XVIII

В первую минуту в присутствии Марты — язык-то у нее без костей — мадам Резо кое-как удалось сдержаться, и, чтобы соблюсти приличия, она бросила:

— Могла бы и предупредить нас, что едет в Сегре!

Согнувшись почти до земли от приступа кашля, матушка отступила в темноту, и, когда я остался один, Марта шепнула мне:

— Тут пахнет кавалером!

Улизнуть незаметно задами, чтобы я не помчался вдогонку за ней на «ситроене» (напрасный страх: я не мог представить себя в такой роли), — право, это было излишне. Она перестаралась! Не проще ли было сбежать рано утром под тем предлогом, будто нужно, как обычно, съездить за продуктами никто бы ничего не подумал. Но телеграмма, присланная, разумеется, до востребования, должно быть, точно назначала время встречи. Я убедился в этом, зайдя в комнату Саломеи, после ремонта лучшую во всем доме: там остался лишь запах ее духов, все ее вещи исчезли. Чтобы не привлекать внимания, она, должно быть, с утра спрятала чемодан в багажник машины и заперла на ключ. Никакой записки я не нашел. Но разве было бы логично, если б она ее оставила? Бегство Саломеи, хоть оно и отличалось от моего, будило во мне воспоминания и служило доказательством — если я в нем нуждался! — того, что наши поступки никогда не остаются без последствий и что к детям, в свою очередь ставшим родителями, возмездие рано или поздно приходит от их собственных детей. Но в конце концов, будь я на ее месте, оставил ли бы я записку? А если да, то куда бы я ее положил, чтобы обнаружили ее не слишком рано и не слишком поздно? Я решил обыскать свою комнату. Каждый вечер мы заходим в ванную… Но там ничего не было. Достаем на ночь пижаму… Опять неудача, но уже теплее, теплее… Перед сном откидываем одеяло… Ай да я! Письмо лежало под простыней — без адреса, без адресата, на листке бумаги с грифом «Хвалебного», такой старой, что на ней появились даже желтые разводы.


«Я уезжаю с Гонзаго, которого освободили условно. Если судьи его не осудили, то почему должна это сделать я? К чему пререкаться: вам говорить, что он может погубить меня, мне — утверждать, что я могу его спасти. Ошибка молодости — не так уж это страшно. Да и потом, все очень просто: я не могу без него.

Простите, что не предупредила вас: вы бы постарались меня удержать. Простите также за откровенность: я считаю себя вправе так поступить. Рано или поздно девушка должна покинуть родительский дом. То, что я узнала от бабули, мешало мне чувствовать себя в нем свободно. Но оставаться с ней, хотя она давала мне все, не будучи ничем мне обязана, я не могла, так как это поставило бы меня в еще более сложное положение. Я благодарю ее за помощь и прошу ее, как и всех тех, кто меня любит, — не мешайте мне жить».


Дальше следовала неизменная приписка «Крепко целую», которая всегда меня раздражала — если поцелуи бывают крепкие и менее крепкие, значит, само понятие существует в разных качествах? Так что же выбрал сейчас этот маленький чувственный рот, разжав влажный барьер своих зубов? Следовал еще постскриптум: «Мы уезжаем за границу и пробудем там некоторое время. Я вам напишу». Я охотно воздержался бы от комментариев, но, чувствуя обиду, я вместе с тем сознавал, что где-то промахнулся, и ощущал на себе тяжесть ответственности; мне казалось, что меня предали, я преисполнился глупой иронии, за которой мы обычно прячем наши неудачи. «Не мешайте мне жить» в ее возрасте это значит: «Не мешайте мне жить без вас» (а еще точнее жить с таким-то, причем подразумевается рифма «жить — любить»). С письмом в руке я прошел неизбежным коридором в другое крыло дома, где мамаша рухнула в старое, засаленное кресло с дырявой стеганой обивкой, зажатое между незашторенным окном, тридцать два стеклянных квадратика которого четко выделялись в темноте, и печкой, которая так прокоптила комнату, включая балки, что даже в разгар лета тут все еще пахло сажей. Бертиль — сплошной комок нервов — сидела верхом на соломенном стуле. Она вырвала у меня письмо, мгновенно прочитала его и швырнула на колени мадам Резо, прошипев:

— Так что же вы рассказали Саломее, матушка? Это надо выяснить.

Мадам Резо вперила в бумагу взгляд своих почти остекленевших глаз. Подбородок ее дрожал, и на мгновение я даже подумал, уж не хватил ли ее удар. Но, взяв трясущейся рукой письмо, она наконец пробормотала:

— Я… не… понимаю.

— Об этом мы еще поговорим, — сухо отрезала Бертиль. — Сейчас я пойду накормлю детей. Во всяком случае, завтра я уезжаю: тут мы ничего не можем ни узнать, ни сделать.

Когда Бертиль вышла, тяжелые веки мадам Резо опустились: не поднимая их, она прошептала:

— Я тоже уезжаю. Если я понадоблюсь Саломее, она вернется не сюда, а в Париж.

— Если только она оттуда действительно уехала, — высказал я заведомо неуместное сомнение в надежде узнать правду. — Она не так богата, чтобы уехать далеко.

— Ну, деньги-то у нее есть! — вздохнула дарительница, ничего к этому не добавив.

Восковая статуя из музея Гревэн, она с трудом дышала сквозь свои больные бронхи; зрелище было тягостное, и я едва не пожалел ее. Но надо было вскрыть нарыв.

— Вы прекрасно знаете, что она не вернется. Одно дело — оторвать девушку от семьи посредством наговоров, подарков, соблазнив ее независимостью. Другое дело — заставить ее жить с таким старым человеком, как вы. Оторвавшись от нас, Саломея добилась единственной цели — быть ближе к Гонзаго, ждать его, использовав вас, чтобы в нужный момент иметь возможность помочь ему.

Выражение полнейшего безразличия на этом лице, обычно столь явно отражавшем злобу, не изменилось. Но, подумав немного, я понял: она ищет, чем бы причинить мне боль. Потом знакомый голос начал жалить:

— Тебе следовало бы благодарить меня! Если бы ты не питал низменных чувств к своей падчерице, ты отделался бы от нее с такой же радостью, как Бертиль от Жаннэ.

— Может быть, мне следовало бы поблагодарить вас также за то, что вы по-своему рассказали ей о смерти ее отца?

Хотя из-за отсутствия доказательств я не говорил об этом никому, даже Бертиль, я давно подозревал это. Я мог бы даже указать дату и место: 11 марта, бульвар Баллю, за два часа до того, как Саломея объявила нам о своем намерении переселиться в Париж.

— Как это «по-своему»? — крикнула мадам Резо, неожиданно признаваясь. — Но ведь это же правда, что ты убил ее отца! Все поражаются, как после этого Бертиль могла выйти за тебя замуж.

Комната матушки всегда была затянута паутиной; при электрическом свете она голубела по углам, и мне казалось, что я попал в огромные паучьи тенета, в центре которых меня ожидала эта старуха с крючковатыми пальцами. «Все поражаются…» Все — это, значит, она, Саломея, Марта Жобо и радио Соледо после мессы или после закрытия рынка, то есть вся деревня, весь округ Сегре, даже вся провинция Анжу. Если хорошенько разобраться, сплетня предназначалась не только для Саломеи; но даже если учесть страсть мадам Резо, или ее жажду мести, или и то и другое вместе, нелепость ее наветов оставалась явной: мадам Резо разрушала собственную работу, она ставила меня в такое положение, при котором я не мог дальше оставаться в этом округе.

— Трудно будет простить вам это! — сказал я, предвосхищая слова, которые немного позже бросит ей Бертиль.

— Я терпела от тебя и не такое! — ответила она вяло, но и без сожаления.

Потом, до следующего вечера, она погрузилась в ледяное молчание.


Будем откровенны: сколь глубоко мы ни были расстроены, нам все-таки пришлось остановить машину и перелезть через живую изгородь, дабы справить малую нужду. И я отмечаю это вовсе не для смеха: сегодня, болезненно ощущая отсутствие мадам Резо, свидетеля забытых лет моего существования, с тоской вспоминая о ней, как вспоминает человек о потерянной ноге (разве мы любим свою ногу? Нет. Но без нее мы не можем ходить), я охотнее задерживаюсь мыслью на отдельных подробностях, чем на ее отношении ко мне в целом. Я снова вижу, как она, не говоря ни слова, быстро воспользовалась тем, что я затормозил по просьбе Обэна. Я вижу, как на протяжении трехсот тридцати километров она пережевывает свое разочарование вместе с двумя сандвичами и крутым яйцом, в то время как Бертиль нарочно говорит со мной так, будто справа от меня сидит не человек, а манекен (один из тех старых портновских манекенов, формы которых, полные и округлые, обтянутые серой материей и начисто лишенные всех признаков пола, всегда напоминали мне фигуру матушки). Я снова вижу, как она выходит из машины перед своим домом на авеню Шуази и ждет, пока я сниму ремни, придерживающие ее чемоданы вместе с нашими на хромированном багажнике. Бертиль опустила стекло, но не двинулась с места, и тогда, стараясь соблюсти приличия, мадам Резо сказала:

— Не выходите, дети: здесь большое движение.

— До свидания, мадам! — сказала Бертиль, удерживая Обэна, который уже взялся за ручку дверцы.

Я один понес старые отцовские чемоданы из буйволовой кожи — они хлопали меня по икрам. По пути мадам Резо подошла к консьержке и бесстрастным тоном спросила, видела ли та ее внучку.

— Мадемуазель Форю приезжала сегодня ночью, — ответила молодая женщина, неопределенно улыбнувшись. — Около полудня она снова уехала и сказала, что теперь вы будете здесь хозяйкой. Ее машина в гараже.

— Оставила она свои ключи? — спросила мадам Резо.

— Нет, — ответила консьержка и вдруг перешла на множественное число: — Я хотела спросить у них адрес, но они торопились, им нужно было поспеть на самолет в Орли.

В лифте, поднимавшемся очень быстро, мадам Резо на мгновение схватилась за сердце.

— Они ночевали здесь! — пробормотала она сердито. Потом лицо ее прояснилось: — А все-таки ключи она оставила у себя!

Но после того, как она отодвинула три засова, подняла шторы; после того, как на мгновение почувствовала себя дома; после той благодатной минуты, когда ноздри ее расширились, вдыхая аромат «Двадцати цветов», а при виде портрета над кроватью заблестели глаза, воспоминание об отсутствующей стало для нее нестерпимым. Тяжело дыша, снова вся напряженная, она присела на краешек кресла, в котором уже научилась утопать.

— Если ты хоть что-нибудь узнаешь, извести меня, — взмолилась она. — Не покидай меня окончательно.

Загрузка...