После тщательного расследования эксперты следственной комиссии министерства военно-морских сил пришли к заключению, что они совершенно не представляют себе, что на самом деле произошло. Когда поиски были прекращены, министерство военно-морских сил издало приказ, предписывающий всем судам и самолетам соблюдать бдительность в отношении всего, что может быть хоть как-то связано с исчезновением этих самолетов. Между прочим, приказ этот еще не отменен и действует до сих пор!
Ибо огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы я исцелил их.
Ваши же блаженные очи, что видят, и уши ваши, что слышат.
Ибо истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышите, и не слышали…
Солнце сияло в сияющем вымерзшем мире.
Солнце заполнило льдисто-сизые небеса, стеклянно сверкало в зеркале бухты, застывшей ртутно меж каменно-серых сопок; оно колюче искрилось в отвалах снега вдоль укатанной полосы, безмятежно прыгало в полыхающей меди оркестра, мерзло у клетчатого черно-белого домика-«фанерки» СКП,[1] слепило глаза миллионами битых зеркал — и потому летчики, повара, стрелки, синоптики, охранники, шоферы, разный технический люд и ротозеи не могли получить предвкушаемое удовольствие, созерцая, как садятся только что прилетевшие сюда, на заполярный советский аэродром, союзники.
Первый «харрикейн» уже снижался на полосу, осторожно растопырив голенастые ноги и чуть покачиваясь от толчков. Ниже… Ниже… Слепяще вспыхнул радужный блик на высокой сутулой кабине, донесся строённый хлопок резко сброшенных оборотов, истребитель изящно и точно просел и, взметнув сверкающий шлейф тончайшей снежной пыли, помчался внутри длинного коридора в сугробах, задиристо вскинув узкую породисто-горбоносую морду.
— Хор-рош! — одобрительно крякнул коротышка в черной кожаной шапке и широком летном реглане, стоящий перед группкой пилотов в десяти шагах от оркестра.
«Харрикейн» пронесся мимо; в распахнутой кабине торчала голова пилота со вскинутыми на лоб очками, оранжево светился высокий мягкий ворот «капки»[2]; истребитель длинно затормозил и аккуратно встал в конце полосы перед солдатом-финишером, высоко вскинувшим красно-белые трепещущие флажки. Финишер поманил ими самолет на себя и ловко почти побежал спиной вперед по рулежке. «Харрикейн» оглушительно взревел прогазовкой, свирепо выбросив длинную лохматую струю синего дыма, и, устало порыкивая, сполз с полосы и послушно покатил за солдатом-поводырем на стоянку.
— Разрешите, товарищ полковник? — дребезжаще-заискивающе осведомился явно обалдевший от хрусткого холода дирижер, — он уже трясуче подергивался во флотских ботиночках, и уши его, пугающе голубея, жутко-прозрачно торчали из-под оч-чень бравой фуражечки. Неизящно упакованные в меховые летные комбинезоны, собачьи широченные унты и мягкие теплые шлемофоны медвежковатые пилоты разом радостно оживились: они откровенно развлекались. Крепыш в реглане, не оборачиваясь, запрещающе буркнул. Дирижер тоскливо прерывисто вздохнул и безнадежно опустил вскинутые было руки.
Один за другим истребители, рокоча, проносились по полосе и заруливали, вежливо-аккуратно следуя указаниям финишеров, на стоянку. Из тесных кабин утомленно выбирались улыбающиеся пилоты в коротких меховых «канадках», жали руки официальнейше-серьезным русским механикам и быстро собирались в тесную группку все у того же СКП, лихо козыряя встречающим картинно-длинным отмахом ладони вперед.
— Не волнуйтесь за нас, господин полковник, — укоризненно-мягко сказал в спину реглану прилетевший позавчера на перегонном «хэмпдене» лейтенант-переводчик. — Аварийных посадок не будет. Почти все пилоты — ветераны Битвы за Британию.[3]
Полковник непонятно хмыкнул. Русские летчики переглянулись. Высоченный, роскошноусый, неожиданно ярко загорелый британец в неподражаемо шикарно смятой блином громадной, с «аэродинамическим» широченным козырьком фуражке привычно-небрежно сунул планшет под мышку, вежливо переждал раскатистый грохот прорулившего мимо «харрикейна» и что-то негромко сказал, стягивая мягкую замшевую перчатку.
— Господин полковник? Сэр, командир нашей эскадрильи, майор Королевских военно-воздуш… — договорить переводчик не успел: над головами с обвальным ревом и свистом длинно пронеслись два «вогаука»[4] и великолепной парой, крыло в крыло, мощно взметнулись в вертикаль. Майор чуть поморщился и, демонстративно не поднимая головы, произнес сдержанно-извиняющуюся фразу.
— Два волонтера из Соединенных Штатов, — переводчик усмехнулся. — Грамотные, сильные пилоты, сэр, несмотря на возраст. Но относительно дисциплины, принятой в Вооруженных Силах Ее Величества, эти парни… — его слова пропали в стремительно раскатившемся реве: американцы, рисково переломив «свечу» в петлю, сорвали ее в пикирование с переворотом, разом выровнялись, рывком разошлись — и лихо, парой с ходу, точно пошли на полосу, синхронно вывалив шасси.
Переводчик посмеивался. Майор не сдержал в себе летчика, блеснул карим глазом и взбил согнутым пальцем великолепный ус. Русские пилоты понимающе ухмылялись, переглядываясь.
«Вогаук» прокатился мимо; из просторной кабины широчайше улыбающийся летчик размашисто помахал встречающим. Полковник рыкнул басом. Сзади засмеялись и прокомментировали с нескрываемым удовольствием:
— Высокий класс! Трое суток гарантированны. Жареная вода и сухари всмятку.
Кожаный коротышка, не оглядываясь, сунул за спину неожиданно здоровенный черный кулак.
— Й-йесть! — радостно отрепетовали сзади.
— Та-ва-рищ-пол-ков-ник?! — простонал дирижер.
Американцы, метя колючую снежную пыль, заруливали к капонирам. Технический люд скептически разглядывал красочные акульи пасти, украшающие носы истребителей: белые, ужасно кривые клыки над кроваво-мясистым извивающимся языком алчно тянулись от «бороды» радиатора почти до центроплана.
— Красиво… — сумрачно оценил улыбающегося из кабины парня будущий механик — сутулый, с темно-мятым от хронического недосыпа лицом дядька лет под пятьдесят, облаченный в российски-неизбежную замасленную фуфайку, громадные измызганные ватные штаны и до блеска лысую «веревочного меха» шапку. — А вот как насчет ганса — ему понравится? Парень выключил зажигание, пощелкал переключателями, со стуком отбросил с плеч на борта привязные ремни и, подмигнув, осведомился:
— They say, the Russians like vodka, Stalin and soccer?[5]
Механик непонимающе пожал плечами, цыкнул коричневым зубом и проворчал прокуренно, заглянув под плоскость:
— Не только, значит, языка нету — и звезды не как у людей. Все… твою… сикось-накось…[6]
— Well, old chum,[7] — американец, ухмыльнувшись, сунулся в кабину и… вскинул на ладони мяч. Облезлый, излупленный кожаный желтый мяч странной дынеобразной формы. Глаза механика полезли на складчатый лоб — то ли от невиданного мяча, то ли из-за неслыханного пренебрежения летными порядками.
— Shall we clear everything up right away?[8]
— Наш парень! — захохотал вынырнувший из-за разворачивающегося пятнистого бензозаправщика здоровенный русский летчик в меховой куртке нараспашку, из-под которой торчал толстый коричневый свитер. — Эй, Джонни, с приездом! Пас сюда!
— Hi! Take it, Mac![9] — и американец мощным профессиональным ударом кулака прямо из кабины влупил мяч в сиганувшего восторженным прыжком русского. Механик не успел выругаться — от СКП обвалом лязгающего мерзлого металлолома вразброд обрушился оркестр.
Неярко освещенный зал Дома офицеров флота с крашенными корабельной шаровой краской стенами был старательно украшен тяжелыми еловыми лапами, вкусно пахнущими морозом. В расставленных на столиках надраенных до жгучего сияния латунных гильзах-«стаканах» 87-миллиметровых зенитных снарядов торчали яркие бумажные цветы. Столики расставлены были прямо в зрительном зале и оттого стояли накренившись, и все сидящие за ними дружно кренились в одну сторону. На сцене, по углам рампы, нежно зеленели в решетчатых подставках, сколоченных из бочкообразных ящиков для авиабомб, две робко-симпатичные полярные березки. Все это забавно сообщало некую новогодность празднику встречи союзников.
Над сценой, осеняя зал, длинно провисало алое полотнище с еще влажной бело-меловой двуязычной надписью: «Да здравствует англо-американо-советская боевая дружба!»
Зал до отказа был заполнен морскими летчиками, меж которых восседали сияющие гости, а на сцене полным ходом шел концерт, в котором победоносные частушки типа «Что такое вас ис дас? — Немцы драпают от нас!» перемежались разухабистым буцаньем подкованных ботинок девушек-матросов из БАО и ВНОС,[10] отплясывающих в забористых взвизгах и разлете форменных синих воротничков-гюйсов и явно неформенных широченных юбок дежурное «Яблочко».
Англичане были в восторге. Англичане забыли про все. Они потеряли знаменитое «британское лицо» и после каждого номера азартно лупили в ладони и одобрительно перекрикивались через зал — тем более, что, судя по блеску их глаз и неудержимой щедрости движений, русские оказали им не просто русское, но истинно летное гостеприимство; во всяком случае, две нормативные бутылки на столик — водка и шерри — уже всюду стояли опорожненными, но при этом отовсюду слышалось музыкальное многообещающее позвякивание стекла. Под светомаскировочно зашторенным окном шло свое действо: нервноглазый, с темным изнутри, будто выжженным черным пламенем, лицом, седой, худощавый капитан, успевший, несмотря на свои 25–26 лет, повоевать всерьез (о чем свидетельствовали боевые Красная Звезда и Красное Знамя на потертом, тщательно отутюженном кителе), сидел со значительно-похоронным видом, сосредоточенно глядя в никуда, а руками совершал нечто под столом — там, куда были опущены правые руки его соседей — двух русских и англичанина. Английский летчик явно наслаждался происходящим: он едва удерживал мальчишеский смех, лукаво косясь по сторонам, и малиново-багровый уродливый ожог, бугристо стянувший левую щеку к шее назад, над хрустко наутюженным воротничком форменной рубашки, казался неуместным гримом.
— О-оп! — негромко скомандовал капитан. Четверо разом вынули из-под стола стаканы с плескающейся желтоватой жидкостью. — Н-ну… В небесах, на земле и на море?
— Принято, — серьезно кивнул сосед справа — устало-сдержанный, лет под сорок старшина с такой же Красной Звездой и тускло-серебряной медалью «За боевые заслуги» на темно-синем офицерском кителе.
— Нет возражений, — солидно подтвердил сосед слева — не просто молоденький, но отчаянно юный, синеглазый бледный лейтенант, изо всех сил не замечающий наград товарищей.
— Tо our common Victory![11] — решительно закончил англичанин.
Стаканы дружно звякнули. Все залпом выпили, кроме капитана: неожиданно натолкнувшись на внимательный взгляд оказавшегося за спинами его товарищей коротышки-полковника, он вежливо приподнял свой стакан:
— Никаких ДеПе, товарищ командир. Настой трав. Исключительно в целях боевого здоровья, — и, вкушающе прихлебывая, неспешно выцедил под ироничным взглядом комполка «настой», не поперхнувшись и не моргнув. Англичанин, почтительно пронаблюдав процесс, пораженно пробормотал:
— A very good job, damn it…[12]
— Кузьменко, на минутку… Веселитесь-веселитесь! — осадил полковник вскочивших приятелей и союзника, лихо щелкнувшего каблуками под отброшенным стулом. — Я бы не хотел, чтоб у вас были неприятности, капитан. М-м?
— Но ведь сегодня нет работы, товарищ полковник. И погоды нету. И немца. Даже дня — и то уж нет. И потом, только чай… — Кузьменко все-таки не сумел додержаться — давясь, сипло кашлянул, деликатно прикрыв рот ладонью.
Полковник серьезно покивал, вздохнул и тихо, только капитану, сказал:
— Я не о том, капитан. В данный момент вы не на службе. Но во-он там, под сценой, отдыхает наш «особняк». Майор у нас мужик правильный, точный мужик, но вот он-то как раз на службе. А ты, Сашка, лапы под стол принародно суешь. Босяк. Опять же с графинчиком. Что?
— То не графинчик, командир. То фляжка.
— Са-ашка!
— Есть! — спохватился Кузьменко, стрельнув глазами через слоистый дым гудящего, уже жаркого зала к сцене.
— Вот и умница. Продолжайте культурно отдыхать, товарищ капитан.
Кузьменко уселся на место и мрачно подцепил мятой зубастой вилкой лохматый лист перемороженной моченой капустки. Англичанин переждал, пока он сжует этот лист, и заговорщически перегнулся через стол:
— Don’t be upset, buddy. A tarnished reputation won’t be spoiled anymore by cold water when we are in it. God help us then…[13] — и суеверно постучал костяшками розовых длинных пальцев музыканта по крышке стола.
— Угу, — равнодушно согласился ничего не понявший капитан и деловито подтянул к себе голубенькую эмалированную миску с капустой, скептически глянув на пустые стаканы. Англичанин, живо вытянув страшно обожженную шею, радостно оглядел качающийся в табачном дыму и братском гаме зал. Сквозь разноголосый гул и патефонную музыку, которую наконец-то завели на сцене, всюду толковали:
— … мне на хвост, так ведь я на «чайке» всегда в горизонталь оторвусь. И — привет! Я вообще на ней могу прям на заднице развернуться. А твой «харрикейн» — утюг утюгом. Пардон, конечно…
— … не-не, ты ее грибочком! На, Робби, — вот этот. Во-о. Прошла? А?! Про-ошла, милая… Самый русский закусь. Оч-чень сближает!..
— … и восемь стволов — не мои четыре, ясно. Но, прикинь, пистолетный опять же калибр, так? Да ты ж в курсе: позавчера мне «сто девятый»,[14] падла худая, брюхо сам подставил, сука, а я сыплю, как из рогатки, м-мать…
— … с ходу гол влупил! Но! Оказывается, в ихнем футболе и по сусалам можно. А? Каково, а? Да вот, и англичане в ихнем футболе не рубят, верно, Тони? Во — и Тони говорит.
— Ни хрена он уже не говорит. До утра он и «мама» сказать не сможет. А плохому танцору…
— Мне?! Эй, скажи ему, скажи, Тони! Ну-к, за королевскую игру футбол… Тони! Не спи — замерзнешь… Э, мужики, да вон тот янки-футболер!
К столику Кузьменко подгреб уже крепко поддатый давешний паренек-американец. С очаровательной непосредственностью выдернув у опешивших соседей освободившийся на миг стул, он локтем привычно спихнул с живота на бок тяжко-здоровенную матерчатую кобуру, оседлал стул и с грохотом въехал на нем за стол, радостно сообщив русским летчикам:
— Sandy. Sandy McAllen, Muskhogie, Oklahoma,[15] — и, не вставая, браво отдал честь и протянул руку капитану. Был он весь какой-то нараспашку: короткая куртка со вшитым ремнем расстегнута, галстук запихнут под расстегнутую же рубашку, смятая пилотка торчит из-под левого погона, русый, потно-слипшийся чубчик задирист и весел над чистым поблескивающим лбом. Он размашисто ткнул большим пальцем в два латунных «кирпичика» на матерчатом погончике:
— Lieutenant. The valiant Naval aviation of the valiant US of A. I’ll stand a round, gentlemen,[16] — подмигнул и выволок из-под брючного ремня яркую плоскую бутылку. Кузьменко обреченно поглядел через зал в сторону сцены и решительно пихнул по клетчатой клеенке стола к парню свой стакан.
— О’кей! — сказал Сэнди, лихо расплескал виски по стаканам, задумчиво пересчитал их, и, набулькав в стакан Кузьменко еще, отхлебнул из него и торжественно сунул стакан капитану.
— О’кей так о’кей, один черт, — согласился Кузьменко. — С приездом на наш курорт, ребята.
Сэнди серьезнейше кивнул, принял недопитый по-братски стакан и, вознеся его над столом, потребовал у англичанина:
— Listen, limey, tell him…[17]
— Go to hell,[18] — добродушно возразил англичанин. — I’m not a limey, and you’re not in Oklahoma.
I’m Layton. Understand? Captain Antony Layton, an officer of Her Majesty…[19]
— O’kay. You know better. But anyway, tell him that…[20]
— I can’t.[21]
— Why the hell are you sitting here then?[22]
— And you?[23]
Сэнди поразмыслил, старательно сморщив лоб, и снисходительно согласился:
— You’re right again. You, limeys, are smart guys… Here’s to the King, gentlemen. God help him! And to the good guy Delano. I guess Lord God respects the President. And to our sweet-heart Victory![24]
Он ловко опрокинул стакан, вслушался куда-то в себя, осторожно выдохнул и вытащил из заднего кармана брюк широкий, лопатой, бумажник. Нагнувшись к Кузьменко, он доверительно протянул ему фотоснимок:
— I hear you’re from the Ukraine. This is my mother. Understand? She is from your country. Olga.[25]
— Ольга? — удивился капитан. Оба русских сунулись, сшибившись лбами, к фото.
— Olga, — подтвердил Сэнди. — Yes. You’ve got a city there — Poltava. She is from there. Understand?[26]
Русские разом странно уставились на онемевшего капитана и разом же, синхронно, перевели глаза на настырного янки. Англичанин забеспокоился:
— What have you scared them with? What have you blurted out, huh?[27]
— Полта-ава? — непонятно протянул капитан, смерив Сэнди взглядом. Тот серьезно кивнул, не отводя глаз. Лэйтон завертел головой, привстав, нашел переводчика и, перекрывая пестрый качающийся шум в зале, заорал:
— Alex! Hey, Alex! Come here, please. Just for a minute! We’ve got a damned interesting talk here.[28]
Переводчик сердито-уныло навис над столом:
— I demand a double payment, guys. God damn it all, I need a drink. And I’ve got no time. But by God…[29]
— Okay, okay, stop buzzing, — сказал Сэнди, не поднимая головы. — The drinks are on the house. Tell those guys my mother is Russian. No, I mean Ukrainian. From the Poltava district, or what they call it… Why are you staring at me? Her father came to our country God knows when! But my old man is a good hundered per cent American, a farmer and a white man. So, I wanted…[30]
Переводчик, привычно держа на отлете пустой стакан, устало переводил:
— Я не большевик. Нет, джентльмены, ни в коем случае. Они все «с приветом». Они б и меня шлепнули, как своего императора, — я ведь тот, как его… Да, буржуй. Кровопийца, значит. Сраный миллионер со сраной фермы. Знали б они те миллионы…
— Ты чего перед ними раздеваешься? — вежливо поинтересовался Лэйтон.
— Чтоб знали, с кем… Слушай, не суйся, лайми, ладно? Ты вообще не американец. А летаешь, между прочим, на нашем бензине. Да, в Оклахоме!.. Впрочем, ладно, о чем это я? А, да! Так вот, сейчас я временно вполне русский. Я не верю красным — да, джентльмены, хотя в принципе мне плевать на политику. Вот черт, выпивка опять катастрофически кончается… Лайми, у тебя есть? Ну конечно… Так вот, просто я не люблю тех, кто избивает детей. И я выслушал все, что сказала мама насчет этой заварушки с Гитлером и его психами, и сказал себе: «Сэнди, ты же вроде неплохой парень. Значит, ты должен набить морду всем этим сраным фюрерам. Ты ведь тоже немножко русский». И я понял: сейчас всякий стоящий парень обязательно немножко русский, и тогда…
— Господи, да притормози же, парень! — взмолился переводчик.
— Стоп! — сказал Кузьменко и выволок из-под стола булькнувшую флягу. — Все ясно. Скажи ему, скажи… А, ч-черт. Мою мать зовут Ольга. Ольга! И она — ох, елки-двадцать, — она из-под Полтавы. Решетиловка. Слыхал? Зря. Знаменитое село. Даже и не село — город. Ты давай, переводи давай, потом закусишь, чего таращишься. Ну, дела так дела…
— God merciful, save me, a poor sinner. I guess you guys have done a little crazy…[31] — переводчик выпил, отер пот и послушно перевел. Глаза Сэнди полезли на лоб. Кузьменко в открытую торопливо разливал из фляги. Сэнди сгреб стакан в кулак и, вскочив, неожиданно зычно заорал на весь зал:
— Hey, everybody! I’ve found him! I’ve found him himself![32]
Зал разом ошарашенно затих — будто выключили звук. Сэнди, щедро поливая стол и головы соседей, размашисто тыкал стаканом в мрачно-торжественного Кузьменко:
— This Russian… This guy… Our mothers are Olgas! They belong to the same homeland! We’ve met, my brother and me here! I drink to him, to our family, to our common cause![33]
Переводчик повторял даже интонации. Зал напряженнейше внимал. На сцене девушки-матросы стремительно дозревали до всхлипа.
— Так-с, — негромко констатировал старшина. — Спасибо родственничкам — штрафбат обеспечен. Достукались.
— Не размахивай ушами, — сказал Кузьменко, вставая. — Страшней, чем наша работа, ничего не будет. Не забудь закусить.
— Gentlemen! — с достоинством вскинул руку тоже поднявшийся английский комэск. — Since what we would like to express officially a little later has already started spontaneously, I as a commanding officer…[34]
Он остановился — меж столиков быстро и странно, не лавируя, шел командир полка в сопровождении дежурного офицера с сине-белой повязкой «рцы» на рукаве.
— Извините, господин майор… Товарищи летчики! — Музыка оборвалась на взвизге иглы. В мгновенно наступившей тишине кто-то, жалобно бормоча, подавленно всхлипывал за кулисами. Полковник медленно оглядел зал. — Экипажам Кузьменко, Ларина, Черных, Ковтуна, Антонова, Сутормина — на выход. Остальным… Продолжайте культурно отдыхать, товарищи.
По залу прокатился дробный перестук стульев. Двенадцать мгновенно закаменевших лицами мужчин одновременно из разных концов зала молча, не прощаясь и не оглядываясь, пошли к выходу, первым же шагом оторвавшись, отделившись от тепла и света, и остающиеся здесь, в этом живом тепле, так же молча, не прощаясь, провожали их, глядя в спины сквозь невидимую, но непереступимую преграду, в мгновение вставшую меж ними — между этой и той сторонами одного мира.
— Sir? — поднял брови майор. Зал настороженно ждал — темные глаза, застывшие в инерции веселья лица. — Excuse me, but… А mission? As yours allies, sir, we probably have the right…[35]
— Хорошо, майор, — негромко согласился полковник. — Конвой. Немецкий конвой. Его случайно обнаружил разведчик погоды. К нему не подходил — но «сто десятых»[36] прикрытия видел.
— But… Weather, Mr. Colonel? Time?[37]
— Именно. И удаление от побережья. Немцы — серьезные вояки, майор, и они тоже хорошо умеют считать.
— We have known them for a long time… Gentlemen![38] — Англичане, уже стоящие в ожидании, готовно выдернули пилотки из-под погон.
— Это недопустимо, майор! — предостерегающе вскинул ладонь комполка. — Все вы, кхм-м… Ну, скажем так, устали. Праздник. Вы не знаете театра. Не налажено взаимодействие. Да с меня не голову — с меня…
— That’s enough, sir. We are officers of Her Majesty, and we know our duty. I beg your pardon, sir. It’s time![39] — И майор водрузил свою непобедимо торчащую длинным козырьком вперед великолепную фуражку. Его летчики уже аккуратно пробирались к выходу.
— Well said. Excellent, Major! — громогласно одобрил Сэнди и победно оглядел продымленный зал. — Ronnie, where are you? It’s time, old chum.[40]
Прищурясь, полковник с откровенным сомнением оглядел усердно застегивающегося американца, сказал: «Гхмр-р-р…» и исподлобья заглянул в глаза майору.
— Погодите, я еще не сказал главного. Буду честен — конечно, я надеялся на вас, но… Извините, Бартлет, но наши штурмовики пойдут на цель без прикрытия.
Зал замер, задохнувшись. Двенадцать русских молча и равнодушно стояли у двери. Англичане застряли на полпути. Брови майора взметнулись на лоб.
— Караван — вне радиуса готовых к работе «И-16», — скучно пояснил полковник и пожал плечами, ни на кого не глядя. — «Харрикейн» — достанет. Да. Но минуты три над целью. Не больше. Даже две. Так-то, майор.
Мягко-синий табачный дым зацепился за край тяжелой бархатной портьеры выхода. Сквозь могучие вечные стены Дома офицеров все-таки слышен был низкий вибрирующий гул прогреваемого где-то авиационного мотора. Англичане переглядывались, косясь на угрюмо-спокойных русских со странной смесью страха и суеверного почтения.
— Словом, майор… Права я не имею. Впрочем, вы тоже. Да и вообще — смысл? Ведь будет не вылет, а… Но мы — мы дома. Так что…
— Si-o-r… — раскатисто-тихо пророкотал британец, нависая пышным усом над ссутулившимся полковником. — We fought over Malta, the Channel and London. What does your refusal mean?[41]
Зал ждал. Далекий мотор стих — и стало слышно потрескивание незатушенных папирос. Сэнди длинно вздохнул и поправил кобуру. За кулисами с грохотом упала табуретка. Полковник с кряканьем продрал пятерней брови, снизу вверх поглядел на помаргивающего британца и, протянув ему руку, тихо сказал — но услышали все:
— А я действительно надеялся на вас, Бартлет. Здорово надеялся. И ничего другого не ждал. Так что благодарить не буду.
Англичанин понимающе усмехнулся и отрицательно мотнул головой.
Спотыкаясь и оскальзываясь на накатанном снегу, летчики бежали к стоянкам в густом, качающемся тугими волнами низком реве прогреваемых механиками двигателей. Сорванный винтами снег длинно рвущимися хлесткими жгутами несся, штопорно вихрясь, за капонирами, безжалостно трепля беззвучно гремящие жалкие кустики.
Кузьменко, школярски размахивая руками, боком лихо проехался по «каталке» маслянисто-черного льда, хрустко взвизгнув подковками на каблуках сапог (эх, черт, унты не успел обуть! — хотя оно без разницы, случись что, прыгать-то в море студеное, море полярное и, значит, недолог будет тот путь…), затормозил у крыла, ухватившись за рыже-окаленный ствол ВЯ,[42] и сразу торопливо полез на крыло, вполуха слушая доклад механика о готовности, и уже прогретом моторе. Бортстрелок Попов — тот самый старшина — уже сидел в своей кабине, подчеркнуто спокойно и неторопливо проверяя УБТ.[43]
Привычно устраиваясь на выстуженном парашютном ранце, капитан заметил американца — Сэнди вприпрыжку мчался вдоль стоянки «илов». Увидев капитана, он крутнулся к нему, чудом не грохнувшись на льду. Кузьменко деловито защелкнул парашютные и привязные ремни, запихнул за пазуху куртки пистолет из вечно мешающей кобуры, включился в радиосвязь и скороговоркой забубнил, морщась от жгучих на морозе прикосновений ларингофонов к горлу:
— «Вулкан»? «Вулка-ан»? «Вулкан», я — «Свеча-Первый», связь… Ага, отлично… Ясно-ясно… Угу. Запуск?
Сэнди гулко заколотил ладонью по плоскости под кабиной:
— I’ll follow you, Captain! I remember everything![44]
— Понял, разрешили… А-ат винта!
— The main thing is that you lead me, just in case, guy! And I…[45] — голос Сэнди пропал в надсадном завыванье пускача; черный винт, скрипнув, тяжко провернулся, в моторе оглушительно стрельнуло — и из закопченных патрубков с дробным булькающим грохотом вылетел клуб черно-синего масляного дыма. Мотор сипло взревел; механик, бешено тряся ободранным красным кулаком, что-то орал Сэнди; тот засмеялся, на карачках пронырнул под крылом и бегом рванул к своей стоянке, по-мальчишески сигая через сугробы, и длиннющая кобура автоматического кольта смешно лупила его по вертлявой заднице. «Ил» мощно дрожал в густом реве; Кузьменко неспешно отрешенно застегивал шлемофон, зажав в зубах перчатку; Попов, осыпав изморозь, беззвучно захлопнул над собой просторно-квадратный желтый полуколпак; механик, скользя валенками, шустро вскарабкался на крыло, привычно воротясь от проволочно-хлещущей струи винта.
— Чего он?! — надсаживаясь, проорал ему в ухо Кузьменко.
Механик непонимающе вскинул ладони и прокричал в лицо:
— Фильтра я успел — порядок! Будь спок!
От СКП взвилась и зависла в низкой мути серого неба рассыпчатая игрушечно-зеленая ракета.
— Упремся — разберемся! — прокричал Кузьменко и вскинул за затылок руку к скобе фонаря. Механик, помогая, ухватился за край кабины — и с неслышным скрипом накатившийся фонарь стукнул в козырек, запечатав пилота в машине. Механик вдруг скривился и, глупо вжавшись лицом в промерзшее толстое бронестекло, крикнул:
— Машину хоть жалей, Сашка, — мне ж потом ночь вламывать! Ее хоть жалей! — И на толстом ватном заду скатился по плоскости назад, успев на прощание разглядеть шевелящиеся беззвучно за бронестеклом деревянно-серые на деревянно-сером лице губы — капитан уже запрашивал выруливание. А глаз капитана заметить не успел — глаза капитана, широко раскрытые в небо, уже были там…
Над зажатым скалами полярным аэродромом дымно метались, серо мерцая, мятущиеся вихри снежной искрящейся пыли. Топорно-горбатые штурмовики, заторможенно дергаясь на поворотах и раздраженно хрипло взревывая, мрачно рулили в этих вихрях к старту, тяжко проседая от перегруза топлива и боекомплекта. В дальнем конце полосы, едва различимые на фоне сумеречных грязно-серых сопок, томились у кургузой пакостно-камуфляжно размалеванной «санитарки» две фигурки — девочки-медички. Чуть в стороне угрюмо ждал слоноподобной зловещей тушей пожарный тягач.
Сэнди прыжком лихо взлетел на крыло, небрежно швырнув из-под руки механику пижонскую свою пилотку, рухнул в глубокое кресло, разом бросил на плечи ремни, махом нахлобучил шлемофон — и лицо его, глаза мгновенно странно изменились, исчез сам он, нахально-обаятельный мальчишка: в кабине боевой машины возник хозяин боя — истребитель; лихорадочно-уверенно щелкая «пакетниками», он не глядя воткнул штуцер радио, врубил электрику, топливо, пневматику, гидравлику — все быстро, безошибочно и точно; пальцы в мягких перчатках стремительно летали, жутковато-музыкально, на черной «оживающей» клавиатуре приборной панели; открыт воздушный кран, тормоза в два качка прокачаны и обжаты, краткое толчком шипение сжатого воздуха, ручка — на себя, звонкий щелчок магнето.
— This is Torch 6 to Volcano. Over. Okay. Starting?[46]
Под хрипло-радийную скороговорку переводчика-оператора в шлемофоне он выдернул из-под приборной доски кусочек нежнейшей белой замши и быстро любовно протер дымчато-голубое зеркало прицела; услышав в наушниках ответ, он сам себе кивнул, удовлетворенно перебросил «лапку» магнето и толчком вдавил красную выпуклую кнопку. «Аллисон»[47] сонно рыкнул, грузно шевельнулся в темной берлоге под капотом, хрипло харкнул застоявшимся маслом и, проплевавшись дымом, свирепо недовольно заревел. Сэнди аккуратно сунул замшу на место, постучал костяшками пальцев по лбу, по прицелу и, подмигнув русскому своему дядьке, широко развел вскинутыми ладонями: «Убрать колодки!» Мрачнея и пряча глаза, механик потащил за тросик тормозные колодки из-под колес. Сэнди сверкнул чудесно-мальчишеской своей улыбкой и, выставив большой палец над бортом, прокричал в несущемся реве мотора:
— Be a good boy and have a couple of girls and a bottle of whisky ready for old cowboy’s return![48]
Механик непонимающе глубоко кивнул, старательно улыбнулся и выбросил влево руку: «Порядок. Выруливай». Сэнди браво отсалютовал ладонью вперед, рывком надвинул только что начищенный механиком фонарь, «аллисон» оглушительно густо взревел — и «вогаук», метя свистящий шлейф колючей белой пыли и широко раскачиваясь на снежных заледенелых заметах, покатил к старту. И горько смотрел, смотрел ему в спину, не морщась от режущего стеклянно-ледяного ветра, старый русский механик.
А по полосе, напряженно приподымая плечи, уже нетерпеливо просвистела первая пара «илов» и с утробным рычанием перегруженных моторов, густо дымя под мягким пологом голубовато-серой предвечерней облачности, полезла в темнеющее небо; сорвалась со старта и помчалась на острие сверкающей поземки вторая; взвивая переливающееся радужными блестками облако снежной пыли, гулко молотила винтами третья в жадном ожидании броска.
Еще не перекрашенные в мутно-однотонный арктический камуфляж, коричнево-зеленые пятнистые истребители союзников, грузно осаживаясь на напрягающихся амортизаторах и длинно кивая острыми носами, неспешно, деловито выстраивались в ломаную очередь за стартом.
Льдисто-рваный пересвист сорванного винтами снега; пронзительные стоны тормозов; хриплые взрыки сдерживаемых тысяч «лошадей»; все покрывающий перестук винтов на малых оборотах; в шлемофонах пилотов и динамиках громкой связи на КП — в шипящем бульканье и высвистах помех — обычная предвылетная скороговорка, непривычно перемежающаяся смятой кодом английской речью:
— Я — «Свеча-Пять», исполнительный занял, тридцать пять, прошу «добро».
— …Repeat, take-off order: by flights; take-of course — 35; head wind along the runway, 8 meters; the runway is dry; the Russians ask to watch out while climbing…[49]
— Я — «Свеча-Три», в наборе, шасси убрано.
— Torch One! Follow the last Russian in 3 minutes.[50]
— This is Torch One to everybody. «Kiwi». I repeat, «Kiwi»![51]
— Серега, обождем союзников, а то они тут не…
— «Свеча-Три» — не мудри! Время! Всем — уходить на работу! Они нагонят на маршруте — долой со взлета!
— Hurry up, gentlemen. A nice evening is ahead![52]
И вот уж «харрикейны», пригибаясь сутуло, пара за парой рванулись со старта!
Полоса дымилась тряским грохотом; едва оторвавшись, истребители торопливо поджимали «лапы» и в пологом натужном наборе, едва не чиркая лопастями «лбы» сопок, парами переваливали черный хребет и сразу исчезали за ним, уходя к невидимому за скалами морю. Казалось, весь мир ходит ходуном в реве моторов, дыму, мелькании сигнальных флажков, россыпи ракет, дребезжание стекол — и вдруг разом все оборвалось. Только ошалело повис, тупо качаясь над стартом, остывающий ветер, оглушенно поматывая сине-коричневатой пьяной пеленой выхлопных газов и бензиновой вони.
Свет кратчайшего арктического дня горестно таял за низкими, обдутыми мертвыми ветрами черно-синими голыми сопками; тоскливо дрожали стукотным простудным ознобом одинокие деревца-карлики. Холодом затопила тишина опустевшие стоянки. Холодно, холодно, холодно… Пусто… Растворился в серой мгле на миг донесшийся гул последнего самолета, сгинувшего в бездонной мути…
Перевалив иззубренные черно-бритвенные скалы и проскочив береговую черту — застывший грандиозный хаос громоздящихся каменных валунов и мутно светящихся изнутри сине-зелено-серых глыб льда — шестерка штурмовиков резко снизилась и перешла на бреющий полет, прячась высотой. Она еще не вышла к открытой воде, как ее нагнали союзники, — истребители прикрытия проплыли наверху матово-серыми животами, призрачно мелькая на фоне низкого неба, и, широко покачав крыльями, замедленно растаяли впереди.
Замелькал под широченными ободранными крыльями «илов» полусмерзшийся колотый лед припая; жирная лаково-черная вода раздраженно морщилась в морозно парящих жутких разводьях. Штурмовики растянутым пеленгом[53] неслись на высоте метров сорок-тридцать, гоня перед собой мощную волну рева и свиста. Откуда-то спереди под крылья вынесся и неподвижно застыл на бело-сером льду здоровенный мокро сверкающий морж, задравший мягко-округлую огромную башку; насмерть перепуганный неслыханным громом, он медлительно-быстро метнулся боком по льдине и, взметнув медленно поднявшийся зеленый сияющий фонтан, бухнулся в задымившуюся густую воду. Кузьменко засмеялся, глядя через борт. И мчался, мчался, мчался назад лед — подпрыгивающими изломами торосов, черными молниями трещин, мгновенными узорами загадочных картин; мчался лед, отлетая назад прожитой, оставленной, отброшенной жизнью!..
Вдруг позади, над мертвенно тлеющим горизонтом, беззвучно лопнула гигантская глухая штора, рухнула невидимая стеклянная стена, и над океаном притушенно вспыхнул розово-голубой свет. Тонко высветилось впереди заголубевшее, почти прозрачное небо, в нем проявились крохотными силуэтиками едва различимые истребители, посеребрились брюшками в прощальных лучах — и пропали.
Занавес захлопнулся…
Ломаная цепочка «илов» неритмично раскачивалась, растягиваясь и сжимаясь, приседая и подвзмывая. Желто-хмуро вспыхивали неяркие рваные блики-отсветы на угловатых высоких кабинах; за желтоватыми стеклами смутно чернели застывшие головы пилотов с серыми провалами неразличимых лиц. Мерцающе застыл глубокий темный свет в бешено-неукротимом вращении хрустально струящихся винтов.
Тугой слитный рев. Мгновенно-пляшущий пролет зелено-белых узоров льда и серебряно-черных разводий под недвижными крыльями. Изредка — хищное шевеление длинных стволов турелей, короткий треск пулеметных очередей, смазанные оранжево-голубоватые взблески-молнии — бортстрелки опробывают оружие, не давая смазке затворов и подач загустеть на морозе.
Лед оборвался. Плоско легла застывшая черная гладь сплошной воды. Самолеты вышли в открытое море. Пропал берег. Растаяли истребители. И пропал, растаял береговой свет…
В тихо потрескивающих наушниках радиостанций, работающих только на прием, — радиомолчание! — щелкнуло, послышалась хрипловато-гнусавая скороговорка ведущего истребителей. После паузы что-то быстро ответил оператор-переводчик.
— Во херобень — ничего не понять… — пробормотал Кузьменко. — Взаимодействие, м-м-мать… Навоюем!
И тут же в шлемофоне раздалось по-русски — почти на выкрике:
— «Вулкан» — «Свече»! «Факел» вышел в точку, видит разведчика — эмбээр[54] горит! Караван три единицы, три! Охранение — шесть еди… — голос захлестнула английская разноголосица; секунда, другая — и эфир разнесло взрывом выкриков, команд, ругани и сленга; чудом вновь прорвался оператор: — «Факел» работает, крепко работает! Шесть… Что? Восемь «сто десятых»! А, ч-черт… — стремительное бормотание, чей-то злорадный звенящий вопль и — опять: — …дцать, о Боже, их шестнадцать! «Факел» повяжет их — но просит, просит скорее! «Свеча», поторопись!
— Узнают союзнички наркомовскую норму… — и Кузьменко размашисто покачал крыльями; его штурмовики быстро разошлись веером, приняв команду рассредоточения к атаке. А из наушников неслось взахлеб:
— …fuck you, Dicky! Break the loop! Break it, sonuvabitch!..[55]
— …and thirty degrees leftward… Seven hours… There, there! Yes…[56]
— …get him! Shoot the jerk, I’ll cover you! Kill the bastard…[57]
Кузьменко, застывая металлически серым лицом, слушал стремительно-точную работу оператора — тот гнал синхронный перевод, срываясь с русского на английский и наоборот, не замечая, что уже почти кричит, копируя голоса летчиков, завязавших тяжелый, неизбежно тяжелый бой.
— …Джефф, я — Чарли, Чарли! Я ниже на четыре, отсеки его, да-да, я здесь, отсе… О-о-о-кей, старина, с меня выпивка…
— …Есть! Есть первый! Парни, я открыл счет русским — я сбил его, сби-и-ил! Он горит, вонючий колбасник!
— Брось его, Тони, брось — оглянись! Господи Иисусе, да оглянись же — он справа сзади! Боже мой, Боже — я не успева…
Сдуваемые ледяным режущим ветром из невидимых щелей неплотно пригнанного фонаря кабины по лбу и переносице капитана ползли горизонтально, мелко дрожа и срываясь назад, огромные сверкающие капли…
— Он го-орит!! Лэйтон горит! Тони, прыгай! Прыгай, мы здесь, мы прикроем!
— Тони, сынок, если ты жив — прыгай! Да прыгай же, сук-кин ты сын!
— Кто видит меня, я мористей, я один, они зажали меня, помогите!
— Да где эти проклятые русские?!
— Еще минута, джентльмены, у нас в запасе целая минута.
— Джентльмены — Британия рядом!
И… И вот они, вот! Мелькающие над горизонтом в серой дымке размазанные скоростью и расстоянием крохотные силуэтики, вовсе не страшные и не опасные в такой дали, забавно кружатся увлекательнейшей каруселью; изогнуто застыли три багрово-черных росчерка дымов, прочертивших смятую бумагу вечера.
— «Вулкан»? Я — «Свеча-Раз». На подходе. Вижу группу расчистки. Работает на всю катушку… — и капитан неспешно стянул со лба на глаза выпуклые желтоватые очки-глазищи.
— Есть, «Первый»… «Факел» услышал тебя! Просит скорее!
— Пусть фриц увязнет по уши — а мы успеем к нашей свадьбе… — и рука сама зло толкнула вперед сектор газа. «Ил» с густым ревом пришпоренного мотора подвзмыл — и мгновенно-ошеломительно распахнулась вся картина боя.
На выпуклом зеркале моря застыли три темно-серых пузатых транспорта; рядом пропечатались вытянуто-острые тела кораблей охранения; длинные, узкие, бело-вспушенные полосы кильватерных струй и дымно окутанные белейшей разлетающейся пеной-плюмажем отточенные их носы говорили о «самом полном». Над ними чудесной новогодней игрушкой косо висел празднично-оранжевый купол парашюта. А небо — небо все и всюду было простегано сказочным, завораживающей красоты бисером пулеметных и пушечных трасс, черно-коричневыми дымами перегруженных моторов; лохмотьями рвались на ветру закрученные в пушистый штопор следы сшибленных в океан самолетов. И всюду в пульсирующей вспышками неразберихе носились длиннотелые головастые «Мессершмитты-110», кувыркались сутулые хвостатые «харрикейны», бульдогами мелькали в свалке свирепые носатые крепыши «вогауки».
— Я — «Свеча-Раз». Выходим. «Вулкан», мы выходим. Передай «Факелу» — дорогу! Нам — дорогу! — Кузьменко бросил взгляд через плечо. Да, все они были тут, братья его — шли за ним, мчались за ним, зная все — и не сворачивая.
— Пар-р-рни мои… — он не мог оторвать от них глаз в бесконечной ревущей секунде. В каждом он видел себя. Видел их всех — и знал, и видел их дорогу. Свою дорогу. И внезапной вспышкой, кратчайшим ударом адской боли он понял: «Все!» Сегодня — все. Для него — сегодня и навсегда. Но это ничего — будь проклят этот распроклятый мир! — нич-ч-чего не меняло! И значит, — атака!
— Атака-атака-атака! — бешено выхрипел он команду-код и толстым в меховой перчатке пальцем сбросил предохранительную скобу на рукоятке штурвала. Глаза его, полускрытые поблескивающими в гаснущих отсветах дня очками, яростно расширились. Море, небо, корабли, самолеты — весь мир перечеркнут крестом — крестом! — размашистым четким крестом прицела, впаянным в мутновато-желтое лобовое бронестекло.
«Илы» мчались в слитном тугом реве в пологом наборе, выходя в позицию атаки; напряженно подрагивали под грязно-голубыми, в потеках моторной копоти и пушечной гари, плоскостями черные тяжелые чушки бронебойно-фугасных бомб наружной подвески, угрюмо торчали «стрелы» реактивных снарядов; схоже чернели в кабинах над левым бортом головы пилотов, уже выбирающих цели; оживая, хищно шевелились над «спинами» машин, будто слепые, длинные стволы турельных УБТ.
— Пришло наше вр-р-ремя! — прохрипел Кузьменко. — Целеуказание — самостоя… — договорить он не успел: в предупреждающе-нечленораздельном выкрике ведомого из жуткой каши впереди вывалился двухмоторный самолет и в пологом снижении ринулся навстречу.
— … ятельно! — закончил Кузьменко и завороженно потянулся вперед, впиваясь в невероятно быстро растущий в прицеле, заполняющий весь горизонт силуэт; прыгали по щекам, дрожа, огромные мутные капли; дергал, рвал кожу над застежкой шлемофона то ли желвак, то ли оборвавшийся нерв; пережжено-синеющие губы беззвучно шевелились в ровном надежном реве мотора. — Виж-жу… Давай, сучара… Тебе нужен лидер? Вот он я — давай.
Иди ко мне, иди…
— Левей, командир! Левей, Саня, — мы встретим!
— Он мой… — Кузьменко, впиваясь в прицел, чуть отжал штурвал, — и тут в носу «мессера» слепяще-бледно сверкнуло! Капитан ударил ручку вперед и рванул ее на себя, «ил» крякнул, как будто грохнулся в ухаб, над кабиной бесшумно-страшно мигнула оранжевая счетверенная молния — и, ощерившись, Кузьменко вогнал гашетку в ручку: — Н-н-на!!
Воздух лопнул, в рваном грохоте пушек взвинтился в пламенный шнур — трассы врубились «сто десятому» в лоб, и он взорвался изнутри, разваленный снарядами и скоростью! В тот же миг в длинном грохочущем ударе штурмовик пронесло сквозь вихрь разлетающихся обломков и горящего дыма; дробно прогремело по обшивке, змеисто метнулась трещина в бронестекле, «ил» мощно протрясло — и… И вот он, конвой! Голенький, аки пред Господом Богом!
Та-ак, до-во-рот… Еще разошлись… Во-он мой транспорт — танкер… Ух, танкерюга, как просел черными бортами, здоровущий «комод»; пасут, пасут его эсминец и тральщик… Но почему они все не стреляют? Они рехнулись?..
Корабли вздымаются навстречу ввысь, летят косо выше, выше, все быстрей завораживающе кружатся в полете… Ага-а! Рванули, тар-раканы! Перестроение в «эйч»;[58] поздно, фрицы, все для вас теперь поздно! Мы уже тут, и вам хана! Ведь мы-то знаем, на что идем, и не свернем, терять нам нечего, а вот вы, сучий потрох, вы на палубах!..
… а они — они на палубах разом в ахнувшем ужасе увидали вырвавшиеся из обманной дымки вечера в пологом пике русские штурмовики и сразу все поняли. Под кошмарный, жутчайший, зубы выворачивающий, рвущий сердца и мертвящий души истошный предсмертный вой ревунов «Воздушная атака!!!» корабли рванулись в перестроение — но поздно, поздно!
Корабельные орудия оглушительно и болезненно-хлестко, как всегда на первом — и всегда неожиданном! — залпе, ударили вразброс. И караван, до сего мига лишь молча-напряженно наблюдавший воздушный бой, взорвался! Борта судов и кораблей озарились сплошным кипением слепящих в сумерках выстрелов — судорожно задергавшиеся в отдаче рифленые стволы автоматических «эрликонов», «шприцы» универсальных 76-миллиметровых полуавтоматов и пакетами сблокированные батареи-«ежи» гладкоствольных коротышек дымно-гремяще извергли лавину огня!
Методичными залпами забахали стволы главного калибра эсминцев, огненно озарив темный океан огромными оранжево-черно-белыми факелами; зашлись в радостной истерике драки скорострельные автоматы тральщиков. Коптящими клочьями полетела краска с подпрыгивающих орудийных башен; визжали в сумасшедшем ритме элеваторы подачи, выкидывая из темных погребов сотни, сотни, сотни снарядов.
Самый страшный враг корабля — самолет; самый страшный враг самолета — корабль. Атака! Атака! Атака!
Резко снизившиеся «илы», жуткими призраками мелькая в хаосе взорванной воды, уже мчались сквозь плотно и точно поставленную корабельной артиллерией эсминцев огневую завесу; зная, что второго захода не будет — некому будет заходить! — летчики еще на подходе ударили из бортовых стволов. Из озаренных белым пляшущим пламенем непрерывной стрельбы крыльев золото-сверкающим дождем посыпались гильзы; с адским режущим воем срывались с подкрыльевых балок-направляющих эрэсы и, слепя неземным лютым пламенем, черными дымными молниями шипяще проносились над самой водой; по бортам кораблей, искря, ударили пушечные снаряды. С мостиков и палуб кораблей в азартном безумии палили из пистолетов, ракетниц, карабинов: штурмовики неслись уже ниже — ниже! — бортов кораблей, выходя в страшную атаку рикошетирующими бомбами с бреющего полета. Топмачтовое бомбометание, дьявольское русское изобретение, спасения от которого нет, от которого не увернуться, не прикрыться, можно лишь молиться и… Есть! Один — есть!
«Ил» слепяще вспыхнул, дернулся вправо, зацепил в нырке крылом волну и, мгновенно разлетевшись в куски на ударе, исчез в вертящемся горящем столбе взметнувшейся воды.
Но пятерка оставшихся рвалась вперед — неудержимые русские «илы». На них обрушилась, вырвавшись из свалки с истребителями, пара «сто десятых» — и в неслышном торжествующем реве сотен моряцких глоток еще один штурмовик выбросил из мотора фонтан брызжущего бенгальского огня — и пронзительно визжащим факелом, расшвыривая раскаленные обломки, косо понесся над водой. И не видно… Но русские жутко-неотвратимо рвутся вперед, вперед, вперед! Сверху наваливается еще пара истребителей: презрев свой и чужой огонь и повиснув над спинами русских, они в упор, в упор расстреливают вышедшие на боевой курс и потому уже не маневрирующие штурмовики. Кузьменко, захлебываясь ужасом и матом, ревет в эфир — всем, всем:
— …м-м-мать! Прикрытие?! Где прикрытие?! Нас жгу-у-ут!! — А за его спиной непрерывно грохочет УБТ: старшина, зажав в упоры трясущиеся от отдачи плечи, перешвыривает раскалившийся в ледяном воющем ветре пляшущий ствол с борта на борт; полуослепленный жгущим весь распроклятый гибнущий мир огромным факелом, рвущимся из бешеного пулемета, он отчаянно-обреченно отбивается, отсекает, прикрывает — стреляет, стреляет, стреляет, беззвучно молясь, матерясь и рыдая; и плевать на патроны, плевать на расчеты, надежды, на жизнь распропащую — плевать! Сбросить — и не промахнуться; не дать себя сбить до выхода на цель — вырвать еще миг, еще мгновение, чтоб всем телом, душой, последним вздохом-взглядом успеть навести на цель не самолет — себя, себя навести! — и не промахнуться… Но всюду, всюду — смертные пролетающие тени, размазанные скоростью, мелькающие в диких ракурсах и отсветах боя.
Молнии дымов. Рев. Грохот. Шипение. Визг.
Черная размашистая тень проносится наискось над головой в блеске винтов — и «ил» рядом мгновенно охвачен огнем; это только в кино самолет горит — и летит, летит; здесь, в сражающейся жизни, все не так, все страшно! Весь штурмовик вспыхивает и вмиг превратился в кошмарно завывающую свистящим бело-голубым огнем форсунку.
— С-суки!.. — безнадежно, смертно, люто несется над беспредельным вечным океаном. — Го-о-орим! Все гор-ри-и-им! За Р-ро-дину, за Ста-ли-на-а-а!.. Будьте ж вы все про-о-окляты-ы-ы!!!
От горящих крыльев — из ручьев, из потоков стекающего с плоскостей трепетно-нежного пламени отваливаются две бомбы, косо ударяются о воду, взлетают рикошетом и, проплыв медленной дугой, бьют высокий черный борт судна; гудящее мгновение, миг смертной тишины — и палуба, вышибленная изнутри ужасным сдвоенным взрывом, взлетает, разламываясь, в небеса; а пылающий штурмовик, разбрасывая воющие лохмотья пламени, с предсмертно-хриплым ревом проносится растянутой тенью над палубой корабля охранения в трех метрах перед мостиком, и немцам отлично видно разорванное торжествующим яростным криком оранжево-солнечно освещенное пожаром лицо русского летчика в горящей изнутри кабине, его высвеченный пламенем вскинутый победоносно черный бешеный кулак, видно, как раздуваемое ураганом скорости пламя длинными косматыми хвостами рвется из разбитой кабины стрелка; по самолету остервенело бьют из пистолетов, автоматов, пулеметов, винтовок, ракетниц — десятки трасс скрестились на нем; и, разлетевшись на сотню кусков, он вертящейся грудой горящих обломков обрушивается в ледяную воду, взметнув салютно мириады радужных брызг.
— Кид-дай же… будь ты… ты прок… клят! — орет трясущийся в дикой тряске стрельбы старшина. — Г-г-гиб-нем! Кид-дай же, гы-гы-гад!
— Концевой… — неспешно цедит каменный Кузьменко; цель, только цель! Ниже, еще ниже… Справа косо мелькнули какие-то куски — кто? Ведомый… ведомый — напоролся на разрыв снаряда — и, ударившись носом в столб поднятой разрывом воды, как в стену, просто рассыпался! Осторожно, осторожно… Чуть левей, не повтори — нас только двое, осторожно! Нет ничего, забудь все, теперь правей и не качни машину — буруны тут, под винтом… Но лупят, ах, как они лупят… Все! Проскочили завесу — все! Н-ну, теперь!.. А, ч-черт!
«Ил» — последний! — брызнул стеклами взорвавшейся кабины, его швырнуло боком вверх, он крутнулся влево вниз — в кратчайшие мгновения! — и в искрении белого огня, в разгоне, в разносе гибели зацепил дымогарную трубу шквально стреляющего, извергающего потоки сверкающих снарядов эсминца. Крыло медленно оторвалось в ослепительной бензиновой вспышке и, вертясь, плоско шлепнулось о воду, а разламывающийся самолет в беззвучном громе обрушился на надстройку, волна полыхнувшего бензина окатила корабль. И уже не эсминец, а несущий высоченную волну белого пламени и клокочущего черного в россыпи бенгальских вспышек дыма, в свистящем вое и визге пара, упрямо стреляющий стальной остов в длинной раскачке, роняя на волны текучие лужи огня, несется в кипении и клубах мутно-белым облаком испаряющейся от его багрово раскалившихся бортов воды и бурунах.
«А я — я один! Остался один — на всех, за всех! Ну ладно… Я уже тут, я прошел и все успею — но трудно, как же трудно и страшно, как страшно, когда один…»
Машину трясет от ударов снарядов, пуль, осколков; гнилой тряпкой лопнула обшивка борта, жутко обнажив «скелет» нервюр и стрингеров; от алой звезды на крыле летят лохмотья; глухой удар-взрыв прямо под спиной бьет бронеспинкой в сердце, ахнуло дыхание — и ч-черт с ним, осталось две секунды на все про все; вылетает вверх, вертясь, кусок элерона — херня, еще секунда, целая жизнь; держись, мужик, держись — за всех один! Сейчас, уже сейчас… А, м-мать! Взрыв!
Оглушительным дымным звоном рванула приборная панель, — и во вспышке взрыва, в синем молнийном треске электрики осколки стекол в сечку рубят лицо пилота, визжат на прочных очках, и вмиг вскипевшее кровью лицо хрипит, перекосившись:
— Врешь — я уже тут!.. Пош-шли! Пошли, родные!!!
И бомбы летят вперед вниз. «Ил», обгоняя их, длинно проносится над шлюпочной палубой танкера; стрелок, привскочив в ремнях и что-то горланя в реве и грохоте, поливает из УБТ палубу летящего боком, наискось назад сторожевика, всю расцвеченную пляшущими вспышками зенитного огня. Удар колоссального взрыва нагоняет и с утробным густым рыком швыряет вверх многотонный штурмовик; в небеса взлетает, лопаясь, огромный черный гриб, багрово шевелящийся и булькающий внутри жутью; и Кузьменко враз проседает, обмякает в ремнях, проваливаясь будто в обморок:
— Все-все-все… Уходи-и-им… — Голова заваливается на грудь, взгляд мутно-слепой, мертвое лицо — кровавая маска.
А избитый штурмовик резко снижается — ныряет к самой воде, уходя от обстрела, прижимается израненным брюхом к мчащейся темно-серой воде так плотно, что за ним вмиг взвихрился тончайший крутящийся пылевой шлейф поднятых винтом брызг — прочь, прочь от разгромленного каравана! От бездонной мрачной могилы сотоварищей; от гнусно карабкающихся в небо огромных столбов жирного грязного дыма, от булькающих мутных облаков пара, ржавчины разорванных «животов» агонизирующих кораблей, смертного отчаяния тонущих в ледяной воде сотен людей — крохотных бессильных человечков, безнадежно барахтающихся на раскачивающейся поверхности бездны; от тихого клокотания пламени, неспешно разливающегося меж катящихся бугров и всплесков серой и черной воды; от рассыпавшегося на отдельные стычки сразу закончившегося воздушного боя.
Далеко-далеко слева светится голубоватая пелена то ли дождя, то ли снега, и последний штурмовик, по которому никто не стреляет, которого никто не видит и не помнит, стремится туда — укрыться, спастись гонит израненную, полуживую машину. Она измученно дрожит, тяжело раскачивается, за ней тянется, змеясь, тонкий шлейф радужно светящегося пара; по борту стремительно разбрызгивается черно-сверкающая струйка масла; в безобразные колотые дыры фонаря с живым визгом рвется ледяной свирепый ветер.
Морщась и урча от рези, Кузьменко сдергивает очки, стаскивает зубами перчатку и, шепотом ругаясь, промокает ею иссеченное лицо. А штурмовик медленно, осторожно, боясь боли, натягивает, метр за метром наскребает спасительную высоту — теперь уж никому не нужный и не опасный, затерявшийся в пусто-сером выстуженном небе. Заблудшая, измученная душа… Розово сплюнув, капитан кое-как зубами натянул на руку измазанную в крови перчатку, вытащил из наколенного кармана мятую карту, но развернуть ее не успел.
— Все, командир, — обреченно сказали наушники.
Кузьменко оглянулся — и взгляд его остекленел: выше справа темной грозной рыбиной бесшумно скользил наискось «мессершмитт», вытекая длинным телом из стоячей мути небес. Видит или нет? Неужели к ним? Или тоже — уходит?
Все замерло в замерших небесах, пропали все звуки, только тяжелые тупые толчки медленно ударяют во вмиг взбухшее больное сердце. Секунда. Другая… третья… Да.
Да, все: двухмоторный истребитель шел к ним.
— Стр-релок?! — не голос: дребезжащий шепот-крик.
— Я пуст, командир. Все. Все, Сашка. Мы с тобой… Мы хорошо с тобой… Ах, ч-черт! Но мы же были неплохие ребята. А, Сань?
«Bf-110» быстро нагонял, идя по снижающейся растянутой дуге. Кузьменко ткнул карту куда-то под себя, скривился, выжидая и что-то просчитывая, резко выдохнул — и, злобно на выдохе выматерившись, засадил сектор газа вперед до упора и швырнул застонавший «ил» в боевой разворот[59] — принять в лоб! Но нет — немец рывком умело ушел из-под залпа и, залихватски, но точно перевернувшись в полупетле, вышел строго в хвост, довернул и вновь оказался сзади сверху в три четверти — грамотный гад! Он как знал, как будто все знал и слышал, и ничего не остерегался… Кузьменко, шипя от боли и отчаяния, вновь рвет разворот и, немыслимым усилием воли и веры вздыбив штурмовик на крыло, жмет гашетку; длинно-дробный перестук пушек, на миг вспыхивает надеждой мерцающая цветными трассерами двойная изогнутая гирлянда снарядов. Немец, не рискуя, аккуратно и точно отваливает в размашистый вираж, уходя от неприцельной очереди, — он не торопится, куда ему торопиться, тут ведь все ясно. Но на сей раз он, переломив вираж, вывернулся из него на предельных углах, вынырнул на траверз и, блестяще сманеврировав, оказался рядом — в десятке метров! — и бесстрашно повис у борта «ила».
Уравнены скорости и высоты. Неспешно сдвинулась форточка кабины истребителя. Отлично виден немецкий летчик. Зачем-то он поднял очки на лоб и заглядывает русскому летчику в лицо — окровавленное, изрезанное, распухшее лицо-маску. Кузьменко видит боковым зрением, но, конечно же, не слышит этих немцев — пилота и стрелка; боковым зрением, потому что он, русский летчик, не поворачивается, нет, не желает поворачиваться к ним лицом. У него своя дорога…
— Стоящие парни, а? Руди? Солдаты.
— Да, командир. Мне жаль. Мне очень жаль…
— Кого же? Их?
— Солдат, командир.
— Ах, мой юный наивный дурачок, мой унтер-офицер Теллер… — немецкий летчик странно улыбается, внимательно глядя русскому в лицо, — в немигающие, сощуренные от режущего ветра глаза. — Мы ничего не можем поделать… Разворачивай свой МГ, малыш. И добивай его. Тут действительно ничего нельзя поделать. Учись, сынок. Бей.
А русский почему-то тоже без очков. Впрочем, да — они же разбиты! Крепкий малый, и досталось ему крепко. Смог бы еще кто так? Ты — смог бы? О чем же думает русский сейчас, чего ждет, на что надеется?
— Командир… — унтер медлит, мнется; что-то надо сказать, что-то быстро придумать; а русский стрелок-радист как-то отстраненно, со спокойным сдержанным любопытством наблюдает за немецкими летчиками; он намного старше и пилота, и уж тем более стрелка; отчего он так спокоен? Отчего оба они так спокойны, эти русские? — Командир, тут у меня…
— Знаю! — обрывает пилот. — Отказ пулемета? Ты будешь наказан, стрелок. Строго наказан!
Ровный тугой рев моторов. Густой свист вспарываемого ледяного воздуха — мертвого воздуха мертвого неба Арктики. Две боевые машины словно недвижимо висят в серой пустоте рядом друг с другом, лишь изредка покачиваясь — чуть вверх, чуть вниз, вот опять вверх, но — рядом.
— Так точно, мой командир!
— Так точно… — ворчит пилот. Он недоволен. Он очень, очень недоволен. — Сопляк не может быть настоящим воякой — вот это точно. Ведь мы выходили из боя — и я расстрелял свой боекомплект! А стрелок? Что должен помнить стрелок, защита машины?
— Так точно, мой командир! Виноват! Но тут уж ничего не поделаешь… — горестно соглашается стрелок.
— Жаль. И топливо на исходе — даже погонять Ивана мы не сможем. Жаль доброй забавы… Ну да ладно. Значит, сегодня — его день. Боюсь, если мы с тобой и дальше будем болтливы, у нас могут быть неприятности! Запомни, стрелок! — И «мессер», резко отвалив, пошел в сторону изящным пологим разворотом с плавным набором высоты.
А Кузьменко плевать; он не маневрирует; он вообще в упор не видит немецкий истребитель; ему дела нет, чего там задумал и чего вытворяет немец; выпятив изрубленный кроваво-сине-черный подбородок, он ведет свой избитый, но свирепо-упрямый «ил» прямо — строго прямо. Куда?
В быстро сгущающемся полумраке бледно, но уже заметно пульсирует голубовато-розовое пламя выхлопов из патрубков «сто десятого»; лупоглазо таращится длинноспинная задиристая «такса» эмблемы эскадрильи на борту, задравшая ушастую башку к длинному ряду символов побед — сбитых немцем британских и французских самолетов. И в тот миг, когда из патрубков вылетели длинные лохматые клубы дыма — немецкий летчик резко увеличил газ, торопясь до темноты домой, — в тот самый миг на его кабину упала выгнутая скоростью сверкающе-дымная трасса!
Замедленно тусклыми вспышками разлетается бронестекло; изумленные глаза немецкого пилота медленной тугой пульсацией заливает черно-густая лаковая струя из-под шлемофона; стрелок в беззвучном оглушающем ужасе кричит, кричит, кричит, оглядываясь на убитого командира; а самолет неторопливо и уверенно заваливается набок и начинает падать — падать в разверстый черный океан, вычерчивая в застывшем небе извилистую траурную ленту, — и, наконец, беззвучно, в тишине и покое, без всплеска исчезает.
И рядом со штурмовиком, со свистом выходя из пикирования, проносится «вогаук». И в его кабине сияет прожектором бледная физиономия. Сэнди! О, Господи! Этот мальчик сдержал слово…
Сэнди торжествующе что-то неслышно орет, тряся кулаком и тыча в стекло два растопыренных пальца.
— Заткнулся бы… — Кузьменко хрипит от нечеловеческого утомления; просто и буднично хрипит запредельно уставший человек; он устал так, что ничего удивить его не может. — Ну, стрелок, куда? У меня тут все в хламье… Где север, где восток — куда рулим?
С трудом, со слышным даже в реве мотора скрежетом сдвинув поврежденный фонарь, он проталкивается головой в мощную, рвущую лютость и вой ветра, высовывается за борт и сквозь режущие слезы разглядывает жирную радужно-черную полоску по обшивке:
— Вот теперь точно все, стрелок. Отлетались. Масло — тю-тю.
— Но сколько-то протянем? Прыгать-то…
— А хрен знает — доски нету. Пока тянет. Но этому чего надо?..
— We’re homebound, guys, — радостно болтает в шлемофоне Сэнди. — I’ll stand a round. Today I shot my first one down. You know where? I’m a guest here! Of course, I’ll cover, but it’s time to go home. To have bath here… A sore throat is the last thing I want as a guest here. It would be simply indecent.[60]
Кузьменко, равнодушно-оживший Кузьменко, мрачно шаря глазами по горизонту, разворачивается, как ему кажется, на юго-восток. Но хоть бы какой ориентир!.. И сколько еще топлива, и где давление масла, и что головки цилиндров? Нет — приборная доска разворочена; с разорванного дюраля свисают, толчками качаясь, разноцветные обрывки, черными кружками болтаются выбитые «чашки» приборов, разбитыми зубами блестят их внутренности; компас — рваная дырка. Но вот почему ноги целы? Колени засыпаны битым стеклом и эмалью, — а ноги целы. Война, м-мать ее… И солнца нет, и луны, и звезд, и суши — суши тоже нет. И не будет? Всюду, всюду — гнусная мутная мгла.
— «Факел»! «Факел»? «Вулкан»? «Свеча»? Я — «Свеча-Первый», кто слышит меня? Связь. Прошу связь!
Но в потрескивающих наушниках — тихо. Шипяще посвистывает, жутко щелкает, взбулькивает пустой, безжизненный, недавно еще горящий эфир. Но теперь… Холодная, алчная терпеливость выжидания жертвы; брюхо — вот что оно такое; чудовищное, голодно урчащее далекими разрядами, сглатывающее ненасытность брюхо.
Ночь надвигается на мир. Черная вода — бесконечная ночь; без рассвета, без берега. Без надежды… Но Сэнди! Сэнди висит справа выше — живой, надежный, неугомонный, бесстрашный Сэнди!
— «Свеча-Один» просит связь. Всем, кто слышит меня, — «Полюс». «Свеча-Раз» просит «Полюс»![61]
Нет — тишина. Не вырваться — гулкая пустота… Одинокий в мертвом арктическом холоде штурмовик летит в пустоту, в неизвестность. И с ним болтается неприкаянной душой юный американец. Собратья — живые души, затерявшиеся в стылой, выстуженной, бесконечной безжизненности. Говорят, это и есть ад…
— Хоть бы топливо знать! Во, бля, даже говорить — и то больно…
Сэнди мягко подходит, как подплывает, ближе — он явно встревожен. Кузьменко отрицательно мотает головой, тычет пальцем в свой мотор и в потек на борту. Вскинув руку над бортом, стучит по своим здоровенным часам, показав пятерню.
— I’ve got you, old chum. You’ve had a hard time. North is there. There![62]
Кузьменко кивнул — уж слово «норд» понять-то можно! — и, старательно улыбнувшись, пошел в вираж с набором.
— Потянем к берегу. Куда-нибудь да приплывем. Хотя оно — вряд ли…
Ровно и пока устойчиво рокочет усталым басом мотор, гребет широченными размашистыми лопастями невидимо-густую пустоту; винт — затяжелен, газ — средний: экономичный режим. И теперь остается только одно: ждать. Тянуть — и ждать… На ка-кой-то неведомой застывшей точке зависло время; зависла вся жизнь, как завис самолет, застыл в холодном темно-сером, почти непрозрачно-бутылочном стекле той пустоты…
Сэнди замедленно проплыл вперед выше; смутно виднеется он в кабине, отчаянно вертя башкой. Ну а как там масло? А то уж пора бы — что не дай Бог… Но интересно, как оно будет. Просто заклинится двигатель или разнесет шатунами все к растакой матери? А может, просто загоримся…
— Стрелок? Тебе там видней будет — когда задымим, скажешь. И нечего хмыкать!
— Ладно-ладно. Внизу воды хватит — потушим.
— Тьфу!..
Ставший в ощутимой уже мгле светло-серым силуэт «вогаука» мягко накренился впереди и плавно заскользил куда-то влево. А славный, видать, парень. Лихо он гитлеровца завалил — с одного захода. А на вид — пацан пацаном. Куда ж это он потянул? Во-он, почти пропал; ага, возвращается. Пошел выше вправо — похоже на противозенитную «змейку», точнее, на противолодочный зигзаг. Ясно, сынок; только зря ищешь, высматриваешь. Кой хрен тут найдешь, кроме могилы, — да и та без имени. Океан… Одна сплошь мокрая вода, да еще и люто холодная. Ох, холодная. Плохо будет умирать — ребятам сегодня куда веселей было. Опять он пошел влево. Зря горючку жжешь, ей-ей, зря. Здесь по карте — да так оно и есть — сплошное чистое поле. Даже промеров глубин и обозначений течений — и то нету. Да и потом, все ж едино до суши не дотянуть; минут через десять, а может, и пять масло вытечет — и-и-и… Жалко пацана-американца. Свой в доску малый. Зря он, в самом деле, во все это впутался. Эй, чего это он?
«Вогаук» лежит в крутом развороте, лихорадочно мигая АНО;[63] ч-черт, неужто немцы?!
— Неге it is! I see him! Follow me, guys![64]
Коротко качая крыльями, истребитель ринулся по дуге вниз во мрак, резко выровнялся, от него сверкающей кометой метнулась вперед ракета и, красивейше сыпля золотосверкающие искры, ушла изогнуто во тьму океана. Кузьменко, высунувшись за борт, пытался хоть что-то там разглядеть — то, что явно видел американец. А Сэнди, рывком перевалив машину, опять нырнул глубоко вперед, почти пропал в серой тьме — и опять, широко раскачиваясь, выровнялся; и вновь выстрелил вперед ракетой.
— Саня! — дико заорал стрелок. — Гляди! Живем — гляди!
Уши заложило звоном от вопля, — а впереди… Неужели… Остров? Впереди — остров! Черное пятно на черной равнине! Так, в руки, взять себя в руки. Остров сам по себе еще ничего не значит…
— Сашка! Ух, пацан! Ну, родной ты наш! Ну, пацаненочек!..
— Да вижу, вижу… А чей он?
Вспышка третьей ракеты, четвертой; в неверных, пляшущих сполохах глубоко внизу размазанно дрожит, прыгает крохотный кусочек суши среди тускло поблескивающей стылой воды. И тишина; ни ответной ракеты, ни проблеска света, ни выстрела — хотя б случайного. Тьма. Тишина. Ох, тишина!.. Истребитель разворачивается над самым островом, опять бабахнул ракету — во тьме ярчайшую. Тихо. Тихо!
— Оперативная зона — наша?
— Да хрен его знает, где мы! Ну, так, перетак, растак… Ладно, Серега. Хоть сову об пенек, хоть пеньком об сову — все едино сове не куковать. Принимаю решение!
— Может, там вообще никого и не…
— Садимся! Выбора нет. Или сядем тут — или дальше упадем. Проверь ремни. Сбрось замок фонаря. Парашют отстегни. Ну, чего еще?
Островишко невелик — весь на виду с одного взгляда. Остров как остров — какие тут везде. Куча булыжников посреди здоровенной лужи. Черные скалы. Светло-серая извилистая полоса галечного пляжа. Во-он светится мутно кайма прибоя, качается в белой пене. Рулить надо только сюда, на пляж — больше некуда приткнуться… Как тут ветер работает? Ага, по волне вроде так… Хорошо, хоть что-то еще видно… Ра-азворот…
— Саня, вон вроде кран торчит! Людей не вижу!
— Оно и лучше, может…
— Может, старая метеостанция или радиопост? Да нет, я б знал.
— Рот закрой — последний парад… Все. Заходим!
Аккуратненький разворот на ветер со снижением; в конце посадочной прямой темнеет вроде мыс, но для пробега как будто хватит; ох, не сяду, ох, дров же будет — до утра костра хватит… Тихо, тихо мне, смотри высоту — перебор! Во-от так, еще прижать ее. Где американец? Ага, ушел вверх — прикрывает, золотой парнишка; скучно ему без нас будет… А валунов-то, а булыжников-то понакидано! Всюду, всюду черные ломаные углы, капканы, остро сверкающие клыки в пастях-изломах скал и каменных осыпей. Нет, не сяду, не смогу, никто не сможет. Это ж немыслимо; ниже, еще ниже… Подскальзывай под ветер, прикройся, прикройся ветерком… Нет! Прыгать — и к черту. По газам и вверх, и… Но куда? Куда прыгать?! То ж безнадега, капитан, то гибель! Чего ж ты воешь — первый раз тебя прижало, что ль? Иль помирать впервые, стервец? Н-ну, капитан, — рубеж принятия решения! Да. Поздно уходить — теперь все поздно. Теперь — только вперед.
И Кузьменко «дал ногу», скольжением подвернув под обрыв, и решительно рванул вниз до упора красный, скособоченный взрывом того снаряда кран шасси, не веря, боясь верить, но… Но сработало! Успокоительное кратко-жесткое шипение пневматики, длинный толчок выходящих под крылья стоек отдается через ручку в ладонь, сдвоенный неслышный щелчок замков — шасси выпущено. Вышло, вышло шасси!
— Сашка, рехнулся?! На брюхо! Давай на брюхо, ведь угробимся! Да что ж ты дела…
— Ма-алчать!!
Не дыхание — тяжкое хрипение в наушниках. Глаза слезятся от ветра, тьмы, усталости непомерной; на грани слепоты глаза, на пределе взрыва измученное сердце; но я справлюсь, я должен, я еще повоюю!
— Не лезь, ох, не лезь под руку…
Гася скорость, Кузьменко ткнул не глядя «Закрылки» — посадка по всем правилам! Странно — закрылки сработали, машина привычно «подвспухла». Уже вдоль самого обрыва несся штурмовик, опасно раскачиваясь в его изгибах — опасно и точнейше, уже осторожно приподнимая нос. У самой консоли слева жутко пролетали во тьме черными сполохами скальные застывшие обвалы; справа ждуще затаилось в той же тьме такое ж черное море; и единственной надеждой вылетала из мглы впереди пушисто-белая извилистая лента гальки. Измотанный мотор прерывисто прохлопывал на малых оборотах, постреливая из раскаленных коллекторов прозрачными красно-голубыми вспышками пламени. Капитан, вытягивая шею, держал под взмокшей ладонью «хитрый газ» и, не дыша, ждал, ждал… Вот! Вот она, моя дорожка, — прямой участок! Пора — ручку вперед и на себя, газ сброшен весь, «ил» тяжко просел, всю ручку на себя, всю, та-а-ак… Есть касание! Сдвоенно бахнули в гальку — в сушу, в твердь земную! — колеса; в крякающем ударе амортизаторов парашют врезал кувалдой под зад, клацнули в крошево зубы; стоп-кран мотору! Оглушительный по плоскостям гулко-железный дробный грохот гальки, пушечно вылетающей из-под трясущихся, подпрыгивающих колес; а педалями — правей, левей, опять правей, еще левей, еще! И ладонью всей мягко красную скобу тормозов — мягко, но до упо-о-ра! Во-о-от так!
И, дергаясь, трясясь, дребезжа рваной обшивкой, разбрызгивая остатки масла и охлаждающей жидкости из пробитых магистралей, окутанный паром и копотью, то и дело влетая правым колесом в пену и взметая шипящий веер брызг, разбрасывая гремящую гальку, истерзанный штурмовик громыхающей железякой пронесся в двух метрах от ухнувшей эхом скалы и…
И встал. Да. Остановился. Замер. Затих в тишине. В оглушительной, звенящей, уму непостижимой тишине.
Секунда. Пять. Десять…
Тихо.
Кузьменко, завороженно-медленно стирая сочащуюся из прокушенной губы кровь, тупо глядел вперед — в глухую стену, мрачно-зловеще чернеющую метрах в двадцати впереди, не дальше. Пыльно-белый лицом Попов, зажмурившись, лежал недвижно затылком на переборке кабины и, кажется, не дышал.
Внизу звонко капнуло. И еще. Сухо треснул, остывая, горячий бедолага двигатель. Длинно зашипела невидимая в окончательно сгустившейся темноте прихлынувшая к берегу волна; мелко простучали в откатившейся воде камешки. И — тишина, тишина, и опять тихое, как дыхание, шипение пены…
Тишину смял быстро нарастающий рокот, перешедший в густой рев — над штурмовиком, закренившись, пронесся «вогаук»; мелькнуло бледное круглое лицо Сэнди над бортом, ударил по ушам тугой звон винта, где-то просыпались камни шумным дождем — и истребитель пошел на второй заход.
— Во, тит твою, и помереть не дадут… — то ли подумал, то ли пробормотал грузно лежащий в сиденье капитан.
А Сэнди, напрягая до рези глаза, разглядывал застывший темной распластанной птицей штурмовик. Да, сели русские вроде нормально. Но как-то тревожно тихо внизу…
Он завертел головой, высматривая поблизости хоть какую-то площадку; если русские сели на тяжелой машине, значит, он тем более сядет. Но, дьявольщина, как же быстро тут темнеет… А указатель топлива на нуле, и красный огонек в его шкале уже не мигает — он, сволочь, горит ровно и грозно, зловеще горит. Но площадки здесь нет; всюду одни чертовы камни — пики и каньоны; Кордильеры, пропади оно все… Ну, что делать? Прыгать?
Закусив губу, Сэнди развернулся над самыми скалами, рискуя угробиться, и вновь пронесся над русским самолетом, замершим возле то ли мыса, то ли какого-то сооружения, выдающегося в воду от скал; Сэнди успел-таки разглядеть шуструю фигурку, которая суетливо карабкалась от самолета вверх по осыпи; второй русский стоял в раскрытой кабине в рост, призывно махая Сэнди руками. Сэнди чертыхнулся: махать машет, а занял своим «танком» единственный более-менее приличный прямой кусок берега. Может, попробовать притереться на брюхо в полосу прибоя? Но ведь бита, гарантированно бита машина! Жалко, ох, жалко ее; уж тогда и вправду проще выброситься с парашютом…
Распахнув фонарь и высунувшись за борт, он опасно низко просвистел над скалами; под крылом промелькнули кошмарные каменные провалы черноты, трещины, колотые пики и валуны, проскочила какая-то решетчатая вроде конструкция — и остров оборвался в океан. Сэнди вздыбил истребитель, вертя башкой, и окинул взглядом весь островишко целиком: тонущий во мгле бесформенный огромный камень в беспредельности затаившегося океана.
Металлом блеснула узенькая изломанная речушка. Сэнди даже не сразу сообразил, чего он мгновенно испугался в этой убогой речонке; лежа в вираже с набором, он глядел назад вниз — и вдруг, сообразив, аж присвистнул в свисте и реве бешеного ветра: да ведь текла-то она от одного края островишки до… до другого! Соединяя берега! Берега одного океана? Какие-то секунды он ошарашенно разглядывал ее, перевалился в снижение — и тут сразу за рекой увидел полосу. Он не изумился — он просто ошалел, потому что это была… Да, полоса. Она словно открылась, распахнулась, будто вмиг показала ему себя. Обыкновенная взлетно-посадочная полоса. Почему он сразу это понял, он не сказал бы. Но как пилот, он с ходу угадал, для чего служит это творение рук человеческих, а может, и иных каких-то, тут, на краю света.
— Hey, guys! Can you hear me? There’s a king of airfield here! I’m landing![65]
— Садись! — отозвалась рация на русском, словно его поняли. — С ходу садись или прыгай сюда!
— I don’t get you. I’m landing! Wateh me. Se you later![66]
Он рисково развернулся, «на пузе» над самой площадкой, последним взглядом оценив ее, смутно сереющую небольшим прямоугольником в черном каменном хаосе.
Да, это была ВПП[67] — но не для таких самолетов. Да вообще — чужая она была! Почему? Не знаю — но чужая! Чертовски коротка и несуразно широка, и ни один нормальный самолет не мог бы ни взлететь с нее, ни сесть нормально, по-человечески. Так кто и для чего долбил, утюжил эти камни?
Но не было ни времени, ни выбора — и Сэнди, прикинув расчет, зашел на нее с бреющего. Двумя-тремя рывками, не глядя, подтянул ремни, старательно не замечая жарко горящий глаз «Fuel»,[68] и отжал кран шасси. Щитки, закрылки, шаг винта… Фонарь кабины — назад и на стопор, чтоб не захлопнуло, случись беда, намертво, не запечатало во гроб. А ветер, свирепый ветер стегал в лицо, рычал в кабине, забивал дыхание колючим мерзлым кляпом, но глаза — очки глаза спасали.
Чуть покачиваясь, поводя острым носом, истребитель шел точно и уверенно в самый кончик, самый торец площадки. Расчет шел в метр — один-единый метр; малейшая ошибка — расплата высшей мерой. Господи, помоги! Господь мой, Благой и Всеединый, — помоги! Ты видишь, ты же видишь — я решился на невозможное, но решился, лишь уповая на помощь Твою! Смотри, как я стараюсь, я даже страх отринул в вере — и я же неплохой пилот, черт бы меня подр… — ох, прости, прости!
Врублена посадочная фара: из левого крыла вниз вперед слепяще вырвался узкий дымно-голубой луч, сверкая в простреленной им пустоте блестками-отражениями летящих под крылья страшных оскаленных каменных клыков. Ты ведь не покараешь меня, Господи, в неизреченной милости Своей не казнишь из-за мальчишеского хулиганства в разнесчастной воскресной школе, ведь не было во мне злобы к унылой стерве-училке, жаждущей девственнице мисс Джоук? Да, конечно, я испоганил ее кляузный журнал, но сейчас, Господи, сейчас я ведь ничего не вижу! И фара не может мне помочь — я погибаю, Боже мой, ведь я разбиваюсь — но не могу свернуть, ничего не могу, у меня уже нет ни высоты, ни скорости, ни времени, чтоб выжить! Помоги, Господи, спаси слугу своего, и я…
И в этот миг исступленной предсмертной молитвы почти слепого летчика впереди высоко беззвучно взорвался ярчайший сноп света! Господи, что это? Ракета? Ракета — и вторая, и третья!
Сэнди испустил краткий победоносный дикий вопль и захохотал в сумасшедшем счастье — да это ж русские, русские палили из ракетниц, помогая ему!
— It’s okay, guys![69] — заорал он в визге ветра и гуле мотора; площадка впереди скачуще дергалась и плясала в разноцветных сполохах пачками рвущихся сигнальных и осветительных ракет: безжалостно расходуя аварийный запас, русские лупили над камнями без разбору, освещая американцу путь.
Ручка плавно подобрана; истребитель мягко оседает; «трах-трарах-трах-трах» — прохлопывает на малых оборотах мотор. Внимание… Сэнди протягивает руку к магнето, истребитель осторожно приподнимает нос, готовясь прикоснуться к долгожданной, такой желанной и спасительной земле, и…
И тут все и случилось.
Мотор.
Обрезало мотор — кончилось топливо. И двигатель разом, без предупреждения, встал — только стрельнул последним гулким выхлопом. И тогда Сэнди впервые в жизни услыхал этот леденящий душу жуткий звук: тонкий плачущий свист воздуха, рассекаемого зависшими лопастями медленно проворачивающегося толчками винта…
Самолет грузно задрожал, словно завис над пропастью, — и тяжко провалился; Сэнди отчаянно-рефлекторно выхватил на себя ручку, охваченное ужасом все естество его вскричало: «Нельзя! Нельзя — неправильно!», истребитель подстегнуто рванулся вверх, бессильно горестно задрал дрожащий нос — и обреченно повалился на крыло. Сэнди, опомнясь, толкнул ручку вперед вправо — уже пустую, обессилевшую вмиг ручку, — но поздно, поздно! Он еще успел выбросить вперед руки, упершись в приборную доску, — и страшный, сокрушительный, чудовищный удар швырнул его вперед.
Истребитель зацепил левым крылом мощный клык валуна, в визге рвущегося дюраля крутанулся влево, ударился правым крылом и «бородой» радиатора в край площадки, истошно взвизгнули в штопор взвинтившиеся лопасти, — и, взметнув грохочущую тучу искр, каменного крошева и пыли, задирая хвост и перебитое крыло, самолет медленно поднялся на нос хвостом кверху — в скрежете разламывающихся нервюр, треске ломающихся лонжеронов, звоне разлетающегося стекла и стали, тоскливо застонал, перевалился вправо — и бессильно упал, обрушился на спину, обвалился грудой смятых в трепещущий ком жеваной бумаги металла, дерева и трепыхающегося перкаля. И — наступила тишина. Вселенская тишина.
Секунда… Вторая… Ветер: шелестящий ровный гул в вершинах скал…
Что-то со вздохом хрустнуло, еще… Взбулькнуло… И в тишине все громче, все уверенней забулькала, забормотала, нарастая, струйка масла, сверкающим даже во тьме фонтаном хлестнувшая из разбитого картера; фонтан, туго пульсируя, рвался из разваленного, сумрачно и густо дымящего мотора и, рассыпаясь тяжелыми каплями, падал в камни.
Русские летчики пару долгих секунд стояли, замерев в ломаных позах альпинистов. Попов, опомнясь, дико выматерился, ринулся к самолету — и, сорвавшись сапогом с камня в расщелину, боком рухнул в темноту; загремела по камням ракетница, что-то с треском лопнуло по шву под лютое рычание страшенного мата; Попов вырвался из темноты и, широко хромая, дергаными длинными прыжками устремился дальше. Кузьменко, расчетливо прыгая с валуна на валун, бросился назад, выкрикнув на бегу:
— Темно! Я — фонарь, аптечка, лодка! Там же река! Дуй к нему, я мигом! И помни — река!
Старшина, который крепчайше расшиб колено и вдребезги рассадил руку, ругаясь шепотом от зверской боли и вихляюще хромая, вприпрыжку бежал туда, где, не видный в ночных скалах, лежал истребитель.
Позади, из-под берегового обрыва, косо метнулся в низкие липкие тучи размазанно-мутный приглушенный свет — подсвечивая себе фонариком и хрипло выдыхая: «О-оп! Оп-так!», капитан грузными прыжками карабкался уже от «ила» вверх, неловко волоча сумку со спасательной лодкой; из-за пазухи «канадки», то и дело больно втыкаясь в подбородок, торчала углом коробка аптечки.
А Сэнди, крепко схваченный ремнями, в затаенной тиши замершего острова недвижно висел головой вниз в черной разбитой кабине. Кровь тяжело ползла с подбородка, носа, губ к глазам, мертвенно натекая в глазные впадины, заливая брови и лоб, медленно и густо впитываясь в курчавый мех шлемофона.
Он не видел и не слышал, как с разбегу шумно обрушился в металлически-черную бегущую воду выскочивший к реке Попов, как с отчаянным воплем тщетно рванулся он назад — река вмиг хищно впилась в меховой комбинезон и мощно поволокла его вниз, в ледяную глубину, вышибая камни из-под пальцев человека; как подбежал к реке Кузьменко, с сиплыми матюгами на бегу раздергивая сумку и выхватывая длинный белый шнур от шлюпки.
— Идиот! — орал он, задыхаясь, — хватай, придурок! Это ж скалы, глубина! Есть?! Дер-ржи — тащу!
Всхлипывая, Попов мокрым трясущимся тараканом выволокся на шнуре на берег. Вдвоем они лихорадочно вывалили лодку на камни, приладили баллончик с углекислотой; резко зашипел в арктической тиши сжатый газ, вздувая резину. Кузьменко, часто привскакивая, судорожно лапал расстегнутую кобуру и вертел головой; Попов сопел и гулко стучал зубами в мокром холоде.
Ну все — шлюпка готова; в четыре руки они махом сбросили ее на воду. Попов сунулся было к ней, но капитан, рявкнув:
— Шкертик держи! — ввалился, едва не опрокинувшись, через мягкий борт в лодку, завертевшуюся под ним. — Кидай сюда медицину — ага! И держи шкерт — за мной перетянешься сам!
Поймав коробку, он мощными рывками погреб на ту сторону. Попов разглядел, как он умело вывернулся из лодки на скалы и с ходу полез вверх, — и сразу потащил к себе шнуром «надувашку»; через три минуты и он уже карабкался за капитаном.
Поминутно оступаясь, срываясь с валунов, в кровь расшибая руки и колени, падая, они бежали во тьме, в каменном жутком хаосе к невидимому самолету, будто кем-то уверенно ведомые, и сразу выскочили к посадочной площадке. С грохотом и руганью скатившись с последней осыпи, они оказались у опрокинутого истребителя одновременно и, кинувшись с ходу под чуть приподнятое левое крыло, на карачках, обдирая брюки и ладони, пролезли к фюзеляжу под центроплан.
Загнанно дыша, капитан щелкнул фонариком. Высветилось залитое маслянисто сверкнувшей кровью страхолюдное лицо Сэнди; в удушливо-бензиновой горячей тьме искрились осколки стекол, поблескивал рваный металл.
— Жив? — сорванно прошептал из-за плеча Кузьменко Попов.
— Да вроде… Течет? — капитан шумно втянул носом; они прислушались, жутковато мерцая глазами. — Бензинчик? Ох, течет. Ох, шандарахнет…
— А он? — испуганно возразил старшина.
— Да он же, он, куда ж его… А ну, под крыло!
Они задом наперед, «раком», торопливо подлезли под смятую консоль крыла, уперлись спинами в плоскость и натужились, кряхтя; Кузьменко яростно засипел, в натуге выпучив глаза и ощерясь:
— Ну же, зар-р-раза!.. — Крыло чуть приподнялось, скрипнув.
Он уперся в валун руками; крыло еще чуть подалось. — Лезь!
— А ты — один?! — старшина в ужасе скосил к нему глаза.
— Он же рванет щас! — бешено простонал Кузьменко. — Лезь, лезь же, х-хад!
Старшина упал на локти и, выхватив из ножен на бедре тускло блеснувший финский нож-пуукко, проворно подобрался к кабине. Капитан снаружи утробно мычал.
— Сейчас-сейчас, ребятки… — бормотал Попов, орудуя ножом на ощупь. — Ага, один есть, где ж второй, м-мать вашу… Во, есть. Ч-черт, это парашют! A-а, вот он… — лежа на спине под смятым бортом кокпита, он лихорадочно резал привязные ремни. Сэнди трудно чуть расклеил один глаз, слепо моргнул — и вдруг смачно выплюнул то ли кровь, то ли раскрошенные зубы.
— Ага, живой-таки! — обрадовался старшина. — Сейчас-сейчас, парень, я ж и так…
— Се-ерый! — стонуще донеслось из тьмы снаружи.
— Все, последний, Саня! Та-ак… Все! — Тело летчика рыхлым мешком повалилось вниз — на руки и грудь старшины. Поддерживаемый им, Сэнди наполовину сполз на камни и, нелепо завернув за плечо голову, замер; ноги его застряли где-то наверху, за приборной панелью. Попов шепотом матюкнулся и поволок его на себя. Сэнди хрипло взревел; старшина, не обращая внимания, тащил его наружу; Сэнди люто рычал и мотал башкой; извернувшись, старшина перевалился на карачки, сгреб его под мышки и, срывая подошвы сапог и собственное сердце, поволок Сэнди из-под самолета. Задыхаясь, он выкарабкался наружу, — и тут же капитан, крякнув, вывернулся из-под консоли и боком отпрыгнул к ним; длинно хрустя, истребитель тяжело осел, а двое русских подхватили американца и, закинув его руки на свои плечи, сломя голову кинулись прочь, волоком таща стонущего парня. Захлебываясь, они ковыляющим бегом добежали до гряды валунов, разом перевалились через нее в яму и замерли там, всхлипывая одышкой и трясясь. Сэнди застонал и попытался встать, — но капитан вмиг сгреб его за шиворот и пхнул себе под бок.
— Чего он не взрывается? — почему-то шепотом спросил старшина, перевел дух и вдруг хихикнул. — Теперь-то можно!
— А хрен его душу знает… Уф-ф, работка! — капитан осторожно высунулся. — И не горит, сатана. А должен. Капитализм хренов — ничего не понять…
Попов хмыкнул и, ладонью под затылок приподняв голову Сэнди, осторожно стащил с него разбитые очки.
— Ну, буржуй, живой? — улыбаясь, он глядел в черно-белое в темноте лицо.
Кузьменко включил фонарик, прикрыв его сверху козырьком ладони. Сэнди, щурясь, смотрел на них опухшими, в кровище, щелками глаз и… И улыбался черным раздавленным ртом.
— Х-хай!..[70] — косноязычно выговорил он и опять сплюнул.
— Хай-хай, — сердито сказал Кузьменко. — Здорово еще раз. Ну, выходит, жить будешь?
Сэнди завозился, высвобождая руку. Кузьменко непонимающе отодвинулся — Сэнди сунул ему под нос два растопыренных пальца.
— Чего, двоих свалил? — равнодушно осведомился капитан и опять осторожно выжидающе выглянул. — Умелец. Хвалю. Только тут, брат, оно нам теперь без разницы.
— Нет, — возразил Попов вполголоса. — Он говорит — победа.
— В смысле? Что караван все-таки раскатали? Эт точно. Нет, но чего ж ты не горишь, сука, а?..
— В смысле — знак победы. Буква «V» латинская.
— A-а… Да уж — победа. Ладно, давай вставать. Это, наверно, масло текло. Или амортизаторы. Раз не рванул сразу — уже не рванет. Утром упремся — разберемся.
Но сам Сэнди встать не мог. Он шипел, плевался, ругался сквозь зубы, но мгновенное головокружение швыряло его оземь, правая нога подламывалась, и каждый раз он сдавленно орал от боли.
— Все ясно, — мрачно констатировал Кузьменко. — И лекпом не нужен. Сотрясение плюс клешня сломана. Влип паренек. Ну-к, давай его опять под шарниры…
Сэнди закинул им руки на плечи и, обнявшись, они побрели в темноте, спотыкаясь и поминутно расшибая ноги о невидимые камни. Кузьменко фонарик упрямо не включал — то ли экономил, то ли осторожничал.
— К чертовой матери! — заявил он, зыркая быстрыми глазами по сторонам. — Где мы, что мы — неизвестно. И так доковыляем. Стоп, кажись, пришли? Речка.
Оступаясь, почти неся Сэнди, они спустились к воде. Кузьменко включил фонарь.
— Где ж она тут… Ага, есть. Молодец, старшина, — привязал. А то б унесло… — Кряхтя, Кузьменко перепрыгнул на валун и подтянул закачавшуюся шлюпку.
— Не привязывал, — странным голосом возразил сверху старшина.
Уже было нагнувшийся к шлюпке капитан замер, не разгибаясь.
— Что? — тихо спросил он. — Не привя… Что? Но она тут! Та-ак…
Он стремительно, как ящерица, крутнул снизу головой по сторонам. Пятно света быстро скользнуло по черно искрящейся воде, прыгнуло на камень, вокруг которого бесшумно завивалась, крутилась вода, — и погасло. Попов молчал, глядя в спину командира. Сэнди, тяжело дыша, терпеливо грузно свисал с плеча старшины.
— Ладно, не привязывал… Так, на шкерт. Где твой ТТ? Расстегни кобуру. Ясно, нет? Я погрябаю туда первым. Потом союзника перетянем. Потом — ты. И глядеть, глядеть, старшина. Ну, все. Поехали.
Вскоре, стараясь не греметь камнями и почти неся Сэнди на руках, они осторожно спустились по береговому откосу к своему самолету, одиноко чернеющему на сером в ночи пляже. Оглядевшись, капитан настороженно обошел штурмовик, держа руку на расстегнутой кобуре, облазил кабины и негромко поинтересовался с крыла, глядя в темноту:
— А во что, по-твоему, мы едва не впилили? Во-он то, впереди?
— Не глядел, не до того было. Куда парня пристроим?
— Ко мне, куда ж еще… Сымай комбез, — и капитан спрыгнул с крыла вниз.
— Так нет же третьего? — все-таки с надеждой отмахнулся Попов.
— Зато белье сухое оденешь. Давай-давай! Здесь не Сочи… — Капитан уже стаскивал широченные лямки-подтяжки меховых брюк. — Правда, брюхо у тебя…
— Это — брюхо? — возмутился старшина, с трудом раздергивая набухшие застежки.
— Ну да. Не брюхо — военно-морской мозоль. Знаем… Долго ты?
— Да мокрое же… — Старшина торопливо стаскивал тяжеленный насквозь промокший комбинезон. — Так вот. Это не мозоль. Это комок нервов.
— Ага… Держи вот рубаху. Подштанники… Во черт, и вправду колотун… Ладно. Сейчас займемся союзником.
Сопя, Кузьменко выволок из задней кабины парашют стрелка, раздернул люверсы ранца и вывалил купол в свою кабину поверх сиденья и пола. Вышла весьма привлекательная берлога. Вдвоем они в потемках кое-как — до утра, до света! — взяли ногу парня в самодельную, из тут же найденных коряг плавника, шину, подняли его на крыло и старательно устроили в кабине. Потом капитан притащил несколько округлых здоровенных валунов, привалил их к стойке шасси и, примостившись боком к ободранному, остро — по-домашнему! — пахнущему смазкой и резиной колесу, длинно зевнул. Повозившись с минуту, он негромко посоветовал стрелку, развешивающему по борту своей кабины мокрый комбинезон. — Слышь, Сергей? Ты пистолетик-то покеда под рукой имей.
— Почему? Тут же явно нико…
— По кочану. Говоришь, не разглядел, чего там впереди?
— Н-нет.
— Корабль. Понял?
— Ну и что?
— Ты видал где, чтоб корабль тебе посуху плавал?
— А, ерунда. Штормом выкинуло.
— Голову тебе штормом выкинуло. Когда заходили, я все-таки успел разглядеть — немцев высматривал. Так вот, целехонький он. И на ровном киле. Так что не было шторма… А люди его где? А лодка наша почему не уплыла — течение видал? То-то. А ты ж у нас образованный! Ну, ладно. Утро, говорят, мудреней. Давай-ка ты баиньки, а я тут посижу, покемарю… Эй, союзник? Сэнди, — ты там как, живой?
В ответ на гальку у ноги капитана звучно шлепнулась вылетевшая сверху ярко-пестрая, даже в темноте, пачка сигарет.
— Не-е, ребята! — помотал головой Кузьменко, подтолкнувши к себе пачку каблуком. — Не курить. Тут все так пробензинилось — взлетим на воздуси, не успевши крякнуть. Ну, спокойной ночи, славные соколы…
Он вытянул ноги, подумав, что хочет — должен хотеть — спать. Но по опыту знал, что закрывать глаза нельзя — по меньшей мере, сразу. Иначе все тут же начнется сначала — все, что было сегодня, и даже страшней, потому что «киноленту» увиденного и пережитого можно прокручивать снова и снова. Больше того, она будет прокручиваться перед глазами сама, вне желания, да еще и во сне, и тогда увидятся все подробности, которых он днем разглядеть не успел или не смог, но которые сохранила опасно услужливая память, а это уж и вовсе…
В нескольких метрах глухо ворчала волна, тихонько усердно гремела галькой, хлюпающе возилась в камнях в угрюмой темноте; смутно серели застрявшие в невидимых скалах мокроватные облака.
Привалившись спиной к «ноге» шасси, зябко вздрагивая и ежась в колючем влажном холоде, Кузьменко полулежал под крылом, слушал, как рядом мерно раскачивается тяжеленный океан, и не мог понять, что, кроме неизвестности и нечеловеческой усталости, не так, что не дает покоя. Ведь, похоже, на острове действительно никого нет. Что, учитывая времечко и место, не так уж плохо… A-а, ветер! Ветра же нет. Облака есть — причем неестественно, несуразно, просто нарочито даже низкие. А ветра — вовсе нет. Так бывает? Да еще посреди моря-океана? Нет. Так не бывает. А главное — шлюпка, не уплывшая по речечке. Бред…
Он отвалился от стойки и боком, на локте, высунулся из-под гондолы шасси, глядя вверх, на едва заметный в ночи скальный хребет. Да, нету ветра. Черт-те что… Он сплюнул, поморщился от боли в порезанной распухшей губе и залез назад.
Старшина спал в своей кабине, привалившись к борту щекой. Во нервы у мужика… Но лицо его судорожно подергивалось, веки дрожали; он то и дело насморочно всхлипывал, глубоко и жадно прерывисто вздыхал.
Сэнди неслышно и недвижно лежал в белейшем ворохе купола, выпростав поверх шелка руку с длинноствольным черным пистолетом. Фонарь его кабины был распахнут.
Капитан поерзал задом на круглых голышках, умащиваясь, и наконец, полулежа на спине, пристроился затылком на резиновую, истертую до лохмотьев покрышку колеса. Мотор, оказывается, еще не остыл, и от него даже сюда, вниз, домашне и надежно тянуло густым сладковатым теплом, перебивающим чужую горьковатую сырость и стынь океана, одуряющий аптечный дух выброшенных волнами водорослей и коряг, царапающую глотку влажную прель каменной пыли и песка. Хорошо б костеришко спроворить — однако до утра, до окончательной ясности, придется-таки потерпеть…
Кузьменко, не вставая, перетянул кобуру на живот так, чтоб она удобно, под рукой, провисала между бедер, не глядя расстегнул ее и, наполовину вытянув ТТ, положил ладонь на привычно ребристую, надежную массивную рукоятку пистолета. Поразмыслив, он решил, что тянуть безнадежно — спать все равно придется, обреченно вздохнул и закрыл глаза.
А в ушах одной тяжелой бесконечной нотой гудела тишина. И ни огонька, ни звука, ни движения в мире, кроме едва уловимых, не фиксируемых сознанием звуков и шевелений безжизненного крохотного островка в безжизненном полярном океане…
…Кузьменко вздернул голову. Кто-то что-то сказал? Позвал? И вообще — где он? Что происходит?!
Он вскочил и гулко грохнулся затылком о мятое серо-голубое, заляпанное черным маслом и пушечной копотью брюхо самолета — спасибо, шлемофон мягкий, выручил башку…
Вокруг был сплошной непроницаемый туман. Капитан, все мигом осознав, быстро огляделся из-под крыла, крутнувшись на затекших, подламывающихся «полусогнутых». Обрыва рядом, черной туши судна впереди, океана — ничего не было. Все окутал серый утренний туман. И даже не туман, нет; все словно растворилось в недвижно-ровном, мягком серо-голубом свечении.
Трясясь в ознобе от сырости и тяжкого недосыпа, Кузьменко неловко на еще не повинующихся ногах торопливо пробрался под остывший мотор и настороженно замер под лопастью, вслушиваясь, вглядываясь в этот странный, никогда им не виданный свет.
Да. Впереди кто-то был. Там, возле невидимого отсюда корабля.
Разговор? Возня? Осторожное буцанье по железу? Как отдаленное радио: живые неживые голоса, несуществующие люди. И какая-то странность, очень неприятная странность во всем — явственно ощутимая двойственность происходящего: и есть, и нет. И точное предощущение — до жути! — уже слышанного…
Он оглянулся вверх. Американца отсюда видно не было; затылок насморочно сопящего старшины чернел над бортом кабины. Комбинезона не было — наверно, сам Попов ночью, окончательно задубев, укрылся им, сырым. Спят орлы, спят. Бери их голеньких — ведь сам-то как?
Кузьменко медленно вытянул ТТ и, по колени погружая ноги в качающиеся на месте волны мокрого серо-голубого дыма, осторожно шагнул вперед. Оглушительно хрустнул невидимый камешек; он поморщился, осторожнейше оттянул тугой затвор и, всей ладонью прижимая ствольную коробку, чтоб не лязгнула, взвел пистолет — но патрон, ложась в ствол, все-таки звонко-раскатисто щелкнул. Капитан обмер и пару секунд стоял не дыша. Услыхали? Нет? Тихо. Вовсе тихо. Может, оно и плохо…
Он сбил на затылок шлемофон, чтоб лучше слышать. Ох, тихо… Ну, капитан? Будить ребят? Ждать хоть дуновения ветра? Но ведь туман — для всех туман. Ты тоже невидим. А времени нет, вовсе времечка нету. Значит, вперед? Ведь, случись чего, ребята услышат. Да и вообще, может, померещилось — тут, видно, и не такое примерещится…
И все уже решив, он оглянулся напоследок. Его «ил» грузно и спокойно темнел за спиной. Надежный, прочный. Сколько ж мы с тобою, братан, прошли, а? Рядом длинно зашипела невидимая волна. Тихо простонал-пробормотал во сне Сэнди. Где-то скрипнула галька. Не-ет, кто-то там все-таки есть…
На полпути он перевел дух. «Ил» зыбко утопал в туманной мути. А впереди уже проступала сквозь нерезкость грузной расплывчатой массой темная высоченная стена. И там, за той стеной, были люди. Во, тихо! Ага, отдаленно лязгнула металлическая дверь; кто-то протопотал мягкими быстрыми лапками — как ребенок! — по гулкому настилу; и ощутим в недвижном воздухе запах — какая-то мерзкая горечь с привкусом старой, давно застывшей копоти…
Кузьменко едва не чихнул — но вовремя ухватился грязной, ободранной ладонью за лицо и замер, вытаращив красные, опухшие глаза. Справившись с собою, он задавленно нутряно всхлипнул, выдохнул, смахнул холодный пот и двинулся дальше. Шаг… Второй… Все. Борт. Пришел.
Черная мятая сталь. Ободранные до окалины листы обшивки. Выбитые каким-то сотрясением заклепки. И заклепки целые. Мощные вмятины. Блевотного цвета натеки застарелой ржавчины на рыжий сурик. Ну, и дальше?
Он задрал голову. Туман… Туман, в котором теряется эта могучая стена. Но… Ну-ка, ну-ка!
Не веря себе, он приложил ухо к мертвенно-стылому металлу, вслушался — и, вздрогнув, инстинктивно вскинул пистолет! Там, внутри, в нескольких сантиметрах от его лица, тоже замерло и тоже слушало — его слушало, капитана Кузьменко! — живое. Он словно видел того, за бортом, — темного, мягкого, прыгучего и очень-очень сильного, и было от того жутко, кололо под сердцем, покалывало тонкими иголками затылок и вдоль позвоночника, и он знал, твердо знал невероятным, никогда доселе не представимым ощущением, что его самого тоже видят. И еще — запах, тот странный мерзкий запах…
Не сводя глаз с глухой обшивки — словно глядя в темное, непрозрачное для глаз стекло, он отстранился, судорожно сглотнул и, неприятно касаясь плечом вросшей в остров стены, медленно двинулся к корме корабля — туда, где из замедленно-ритмично то приподнимающейся, то опадающей воды торчали оголенные мелководьем, искореженные, в выбоинах и рваных вмятинах широченная округлая лопасть винта и перо руля, и откуда можно было бы попробовать влезть наверх, будучи прикрытым кормовым подзором.[71] Странно — тот, за бортом-стеной, вдруг тихо пропал, бесшумно и мгновенно сгинул в какой-то тьме; Кузьменко облегченно перевел дыхание, лишь в этот миг обнаружив, что, оказывается, почти не дышал — мешал тот, темноликий. Тьфу, да почему темноликий? Во чертовщина…
— А туманец-то уходит, — прошептал он. — Шевелись, герой…
Он осторожно вошел в зашипевшую газировкой воду, подобрался к нависающему ржавому кринолину[72] гребного винта и, сунув пистолет за нагрудник комбинезона и стараясь не сопеть, подпрыгнул и подтянулся наверх. С трудом, едва не сорвавшись сапогами, он тяжело вскарабкался на колючий от коррозии кронштейн кринолина; балансируя, аккуратными шажками передвинулся к рулю, передохнул, рассчитанно откачнулся — и точным прыжком перемахнул на свернутое набок ржаво-ободранное перо руля, ухватившись за баллер.[73] С сухим шелестом просыпалась под каблуками ржавчина, мертво скрипнуло железо. Он сунул руку под «канадку», нащупывая пистолет, — и замер, похолодев: рядом, в полуметре, откуда-то сверху длинно пролетела и с плеском плюхнула внизу в волны струя воды, будто наверху выплеснули чашку. Не дыша, он вжался под подзор, весь изогнулся — и тут вдруг раздалось:
— Эй, Саня! Ты где? Командир!
Крик ухнул эхом в скалы, раскатисто запрыгал по камням и пропал в глубине острова. Кузьменко кошкой прянул к баллеру и вывесился на левой руке наружу, готовый стрелять. Но было тихо. Тихо! Все разом смолкло!
Захрустели по гальке быстрые сторожкие шаги, из редеющего тумана почти бегом выскочил Попов, размахивая ТТ, сразу увидел командира и уже раскрыл было рот, но Кузьменко, сделав страшные глаза, мотнул ему пистолетом вправо; стрелок, захлопнув рот и пригнувшись, боком метнулся под борт и пропал за его изгибом.
Теперь они слушали вдвоем. Но было тихо. Странно тихо. Опасно тихо. Потому что нечто мешало, сбивало с толку, что-то было опять не то, опять неправильно, и потому… Ах да — чайки! Чаек же нет! Почему? А если есть, то почему они не заорали на крик старшины? И еще одно — о чем капитан боялся думать, но что лезло под руку: куда девался тот, внутри судна, — если был вообще?..
— Сань! — едва слышно окликнул капитана невидимый ему стрелок. — Слышь, Сань? К машине?
— Дуй! — хриплым полушепотом прокричал капитан. — И пушки — на «товсь». Они как раз сюда смотрят. Чуть что — пали, не глядя. Абы шороху дать! Готов? И-и раз… И-и два… И-и-и… Давай! — И он вывалился на руке наружу и вскинул вверх пистолет, не глядя, как старшина спринтером рванул к штурмовику, как, гремя сапогами, враз взлетел на крыло и боком ввалился в кабину.
Вынырнувший неожиданно из-под брюха самолета Сэнди, рвал из запутавшейся под курткой кобуры «кольт». Попов даже не успел сообразить, как парень со сломанной ногой смог сам там очутиться, — он уже лихорадочно открыл вентиль пневматики, сбросил предохранитель и рванул рукоять перезарядки оружия. Коротко в тиши шипнул сжатый воздух, цепно брякнули в крыльях звенья подачи выстрелов, эхом раскатился над пляжем сдвоенный звонкий лязг захлопнувшихся затворов пушек.
Туман почти рассеялся. Даже слишком быстро рассеялся, как-то сразу, словно распахнули занавес. Отсюда, из кабины самолета, уже отлично просматривался сквозь прицел не черный — серый в еще плывущих редких лентах мороси длинный борт-стена корабля. Выше темнели когда-то, вероятно, шарового[74] колера массивные надстройки, покосившаяся несуразно толстая короткая мачта без вант с опорами врастопырку, утыканная непонятными выпуклыми ажурными решетками и длиннющими штырями; тяжко провисали ржавые леера, толсто-пушистые от коррозии и мохнатых наростов. Прицел самолета действительно глядел точно в борт — вернее, в надстройки этого безжизненного, странного, неизвестного, непонятного проекта, назначения и национальной принадлежности корабля, какой-то дикой силой выброшенного на сушу почти целиком — только корма сидит в мелкой воде, нос же уперся в скальную осыпь. Кстати, вот там-то и можно наверх — по откосу, и оттуда — на палубу; правда, наверху окажешься мишенью в тире, но… Ага! — Сашка рысцой бежит туда!
Где-то внизу под кабиной завозился Сэнди; размахивая громадным своим пистолетом и что-то бормоча, он боком, как краб, сноровисто отбежал на четвереньках под обрыв и, лихим перекатом перемахнув гряду камней, шумно обрушился за ней на гальку — и исчез, затих там, выставив поверх валуна поблескивающий ствол. Ого! — вдруг сообразил старшина. — Это что ж он так — со сломанной-то ногой? Да ведь на парне и шины-то вчерашней нет? Лихо! Но то все потом, потом…
А Кузьменко уже вскарабкался по осыпи к нависающему над ним фальшборту и, согнувшись за ним пополам, уперся рукояткой ТТ в планширь и замер, оглядывая открывшуюся ему носовую часть корабля — бак и лоб надстройки, готовый стрелять.
Но врага не было.
Вообще никого не было. Была только очень голая, ржавая и очень грязная железная палуба.
Ребристый фальшборт всюду помят и ободран. Леерные стойки сбиты как тараном. Туман ушел, и возникший ветерок, тихо посвистывая в странном кургузом рангоуте и изодранном такелаже, чуть раскачивал пушисто обросшие лишайниками, что ли, штаги. Кузьменко выжидающе разглядывал черно-слепые стекла ходовой рубки, в которых мыльно отражались лежащие на топе мачты облака, мертво задранные в равнодушные небеса несуразно тонкие стволы спаренных артустановок на широко разнесенных крыльях-барбетах надстройки, всматривался в пятнисто-серую от грязи стальную дверь шкафута. Он видел даже отсюда, что она намертво заржавела, приварилась коростой лет, что судно мертво, что оно действительно давно покинуто — и понимал, знал, чувствовал, что на него смотрят. Да. Опять — то же самое. Тот же тяжелый, сквозной, прожигающий взгляд. Кожу — не кожу, а душу! — буквально саднило, жгло этим взглядом. Взглядом снисходительного выжидания с прищуром сквозь прицел. Ла-адно. Посмотрим…
Он демонстративно неторопливо выпрямился в рост над бортом, расслабленно опустив руку с пистолетом. Н-ну и?..
И — ничего. Ничто нигде не шелохнулось. Все так же мертвы глухие окна рубки. Не скрипнула ни одна дверь. А ржа, оказывается, разъела даже круглую раму вертушки-стеклоочистителя лобового стекла… Тьфу, да что ж, в самом-то деле! Ведь нет же, нету — никого здесь нет и давно не было. Мертво тут все!
Он вскочил на планширь, секунду-другую выжидающе постоял на нем — и длинно прыгнул на палубу. Гулко, как в бочку, громыхнули каблуки тяжелых летных сапог; он упал на четвереньки и, злясь на себя и все-таки не устояв перед рефлексом осторожности, шустро пробрался к барабану якорь-шпиля и присел за ним. Хватит, ребята, побаловал я вас мишенью — и хватит, мы люди военные и мы на войне… Где-то глубоко в низах, ухая, прокатилось и замерло эхо — далеко, пустынно, железно и мертво.
Кузьменко послушал, подумал, зло сплюнул, рывком встал — и, не сгибаясь, буцая подковами, широко зашагал по палубе, на которой почему-то валялись разбитые ящики с выпирающим гнилым склизким барахлом, металлические проржавевшие банки с вылинявшими, расплывшимися когда-то разноцветными разноязычными наклейками, какой-то другой ломаный, битый, сгнивший и одинаково гнусный хлам. Он осторожно продвигался вперед, неотрывно глядя в мрачно-пустые окна надстройки и широко отмахивая шаг пистолетом. Под ногу попал кроваво-красный баллон «минимакса» — капитан отшвырнул его сапогом, и баллон с пустым лязгающим дребезгом покатился по палубе. Капитан проводил его взглядом: что, был пожар? Он быстро огляделся — да, вон еще «минимакс», причем со сбитым вентилем. Вдоль ватервейса пятнистым от гнили и какого-то омерзительного мха навек застыл толстенным дохлым удавом истлевший до черных дыр рукав пожарной магистрали. И всюду — всюду рассыпаны опорожненные, полупустые и полные обоймы 23-миллиметровых снарядов к зенитным автоматам, тысячи стреляных гильз, сотни снарядов — с гильзами почему-то давлеными, измятыми; драное тряпье; битое стекло и какие-то пустые бутылки; когда-то оранжевая сгнившая «капка»; лупоглазый противогаз, мертвым идиотом тупо пялящийся из разодранной сумки; рассыпанная упаковка вздувшихся консервов без маркировки; невероятно ржавая ракетница неизвестного образца, переломленная в затворе; смятая каска неведомой армии; раздавленные цивильные очки; непонятно истерзанный, будто изгрызанный, коричневый ботинок, гнилой и дикий.
Дичь. Жуть.
Смертная безнадега катастрофы, запустения, погибели…
И было что-то во всем этом непостижимом хаосе неуловимо закономерное, логичное, что-то очень внутренне сообразное — что-то, от чего колючий озноб острыми ноготками вкрадчиво и пробующе притрагивался к спине, тихонечко дышал в затылок.
Кузьменко передернул плечами, отгоняя наваждение, оглянулся назад, на невидимый уже из-за борта самолет, и всем телом нажал длинную, изъеденно-колючую от коросты рукоять дверной задрайки. Скрежетнули дог-болты, замок с ломающимся железным скрежетом провернулся, и он рванул на себя тяжеленную стальную дверь. Гнусный дрожащий визг разъеденного металла; тоскливо заныли петли; на голову сухо посыпалась ржавчина.