XIII

Около четырех часов утра послышались шаги по гравию, потом скрипнула калитка в глубине сада — там, где у нас стоит прицепной фургон для кемпинга. В полусне я даже наивно подумал: канистра с бензином для радиатора пуста — они там замерзнут. Во всяком случае, Саломея — ее-то шаги легко узнать по стуку каблучков-шпилек — вернулась около шести часов, а Жаннэ, под тяжестью восьмидесяти килограммов которого дрожат перила лестницы, — в семь. Когда в первом часу по вторичному зову колокольчика они спустились завтракать, оба не в силах были сдержать зевоту и, показывая белые зубы, с сонными глазами и помятыми физиономиями, лениво потягивались, как довольные коты.

— Ну и видик у вас, нечего сказать! — заметила Бландина.

— Тысячеметровку я сейчас, пожалуй, не пробежал бы, — признался Жаннэ, — но до Ланьи мы с Гонзаго доплывем.

— И я с вами! — восклицает Обэн.

— И я, — требует Бландина.

— Нет, — возражает Жаннэ. — Если в лодку сядут пятеро, при таком сильном течении нам не выгрести. Мы возьмем моторку.

У Гонзаго, которому отец ни в чем не отказывает, действительно есть двухместная моторка; уже несколько дней она даже стоит у плавучей пристани, рядом с нашей плоскодонкой, перекрашенной детьми в лягушачий цвет — от меня они унаследовали пристрастие к пресной воде. Саломея бросает на брата многозначительный взгляд, который означает: «Если я захочу, так Гонзаго оставит на берегу тебя». Но вместо этого она спрашивает:

— Бабушка Резо дома?

— Она уехала рано утром в Лонпон, к дяде Фреду, — отвечает Бертиль. — Кроме воскресений и праздничных дней, его трудно застать дома. Поскольку ваш отец этого требует, она хочет сейчас же получить согласие Фреда. Его она тоже не видела двадцать четыре года. Но это ее, по-видимому, не беспокоит: у нее есть его адрес, есть адрес его конторы; она знает о нем все, так же как и о нас.

— Хотя бы знать, раз уж бессильна что-либо сделать, — замечает Жаннэ. — Видно, она здорово пошпионила за нами!

— Ну ладно, садитесь за стол, — сказала Бертиль, которую явно раздражает эта упорная неприязнь.

Только мы расселись, зазвонил телефон. Обычно я прошу Бертиль или кого-нибудь из детей выяснить, кто звонит. Но на этот раз меня словно осенило, я сам прошел в кабинет и снял трубку.

— Алло! Мсье Резо? Нет, мне не сына… Это отец? — раздается в трубке.

Я подтверждаю, насторожившись: голос незнакомый, вступление странное.

— Я не могу сообщить вам ни своего имени, ни адреса. Могу сказать только одно: у Гонзаго неприятности. К счастью, у меня оказался номер вашего телефона… — Дальше голос скандирует: — Не дер-жи-те у се-бя ни-че-го из его ве-щей.

И незнакомец вешает трубку. Слышатся частые гудки. Стоит ли волноваться? Может, это какой-то розыгрыш. Я раздумываю, глядя в окно. Под синим куполом неба очень холодно. Трава покрылась инеем. Бассейн опять замерзнет, хотя Жаннэ, вслед за Обэном, снова пробил ледяной панцирь, чтобы дать воздуха золотым рыбкам. Под лучами низкого солнца пылает и искрится колотый лед — белый уголь, припасенный морозом. Какие неприятности могут быть у студента-медика? Сразу же приходит в голову мысль: он мог оказывать услуги знакомым девушкам, попавшим в трудное положение. Но он только на третьем курсе, у него наверняка нет никакого опыта, и, если бы дело шло об этом, меня бы так настойчиво не предостерегали относительно хранения его вещей. Даже при том, что он единственный сын врача с хорошей практикой, Гонзаго живет слишком широко. Уже не раз мои дети, которым я ограничиваю деньги на карманные расходы, признавались мне, что им неловко, когда он платит за всех. Как он может позволять себе такие траты? При этом костюмы, автомобиль, лодка? «…Ничего из его вещей». Может быть, как раз лодка?..

Я быстро перелистываю телефонную книгу, нахожу номер, звоню в Ланьи. Но, как я и ожидал, мне отвечает автомат: «Доктор Флормонтэн будет отсутствовать до двадцать шестого декабря. В неотложных случаях обращайтесь к дежурному врачу, доктору Алакокэ в Нуази. Если желаете что-либо передать, в вашем распоряжении тридцать секунд. Говорите…» Пожалуй, лучше промолчать: ни к чему фигурировать на магнитофонной ленте, прослушивать которую, возможно, будет не один только доктор Флормонтэн.

— Где же ты? Мы тебя ждем. Что там стряслось? — недоумевает Бертиль, появившись у приоткрытой двери.

— Начинайте без меня. Я сейчас вернусь. Выйду минут на пять.

— Ведь Рождество… — протестует Бертиль.

За ее спиной появляется Обэн. Указательным пальцем я касаюсь кончика своего носа, как будто хочу почесать его. Это давнишний сигнал. Мы, братья, пользовались им еще в детстве, в «Хвалебном». Он означал у нас: «Берегись, не оплошай!» Только смысл его теперь изменился. Для нас, родителей, он означает: «Ни слова детям».


Я взял с собой бинокль, у меня уже созрел план: я перейду мост и с противоположного берега буду наблюдать за нашим причалом. В чем состоит опасность, которая нам угрожает? И не опаснее ли — для нас — стать сообщниками неведомого преступления, пытаясь — ради других — избежать этой опасности? И снова меня охватывает глухое бешенство, знакомое всем отцам семейств: в девяти случаях из десяти виновниками наших неприятностей бывают люди посторонние, которые впутывают нас в свои авантюры, причем неосторожность наших детей, легкомысленных как в своих поступках, так и в выборе знакомых, еще осложняет дело.

Почти не поворачивая головы, я прошел вдоль причала. По обе стороны от него сидят два рыболова; в такую погоду для этого действительно надо обладать изрядной выдержкой. Но может быть, это совсем и не рыболовы. Они могут даже принадлежать к противоположным лагерям. Я прихожу в возбуждение, и моя злоба утихает. Мне начинает казаться, что один из рыболовов наблюдает за моторкой, покачивающейся на воде рядом с моей плоскодонкой. Мне кажется, что второй рыболов следит за первым, готовый броситься на него, если он проявит интерес к лодке. А я веду наблюдение за тем и другим.

В действительности все оказалось проще, и я убедился в этом, как только перешел мост и очутился напротив. Здесь берег, поросший деревьями и кустарником, на один метр выше; здесь тоже много частных пристаней, из которых каждая может служить хорошо замаскированным наблюдательным пунктом. Пускаю в ход бинокль. Странное удовольствие видеть тех, кто тебя не видит, оказаться нос к носу с людьми, будучи от них далеко. Это сотни раз случалось со мною во время каникул, когда я подглядывал в бинокль за персонажами, обычно изображаемыми на открытках: купальщицами, выходящими из воды, парочками, лежащими в траве, — словом, за анонимными существами, которых безмятежная нега отдыха заставляет забыть, что человек по природе — охотник. Сомнения нет: оба парня тут неспроста и рыбу удят только для вида. Лет им по двадцать — двадцать пять; это, должно быть, студенты, и, судя по их трусливым повадкам, не слишком искушенные в подобных делах. Они боятся подойти друг к другу, сходятся осторожно, как бы ненароком… Я дрожу от холода, но ждать мне придется недолго. Им тоже холодно: они то и дело притопывают ногами или дуют себе на пальцы.

Наконец решились! Пока тот, что слева, оборачивается, делая вид, будто меняет наживку, тот, что справа, кладет удочку наискосок на маленькую деревянную рогатину и проскальзывает на мостки. Вытащив из-под своей овечьей шкуры кусачки, он перерезает цепь у самого причального кольца, прыгает в лодку и плывет в ней вдоль берега вниз по реке. У него, очевидно, нет ключа, чтобы завести мотор, и потому он вынужден плыть по течению, стоя на носу и маневрируя для равновесия аварийным веслом. Сообщник его в это время улепетывает, позабыв про свои удочки. Когда лодка, увлеченная под арку моста, скрывается из виду, он вскакивает на мотороллер — и был таков. То, что «неприятности» у Гонзаго вполне реальные — это несомненно, и характер их начинает выясняться. Во всяком случае, парень он скверный: он бессовестно поставил у нас свою лодку, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться — либо в ней есть тайник, либо она тащит за собой водонепроницаемый контейнер, приклеенный к килю, как рыба-прилипала. Принято думать, что подобные истории могут случиться с кем угодно, только не с почтенным отцом семейства, который, правда, не стеснял свободы своих детей, но достаточно следил за ними и окружал их душевным теплом. По дороге домой меня охватывает бешенство. Оно внушает мне весьма достойные мысли: «Подлец! Да к тому же еще спит с моей дочерью! Ни за что ни про что…» Я тороплюсь. Я начинаю неестественно смеяться, как человек, уже теряющий над собой контроль и вдруг замечающий, что надо срочно перестать думать о себе самом. «Это просто благородный рефлекс папаши, перенесенный на бумагу! Если бы этот парень окрутился с девчонкой, дело было бы серьезнее».

Снова переходя мост, я вижу лодку, которая продолжает спускаться к Нейи-сюр-Марн. Попутного ветра! Испугал ли я их, или эти типы действуют согласно полученным указаниям, но только они избавили меня от решения одной из проблем. Остается другая, причем достаточно сложная: проблема Саломеи.

— Стой! — кричит кто-то сзади. — Стой! Подожди меня!


Мадам Резо только что сошла на Церковной площади с автобуса № 113-С и, махая рукой, семенит ко мне. Вот некстати! Я-то надеялся, что до ее возвращения успею рассказать обо всем Бертиль, поговорю с Саломеей, изучу ситуацию. А теперь почти невозможно не ввести ее в курс дела. Хорошее же мнение составит она о нас, когда вдобавок ко вчерашнему услышит еще и эту историю. Но главное, при ее болтливости она может пуститься в откровенности со своей фермершей, которая рада будет разнести о случившемся по всей округе.

— Так вот, я поглядела на наших цветных, — сказала мамаша, догнав меня около кафе-мороженого на углу бульвара Баллю. — Живут они у черта на рогах! Автобус, метро, опять автобус — думала, никогда не доберусь.

Она остановилась, чтобы отдышаться.

— Надо было взять такси, — сказал я.

— Такси… Ишь ты какой! — осуждающе возразила мамаша. — Словом, главное, что Фред согласен. Разумеется, если вдобавок к основному капиталу дать ему небольшое вознаграждение. — И без передышки продолжает: — Не очень он и удивился моему приезду но, признаюсь тебе, я бы охотно обошлась без этого визита. Фред был с похмелья. Ему ведь нет и пятидесяти, а выглядит он на все шестьдесят: толстый, лысый, совсем опустился. Мулатка его мне понравилась. Она мило шепелявит, видно, энергичная, даже довольно хорошенькая… Уж и не знаю, как это у нее получилось: мальчишка весь в кудряшках, губастый, гораздо чернее ее. Об их лачуге говорить не буду… Я видела такие, когда отец был судьей в Гваделупе. Барак в колониях, только без африканских солдат.

Уже не впервые я замечаю у матушки эти сладострастные интонации, когда она говорит о невзгодах своих близких. Можно подумать, что она находит в этом подтверждение своей правоты и смакует этот частный случай наказания, это непременное следствие ее осуждения, относящегося ко всем. Если теперь все идет плохо, разве это не доказывает, что когда-то все было лучше?

— Но почему ты не дома? Разве вы еще не садились за стол? Впрочем, меня это устраивает, мне неловко заставлять твою жену кормить меня отдельно.

— Она покормит нас обоих. Я тоже еще не успел позавтракать. — Раз ей по вкусу наши горести, подадим их горяченькими. Будем продолжать: — Дома никто еще ничего не знает. С Саломеей случилась прескверная история.

— С Саломеей? Каким образом? — восклицает она, схватив мою руку.

— Зайдемте в кафе. На улице не поговоришь, очень холодно, а прежде, чем вернуться домой, я хотел бы знать ваше мнение.

Я открываю перед ней дверь, усаживаю ее на застекленной террасе, лицом к Марне; ей приносят джин с тоником, но она к нему не притронется. Я рассказываю ей все.


И то, что она узнает от меня, становится сущей ерундой по сравнению с тем, что она невольно открывает мне.

Я думал: у нее слабость к Саломее, такая же, какую она питала к Марселю. Но так же, как и в случае с Марселем, чувство это поверхностное, неглубокое; оно связано с желанием обеспечить себе если не сообщника, то по крайней мере сочувствующего.

Я думал: в Саломее ее привлекает еще и то, в чем она в конце концов заставила меня признаться; то, что случилось, тешит ее тайную неприязнь, ее презрение к нашей семье, которую она же и расшатала своим властолюбием. Но я заблуждался. Я жестоко ошибся. Мадам Резо зашипела было:

— Так-так, теперь и ты узнаешь, что такое неприятности с детьми! — И тут же вся посерела и, задыхаясь, забормотала: — Бедняжка! Теперь… она… пропала. — Но она довольно быстро взяла себя в руки и напустилась на меня: — А ты что, не мог углядеть, с кем она водится?

Однако, когда я заговариваю о том, что надо бы расспросить Саломею, она тут же принимается возражать, противореча самой себе:

— Саломея наверняка ничего не знает. Не надо ее травмировать. В конце концов, ты только предполагаешь, но у тебя нет доказательства, что Гонзаго посадили или хотя бы даже что он в чем-то провинился. Чего ты добьешься, если будешь торопить события? Предупреди Бертиль, этого достаточно. А в остальном будем настороже, подождем.

Молчать, таиться — нет ничего более противного ее натуре. Она выпрямилась, но, как бы она ни старалась сдержаться, на глазах у нее выступили слезы, подбородок слегка вздрагивает, и сейчас, глядя на нее, я куда больше взволнован этим открытием, чем историей с Гонзаго. Приходится признать очевидное: мамаша самозабвенно полюбила Саломею. Вдруг, сразу. Подобно тому, как заболевают малярией. Значит, у холодного чудовища моего детства по жилам течет все-таки горячая кровь, которая питает это пылкое чувство! Но почему только теперь, так поздно, почему не в те далекие годы и не к нам, ее собственным детям?

Загрузка...