понимаешь, я сегодня говорил с Баумером…
— Да? — неуверенно спросила она, почуяв неладное. — С арбейтсфронтфюрером?
— Меня не переведут на твою ферму.
— Нет? О господи! Почему? — Но, стараясь быть мужественной, она тут же сказала: — Ну, ничего… через несколько месяцев мы опять попросим об этом. А пока…
— Берта, — мягко перебил он ее, — меня берут в армию.
Лицо ее исказилось. Она смотрела на него, не в силах произнести ни слова. Ей хотелось сказать: «Это ничего, война скоро кончится», но она не могла.
— О-о, — простонала она. — Q-o!.. — И в отчаянии крикнула: — Значит, я и тебя потеряю!
Вилли промолчал.
— Еще не известно, вернешься ли ты с войны, — тоскливо заговорила она. — А может, пропадешь на несколько лет. И забудешь меня. Или тебя убьют. Да, вот что мне суждено — тебя убьют! Я знаю.
Вилли покачал головой со странной улыбкой, которая показалась ей обидной.
— Значит, тебе все нипочем? — злобно воскликнула она. — Смеешься, будто речь идет о погоде! Неужели тебе все равно, Вилли?
— Я не пойду в их армию, — медленно ответил он.
Берта уставилась на него растерянным взглядом.
— Я правду говорю, Берта… — Он умолк и глубоко перевел дыхание. Руки его внезапно стали дрожать; он снял их со стола, словно желая спрятать от нее, и вцепился пальцами в колени.
— Я правду говорю, милая, — повторил он. — Я не… Это не то, что ты думаешь. — Он не сводил с нее горящих глаз. — Со вчерашнего вечера было много чего… то есть многое случилось.
— Что же случилось? — спросила Берта.
Он, казалось, даже не слышал ее вопроса.
— Я вроде бы… я все понял, Берта. Я должен что-то сделать.
— Да что сделать-го? — воскликнула она, выходя из себя. — И как это так ты не пойдешь в армию? Раз призвали, значит, должен идти!
Вилли покачал головой.
— Я… — Он запнулся. Он не знал, как ей объяснить и с чего начать. Его привела к Берте не надежда, что она поймет и одобрит принятое им решение, а одиночество. Во всем мире у него не было ни одного близкого человека, ни одного человеческого существа, которому он мог бы открыть душу. Поэтому он пришел к Берте. Но вот он стоит перед ней — и что же он может ей сказать? Ведь дело не в том, что его наградили крестом «За военные заслуги» — это он может ей рассказать, — и не в унизительном предложении Баумера вызваться завтра добровольцем в армию и своим примером подстрекнуть на это других рабочих. Все это он, вероятно, мог бы рассказать Берте, но как сказать ей о всех тех годах, которые предшествовали этому? Уже не что-то одно было для него нестерпимо, а вся жизнь, весь мир, весь позор. И сейчас, когда он это понял, у него не находилось слов, чтобы объяснить, что с ним творится: как рассказать о смятении, бушевавшем в его душе?
— Вилли, что ты должен сделать? — не унималась Берта. — О чем ты толкуешь?
— Я должен… что-то сделать, — с трудом выговорил он. — Надо… действовать. — Он уже не был спокоен. Голос его начал дрожать.
— Как это — действовать? — Это слово раздражало ее уже тем, что было малопонятно.
— Твой поляк… тот, которого ты купила…
— При чем тут поляк? — резко спросила Берта.
— Он держит нас… то есть я хочу сказать, — сбивчиво продолжал Вилли, — мы виноваты. И я тоже. Мы отвечаем за это.
— Вилли, ты мелешь чепуху! — вне себя крикнула она.
— Ты не понимаешь, Берта?
— Нет!
— Это почти то же… знаешь… что сделал Руди… И я тоже виноват. Словно это я сам привез тебе свитер. Я — соучастник. Я делаю танки. И ты со своей фермой — тоже соучастница. Мы все виноваты. Все убийства — на нашей совести.
— Ничего не понимаю! — неистово крикнула Берта. — Ты, должно быть, пьян. Это верно? Ты напился, Вилли?
Он покачал головой.
— Тогда отчего же ты говоришь так, что я ничего не понимаю? Что с тобой, Вилли?
— Меня сегодня наградили крестом «За военные заслуги», — вдруг сказал он и ударил себя по лбу кулаком. — Боже мой, что же я за человек? Почему я раньше ничего не понимал? Когда мой Рихард отвернулся от меня, почему я не понял, что он заражен гнилью? Как можно прожить жизнь и оставаться таким дураком? Мы свиньи, Берта! Они превратили нас в свиней. — У него на секунду перехватило дыхание. — А теперь они хотят, чтобы я записался добровольцем в их армию. Им нужно побольше войн, побольше убийств; больше свитеров и больше людей, которых можно продавать в деревне за семнадцать марок. — Он стукнул обоими кулаками по столу. — Я не желаю! Хватит! С меня хватит! Кто-то должен наконец сказать им Нет!
Берта в растерянности и страхе отпрянула от него.
— Берта! — взволнованно крикнул он. — Ты… — И внезапно снова заговорил очень тихо: — Разве ты не понимаешь… я должен что-то сделать… Ведь надо же, надо!..
— Что надо? — дрожащим голосом спросила она.
— Надо сказать… сказать Нет, Берта… и… действовать. Пойти против них.
— Пойти против правительства? — спросила она. — Ты это хочешь сказать?
Вилли кивнул.
— Да. Против гнили.
Вся дрожа, она зашептала:
— Боже мой, да ты знаешь, что ты говоришь? Ведь тебя убьют, Вилли!
Он ничего не ответил.
— Господи, да что же ты хочешь сделать?
— Что-нибудь.
— Но что? Ты даже не знаешь? Ты просто болтаешь, сам не зная что.
— Нет, — еле слышно ответил Вилли. — Я знаю. Раньше не знал. Но пока я сидел здесь, ты меня научила. Теперь я знаю.
— Я тебя научила? Чему я тебя научила?
— Берта, — жалобно произнес он, — ты мне поможешь? — Он знал, что от нее нечего ждать помощи. — Я не хочу быть один.
— Но что ты собираешься делать?
— Ты мне поможешь? — По его большому телу пробежала дрожь. — Поможешь?
— Я… — Она умолкла и обернулась к двери. Заводская сирена вдруг ожила и залилась протяжным воем. Звук этот взлетел вверх и падал, прорезая ночную тишину и предупреждая деревню, что надо быть настороже — скоро в небе пролетят английские самолеты. Берта бросила быстрый взгляд на Вилли и, внезапно решившись, сделала то, что было вовсе не нужно, как на окнах висели плотные маскировочные шторы: она протянула руку к керосиновой лампе, прикрутила фитиль и задула огонь.
— Вилли, милый, — сказала она глухим от отчаяния голосом, — ты расстроен, и я тоже. О. чем ты меня просишься еще никак не пойму. Ты мне объясни получше. — Она подошла к нему вплотную. — Это хорошо, что ты пришел ко мне поговорить. Теперь я знаю — ты меня любишь по-настоящему, раз пришел поговорить о таких вещах. — Она обвила его руками и тесно прижалась к нему грудью. — Любимый мой, я вижу, как ты расстроен. Верь мне, я понимаю. И я тебе помогу. Но сначала скажи, что- ты меня любишь. — Она наклонилась и, прижав к его рту жаркие губы, поцеловала его крепким, долгим поцелуем. — Ты любишь меня, Вилли?
Он помолчал, потом со вздохом сказал:
— Да, я тебя очень люблю, и от этого мне еще труднее…
— Спасибо, что ты это сказал, милый. Ну, пойдем, поговорим. Мы с тобой решим, что делать. Пойдем в спальню, Вилли. Давай обнимемся и поговорим.
— Да, — тихо ответил он. — Но сначала я должен на минутку выйти. Ты иди, подожди меня там.
— А ты скоро придешь, милый?
— Скоро.
Берта прижала его голову к своей груди.
— Ты и я, — прошептала она. — Ты и я. — Она выпустила его из объятий и пошла в спальню. Чувствуя, что ему нужно хоть минуту побыть одному, она притворила за собой дверь.
Вилли сидел неподвижно. Потом неслышно встал. Взяв со стола лампу, он на цыпочках подошел к водопроводной раковине, нагнулся и вытащил из-под нее жестяной бидончик, в котором Берта держала свой запас керосина. Он осторожно встряхнул его, прислушиваясь к плесканию внутри. Бидончик был наполовину полон. Держа в одной руке лампу, в другой — бидон, Вилли потихоньку вышел из дома.
Очутившись во дворе, он побежал бегом. План возник у него я ту минуту, когда Берта заговорила о скошенном сене. Придя к ней, он еще не знал, что делать, — она сама ему подсказала. Воспользоваться сеном, которое скосили поляки, — вот что он должен сделать. В первые дни войны он читал о пособниках немцев в Польше, которые выкладывали на полях стрелы из сухого сена, указывающие направление немецким бомбардировщикам. О таких случаях хвастливо писали газеты. Теперь он отплатит тем же.
Вилли бежал, охваченный истерическим страхом, жаркая испарина покрыла все его тело. Он обогнул дом и выбежал в поле, граничившее с территорией завода. Времени, чтобы выложить из сена стрелу, оставалось совсем в обрез. Ему не приходило в голову, что при этих приготовлениях надо соблюдать осторожность или что самолеты могут изменить курс и обойти эту местность стороной, как иногда бывало. Он даже не знал, хватит ли ему керосина и достаточно ли силен ветер, чтобы раздуть пламя после того, как выгорит керосин. Ему было все равно. Когда-то, много лет назад, он сидел на скамейке в парке и из осторожности убеждал себя, что бессилен что-либо сделать, а нянька тем временем увезла несчастного ребенка, которого он обязан был защитить. Сердце его никогда не забывало минут позорной трусости, как ни старался рассудок изгладить это воспоминание. Сейчас он должен держать ответ и за эту подлость, и за многие другие. Сюда входило все — отнятый у него Рихард, мертвая Кетэ и Карл, и образ той француженки, которую он никогда не видел, и беспощадная ненависть в глазах поляка, и он сам — за себя ему было стыдно сильнее, чем за все остальное, — и его потребность к самоочищению. С человеком или с многочисленной группой людей, а то и с целым народом бывает иногда так: вялая, измученная плоть порождает горький плод, и когда приходит время, ничто не удержит его развития, он созревает не медлительно, а с неудержимой быстротой, подчиняется не разуму, а логике своего времени. На сорок третьем году жизни наступил такой момент и для Вилли: ничто не могло удержать его от поступка, который он считал своим долгом.
Поле было невелико: двести метров в длину и сто — в ширину. Вдоль дальнего края тянулся забор из колючей проволоки, обозначавший границу заводской территории; на противоположных сторонах находились дом и сарай. На поле стояло несколько десятков небольших копен; в одну, словно специально для Веглера, были воткнуты вилы.
На секунду он остановился посредине поля, глазом прикидывая расположение копен. Потом бросился за вилами. С истерической энергией он разворошил ближайшую копну, подбежал ко второй, потом к третьей. Сено, которое он раскладывал толстым слоем по земле, быстро принимало форму стрелы. Он работал, не думая о времени и зная только, что нужно спешить, что огонь необходимо зажечь в то мгновение, когда приблизится первая эскадрилья бомбардировщиков.
Не прошло и пяти минут, как он наполовину закончил стрелу, но вдруг услышал изумленный крик Берты:
— Вилли, Вилли, что ты делаешь? — Она бежала к нему; полы распахнувшегося халата били ее по голым ногам.
Вилли не обратил на нее внимания. Он бегал от недоконченной стрелы к дальней копне, каждый раз притаскивая охапки сена.
— Вилли!.. Боже милостивый… ты с ума сошел? — кричала Берта. Она бегала за ним от копны и обратно, тщетно пытаясь схватить его за руку, и это выглядело даже комично. Наконец, когда он остановился, чтобы разбросать сено, она догнала его и обеими руками ухватилась за его спецовку.
— Вилли, Вилли! — кричала она, смеясь и плача. — Боже мой, что ты делаешь?
— Пусти! — Он вырвался из ее рук и побежал к копне.
— Вилли!.. Вилли!.. — беспомощно кричала она ему вслед.
Издали донесся прерывистый рокот — приближалась вражеская эскадрилья. И тут Берта все поняла. Она увидела, как сложено сено — в виде стрелы, указывающей на завод, — потом заметила бидон с керосином. От дикого, животного страха у нее все сжалось внутри.
— А-а-а! — пронзительно завопила она. — Английские самолеты! Вот что ты задумал!
— Иди в дом! — крикнул на нее Вилли, бросая охапку сена на землю. — Убирайся отсюда!
Берта уцепилась за него обеими руками.
— Они нас будут бомбить! — истерически завизжала она. — Они нас будут бомбить!
Вилли оторвал от себя ее руки и побежал было обратно, к копне, но Берта снова схватила его, стараясь удержать. Вилли обернулся. Не говоря ни слова, он изо всей силы толкнул ее кулаком, свалил на землю и пустился бежать.
Самолеты приближались. Стрела была еще не закончена, но Вил ли знал, что это будет последняя охапка — больше он не решится бегать за сеном. Неизвестно, сколько пролетит звеньев: если первые самолеты не увидят горящую стрелу, его план может провалиться вообще.
И тут он услышал голос Берты. Луна спряталась за облако, и Вилли не видел, как Берта бежала к изгороди из колючей проволоки, но услышал ее бессвязные крики о помощи. На мгновение он ошалело остановился, застыв от растерянности и не веря своим ушам. Потом уронил охапку сена на землю, схватил вилы и бросился туда, откуда слышались ее вопли. Он не знал, что она споткнулась, упала и ползет на четвереньках к изгороди; он бежал на ее голос.
И вдруг остановился. Самолеты были совсем уже близко. Он швырнул вилы и, ругаясь, побежал обратно, к стреле из сена. Схватив жестяной бидон, он отвинтил крышку и, весь в поту, быстро пошел вдоль стрелы, поливая сено булькающим керосином. До конца стрелы осталось еще несколько шагов, а бидон уже почти опустел; тогда он стал лить экономнее. Отбросив пустой бидон в сторону, он побежал к острию стрелы, упал на колени и вытащил из кармана коробку спичек. Точным движением ничуть не дрожавшей руки он зажег несколько спичек сразу. Керосин вспыхнул мгновенно. В бешеном ликовании он побежал дальше и на расстоянии трех шагов еще раз поджег сено. Перемахнув прыжком на другую сторону стрелы, зажег огонь и там. Потом перебежал обратно и так, зигзагами, быстро продвигался вдоль стрелы, на ходу поджигая сено. В висках его стучала кровь. Он уже не слышал ни криков Берты, ни гуденья второго звена самолетов, появившегося вслед за первым. Наконец он побежал за лампой. Отвертывая горелку, он услышал звук, на всю жизнь запомнившийся ему после тех лет, что он провел в окопах: резкое щелканье ружейного затвора и свист пули. Он быстро обернулся. Возле изгороди он успел увидеть фигуру в черной форме и блеснувшее в лунном свете дуло ружья. Он все понял и, дрожа от ужаса, метнулся к темному месту в стреле, где еще не занялся огонь. Он бросил на сено лампу и ощупью вытащил из коробки спичку…
И вдруг в глазах у него все вспыхнуло и бешено завертелось…
«Ага, теперь ты плачешь, — с безжалостной горечью подумал Вилли, лежа на койке и слушая приглушенные рыдания Берты, — Ну, плачь… мне тебя не жаль. Я уже почти не человек, Берта. Мне было бы легко простить тебе то, что ты со мной сделала. Ты испугалась английских самолетов; это я могу понять. Но я не прощу тебе этот свитер. Будь я даже самим богом, я бы никогда не простил тебе этот свитер, Берта». Он лежал, исполненный холодной, неумолимой решительности, и в сердце его не было ни капли тепла для этой женщины, которую он еще недавно так сильно любил. Если бы он мог заговорить, он сказал бы ей: «Уходи, Берта, иди на свою ферму, где заперт купленный тобой поляк, носи свой свитер. То, чего ты хотела, у тебя теперь есть; а то, что случилось со мной, — пожалуй, лучший для меня выход».
Берта сидела возле койки; слезы на лице ее уже высохли, пальцы теребили лежавшую на коленях шаль. «Что мне теперь делать? — с отчаянием думала она. — Я осталась одна, да еще эта скотина из полиции начнет приставать ко мне. Ох, боже мой, бывает же такая несчастная жизнь!» Но потом ей пришла в голову мысль: «Розенхарт давно уже хочет взять меня замуж. Он, конечно, не… Зато он добрый. За ним я буду, как за каменной стеной. Как-никак, он ортсбауэрнфюрер… Ни одна из наших женщин не отказалась бы от такого мужа…»
В палату на цыпочках вошел доктор Цодер. Нагнувшись над койкой, он вгляделся в лицо Вилли. Берта поежилась и вздохнула. «Сейчас мне велят уйти, — подумала она. — Не дадут мне даже поговорить с ним. Если б он очнулся хоть на секунду… если б я только могла шепнуть ему хоть словечко…»
Цодер положил руку ей на плечо. Потом показал на дверь.
— Нет, пожалуйста!.. — прошептала Берта.
Цодер покачал головой.
— Он не очнется. Вам нет смысла сидеть здесь.
Берта взглянула на Вилли. «Ты видишь его в последний раз», — мелькнуло у нее в мозгу. Повинуясь знаку Цодера, она направилась к двери. Но не успела она выйти в коридор, как колени ее подогнулись и она упала на руки подхватившего ее эсэсовца Зиммеля.
5 часов 55 минут утра.
В концлагере пастор Фриш убедился, насколько многогранна человеческая натура, поэтому он уже не удивлялся даже собственным поступкам. И это хорошо — по крайней мере это помогло ему понять, почему его одолевает желание громко расхохотаться. Ведь на самом деле он испытывал отчаянный страх.
Он боялся того, что делал и что собирался сделать. Огрызком карандаша он выводил на бумаге печатные буквы; когда начнется митинг, он разбросает эти самодельные листовки в пустых бараках и в лесу. А желание смеяться — чисто истерическое — вызывала в нем сама ситуация: для того чтобы написать правду в году от рождества Христова тысяча девятьсот сорок втором, человек должен прятаться в отхожем месте.
В уборной тянулся длинный ряд кабинок; Фриш, спустив штаны, сидел на стульчаке в самой дальней. Кабинки были без дверей, поэтому каждый исписанный листок бумаги он должен был складывать и прятать, а потом принимался выводить печатные буквы на следующем. И дважды в минуту он шептал про себя: «Если бы ты не так трусил, Якоб, буквы получались бы аккуратнее».
Он писал крохотным огрызком карандаша — ведь когда все будет написано, карандаш необходимо разгрызть на кусочки, бросить в унитаз и спустить воду, чтобы и следов его не осталось. Фриш писал, положив бумагу на подметку ботинка. На случай, если кто-нибудь войдет, он придумал объяснение, почему он снял ботинок. А если его застигнут в дверях какого-нибудь барака, он скажет, что кто-то из эсэсовцев — он не помнит, как его зовут, — приказал ему проверить бараки и созвать на митинг всех, кто там остался. Но, несмотря на эти предосторожности и уверенность, что его спасет царившая на заводе суматоха, он, начав писать четвертую листовку, вдруг беззвучно заплакал.
«Не поляк, а Вилли Веглер подал сигнал английским самолетам, — выводил он печатными буквами. — Доказательство: Веглер ранен, он в больнице. Гитлер ведет нас к гибели. Поступайте, как Веглер. Саботируйте!»
Он бросил писать и торопливо спрятал карандаш и бумагу: в дальнем конце уборной послышались шаги. Фриш выждал, пока не услыхал, что вошедший уселся на стульчак. Тогда он снова принялся писать.
Он исписывал крохотные листки печатными буквами, часто моргая, потому что глаза его застилали соленые слезы страха, и шептал про себя: «Несмотря на все их газеты, их армии, их мощь, наступит день, когда во всеуслышание прозвучит голос правды. Он пробьется сквозь их каменные стены. Но, боже мой, как я одинок… как страшно одинок!..»
Он неслышно сложил исписанный клочок бумаги и развернул чистый.
10 часов 15 минут утра.
Разговор, происходивший в кабинете Баумера, прервал гудок с электростанции, долгий, пронзительный, заглушивший все другие звуки. Баумер, зевнув, взглянул на часы, потер лицо и воскликнул:
— Пока соберутся рабочие, пройдет еще минут десять!
Комиссар Кер, прихлебывая кофе, произнес:
— Вы решили… — Он умолк и выразительно поднял брови.
— Да, да. Я как раз думал: быть может, хорошо, если бы вы выступили перед рабочими. Вы так и скажете — следствием доказано, что государственное преступление совершил этот полях, Биронский. Он, мол, сам в этом признался.
— Уверяю вас, ничего хорошего тут нет, — возразил Кер. — Речи — не моя специальность. Все это гораздо лучше изложите вы.
— Что ж, ладно, тогда я начну с преступления, а потом перейду к вербовке в армию.
— А зенитные орудия уже прибыли? — спросил директор Кольберг.
— Пока нет. К полудню я ожидаю три батареи. Под вечер прибудут еще четыре.
Кольберг хрустнул пальцами.
— Не слишком много, я бы сказал.
— Между нами говоря, да, — улыбнулся Баумер. — Но нам обещаны еще и истребители.
— A-а, на кой черт все это! — уже в который раз за это утро хрипло воскликнул Кольберг. — Я уверен, что англичане ничего о нас не знают.
— Судя по тому, как упорно вы это повторяете, — заметил Баумер, — вы крепко верите во власть духа над материей. — Он усмехнулся. — Ну что ж, пошли?
— Митинг будет опять в кузнечном цехе? — спросил Кольберг, вместе с остальными поднимаясь с места.
— Нет. Я хочу, чтобы сфотографировали добровольцев. Митинг будет под открытым небом, на испытательной площадке. Мы поднимемся на крышу сборочного цеха. Между прочим, Эдмунд, на оборудование ям для ваших станков мы поставили поляков. Теперь там дело пойдет быстрее.
— Знаю, — сказал Кольберг. — Я только что был там. Вы очень умно распорядились.
Баумер кивнул.
— Если бы еще англичане сыграли нам на руку, все было бы в порядке. Комиссар Кер, несмотря на мои раздраженные придирки, — приношу свои извинения! — отлично разобрался в деле Веглера. Если ваша версия о его ненормальности будет принята, это избавит от строгих взысканий всех нас, особенно меня.
Кер погладил свой подбородок и с трудом сдержал торжествующую улыбку.
— Что касается вас, Эдмунд, — почти весело продолжал Баумер, — если вы сумеете уговорить фон Бильдеринга остаться здесь до завтра, то, быть может, он увидит завод, который сделает честь вам, как директору, и обеспечит продление дивидендов от имперского Стального треста. — Он громко расхохотался — громче, чем того заслуживала шутка.
— Будем надеяться, — пробормотал Кольберг.
— Может быть, на нас будут ссылаться как на образцовый завод, кто знает? — Баумер подошел к двери, но вдруг остановился. — Впрочем, с другой стороны, очень вероятно, что нас сегодня ночью разбомбят. Он усмехнулся и вышел в приемную.
Несколько эсэсовцев быстро вскочили с места. Баумер, кивнув им, направился к выходу. Проходя мимо коммутатора, он остановился и пристально поглядел на Марту Гутман. Марта, чувствуя на себе его взгляд, не подымала глаз от щита коммутатора, пока рука Баумера не легла ей на плечо. Но все равно она старалась не смотреть ему в глаза.
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо, герр Баумер, — напряженным тоном ответила она.
— Это верно?
— Да, герр Баумер… только я…
— Что?
— Я бы хотела взять свои слова обратно, — торопливо зашептала Марта. — Я готова умереть от стыда. Не знаю, как я могла… Я была не в себе, герр Баумер.
— Ну, само собой, — сочувственно сказал Баумер. — Не думал же я, что вы будете распевать песни, узнав о смерти мужа. Я не болван. И не бесчувственный.
— Спасибо, герр Баумер, — благодарно прошептала Марта. Ее покрасневшие глаза налились слезами. — Я сделаю все, чтобы занять место моего мужа.
Баумер потрепал ее по плечу.
— Знаете, — вполголоса сказал он, — когда шагаешь по дороге, остается только одно: шагать и шагать вперед. Те, кто хо-чет повернуть назад, убеждаются, что обратного пути нет. Любопытно, не правда ли?
Чуть улыбнувшись, он снова потрепал ее по плечу и вышел.
«Ловкий же я обманщик, — думал он. — Ни на одну секунду я не поверил в ненормальность Веглера. Он — политический преступник. Но больше не могу отстаивать это, я слишком устал».
Позади гуськом шла его свита.
Услышав гудок, Веглер в первую секунду с надеждой подумал, что началась воздушная тревога. Когда он убедился, что это не сигнал, а обычный гудок, разочарование еще больше усилило его тоску.
В душе его почти иссякло мужество, и Вилли сознавал это. У него было такое чувство, будто что-то внутри него дало глубокую трещину, словно камень под ударами кувалды, и вот-вот рухнет совсем.
Надо бы кончать эту игру. Он уже терял к ней всякий интерес. Ему удалось победить боль, жажду, напряжение, страх — а теперь они брали над ним верх.
Уже дважды его пальцы ощупывали повязку на животе. Он вспомнил, что доктор Цодер говорил что-то о резиновой дренажной трубке. Он ощупью нашел ее. Каждое прикосновение к трубке отдавалось резкой болью где-то в глубине живота. Очевидно, если он ее выдернет, то истечет кровью и умрет. Но каждый раз он говорил себе: «Нет — подожду еще немножко».
Теперь он считал. Считал до ста, потом обратно, от ста до одного. Он начал считать с той минуты, как Берта вышла за дверь.
Но стоило ему остановиться, как в голову лезла одна и та же мысль: «О, как же я испортил свою жизнь, какой я дурак!» И торопливо начинал считать снова — от одного до ста и от ста до одного.
Он упрямо старался выгадать еще час, еще четверть часа.
Он чувствовал, что и считать ему уже надоело.
Через несколько минут после того, как замолк гудок, Вайнер, войдя в барак, увидел, что Пельц преспокойно спит на своей койке.
— Эй! — крикнул Вайнер, подходя к своему шкафчику. — Вставай, Пельц!
Пельц открыл глаза.
— Да знаю, знаю, — проворчал он. — Меня уже второй раз будят, чтобы я топал на этот митинг. Ты думаешь, я не слышал гудка? — Он показал на свой пустой рукав. — Зачем я туда пойду? Там будут вербовать новобранцев.
— Откуда ты знаешь? — Вайнер вынул из шкафчика трубку и кулек с табаком.
— Головой ручаюсь, — ответил юноша. — У меня нюх на такие вещи. — Он рывком поднялся с койки. — А, черт, все равно спать не дадут — придется пойти.
— Идем скорей, — поторопил его Вайнер. — Мы и так уже опоздали. — Он захлопнул дверцу шкафчика, и они вышли.
Пельц глубоко вдохнул в себя воздух и неожиданно расхохотался.
— Вот это жизнь! На работу не гонят, а кормят, как всегда. Хорошо бы хоть раз в неделю английские самолеты нагоняли такой страх.
Вайнер хмыкнул, но, как обычно, промолчал. Те несколько слов, что он сказал Пельцу, и так уже превысили его дневную норму.
— Между прочим, — весело заговорил Пельц, — ты знаешь, что я женюсь?
Вайнер повернулся и взглянул на него. — Поздравляю, — буркнул он.
— По телефону, — добавил Пельц. — В это воскресенье. Как тебе это нравится? Невеста моя — в Восточной Пруссии, а я здесь. Ловко, а? Или, может, тебя это оскорбляет? Может, ты, как католик, считаешь, что…
Вайнер пожал плечами. На его квадратном желтоватом лице не отразилось ровно ничего.
— Кстати, — продолжал Пельц, — ты вчера вечером здорово заткнул пасть нашему Руфке. Этот старый цирюльник становится слишком уж… Смотри-ка, никак это Якоб? — вдруг перебил он себя, указывая вбок, на рощу. — Вон там — входит в барак! Это он, слепая курица, я узнал его по походке.
Взглянув туда, куда указывал Пельц, Вайнер кивнул. Барак был шагах в ста от них.
— Давай позовем его, — предложил Пельц. — Если митинг будет нудным, мы попросим пастора показать, как бреется Кольберг.
Они шли по тропинке через рощу.
— А, здорово, папаша Дятел! — воскликнул Пельц, услышав вверху быстрое постукивание по стволу дерева. — Как делишки, много ли набрал личинок? Ты видишь его, Вайнер?
Тот, не замедляя шага, покачал головой.
— Мы опоздаем.
— Ну и что с того? — сказал Пельц. — Погода хорошая, в роще так тихо. Я будто бы снова стал деревенским парнишкой и иду на рыбалку. — Остановившись, он вдруг повернул назад, шагнул к кусту и нагнулся. На сучке был наколот маленький листок бумаги.
— Пошли, — произнес Вайнер.
Пельц ничего не ответил. Он не отрывал глаз от бумажки.
— Смотри! — резко сказал он. — Прочти это.
Вайнер молча, с каменным лицом, прочел листовку.
— Как тебе это нравится, а? — спросил Пельц со злостью. — То же самое, что и вчера ночью! У нас на заводе завелась целая шайка мерзавцев!
Вайнер по своей нелепой привычке запустил палец сначала в одно ухо, потом в другое.
— Пожалуй, надо снести это прямо в канцелярию СС.
Пельц кивнул.
— «Гитлер ведет нас к гибели!» — презрительно фыркнув, прочел он. — Какая… — Он умолк и взглянул на дверь барака, за которой скрылся Фриш. — Слушай, — спросил он угрюмо, — когда был гудок? Минут пять-шесть назад, верно?
Вайнер кивнул.
— Значит… эту бумажонку повесили только что!
— Откуда ты знаешь? — быстро спросил Вайнер.
— Да как же, ведь две-три минуты назад на этой дорожке было полно народу — все шли из бараков на митинг.
Вайнер не ответил и продолжал ковырять в ушах.
— Послушай, — напряженно прошептал Пельц, — зачем Якоб пошел в барак? Это же наш барак. Он совсем не по дороге на митинг.
Вайнер пожал плечами.
— Значит, надо, если пошел.
— Конечно, — сказал Пельц, — я тоже так думаю. Но я хочу узнать, что ему там надо… — Он быстро пошел к баракам.
— Постой… — начал было Вайнер, но тут же умолк и пошел следом за ним.
Шагах в пятнадцати от двери Пельц остановился.
— Номер два! — сказал он подошедшему Вайнеру, указывая на землю. Он столкнул ногой небольшой камень, под которым лежала вторая листовка, и, нагнувшись, поднял ее. — Опять то же дерьмо! — пробормотал он. — Подумать только: пастор Фриш!.. — Кровь бросилась ему в лицо. — Ах, сукин сын! Лицемер вонючий! Это вчера он малевал надписи! Ручаюсь, он в сговоре с тем поляком!..
— Ты погоди, — остановил его Вайнер. — Мы же не знаем наверняка, он ли положил эти бумажки.
— А кто же еще? — с жаром возразил Пельц. — Зачем он пошел в барак? Вот увидишь, мы найдем эту мерзость в каждом бараке. Пойдем посмотрим.
Вайнер схватил его за плечо.
— Постой! Может, он еще там, тогда мы схватим его за шиворот. Войдем потихоньку. Ты стой смирно. Нам от двери будет виден весь барак.
Пельц кивнул. Стиснув зубы, он подбежал к двери барака.
— Закрой за собой дверь, — шепотом сказал он Вайнеру. — Тогда он не увидит свет.
Они быстро и бесшумно проскользнули внутрь. Вайнер прикрыл за собой дверь. Они остановились, моргая глазами — после яркого солнечного света здесь им казалось темно, — и поглядели вдоль длинного центрального прохода. Помещение было разгорожено на секции, по восемь коек в каждой, но дверей в этих загородках не было — вместо передней стены стояла пустая рама.
— Что-нибудь видишь? — шепотом спросил Вайнер.
Пельц покачал головой.
— Он уже вышел с другой стороны.
Вайнер указал на ближнюю загородку.
— Иди потихоньку, — прошептал он. — Осмотрим все по очереди.
Они бесшумно переходили от одной загородки к другой, пока не очутились на середине барака.
— Его здесь нет, — сказал Пельц, уже не понижая голоса. — Давай попробуем поймать его снаружи.
Вайнер тронул его за плечо.
— Постой! Погляди-ка на ту койку.
Пельц подошел к койке.
— А что? — спросил он. — Я не… — Из горла его вдруг вырвались противные булькающие звуки: Вайнер своей мускулистой, согнутой в локте рукой, обхватил его шею и душил, стараясь опрокинуть на спину. Другой рукой он с силой пригибал голову Пельца назад. Юноша вцепился пальцами в неподвижную руку Вайнера, сжимавшую его шею. Ноги его судорожно и беспомощно задергались. В шее у него что-то хрустнуло, но он все еще боролся. И вдруг сразу обмяк.
Вайнер разогнул руку, и скрюченное тело упало на пол. Оно лежало лицом вниз, в нелепой и безобразной позе.
С посеревшим лицом, беззвучно шевеля губами, Вайнер перекрестился раз, потом другой.
Затем, сунув дрожащие руки в карманы, он тихо вышел из барака.
10 часов 30 минут утра.
На испытательной площадке, под маскировочным навесом, который в течение семи месяцев прятал танки от неба, стояли притихшие рабочие, ожидая, когда начнется митинг. Они почти не переговаривались, а смеха не было слышно и вовсе.
Арбейтсфронтфюрер Баумер, стоя на крыше сборочного цеха, зевнул, поглядел на часы и сказал:
— Ну, кажется, все здесь. — С иронической улыбкой он прошептал Кольбергу: — Как вы думаете, наступит такое время, когда мы сможем отдохнуть от речей? Быть может, после войны. Целую неделю будем праздновать без всяких речей.
Он шагнул к микрофону. «Всё проблемы и проблемы, — подумал он, глядя на множество белеющих внизу лиц. — Раньше я думал, что борьба скоро сойдет на нет. Конечно, я был чересчур наивен. Но как спастись от усталости?»
— Граждане немецкого государства, — начал он, и вдруг ему показалось, что над головой его разверзлось небо, — раздался протяжный вой сирены, возвещавший о воздушной тревоге.
Баумер не двинулся с места, рука его застыла на микрофоне. Эсэсовцы и заводские мастера стояли позади него, словно в столбняке. Толпа рабочих внизу не шелохнулась.
Вибрирующий вой не смолкал. Внезапно толпа рабочих взревела звериным ревом, слившимся с воем сирены. Ряды дрогнули и распались. Мыча, как стадо быков, рабочие в панике бросились врассыпную.
Баумер круто обернулся.
— Окружить поляков! — крикнул он Зиммелю. — Не спускать с них глаз!
Он побежал к лестнице, ведущей вниз, в сборочный цех.
Сирена не умолкала.
Веглер на своей койке, считая до ста, дошел до шестидесяти трех. Когда завыла сирена, он прислушался, не переставая считать. И, только досчитав до шестидесяти семи, он понял, что происходит.
Рот его приоткрылся. Грудь стала тяжело вздыматься. Он начал смеяться и плакать одновременно, пальцы его судорожно вцепились в матрас. «Хоть бы прилетели! — кричало его сердце. — Господи, сделай так, чтобы они прилетели! Не допусти, чтобы они повернули куда-нибудь в сторону. Они должны сбросить бомбы здесь. Господи, молю тебя, пусть это будет здесь!»
10 часов 40 минут утра.
Не вынимая рук из карманов, Вайнер безмолвно шел вдоль зигзагообразной щели, поглядывая вниз на съежившиеся фигуры рабочих. Потом спустился в щель. Эггерт сидел с остывшей трубкой в зубах и поглядывал на небо. Возле него было свободное место — он занял его для Вайнера, положив свою кепку. Вайнер поднял кепку, повесил ее на колено Эггерту и сел рядом с приятелем.
Прижавшись к стенке узкой щели, люди в напряженном молчании сидели на корточках. Бледные лица были подняты к небу. Только один не смотрел на небо. Он уткнулся лицом в колени; но его приглушенные рыдания все равно были слышны.
Вайнер ковырнул в ухе пальцем. Потом, наклонившись к приятелю и прикрыв ладонью рот, что-то зашептал ему в самое ухо.
Эггерт, выслушав его, повернулся и взглянул ему в лицо.
— А! — произнес он, и глаза его блеснули. — Значит, пастор Фриш, да? Надо будет с ним поговорить.
И оба снова откинулись назад. Как и все остальные, они стали смотреть вверх, на небо.
10 часов 45 минут утра.
Баумер сидел в своем кабинете у телефона, прислушиваясь к звучавшему в трубке голосу капитана Шниттера. Ровным, чуть-чуть отрывистым тоном дисциплинированного офицера капитан Шниттер говорил ему:
— Нет, направление полета еще не определено. Сюда идет небольшое соединение «москитов», но они еще могут изменить курс. Истребители стараются отрезать им путь. Пока всё!
Баумер положил трубку.
— Предупредить службу охраны, что самолеты пока еще держат курс на нас, — почти равнодушно сказал он эсэсовцу Блюмелю, стоявшему на пороге открытой двери его кабинета.
Блюмель выбежал в приемную и передал приказ телефонисткам. Выполнив поручение, он бегом вернулся на свои пост у двери и стал навытяжку, надеясь, что на лице его не отражается страх. Он никогда еще не бывал под бомбежкой.
Баумер сидел, не шевелясь и тихонько барабаня пальцами по столу. Его непринужденная поза и тихий голос, каким он говорил по телефону, вовсе не означали, что он спокоен, — это было проявлением нервной усталости, которую он уже не мог побороть. В эту критическую минуту он вдруг обнаружил в себе полное безразличие ко всему, что совершается во внешнем мире, и удивился этому. У него не было никаких разумных оснований сидеть сейчас за столом. Принимать донесения Шниттера мог бы кто угодно. Он знал, что ему сейчас нужно быть на командном пункте зенитных батарей… и что он мог бы принести куда больше пользы, если бы походил по щелям, среди перепуганных рабочих. Но он был не в силах двинуться с места. Что бы ни случилось — ему сейчас было все равно. Он хотел одного — сидеть молча, неподвижно, как сидят в сумерках старики, не зная, что принесет им наступающий вечер, тоскливо сожалея об ушедшем дне и ни о чем не думая.
Зажужжал зуммер телефона прямой связи со службой противовоздушной обороны.
— Да, — сказал он в трубку, перестав барабанить пальцами по столу.
— Англичане, безусловно, читали Клаузевица, — послышался возбужденный голос Шниттера. — Вторая эскадрилья «москитов» идет сюда по касательной. Командование противовоздушной обороны уверено, что целью являемся мы. Они идут низко, так что готовьтесь к бомбам замедленного действия, бомбам зажигательным и осколочным. У вас есть еще минут десять. Пока всё!
— Блюмель, налет начнется через несколько минут, — негромко сказал Баумер. — Служба охраны ожидает бомб замедленного действия, зажигательных и осколочных. Всем оставаться на постах. Всё!
Блюмель бросился к коммутатору.
«Пора подниматься», — подсказывал разум Баумеру. Но он продолжал сидеть неподвижно и барабанить пальцами по столу. И вдруг глаза его вспыхнули, он вскочил на ноги и, грозя небу кулаками, крикнул:
— Что ж, летите сюда! Сегодня вы бомбите нас, но завтра… завтра… завтра!..
Он выбежал наружу.
11 часов утра.
Теперь уже не было необходимости считать, бороться с жаждой и даже размышлять о прожитой жизни. За окном, где-то очень близко, начала стрелять зенитная батарея — словно по тугому барабану били молотками.
Жизнь Вилли кончилась, и он спокойно сознавал это. Он прислушивался к уханью орудий, чувствовал, как вздрагивает его койка, и думал: «Подожду, пока они бросят первую бомбу. А там все будет ясно».
Но на самом деле ему уже все было ясно. Он знал теперь, что его сигнал был замечен… он знал: то небольшое, что ему удалось совершить, все-таки чего-то стоило и будет оценено. И рука его медленно потянулась к повязке.
А снаружи, заглушая выстрелы зенитных орудий, уже слышался гул низко летящего роя самолетов. От их металлических туловищ, которых не видел со своей койки Вилли, быстро отделялись зажигательные бомбы и белые цветы парашютов, несущих фугаски.
Земля раскололась. Здание больницы вздрогнуло, как при землетрясении. Снаружи царила кутерьма — шатались охваченные пламенем здания; лес, завод, земля — все вставало дыбом.
В мозгу Вилли пронеслось последнее слово: «Пора!»
Сердце ответило на него спокойным биением.
В душе его наступил безграничный покой.