В речи над гробом старца Амвросия, последнего значительного оптинского старца, один из православных проповедников патетически восклицал: «Итак, забывающий бога христианский мир! Приди сюда и посмотри, как нужно устроять свою жизнь!» Восторг этого церковника неудивителен. Удивительно, что некоторые литераторы в нашей стране главным достоинством старчества, обеспечивающим его вклад в культуру и нравственный прогресс, считают то, что оно-де способствовало росту духовной жизни людей. На такого рода оценках, несомненно, сказывается влияние расхожего богословского тезиса, что религия является источником богатой «духовной жизни».
Современные почитатели монашества и старчества умалчивают о содержании «духовной жизни» и предлагаемых старцами методах самосовершенствования человека. В результате у некоторых читателей может сложиться не совсем правильное понимание духовной жизни в монастырях. Они могут неосознанно перенести на монашескую и вообще религиозную духовную жизнь те представления, которые выработаны в условиях социалистического общества. В самом деле, для нас духовная жизнь — это сознательная, творческая деятельность человека, направленная на усвоение и совершенствование ценностей культуры: достижений науки, искусства, передовых философских идей, общечеловеческой нравственности. С таким пониманием духовной жизни у нас связывается и идея духовного самосовершенствования человека.
Именно это последнее понятие, понятие духовного самосовершенствования, весьма некритически используется отдельными современными литераторами а их рассуждениях вокруг оптинского старчества. Так, например, иногда высказывается мысль, что «христианство предполагает и даже настойчиво культивирует добрую волю человека и говорит, что человек должен бороться с собой, с грехом, с тьмой и грязью за чистоту души, за ее спасение, самоусовершенствоваться»17. Кстати сказать, такая рационалистическая интерпретация христианской концепции спасения всегда была чужда православию, а уж тем более монашеству, и любого старца привела бы в ужас как пелагианская ересь18. Стоит более внимательно прочитать основные источники по монашеской аскетике и сочинения оптинских старцев, чтобы убедиться в несостоятельности попыток изобразить старцев светочами духовной жизни, учителями общечеловеческой нравственности. Эти попытки опровергаются уже тем, как сами старцы трактуют сущность «истинной» духовной жизни человека.
Непредвзятый подход к христианскому, и в особенности монашескому, учению о человеке и его спасении позволяет увидеть иррационализм концепции спасения, мистифицированное и превратное понимание природы человека. Она, согласно православному учению, в самой своей сути повреждена первородным грехом. Спасение для христианина — это чудо, и спастись может по неисповедимым судьбам божиим отвратительный человекоубийца или вздорный гуляка, а погибнуть в один миг — величайший аскет, всю жизнь трудившийся над культивированием своей доброй воли. Для впадения в ужасный грех «гордости», по монашеским представлениям, ему достаточно признать хотя бы в тайниках своей души, что он самоусовершенствовался и вправе рассчитывать на награду. Человек, согласно творениям отцов церкви, не имеет права чувствовать удовлетворение от прожитой жизни — была ли она действительно полнокровной и полезной для людей или же соответствовала нормам монашеского «благочестия».
Грех в христианском его понимании, особенно в православно-монашеском, не есть частное несовершенство человека, которое можно было бы преодолеть человеческими же усилиями, и уж тем более не отдельные недостатки индивида, с которыми он мог бы бороться. Грех — это тайна, раскрываемая божественным откровением, и очищение от него возможно лишь как милость, свободный дар со стороны бога, заслужить который можно исключительно смирением. Старец Макарий поучал, что «нашего ничего нет, а все божие, и без него мы не можем ничтоже благо творити... Господь ищет от нас смирения». «Человека плотяного, — писал в одном письме 1889 г. старец Амвросий, — сотворил бог, во-первых, для того, чтобы человек смирялся, памятуя, что тело его создано из земли и в землю должно обратиться; во-вторых, для того, чтобы человека плотяного можно было помиловать, как немощного». Что касается человеческого самоусовершенствования, то, по слову «преподобного» Исаака Сирина, «и совершенствование совершенных не совершенно».
Итак, мы видим, что оптинские старцы были вполне достойными преемниками древних отцов-боголюбцев. Последние, как известно, усматривали в «духовной жизни» «отсечение собственной воли», сознание своей греховности и вины, достижение «бесстрастия» и мистического соединения с богом. «Духовная жизнь, — писал, следуя им, старец Макарий, — состоит в том, чтобы зрети свои согрешения», «нести духовный крест и Заучиться от сего терпению и смирению». Духовная жизнь для старцев — это питание «внутреннего человека» и умерщвление «внешнего», «плотяного». «Когда внешний наш человек тлеет, то внутренний обновляется», — подчеркивал Макарий, а «высокообразованный» старец Амвросий называл тело вполне в духе пустынножителей «жилищем червей» и «повапленным гробом». Таким образом, монашеское понимание духовной жизни резко противопоставляет ее реальной жизни человека как природного и социального существа, третируя человеческое тело как грешную плоть, человеческие чувства как греховные страсти, а социальные потребности человека как мирскую суету.
Пределом «духовного совершенствования» человека монашество провозгласило подавление основных человеческих потребностей ради «обожения», что и находило выражение в диковинных «подвигах» боголюбцев — анахоретстве, затворничестве, столпничестве, постничестве, молчальничестве, «муке грязью» и многих других подобных видах «ангельского» жития. Но требование преобразовать человеческую природу в ангельскую проповедует не что иное, как смерть живого человека. И в те времена, когда гражданское законодательство стронулось в соответствии с религиозными догмами, пострижение в монахи означало гражданскую смерть. Идеалом монашества и старчества в «духовном совершенствовании» служили подвижники, добившиеся такой победы над плотью, что у них «изгнивали уды» и начинались галлюцинации. «Преподобная» Мария Египетская «боролась со страстями как со зверями», а сибирский старец Василиск «ощущал молитвенное глашение во всех членах своих и как бы какое-то звонцание».
Вина. Ориентация на такого рода идеал приводила к глубочайшей дисгармонии реального душевного мира человека. Внутренний мир монаха — это терзания и мучения, сознание неизбывной виновности, тщеты любых усилий и полнейшего своего ничтожества. «По слову Петра Дамаскина, душа, приходящая в преспеяние, видит свои грехи как песок морской...» Достичь совершенства духовной жизни можно лишь при непрестанном покаянии, самоукорении и самоосуждении. Старчество доводило до логического конца христианскую идею виновности человека, социальный смысл и психологический механизм действия которой превосходно выразил Ф. Энгельс: «На все жалобы по поводу тяжелых времен и по поводу всеобщей материальной и моральной нище-» ты христианское сознание греховности отвечало: да, это так, и иначе быть не может; в испорченности мира виноват ты, виноваты все вы, твоя и ваша собственная внутренняя испорченность! И где бы нашелся человек, который мог бы это отрицать?.. Ни один человек не мог отказаться от признания за собой части вины в общем несчастье, и признание это стало теперь предпосылкой духовного спасения, которое одновременно было провозглашено христианством»19. В людях, и прежде всего в непосредственно подчиненных им монахах, старцы» руководствуясь христианским учением о греховности, заботливо взращивали чувство вины. Это помогало укреплять монашескую дисциплину, превращая монахов в людей, у которых одни чувства были гипертрофированы (как, например, чувство вины), а другие заглушены (чувство собственного достоинства, самоуважение и т. д.). Когда к старцу Леониду приходил монах, не признававший за собой никакой вины, старец гнал его прочь, говоря: «Иди-ка, иди со своей праведностью, а нам, грешным, не мешай». Так повторялось до тех пор, пока человек не смирялся и не начинал ощущать свою виновность. В любом мысленном или практическом действии, каким бы оно ни было, усматривался элемент вины, который, разрастаясь, поглощал все остальные аспекты этого действия и побуждал человека к безусловному послушанию.
«Откровение помыслов» Основным условием старческого духовного руководства являлось, как мы уже отмечали, «откровение помыслов». Один из монашеских авторитетов Феофан Освященный раскрыл его следующим образом: «Что влагается тебе в уме, повеждь пастырям, и они решат, истина ли тут или прикрытая ложь». От иноков требовали даже вести запись помыслов. Все это побуждало монахов к постоянному контролю, притом не столько за реальными поступками, сколько за «помыслами», намерениями, побуждениями воли, в которых им нередко мерещилось греховное или «бесовское».
Контроль за помыслами позволял следить за жизнью подопечных старца на уровне внутренних личностно-психологических структур, что не могло не вести к патологической деформации психики послушников, к появлению различных неврозов, болезненных отклонений. Монастырская жизнь была почвой, на которой несчетно плодились рассказы о всевозможных чудесах, явлениях, видениях. Во внутреннем мире многих монахов реальность переплеталась с причудливыми вымыслами. Христос, богородица, ангелы, святые все время дают о себе знать неожиданными событиями, чудесными исцелениями, знамениями, голосами, видениями. Аскетическая практика настолько расстраивала психику, что монахи оказывались нередко на грани умопомешательства.
Переписка старца Амвросия с одной монахиней, его «духовной дочерью», весьма ярко обрисовывает трагическую картину разрушения психики, нарастания полубредовых состояний у этой образованной женщины, картину, мало чем уступающую сказаниям о переживаниях древних пустынников. Приведем выдержки из писем старца, где он указывает ей на те «помыслы», о которых она поведала своему духовному отцу: «Вражеские искушения: тоска и страх, скорбь до исступления ума... Какой-то покой, но тайный голос предупреждал, что под этой тишиной кроется обольщение вражие... Противоречащая путаница, голова пустая, душа как разграбленная храмина... Сильное желание умереть... Иногда находит какая-то мучительная, необузданная, растрепанная, свирепая радость диавольская, которая ужасно утомляет, и всякая скорбь душевная отраднее этой безобразной радости... Как-то почувствовала, что... от слов молитвы Иисусовой блеск бывает... Бес явился и плясал некоторое время, хвалясь, что изобрел новое и сильное ухищрение... Враги душевные воздвигли такую брань, что мешают молиться, производя около шум и гул, как бы пляску целого хоровода».
Именно «бесы» более всего напоминают монашествующим об их греховности, и борьба с ними составляет существо монашеского понимания духовной жизни. Оптинские старцы категорически настаивали на признании существования рогатых и хвостатых служителей князя тьмы. Обитатели Оптиной пустыни и других монастырей, процветавших благодаря старцам, часто «имели дело с бесами» и в этом отношении ничуть не отличались от жившего в IV в. Антония Великого, которого однажды «в уединении бесы избили так, что он два дня был как мертвый». Без постоянного общения с бесами немыслимы и самые монашеские подвиги, и «духовное совершенствование», как его понимали оптинские старцы. «Некто спросил монаха: кто научил, его молиться. Он ответил: бесы, — с умилением повествует один из друзей Оптиной пустыни. — Как, бесы? — Да так! Они меня бороли разными помыслами, а я отбивался от них молитвой».
Воспитывая у своих подопечных вкус к подобного рода переживаниям, старцы стремились подчинить практические действия послушников реальным целям монастырей как экономических, политических и идеологических центров. Монастыри были «цехами» по фабрикации «чудес», а потому нужны были люди, способные субъективно искренне пережить «чудесные события» и убедить в реальности этих событий народ. Суеверное представление о чудодейственной силе, исходящей от старца, было не только результатом забитости и невежества эксплуатируемых масс, оно десятилетиями вдалбливалось в сознание людей через официальные церковные каналы. Какое огромное количество сведений об исцелениях с помощью мощей, икон, лампадного масла, молитв, прикосновения старцев и т. д. встретим мы на страницах православных изданий XIX — начала XX в.! В письмах оптинских старцев неоднократно упоминается о чудесных исцелениях. Так, Амвросий писал, что «два бесноватых исцелились, один — от чудотворной иконы божией матери, а другой — от ключевой воды на даче». «Это явное знамение благоволения божия к обители, — многозначительно продолжает он, — и может служить началом прославления ея».
Но если бы и в конце XIX в. аскетическая практика и сопутствующее ей состояние психики обитателей монастырей оставались на уровне лесных отшельников XV в., то это не способствовало бы решению церковью ее идеологических задач. Неуправляемого производства чудес церковь не могла допустить. Монастыри с помощью уставов и старчества должны были поставить «чудотворцев» под контроль иерархии. Отсюда и настойчивое требование поверять движения мысли, сны, галлюцинации и т. п. старцу, который и должен был оценивать их с церковных позиций.
Старческое духовное «окормление» было направлено на то, чтобы, с одной стороны, постоянно ориентировать послушников и монахов на аскетический идеал как на обязательную норму поведения, а с другой — переложить его в практически нужные для церкви образцы поведения. От подвижничества до ереси рукой подать, мало ли что могли сказать «сподобившемуся» богородица или архангел Михаил... Неудивительно, что старцы старались несколько охладить пыл наиболее ретивых монахов. «Покойников не бойся, ведь ни один из них не встал», — успокаивал старец Амвросий чересчур впечатлительную монахиню, которая довела себя до состояния, требуемого святоотеческими образцами. А по поводу ее усердия к «самодвижной молитве сердца во время сна» он ей резко выговаривал, что «это бывает у редких и из святых людей... Люди же еще страстные, прислушиваясь в полусонии к подобному внутреннему движению, как твое, услышали... «мяу» кошачье, хитро произносимое, наподобие молитвы». Такая функция «откровения помыслов» усугубляла присущую любой религии деформацию нравственных чувств. Это прослеживается на примере отношения старцев к трагическим ситуациям в жизни других людей, к страданиям, болезни, смерти.
«Теология жизни... и теология смерти». В полном соответствии с волей церковного и мирского начальства старцы старались воспитывать послушных церковных овечек, ни в коем случае не ропщущих на свою участь, а тем более на мирских и духовных волков. Бедность, угнетение, тягостный труд, страдания старцы рекомендовали рассматривать как знак особого благоволения божия. Бог, кого хочет привлечь к себе, наставлял старец Макарий, того поражает скорбями, «бежать от скорбей — значит бежать от своего спасения». Человек, по его мнению, должен сознавать себя «рабом... достойным всякого наказания». Следуя древним авторитетам, оптинские старцы учили относиться к болезни как к возможности поупражняться в аскетических подвигах. «Св. Лествичник, — пишет Амвросий, — и болезнь называет подвижничеством, и притом подвижничеством отраднейшим, хотя и невольным».
Казалось бы, мужественное отношение к болезням и несчастьям является общечеловеческой нравственной ценностью. Но в старческих поучениях речь идет не о мужестве, но о смирении. При этом поучения оптинских наставников о смиренном принятии болезней имеют вполне определенную социальную направленность. Социальная суть проповеди смирения по отношению ко всем бедам, постигающим угнетенных, обнажается в высказываниях старцев по поводу угрозы эпидемий. Макарий не проронил ни слова не только о невыносимых условиях жизни трудящихся, условиях, способствующих эпидемиям и большой смертности, но даже о тех жалких мерах предосторожности в борьбе с эпидемиями, которые предпринимались помещичьим правительством. Слухи о приближении холеры побудили его написать «Такого рода болезни попускаются для обращения нашего к богу». При этом старец советовал спасаться «покаянием и смирением». «В болезни чумы, — писал старец Амвросий, — никто другой действует, как посланный от господа ангел наказания...» Не случайно в качестве образца кротости оптинская литература рекомендовала слепца Карпа, которому однажды игумен Варлаам, «искушая его», сказал: «Не хочешь ли поехать в Москву? Там есть искусные доктора, они бы сделали тебе операцию, и ты стал бы видеть», на что смиренник кротко пролепетал: «Что вы, что вы, батюшка, я этого вовсе не хочу, я спасаюсь своей слепотой». За кротость раб божий был вознагражден оптинскими наставниками, он вошел в хронику обители как праведник, лицо которого просияло перед смертью, а «от тела и на третий день не было ни малейшего запаха».
Оптинские старцы жили в трудное для церкви и религии время распространения материализма и атеизма, и не удивительно, что в их поучениях появились новые оттенки, а именно: они начинают рассматривать болезнь и смерть как избавительниц от «еще большего зла» — неверия, свободомыслия. Некую А. С., плакавшую о покойном брате, Макарий утешал следующим образом: «В нынешние времена не только жалеть, но надо радоваться, когда кто отходит юный, незараженный нынешними вредными мнениями безверия, маловерия, суеверия». Амвросий пишет монахине, переживающей из-за больного брата, по-видимому, уже «зараженного» идеями свободомыслия: «Болезнь телесная ему на великую пользу. Если он и умрет чахоткою, не сожалей. Если болезнь чахоточная его не вразумит и не обратит к вере и к богу, то ничто другое не может ему принести никакой пользы».
Смерть во всех ее аспектах — физиологическом, психологическом, моральном — неизменный объект любования старцев. «Мое любимое поучение, — говорил Макарий — поучение о смерти». Понятия жизни и смерти не только смешивались, но совмещались, отождествлялись в полном соответствии с христианским учением о жизни истинной — на небесах и неистинной — на земле. С каким смакованием и одновременно тайным, по-человечески вполне понятным ужасом пишет о смерти Макарий: «С моим зачатием написывался вокруг меня закон разрушения; на каждый вновь образующийся член смерть накладывала свое грозное клеймо, говоря: он мой. Цепь дней моих есть цепь больших или меньших страданий; каждый новый день моей жизни Есть новый шаг, приближающий меня к истлению!» Лишенность полнокровной жизни, сужение духовного горизонта религиозно-аскетическими предписаниями неизбежно замыкали сознание монахов на смерти.
Биограф Амвросия рассказывает о судьбе двух пожилых монахинь, поступивших в Белевскую обитель. Когда в монастыре умерла Параскева, старец Амвросии сказал Марии, приехавшей к нему за утешением: «Твоя келья — гроб в три доски. Приложи все старания о переходе в загробную жизнь». И обращаясь к певчим — белевским монахиням, сопровождавшим Марию, добавил: «Надо вас домой скорее отпускать, Машу хоронить». Марии было приказано «особороваться и приобщиться святых тайн». После этого она вернулась в свою обитель, «в ту же ночь заболела воспалением мозга и на четвертый день умерла».
«Прозорливостью» старца Амвросия, «провидевшего» раннюю смерть девочек-близнецов, восхищались многие его почитатели. Некая помещица Ключарева при содействии старца приобрела недалеко от Оптиной пустыни имение. Жила она вместе с двумя внучками-близнецами, единственными наследницами Ключаревой. Амвросий внимательно следил за воспитанием девочек, приучал их к мысли о ранней смерти и добился в этом немалых успехов. Девочки будто бы не раз говорили: «Мы не хотим жить дольше 12 лет, что хорошего в этой жизни?» Старцу, видно, удалось укрепить девочек в этом настроении, тем более что жили они в неблагоприятных условиях — намеки на этот факт прорываются даже в сообщениях почитателей Амвросия. Ключарева, ставшая схимонахиней, решила превратить свой дом в монастырь, при этом расположение и предназначение комнат планировалось по указанию старца. Комната внучек приходилась на север, что не нравилось даже самой Ключаревой. Амвросий писал потом: «Она строила детям дом, а нам нужна была церковь». Одевали детей более чем скромно. К ним была приставлена «благочестивая особа», которая должна была, как говорил Амвросий одной даме из высшего света, «их наставить и приготовить к будущей жизни». «Ты знаешь, — вещал он, — дети жить не будут и на их место в имении будут за них молитвенницы». В самом деле, через два года после кончины Ключаревой, завещавшей имение монастырю, девочки, приехав к старцу, внезапно заболели и одна за другой умерли. «Это пророческое исполнение во всей своей силе! Вот и детей не стало, и обитель в их имении устроилась!» — писала та же дама из высшего света. Все приведенные факты свидетельствуют о том, что старец превратил во имя религиозной идеи жизнь двух юных существ в подготовку к раннему переходу в «мир иной». Так на состояние двух девочек-наследниц был воздвигнут тот самый Шамордин монастырь, о котором с такой симпатией пишет Вл. Солоухин. Не надо думать, что подобная позиция, особое аскетическое мироощущение, свойственное оптинским старцам, были чисто индивидуальным явлением. Сам факт издания писем старцев Козельской Оптиной пустыни, любование вышеприведенными поучениями и событиями в литературе вокруг оптинского старчества претендовали на превращение антигуманных поучений в средство воспитания в массах аскетического отношения к земной жизни, превращения ее в подготовку к загробному бытию, насаждения покорности существующему социальному строю.
«Житие ангельское». Обратимся теперь к стилю старческого духовного руководства, о котором с таким благоговением пишут иногда некоторые современные почитатели оптинского старчества. Постоянно окруженные людьми, домогающимися у них совета и благословения, уверенные в своем праве распоряжаться чужой жизнью на основе благодати свыше, старцы были, как правило, капризны и своевольны. С монахами и посетителями они церемонились мало. Первый оптинский старец Леонид (Наголкин) был, судя по свидетельствам его биографа, человек малообразованный, грубый, своевольный. Он мог позволить себе разные выходки. Набор историй, носящих нередко анекдотический характер, подтверждает это. «Эка остолопина идет!» — говорит Леонид при виде барина, хвалившегося, что старца насквозь увидит. Разумеется, по законам жанра вольнодумный барин «затрясся, как лист, и после плакал и каялся». «А, арясина, пришел», — говорит старец другому монаху, вернувшемуся в Оптину. Биографы Леонида, выпустившие о нем книгу в 1917 г., вынуждены были признать, что поведение его доходило до юродства, и людям приходилось слушать «как бы неприличные речи» старца. Под пером защитников православия грубость, неотесанность, самодурство старца предстают, конечно, в наилучшем свете: «Сам Господь умудрил его под видом буйства Христа ради приносить душевную пользу ближним».
Если посмотреть, намного ли изменился стиль «духовного руководства» хотя бы в течение XIX в., то принципиальных отличий мы, пожалуй, не заметим. Письма старцев Макария и Амвросия, которые, считаются интеллектуальной и нравственной вершиной старчества, оборачиваются против них разоблачительным материалом огромной силы. Хотя на старцев нападали приступы самоунижения (Макарий, например, называл себя «греховным блатом (болотом. — Авт.), источающим смердячую воду»), послания их наполнены упреками и ругательствами в адрес своих корреспондентов. Проповедь смирения и покаяния, кочующая из письма в письмо, резко противоречит практике отношения старцев к реальным, живым людям, которых они постоянно осуждают, не стесняясь в выражениях. «Дура ты из дур, — пишет Амвросий монахине, усомнившейся в одном евангельском положении. — Смирись, оставь безумие свое...»
Когда поток посетителей, жаждущих получить утешение, напутствие, совет, надоедал старцам, то на смену показной филантропии приходили досада и раздражительность. Достоевский явно идеализировал старцев в образе Зосимы, терпеливо и радостно выслушивавшего посетителей. Что касается реального старца Амвросия, с которого якобы писался образ Зосимы, то он все время злился на тех, кто шел к нему за советом. «Один толкует, что у него слабы голова и ноги, другой жалуется, что у него скорби многи, а иной объясняет, что он находится в постоянной тревоге, — пишет этот «поэт и богослов». — А ты все это слушай, да еще ответ давай, а молчанием не отделаешься, обижаются и оскорбляются...» Было бы наивно думать, что старцы в самом деле проникались сочувствием к бедам людей. В то время как лучшие сыны русского народа шли на каторгу, жертвовали своим благополучием и жизнью ради будущего России, старцы вольготно жили за счет трудового народа и вовсе не терзались его скорбями, не стесняясь цинично заявлять: «Приходится часто вспоминать слова покойного игумена Антона: «Вот приезжали ко мне дочки с великими скорбями, а все эти скорби стоят того, чтобы наплевать да ногой растереть».
Религиозная установка на рассмотрение человека как греховной, ничтожной твари обязательно должна была заявить о себе в отсутствии элементарного уважения к людям, При характеристике стиля духовного руководства, свойственного, оптинским старцам, сами собою напрашиваются горькие слова Ивана Карамазова: «У нас историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья». Леонид, случалось, отгонял палкой приближавшихся к нему посетителей. Амвросий «в знак особого старческого благоволения» мог стукнуть посетителя по голове. Некоторых он в целях «окормления» брал за бороду и ударял по щекам. Старец «при откровении помыслов, — умиляются его биографы, — иногда наносил... удары костылем, или палками, или плетками, которыми бьют мух. В видах, ему известных, он, ничтоже сумняся, в некоторых случаях награждал пощечиной и иеромонахов». Инока, пришедшего с сильной зубной болью, старец ударил изо всей силы кулаком в зубы и еще весело спросил: «Ну что, ловко?» «Ловко,— отвечал монах, — да уж очень больно». Подобная практика поневоле воспитывала садистские и мазохистские черты. Биограф Амвросия восхищается и тем, что крестьянки, страдавшие головными болями, приходили к старцу и просили: «Побей меня, голова болит». Уже этих немногих фактов достаточно для того, чтобы увидеть несостоятельность мифа о «сухоньких старичках», праведниках, дающих народу «напутствующее, поучающее, успокаивающее слово».
Цена послушания Могли ли старцы на основе вышеописанных представлений о «духовной жизни» и с помощью вышеуказанных методов воспитывать общечеловеческие нравственные качества у окружающих? Становился ли человек, попавший в сферу влияния старцев, лучше, чище и благороднее? Это принципиальный вопрос, правильное решение которого помогает нам выявить истинную роль старчества в нравственном развитии народа. Приведенный выше материал свидетельствует о том, что нравственные воззрения старцев далеки от общечеловеческих идеалов. Иные из поступивших в монастырь приходили в недоумение и отчаяние; настолько не соответствовали их представления о духовной жизни действительной практике старческого руководства. Впечатлительный юноша Павел Тамбовцев, который вначале «ловил капли благодати из уст старца», уже через пять лет пребывания в Оптиной пустыни пришел в крайнее смущение от поведения своих наставников. Мучимый сомнениями, юноша обратился к старцу Леониду с письменными вопросами, на которые тот также отвечал записками. Ответы старца особого интереса не представляют, это упреки в непослушании, недостатке смирения, в дерзости, подозрительности и т. д. Но вот вопросы, живописующие взаимоотношения обитателей Оптиной пустыни, показывают, что для мыслящего и чувствующего человека пребывание в монастыре было трагедией. Вот некоторые из 13 вопросов, заданных старцу молодым монахом: «Как поступать, когда и в тебе, отче, иногда, не видя старческой кротости в обращении с другими, также оскорбляюсь? Каким образом поступать тогда, когда бываю в кругу первейших обители нашей старцев, которые иногда между собой в разговорах помещают такие происшествия, что, слыша оные, трудно одержать победу над смехом? Как избавиться от угнетения духа уныния?»
На последний вопрос старец ответил: «Если оставить совершенно свою волю, то никогда не будешь ощущать тягостного мрака уныния». Очевидно, Павел Тамбовцев так и не смог обрести «свободу от собственной воли» — «мрак уныния» привел его к смерти в возрасте двадцати шести лет.
Любые претензии на самостоятельность, даже если они выражались в стремлении «повысить уровень» монашеского благочестия, вызывали резкий отпор со стороны начальствующих старцев. Леонид разразился бранью по поводу просьбы послушника разрешить ему почитать главы из одной религиозно-аскетической книги: «Как ты осмелился за такие высокие предметы браться? Тебе не Каллиста Катафигиста читать, а полезнее навоз чистить! Подай сюда щеки!» Дав несколько пощечин, старец отпустил монаха. Другого, осмелившегося проявить родственное чувство к матери, Леонид тоже ударил: «Любовь ли к матери предпочел любви к богу?»
Не менее решительным был в таких случаях и старец Амвросий: «В нашей обители 80-летний иеромонах начитался Библии и перестал было приобщаться св. тайн и пробыл в таком положении более пяти лет... Одному брату пришла благая мысль отнять у него Библию, и это отъятие очень помогло делу... При ослабевшей памяти он не мог более возражать и согласился приобщиться и чрез несколько месяцев мирно скончался. Имя его — Виталий». До поры до времени скрытые и приглаженные официальной церковной пропагандой пороки старческой идеологии и практики начали обнаруживаться в конце XIX — начале XX -в. Два ярких примера, демонстрируют этот факт: старец архимандрит Зосима (в миру Дмитрий Рашин) и пресловутый Григорий Распутин — прямые преступники, проходимцы и моральные уроды. Традиции беспрекословного авторитета старчества окружали и этих прохвостов ореолом святости. Архимандрит Зосима считался наследником традиций русского старчества. Как писал его приверженец А. В. Жиркевич, Зосима «долго испытывал себя, находясь под руководством многих, опытных в деле иноческого самоотречения старцев, бывал у них, жил с ними и переписывался, а именно со старцем епископом Феофаном Вышенским, с Амвросием Арзамасским, с афонскими старцами». За грязные преступления на эротической почве, в частности, за изнасилование двух девочек-приютянок, даже царский суд присяжных был вынужден в 1905 г. приговорить старца Зосиму к каторжным работам на 11 лет. Правда, в 1911 г. Николай II, испытывавший к старцам особую нежность, заменил каторжные работы заключением в одном из монастырей Литовской епархии. Официальная печать, за которой стояли самые реакционные силы России, стремилась оправдать преступника, обвиняя «либеральную прессу» в предвзятости и обмане. Однако суд лишь подвел итоги многолетней безнравственной жизни старца Зосимы. Еще в 1874 г. он пытался под Красноярском создать женский монастырь недалеко от мужского. Здесь, как писал енисейский губернатор епископу Антонию, «сестры вели жизнь, приличную проституткам, и отправлялись на ночлег в мужской монастырь». До синода не раз доходили слухи об амурных похождениях Зосимы, которого, по-видимому, недаром называли «мальчиком» и «куколкой».
«Первая революция и следующая за ней контрреволюционная эпоха (1907—1914) — писал В. И. Ленин,— обнаружила всю суть царской монархии, довела ее до «последней черты», раскрыла всю ее гнилость, гнусность, весь цинизм и разврат царской шайки с чудовщиным Распутиным во главе ее...»20. Власть Распутина подготавливалась теми обычаями, которые царили в монастырях и особенно в Оптиной пустыни. Достаточно прочитать в книге Четверикова, как старца Амвросия принимали в основанном им женском монастыре в Шамордине. Старца встречали гимном, еду из тарелок, из которых он отведывал, сливали в котлы и ведра, а оттуда разливали всем «сестрам» по чашкам. Такие обычаи, нравы, юродство присущи, как правило, периодам социальных кризисов. Они характеризуют и начало XX в. в России, — период разложения помещичье-буржуазного строя. Юродивые и старцы получили зеленую улицу, особенно в среде правящей верхушки. Недаром в это время увеличивается число статей и книг, восхваляющих «святых», старцев, «блаженных» и юродивых.
Смирение и послушание. Итак, «духовная пища», какую в полном соответствии с «богатой иноческой литературой» предлагали оптинские старцы, — это смирение. Старец Амвросий писал, что «смирение состоит в том, когда человек видит себя худшим всех, не только людей, но и бессловесных животных и даже самих духов злобы», считает себя достойным «всяческого попрания и уничижения и досаждения».
Смирение ставится старцами настолько высоко, что ради него отвергаются любые достоинства человека, в том числе и самосовершенствование. В качестве образца для подражания ученики и последователи оптинских старцев рекомендовали читающей русской публике, например, «смиренного послушника Николашу, ангела божия, человека небесного», который никому не перечил и все улыбался, за что и сподобился перед кончиной созерцать «видение благоприятное».
Смирение, переведенное в его социальную форму, означает полное разрушение личной самостоятельности, абсолютное подчинение руководству старцев, а значит, церковному и мирскому начальству. В «Добротолюбии» немало выдержек, дающих представление о старческом идеале духовного совершенствования в послушании. Так, Иоанн Лествичник назвал послушание «погребением своей воли», «совершенным отречением от своей души». «Послушание есть... добровольная смерть... гроб собственной воли и воскресение смирения, — поучал этот столп старчества. — Послушный, как мертвый, не противоречит и не рассуждает ни в добром, ни в мнимо худом; ибо за все должен отвечать тот, кто благочестиво умертвил душу его, т, е, отец, чрез послушание умертвивший в нем страстную волю» Отцы-боголюбцы нередко откровенничали и относительно целей послушания, «После того, как предать ты всего себя духовному отцу своему, — писал один из наивысших авторитетов православного монашества Симеон Новый Богослов, — знай что ты чужд всему, что принес со вне, вещи ли то какие или деньги, почему ничего не делай с ними без его воли и ничего не проси себе у него из того, ни малого, ни большого, разве только сам он по собственному произволению, или тебе велит взять это, или собственноручно даст тебе то». Старец Амвросий, как мы видели, частенько пользовался на основе этого текста достоянием своих «добровольных послушников».
Старческое «окормление» опутывало человека густой сетью запретов и ограничений. Известный «авва» Кассиан Римлянин требовал «во всем следовать настояниям старцев и считать хорошим или худым только то, что они признают таковыми». Иоанн Лествичник доводит это до парадоксального утверждения, как нельзя лучше обнажающего суть старчества: «Лучше грешить против бога, — поучает он, — чем против начальствующего, ибо грех против бога начальствующий может отпустить. Но кто отпустит грех против начальствующего?» Следуя этим «классическим» образцам, оптинские духовные отцы насаждали в обителях, где они имели влияние, атмосферу безусловного повиновения. «Решение начальника есть воля правителей всяческих», — заявлял основатель оптинского старчества Леонид Наголкин.
Следует заметить, что православная церковь усиленно пропагандировала и другой тип старца, отличный от старцев вроде Леонида или Амвросия. Примером может служить легенда о жизни Серафима Саровского (1759—1833), который был канонизирован в 1903 г. Больше всего идеологи церкви прославляли смирение Серафима и его отречение от своей воли. «Он всегда таков: сносит обиды и даже побои, побеждает великую гордость людскую великим смирением». Полвека Серафим отшельничал в лесу и только последние 8 лет своей жизни «вышел из затвора». Зимой он жил в нетопленой келье, спал сначала сидя, потом — в гробу, под рубашкой носил 20 фунтов железных крестов, еще надевал железный пояс, на спину взваливал мешок с камнями, время от времени таскал железо из одного угла кельи в другой, днем читал Библию, ночью творил «умную молитву». Старец такого типа задуман как модель поведения, рассчитанная на эксплуатируемых. На первый взгляд она кажется наивной, но на деле представляет собой результат тонко продуманного расчета идеологов православия и самодержавия. Недаром протоиерей Введенский, биограф Серафима, писал, что он являет собою «пример довольства скромною долею и умения мириться с ней во имя веры». Православие должно было обеспечить классовый мир. Оптинский старец Макарий писал, что «вера соединяла и скрепляла все сословия союзом любви и повиновением воле божией чрез исполнение заповедей его». Старцы по-своему прекрасно осознавали ту функцию религии, которую ныне называют интегративной.
Кстати, православная церковь в лице своих платных пропагандистов часто рисовала народу идиллические картинки умильного единения неимущих с богачами, используя легенды о старцах. При этом они не стеснялись называть бедных «смиренников» «богатырями духовными». С какой ловкостью писал протоиерей Введенский о том, как «духовный богатырь» старец Серафим сразил однажды своим смирением генерала и помещика! После долгих уговоров помещика Прокудина, пишет протоиерей, бравый генерал решил зайти к старцу, «Лишь только отворил он дверь старца — старец поклонился ему в землю. Вот оружие победы!» Генерал тут же зарыдал от умиления, зарыдал и помещик. Взяв старца под руку, генерал вышел из кельи. Какой «прекрасный символ доверия и любовного смирения!» Трогательное содружество генерала, помещика и ни на что не притязавшего смиренника — об этом мечтали те, кто жил за счет трудового народа и рассчитывал на то, чтобы единственным «оружием победы» неимущих было смирение. «Святыня православия тем дорога, — писал В. И. Ленин, — что учит «безропотно» переносить горе! Какая же это выгодная, в самом деле, для господствующих классов святыня!.. вполне естественно сочувствие эксплуататоров к религии, учащей «безропотно» переносить земной ад ради небесного, будто бы, рая»21.