Установление единоличной власти приемного сына и наследника Цезаря — Октавиана, впоследствии получившего от сената имя Августа, подводило итог тем процессам, которые внешним своим выражением имели гражданские войны, восстания рабов, мятежи в провинциях. Победа Августа над партией сенатской знати была победой экономически наиболее прогрессивного для того времени класса городских собственников, связанных с находившимся еще на подъеме рабовладельческим способом производства и извлекавших основную выгоду из утверждения нового строя.
Однако Август — талантливый государственный деятель и мастер социальной демагогии — принимал все меры к тому, чтобы созданный им строй представлялся благодетельным для всех классов и социальных слоев, чтобы казалось, будто он удовлетворил все их чаяния и надежды.
Как наследник Цезаря, возвысившегося в качестве вождя популяров (сторонников «власти народа» и удовлетворения требований плебса), Август на пути к власти в борьбе с сенатом выступал, между прочим, и под их лозунгами. Став главой государства, он реально удовлетворил ту часть бедноты, которая состояла в армии, раздав 300 тыс. легионерам земельные наделы за счет отчасти конфискованных у его противников, отчасти купленных на государственные средства земель. Для беднейших жителей Рима были утверждены постоянные государственные раздачи зерна и дополнительные раздачи в праздники, по случаю побед, юбилеев и т. п., устраивались театральные представления и цирковые игры, предоставлялся заработок на широко проводившихся строительных работах, в результате которых Август, по его словам, застав Рим кирпичным, оставляет его мраморным.
Заботился он и об идеологическом воздействии на плебс. Формально осуществляя политические чаяния плебса, Август стремился нейтрализовать то, что было в них опасного для правящего класса, и поставить их на службу новому строю. В конце республики, как уже упоминалось выше, весьма острым был вопрос о квартальных коллегиях, группировавшихся вокруг культа ларов и посвященного им праздника компиталий. Сенат их запрещал, как источник смут и волнений, народ требовал их восстановления. Август разрешил квартальным коллегиям функционировать, выбирать из рабов, отпущенников и свободнорожденных плебеев должностных лиц, так называемых магистров и министров, ведавших компиталиямн и отправлением культа. Но культ ларов он соединил с культом своего гения (т. е. живущей, по представлениям римлян, в каждом человеке божественной силы), сделав его, таким образом, самым широко распространенным народным культом императора. Кроме того, поскольку плебс утратил свою роль в политической жизни, поскольку законы издавались не народным собранием, а императором и им же фактически назначались государственные магистраты, лишь формально утверждавшиеся сенатом, коллегии перестали быть организациями плебса, имеющими политическое значение, как во времена республики.
В эпоху гражданских войн символом народной свободы была власть народных трибунов (выборных представителей плебса, обладавших правом вето на все действия, наносящие ущерб его интересам). По словам одного оратора-популяра, народные трибуны были страшны для магистратов, так как умеряли их своеволие и всегда были готовы прийти на помощь плебсу, и потому сила плебса в государстве определялась силой народного трибуната. Август, а впоследствии и все его преемники ежегодно облекались властью народного трибуна. Права и полномочия императора мотивировались официально тем, что по законам, принятым относительно его власти, «народ уступил ему и перенес на него свою власть и могущество»[55]. Поэтому император стал верховным собственником земли, ранее считавшейся собственностью римского народа, поэтому изданные им законы имели силу законов, принятых на народных собраниях, поэтому те, кто выступал против него, карались по древнему закону об «оскорблении величества римского народа», некогда направленному против виновных в государственной измене. Император персонифицировал народ, а значит, его власть в государстве как будто осуществляла призывы популяров восстановить суверенитет и свободу народа, ущемленные сенатом. Народу, казалось бы, не оставалось ничего более желать — его требования наконец осуществились.
Вместе с тем, достигнув к концу гражданских войн компромисса с сенатом, Август не только предоставил ему право участия в управлении государством (это была видимость участия) и закрепил за сенатом положение представителей высшего сословия, но и объявил о восстановлении республики и свободы, нарушавшейся различными пытавшимися присвоить власть «тиранами». Он укрепил права крупных собственников на их земли, так что возможность передела земли, постоянно пугавшая их во времена республики, исчезла. Август проповедовал популярные среди знати добродетели: Virtus (Мужество), Pietas, Aequitas (Справедливость) и dementia (Снисходительность). Это должно было свидетельствовать о его верности моральным устоям, составлявшим первооснову «республики предков», и законам, стоящим выше магистратов и правителей, о его стремлении к всеобщему взаимному примирению, близкому по содержанию к Согласию и Справедливости, добродетелям особенно прославлявшимся Цицероном. Смысл Справедливости в официальной пропаганде хорошо вскрыт историком Веллеем Патеркулом, жившим при преемнике Августа — Тиберии. Теперь, пишет он, воцарилась истинная справедливость, ибо могущественный стоит над простым человеком, но не презирает его, простой же поддерживает благородного, но его не боится[56]. Таким образом, должны были утвердиться в обществе согласие и социальный мир, как их понимала знать.
Ко всем сословиям была обращена пропаганда якобы наступившего, наконец, благодаря усилиям и заслугам Августа «золотого века»: кончились войны, настал мир, каждый может спокойно заниматься своим делом, земля снова дает обильный урожай, вознаграждая труд земледельца, все наслаждаются счастьем и спокойствием. С прославлением «золотого века» тесно была связана кампания по возрождению старых добрых нравов, умеренности, сурового трудолюбия, благочестия, уважения к долгу, цело мудрия. Август ремонтировал старые храмы, демонстративно соблюдал полузабытые древние обряды, восстанавливал старые жреческие коллегии, с исключительной торжественностью справил так называемые секулярные игры, издревле устраивавшиеся раз в столетие в честь богов, подателей изобилия и счастья. Он издал строгие законы о семье, предписывавшие всем вступать в брак и иметь детей, строго каравшие прелюбодеяние, и требовал, чтобы его домочадцы подавали пример строгой простой жизни.
На деле истинное положение вещей было далеко не таким благополучным, как пытались это представить Август и его сторонники. Широкие массы городского плебса продолжали жить в нищете. Многие крестьяне лишились во время гражданских войн и конфискаций своих участков и вынуждены были перейти на положение арендаторов. Жесточайшие меры были приняты для подавления недовольства рабов. Многие рабы, бежавшие во время гражданских войн, были казнены. По изданному в правление Августа закону в случае убийства господина всех рабов, находившихся в его доме, пытали и казнили. Ограничен был отпуск на волю рабов, особенно «неблагонадежных». В провинциях, несмотря на некоторые ограничения произвола наместников, по-прежнему вспыхивали мятежи обремененного поборами и повинностями населения. Особенно опасными для римлян были с трудом подавленные восстания в Паннонии и Далмации и восстание прирейнских германских племен, нанесших сокрушительное поражение римским легионам.
Но все же политика Августа находила положительный отклик среди мелких и средних землевладельцев, считавших, что Август выступает против испорченных нравов нобилитета. В этом духе продолжалось начатое еще Саллюстием обличение богатства и богачей, нажившихся неблаговидными способами за счет притеснения маленьких людей. Тема эта на все лады разрабатывалась философами, поэтами, авторами сборников риторических упражнений. Кое-что здесь заимствовалось из речей популяров конца республики, но без их острой социальной направленности. Обличаемые богачи были уже не реальные представители нобилитета, а некие абстрактные фигуры. Если они конкретизировались, то представали обычно в образе разбогатевшего выскочки-отпущенника, удобной и безопасной мишени насмешек и благородного негодования. Кроме того, если выпады против крупных собственников у популяров сочетались с призывом к плебсу восстать против их власти, то теперь этот мотив начисто отпал. Напротив, испорченность нравов служила одним из оправданий сильной императорской власти: порочные люди не могут сами собой управлять, их должен обуздывать полновластный глава государства. Имущественное неравенство стало трактоваться уже не как социальное, а как моральное зло, против которого борется сам император, ратуя за добрые нравы. Как и в вопросе о суверенитете народа лозунг сохранился, по его социальный и политический смысл нейтрализовался общей направленностью социальной демагогии.
Центральной, объединяющей все остальные элементы официальной идеологии идеей была идея величия и вечности Рима и его провиденциальной миссии, слившейся теперь с миссией самого Августа, — господствовать над всеми народами, принося им счастье и мир. «Непобедимый император» и «вечный Рим», начиная с правления Августа и во все время существования империи, были основой ее официальной системы ценностей. Им воздавался почет, их культ принял в Италии и западных провинциях форму культа гения живых и обожествленных умерших императоров, а на Востоке, издавна привыкшем к царям-богам, — форму культа правящего государя. Для обслуживания императорского культа создавались специальные коллегии, так или иначе включавшие все слои населения, от самых знатных до отпущенников и рабов. С императорами и их женами стали отождествлять различных богов и богинь, именовавшихся теперь Августами и Августами. Уже об Августе рассказывали, что он был сыном Апполона. Постепенно учение об изначально высшей, божественной природе тех, кого боги избрали для того, чтобы возвести на престол и сделать своими наместниками на земле, все более укреплялось. Отправление императорского культа во всех его формах стало пробным камнем лояльности подданных, от которых требовалось уже не только исполнение обрядов, но и искренняя вера. Неверие в вечность и божественность императора и Рима стали трактоваться как государственная измена, «оскорбление величества». Связь императоров с религией подчеркивалась и их титулом («Август» — «возвеличенный божеством») и принимавшимся всеми ими званием великого понтифика, т. е. верховного жреца, главы культа.
Оформившаяся таким образом, в значительной мере по инициативе Августа, официальная идеология во многом предопределила дальнейшее развитие духовной жизни общества. Утверждая вечность установленного Августом строя, осуществившего надежды и чаяния всех сословий, всех жителей римской державы, апеллируя вместе с тем как к незыблемому идеалу к прошлому, к «предкам», она как бы отрицала возможность всякого движения вперед, всякого прогресса, а следовательно, и лишала жизнь истинной цели, ибо единственной целью и долгом становилось служение раз и навсегда застывшему целому, столь совершенному, что ни в каких дальнейших усовершенствованиях оно уже не нуждалось. Кроме того, то место, которое занял теперь императорский культ, придало религии такое значение, какого она ранее в античном мире не имела. Теперь и признание существующего строя, и оппозиция ему так или иначе должны были принимать религиозную форму, а сама религия, чем далее, тем более, становилась центром духовного творчества, начинала возглавлять все сферы его деятельности и определять их направленность.
Однако все это в полной мере сказалось лишь впоследствии. При Августе, в той или иной мере удовлетворявшем интересы значительно более широких кругов, чем это делало сенатское правительство конца республики, официальная идеология имела не только многочисленных искренних сторонников, но и выдающихся глашатаев среди поэтов и писателей, сделавших время его правления «золотым веком» культуры империи.
Литературой в то время занимались все не чуждые образования люди начиная с самого императора. Теперь, писал Гораций в «Искусстве поэзии», все горят желанием сочинять стихи, юноши и старцы диктуют стихи даже на пиру, и знающие, и невежды всюду постоянно слагают стихи. Ближайшие друзья и соратники Августа — Меценат и Азиний Поллион — писали сами и собирали вокруг себя литераторов, поощряли их, выдвигали, одаривали. Август принимал их у себя, читал их сочинения еще до опубликования, давал советы. Особенно он одобрял произведения, наиболее полно отразившие дух времени, историка Тита Ливия[57]и Вергилия, написавшего после «эклог» поэму о земледелии «Георгики» и знаменитый эпос «Энеиду».
Ливий не был глубоким мыслителем и теоретиком, подобно Полибию. Он не отвергал ни легендарного, ни занимательного, даже зная, что оно не очень отвечало истине. По его словам, он хотел в отличие от других историков, сосредоточивавших все внимание на современности, отвлечься от пережитых его поколением бедствий, обратившись к прошлому, тем более что ни одному народу в такой мере, как римскому, не пристало знать свое происхождение, которое он ведет от богов, изначально предназначивших ему власть над миром. Его цель — показать, благодаря каким нравам, образу жизни, искусствам их империя возвысилась настолько, что и сама уже с трудом выносит свое величие. Ни одно государство не было богаче добрыми и святыми примерами, ни в одном так поздно не появились жадность и честолюбие, порождающие смуты. По существу Ливий возвратился к концепции Катона. Из формулы Полибия, принятой Цицероном, объяснявшей возникновение могущества Рима его государственным строем и его нравами, — первая часть выпала, поскольку государственный строй уже обсуждению не подлежал. Философия истории у Ливия сводится к извлекаемой из истории морали. Исчезает и всемирно-исторический подход к прошлому. История — это в первую очередь история Рима, его народа, сената, великих людей, подвигам которых Ливий в отличие от Катона уделял много места. Возродить римские добродетели, считал Ливий, значит упрочить и оправдать господство Рима. Ливий мало рассуждает на страницах своего труда, он иллюстрирует свои мысли вложенными в уста действующих лиц речами. В его творчестве нашел свое наиболее полное и художественное завершение «римский миф», оставшийся в веках именно таким, каким его создал Ливий.
Те же идеи лежат в основе «Энеиды» Вергилия[58]. Она трактует, правда, не всю историю Рима, а лишь легенду о странствованиях троянского героя Энея, закончившихся его браком с дочерью царя латинов Лавинией, который знаменовал союз троянцев с аборигенами Италии.
Философские воззрения Вергилия сходны с теми, которые излагает Цицерон в рассказе о Сципионе. Весь мир проникнут и питаем единым духом или разумом, движущим массу космоса и оживляющим тела, в которые нисходит. Так вызываются к жизни и люди, и животные, и птицы, и рыбы. В них во всех присутствует животворный, идущий с неба огонь, но под воздействием тела он ослабевает, что порождает страх, желания, горе, радость в земных существах. В телесной тюрьме их души слепы, не видят своей небесной родины и, даже выйдя из тела, не сразу освобождаются от зла и пороков, вызванных соединением с ним. Лишь после долгого очищения они могут войти в поля блаженных, откуда затем, испив из источника забвения — Леты, будут посланы в новые тела. Жестоким мучениям подвергаются в загробной жизни души тех, кто ненавидел отцов и братьев, кто обманул доверившихся им клиентов, скупцов, ни с кем не делившихся своим богатством, мятежников, поднимавших нечестивые гражданские войны, и особенно тех, кто изменил родине, за плату предал ее тиранам. Напротив, в полях блаженных пребывают души воинов, погибших в битве за отечество, жрецов, поэтов и всех тех, кто своими искусствами и науками облагодетельствовал людей и способствовал их цивилизации. Там ждут они воплощения в новые тела. Отец Энея Анхиз, душу которого Эней увидел, спустившись в загробное царство, показывает ему тех, кому предназначено стать героями Рима, и самого великого из них — Августа, потомка сына Энея Юла, родоначальника Юлиев. Анхиз и пророчица Сивилла говорят Энею о будущем Рима и о его миссии: пусть другие превосходят Рим в искусствах и науках, его назначение — править народами для их счастья, подавлять надменных и щадить покорных.
В «Энеиде» с особой силой дало о себе знать отношение к прошлому, как к залогу и оправданию настоящего, предопределенного судьбой и волей богов. Юпитер провел Энея через все испытания, а Эней прошел их, жертвуя личным (например, любовью к Дидоне, царице Карфагена, куда он попал в своих странствиях) ради священного долга, потому что ему предназначалось стать предком основателя Рима Ромула и спасителя Рима Августа. Твердая верность долгу и идее величия Рима сближает Энея с Сципионом Эмилианом Цицерона. Эта основополагающая черта роднит их и с героями старых легенд — Муцием Сцеволой, Децием Мусой и другими. Но образы их усложняются, вписываясь, так сказать, в общефилософские представления о мире. Служа Риму и римскому народу, они служат и всему человечеству, повинуются правящему космосом закону и в награду познают его тайны и непосредственно приобщаются к его величию, красоте и гармонии, достигая тем высшей мудрости и даваемого ею блаженства. Эней же отличается от Сципиона тем, что он основоположник идеи о миссии Рима, как Август ее воплощение и завершение на вечные времена. Для Цицерона Сципион — образец, которому должны следовать те, кто способствует возвеличению Рима. Для Вергилия кульминационный пункт величия Рима уже достигнут при Августе, история по существу завершена. Цель уже не в движении вперед, а в консервации достигнутого.
«Энеида» стала своего рода «библией» культа Рима и Августа, что в соединении с высокими художественными достоинствами, многочисленными экскурсами в историю древних верований, легенд, обычаев, живо интересовавших поклонников «предков», сделало ее самым популярным произведением как у современников Вергилия, так и у их потомков, преданных идее «вечного Рима». Ее изучали, комментировали, по ней гадали, отрывки и отдельные стихи ее цитировали безымянные авторы эпитафий, их выцарапывали на стенах.
Аналогичной тематике так или иначе отдали дань и другие поэты — современники Августа. Они прославляли его победы, его заслуги, наступивший в его правление мир и начавшееся возрождение. Гораций в «Юбилейном гимне», написанном для хоров юношей и девушек, выступавших на секулярных играх, благодарил богов за дарованное Риму счастье, за вновь вернувшиеся на землю мир, верность, честь, скромность и молил их сделать так, чтобы солнце никогда не увидело ничего более великого, чем Рим, чтобы Август властвовал над всеми народами, побеждая противящихся и милуя побежденных.
Однако тематика поэзии отнюдь не ограничивалась прославлением императора. В это время своего полного развития достигают разнообразные стили и жанры. Введенные в моду Катуллом любовные стихи нашли многочисленных подражателей. Авторам любовных элегий — Овидию[59], Тибуллу[60], Проперцию[61] и другим — не хватало подлинного сильного чувства Катулла, но изящество формы и разнообразие сюжетов обеспечивало им большой успех, особенно среди светской молодежи. Любви были посвящены «Героиды» Овидия — письма знаменитых мифологических героинь к покинувшим их любовникам, любовь играла немалую роль и в его «Метаморфозах», сборнике поэм на мифологические темы о превращении людей в растения и животных, заканчивавшемся рассказом о превращении души обожествленного Цезаря в звезду. Даже в свои «Фасты», поэтическую обработку римского календаря, Овидий в связи с разнообразными версиями происхождения праздников и праздничных обрядов вставил немало эротических эпизодов. Особенно большим успехом пользовалось его «Искусство любви» — остроумная пародия на дидактические поэмы, содержавшая наставления, как выбрать, завоевать и удержать любовницу или любовника, обмануть бдительность мужа, утешиться в случае измены. По распространявшимся тогда слухам, именно за «Искусство любви» Август, увидя в нем насмешку над своим брачным законодательством, сослал Овидия на берег Черного моря, в страну народа гетов, откуда поэт писал в Рим печальные послания с просьбами о прощении, но так и не дождавшись его, умер в изгнании.
О любви писал и Гораций, но его творчество было глубже и разностороннее, чем его собратьев, сочетая разнообразие ритмов, совершенство формы и языка с философскими раздумьями и меткими наблюдениями. Возможно, тому отчасти способствовал его довольно сложный жизненный путь. Сын небогатого отпущенника, изо всех сил старавшегося дать сыну хорошее образование, участник гражданской войны на стороне убийц Цезаря — Брута и Кассия, лишенный в наказание отцовского имения, Гораций после многих бедствий по ходатайству Вергилия был принят Меценатом в его кружок. Он получил небольшую виллу и пользовался дружбой и покровительством Мецената, но, видимо, иногда страдал от зависимого положения и от косых взглядов некоторых светских снобов, презиравших его за низкое происхождение.
Отчасти Горацию было близко эпикурейство, если не вся его сложная натурфилософия, то идеал жизни вдали от суеты, на лоне природы, среди скромных радостей текущего момента, без мыслей о будущем, о неизбежном конце быстротекущей жизни, когда смерть всех уравняет. Досуг и независимость, простой сельский праздник в кругу домашних рабов, собравшихся у скромного очага, маленькая пирушка по случаю встречи со старым другом — вот что дороже богатства, знатности и высокого положения и всех связанных с ними забот, волнений и низостей. Лучше всего в жизни — золотая середина, незаметность, ибо молния чаще всего поражает не кусты, а высокие деревья. Мы строим планы, к чему-то стремимся, путешествуем в поисках нового, но все равно не можем уйти от самих себя. Заботы следуют за нами, как за богачом следует всеобщая ненависть, как бы высоко он не поднялся. Эпикурейские мотивы переплетаются у Горация со стоическими. Наилучшая жизнь, говорит он, это жизнь в согласии с природой, без сильных привязанностей к тому, что можно потерять, когда человек довольствуется тем, что имеет, и не желает большего, находя оплот в добродетели, которая не ищет одобрения толпы, черпая удовлетворение в себе самой. Пусть рушится вся вселенная, осколки могут задеть, но не сбить с пути мудрого и добродетельного человека, подобного Гераклу, Ромулу, Дионису, принятых в жилище богов.
По существу Гораций, несмотря на призывы довольствоваться радостями жизни, скорее пессимист, так как не может не видеть противоречий в себе и в окружающем мире и не хочет закрывать на них глаза. Он призывает бежать в деревню от утомительной римской жизни и нервничает, не получив от Мецената приглашения на обед; жаждет независимости и незаметности и добивается похвал и признания. И он не одинок. Восхваляя древнюю простоту, люди уже не могут к ней вернуться. Они чтут добродетель в прошлом и ненавидят ее в настоящем, ибо роскошь безвозвратно убила старые добрые нравы. Мы хуже наших отцов, а наши дети будут хуже нас, утверждает Гораций, люди стали слишком смелы, хотят все знать, все изведать, для них уже нет узды и предела. Но, может быть, это и не так плохо: если бы всегда люди держались только за старое, то не было бы ни в чем прогресса, заметного на каждом шагу.
Несмотря на все восхищение Римом и Августом и уверенность, что нет ничего выше служения родине и смерти за нее, у Горация постоянно проскальзывает мысль, что спокойнее всего не думать о государственных делах: жизнь слишком коротка, чтобы отвлекаться от ее маленьких радостей ради больших забот. Сын бывшего раба, Гораций не был чужд презрения к грубым вкусам простонародья. Он, по собственному признанию, писал лишь для тех, кто мог его оценить, и не хотел пробовать свои силы в комедии для невежественных зрителей, способных потребовать, чтобы в действие были введены дрессированные медведи или гладиаторы.
Вместе с тем он высоко ценил миссию поэта и поэзию как средство воспитания тонкого вкуса и добродетели. Поэты некогда смягчали нравы первобытных людей, в стихах были составлены первые правила общежития, первые законы. Покоренная Греция в свою очередь покорила сурового победителя и принесла искусства в сельский Лаций. Здесь они прошли долгий путь от творений древних до современной ему поэзии, когда Рим наконец сравнялся с Грецией, а кое в чем и превзошел ее. Теперь поэты освоили все греческие ритмы и пишут на обогащенном ими латинском языке. Но сколь ни важна форма стиха, сколь ни многих трудов она требует, главное в поэзии сочетать приятное с полезным, уметь и нравиться и поучать. Поэт не смеет довольствоваться мелкими и средними достижениями. Если во всяком другом деле посредственность может быть полезна и почтенна, то в поэзии ее не терпят ни боги, ни люди, ни книгопродавцы. Не достигший первого ранга неизбежно попадает в последний. Совершенство же требует сочетания таланта и культуры. Поэт должен изучать философию, дабы знать сущность вещей, знать, каков его долг перед родиной, семьей, друзьями, каковы права и обязанности консула, сенатора, патрона, отца. Главное же он обязан изучать человеческую природу, дабы каждый обрисованный им персонаж был живым, действовал и говорил так, как это свойственно его возрасту, характеру, положению. Сам Гораций был мастером портрета и дал целую галерею типов современников. Из-за своих сатир он нажил много врагов, но, ссылаясь на одобрение Августа, отстаивал свое право высмеивать тех, кто того стоит, и исправлять нравы.
По оценке современников, Гораций — второй после Вергилия поэт Рима. В его многогранном творчестве, как в фокусе, сосредоточились наиболее характерные черты культуры его времени и ее противоречия: зрелость и гибкость языка и формы, богатство мысли, психологизм, высокое представление о миссии поэта и обращение лишь к избранным, преклонение перед Августом и Римом и тенденция к уходу от политической и общественной жизни, сочетание эпикурейства и пессимизма, уважение к стоической добродетели и отсутствие ясно осознанной цели ее приложения, известная усталость от городской цивилизации и неспособность обходиться без того, что она дает, почтение к «предкам» и признание неизбежности прогресса, сделавшего Рим Августа столь непохожим на Рим Ромула и даже Катона, пытаться возродить который было бы очевидной утопией.
Противоречия императорского строя и его идеологии стали более заметно проявляться при преемниках Августа. После его смерти подняла голову сенатская оппозиция, борьба императоров с которой, то затухая, то разгораясь, продолжалась весь I в. н. э. Поскольку, как уже упоминалось выше, наиболее яркие из дошедших до нас от того времени сочинений принадлежали в основном представителям оппозиции, выступавшей под флагом борьбы за утраченную свободу, процветавшую в эпоху республики, у многих современных исследователей[62]часто складывается впечатление, что именно утрата политической свободы, понимаемой в ее современной интерпретации, была главным пороком и несчастьем империи, вызвавшим деградацию ее культуры, якобы значительно уступавшей культуре предшествующих веков. Однако при более подробном рассмотрении всех обстоятельств подобная точка зрения представляется односторонней.
Во-первых, борьба правивших в I в. императоров, принадлежавших к династиям Юлиев — Клавдиев и Флавиев, с сенатом касалась лишь высших кругов города Рима, мало затрагивая широкие слои населения Италии и провинций, которые к тому же были на стороне императоров, а не сената, осуждавшего меры правительства по охране интересов провинциалов и собственников из средних слоев и требовавшего, чтобы императоры не только предоставляли сенаторам главную роль в управлении государством, но и уделяли им значительную часть извлекавшихся доходов.
Среди сенатской аристократии того времени было модно прославлять ее героев последних десятилетий республики: Цицерона, убийц Цезаря — Брута и Кассия, Катона Утического, всю жизнь выступавшего против Цезаря, сражавшегося с Цезарем на стороне помпеянцев в Африке и покончившего с собой, когда Цезарь взял последний оплот помпеянцев, город Утику. Их считали символом древней римской свободы, за которую они боролись и гибель которой не хотели пережить. Однако, хотя в I в. н. э. некоторые сенаторы еще мечтали о восстановлении республики, всерьез об этом никто не помышлял. Огромное большинство ясно сознавало, что в современных им условиях возвращение к старому строю невозможно. При этом одни упирали на всеобщую испорченность нравов, другие — на размеры римской державы, для управления которой нужна сильная монархия, третьи — на недисциплинированность войска, нуждавшегося в сильной власти, четвертые — на необходимость сильной власти для провинций, которые до римского завоевания были раздираемы постоянными смутами и только при империи обрели мир. Необходимость единоличного правления императора, который, по словам философа Сенеки, объединяет народы, как мировая душа объединяет космос, и который воплощает в республики[63], была в основном признана даже в сенатских кругах. Не отрицалось и то положение, что как персонификация римского народа и римской республики император был верховным собственником всего в государстве, тогда как граждане были лишь как бы держателями своего имущества, что он являлся источником права и стоял выше законов, что, воплотив в себе идею Рима, он имел право на безграничную и самоотверженную преданность граждан, обязанных ставить его благо выше своего. Тот же Сенека доказывал, что император имеет право жестоко карать виновных со всеми их родными и близкими, если эта кара заслужена. Протест вызывали действия, представлявшие собой злоупотребление властью, да и то многие считали, что даже против таких злоупотреблений не имеет смысла бороться. Надо, говорит один из персонажей «Истории» Тацита, молить богов, чтобы они послали хороших правителей, но плохих правителей следует терпеть, как терпят град или другие посланные богом бедствия[64]. Таким образом, даже в наиболее оппозиционных империи кругах утрата гражданами политической свободы была скорее предметом для декламаций, чем реальным тормозом деятельности, в частности и в сфере культуры.
Во-вторых, и самое стеснение свободы было весьма относительным. Правда, в периоды особенно острых столкновений императоров с сенатом — в правление преемников Августа из династии Юлиев — Клавдиев — Тиберия, Калигулы, Нерона и последнего из Флавиев, Домнциана — древний закон об оскорблении величества римского народа, перенесенный теперь на императора, превращался в страшное оружие против неугодных правительству лиц. Уличенные или подозреваемые в неблагоприятных отзывах об императорах, в недостаточном почтении к их божественности, в распускании порочащих их слухов, репрессиовались, часто без суда и следствия, по одним доносам врагов или даже рабов. Доносчиков поощряли, выдвигали, награждали частью конфискованного имущества осужденных. Императоры, стремясь укрепить свою власть и независимость от сената, требовали неумеренной лести и таких почестей, которые оказывались богам. Бывший при Домициане сенатором Плиний Младший позднее уже при новой династии писал, что при этом императоре какое бы мероприятие не обсуждал сенат, хотя бы указ об организации пожарной команды, он должен был начинать с пространного восхваления Домициана, воцарившегося в его правление счастья и справедливости и только затем уже переходить к сути дела[65]. Нерон, страстно увлекавшийся искусством и сам к великому негодованию ревнителей «нравов предков» выступавший публично в качестве певца и актера, требовал, чтобы сенаторы не только присутствовали на его выступлениях и восхищались его талантом, но и приносили жертвы в честь его «божественного голоса», и чуть не казнил ставшего впоследствии императором Веспасиана за то, что тот заснул во время его пения. Но при всем том творчество в разных областях фактически не ущемлялось. Известен лишь один случай, когда император Тиберий приказал сжечь сочинения историка Кремуция Корда, возвеличившего Брута и Кассия, да и то при Калигуле запрет с них был снят. Поэма Лукана «Фарсалии»[66], где также превозносились «последние республиканцы», несмотря на то, что сам Лукан был казнен за участие в заговоре против Нерона, изъята не была. Не были изъяты и сочинения Сенеки (воспитателя Нерона и его приближенного, пользовавшегося большим влиянием, но затем заподозренного в измене и принужденного императором к самоубийству), хотя в этих сочинениях неоднократно воздавалась хвала Катону Утическому и другим политическим деятелям, которые предпочли смерть потере свободы. Прежние философские школы продолжали существовать и действовать и, хотя время от времени Юлии — Клавдии и Флавии высылали из Рима философов, нападавших лично на них или на их политику, ни одно философское направление как таковое преследованиям не подвергалось. Несмотря на все большее значение, приобретаемое религией, граждане, если они соблюдали официальный императорский культ, могли высказывать любое мнение о богах вообще, хотя бы и вовсе отрицать их существование. Христиане до начала массовых антихристианских гонений в середине III в. лишь изредка преследовались за отказ участвовать в императорском культе, как правило, их не трогали.
Во II в., когда на смену Флавиям пришла династия Антонинов, примирившаяся с сенатом, не стало и тех ограничений, которые имели место в I в. Императоры династии Антонинов сами по большей части люди высоко образованные, поклонники греческой культуры, «филэллины» всячески поощряли философов, поэтов, историков, риторов, не стесняя их творчества. То обстоятельство, что они демонстративно осуждали политику своих предшественников! как «тираническую», дало возможность их современникам, обличая «злодеяния» Юлиев-Клавдиев и Флавиев, достаточно вольно говорить о положении дел в империи вообще, высказывать свои взгляды по различным актуальным для них вопросам управления, политики и т. д.[67] Даже представители наиболее близкой простому народу школы киников, отрицавшей мораль и культуру власть имущих, выступали на улицах и площадях с обличениями знати, императорских чиновников и самих императоров без особых препятствий. По словам философа Эпиктета, современника первых Антонинов, император слишком мудр, чтобы обращать внимание на всякие подобного рода речи, тем более что если он станет карать всякого, кто о нем злословит, то вскоре останется вовсе без граждан[68].
И наконец, если римские сенаторы и жаловались иногда на ограничение политической свободы, то иной была в этом смысле позиция сословия декурионов и вообще провинциалов из имущих классов, особенно в городах Востока, а именно из этих слоев выходило большинство деятелей тогдашней культуры.
Одна из краеугольных идей официальной идеологии — избавление провинций, находившихся под властью Рима, от опасности внешних войн и внутренних смут — была ими принята, видимо, достаточно искренне. Страх более или менее обеспеченных граждан города перед народным волнением заставлял их не слишком сожалеть о древней демократии. В сочинениях Плутарха, ритора Диона Хрисостома и других писателей восточной половины империи мы постоянно встречаем рассуждения о пагубности излишней свободы, о том, что императоры оставляют городам ровно столько свободы, сколько им полезно иметь, и большей им желать незачем. Они дают советы городским магистратам и видным гражданам не раздражать провинциальных наместников неумеренными требованиями и претензиями, уважать волю императоров, соблюдая при этом собственное достоинство и не впадая в излишнее угодничество; во время выступлений на народных собраниях не вспоминать беспрестанно о великом прошлом греков и их борьбе за свободу, а напротив, показывать, сколь пагубными всегда оказывались народные восстания для самого же народа. Известный историк II в., также уроженец Востока, Аппиан в своей истории гражданских войн конца республики писал, что как помпеянцы, так и цезарианцы считали, что сражаются за свободу — «слово всегда привлекательное и всегда пустое»[69]. В таком же духе, по сообщению Тацита, говорил, обращаясь к галлам, и уже упоминавшийся Петилий Цериал. Цивилис, доказывал он, призывая вас восстать против Рима, делает вид, что хочет вернуть вам свободу, но на деле германцы рассчитывают над вами господствовать, «свобода и прочие громкие слова для них лишь предлог»[70].
Таким образом, среди класса, составлявшего, опору империи, не было сожаления об утраченной политической свободе, напротив, она представлялась ему неким лживым, так сказать, демагогическим лозунгом, который ведет или к порабощению, или к напрасному кровопролитию, нарушению мира и спокойствия. Как условие, необходимое для развития творчества, она не выдвигалась. Так, например, один неизвестный автор труда по ораторскому искусству резко полемизировал с теми, кто считал, что ораторское искусство во времена империи пришло в упадок из-за того, что его не питала более свобода слова, породившая великих ораторов греческой и римской демократии. Не гражданские смуты, а мир, доказывал он, способствуют развитию талантов[71]. Даже Сенека считал, что, в общем, не от политического строя зависит возможность творить; Сократ, писал он, жил и учил при тиранах, а возродившаяся демократия его убила[72].
Но если неправомерно преувеличивать значение ущемления политической свободы в империи по сравнению с республикой или говорить о серьезных, ощущаемых как таковые ограничениях свободы творчества, то хотя и не по злой воле императоров и не в силу существования определенных форм государственного строя, а в результате развития всей античной общественной системы в целом с течением времени все более исчезала та экономическая независимость граждан, которая для античного человека была истинной основой его свободы. Начавшийся некогда разорением крестьян этот процесс продолжался, захватывая массу средних собственников и целые города, попадавшие в зависимость от различных «благодетелей», принимавшую характер тягостной моральной зависимости клиента от патрона. Сами же «благодетели» зависели от императоров, имевших возможность действовать не только как суверены, но и как номинальные верховные собственники всей территории империи и как фактически крупнейшие собственники в государстве. Эта всеобщая нестабильность и материальная зависимость, сочетавшаяся с зависимостью моральной, переплеталась с более или менее осознанной утратой смысла индивидуальной и коллективной деятельности для достижения каких-то общих реальных целей, поскольку все, чего можно было достигнуть в рамках данной системы, представлялось уже достигнутым, о возможности же достижения чего-то нового еще никто не помышлял. То и другое в соединении порождало тягостное чувство несвободы, «отчуждения», невозможности и неспособности управлять внешними обстоятельствами, которые теперь были также вне контроля свободнорожденных граждан, как некогда вне контроля стоявших вне гражданской общины рабов.
Империя оказалась силой, которая, будучи создана самими римлянами, вышла из-под их контроля. В сознании современников жили, с одной стороны, представления о некоем в принципе совершенном и вечном целом в космических и земных масштабах, органической частью которого является каждый индивид, а с другой стороны, ими осознавалось реальное несовершенство существующей действительности. С одной стороны — общность в рамках космоса, империи родного города, все еще остававшегося значительным фактором в жизни граждан; о другой стороны — разобщенность, несовместимая с идеей мировой гармонии. Отсюда ряд основных черт культуры первых двух веков империи, когда за видимым благополучием назревал развившийся в III в. кризис.
Существующее положение вещей нельзя серьезно изменить, и вместе с тем оно не оправдало надежд, возлагавшихся на «золотой век», надежд, которыми вдохновлялись борющиеся стороны в конце существования республики и которые они еще не утратили в правление Августа. Как же жить в создавшихся условиях? Как обрести утраченную общность, единство с космосом? Вот вопрос, в той или иной форме задававшийся разными социальными слоями и так или иначе затрагивавшийся философами, историками, писателями.
Для господствующих классов он имел в основном три аспекта: во-первых, раз уже невозможно или даже нежелательно возвращение к «республике предков» и неизбежно правление одного, то каким должен быть этот один, чтобы максимально удовлетворять своему назначению, и каковы должны быть взаимные права и обязанности императора, олицетворявшего высшее единство мира, и его подданных? В-вторых, поскольку не оправдались надежды на установление всеобщего мира и согласия, вражда разделяет разные сословия, бедные готовы подняться против богатых, а рабы ненавидят господ и обуздываются лишь с помощью драконовских мер, принимаемых государством, то какими средствами можно нейтрализовать эту взаимную вражду и заставить низших повиноваться высшим мирным путем? В-третьих как в условиях, когда целое вечно и неизменно, судьба же каждого отдельного человека нестабильна и он в любую минуту может лишиться своего состояния, положения и самой жизни, можно все же сохранить выдержку, мужество, достоинство и самоуважение, по исконным античным представлениям отличавшие благородного, свободнорожденного гражданина от варвара и раба?
Мечта об идеальном монархе, сменив проекты идеального государственного строя, волновавшие в свое время греков, а затем и римлян, стала последней утопией античного мира. Образ идеального монарха вырабатывался в противовес «тиранам», реальным (в основном, как мы уже видели, императорам из династий Юлиев — Клавдиев и Флавиев) и вымышленным. Отдельные авторы наделяли его чертами, отвечавшими их политическим интересам. Одни считали, что его власть, опирающаяся на чиновников и армию, должна быть достаточно сильной, чтобы обезопасить государство от мятежей; другие, напротив, полагали, что император должен только командовать войском, строго держа его в руках и, по возможности, удовлетворяя его нужды за счет своего имущества, гражданское же управление предоставить сенату и не обременять собственников налогами; третьи указывали на то, что достаточно сильная императорская власть должна сочетаться с известной автономией городов, которые правитель обязан охранять как от «мятежного простонародья», так и от своекорыстных, захватывающих чужое имущество и не желающих ни с кем делиться своим имуществом богачей. Некоторые видели долг императора в том, чтобы воевать, приобретая новые земли и добычу, другие, напротив, в том, чтобы сохранять мир, не разрушать, а отстраивать города. Солдаты и декурионы выступали за наследственную монархию, дававшую императорам независимость от сената, сенаторы же настаивали на монархии выборной с тем, чтобы кандидатура преемника императора утверждалась сенатом. Но при всем различии конкретных политических программ, обычно вкладывавшихся авторами в уста каких-нибудь исторических деятелей прошлого, основные черты «идеального монарха» у всех более или менее совпадали. Эту тему затрагивали философы Сенека, Музоний Руф, Дион Хрисостом, историки Тацит, Светоний, Дион Кассий, Плиний Младший, произнесший речь в честь вступления на престол императора Траяна, и др.
Хороший, «истинный» царь, по их представлениям, должен был обладать выдающимися достоинствами, ясно свидетельствующими о том, что он послан на землю царем богов Юпитером, дабы быть среди людей его наместником. Хотя ему, персонифицирующему государство, принадлежит верховная собственность на имущество и жизнь подданных, ему следует не злоупотреблять своими правами, а предоставлять каждому спокойно пользоваться своим достоянием, не боясь репрессий и конфискаций. Сам источник права, он не может ставить себя выше законов, использовать свою власть в личных целях, требовать неумеренных почестей и восхвалений. Его целью должно быть благо граждан, общий мир и гармония, повиновение низших высшим, рабов господам. Когда нужно, он может карать, но проявлять вместе с тем умеренность и снисходительность. Он должен править людьми не насилием, не как скотом, а разъяснять им их собственную пользу, как это умел делать Сократ, не стеснять их мысли и слова, сочетая «единовластие со свободой», вести себя не как господин, а как гражданин, первый среди равных; трудиться на общую пользу, не жалея сил, как трудился для человеческого рода Геракл — прообраз идеального царя в одной из речей Диона Хрисостома. За все это монарх имеет право на благоговейную, самоотверженную любовь народа, так как объединяет его в одно целое, подобно мировой душе и мировому разуму, объединяющим космос в единый организм, а после смерти, когда его душа вернется к богам, — на божеские почести. Напротив, тиран, ненасытный, алчный, жестокий, себялюбивый, ставящий превыше всего свою волю, творящий беззакония, ненавидим всеми и, хотя он окружен многочисленной стражей, живет в постоянном страхе, так как тот, кого все боятся, неизбежно боится всех: ведь стонущие, поодиночке слабые, станут грозными и сильными, когда страх их, наконец, объединит. Против тирана оправданы все меры самозащиты вплоть до восстания и убийства, представляющегося в таком случае не только правом, но и долгом граждан. Император Траян из династии Антонинов, воплощавший в глазах сената тип идеального государя, включил в текст ежегодных молений о здравии императора слова: «если он будет править хорошо и в общих интересах», а вручая меч новому командиру преторианцев, сказал: «бери этот меч, чтобы пользоваться им для моей защиты, если я буду править хорошо, и против меня, если я буду править плохо»[73]. В этом духе обрисовал в своем панегирике образ Траяна Плиний Младший, а Дион Хрисостом — образ Геракла. Поставленный перед выбором между истинной царской властью и тиранией, Геракл предпочел первую, стал идеальным царем, тираноубийцей, борцом против нечестивых людей, поборником добродетели и науки. В таком качестве Геракл особенно почитался Антонинами и знатью, усердно развивавшей также культ добродетелей, украшавших «хорошего царя» и господствовавших в его правление: Справедливости, Снисходительности, Предусмотрительности, Мужества, Согласия, Мира, Счастья, Щедрости, Победы и Свободы, трактовавшейся как свобода от тирании.
B соответствии с тем значением, которое в глазах правящих классов приобрела проблема хорошего и плохого государя, основные интересы их сосредоточились на императорах, их характерах, словах, поступках, всех мелочах придворной жизни и интриг. Горизонт историков, прежде пытавшихся включить в поле зрения весь мир или хотя бы весь римский народ, сузился до рамок императорского дворца. История стала тесно переплетаться с императорскими биографиями. Их составляли Плутарх, Светоний, позже авторы, известные как «писатели истории августов», и многие другие, сочинения которых до нас не дошли. Главной их целью было подчеркнуть хорошие и дурные черты в характере того или иного императора, как бы поставив его в пример, или предостерегая современных автору и будущих правителей. Каждая биография подобного сборника и весь сборник в целом иллюстрировали взгляды автора на задачи государя и пропагандировали его политическую программу. Этой цели подчинялись и описания государственных мероприятий, войн, личной жизни правителей и поведения их в быту. Попутно сообщалось о разных чудесных предзнаменованиях, снах, предвещавших важнейшие события в жизни императоров, любовных историях, ходивших при дворе сплетнях и закулисных интригах.
Интерес в глазах публики приобретала жизнь не только дворца, но и высокопоставленных лиц, близких ко двору. Чрезвычайный успех имели опубликованные Плинием Младшим его письма к родным и друзьям и к Траяну, которого он, занимая должность наместника Вифинии, запрашивал о различных деталях провинциального управления. Письма Плиния (в отличие от изданной уже после смерти автора переписки Цицерона, посвященной важнейшим политическим пертурбациям, непосредственным участником которых он был) не содержали ни описания особо важных событий, ни особо глубоких мыслей. Плиний рассказывал о своих заботах по организации принадлежавших ему многочисленных больших имений, о визитах к друзьям и имевших там место разговорах на литературные и философские темы, о различных любопытных случаях. К Траяну он обращался обычно по незначительным вопросам: можно ли горожанам разрешить организовать пожарную команду, построить баню, что делать с тремя рабами, обманным путем проникшими на военную службу, принимать ли доносы на христиан и т. п. И все же его переписка казалась современникам интересной, и жанр бытовых писем стал очень популярным. Даже в конце IV в. аналогичные письма сенатора Симмаха, по его словам, ценились так высоко, что люди, стремясь прочесть их еще до опубликования, подкарауливали и подкупали его рабов, посланных с письмами к адресатам.
Суженность горизонта сказалась на творчестве даже такого замечательного историка конца I — начала II в., как Тацитю По мастерству драматического изложения событий, глубине и тонкости психологического анализа, яркости характеристик, умению несколькими штрихами нарисовать образ или картину, безошибочно воздействующие на читателя в нужном автору направлении, Тацит не имеет равного себе в античной литературе. Он начал свою сенаторскую карьеру при Флавиях и тогда же написал свои первые произведения: «Диалог об ораторах», жизнеописание своего тестя Агриколы, бывшего при Домициане наместником в Британии, и «Германию», где рассказывалось о зарейнских племенах, не входивших в состав империи. Уже в этих ранних сочинениях видны основные черты его стиля и мировоззрения. В «Диалоге об ораторах», разбирая причины упадка красноречия, он осторожно, но ясно дает понять, что, хотя теперь государство наслаждается миром и счастьем, чего не знала раздираемая смутами республика, но именно та обстановка свободного соревнования в трактовке больших актуальных проблем делала прежних ораторов, с юных лет воспитывавшихся в гуще политических событий, значительно красноречивее теперешних, учившихся в тепличных условиях школ и на выдуманных казусах, ничего общего не имеющих с жизнью. В биографии Агриколы и «Германии» он также достаточно прозрачно противопоставляет свободную, суровую, чистую в своей близости к природе жизнь бритов и германцев развращенным в своей покорности, изнеженным, безвольным римлянам. С большим сочувствием и проникновением в их психологию дает Тацит образы вождей восставших против римского владычества британцев, особенно Калгака, обратившегося к повстанцам с речью, призывавшей не жалеть жизни в борьбе против алчных и жестоких римлян, поработивших все народы. «На своем лживом языке, — говорит Калгак, — убийство, грабеж, захват они называют правлением, а причиненные ими опустошения — миром»[74].
В полной мере талант Тацита развернулся при Антонинах, когда он мог более свободно высказывать свои мысли, хотя бы применительно к положению дел в правление «тиранов». В это время он написал «Истории» о гражданских войнах между претендентами на престол после свержения Нерона и историю Юлиев — Клавдиев, известную под названием «Анналов». Тацит обещал писать «без гнева и пристрастия», не вдаваясь ни в свойственное одним историкам злоречие, «имеющее фальшивый вид свободы», ни в характерную для других неумеренную лесть. Формально он действительно как будто не отступает от истины, основываясь на документальном материале. Признает он неоднократно и необходимость установления единовластия в государстве, где долгие годы борьба знати и плебса дезорганизовывала нормальную жизнь, приводила к насилиям и беззаконию.
Вместе с тем его «Истории» и особенно «Анналы» — это страстное и гневное обличение императорского режима. Ужасна жестокость и самодурство полуобезумевших от неограниченной власти над миром деспотов, но еще ужаснее для Тацита то развращающее влияние, которое они оказывают на общество. Сенаторы спешат превзойти друг друга в раболепстве, воздавая почести Нерону, убийце жены, брата и матери. Заподозренные в заговоре, они выдают друг друга, клевещут на родных и друзей, лишь бы спасти свою жизнь. Льстят и заискивают не только перед императорами, но и перед их любовницами, отпущенниками, рабами. Доносчики процветают, и даже, когда после свержения Нерона честные люди предлагают с ними разделаться, большинство предпочитает их не трогать, так как слишком многие замешаны в их деяниях. Римляне, утратившие былое достоинство, жадно ловят подачки и стремятся на зрелища. Чем хуже император, тем любезнее он черни. Солдаты готовы поддержать каждого претендента на престол, сулящего им возможность наживы и грабежа. По существу это они ставят и смещают императоров, превратившись из защитников государства в его бич. И хотя Тацит на словах признает, что в правление Антонинов все стало по-другому, по существу он не верит, что при единовластии, даже если оно и необходимо, есть выход из нарисованного им мира низости, жестокости, разврата, всеобщего разложения.
Но при всей глубине мысли Тацит, несмотря на то, что он формулирует взгляд на империю как на общей достояние римлян и провинциалов, некогда покоренных, а теперь равноправных граждан, и уделяет немало внимания провинциальным восстаниям, по существу не видит ничего, кроме Рима. Да и Рим для него лишь фон императорского дворца. И хотя он как-то мимоходом замечает, что не все было лучшим у предков, но и «наше время» завещает потомкам кое-что достойное подражания, оценить свое время не только с его недостатками, но и с достижениями он не может и не хочет. В этом отношении Тацит был не одинок. Живший столетие спустя сенатор Дион Кассий, автор обширной истории Рима, также все внимание сосредоточивает на императорах, их отношениях с сенатом, их хороших и дурных свойствах, чудачествах, полезных и вредных, с его точки зрения, мероприятиях, стараясь прямо или косвенно показать, каким должен быть хороший государь.
Историография теряла свою прежнюю общефилософскую, общесоциальную значимость. Лишь изредка появлялись более глубокие исследования, вроде «Римской истории» упоминавшегося выше александрийца Аппиана, написавшего историю отдельных областей римского мира и крупнейших римских войн, в том числе и гражданских. Читая «Римскую историю», Маркс высоко оценивал способность Аппиана понять глубокую первопричину гражданских войн — борьбу крупного и мелкого землевладения[75]. Но по большей части историки прошлого занимались мелким фактологическим анализом, казавшимся ненужным и бесполезным не только широким читательским кругам, но и такому образованному человеку, как Сенека, недоумевавшему, как могут люди тратить время на решение столь «неактуальных вопросов»: когда жил Гомер, кто первый уговорил римлян выстроить флот или устроил представление в цирке с участием слонов. Писавшие же о более близких временах, не удержавшись на трагической высоте Тацита, колебались между пасквилями на уже умерших «тиранов» и топорными панегириками правящему императору, весьма зло высмеянными Лукианом в его сатире «Как следует писать историю».
Вырождение игравшей некогда столь значительную роль и пользовавшейся столь большим уважением историографии было ярким симптомом и следствием разложения «римского мифа». Миссия Рима, воплотившаяся в империи и императоре, более никого особенно не вдохновляла, став темой повседневной пропаганды, проблема же «хорошего государя» и его отношений с сенатом мало занимала крути, стоявшие вне непосредственно заинтересованного в ней высшего сословия. Подавляющее большинство городских собственников, не имевших шансов продвинуться в деятели, так сказать, общеимперского масштаба, жило местными городскими интересами, и наместник провинции был для них гораздо более реальной и устрашающей фигурой, чем император. Что же касается простого народа, то, «перенеся свою власть и величество на императора» (как говорится в «Институциях» Юстиниана), якобы осуществившего его желания и надежды, он охладел к своим старым, вдохновлявшим его некогда на борьбу лозунгам, к политической жизни и к вопросу о том, кто будет главой государства. Как писал близкий плебсу баснописец Федр, «когда сменяется тот, кто занимает первое место среди граждан, для бедняков не меняется ничего, кроме имени господина»[76].
Вторая из упоминавшихся выше коренных проблем — проблема социального мира, тесно связанная с идеалом «хорошего государя», была значительно шире и касалась не только отношений политических, но и в значительной мере экономических, производственных, насущных для каждого владельца имения, мастерской, «рабской фамилии» (так именовались теперь рабы, принадлежавшие одному хозяину) проблем. Такая «фамилия», первичная производственная ячейка, часто отождествлялась писателями того времени с миниатюрной республикой, возглавляемой «отцом фамилии», тогда как государство, управлявшееся, «отцом отечества» (один из императорских почетных титулов), сравнивалось с огромной «фамилией». Сопоставлялись поэтому права и обязанности глав и со членов «фамилии» и государства при попытке найти наилучший вариант их соотношения.
Вопрос о «рабской фамилии» или, что то же самое, об организации труда рабов становился все более животрепещущим по мере того, как в первые два века империи рабовладельческий способ производства достигал своего максимального распространения вглубь и вширь. Многовековой опыт позволял усовершенствовать агротехнику, значительно увеличить число различных сельскохозяйственных культур, пород скота и птицы, увеличить и улучшить ассортимент ремесленных изделий. Развитие товарно-денежного хозяйства, возраставший спрос на предметы роскоши требовали от владельцев вилл и мастерских производства все большего количества продукции, способной удовлетворить изысканным вкусам покупателей и обеспечить им самим достаточный денежный доход с их хозяйства. А с задачей этой можно было справиться лишь имея достаточно квалифицированных и хорошо организованных работников. Старые методы управления рабами путем одного только грубого принуждения к труду становились недостаточными, так как ими можно было заставить рабов исполнять лишь самые простые работы, но нельзя было принудить тщательно выращивать требовавшие особого внимания культуры, изготовлять тонкие инструменты, изящные ювелирные украшения, чеканные и расписные сосуды, к тому же рабов теперь боялись излишне раздражать. Правительство, хотя и принимало жестокие общегосударственные меры против бегства рабов, убийства господ и т. п., вместе с тем все более ограничивало самоуправство рабовладельцев, дабы избежать возможных эксцессов. Соответственно направлялось и общественное мнение, осуждалось жестокое отношение к рабам, проповедовалось изначальное естественное равенство всех людей, часть которых только закон, а не природа, сделал рабами. Отсюда многочисленные поиски новых путей, обострение «рабского вопроса», не игравшего еще почти никакой роли при республике.
Одни владельцы, преимущественно практики, старались заинтересовать рабов материально, особенно наиболее квалифицированных: поощряли прилежных и умелых, предоставляя им лучшие условия, выделяли им пекулии, ставили во главе имений, мастерских и лавок с тем, чтобы часть доходов те оставляли себе, оплачивали рабам-ремесленникам произведенную ими продукцию, облегчали освобождение и т. п. Но это не всегда достигало цели и не всегда было возможно. Если собственник был не богат, он не имел возможности наделить рабов пекулием, материальное поощрение рабов вело к новым расходам. Передача рабу виллы или мастерской в конечном итоге могла истощить хозяйство, так как рабу приходилось выколачивать из него двойной доход, чтобы обеспечить и себя, и хозяина и т. д. Мелкие же подачки и привилегии на рабов, ненавидевших господ, особого действия не оказывали. Поэтому один из виднейших агрономов I в. н. э., теоретик организации рационального рабовладельческого хозяйства Колумелла писал, что каким бы знающим и опытным в земледелии не был управитель имения — вилик, если он не будет предан хозяину, то все его познания никакой пользы владельцу не принесут. Простых же рабов из числа квалифицированных он советовал пытаться расположить к себе более фамильярным обращением, шуткой, разговорами о предстоящих работах, дабы им! показалось, будто хозяин интересуется их мнением и с ним считается.
Таким образом, в отношениях господ и рабов появляется прежде отсутствовавший моральный фактор, играющий все более значительную роль. Уже Август, применявший социальную демагогию не только в масштабах государства, но и в своем частном хозяйстве, стал организовывать в своем дворце и в императорских имениях состоявшие из рабов и отпущенников коллегии с выборными жрецами и магистратами, с некоторой видимостью самоуправления. Затем обычай этот распространился и в частных хозяйствах. Фамильные коллегии группировались вокруг культа домашних ларов, и гений господина стал считаться для рабов таким же священным, как гений императора для свободных. Они приносили дары на домашние алтари, в складчину приобретали изображения домашних богов, давали обеты во здравие господ и их семей. Некоторые владельцы организовывали в своих фамилиях так называемые фиасы бога Диониса, т. е. религиозные общины, в которых сочлены посвящались в мистерии, связанные с культом Диониса. Господа, возглавлявшие фиасы, получали высшие степени посвящения, их рабы и отпущенники — низшие, что связывало их новыми духовными узами. На могилах рабов высекались эпитафии, повествовавшие об их преданности хозяевам и любви хозяев к ним; выражалась надежда, что боги наградят их за верность, которую они сохранят и в загробном мире. Сходные стихи посвящали своим рабам поэты. В моду вошли рассказы об исключительной, самоотверженной верности некоторых рабов господам, верности, как наивно признавали их авторы, тем более удивительной, что она «противоречит природе вещей». Одни из таких легендарных рабов во время гражданских войн спасали иногда ценой собственной жизни господ, осужденных на смерть победившей партией. Другие умирали вместе с ними или сражались за них. Третьи, подвергнутые допросу обвинителями господ, терпели страшные пытки, но не выдавали их тайн.
Новые, идеальные, с его точки зрения, отношения господ и рабов теоретически обосновывал Сенека[77]. Исходя из аналогии между государством и «фамилией», императором и господином, он доказывал, что и тот и другой обязаны! быть милостивыми и снисходительными к своим подданным, править ими так, чтобы внушать не страх, а преданность и любовь. Устрашение невыгодно самим власть имущим: подданные в конце концов свергнут тирана, рабы, несмотря на грозящие им кары, убегут от жестокого господина или убьют его. Господа воображают, что рабы всецело находятся в их власти, но им принадлежат только их тела, души же и воля рабов, таких же людей, как и свободнорожденные, свободны. Господа презирают их за грубость, невежество, «рабские пороки», но пусть они стараются собственным примером исправить рабов. Добродетель доступна всем, добродетельный раб будет не ниже, а выше порочного сенатора. Он свободно, по собственной воле будет повиноваться господину; он в случае нужды окажет господину благодеяние, потому что и раб оказывает благодеяние, когда делает для господина больше, чем обязан, не по принуждению, а добровольно. Руководимый мудрым и добродетельным господином, раб поймет, что только порочный и невежественный сопротивляется необходимости, желает невозможного, что иго больнее ранит шею сопротивляющегося, чем покорного, и что пытающийся бороться несчастен более смирившегося. Со своей стороны господин, должен помнить, что его дом — обширное поле для благодеяний. Ему ли осуждать тиранию в государстве, если он тиран в своем доме? Пусть он видит в рабах скромных друзей, сожителей, товарищей по общему для всех рабству. Пусть отношения господ и рабов станут отношениями человека с человеком, дом превратится в маленькую республику, где раб морально свободен и где его свобода находит выражение в любви к господину, которому он подчиняется добровольно без ропота и протеста, признавая моральный приоритет знающего, мудрого, благородного господина, как клиент признавал свои моральные обязанности перед патроном.
Идеи Сенеки, по его собственным словам, у современников вызвали неодобрение и недоверие. Придворный Нерона, утонченно образованный, прозванный «арбитром изящного», Петроний в своем романе «Сатирикон» окарикатурил их, вложив в уста разбогатевшего вольноотпущенника невежды Тримальхиона: на пиру тот усаживает рабов за стол вместе с гостями и произносит речь о том, что рабы тоже люди, ничем не отличающиеся от свободных. Но постепенно теория Сенеки находила все больше сторонников, что нашло отражение в упоминавшихся выше попытках представить взаимоотношения рабов и господ в виде некой сентиментальной идиллии, подчинить рабов господам не только материально, но и морально, на основе тех же принципов, в соответствии с которыми свободные должны были подчиняться императору.
Таким образом, моральный нажим со временем становился все более характерным для всех сфер общественной жизни, распространялся на все общественные слои. Сенаторы произносили панегирики в честь правящего императора, доказывая, что именно в нем воплотился идеал «хорошего государя» и что именно он осчастливил подданных «золотым веком». Декурионы воздвигали статуи, снабженные многочисленными вычурными похвалами не только императорам, но и провинциальным наместникам, военачальникам, видным и влиятельным гражданам городов. Городской и сельский плебс вел себя таким же образом по отношению к патронам коллегий и различным «благодетелям»; рабы и отпущенники — по отношению к нынешним и бывшим господам. И именно та роль, которую стал играть в империи моральный фактор, обусловила и характер ответов на третий из наиболее существенных вопросов: как жить при сложившихся обстоятельствах, чтобы все же чувствовать себя свободными? Вопрос этот в отличие от проблемы «хорошего государя» и управления подчиненными стоял не перед отдельными, а перед всеми социальными слоями, страдавшими от экономического и идеологического гнета. Но, несмотря на известную общность исходных предпосылок, обусловливавшуюся общностью культурных традиций, различные классы и социальные группы отвечали на него по-разному.
Общей была уже неоднократно упоминавшаяся мысль о том, что зависимость материальная неизбежно связана с зависимостью моральной. А поскольку на свободу от первой уже реальных надежд не было, всеобщим стремлением стало по крайней мере в принципе ограничить материальные потребности настолько, чтобы необходимость их удовлетворять не порабощала человека морально. Власть над человеком имеет тот, кто может дать ему то, к чему он стремится, или лишить его того, к чему он привязан. Свободный от желаний и привязанностей, способный быть автаркичной, самоудовлетворяющейся личностью будет свободен от людей и внешних обстоятельств. Таков был фундамент, на котором строились все тогдашние теории. Теперь прославлялась бедность, а не умение главы фамилии приумножать свое имущество. Даже явно обеспеченные люди на своих надгробиях приказывали писать, что они были не только честны, но и бедны. Соответственно у авторов самых различных направлений образцами и идеалом становятся Сократ и киник Диоген, ни в чем из земных благ не нуждавшиеся, а потому ни от кого не зависевшие, свободно высказывавшие свои мысли власть имущим. Диоген и в рабстве оставался свободным, а Сократ встретил смерть, как подобает свободному человеку. Своим мужеством и стойкостью они были подобны героям древних римских легенд, но вдохновляло их уже служение не родному городу, а некому общечеловеческому идеалу мудреца, добродетельного, свободного, не изменяющего своим принципам и себе самому ни при каких обстоятельствах.
Это исходное положение по-разному интерпретировалось и варьировалось в различных философских и моральных учениях и направлениях. Наиболее популярным среди представителей господствующих классов и интеллигенции I–II вв. был стоицизм и частично примыкавший к нему умеренный кинизм, стремившиеся с наибольшей последовательностью обосновать соотношение единства и множественности, целого и части, человека и человечества, империи и гражданина, утвердить чувство общности с окружающим миром и его законами, избавиться от ощущения несвободы и отчужденности. Самыми известными стоиками того времени были Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий. Сенека, как мы помним, был придворным Нерона, нажил огромное состояние, пользуясь часто весьма неблаговидными средствами, и вплоть до того как попал в немилость, участвовал во всех придворных интригах. Эпиктет был сперва рабом, затем отпущенником любимца Нерона — отпущенника Эпафродита. Его заметил философ Музоний Руф, стал заниматься с ним и преподал ему стоическую доктрину. Вместе с другими философами, находившимися в оппозиции в правление Флавиев, Эпиктет был выслан Домицианом, затем возвращен в Рим при Антонинах. Беседы Эпиктета пользовались большой популярностью, их посещали самые высокопоставленные люди, они были записаны и изданы сенатором Аррианом. Марк Аврелий, о котором подробнее будет сказано в следующей главе, был императором, правившим в конце II в., когда внешнее и внутреннее положение империи резко ухудшилось и она вступила в полосу длительного кризиса, от которого полностью уже не смогла оправиться. Различие в судьбах этих трех философов и в эпохах их жизни и деятельности позволяют нам проследить, как интерпретировался стоицизм в различных классах общества и каково было общее направление эволюции этого самого характерного для времени империи учения.
Для Сенеки цель философии — свобода мудреца от страхов и желаний, порабощающих невежественного человека. Только философия дает знание природы, ее законов, господствующей в ней необходимости, подчиниться которой добровольно и есть истинная добродетель и истинная свобода. Так знающий свой долг солдат подчиняется командиру. Неповинующегося же командир карает, и неправ будет солдат, жалующийся, что его свобода ущемлена. Познание не сводится к изучению отдельных наук. Они дают сведения или применимые к отдельным случаям или вовсе бесполезные. Не одобряет Сенека и увлечения логическими построениями. Может ли, говорит он, рассуждение «тайну доверяют хорошему человеку, пьяному тайну не доверяют, значит хороший человек не пьет», — удержать кого-нибудь от пьянства, или логически доказанное положение о том, что смерть не зло, побудить человека к смерти за родину? Очищающее душу знание философа состоит в созерцании природы и постижении разумом ее высших общих законов. Он проникает в ее тайны, исследует, какова материя вселенной, кто ее творец и страж, что есть бог — часть мира, или весь мир, сделал ли он что-либо однажды, или действует непрерывно, может ли он изменить раз навсегда установленные законы природы, или сам им подчиняется, не теряя своего могущества и свободы, ибо он сам для себя своя необходимость. Происходит ли несовершенство в мире от несовершенства творца или от сопротивления материи его искусству, предшествует ли материя идее или, наоборот, бессмертна ли душа или после смерти тела распадается — все это и многое другое для нас еще тайна, пишет Сенека, но кое-что люди уже постигли и еще больше постигнут в будущем. Самый же процесс проникновения в тайны и законы природы очищает душу и возвышает ее над мелкими заботами, освобождает ее. Мудрец начинает понимать, что возвышения и крушения царств, войны и даже периодически повторяющаяся гибель и возрождение космоса, не говоря уже о личной судьбе, представляется людям великим, потому что сами они малы. Он сознает себя как часть космоса, свой разум как частицу мирового разума, целостности, становящейся множеством, проникая во все сущее. Индивидуальный разум, логос — божественная составляющая человека, его нельзя обмануть, он сам карает за отступление от добродетели, заставляя человека мучиться от сознания собственного несовершенства.
Живущий согласно природе мудрец равнодушен ко всему внешнему, оно его не смущает, не делает несчастным, не сбивает его с избранного им пути. Он целостен, как мировой разум, не знает колебаний и сомнений, заставляющих невежественного и лишенного добродетелей человека метаться между делом и бездельем, жизнью в обществе и в одиночестве, завидовать другим и чувствовать вечное недовольство собой, проклинать весь мир из-за собственных неудач. Однако это не означает, что мудрый должен жить вне мира и не участвовать в его делах. Напротив, природа создала человека для жизни в теснейшей взаимосвязи с другими людьми. Мудрый обязан служить им всеми силами и при всех обстоятельствах. Его обязанность участвовать в жизни государства, служа ему на том посту, на который поставила его судьба. Если государство оказалось в такой степени испорченным, что философу в нем нет места, он должен помнить, что он гражданин не только своего родного города, но и всего мира, и приносить пользу человечеству в целом, поучая его и подавая пример собственной жизнью.
Сенека не только не одобряет, но прямо осуждает попытки активного сопротивления злу: обличая порока перед невежественной толпой, мудрый только раздразнит ее, выступая против тирана, навлечет на себя его гнев, что также бессмысленно, как выходить в море во время бури. Тем более недостойно роптать и жаловаться, осуждать мировой порядок и бога на том основании, что порочные счастливы, а хорошие несчастны. Судьба посылает испытания, чтобы закалить добродетельных и мудрых, и если они попадают в тяжелые обстоятельства, то это также естественно, как то, что хорошему солдату приходится затрачивать больше трудов и сталкиваться с большим числом опасностей, чем дезертиру. Их долг — с достоинством переносить все испытания. Если же чаша терпения переполнится, у них всегда остается возможность уйти из жизни. Достойная жизнь и мужественная смерть послужат людям примером, принесут им пользу, следовательно, долг быть полезным людям будет выполнен.
Насколько жизненной была эта мысль Сенеки для его современников из сенатской знати, видно на примере Тацита. Тацит не был философом и даже подчас относился к философам с некоторым презрением. Так, он рассказывает, что во время гражданской войны после свержения Нерона, когда войска будущего императора Веспасиана подходили к Риму и сенат послал к ним своих представителей, чтобы попытаться предотвратить возможные при взятии города эксцессы, в число делегатов замешался философ Музоний Руф, и пока шли переговоры с военачальниками, сновал между солдатами, произнося речи о величии мира и гуманности, и так надоел солдатам своими рассуждениями, что они чуть его не избили. Изредка касаясь общих вопросов, например, вопроса о том, направляется ли все в мире роком или случаем, Тацит обычно воздерживается от собственных суждений, передавая чужие. Но идею Сенеки о значении примера достойной жизни и смерти он не только горячо принимает, но и иллюстрирует в своих сочинениях.
Со специальной целью показать, что и при плохих правителях могут жить и действовать великие мужи, он написал биографию своего тестя Агриколы. Отец Агриколы был казнен Калигулой за то, что отказался выступить в роли доносчика. Сам Агрикола в юности получил хорошее образование и только мать удержала его от занятий философией «более усердных, чем это прилично римлянину и сенатору». Занимая различные должности в провинциях, соединяя в своих действиях честное и полезное, сохраняя молчание, когда все безудержно льстили Нерону, и добросовестно выполняя возложенные на него обязанности, Агрикола относился к подчиненным строго, но милостиво, пользовался среди них любовью и авторитетом, не вмешивался в интриги и не хвалился своими успехами и заслугами, относя их на счет начальников. Одержав ряд побед в Британии, он, дабы не раздражать Домициана, не терпевшего чужой славы, вернулся в Рим, не претендуя на награды и почести, жил скромно и замкнуто, что отвратило от него гнев Домициана. Он не хвалился дерзкими притязаниями на свободу, и его скромность и повиновение в соединении с активной работой более достойны уважения, чем бесполезное для республики «восхищение недозволенным».
Таким же молчальником, выходившим из сената, когда там восхваляли Нерона, был другой герой Тацита, сенатор Пет Тразея, впоследствии осужденный на смерть императором. Только вскрыв себе вены по приказу Нерона, он решился сказать, что посвящает свою кровь Юпитеру Освободителю. Тразея, Сенека, Петроний и другие «положительные герои» Тацита спокойно встречали смертный приговор. В то время как кровь уходила из вен, они беседовали с собравшимися к ним друзьями и родными о посмертной судьбе души или слушали музыку и стихи, утешали и ободряли близких. Только изредка говорит Тацит о тех, кто хотя бы перед смертью осмелился выступить с обличением несправедливости. Так, когда Тиберий приказал сжечь исторический труд Кремуция Корда, тот произнес речь в защиту свободы историка высказывать свои суждения и выразил надежду, что потомки, вспоминая прославленных им Брута и Кассия, вспомнят и его. От себя Тацит прибавляет, что насмешки заслуживает глупость тех, кто, имея власть в настоящем, думают, что могут погасить память у следующих поколений, ибо, напротив, преследованием они укрепляют славу талантов и подымают их авторитет в глазах потомков. «Идти своим путем между излишней дерзостью и безобразной угодливостью» — так формулирует Тацит задачу порядочного человека, подобного мудрецу Сенеки.
Эпиктет, вышедший из низов, претерпевший много унижений от своего господина Эпафродита, особенно жестоко обращавшегося со своими рабами, потому что и сам некогда был рабом, несколько по-иному, чем Сенека, интерпретировал стоические доктрины[78]. Признавая высшим началом природы всепроникающий разум и высшим критерием истины умозаключения, делаемые на основании показаний чувств, он в гораздо большей мере, чем Сенека, персонифицирует этот первичный принцип и его «искры» — логосы, воплощенные в человеке и роднящие его с природой целого. Первичный принцип для него бог Зевс, логосы он отожествляет с гениями, направляющими дела людей и знающими все их мысли и побуждения. Познание себя, своего гения, логоса, есть путь к познанию своего божественного начала и самого бога. Именно оно, а не изучение строения космоса, сущности материи и т. п. делает человека счастливым, добродетельным, а главное, свободным. Задача философии — открыть критерий истины, который не может не существовать. Академики, отрицающие истину, эпикурейцы, отрицающие участие богов в делах людей, не могут дать людям какой-либо ориентир в полной насилия и жестокостей жизни.
Бог для Эпиктета, постоянно подчеркивающего непосредственную связь с ним людей, его детей, это как бы высшая инстанция, перед которой земные правители и господа совершенно ничтожны. Мудрец, осознавший свою божественную сущность, не будет испытывать перед ними страха, будет с презрением относиться к их недостойным деяниям. Родство с цезарем, говорит Эпиктет, обеспечивает спокойную, безопасную жизнь, тем более родство с Зевсом. Боги дали человеку тело и ум с тем, чтобы тело не было ему подвластно, а ум был свободен в своих желаниях, в своем выборе. Тело подчинено внешним обстоятельствам, оно может испытывать болезни, голод, насилие, но возвышенный ум сознает, что внешние, не зависящие от него обстоятельства не могут его смутить и подчинить. Не привязываясь к телу и внешним материальным благам, отказавшись от мнения, которое имеют о них люди невежественные, мудрец не будет рабом того, кто имеет власть дать ему эти блага, или отнять у него имущество, близких, жизнь. Тиран или господин, говорит Эпиктет, страшны нам потому, что мы имеем неправильное мнение о границах их власти. Они говорят нам: мы бросим тебя в тюрьму, мы тебя закуем, мы тебя убьем. Это их право, так как они имеют власть над нашими телами. Но когда они говорят: я хочу управлять твоими суждениями, то этого они сделать не могут, ибо власть над умом, т. е. над истинной сущностью человека, им не дана, если человек по робости, привязанности к жизни, и ее материальным благам сам такой власти не даст.
Главная задача философа, по мнению Эпиктета, в том, чтобы выразить протест молчанием, а в том, чтобы личным примером научить людей, как можно и нужно жить так, чтобы быть истинно свободным. Изменить существующий порядок вещей нам не дано, не дано изменить и людей, но можно привести свою волю в гармонию с реальными условиями нашей жизни и окружения. Для этого нет необходимости уходить из жизни или бежать в пустыню. Напротив, человек должен всегда помнить, что он часть целого, гражданин космоса и своего государства, и исполнять свой долг на том посту, который назначил ему бог, мужественно терпеть испытания, посылаемые ему богом, тренирующие его, как тренируют хороших солдат и гладиаторов. Он должен исходить не из своего личного блага, а из блага целого, вне которого отдельно взятый человек вообще не человек.
Но исполняя свой долг гражданина, подданного, правителя, отца, сына, мужа, соседа, он должен показать людям, как можно при этом жить без страха, боли, волнений, страстей. Для этого он должен ничего не считать своим, не бояться изгнания, бедности, простого труда, избавиться от зависти, гнева, желаний, жалости, не осуждать богов и людей, если все идет не так, как он мог бы хотеть, довольствоваться минимумом, всегда доступным, и не стремиться к излишнему. Счастье не в исполнении желаний, а в их уничтожении. Желания, даже будучи исполненными, только порождают новые. Раб мечтает быть свободным, получив вольную, он хочет разбогатеть. Знатный хочет получить звание консула, затем приближенного императора и, получив все это, убеждается, что он по-прежнему раб, если не человека, то своих страстей и страхов. Даже император не свободен так, как свободен умеющий ничего не желать, ничего не бояться. Унижает себя тот, кто гневается на подчиненного или власть имущего, тот, кто бежит к судье жаловаться, если у него что-нибудь украли, или его обругали, или его побили. Тот, кто это сделал, сам нанес себе ущерб, проявив неприличную гневливость. Мудрый должен не жаловаться на него, а просить у него извинения за то, что своим поведением довел его до такого состояния.
Гневающемуся правителю надо отвечать с достоинством, дать ему понять, как мала его власть над истинным «я» мудреца. Когда Эпафродит, разгневавшись на Эпиктета, угрожал ему жестоким наказанием, Музоний Руф предложил за него заступиться, но Эпиктет отказался и мужественно вытерпел пытку. Когда Веспасиан хотел казнить стоика Гельвидия Приска, тот сказал ему: «Твое дело меня казнить, мое — умереть так, как подобает»[79]. Какое значение, имеет мужество, проявленное столь немногими?! То же значение, какое имеет пурпурная нить на тоге — ею все украшается. Ради того, что люди называют свободой, свободы внешней, многие не жалели жизни, ради нее гибли целые города, так неужели ради истинной, внутренней свободы человек не может с готовностью отдать богу то, что тот ему дал? Однако свобода для Эпиктета отнюдь не своеволие. Смешно считать свободным того, кто станет писать имя «Дион», как ему хочется, а не так, как пишут все. Свобода — в подчинении высшей необходимости, в осознании того факта, что все в мире преходяще. Кто смотрит на себя как на нечто отдельное от целого, тот заботится о своем личном благе и ропщет, если у него нет богатства, высокого положения, здоровья. Тот же, кто понимает, что он лишь часть целого, как гражданин часть полиса, и подчиняет свои желания богу и законам целого, будет всей своей жизнью свидетельствовать, что счастлив и свободен лишь человек, который привел свою волю в соответствие с установлениями и волей бога.
В системе стоиков были заложены противоречия, обусловленные обстановкой, в которой она развивалась. Признавая разумность законов природы и ее отображения — империи, воплотившей всечеловеческую общность, стоики сплошь да рядом оказывались в оппозиции к империи и большинству человечества, пороки и невежество которого постоянно обличали и вообще оценивали его довольно пессимистически. Доказывая, что долг мудреца служить людям, они, исходя из тезиса о невозможности улучшить мир и людей, часто советовали прекратить общение с людьми, жить наедине с собой, с заложенной в них самих божественной искрой. Доведя идею приоритета целого перед частью до утверждения незначительности судьбы человека по сравнению с судьбой мира, бессмертия или смертности отдельной души по сравнению с вечностью души мира, стоики все же высшую ценность видели в совершенствовании собственной души и разума, т. е. самих себя. Мудрец не может исправить людей, но исполняет свое назначение, исправляя самого себя. Таким образом, личное, индивидуальное, хотя и санкционированное всеобщим, все же оказывалось на первом месте. Призывая повиноваться законам бога и природы, а не государства, превыше всего почитая собственное суждение, они фактически ставили себя над связями человеческими и гражданскими. Индивидуализм достиг здесь крайних для античного мира пределов. И в конечном счете он не только не ставил той общей цели, которую когда-то предполагал «римский миф», но и не давал ощущения причастности к мировой гармонии, через которую воспринималась и причастность к человеческим коллективам.
Все же ряд положений Сенеки и Эпиктета получил столь широкое распространение, что превратился в некие общие места. Еще Музоний Руф советовал тому, кто хочет обрести независимость и свободу, самому трудиться, стать земледельцем на своей или арендованной земле, или еще лучше стать пастухом, так как жизнь пастуха дает большой досуг для размышления и созерцания природы. Дион Хрисостом неоднократно противопоставлял зависимую, порочную жизнь в городах свободной чистой жизни пастухов и земледельцев, призывал городские власти стимулировать переселение в сельские местности горожан, а последних не бояться простого труда. На все лады варьировалась тема о счастливой простой жизни людей «золотого века» и «варваров», живущих не в городах, а в единении с природой, не знающих собственности, роскоши, а следовательно, господства и рабства. Даже поэт Марциал, автор изящных, остроумных коротких стихотворений, так называемых эпиграмм[80], не отличающийся вообще склонностью к занятиям философскими вопросами, в одной эпиграмме писал, что царей приходится терпеть тем, кто желает того же, чего желают цари; тот же, кто может обойтись без раба, не должен будет иметь и царя. Лучше работать самому, как раб, чем, стремясь к роскоши, брать взаймы деньги и попадать в зависимость от рабов своего кредитора, писал Плутарх в специальном трактате о том, что следует избегать долгов. Роскошь, порожденная богатством, всячески осуждалась. Тот же Дион Хрисостом, а впоследствии христианские авторы осуждали даже тех ремесленников, которые заняты изготовлением предметов роскоши.
У авторов, писавших для господствующих классов, помимо мысли о пагубности богатства и роскоши для независимости и свободы постоянно проскальзывает мысль и о той опасности, которую навлекают на себя богачи, вызывая зависть бедных. Лукиан советовал богатым делиться с бедными, так как в противном случае бедные могут возмутиться, отобрать имущество богатых и не оставить им даже «обрезков, годных в пищу только собаке». Дион Хрисостом сравнивает жизнь Диогена с жизнью персидского царя, боявшегося, что его убьют богатые, ставшие слишком могущественными, а бедные возмутятся против богатых. Этим отчасти вызывалось стремление доказать бедным, что их жизнь спокойнее, чем жизнь богатых и власть имущих, преследуемых вечными страхами и обремененных заботами. Однако основной упор все же делался на то, что независимость и свободу дает простая, близкая к природе жизнь. Близость к природе приближала человека к божеству, так как самое понятие о божестве люди получили от природы.
Поэтому, как доказывал, например, Дион Хрисостом[81], первобытные люди были постоянно исполнены божественного чувства, как посвящаемые в мистерии, только храмом для них был космос, а посвящали их сами боги. Боги создали на радость людям землю, сделав ее как бы своей колонией, и пока она была новой, часто ее посещали и посылали своих представителей — Геракла, Диониса и других. Тогда и сами люди были как полубоги, по затем они оказались предоставленными сами себе и стали несправедливыми и порочными. Однако боги с самого начала даровали людям разум и способность рассуждать — логос, соединив их с космосом и собой в единую общность, единый полис, или единый живой организм. Чем ближе человек к природе, тем яснее он сознает эту общность, объединяющие все согласие и симпатию, тем более ему доступна истинная духовная свобода, состоящая в следовании законам, установленным не людьми, а природой, законам, подобным правилам, действующим в хоре или на корабле, где добровольное и свободное выполнение каждым своего долга, своей роли обеспечивает как благо целого, так и неразрывно связанное с ним благо каждого отдельного сочлена такого целого.
Мысль о близости к природе как источнике добродетели и мудрости, даваемых самими богами, обусловливала особый интерес не только к жизни «варваров», но и народов, которые якобы следовали заветам богов, полученным в отдаленнейшие времена и хранимым в тайне жрецами и посвященными — брахманами в Индии, магами в Персии, мудрецами-гимнософистами в Эфиопии, жрецами в Египте. Фантастические повести о путешествиях в полулегендарные и легендарные страны всегда пользовались успехом в античной литературе. Но в более ранние периоды их основное ядро составлял рассказ об идеальном общественном и политическом строе этих стран, каким его представляли себе авторы соответствующих произведений. Теперь центр тяжести был перенесен на тайные знания и моральные предписания, которые можно было почерпнуть в беседах с боговдохновенными мудрецами, пожелавшими открыть их достойным путешественникам.
Все больший интерес стало вызывать чудесное, необычайное. Неизвестный автор, написавший, в I в. трактат «О возвышенном», еще придерживаясь в основном эстетических воззрений Цицерона и Горация, вместе с тем уже считал, что изображения в искусстве и литературе заслуживает не повседневное и обычное, а редкостное и поражающее воображение, «не ручей, а океан». Лукиан, едко высмеивавший в своих многочисленных произведениях всевозможные, свойственные его современникам симптомы отклонения от здравого смысла, передает действительную или воображаемую беседу, имевшую место у его приятеля, где собралось тогдашнее интеллигентное общество и где каждый из гостей рассказывал о случаях явления призраков, чудесных исцелений, оживления статуй и т. п. Росла популярность тех культов (Изиды и Озириса, Атиса и Кибелы, Диониса и т. п.), где адепты посвящались в мистерии, открывавшие им божественные тайны мироздания и дававшие непосредственно то духовное освобождение, которое философия обещала лишь в результате длительного труда и учения.
Столь долгий и трудный путь, проповедуемый философами, видимо, многих отталкивал. Тот же Лукиан неоднократно показывал в карикатурном виде не только философов, жизнь которых отнюдь не соответствует их учению, но и тех, кто многие годы изучает философию в тщетной надежде «войти в полис мудрецов», где нет «ни бедных, ни богатых, ни рабов, ни господ», но все добродетельны, счастливы и свободны. Судя по тому, что и Эпиктет, и Дион Хрисостом, и другие жаловались на несколько настороженное и насмешливое отношение к философам, Лукиан в этом смысле был не одинок. И все-таки то основное, что характерно для стоической философии — стремление к духовной независимости и перенесение идеи свободы из реального в моральный план — так или иначе определяло интересы как высших, так и средних слоев общества.
Среди последних особенно живой интерес вызывали вопросы морали, приспособленные к их повседневной жизни. Сочувствием по-прежнему пользовалось обличение испорченных нравов. Этой теме были посвящены едкие и желчные сатиры Ювенала[82], выходца из среды небогатых италийских землевладельцев. Как и другие писатели времени Антонинов, он мог себе позволить свободно бичевать пороки, разъедавшие общество при «тиранах». Богатые и невежественные выскочки, чванные аристократы, жестокие к рабам господа, их самодурки-жены, развратные юноши, гоняющиеся за покровительством богатых патронов, авантюристы, со всей империи стекающиеся в Рим, плебеи, ради хлеба и зрелищ готовые сегодня приветствовать императора, а завтра тащить его тело в Тибр и славить его убийцу, император Домициан, попирающий все законы и приличия, — таковы основные персонажи его сатир. Им он противопоставляет старые добрые простые нравы, еще сохранявшиеся кое-где в маленьких городках Италии, и «нравы предков».
Тем же духом проникнут обширный энциклопедический научный труд «Естественная история» Плиния Старшего. Писал ли он о земледелии, металлах, драгоценных камнях, он всегда находил повод заклеймить современную испорченность и противоестественную жажду роскоши. Темам морали в связи с темами воспитания уделял много внимания ритор Квинтиллиан в своем труде о подготовке юноши к карьере оратора. Им же посвятил ряд специальных сочинений Плутарх, собирая и сопоставляя высказывания различных, преимущественно древних авторитетов по поводу того, как следует вести себя с рабами, с друзьями и недругами, как воспитывать детей, соблюдать приличную благородному человеку умеренность и воздержанность и т. п. По существу и его знаменитые биографии римских и греческих деятелей написаны как иллюстрации к правилам морали. Нравственному облику своих героев Плутарх придает наибольшее значение, наиболее рельефно его обрисовывает. В этом отношении близок к нему, хотя и значительно слабее по исполнению, римский писатель Валерий Максим, собравший в своем сочинении «О замечательных делах и словах» примеры необычайного нравственного величия римлян и иноземцев прошлых времен, между прочим и рабов, пожертвовавших жизнью ради господ. Та же морализирующая тенденция присуща многочисленным биографиям риторов, грамматиков и поэтов, написанных Светонием, софистов — Филостратом, философов — Диогеном Лаэртским. Следуя заветам Горация соединять приятное и полезное, развлекать и поучать, авторы старались и удовлетворить интерес читателя к судьбам и характерам известных лиц, и преподать им уроки и правила жизни, и развлечь многочисленными анекдотами и остротами, обильно уснащавшими такие повествования.
Поучительный оттенок так или иначе присущ был и другим распространенным жанрам произведений для легкого чтения. Они были весьма разнообразны по замыслу и исполнению, предназначаясь для широкой читающей публики, желающей развлечься в часы досуга. В известной мере они заменили театральные представления, которые во времена империи в значительной мере были вытеснены цирком и пантомимами — пластическим, без слов, изображением чувств и переживании героев. Старые комедии и трагедии теперь казались зрителям скучными и растянутыми и постепенно сходили со сцены. Новые не писались или писались только для чтения, а не для постановки. К легким литературным жанрам относились эпиграммы на различные темы: от описания какого-нибудь лица или предмета до небольших сценок, от посвящения богам до облаченных в стихотворную форму моральных афоризмов. К ним близки были написанные в подражание переписке Плиния письма вымышленных лиц, коротко рассказывающие о разных событиях и поучительных случаях. Издавались и специальные сборники о правилах поведения и морали, например «Моральные дистихи» некого Дионисия Катона, рассчитанные на мелких собственников и деловых людей.
Вырабатывался некий канон характеристики «положительного» и «отрицательного» персонажа. Первый обычно происходил из семьи декурионов, получал хорошее образование, честно и усердно служил родному городу, исполнял обязанности городских магистратов, щедро делясь с согражданами своим имуществом, умел личным примером или вовремя произнесенной разумной и хорошей речью прекратить возникавшие в городе несогласия, был равнодушен к материальным благам, благосклонен к людям, снисходителен к низшим, вел себя почтительно и с достоинством с высшими. «Отрицательный» персонаж обычно уже с детства предавался разврату, оскорблял родителей, при разделе наследства обделял братьев, всевозможными нечестными средствами вплоть до расхищения общественной казны гнался за богатством, был жесток, груб, невежествен, чванлив, спекулировал на людских пороках и суевериях, разжигая раздор и смуты. По такому шаблону обрисовывались и реальные и вымышленные лица.
Совсем новым жанром, появившимся в первые века нашей эры, был роман — латинский и греческий[83]. Что касается первого, то до нас дошли отрывки «Сатирикона» Петрония и полностью «Метаморфозы» Апулея, уроженца африканского города Мадавра[84]. В «Сатириконе» описываются похождения трех жуликов в маленьких италийских городах. Однажды герои попали на пир к богатейшему отпущеннику Тримальхиону, и образ этого возвысившегося благодаря плутням «нувориша» стал одним из шедевров римской литературы. По ходившим в древности слухам, под видом Тримальхиона и его гостей Петроний описывал двор Нерона, что придавало роману особый интерес в глазах современников. В романе Апулея, платоника и адепта культа Изиды, привлеченного к суду по обвинению в чародействе родственниками богатой вдовы, вышедшей за него замуж, обрабатывается бродячий сюжет, встречающийся также у Лукиана, о юноше, превращенном в осла. Пережив множество приключений, герой, наконец, с помощью Изиды обретает человеческий облик. «Метаморфозы», написанные живо и остроумно, со множеством бытовых подробностей, имели большой успех. Вставленные в текст рассказы об Амуре и Психее, о неверной жене мельника, спрятавшей любовника в бочку, потом неоднократно использовались писателями Возрождения и нового времени.
Гораздо более условны, дальше от реализма греческие романы[85]. Основой их сюжета обычно была любовь юноши и девушки необычайной красоты, добродетельной и благородной. Волей судьбы молодые люди оказывались разлученными (чаще всего, отправившись в путешествие, они терпели кораблекрушение и попадали в плен к пиратам или разбойникам), переносили многочисленные бедствия, оказывались в рабстве, нищете, подвергались гонениям власть имущих и насильников, считали друг друга умершими, но, наконец, с помощью богов воссоединялись и жили счастливо.
В романах, видимо, рассчитанных на самые широкие круги, отражаются основные элементы тогдашних представлений и вкусов авторов и читателей. «Положительный герой» это уже не принимающий муки и смерть за родину воин (хотя, если такой герой волей случая попадает на войну, он мужественно сражается), не гражданин, служащий родному полису, а в первую очередь человек, сохраняющий в любых условиях свое достоинство, внутреннюю независимость, добродетель, верность своей цели и любви. Причем если даже герой или героиня, считая, что любимый человек умер, под давлением обстоятельств вступают в брак или любовную связь с другим лицом, это не является нарушением морали, так как они остаются верными любимому или любимой. Внешний момент, факт отступает перед внутренним умонастроением, волей, духом в полном соответствии с учением стоиков о безразличии к внешнему, не зависящему от воли человека, и о единственной значимости его никому не подвластного «суждения». Отрицательные персонажи в романах — обычно жестокие господа, тираны, восточные цари, не умеющие собой владеть, приносящие несчастье другим и в конечном счете, несчастные сами. Часто в романах как бы кульминационным пунктом является сцена суда, на котором несправедливо обвиненные герой или героиня произносят речь, обличающую тирана или царя, противопоставляя его внешней власти внутреннюю силу истинно свободного и добродетельного человека.
Появляется в романах и еще одна весьма характерная фигура — «благородный разбойник», человек хорошего происхождения, пострадавший от несправедливого к себе отношения и ставший атаманом разбойничьей шайки, но по-прежнему великодушный, справедливый, способный на высокое самоотвержение ради дружбы и чувства товарищества. Такой персонаж был очень популярен — он фигурирует не только в романах, но и в произведениях историков. Особенно характерен образ выведенного у Диона Кассия[86]атамана Буллы Феликса. Собрав в Италии 600 человек — рабов и крестьян, — он грабил богатых и помогал бедным, проявляя чудеса храбрости и находчивости, мороча посланных на поимку его солдат и спасаясь в самых опасных обстоятельствах. В конце концов он все же был пойман из-за предательства своей любовницы. Приведенный к императору Булла на его вопрос, «каким образом он стал разбойничьим атаманом», ответил: «А каким образом ты стал цезарем?». Образы «благородных разбойников» в средние века и в новое время рождались обычно в крестьянской среде как символ борьбы с социальной несправедливостью, но были популярны и в литературе тех слоев, которые, будучи неудовлетворенными существующим положением дел, не видели иного выхода, кроме индивидуального, более или менее активного протеста. Возможно, что таково же было происхождение «благородных разбойников» в позднеантичной литературе, где их образ дополнял имевшую те же корни идею ухода от зла внешнего мира в собственный внутренний мир или на лоно природы, в глухие уголки, где нет пороков, разъедающих город.
Стремление к уходу от реальной действительности проявилось и в романах, где действие, обычно происходило в каких-нибудь отдаленных, полусказочных странах и даже (судя по одной пародии Лукиана на такого рода литературу) на луне и солнце, населенных некими фантастическими существами. Иногда в романах появляются и посвященные во многие божественные тайны восточные мудрецы и жрецы, и непременно большую роль играют боги, которые помогают благоговейно почитающим их героям. Авторы романов не скупились на изображение чудесного, начиная от необыкновенной красоты главных действующих лиц и исключительно роскошной обстановки во дворцах богачей и царей и кончая потрясающими сценами кораблекрушений, битв, казней, чудесных знамений и т. п., что вполне соответствовало точке зрения на задачи искусства вышеупомянутого автора трактата «О возвышенном».
Это стремление уйти от реальности, обусловленное отсутствием ясных целей реального действия, сказалось на самых различных сторонах тогдашней культуры. Так, например, как и в предыдущие века одним из наиболее распространенных и любимых видов искусства оставалось ораторское искусство. Но за исключением сравнительно редких случаев, когда оратор выступал перед императором как член посланной от города делегации или перед народом, когда отправлял какую-нибудь городскую магистратуру, риторам не приходилось затрагивать действительно актуальные вопросы. Обычно они произносили речи на исторические темы от имени тех или иных деятелей Древней Греции, или на абстрактные общие темы, или разбирали выдуманные, нереальные казусы, например: «так как подавивший восстание заслуживает награды, один человек, поднявший и подавивший восстание, произносит речь, требуя награды»; «тиран отказался от власти при условии безнаказанности, но один человек, которого тиран некогда сделал евнухом, убивает его и произносит защитительную речь»; «похищенная девушка потребовала казни похитителя, когда же у нее родился ребенок, деды спорят, кто из них должен его воспитывать, и произносят речи» и т. п. Набор сюжетов был в общем ограничен, и искусство оратора заключалось в умении привести новые аргументы, найти новый, неожиданный поворот, поразить слушателей непривычным словосочетанием. В результате форма начала преобладать над содержанием, стала самоцелью. В моду вошли архаические слова и обороты речи, вычурность, надуманность, видимо, тем более производившие впечатление на слушателей, чем менее были понятны им.
Та же вычурность, внешняя красивость, против которых протестовали Цицерон и Гораций, начинает проявляться в архитектуре, живописи, в зрелищах. Грандиозность построек стала цениться больше соразмерности и изящества. Императоры воздвигали со всей возможной роскошью отделанные дворцы, триумфальные арки, колонны с вылепленными на них сценами их войн и побед, мавзолеи своим обожествленным предшественникам. За ними тянулись частные лица, имевшие достаточно средств. Делавшиеся из бетона стены домов украшались живописью и мозаикой. Широкое распространение получили саркофаги и гробницы, украшавшиеся барельефами, имевшими непосредственное отношение к земной и загробной судьбе покойных. Их изображали то посреди их имений, с семьями и несущими дары колонами, то в кругу богов, в образе бессмертных героев — Геракла, Диониса. Такие гробницы окружали садами, обслуживавшимися специально приставленными к ним рабами и отпущенниками покойных.
В зрелищах ценили даваемые ими сильные ощущения и затраченные на их устройство огромные средства. Чем больше на арену выпускали гладиаторов, редкостных диких и дрессированных зверей или состязавшихся в беге колесниц, тем большим был восторг зрителей. Когда Марк Аврелий хотел законодательным путем уменьшить все растущие расходы на гладиаторские игры, его друг, философ и ритор Фронтон писал ему, что опасно задевать два основные оплота империи: раздачи хлеба и зрелища, причем последние особенно опасно, так как в хлебных раздачах заинтересованы только бедняки, а в зрелищах же — решительно все. Хотя философы обычно резко осуждали повальное увлечение гладиаторскими боями и бегами, тягу к роскоши и внешним эффектам, по существу это были явления, порожденные тем же стремлением забыться и отвлечься от существующей действительности, что и их собственные учения, их идеал бесстрастного, ни в ком и ни в чем не нуждающегося мудреца, добродетельного и исполняющего свой долг, не отдавая себе отчета какой цели, кроме собственного спокойствия и самоудовлетворения, он служит.
Общее умонастроение сказалось и на судьбе науки этого времени. Под влиянием непосредственных требований жизни продолжали развиваться те ее отрасли, которые были связаны с практикой. В первую очередь это была агрономия, разрабатывавшаяся рядом видных теоретиков и практиков[87]. Все они подчеркивали необходимость соединять знания, почерпнутые из книг, с непрестанным экспериментированием и учетом опыта достигших наилучших результатов земледельцев. Однако успехи агрономии сужались невозможностью организовать достаточно интенсивное рациональное хозяйство, основанное на рабском труде.
Непрерывно развивались и теория и практика юриспруденции[88]. Право при империи было необычайно сложным. Основой римского права были законы XII таблиц, составленные еще в эпоху борьбы патрициев и плебеев. Потребностям общества с развитыми товарно-денежными отношениями, многослойной структурой различных статусов и прав они не удовлетворяли, но приверженность римлян к установлениям предков не позволяла им отменить устаревшие законы. Они дополнялись многочисленными новыми законами, принятыми сенатом или народным собранием, эдиктами магистратов, а со времени установления империи — законами, издававшимися императорами, и рескриптами, т. е. ответами на различные обращенные к императорам прошения, становившимися прецедентами для аналогичных случаев. Так или иначе должны были учитываться и многообразные правовые нормы провинций.
Чтобы разобраться во всей этой массе материала, требовались большие специальные знания. Их получали в юридических школах, из которых выходили наиболее видные юристы, становившиеся затем императорскими чиновниками и советниками императоров. Их обширные толкования и комментарии к действующим законам также превращались в источники права. Уделяя основное внимание практическому приложению римского права, юристы вырабатывали и основные теоретические положения — о видах собственности, договоров, контрактов, исков, сущности и границах правоспособности контрагентов различного статуса, юридических лицах и т. п. Наибольшее значение в теоретическом плане приобрело учение о природном равенстве людей, естественном праве, об обычном праве, общем для разных племен и народов, и, наконец, о гражданском (цивильном) праве, действительном для римских граждан и не совпадающем с естественным правом, например в вопросе о рабстве: человеку от природы по естественному праву присуща свобода, рабом его делает лишь закон. Рабство, таким образом, определялось как результат насилия, лишь санкционированного законом, что было большим шагом вперед по сравнению с прежними теориями прирожденного рабства варваров и вообще людей, неспособных самостоятельно управлять своими поступками в силу низшей и природы. Сводка основных положений права давалась в составлявшихся для учебных и практических нужд сборниках. Кодифицировано римское право было только при византийском императоре Юстиниане. Составленный тогда «Корпус цивильного права» лег в основу как средневекового, так и буржуазного права Европы.
В других областях науки, как уже упоминалось выше, теория и практика со временем все более расходились. Помимо растущего неодобрения практической деятельности, столь ярко заметного уже у Сенеки, это объяснялось отчасти и тем обстоятельством, что философия, некогда искавшая подкрепления даже этическим постулатам в физике, все далее от нее отходила. Философские системы, в первую очередь наиболее популярный стоицизм, застыли, и наука перестала играть ту роль в конституировании мировоззрения философов, которая заставляла их на более ранних этапах все вновь и вновь обращаться к астрономии, космогонии, математике, естествознанию. Приняв, например, учение о гармонии мира, философ мог теперь с одинаковой легкостью видеть ее и в гелиоцентрической, и в геоцентрической системах. Как мы видели, Сенека постоянно подчеркивал, что философ должен заниматься лишь тем, что очищает душу, не входя в детали частных случаев и закономерностей. Под таким утлом зрения он написал свои компилятивные умозрительные «Вопросы естествознания», посвященные небесным и атмосферным явлениям, морям, океанам, землетрясениям и вулканам. Единственный практический вывод, который он делал из всех изложенных сведений, это возможность предсказания будущего по ударам молнии и положению звезд, поскольку все в мире взаимосвязано. И вскоре астрология почти полностью вытеснила астрономию; к ней обращались все, начиная от императоров, желавших узнать, кто из сенаторов может оказаться их соперником, до человека, задумавшего строить дом при наиболее благоприятном для этого расположении звезд. Отвергнутая наукой практика все же пролагала себе путь, хотя бы и окольный.
Наконец, лишь очень немногие, подобно Лукрецию, видели в науке силу, противостоящую религии, освобождающую разум человека и соответственно могущую служить самостоятельной целью человека и человечества. В большинстве же случаев античная наука и религия не сталкивались и не противостояли друг другу в той мере, как это было во времена Возрождения и позже. В силу всех этих причин наука оказалась в стороне от основных фронтов идеологической борьбы, что сильно повлияло на ее судьбу.
Предпочтение стали отдавать не исследованиям, а компиляциям энциклопедического типа. В I в. такие компиляции по всем отраслям знаний составили Корнелий Цельс и Плиний Старший. Последний для своей «Естественной истории» использовал 2 тыс. трудов 500 авторов, в основном греческих. Но с течением времени такие компиляции все более приобретали характер легкого чтения, рассчитанного на людей, не стремящихся к серьезным знаниям, но желающим развлечься в часы досуга занимательной и поучительной книгой, а при случае в разговоре или речи блеснуть каким-нибудь любопытным примером или анекдотом. Для такого рода потребителей предназначались многочисленные сборники и отдельные трактаты. В этом духе много писал Плутарх, затрагивая самые различные темы: об оракулах, различных греческих и римских обрядах, изречениях знаменитых людей и т. д. Афиней собрал множество отрывков из греческих авторов на самые разнообразные темы. Клавдий Элиан в книгах «О природе животных» и «Пестрые рассказы»[89]кратко изложил занимательные сведения о далеких племенах, ассирийских и персидских царях и их придворных обычаях, о греческих полководцах и тиранах, о случаях проявления ума и благородства животными. Юлий Солин составил сборник сведений о чудесных предзнаменованиях, Артемидор — о толковании снов. Все эти и им подобные сочинения содержали самые невероятные выдумки, имея целью поразить воображение читателя. Соответствие излагаемого фактам авторов не заботило. Так, например, писавшие для широкой публики географы сплошь да рядом пользовались сочинениями многовековой давности, не трудясь проверить, какие изменения произошли в жизни описываемых ими стран, племен и народов. Складывался определенный стандарт: в Индии или Эфиопии обязательно должно было быть что-нибудь чудесное, первобытные племена и варвары непременно жили почти что в «золотом веке» и т. д. На эти сочинения весьма мало влияли труды по географии, написанные с практическими целями и знанием дела: «География» Страбона, давшего в I в. довольно точное описание земель и народов, входивших в состав империи и с нею граничивших[90]; многочисленные «Периплы» — описания морских берегов для нужд мореплавателей; снабженные картами «Итинерарии» — путеводители и маршруты для путешественников и воинских частей. Все это казалось слишком сухим и мало интересным для людей, в такого рода сведениях непосредственно не нуждавшихся. То же относится и к другим областям знаний.
Жить и развиваться наука продолжала только в Александрии, где еще блюлись старые традиции учеными, работавшими в основанном в III в. до н. э. научном центре — Музее. Там учились и работали великие ученые последних веков античности, главным образом математики и медики. Из последних наибольшей известностью пользовался ставший впоследствии врачом Марка Аврелия — Гален, автор множества трактатов по философии и медицине. Исходя из того, что божественный разум проявляется во всех сферах природы, он объяснял структуру и функции различных органов. Однако Гален был не только теоретиком, но и активным исследователем и экспериментатором. Он анатомировал животных и ставил на них опыты, например с целью выяснения взаимосвязи спинного мозга обезьяны с подвижностью и чувствительностью ее органов. Он доказал, что в артериях находится не воздух, как думали в его время, а кровь, сделав таким образом важный шаг на пути к открытию кровообращения. В IV в. на основе трудов Галена и других авторов ученый врач Орибазий составил подробную медицинскую энциклопедию в 70 книгах.
Пышного расцвета достигла в Александрии математика и связанные с нею науки. В конце I в. Менелай Александрийский написал труд по сферической геометрии и усовершенствовал составленную знаменитым математиком и астрономом II в. до н. э. Гиппархом таблицу хорд и дуг для вписанных в круг углов различной величины, эквивалентную таблице синусов. В то же время продолжали разрабатываться проблемы механики — равномерное движение по прямой, условия равновесия простых механизмов, скорость в ее соотношении с силой и сопротивлением.
Итог математическим наукам был подведен в трудах Птолемея. Наибольшее влияние на последующую науку оказал его «Математический синтез», известный у арабов под названием «Алмагест» трактат по астрономии как ветви математики. Многое позаимствовав у Гиппарха, Птолемей основывался и на непосредственных наблюдениях. Гелиоцентрическую систему, разработанную Аристархом Самосским, он отбросил именно потому, что принятая Аристархом круговая (а не эллиптическая) траектория движения планет не подтверждалась данными наблюдений. В своей системе Птолемей исходил из шарообразности земли, расположенной в центре вращающихся вокруг нее сфер небесных тел, движение которых он вычислял, основываясь на тригонометрии и сферической геометрии Гиппарха и Менелая. Он рассчитал продолжительность самого длинного для каждой широты дня, сроки солнечных затмений и составил каталог 1028 звезд, приводя и координаты каждый из них. На математических принципах основывалась и его «География» с приложением руководства по черчению карт. Определив размеры земли, Птолемей дал координаты 8000 географических пунктов, но сделал это весьма неточно.
В трактате «Оптика» он старался объяснить механизм зрения, отражения в зеркалах и рефракции при переходе луча света из воздуха в воду под разными углами. Ему же принадлежит и астрологический трактат «Тетрабиблион». В предисловии Птолемей писал, что в отличие от астрономии астрология имеет дело с вещами, которые не могут быть продемонстрированы, но тем не менее заслуживают исследования. Астрологические методы предсказания будущего он считал более надежными, чем иные виды гадания. Он характеризует благодетельные и зловредные планеты, общие астрологические прогнозы событий, относящихся к целым странам, городам и большим массам людей, таких как стихийные бедствия и войны, и, наконец, индивидуальный аспект астрологии — события в жизни отдельных людей и составление гороскопов.
Александрийская математическая школа дожила до VI в. В III и IV вв. там работали математик Диофант, положивший начало разработанной затем арабами алгебре, и Папп, суммировавший все основные проблемы античной математики и механики, между прочим, и в ее практическом применении к конструированию механизмов для переноса тяжестей, военных машин, насосов, водяных часов, автоматов, движущихся сфер. Труды Паппа в новое время привели к рождению аналитической геометрии.
Все это были крупные достижения античной науки, но оценены, развиты и использованы они были учеными будущих поколений. Современники оставались к ним равнодушны. Пока я занимался астрономией, писал в одной из своих эпиграмм поэт Леонид, меня не знал ни один благородный гражданин Италии. Теперь меня знают и любят все, ибо я понял, насколько Каллиопа (муза поэзии) выше Урании (муза астрономии)[91]. Александриец Теон в эпиграмме, посвященной Птолемею, называл его «божественным существом, познавшим движения светил и даваемые ими предзнаменования. Его небесный ум не имел ничего земного; и хотя, привязанный к земле, он делил жизнь смертных, он очистил свой дух от земных страстей, освободился от телесных уз». Здесь звучит та же мысль, что в одной анонимной эпиграмме, посвященной Эпиктету: «Проникнись мыслями и моралью Эпиктета, — советует автор, — если хочешь облегчить свой дух, стремящийся к небу, жаждущий оторваться от земли и подняться в небесную обитель»[92]. Наука о мироздании в ту эпоху в отличие от современности была лишь средством для очищения души, обретения ею свободы, приближения к божественному началу. Но этой цели огромное большинство тех, кто к ней стремился, пыталось достигнуть более доступными путями, принимая в готовом виде положения философии, постепенно отказывавшейся от попыток обосновать данными науки уже установившиеся, отлившиеся в некую стандартную форму доктрины. Слишком много написано книг, слишком много существует различных мнений ученых о земле и небе, но они не сделали людей ни лучше, ни счастливее, неоднократно говорили и Сенека и особенно Эпиктет. С той конечной, практической целью, которая стояла перед античной наукой — научить людей быть хорошими гражданами, добродетельными, свободными, а значит, и счастливыми, наука не справилась, а другой цели, кроме привлекавшего лишь немногих — познания ради познания — она поставить себе не могла. И здесь кризис общих и частных целей приводил к сужению горизонтов и застою.
Все это — симптомы, предвещавшие кризис античной культуры. Но, пожалуй, самым характерным для того времени явлением был все углублявшийся разрыв между идеологией господствующих и эксплуатируемых классов, являвшийся результатом углубления и обострения социальных противоречий.
Широким массам, трудящейся бедноте официальная пропаганда и культура господствующих классов становились все более чуждыми, а попытки поставить угнетенные классы под эффективный идеологический контроль давали совершенно обратные результаты[93]. В этой среде складывались свои представления, нашедшие свое отражение в обрабатывавших народные сюжеты баснях, в пословицах и поговорках, в эпитафиях, прославлявших покойного за его добродетели, казавшиеся его близким наиболее похвальными, в интерпретации образов популярных в низах богов, в проповедях крайних представителей кинизма, которых не чуждые умеренному кинизму Лукиан и Апулей называли «беглыми рабами», грубыми «трактирщиками» и «сапожниками». Представления эти в противоположность распространившемуся в высших классах презрению ко всем видам «рабской деятельности» отличались высоким уважением к труду и трудящемуся человеку. Таким вечным тружеником, не гнушавшимся простого труда, был для народа Геракл, ставший за это богом и помощником всех работающих. Физический труд представлялся не только необходимым, дающим средства к жизни, но силой, очищающей человека. На надгробиях часто изображались орудия труда, земледельческого и ремесленного, особенно плотничьи инструменты, ставшие символом правильной жизни. Покойного прославляли как искусного в своем деле, прилежного труженика, а баснописец Федр в басне о пчелах и трутнях утверждал, что продукт труда должен принадлежать тому, кто его произвел, а не никчемному бездельнику.
Высоко ценилась дружба, маленькие дружеские кружки в противоположность официальным коллегиям, единение с равными себе хорошими людьми, но никак не с могущественными и богатыми, которые хорошими людьми быть не могут, так как власть имущие прикидываются друзьями маленьких людей только для того, чтобы их разъединить и поработить, а богатый неизбежно или сам негодяй, или наследник негодяя. Включение старых плебейских лозунгов в императорскую пропаганду дискредитировало их в глазах народа и отвратило от попыток возобновить борьбу за их осуществление. Живуч, видимо, был некий смутный идеал справедливого социального строя, при котором каждый человек трудится на своем небольшом участке земли, никто не может у него отнять ни землю, ни созданное им своим трудом, никто ни от кого ни материально, ни морально не зависит. Но вместе с тем возникло сознание невозможности установления таких справедливых с точки зрения трудящихся отношении. Поэтому средством сохранить хотя бы духовную свободу признавалась возможная изоляция от мира богатых и знатных, от всех их учреждений и установлений. Повиноваться внешне, чтобы не давать повода проникать в свои внутренний мир, — такова была основная мысль, близкая к учению Эпиктета о неподчинении кому бы то ни было своих суждений.
Набору официальных добродетелей и учению о добродетели как о знании, принятому стоиками и отраженному в ходячем афоризме «добродетель это мудрость, плебс ее не имеет», противопоставлялись иные добродетели, выработанные в практике общения с друзьями и необходимой для бедняков взаимопомощи. То были доброта, кротость, простосердечие, милосердие и сострадание, невинность, чистая совесть, становившаяся здесь высшей моральной санкцией. Идея Рима, полиса, государства как главной, определяющей ценности выпадает. Напротив, наиболее радикальные киники последовательно отрицали все то, что является, как говорится в одной направленной против них речи, святыней для гражданина и включается в понятие Pietas[94]. Отрицали они и святость семейных уз и обусловленное ими повиновение жены мужу, детей отцу, уходили из семьи, ничего не желая брать у ее главы. Такой уход был, конечно, исключением, но и те, кто до подобной крайности не доходил, отвращались от исконных ценностей.
Сказывалось это и в религии. С внедрением обязательного императорского культа, связывавшегося так или иначе с культом официально включенных в государственный пантеон богов, любой протест против идущей сверху пропаганды не мог не включать вопросы религии. Некоторое время в народных массах и средних слоях еще было распространено вульгаризованное эпикурейство в форме призыва наслаждаться моментом и радостями жизни, так как придет смерть и все кончится, ибо душа смертна. Но в тех условиях, когда наслаждаться житейскими радостями могли очень немногие, а никакие ясно осознанные общественные цели не искупали мысли о конечном уничтожении, эпикурейство стало пессимистичным. Упор делался именно на неизбежный конец, обесценивающий жизнь вообще, делающий все ненужным и безразличным. От эпикурейства в низах остался лишь призыв «жить незаметно», вдали от официального мира.
Условия для распространения атеизма как реакции на официальную религию не сложились. Протест против нее также принимал религиозную форму. Боги, входившие фамильный и государственный пантеон, все более теряли популярность среди трудящейся бедноты и рабов. Они выдвигали своих богов, не получивших официального культа, в первую очередь божеств земли, природы, растительности, противостоявших в известной мере небесным богам — олимпийцам. Особенно широкое распространение получил в низах культ бога Сильвана. Первоначально он был богом лесов и вообще дикой природы, покровителем пастухов, враждебный цивилизации. Вместе с тем благодаря его связи с лесами и рощами, в старину отделявшими одно племя от другого, усадьбу от соседних участков, он стал богом границ, межей, добрососедских отношений, хранителем нерушимости владения. Видимо, эта его функция и обеспечила Сильвану популярность среди «маленьких людей», страдавших от насилия знати, захватывающей их земли. Во времена империи из врага культурного земледелия он стал его покровителем и основателем, научившим некогда людей культивировать растения. Его изображали в одежде земледельца с орудиями земледельческого труда и собакой. По некоторым преданиям, Сильван был человеком, сыном раба, изгнанным господином в лес. Как Геракл, он превратился в божество благодаря своим трудам на пользу людей и так же помогал тем, кто прилежно работал и вел честную жизнь, награждая посмертным блаженством достойных. Вместе с тем его почитатели видели в нем могучего бога-творца всего сущего, владыку космоса. Тяга к единому всемогущему божеству, выводившему своих почитателей из-под власти земных господ, характерная, как мы видели, для Эпиктета, вообще была присуща народной религии. В качестве таких богов выступали и другие боги, культ которых был особенно распространен в низах, например греческий пастушеский бог Пан, самое имя которого, означавшее «все, всеобъемлющее», подсказывало отождествление его с космосом. Приап, страж садов, несколько комическая фигура у поэтов в силу приписывавшейся ему особой эротической потенции, в надписях простых людей выступал как могучий создатель, родитель всего живого. Это был еще не монотеизм, но уже значительный шаг к нему. Отвращаясь от тех, кто имел власть на земле, простые люди противопоставляли им бога всесильного и вместе с тем справедливого, близкого к людям, их страданиям и трудам. Сильван не имел официального культа, но рабы, отпущенники, плебеи организовывали коллегии его почитателей, строили на свой счет и своим трудом ему святилища, выбирали его жрецов, судя по некоторым данным таких, на которых бог сам каким-то образом указал, приносили дары в благодарность за вещий сон, исцеление, освобождение от рабства или опасности, надеялись, что после смерти он наградит их души.
Неприятие низами официальных ценностей, их пока еще пассивный протест против настойчивых попыток власть имущих «подчинить себе их суждения», растущая склонность в широких слоях господствующих классов к легко и бездумно воспринимаемым готовым истинам, к острым ощущениям, позволяющим отвлечься от действительности, перенесение людьми всех проблем в область морали, проповедь добродетели и мудрости ради даваемого ею покоя и исполнение долга ради долга без дальнейших реальных положительных целей — все это были предвестники надвигающегося кризиса античной культуры. Она еще порождала многих замечательных деятелей, стоявших не ниже, а в некоторых отношениях, может быть, и выше своих более или менее отдаленных предшественников. Тацит, Ювенал, Лукиан, Сенека, Эпиктет гораздо глубже проникали в психологию своих современников, в большей степени умели вскрыть в ней «общечеловеческие» черты, чем писатели времен расцвета Афин или римской республики, благодаря чему их влияние на культуру нового времени было очень велико, а сочинения их возбуждают интерес вплоть до нашего времени. Но в отличие от историков, писателей, философов, ораторов, некогда обращавшихся ко всему афинскому или римскому народу и находивших у народа живой отклик, они современному до простому, трудящемуся народу оставались чуждыми. Культура империи превращалась в культуру элиты, не предназначенную для «плебса, не имевшего мудрости». А это было несомненным показателем ее близкого упадка.