Часть третья ИНФАРКТ МИОКАРДА

К середине июня сорняки заполонили все кругом: лопух и цикорий вымахали под три фута вдоль сухих, спекшихся, как камень, обочин шоссе 111, а уставшие бороться за выживание маленькие тисы, высаженные по линии фасада «Спрингер-моторс» для создания зеленого бордюра у витринных окон, опутаны ползучими сорняками, бодро пролезающими сквозь слой полусгнившей мульчи, которую года два никто не подновлял. Гарри в очередной раз делает зарубку в голове: не забыть вызвать озеленителей, засыпать новую мульчу и заменить погибшие тиссы, почти треть от общего числа, а то вид — хуже не придумаешь, как рот на треть без зубов. На противоположной стороне четырехрядного шоссе (движение теперь гуще и интенсивнее, чем когда-либо, хотя штат по-прежнему держится за пятидесяти-пяти-мильный-в-час лимит скорости) забегаловка под названием «Придорожная кухня», торговавшая едой навынос, уступила место шестому или седьмому по счету заведению сети «Пицца-хат» в окрестностях Бруэра. И что все находят в этой пицце? Жесткие ватрушки, сыр да тесто, а откусишь — за куском тянутся тоненькие резиновые нити, очень аппетитно! Однако по субботам, когда в предвоскресном настроении Бенни изъявляет готовность сгонять напротив и принести всем кто чего закажет, Гарри позволяет себе угоститься пиццей-пепперони[126] с луком и перчиком; только, Бога ради, без анчоусов! Уж больно они на улиток смахивают.

Сегодня, впрочем, не суббота, сегодня понедельник после праздничного воскресенья, когда все поздравляли своих отцов[127]. Гарри поздравительной открытки не получил.

Он и Дженис дважды навещали Нельсона, чтобы принять участие в сеансе так называемой семейной психотерапии, в огромном мрачном реабилитационном центре в Северной Филадельфии — кругом поручни, доски с объявлениями и сырой запах множительной техники, напомнивший ему о воскресной школе в церковном подвале, куда он ходил ребенком, — и оба раза «сеанс» выливался в кухонную свару, только в присутствии рефери, сухопарой бледно-темнокожей женщины в диковинных очках, с характерной располагающей улыбкой доброй христианки и прихожанки, такой, какая в голове у Гарри ассоциируется с лучшими представителями черной Филадельфии. Они снова пережевывают все ту же старую жвачку: гибель младенца, заскоки шестидесятых, когда Дженис съехала из дому, а Джилл с Ушлым в него въехали, безумная история с женитьбой Нельсона на секретарше из Кента, на дюйм его выше и на год старше, и ко всему еще католичке, и полубезумная история о том, как и почему молодая пара въехала в старый спрингеровский дом, а пожилая пара из него выехала, к тому же старички теперь по полгода живут во Флориде, и все для того, чтобы не мешать сыну использовать автомагазин, как ему заблагорассудится; Гарри объясняет, как, с его точки зрения, мать Нельсона всю жизнь калечит и развращает сына из-за ее собственного комплекса вины, именно в этом надо искать причину того, что парень считает себя вправе жить в мире грез и удовольствий и водить компанию с гомосеками и наркоманами и плевать на то, что его жена и дети ходят в обносках. Пока он говорит, улыбка молочнокофейной психотерапевтички становится все более и более благотерпеливой, а когда он умолкает, она обращается к следующему из присутствующих — Нельсону, Дженис или Пру — и просит прокомментировать услышанное, как будто его слова не изложение фактов, а просто сотрясание воздуха, и польза от них будет только тогда, когда их свалят в общую кучу с другими высказываниями и хорошенько все перемешают. Это обожаемое психотерапевтами «проговаривание», «раскладывание на составляющие» вообще удивительным образом обесценивает факты реальной жизни; решения, которые были единственно возможными и правильными для людей в их конкретной жизненной ситуации, представляются в виде примитивных рефлексов, уже исследованных вдоль и поперек в процессе «проработки» миллионов аналогичных случаев, — все оказывается проще пареной репы, все жевано-пережевано так, что ни вкуса, ни цвета, ни запаха не осталось. Он чувствует себя предсказуемым, заведомо просчитанным и сброшенным со счетов, что бы он тут ни говорил, и от этого нервы его все больше расходятся, а ему это вредно, и в конце концов он твердо заявляет обеим — Дженис и Пру, — что в следующий раз они поедут без него.

Бенни идет через зал и, подойдя к окну, возле которого стоит и смотрит наружу Гарри, спрашивает его:

— Как прошел праздник?

Гарри очень доволен, что ему есть что ответить.

— К нам приезжала жена Нельсона с детьми, и я устроил для всех пикник с грилем в саду. — Звучит изумительно: семейный праздник в лучших американских традициях, но тут была своя сомнительная изнанка. Начать с того, что гриль у них не простой, а в виде металлической сферы — «само совершенство», как отозвался о нем несколько лет назад журнал «К сведению потребителей», но у Гарри для этого совершенства совершенно не хватает терпения и, хотя в инструкции ясно сказано «дождаться, чтобы угольные брикеты стали серыми и до конца прогорели», он всякий раз боится упустить момент; в результате он то и дело проверял готовность сырых котлет для гамбургеров, никак не желавших прожариваться, и отбивался от Дженис, которая задергала его предложениями зажарить котлеты в кухне, пока комары не сожрали детей живьем. Вторая накладка состояла в том, что внуки вручили ему довольно милые поздравительные открытки — все прекрасно, никаких возражений, — обе по эскизам модного нынче художника Гэри Ларсона, которого все почему-то считают жуть каким остроумным, но уже само единообразие их подарков — открытки даже подписаны одним красным фломастером, у Джуди буква «Д» с девчоночьей завитушкой, а у малыша Роя частокол кривых и косых палочек, решительно накаляканных рукой дошколенка, — яснее ясного говорило о том, что никто их специально не готовил: заскочили по дороге в аптеку и купили первое, что подвернулось. Волосы у Пру и детей были еще мокрые после бассейна. От себя Пру вручила миску с салатом собственного приготовления.

— Здорово, — одобрительно отзывается Бенни своим негромким, сипловатым голосом.

— Да, неплохо, — соглашается Гарри и поясняет, как будто существующий лишь у него в голове образ Пру — с мокрыми длинными волосами, с прижатой к бедру большой деревянной плошкой зеленого салата с ломтиками редиски — стоит перед глазами у них обоих: — Мы договорились в загородном клубе, чтобы жене Нельсона оформили временное членство, и они почти до вечера купались там в бассейне.

— Это хорошо, — кивает Бенни. — Она, по-моему, девица что надо, Тереза. Не то чтоб я ее часто видел, она в магазин почти не заходила, но я переживаю: такая семья, и надо же, как неудачно все повернулось.

— Да ничего, они помаленьку справляются, — говорит Гарри и переходит на другую тему: — Ты не смотришь теннис, репортажи с Открытого чемпионата? — Кто-то должен пойти и собрать все эти пакеты и обертки, которые летят к ним через шоссе от «Пиццы-хат» и застревают в бордюре из замученных маленьких тисов. Но самому ему наклоняться не хочется, а послать Бенни кажется не вполне удобным.

— Не-а, не завожусь я от спортивных зрелищ, хоть убей, — отвечает упитанный молодой продавец немного запальчивее, чем того требует вопрос. — Даже от бейсбола: две игры посмотрю, и мне уже скучно. По большому счету что мне-то лично от всех этих игр? Понимаете? Какой, грубо говоря, прок? Правильно?

Раньше на той стороне дороги 111 рос раскидистый старый красавец клен, который хозяева «Пиццы-хат» спилили, чтобы расширить свои торговые площади под красной крышей. Крыша по форме напоминает шляпу, скат сделан с двумя уклонами. Вон как другие стараются — он со своими еле видными тисами должен спасибо говорить, что торговля у него все-таки идет неплохо.

— Что ж, — говорит он Бенни, не имея охоты ввязываться в спор, — ты не много потерял, Филадельфия нынче на последнем месте. Худший результат за всю историю бейсбола, а теперь они еще додумались продать двоих «стариков» из команды звезд. Бедросяна и Сэмюела. Никакого патриотизма.

Бенни настойчиво продолжает разъяснять свою позицию, непонятно кому и зачем:

— Лично я как считаю, лучше самому заняться чем-то полезным в воскресенье, особенно если погодка располагает, чем приклеиться к телевизору и сидеть час за часом, понимаете, что я хочу сказать? Самому побыть на воздухе, дочку выгулять, сходить с ней искупаться у соседа в бассейне, или всей семьей съездить на прогулку в горы, когда жары нет, словом, сами понимаете.

Далось им всем это «понимаете»: думают, если не заколачивать постоянно гвозди в ваше легковесное внимание, так его просто ветром сдует.

— Это мне знакомо, сам когда-то был таким, — заверяет его Гарри, чувствуя, как напряжение оставляет его, поскольку раздражающий его нервные окончания образ Пру с бадьей салата у бедра отодвигается на задний план, и он мало-помалу настраивается на философский, весьма приятный меланхолический лад, какой обычно овладевает им, когда он подолгу глядит в большое знакомое окно. У него над головой синий бумажный транспарант с буквами АМАЧАТОЙОТ, сквозь который просвечивает солнце, в нескольких местах начал отклеиваться от стекла. — Пацаном я всегда занимался каким-нибудь спортом и до недавнего времени таскался играть в гольф, лупил как дурак по мячу.

— Это вам и сейчас не заказано, — подбадривает его Бенни своим типично итальянским, сипловатым, слегка задыхающимся голосом. — Могу поспорить, вам и доктор ваш то же самое говорит, наверняка советует больше двигаться. Мне мой тоже советует. Ну, мне-то из-за веса, вы ж понимаете.

— Да, надо бы, наверно, что-то придумать, — соглашается Гарри, — чтобы кровь в жилах не застаивалась. Но не знаю, почему-то гольф стал вдруг казаться мне ужасно глупым занятием. До меня просто дошло, что я ничего здесь не достигну, теперь уже точно. Наша старая четверка, те, с кем я раньше играл, распалась — кто где. Теперь в клубе засилье крепких белокурых ребят из новых, а они ногами не ходят, на картах по полю разъезжают. Некогда им пешком ходить, быстренько отыграли и назад — деньги ковать, всю траву изъездили своими колесами дурацкими. А мне всегда нравилось самому ходить, самому клюшки носить. Как иначе укрепишь ноги? Тут, между прочим, зарыта собака мощного свинга в гольфе, хочешь верь, хочешь нет. Весь фокус в ногах. Я в основном работал руками. А знал ведь, что и как делать, — усекал, когда другие играли или когда смотрел соревнования профессионалов по телевизору, — знать-то знал, а сам сделать не мог.

Эта длинная и какая-то очень самоуглубленная тирада приводит Бенни в некоторое замешательство.

— Вам точно нужно побольше двигаться, — сипит он. — Особенно учитывая ваш опыт.

Кролик не уверен, что понимает, какой опыт тот имеет в виду — недавний, медицинский, или быльем поросший опыт его спортивных достижений. Его старые баскетбольные фотографии покинули кабинет Нельсона и вновь заняли свое место на стенах демонстрационного зала — что с того, что стены теперь нежно-розовые? — Кролик самолично их перевесил, это вам не мульчу на газонах подновлять. ЭНГСТРОМ ЗАБИВАЕТ СВОЙ 42-Й.

— Да, когда Шмидт объявил, что покидает большой спорт, я был потрясен, мне захотелось снять шляпу, — втолковывает он Бенни, который уже десять раз повторил ему, что спортом по телевизору не интересуется. Возможно, ему просто нравится доводить толстяка. Ничего, пусть потерпит. Он так и не знает, был или не был Бенни замешан в махинациях Нельсона, но когда он снова стал во главе магазина, у него то ли духа не хватило уволить итальянца, то ли просто лень одолела. Он теперь живет по принципу: день прожить — не «тойоту» с рук сбыть. А «тойоты» и сами прекрасно продаются, особенно модели «камри» и «королла». Так чего же еще? — Ведь от него ничего особенного не требовалось, — объясняет он Бенни, — просто числиться в составе команды до пятнадцатого августа — и получил бы еще полмиллиона. А как он начал сезон — шаровая молния! Два хоум-рана в двух первых играх, и это, заметь, после травмы плеча и операции. Но, как сказал Шмидт, он подошел к той точке, когда его тело перестало ему беспрекословно подчиняться. Он прекрасно знал, что нужно сделать, а сделать уже не мог, и он не стал прятаться от правды и заслуживает всяческого уважения: в наш продажный век он предпочел лишиться денег, но сохранить честь.

— Восемь ошибок. — Это вступает в разговор Эльвира Олленбах: ее звучный голос доносится из кабинки у стены, примыкающей к Парагваю, где она оформляет счет и другие необходимые бумаги за «Короллу ЛЕ», проданную накануне одной из нынешних разбитных бабенок, которые, не успев переступить порог, требуют к себе особого внимания. У них теперь есть работа, деньги, все, даже у совсем молоденьких — в прежние времена сидели бы по домам и нянчили детей. Как ни посмотришь вокруг, так все чаще видишь, что теперь женщины и автобусы водят, и даже грузовики. Скоро будет, как в России; не хватает, чтобы женщины за отбойный молоток взялись. Может, уже и взялись. Единственная разница между двумя давними старушками-сверхдержавами состоит теперь только в том, что свой лес они ввозят в Японию с разных сторон. — Две ошибки подряд в двух последних играх против «Гигантов»[128], — перечисляет неумолимая Эльвира, — и на отбивании у него всего 203[129], только два попадания на сорок одну попытку, если брать последние результаты. — Ее голова, к которой с боков, словно миниатюрные ручечки к кувшину, приставлены хорошенькие ушки, нашпигована цифрами. Отец у нее, как она ему однажды пояснила, был ярый болельщик, и чтобы находить с ним общий язык, ей приходилось и самой не отставать, и постепенно она так втянулась, что это уже вошло в привычку.

— Так-то оно так, — мямлит Кролик не очень уверенно, делая несколько шагов по направлению к ее столу, — но все-таки это поступок. Всего только неделю назад, если ты в курсе, было напечатано интервью с ним в одной газете, и он там говорил, что он в блестящей форме, просто немного не рассчитал, перегорел, как юнец, от азарта. Не читала? И после этого у него хватило мужества прийти к совершенно другому выводу. А ведь мог дотянуть кое-как до конца сезона и спокойненько заграбастать свои полтора миллиона. Нет, мне нравится, как он ушел, — заключает Кролик, — без канители и без торгов.

Эльвира, не подымая головы от бумаг — ее висячие золотые сережки покачиваются в такт движениям рук, — невозмутимо комментирует:

— Да кто бы его держать стал до августа с такой игрой? Он избавил себя от позора, только и всего.

— И я о том же, — говорит Гарри не совсем уверенно, разрываясь между желанием вступить в дружеский союз с этой привлекательной молодой особой и естественным стремлением одержать над ней верх, поставить ее на место. Не то чтобы он что-то имел против нее или Бенни, отнюдь: работать с ними совсем не хлопотно, даже приятно; и больше всего, кажется, они боятся вылететь из магазина вслед за Лайлом и Нельсоном. Гарри самому же проще было принять на веру их невиновность и не кренить лодку, то бишь магазин, больше чем его уже накренило. У них обоих приличные связи в Бруэре и «тойоты» они продают довольно успешно, а что разговоры в часы затишья — «окон», выражаясь языком молодежи, — не так греют душу и прочищают голову, как их прежние беседы с Чарли Ставросом, в общем, неудивительно: времена нынче такие, не враз смекнешь, что к чему. Рейган всех окончательно сбил с толку, а тут еще коммунисты непонятно что стали вытворять. — Про выборы в Польше слыхали? Ничего себе? — говорит он вслух. — Народ голосует против Компартии — думал ли кто-нибудь, что мы до этого доживем? Горби на весь мир заявляет, что дома в Армении все равно что куличи из песка, цемента в них кот наплакал, в строительных трестах сидят одни мошенники. А Китай? Да, власти в конце концов учинили расправу, но поразительно другое — целый месяц этим молокососам позволяли навязывать властям свои правила игры и никто не понимал, как из этой истории выпутаться! Складывается впечатление, что там, по ту сторону, уже нет ни твердой, ни мягкой руки. Уж лучше б как раньше, — говорит он, — холодная война. Тогда был по крайней мере какой-то смысл, было зачем вставать по утрам.

Он сознательно провоцирует их, своих молодых подчиненных, ему даже хочется, чтоб они вскинулись на него, но его слова тихо и бесследно улетучиваются, как нудные тирады стариканов из времен его детства, которые сидели на крылечках и бубнили что-то себе под нос. И уже не в первый раз после своего возвращения в магазин его посещает такое чувство, будто он это не он, а какое-то привидение, которое все тут снисходительно ублажают. И слова его не более чем сотрясание воздуха. В бывшем кабинете Нельсона и в соседней комнате, где раньше сидела Милдред, расположился бухгалтер, нанятый Дженис по рекомендации Чарли Ставроса; доскональная проверка финансовой отчетности оказалась делом настолько трудоемким, что он взял себе помощника, тоже на полный рабочий день. Эти двое, оба молодящиеся, в серых костюмах (пиджаки они, приходя, вешают на плечики, а уходя, снова надевают) явно ощущают себя здесь начальством, не номинальным, а реальным.

— Эльвира, — как всегда, с удовольствием произносит он ее имя, — а ты читала утром в газете про то, что четверых мужиков привлекли к уголовной ответственности за то, что они приковали себя цепью к машине под окнами клиники, где делают аборты? Заодно им шьют вовлечение малолетних в преступные действия, поскольку с ними был семилетний мальчонка. — Он нисколько не сомневается, что в вопросе о допустимости абортов она за «свободный выбор». Все они, молодые, независимые девицы, одним миром мазаны. Он нарочно занимает промежуточную позицию, но чуть ближе к тем, кто «за жизнь», чтобы вернее раззадорить ее, хотя по большому счету ему все равно, и она это прекрасно понимает. Она встает из-за стола и идет к нему широким, решительным шагом, такая тоненькая, что дух захватывает, с подготовленными бумагами в руках; маленькая головка с широким подбородком, с зачесанными назад блестящими темными волосами завершает стройную шею, в ушах покачиваются удлиненные серьги в форме бразильского ореха. Он на шаг-другой отступает, и они, теперь уже все трое, оказываются возле окна — Гарри стоит посередине, возвышаясь на целую голову.

— Заранее можно сказать, — замечает она, — что протестуют только мужчины. Почему их так это волнует? Откуда столько пыла? Не все ли им равно, как распоряжаются собой какие-то совершенно не знакомые им женщины?

— По их мнению, это убийство, — говорит Гарри. — Они считают, что уже наутро после зачатия зародыш надо рассматривать как самостоятельную маленькую жизнь.

Его формулировки наконец распаляют ее, и она презрительно фыркает:

— Тхх-ха! Что они могут считать! Если бы мужчин можно было обрюхатить, никаких дискуссий в помине бы не было! Скажи, Бенни?

Она втягивает Бенни, чтобы с ходу развести пожиже варево, которое Гарри, пока неясно зачем, заварил. Не зря же он подкинул ей провокационную темку.

Бенни с настороженной хрипотцой отвечает:

— Моя церковь учит, что аборт — это грех.

— И ты, конечно, веришь — пока у самого не засвербит, ведь так? Лучше расскажи нам, как вы с Марией обходитесь — предохраняетесь небось? Семьдесят процентов молодых католических пар так или иначе предохраняются, тебе об этом известно?

Была одна странность в эпизоде с Пру, вспоминает Гарри, — презерватив, который она извлекла из кармана своего короткого халатика. Одно из двух: либо он всегда лежит у нее в кармане, либо она еще за порогом его комнаты знала, чем кончится их свидание. Он к этим приспособлениям непривычный, после армии вообще ими ни разу не пользовался, однако даже не пискнул в знак протеста: парадом командовала она. Эта штуковина так ему все стиснула, что он только и думал, хватит ли ему мощи держать ее в растянутом состоянии или в конце концов она его одолеет, к тому же оставшуюся после операции растительность защемило краем скрутившейся у основания тугой резинки, пришлось, весьма прозаично, немного повозиться — темно, ничего не видно, она ему помогла; возможно, из-за всего ему потребовалось больше времени, чем обычно, ну, да не страшно, зато она успела разрядиться дважды, сперва под ним, затем сверху, оседлав его, и дождь хлестал в окно за опущенными жалюзи, и бедра у него под руками были такие мясистые, широкие, что он даже забыл о собственной толщине, и груди ее часто-часто подпрыгивали, пока она колыхалась на подступах ко второму оргазму, а он уже был в полуобморочном состоянии от страха за свое слабое сердце, которое могло не выдержать такой скачки. Какое-то слишком деловитое, без намека на стыдливость, отношение Пру к постели отчасти развеяло романтичность той первой минуты, когда он увидел ее в полумраке, обнаженную, бледную, и сравнил ее с деревьями в цвету на той незабвенной аллее. Она делала все, что полагается, только без нежности, немного деревянно, будто у портновского манекена, который стоял, невидимый, в темном углу, вдруг выросли руки и ноги, и голова с мотающейся гривой морковного цвета волос. Чтобы чем-то удержать состояние готовности, он не переставая твердил себе: Она левша — левши у меня еще не было.

Бенни заливается краской. Он не привык говорить с женщинами в таком ключе.

— Может, и так, — вынужден признать он. — Это ведь не смертный грех, в нем можно не исповедоваться, если не хочешь.

— Иначе священник все время попадал бы в идиотское положение, — подсказывает ему Эльвира. — Но предположим — не важно, чем и как вы предохраняетесь, — Мария все-таки залетит. Что будете тогда делать? Вы же не захотите ущемлять интересы вашей ненаглядной дочурки — пока все остается по-старому, вы можете обеспечить ей все самое лучшее, так? Ответь мне, что важнее — качество жизни, которое вы в своей семье имеете на сегодняшний день, или комочек белка размером с козявку?

Бенни срывается на истерический писк — бывает такое, когда взрослый мужчина взвинчен до предела.

Отстань от меня, Элли! Не мучай меня, я не хочу об этом думать. Ты покушаешься на то, что для меня свято, на религию. И я совсем не против детей, еще одного, двух, пожалуйста! Почему нет, в конце концов? Я еще молодой.

Гарри пытается немного помочь ему.

— Да кто возьмется судить, что такое качество жизни? — спрашивает он Эльвиру. — Может, тот самый внеплановый малыш изобретет фонограф, когда вырастет.

— Если вырастет в гетто[130], не изобретет. Этот малыш шестнадцать лет спустя ограбит вас на улице, чтобы купить себе наркоты.

— Ну, не будем расистами, — замечает Гарри, которого, можно сказать, ограбил его собственный сын, никакой не цветной, а очень даже белый и не в гетто выросший.

— Это не расизм, а реализм, — парирует Эльвира. — Это жизнь: представьте себе какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, уже успевшую стать матерью, у которой полоумные самцы-фундаменталисты хотят отнять последнее — право на аборт.

— Угу, — подхватывает он, — какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, которая в детстве не наигралась в куклы, поскольку кукол у нее отродясь не было, и потому завела себе ребеночка, и она совсем не против приклеить на лоб трудяге-налогоплательшику еще один счет — пособие на своего следующего отпрыска. Получай, белая сволочь! Вот правда жизни, вот о чем говорит статистика рождаемости.

— Что-то расизмом вдруг повеяло, вам не кажется?

— Реализмом — хотела ты сказать.

Разомлевший после любовных утех, благодарный судьбе за то, что он сумел после этого остаться в живых, он рискнул спросить Пру, нет ли у нее подозрений насчет Нельсона — почему его так тянет к голубым, всем этим Лайлам и Тощим. Когда она, разве только самую малость опешив от его вопроса, отвечала ему, тщательно подбирая слова, в мокром свете от окна было видно ее дыхание, выявленное облачками сигаретного дыма. «Нет, Нельсон любит женщин. Хоть он и маменькин сынок, но в этом смысле он весь в вас. Просто он их немного побаивается, не то что вы». Когда меньше чем через час в комнату вошла Дженис и, потянув носом, уловила запах табачного дыма, он притворился, будто его валит в сон и он не может выяснять, что, откуда, да почему. Второй окурок Пру унесла вместе с презервативом, а первый, мокнувший всю ночь на подоконнике, к утру раскис и размяк, словно валялся тут невесть сколько лет, и вполне мог сойти за историческую реликвию, хранящую память о Нельсоне и Мелани. Вздохнув, Кролик говорит:

— Ты права, Эльвира. У всех людей должна быть возможность выбора. Даже если их выбор будет всегда неудачный.

Из комнаты, где он был вместе с Пру, он мысленно переносится в комнату, где жил вместе с Рут, в доме на Летней улице, один пролет вверх по лестнице, и вспоминает обстоятельства, при которых он видел эту комнату в последний раз: Рут сказала ему, что беременна и что он всюду сеет смерть, а он упрашивал ее оставить ребенка. Пусть он будет! Что значит — пусть он будет? Ты на мне женишься? Она издевалась над ним и одновременно умоляла его и в конце концов, пора уже реально смотреть на вещи, наверное, сделала аборт. Если ты ни в чем не можешь разобраться, считай, что я для тебя умерла, и этот твой ребенок тоже умер. И та медсестра из больницы Св. Иосифа с круглым лицом и добрым нравом не имеет к нему никакого отношения, как и уверяла его Рут во время их последнего разговора у нее дома, на ферме, десять лет назад. У него однажды была дочка, и она умерла; он вышел у Бога из доверия, и другой дочери ему даровано не было. Вслух он говорит:

— Шмидт сделал то, что Роуз, по своей тупости, сделать никак не может: если твоя песенка спета — уйди! Уйди сам, красиво, к чему продлевать агонию, затевать дрязги, тащить на подмогу адвокатов.

Бенни и Эльвира смотрят на него с беспокойством, пытаясь разглядеть подвох за странным пируэтом, который совершила его мысль. Но ему самому охватившее его состояние очень нравится, и он с удовольствием предается бесцельным скитаниям по собственной памяти. В первый день, когда он пришел в магазин в новой должности главного торгового представителя, сменив на этом посту преставившегося Фреда Спрингера, он боялся, что эта роль ему не по размеру — великовата. Теперь же, когда он стал старше и в голове у него роится столько воспоминаний, ему даже усилий прикладывать не надо — все получается само собой.

Через широкое витринное стекло он видит пару, на вид между тридцатью и сорока, а может, и чуть за сорок, ему теперь все кажутся молодыми: они бродят среди машин на площадке, то и дело наклоняясь, чтобы взглянуть на отделку салона и на прилепленный к боковому стеклу листок с заводской спецификацией. Женщина тучная, белая, в легкомысленной кофточке с тесемками сзади (на шее и на талии), выставляющей напоказ ее жирные руки, а мужчина смуглый, почти темнокожий — каких только оттенков кожи не встретишь у латиноамериканцев — и очень худой, в бледно-зеленой маечке до пупа. Головы их двигаются вверх и вниз с какой-то опаской, словно здесь, в этих прериях сверкающих автомобильных крыш, на них из засады может выскочить отряд кровожадных индейцев: ни дать ни взять чета отважных первопроходцев, в каком-то смысле так и есть, по крайней мере в этом уголке земного шара, где представители разных рас, как правило, держатся обособленно.

Бенни спрашивает Эльвиру:

— Кто к ним пойдет, я или ты?

— Иди ты, — решает она. — Если женщину нужно будет немного дожать, тащи сюда, я ее уболтаю. Только не смотри, что она белая, его тоже без внимания не оставляй. Будешь мужчину игнорировать — они оба разобидятся, как пить дать.

— Что?! Ты меня в дискриминации подозреваешь? — в шутку возмущается Бенни, но за дверь, отделяющую кондиционированную прохладу от июньской влажной жары, он выходит невесело, с какой-то мрачной решимостью.

— Лучше не надо прохаживаться насчет его веры, — говорит Эльвире Гарри.

— Да не трогаю я его веру. Только, по-моему, этого мерзавца папу римского давно пора привлечь к ответу за то, что он творит с женщинами.

Пегги Фоснахт, вспоминает Кролик, незадолго до того, как ей сначала отрезали грудь, а потом она и вовсе померла, ненавидела папу лютой ненавистью. А рак, говорят, от злобы и возникает — так он где-то вычитал. Когда подольше поживешь да посмотришь вокруг, философствует он, в какой-то момент начинаешь ловить себя на том, что ты все это уже слышал раньше, причем не только сами новости, но и комментарии к ним, и вот крутится-вертится без конца одно и то же, точно отбросы в испорченном кухонном «перемалывателе»; телевизионщики будто сговорились что ни вечер доводить тебя до безумия, только и остается — очертя голову бежать на улицу и скупать все подряд, все рекламируемые ими транквилизаторы и в придачу к ним слабительное, и клеющий крем «Фиксодент» — зубные протезы к деснам приклеивать, и снотворное соминекс, и тайленол — сражаться с головной болью и простудой, и средство от геморроя, и полоскание для рта — избавляться от дурного запаха по утрам. Почему те, кто пускает в эфир вечерние новости, полагают, что те, кто их смотрит, превратились уже в полных инвалидов и развалюх? Одного этого достаточно, чтобы возникло желание немедленно переключить канал. Какая пакость все эти рекламные ролики — его просто тошнит от дружеской, пересыпанной народным юморком, беседы «простых людей из глубинки», которым, видишь ли, захотелось поделиться друг с дружкой, у кого в заду просто свербит, а у кого уже так жжет, что мочи нету; или еще находка — молодая/старая красавица, снятая в романтическом, чуть смазанном фокусе, которая сладко так потягивается, выходя из уборной в белом халате, ведь ей наконец удалось полностью освободить кишечник; а есть еще одна завораживающая реклама слабительного экс-лэкс: на экране поочередно возникает огромное множество людей, и каждый говорит «с добрым утром», и ты невольно представляешь себе, как при таких делах весь мир очень скоро заполнится нашим улыбчивым американским говном — придется хорошо заплатить малоимущим странам третьего мира, чтобы вслед за токсичными отходами начать захоранивать у них еще и наше дерьмо.

— Дался тебе этот папа! — удивляется Гарри. — Чем, к примеру, Буш лучше? Он тоже против «свободного выбора».

— Верно, но как только женщины начнут голосовать против республиканцев и кресло под ним зашатается, он быстро изменит свою точку зрения. А вот на папу голосованием повлиять невозможно.

— У тебя никогда не возникает такое чувство, — спрашивает ее Гарри, — что с приходом Буша мы, говоря по-спортивному, переместились куда-то за боковую линию, что мы теперь вроде Канады, только размерами побольше, и что ни мы сами, ни наши действия никого особо не волнуют? Я вполне допускаю, что так и должно быть. И наверно, так даже лучше и проще — все время быть на вершине очень обременительно.

Эльвира, не совсем понимая, как ей следует реагировать, решает обратить все в шутку. Она тихонько теребит серьгу в форме бразильского ореха, поглядывая на него искоса снизу вверх.

— Лично вы очень даже всех нас волнуете, Гарри, если мы с вами говорим об одном и том же.

Это самые теплые слова, которые он услышал от нее за все время совместной работы. Он заливается краской.

— Я имел в виду не себя, я говорил о стране. Знаешь, кого я виню во всем? Старую бестию Хомейни за то, что окрестил Америку «Большим Шайтаном». Он навел на нас какую-то порчу, и мы стали сдавать позицию за позицией. Нет, серьезно. Не знаю, как это ему удалось, но подгадил он нам здорово.

— Будет вам витать в облаках, Гарри. Спускайтесь-ка лучше на землю, вы нам тут очень нужны.

Она тоже идет на стоянку, где только что появилась четверка девчонок-подростков, все как одна в «варенках». А кто их знает, такие времена настали, что и у подростков могут найтись деньги на «тойоту». А может, у них рок-группа, в группе только девочки, и они хотят подобрать себе фургон, будут в нем ездить с концертами. Гарри идет вглубь, к кабинетам, где в ворохах бумаги свили себе гнездышко и трудолюбиво в нем копошатся два временно нанятых бухгалтера. У того, что за старшего, какое-то будто резиновое, усталое лицо и темные круги под глазами, а помощник его на вид совершеннейший дебил — изъясняется с трудом и затылок у него подозрительно плоский. Зато рубашка на нем — не придерешься: всегда свежая, белоснежная, с туго затянутым галстучком, пришпиленным на груди зажимом.

— Ага, — говорит тот, что за старшего, — он-то нам и нужен, голубчик! Имя Энгус Барфилд вам что-нибудь говорит? — Ну и круги у него, глубокие, чернущие, словно провалы в глазницах; на вид чистый енот. Хоть лицо у него не первой свежести, волосы черные, как вакса, и лежат на голове, будто нарисованные, волосок к волоску. Аккуратность у бухгалтеров в крови, работа такая: ну-ка, столько цифр написать, тысячи, миллионы цифр, и чтобы ни одна пятерочка не сошла случайно за троечку, а семерочка за единичку. Пока его окольцованный глаз вопросительно вскинут на Гарри, резиновые губы ни секунды не остаются на месте, непрерывно складываясь в сменяющие одна другую многозначительные гримасы.

— Нет, — отвечает Гарри, — хотя... погодите. Кажется, что-то знакомое. Барфилд...

— Оч-чень интересный субъект, — произносит бухгалтер, хитровато кривя губы. — С декабря по апрель он каждый месяц покупал по «тойоте». — Он сверяется с документом, который лежит у него на столе, прямо под рукой. Волосы у него на запястьях очень длинные и черные. — Одна «королла» четырехдверная, один «терсел» пятискоростной хэтчбек, один «камри-вэгон», потом люксовый «4-Раннер», а в апреле он и вовсе разошелся и взял себе «супру-турбо» со спортивной крышей, заплатил сущие пустяки — двадцать пять семьсот. Итого чуть меньше семидесяти пяти тысяч. Все машины приобретены на одно имя, везде указан один адрес по Ивовой улице.

— Это где же?

— Одна из боковых улиц повыше бульвара Акаций, знаете? С недавних пор райончик довольно модный.

— Бульвар Акаций, — повторяет Гарри, мучительно напрягая память. Слышал, слышал он раньше это диковинное имя — Энгус... От Нельсона. Когда тот собирался ехать к друзьям в Северный Бруэр.

— Пол мужской. Семьи нет, белый. Кредитоспособность не вызывает сомнений. К тому же он не мелочится — весь товар оплачен по прейскуранту, без каких-либо скидок. Единственный недостаток этого клиента, — продолжает бухгалтер, — в том, что, по сведениям городской мэрии, его уже полгода как нет в живых. Скончался накануне Рождества. — Он собирает губы в пучочек, асимметрично сдвинутый к одной ноздре, и вскидывает брови так высоко, что ноздри, не желая оставаться безучастными, тоже изумленно растопыриваются.

— Есть, вспомнил! — говорит Гарри и чувствует, как сердце, дернувшись, рванулось куда-то. — Это Тощий. Энгус Барфилд — так в действительности звали молодого человека, которого все кругом называли «Тощий». Он был... э... гомосексуалист, кажется, примерно одних лет с моим сыном. Имел хорошую работу в центре Бруэра — руководил одной из программ профессионального обучения недоучившихся в школе подростков при министерстве жилищного строительства и городского развития. Он был дипломированный психолог, если не ошибаюсь. Нельсон когда-то упоминал.

Придурковатый помощник, который слушает его, глядя ему в рот, будто способен разом воспринимать только одну нехитрую мысль, при этих словах хихикает: услыхал про психолога, дурья башка, и обрадовался, оно и понятно — где психолог, там и псих. Старшой тем временем перекручивает нижнюю часть лица на новый лад, словно демонстрируя свое умение вязать узлы.

— Банки любят ссужать деньги государственным служащим, — замечает он. — Надежно, безопасно, понимаете? — Поскольку от него этого явно ждут, Гарри кивает, тогда бухгалтер театрально хлопает ладонью по бумагам, в аккуратном беспорядке разложенным на столе. — С декабря по апрель Кредитный банк Бруэра пять раз предоставлял ссуду на приобретение автомобиля Энгусу Барфилду с переводом соответствующих сумм на счет «Спрингер-моторс».

— Да как они могли — одному человеку?.. Простой здравый смысл...

— Стоило появиться компьютерам, друг мой, как здравый смысл немедленно вылетел в окно. Лежит, пылится где-то вместе со шляпкой тетушки Матильды, знаете, были такие, со страусовыми перьями? Теперь ссуды в банке выдаются автоматически, а для этого думать не надо: щелк, скок, попал — не попал, играли в детстве в блошки? Тот же принцип. Компьютер проверил его кредитоспособность, остался доволен и дал добро на ссуду. Все чеки были оприходованы, вопрос только кем, потому что в приходных статьях фирмы «Спрингер-моторс» они не фигурируют. Мы склонны думать, что ваш Лайл где-то открыл липовый счет. — Бухгалтер утыкает палец в стопку банковских распечаток; посмотрев на его палец с черными волосами между костяшками, неестественно прогнувшийся посередине, Кролик смаргивает и отводит глаза. Этот гуттаперчевый типчик, несомненно, принадлежит к разряду прирожденных менторов, которых Кролик всю жизнь инстинктивно обходил стороной. — Давайте разберем нашу ситуацию на наглядном примере. Представьте, что компьютер — это француз. Пока вы не знаете языка, он кажется вам чуть не гением. Но стоит вам освоить язык, и вы убедитесь, что он глуп как пробка. Скорость — да, этого у него не отнимешь. Но действовать быстро еще не значит действовать с умом.

— Но, — теряется в поисках нужных слов Гарри, — но как-то не верится, что Лайл и Нельсон, Лайл особенно, могли так подло воспользоваться именем несчастного парня, ведь он только в декабре умер, получается, едва успели его похоронить, как они взялись за дело? Хладнокровно, расчетливо — неужели возможно такое?

Бухгалтер как-то даже обмякает, придавленный его дремучей наивностью.

— У мальчиков был хороший аппетит. А мертвые, насколько мне известно, переживать не способны. Он умер, но в банке у него остался открытый кредит, поскольку в компьютер не поступила команда его закрыть. Таким образом на ссудах, которые предоставил Кредитный банк, вкупе с липовым отчетом о продажах, который был отправлен в Среднеатлантическое отделение «Тойоты», они положили себе в карман что-то порядка двухсот тысяч — неплохой навар с операции. Это на сегодняшний день выяснено достоверно, а дальше посмотрим. Ну, в любом случае тут хватит и на печенье, и на варенье.

Помощник снова хихикает. Кролик, услышав, о какой сумме идет речь, весь холодеет от ужасного предчувствия, что этим долгом, как волной, и его с головой накроет. Здесь, в его гнезде, среди вороха бумаг, рассыпанных по столу, за которым он сам работал не один год, время от времени доставая из среднего ящика слева леденец в форме спасательного круга, здесь, у него на глазах ему готовят смертельную ловушку. Он похлопывает по карману пиджака, все-таки, когда ощутишь под рукой тверденькую выпуклость пузырька с нитростатом, чувствуешь себя увереннее. Вот выйдет за дверь — и сразу возьмет таблетку. Той ночью, когда они с Пру оказались в постели, оба, каждый по-своему, доведенные судьбой до беспросветной тоски и полубезумия, скрипучая старая кровать под ними тоже казалась подобием гнезда, только другого гнезда, в котором сплелось и переплелось все, что осталось от семейного достояния, — затхлый старушечий запах мамаши Спрингер, изгнанный из ее матраса неожиданным для него энергичным прыганьем, тогда как вот уже сколько лет на нем никто, кроме одинокой старухи, не спал, да еще неистребимый дух старых, пропахших нафталином одеял, хранящихся в кедровых комодах на чердаке, среди обтянутых плюшем семейных альбомов, ломаных качалок с плетеными сиденьями и шляпок с вуалями в круглых шляпных картонках, дух, исходивший между прочим не только от поруганной постели, но и от старой швейной машины, нашедшей здесь свой последний приют, и от преданных забвению Фредовых галстуков в стенном шкафу, и от свалявшейся пыли на полу под досточтимым ложем. И надо же, чтобы все приметы доброй семейной истории свелись вот к этому — пошлому совокуплению с громом и молнией за окном. Теперь, впрочем, кажется, что ничего и не было. Он и Пру холодновато-вежливы друг с другом, а Дженис, каждый день делающая новый шажок в приближении к идеалу деловой женщины, бросила сочинять разнообразные поводы для совместного времяпрепровождения двух семей. Гриль в честь праздника всех отцов стал исключением из правил, и не самым удачным: когда гамбургеры наконец были готовы, были готовы и дети — они устали, извелись, раскапризничались, и, в довершение всего, их искусали комары.

Гарри заливается смехом, который по идиотичности и беспричинности ничем не уступает хихиканью помощника бухгалтера.

— Бедняга Тощий, — говорит он, стараясь подладиться под манеру речи того, главного, бухгалтера. — Хорошую шутку сыграл с ним дружок его, Лайл: столько тачек ему подкатил, когда тот уже свое отъездил.

Четвертого июля он, чтобы порадовать Джуди, идет в праздничном шествии по Маунт-Джаджу. Джудин герлскаутский отряд в числе участников, а муж их вожатой, Клэренс Эйферт, — член организационного комитета. Им очень нужен был мужчина внушительного роста, чтобы поручить ему изображать во время шествия Дядюшку Сэма, и Джуди сказала миссис Эйферт, что у ее дедушки рост как раз такой — высокий-превысокий. Вообще-то по современным меркам шесть футов и три дюйма не ахти какой рост, а для НБА[131] он просто карлик, но кое-кто в оргкомитете, из поколения отцов мистера Эйферта, оказалось, вспомнил Кролика Энгстрома, звезду школьного баскетбола, и загорелся позвать его, невзирая на то что Гарри живет в Пенн-Парке, в противоположном конце Бруэра. Ну и что, что живет? Он же здешний, маунт-джаджский, он тут вырос, и хотя для национального символа Америки он грузноват, зато кожа у него белей не сыщешь и глаза именно такие, как требуются, бледно-голубые, и выправка отличная. Он же служил в армии, когда была война с Кореей. Он у страны не в долгу.

Расклешенные штаны в широкую красную полоску не сходятся у него на животе, но поскольку их держат трехцветные подтяжки, а сверху брючный пояс прикрыт светло-голубым жилетом в звездах, большой беды в этом нет. Всю неделю перед четвертым Гарри и Дженис пропрыгали вокруг этого костюма. Они дошли до того, что специально к свободному, мягко драпирующемуся галстуку поехали покупать парадную рубашку с отложными манжетами и стоячим воротничком; после долгих колебаний они остановились на его повседневных замшевых туфлях, рассудив, что они все же лучше сочетаются с красно-полосатыми штанами — и даже издали могут сойти за штиблеты, — чем его выходные черные туфли, приберегаемые для свадеб и похорон. Фрак — шерстяной, темнее жилета, но тоже голубой, на каждом борту по три декоративных пуговицы — сидит на нем вполне прилично, а вот слегка ворсистый, расширяющийся вверху цилиндр с лентой из крупных серебряных звезд еле держится у него на макушке и одновременно жмет, ведь под него надо было всунуть еще белый нейлоновый парик, словом, конструкция на голове возведена ненадежная — чуть оступишься, и цилиндр слетит. Не зря он всю жизнь не любит шляпы.

Дженис в задумчивости прикусывает кончик языка.

— А парик тебе непременно нужен? У тебя свои волосы светлые.

— Да, но стрижка? Слишком коротко для Дяди Сэма. Знал бы раньше, отрастил бы.

— Постой, — осеняет ее, — а почему, собственно, Дядюшка Сэм не может носить современную прическу? Он ведь и сейчас живой, разве нет?

Он примеряет цилиндр без парика и докладывает:

— Вообще-то так он сидит покрепче.

— Знаешь, Гарри, я тебе честно скажу, этот парик на тебе — он как-то меня смущает. Ты в нем похож на здоровенную бабищу с красной рожей.

— Слушай, мне все это не надо, я только из-за внучки согласился, так что, пожалуйста, прибереги свои колкости до другого раза.

— Какие колкости, скорей уж тонкости! Забавно, что я раньше не разглядела в тебе женственного начала. Ей-богу, родись ты женщиной, ты был бы красоткой, в сто раз привлекательнее, чем твоя мать — и Мим, кстати, тоже. А вот им лучше было бы родиться мужчинами — обеим!

Мама невзлюбила Дженис с той самой минуты, когда он впервые привел ее в дом, пригласил зайти после работы в универмаге Кролла, а Мим в один прекрасный день увела у нее Чарли Ставроса, во всяком случае, такова была версия Дженис.

— Я в этом костюме упарюсь, уже сейчас весь чешусь, — возвращается к реальности Гарри. — Давай примерим бороду.

Когда козлиная бородка садится на место, Дженис изумленно восклицает:

Вот! У тебя даже лицо другое стало — удлинилось, подобралось. Не пойму, почему ты не носил бороду? — Говоря о нем, она уже не в первый раз незаметно для себя соскакивает на прошедшее время. — Кстати, мистер Листер решил отпустить бороду, она у него уже немного отросла, и он теперь не кажется таким понурым. У него подбородок скошенный, а с бородой незаметно.

— Что ты все лезешь ко мне с этим занудой? — Потом он добавляет: — Мне что-то не нравится, как ведет себя липучка, когда я говорю, — клей уже плохо действует.

— Ничего удивительного, эта борода, наверно, знаешь, на скольких парадах побывала?

— Вот именно, балда ты эдакая, поэтому клей и не держит. Вопрос в том, есть ли способ подновить липкий слой?

— Не двигай сильно нижней челюстью, только и всего. А хочешь, позвоню Дорис Эберхардт — когда она была замужем за Кауфманом, они страшно увлекались любительскими спектаклями.

— Еще не хватало откровенничать с этой пройдохой. Будем надеяться, там, на месте, у кого-нибудь найдется чем ее подклеить.

Но на месте вместо четкой организации царит путаница и неразбериха. Сбор назначен на площадке возле старой маунт-джадской средней школы, где теперь остались только седьмые и восьмые классы, а само здание планируют вскоре разобрать по кирпичикам из-за выявленного асбеста и деревянных полов — за них приходится платить безумную страховку. Когда здесь учился Гарри, он вместе со всеми дышал себе преспокойно асбестовыми парами и ходил по деревянным полам, не слишком задумываясь о пожароопасности. По асфальту парковочной стоянки для машин и бурой траве бейсбольного поля хаотично перемещаются все и вся — музыкальные группы, антикварные автомобили, платформы с эмблемой «4-Эйч»[132], ветераны в серой военной форме, — и единственным свидетельством некоего организующего начала служат мелькающие в толпе люди обоего пола, одетые в одинаковые зеленые футболки с надписью ОРГКОМИТЕТ. ДЕНЬ НЕЗАВИСИМОСТИ. МАУНТ-ДЖАДЖ и пластиковые кепочки с козырьком впереди и сеткой сзади, как у водителей грузовиков. В поисках кого-нибудь, кто сказал бы ему, что делать, он растерянно бродит по школьной территории, где когда-то слонялся с щегольским коком «утиный хвост» на смоченных и старательно причесанных волосах, в вельветовой приталенной курточке с подвернутыми рукавами и, если для баскетбола был не сезон, с пачкой сигарет, оттопыривающей нагрудный карман. Он ждет, что вот сейчас столкнется со своей школьной подружкой, Мэри-Энн, с той, тогдашней Мэри-Энн, в черно-белых туфельках и беленьких носочках и короткой юбочке в складку (она была «заводилой» в «группе поддержки», когда на каких-нибудь соревнованиях выступала команда их школы) и между юбкой и носками мелькнут прямые, гладкие, крепенькие икры, и вспыхнет нечаянной радостью навстречу ему ее лицо с ямочкой на щеке, с чуть прыщавеньким лбом... но вместо нее к нему подходят какие-то незнакомые люди с характерным для восьмидесятых годов выражением озадаченности на лицах и спрашивают один за другим, как пройти туда или сюда, полагая, что раз он одет Дядей Сэмом, так должен все знать. Приходится ему по очереди объяснять им, что он сам ничего не знает.

Задняя стена старой школы, построенной еще в двадцатые из рыжего кирпича, была глухая, без окон, а напротив стоял сарай из крытых толем досок (давно разобранный), где хранилось всякое школьное оборудование; посыпанная гравием площадка между ними и сейчас пробуждает в нем волнующие ассоциации — такая власть заключена в немых кирпичах этого укромного, «секретного» места: здесь, именно здесь пропадали после уроков и дотемна все самые охочие до новых знаний и свободные от жесткого домашнего контроля местные ребята, не только мальчишки, девчонок тоже хватало, здесь они просто болтались все вместе, кидали мяч в кольцо на голой кирпичной стене (щит был прибит к стене плашмя, точно так же как в том памятном деревянном спортзале, в ориолской школе), обжимались, прижавшись к доскам сарая, на которых клочьями висел ободранный толь, разговаривали обо всем на свете (девчонки, обхваченные мальчишьими руками, оказывались заключенными в мягкую клетку, из таких живых клеток выстраивался целый ряд), подначивали друг друга, делились секретами, робко, наугад что-то пробовали, оттягивали до последнего миг, когда нужно было расходиться по домам, оставляя после себя щебнистое пространство, заряженное особым электричеством, пытливой энергией подростков. А сегодня на этой площадке, залитой бетоном и очищенной от всего лишнего — ни сараев, ни щитов, — Кролик натыкается на Джудин скаутский отряд: часть девочек в униформе, а часть, в специально изготовленных костюмах, на платформе грузовика готовятся изображать композицию «Свобода» — самая высокая и хорошенькая девочка завернута в белую простыню, на голове у нее топорщится острыми зубцами корона, в руках огромный бронзовый фолиант и золоченый факел, а вокруг ее картонного пьедестала собрались девочки с красными, коричневыми, черными и желтыми лицами, которые должны таким образом представить все разнообразие рас на планете, для чего пришлось прибегнуть к краске, поскольку настоящих маленьких индианок, негритянок и азиаток в Маунт-Джадже не водится, во всяком случае, их нет в организации девочек-скаутов.

Джуди топчется в группке цвета хаки с форменными значками и косичками, обступившей грузовик, и когда она видит деда в его сногсшибательном наряде, то как завороженная подходит к нему и берет за руку, словно желая притянуть его к земле, к реальности. Чтобы поглядеть на нее, ему нужно наклонить голову, а это не просто, цилиндр и так держится на честном слове. Обращаясь скорее к забору на дальней границе бейсбольного поля, он спрашивает ее:

— Как там моя борода, Джуди? Все нормально?

— Да, дедуля, нормально. Ты испугал меня сначала. Я тебя не узнала.

— Мне все кажется, она вот-вот отклеится.

— Со стороны незаметно. Какие здоровенные полосатые штаны! А животу твоему не тесно в жилете?

— В настоящий момент как раз это волнует меня меньше всего. Джуди, послушай, детка. Выручишь меня, а? Мне только сейчас пришло в голову, что теперь ведь делают такую липкую ленту, которая клеит с обеих сторон. Может, возьмешь у меня пару долларов и слетаешь по-быстрому в лавку через дорогу, купишь мне такую ленту? — Всю жизнь, меняя с течением лет хозяев и названия, через дорогу от школы существовала лавка, бесперебойно снабжавшая учеников жвачкой, игрушечными пистолетами и пистонами, шапочками-кепочками, таблетками и сигаретками, порножурналами и вообще всем, что молодые люди желали, нет, считали обязательным иметь. С огромным трудом, не наклоняя головы, он прорывается сквозь многие слои костюма к бумажнику в необъятном боковом кармане своих полосатых штанов и затем, подняв его на уровень лица, выковыривает две долларовые бумажки. Потом, для подстраховки, добавляет еще одну. Нынче, за что ни возьмись, все почему-то стоит дороже, чем ожидаешь.

— А вдруг там закрыто — сегодня же праздник!

— Там открыто. Они всегда работают без выходных.

— А вдруг начнется парад, и я не успею к своим на платформу!

— Не начнется, парад без меня не начнется. Давай, Джуди, в темпе! Я же тебя в беде не бросал? В море, на лодке, вспомни-ка, кто тебя спас? А по чьей милости я связался с этим парадом, будь он неладен? По твоей!

Боясь уронить цилиндр, он не решается посмотреть вниз, но голос у нее такой, что, похоже, она сейчас заплачет. Ее головка рыжеватым облачком маячит у нижней границы его поля зрения.

— Ладно, попробую, только...

— Запомни, — говорит он, и нижняя челюсть его каменеет, поскольку теперь он точно чувствует, что борода у него на подбородке долго не продержится, — клей с двух сторон. Спроси скотч, они выпускают то, что надо. Пулей, детка.

Сердце стучит как бешеное; он снова роется в своих одеяниях, желая удостовериться, что не забыл заветный пузырек с нитроглицерином. Где-то в недрах просторного кармана он наконец нащупывает его — маленький, дарующий жизнь драгоценный слиток. Когда он поднимает к лицу руку, чтобы посильнее прижать бородку, он замечает у себя дрожь в пальцах. Если эта козлиная бородка не прилипнет как следует, не быть ему Дядей Сэмом, и весь парад полетит кувырком — так и останется бесформенной толпой, запрудившей территорию вокруг школы. Он мелкими шажочками, ни на кого не глядя, переступает по площадке, пытаясь унять расходившееся сердце. Это же стресс, самый настоящий!

Наконец, пыхтя, как паровоз, возвращается Джуди. Едва отдышавшись, она выпаливает:

— Они там все тупые. Они только одну еду теперь продают. Всякие пакеты — жевать на ходу. А липкая лента у них только клеится с одной стороны. Я на всякий случай купила. Не надо было?

Парковочная площадка оглашается барабанной дробью, сперва это отдельные пригоршни, россыпи звуков — кто-то из юных барабанщиков, истомившись в ожидании, начинает проказничать, другие нестройно подхватывают, потом звуки сливаются, набирают мощь, увлекаемые общим неотвратимым порывом. Заводятся моторы старинных автомобилей и грузовиков с оформленными на разные лады платформами, наполняя праздничный воздух сизым выхлопным газом.

— Надо, надо, — успокаивает ее Гарри, лишенный возможности опустить глаза вниз на внучку, не рискуя потерять цилиндр, и убирает в карман рулончик липкой ленты и сдачу с трех долларов, которые вложены снизу ему в руку. Он ощущает себя как бы отдельно от своего тела в этом маскарадном костюме — будто его взгромоздили на ходули, будто ступни его уменьшились до невозможности.

— Прости, дедушка. Я старалась! — Джудин тоненький невесомый голосок, где-то там, внизу, куда не достигает его взор, чуть дрогнув, разлетается солеными брызгами, как всплеск воды на солнце.

— Ты все сделала как надо, — лицемерит он.

К нему подскакивает какая-то ошалелая дамочка, кубышка в зеленой оргкомитетской футболке и кепочке с козырьком, и поспешно уводит его к голове колонны, мимо украшенных платформ и отрядов горнистов с барабанщиками, мимо «фордов» модели «А»[133] и представителей городских властей при галстуках и при белом лимузине. Маунт-джаджская полиция выделила патрульную машину, которая с включенной синей мигалкой и выключенной сиреной поведет парад, а за ней, на некотором расстоянии, пойдет Гарри. Можно подумать, без поводыря он заблудился бы: в детстве он ни одного парада не пропускал, садился на велосипед и ехал в толпе окрестной ребятни, и между спицами у всех были просунуты красные, белые и синие бумажные ленточки, которые весело трепыхались на ходу. Вниз по Центральной до торгового квартала, не доходя до выезда на шоссе 422, через самое сердце местного центра, потом налево в гору по Поттер-авеню, вдоль кварталов кирпичных домов на две семьи, возвышающихся над покатыми лужайками за низкими каменными оградами (где они еще остались), потом вниз мимо переулка, а ныне улицы Киджирайз с ее несуществующими больше трикотажными фабриками и ремонтными мастерскими, на месте которых теперь красуются вывески «Линнекс», «Компьютерное обеспечение», «Комплексные системы управления», дальше поворот на Джексон-стрит, в одном квартале от его родительского дома, еще ниже на Джозеф-стрит, а оттуда, минуя громаду баптистской церкви, под острым углом на Миртовую — мимо почты и узкого дома собраний ложи «Чудаков»[134] к конечной цели, к трибуне, установленной перед фасадом ратуши в окружении сквера, куда в шестидесятые толпами стекались ребята покурить травку и побренчать на гитаре, а теперь в небольшом количестве сползается одно старичье да забредают время от времени бродяжки, щеголяя загаром, какого не купишь за миллион долларов. Кубышка-зеленогрудка и маршал-распорядитель парада, чей высокий статус отмечен огромной картонной бляхой, подслеповатый и сутулый ювелир по имени Гиммельрайх (Кролик был на несколько классов младше его отца, который учился в той же школе и был известен под кличкой «Матильда»), на пару придерживают его, чтобы дать головной патрульной машине отъехать на достаточное расстояние, а то слишком тесное соседство Дядюшки Сэма и полиции может быть истолковано превратно. Сразу за ним пойдет белый лимузин с главой местной администрации и теми из членов муниципального совета, кто не отбыл встречать праздник в Поконы или на Джерсийское побережье. Сзади доносятся самые разнообразные звуки — тут и горны с барабанами, и волынки (волынщиков пригласили из округа Честер), и режущая ухо поп-музыка на платформах — пожилые мотивчики призваны помочь иллюстрировать Свободу, и Дух Независимости, и ЕДИНЫЙ МИР, и четырехчастный принцип Голова-Сердце-Руки-Здоровье, — а в самом хвосте колонны местный рок-певец заходится в подражаниях то Пресли, то Орбинсону, то Леннону, всем по очереди, и электрический вентилятор дует во всю свою мегаваттную мощь на штабеля раскаленных усилителей, которыми уставлена платформа певца. Но здесь, впереди, в голове колонны, все, напротив, как-то странно притихло, замерло, и необъяснимый страх сковывает Гарри, когда для него настает момент ступить замшевым башмаком на двойную желтую линию посередине главной улицы Маунт-Джаджа, и сделать наконец первый шаг, и пойти, и пойти. Он чувствует, как кружится у него голова, какой он сам нелепый и огромный. В спину ему урчит на малой скорости белый лимузин, так что останавливаться нельзя, а впереди, сильно впереди — за каждым углом и поворотом синяя мигалка скрывается у него из виду — маячит патрульная машина; но непосредственно перед ним нет ничего, кроме жутковатой пустоты обычно запруженной машинами и людьми Центральной улицы под неподвижным июльским небом, синеющим над проводами. Движение на дороге — он сам, его одинокая, напряженно выпрямленная фигура. Притихшая улица лежит перед ним, словно лунный пейзаж со всеми своими щербинами, шрамами и старинными чугунными крышками люков. Нервическая дрожь и в сердце и в руках сменяется экзальтированной радостью жертвы, добровольно отдающей себя на заклание, едва он делает несколько первых шагов в глубь асфальтовой пустоты, окаймленной здесь, на пути их маршрута, весьма малочисленными зрителями — несколько полуголых тел в шортах, кроссовках и цветных рубашках вдоль поребрика.

Его встречают громкими возгласами. Размахивают руками с шутливым энтузиазмом, кричат «Эгееей!» этому явившемуся им во плоти Дяде Сэму, этому живому символу, ходячему флагу, этому любителю пособирать налоги у себя дома и поозорничать в международном масштабе. Ему ничего не остается как махать в ответ и сдержанно раскланиваться, стараясь удержать на голове цилиндр, а на лице козлиную бородку. Из толпы, становящейся чем дальше, тем многолюднее, все чаще раздается его имя — Гарри или Кролик: «Эй, Кролик! Молодчина!» Помнят его. Впервые за много лет столько раз подряд звучит его старое прозвище; во Флориде его вообще никто так не зовет, и его собственные внуки были бы изумлены, если бы вдруг услыхали. И вот нежданно-негаданно оно снова летит к нему с тротуаров — живое, согретое общей приязнью. Так и кажется, что все эти люди — просто растянутая вдоль улицы, повторно использованная (в соответствии с популярной нынче идеей переработки отходов) толпа зрителей, которые по вторникам и четвергам, в «баскетбольные» вечера, до отказа заполняли трибуны старенького школьного спортзала, и собственными разгоряченными телами сами себе устраивали лето посреди зимы: у игроков на площадке пот ел глаза, ручьями стекал из-под волос и косыми струйками из-за ушей сбегал по шее вниз. Сейчас пот скапливается у него под шерстяным фраком, на спине и животе, который и точно ужасно стиснут жилетом, права была Джуди, и еще под цилиндром, даже при том что парик остался дома: слава Богу, Дженис надоумила — бывают, бывают у его дурехи минуты просветления.

Пот проступает тем обильнее, чем раскованнее и живее он машет толпе зрителей, которые гроздьями собираются на углах, и под сенью норвежских кленов, и на сохранившихся кое-где невысоких стенках из песчаника, и на покатых лужайках, и еще выше, в тенистой прохладе крылец, — и мало-помалу делает свое дело, разъедает и без того хилый клейкий слой на его фальшивой бороде. Он чувствует, как с одного боку она мягко отделяется от подбородка, и тогда, не сбавляя шага — а надо сказать, ступает Дядя Сэм немного странно, на полусогнутых, не то что Гарри с его пружинистой, легкой походкой, — он выуживает из недр брючного кармана припрятанный рулончик скотча и отрывает кусочек длиною в дюйм, с полоской клетчатой бумаги на конце. Лента с готовностью липнет к пальцам; после нескольких все более злобных попыток она наконец, свернувшись в кольцо, летит на асфальт. Он отматывает еще кусочек и прижимает его одним концом к лицу, а другим к синтетическому белому мочалу; фокус удался, хотя теперь на лице у него, должно быть, поблескивает непонятный прямоугольничек. Свидетели этого импровизированного ремонта на ходу приветствуют его находчивость дружными воплями. Он приподнимает высокий, тяжелый цилиндр и, стараясь не делать резких движений, с достоинством раскланивается в обе стороны, вызывая новый взрыв аплодисментов и одобрительных выкриков.

Толпа, которая открывается его глазам — за взмахами его руки, за его улыбкой, за бликующей липкой лентой у него на лице, — безмерно его удивляет. Население Маунт-Джаджа одето по-летнему, с той степенью наготы, которая мало-помалу стала достоянием всех без исключения возрастных категорий, а не только вечно полуголой детворы, как было во времена Гарриного детства. Седовласые матроны восседают на алюминиевых стульчиках, вынесенных к поребрику тротуара, разодетые будто пухлые младенцы — сплошные шашечки и оборочки, из-под которых жизнерадостно выставлены на всеобщее обозрение бесформенные ноги с набухшими венами. Мужчины почтенного возраста взяли моду втискивать свои давно потерявшие стройность ляжки в велосипедные трико, в которых пристойно могут выглядеть только юнцы. Молодые мамаши, спустившиеся поглядеть на парад от своих бассейнов позади дома, все либо в бикини, либо в цельнокроеных эластичных купальниках с такими вырезами сверху и снизу, что зады и груди наполовину из них вываливаются. И на вздернутом бедре каждая держит зарумянившегося от жары младенца — у этих в наличии только подгузники. Вообще поразительно, как много детей — совсем крох и тех, кто уже ходит ножками, — какое-то бесконечное вскипание, поколение за поколением, непрерывно происходит здесь с тех пор, как поселок произвел на свет его самого. То были совсем другие времена — кругом одно старичье: идешь, бывало, утром в школу, а из домов одна за другой выходят хмурые хозяйки, угрожающе потряхивая метлами, всегда в толстых темных чулках и домашних платьях-халатах, застегнутых на все пуговицы от ворота до подола. А теперь у обочин Джексон-роуд плещется веселая невинная волна обнаженной плоти. Голые коленки — что гроздья винограда, загорелые голые плечи теснятся, трутся, ворочаются в пятнистой тени тротуара. И всюду американские флаги на золоченых древках и воздушные шары каких угодно расцветок, даже «металлические», и форм, например, в виде сердца, с веревочками, которые просто держат в руках или привязывают к кустам, или к ручкам колясок, где опять-таки сидят дети, снова дети. Всепроникающий дух благодушия, всеобщий тайный сговор во что бы то ни стало развлечься и отдохнуть создает атмосферу, которая окружает и поддерживает его парад, ведомый им сквозь небывалую пустоту в самом центре знакомых наклонных улиц.

Гарри подклеивает бородку с другой стороны и, убирая ленту, заодно выуживает из этого же кармана пузырек с таблетками и закидывает в рот нитростатину. Участок пути, где дорога шла в гору, дался ему тяжеленько, а сейчас, на спуске, болезненно протестуют колени и пятки. Когда он немного нагоняет полицейскую машину впереди, легкие его заполняются удушливым выхлопным газом. Сзади его непрерывно подталкивает музыкальная болтанка — чуть провалится куда-то «Американский патруль», на его месте тотчас всплывает мелодия «Вчера», и наоборот. Он концентрирует внимание на двойной желтой полосе, местами замазанной черным следом от резкого торможения, а местами, там, где ее разрешено пересекать, переходящей из сплошной в прерывистую, но по большей части непрерывной, которая лежит перед ним, словно пара прямых, негнущихся старых трамвайных рельсов, давно уже похороненных под асфальтом или разобранных и пущенных на лом. Щелкают фотоаппараты — это его снимают. Слышатся приветствия — это его окликают, кто по имени, кто по прозвищу. Люди знают его, но сам он не видит ни одного знакомого лица, ни единого — хоть бы раз мелькнуло в толпе где-нибудь в обрамлении рыжих волос асимметричное лицо-сердечко Пру, или гипнотизирующие черные глазенки Роя, или маленький коричневый упрямый орешек — лицо Дженис, но даже их нет. Они сказали, что будут стоять на углу Джозеф-стрит и Миртовой, но здесь, на подступах к ратуше, народу больше, чем где-либо: подрумяненные поваром-летом тела по четыре-пять человек в глубину сплошной стеной стоят вдоль дороги, и в этой толпе его родные и близкие канули без следа.

Его городок, каким он знал его, весь канул без следа за минувшие десятилетия, но на его месте возник другой — моложе, оголеннее, бесстрашнее, лучше. И здесь по-прежнему любят его, как и раньше, когда он на радость им набирал сорок два очка в одной игре на своей площадке. Он живая легенда, облако, сошедшее с небес. Внутри у него какая-то лопнувшая капсулка со взрывчаткой открыла сосуды — словно цветок, раскрывшийся навстречу солнцу. Глаза щиплет от пота, а может, это какая-то аллергия, голова зверски болит под скороваркой цилиндра. Парниковый эффект, думает он. Озоновая дыра. Когда растает антарктический лед, нас всех затопит. Обшаривая взглядом расплавленную человеческую массу в надежде, что где-нибудь мелькнет наконец знакомое лицо, Гарри натыкается то на банку с пивом, которую без зазрения совести, прямо у него на глазах, пускают по рукам, то на сверкнувшие яркой вспышкой серьезные, взрослые очки близорукого ребенка, то на серебряное кольцо в ухе латиноамериканской по виду девчонки. На пути следования он приметил несколько черных лиц в толпе, веселых и подбадривающих, как и все прочие, и одно-два азиатских — усыновленный кем-то вьетнамский ребенок-сирота, чья-то низенькая толстенькая жена-филиппинка. А далеко позади, там, где все еще тянется праздничное шествие, волынщики затягивают нуднейшую шотландскую народную песню, и рок-имитатор хныкающим «ленноновским» голосом призывает: «...вообрази, все люди...», и, ближе к голове колонны, прорываясь через царапины на магнитофонной пленке и треск в динамиках, в эту какофонию мощно врывается Кейт Смит, царствие ей небесное, жила бы еще и жила, если бы не чудовищный вес, — «Бог да хранит Америку... седой от пены океан»[135]. В глазах у Гарри щиплет нестерпимо, и какое-то странное, до головокружения, до дурноты — как если бы его вдруг оторвали от земли, чтоб обозрел он всю историю человечества, — нарастает в нем чувство, заставляя сердце забиться сильнее: нет, что ни говори, это чертовски счастливая страна, другой такой в целом мире не сыскать!


Такого рода глупым откровением в былые дни он мог бы поделиться с Тельмой, когда, насытившись друг другом, они не стеснялись вполголоса говорить обо всем на свете. И вот вдруг Тельма мертва. Умерла от почечной недостаточности, тромбоцитопении и эндокардита в конце июля, в час, когда занимался прохладный рассвет очередного знойного, сине-серого дня, освещая первыми лучами узорчатую кирпичную кладку под крышей дома напротив больницы Святого Иосифа в Бруэре. Бедная, бедная Тельма, ее многострадальный организм просто дошел до полного изнеможения, не выдержал долгой борьбы. Ронни сколько мог старался держать ее дома, но ее последняя неделя была такой, что даже ему это оказалось не по силам. Галлюцинации, бред, ядовитая злоба. Много злобы, много яду, и кому все это досталось — Рону, который так преданно за ней ухаживал столько лет, был ей любящим мужем, кто бы мог подумать, в молодости, до женитьбы, еще тот был шалопай. Ей было всего пятьдесят пять, на год моложе Гарри, на два старше Дженис. Умерла на той неделе, когда пассажирский самолет ДС-10, совершавший рейс Денвер — Филадельфия с посадкой в Чикаго, разбился при попытке сесть в Су-Сити, Айова, на скорости двести миль в час. С двумя не вышедшими из строя моторами он дотянул до взлетной полосы, перекувырнулся, стал разваливаться и загорелся, и при всем том больше ста человек осталось в живых: кто повис на ремнях безопасности вверх тормашками, кто своими ногами ушел с места катастрофы и скрылся в близлежащих кукурузных полях. Кролику кажется, что это единственное за все нынешнее лето событие, которое не стало двадцатой годовщиной чего-нибудь — «Вудстока»[136], Мэнсоновой резни[137], происшествия в Чаппакуиддике[138], высадки на Луне[139].

Заупокойная служба должна состояться в какой-то неопределенного толка и конфессии церкви в миле от Эрроудейла, то есть за ним, если ехать от Бруэра. В поисках церкви Гарри и Дженис заплутали и неожиданно для себя оказались в торговом центре Мэйден-Спрингса, прямо под афишей кинокомплекса на шесть залов, на которой не хватило места, чтобы втиснуть все названия: Я УМЕНЬШИЛ ДЕТЕЙ БЭТМЕН ОХОТНИКИ ЗА ПРИ-2 ЮНЫЙ КАРАТИСТ-3 О-ВО МЕРТВЫХ. Ленивая девка в билетной кассе не имела ни малейшего понятия, есть тут у них где-то церковь или нет, столько же проку было и от прыщавого мальчишки-билетера у входа в просторное пустое красное фойе, пропитанное маслянистым запахом поп-корна и тающих во рту ли, в руках шоколадных пуговок «Эм-энд-эмс». Гарри был зол на себя: столько раз ездил тайком в Эрроудейл к Тельме, чтобы теперь не суметь отыскать проклятую церковь! Когда наконец красные от волнения, смущения и взаимного недовольства, поскольку каждый про себя честит другого за неспособность справиться с элементарной задачей, Энгстромы прибывают на место, то выясняется, что церковь — всего-навсего примитивный сарай, ангар с окнами и куцым шпилем из анодированного алюминия, одиноко торчащий посреди акра красной, без единого деревца, земли, которая жиденько засеяна чахлой травкой и густо исчерчена следами от машин. Изнутри стены бетонные, и свет, свободно проникающий через высокие окна с простыми стеклами, какой-то голый, безжалостный. Вместо скамей тут расставлены складные стульчики, а над головой с металлических штанг свешиваются какие-то ненастоящие, игрушечные войлочные полотнища, украшенные крестами, трубами, терновыми венцами вперемежку с номерами изречений из Священного Писания — Мк 15:35, Откр 1:10, Ин 19:2. Священник одет в коричневый костюм, галстук и рубашку с обычным воротничком и весь он какой-то всклокоченный, запыхавшийся и больше всего похож на полноватого молодого заведующего из магазинчика бытовой техники, которому нет-нет да и приходится самому таскать тяжелые коробки. Голос его усилен крохотным стебельком микрофона, почти неприметного на фоне дубовой кафедры. Он говорит о Тельме — какая это была образцовая мать семейства, прихожанка, страдалица. Портрет, в котором есть все, кроме самого портретируемого, — как платье без владельца. Вероятно, священник и сам уловил это, поскольку далее он переходит к ее «оригинальному» чувству юмора, ее своеобразному взгляду на вещи, благодаря которому она так мужественно переносила длительную и изнурительную борьбу с недугом. Исполняя пасторский долг, он навестил Тельму в больнице в последнюю мучительную неделю ее жизни и отважился предложить ей вместе поразмышлять об извечной тайне: почему Господь одним посылает хворь и страдания, другим же нет, иных исцеляет, а прочих оставляет недужными до конца их дней. И даже в Божественном Евангелии, если хорошенько вспомнить, мы видим ту же закономерность, ибо что сталось с теми — без счета — прокаженными и бесноватыми, кому не суждено было оказаться на пути Иисуса или кому не достало настойчивости прорваться к Нему через несметную толпу страждущих, стекавшихся к Нему, на ровном месте и на горе, в Капернауме и в Галилее? И как же отвечала ему Тельма? Как отвечала она со своего больничного ложа, терзаемая болью и мукой? Наверно, сказала она, она заслуживает страданий не меньше, чем любой смертный. Преставившаяся являла образец истинного смирения — не возроптала и на смертном одре. А несколько ранее, при менее тягостных обстоятельствах, припоминает священник, и голос его звучит бодрее, настраивая слушателей на более легкомысленный лад, он пришел к ней с визитом в ее образцово прибранный дом, и она объяснила ему, что сразивший ее недуг — это всего лишь маленькое недоразумение: какие-то микроскопические проволочки в ее внутреннем устройстве случайно перехлестнулись не так, как надо. И тут она с характерным для нее мягким юмором, который так памятен всем нам, любившим ее, и одновременно с печальной серьезностью высказала предположение, что, возможно, Всевышний ответствен только за те явления, которые доступны нашему опыту и пониманию.

Он поднимает глаза на собравшихся почтить память покойной, очевидно, не до конца уверенный в том, как отнесется это небольшое собрание к его реминисценциям, и те, то ли действительно распознав Тельмины интонации в процитированном высказывании и довообразив остальное — ту странную смесь учительского менторства, желчной иронии, и бескомпромиссности, из чего и складывалась при жизни ее неповторимая живая манера, — то ли просто угадав, что святой отец нуждается в поддержке, дабы избавиться от призрака незаслуженного страдания, отзываются благопристойными смешочками. С явным облегчением человек в коричневом костюме, точно ведущий ток-шоу, завершающий очередной выпуск программы, переходит к безопасным шаблонным текстам — псалму о тихих водах, стихам из Экклезиаста о том, что всему свое время, и гимну, в котором говорится, что ныне день истек.

Гарри сидит бок о бок со шмыгающей носом Дженис в ее «полицейском» костюме и думает о Тельме, распутной, обнаженной Тельме, какой знал ее он, и о том, как мало она была похожа на портрет, нарисованный сегодня священником; но, кто знает, может, Тельма священника не менее реальна, чем его, Гаррина, Тельма. Женщины прирожденные актрисы и, ведя свою роль, они интуитивно подлаживаются под зрителя. С ним у нее была всегда одна роль — обожать его, предоставлять свое тело в полное его распоряжение, словно от этого своего тела избавляясь. Тело ее было больное, желтушное и хранило внутри смерть — обтянутое шелком черное вместилище. Было что-то неуловимо оскорбительное, уничижительное для него в том, как она, не имея сил противиться, отдавала себя в кабалу не вполне пристойной потребности любить. Он не мог любить ее так, как любила его она, и в его — относительной, конечно, — отстраненности она находила утешительное самонаказание, столь драгоценную для нее иронию всей этой ситуации. Но всякий раз, когда он направлялся к дверям, ей хотелось, чтоб он остался еще. И когда он встает для благословения, ее подлакированный священником призрак придвигается к нему, прислоняется к его груди, обдавая его кисломолочным дыханием, безмолвно моля не покидать ее. Дженис опять хлюпает носом, но Гарри свою скорбь по Тельме хранит при себе, у сердца, прекрасно понимая, что Дженис ее видеть не желает.

Снаружи, под неуместно ярким солнечным светом, Уэбб Мэркетт, с лицом, испещренным улыбчивыми морщинами, которые за минувшие годы стали еще глубже, с вечной своей сигаретой, свисающей из-под длинной, верблюжьей верхней губы, обходит группки собравшихся и представляет всем свою новую жену, застенчивую девицу лет двадцати с небольшим — моложе Нельсона, моложе Эннабел, — пушистенькую блондиночку в темных оборках, с фигурой молоденького тюлененка или чемпиона по плаванию среди юниоров, без выраженных углублений и выступов. Уэбб любит таких, обтекаемых. Гарри жаль девчонку — приволокли беднягу в религиозный ангар хоронить жену когдатошнего партнера ее мужа по гольфу. Синди, предыдущая жена Уэбба, по которой Гарри вздыхал не так уж много лет тому назад, тоже здесь, в одиночестве, вся какая-то понурая, недовольная, с трудом балансирующая на каблуках своих открытых, наподобие босоножек, черных туфель, пока ей наконец удается встать в более-менее устойчивую позу на заросших травой, выбитых колесами машин колдобинах красной земли, где оставляют свои машины прихожане этой церкви. Дженис липнет к Уэббу с его новообретенной женой, а Гарри галантно направляется в сторону Синди — та возвышается поодаль бесформенной кучей и щурится на жарком, в знойном мареве солнце.

— Привет, — говорит он, поражаясь, как она могла довести себя до такого состояния. У нее теперь типичная комплекция дайамондских тетушек — бюст как прилавок, а зад такой, будто она таскает под юбкой скамейку. Милое, аккуратненькое личико, когда-то манившее разгадать, что скрывается за его мальчишеским, задорным выражением, ее вздернутый носик и широко расставленные глаза — все затянуто жиром и снизу подперто тройным подбородком; шеи нет вовсе, как у деревянных русских кукол, которые вставляются одна в другую. Волосы ее, всегда прежде коротко стриженные, отпущены, распущены и перманентно завиты в соответствии с требованиями молодежной моды зрительно увеличивать объем головы. Изящества ей эта прическа не добавляет.

— Гарри! Как ты? — Голос ее по-похоронному сдержан, она церемонно протягивает ему для пожатия пухлую, шириною с медвежью лапу, руку; он берет ее в свою, но, как видно, тоже под воздействием печальных обстоятельств, наклоняется и запечатлевает поцелуй на ее сыроватой, мясистой щеке. — Какой ужас, с Тельмой-то, а? — сокрушается она.

— Да уж, — подтверждает он. — Но к этому все шло, и давно. Она сама знала. — Он полагает, что для него допустимо проявить некоторую осведомленность о мыслях покойной; Синди была в их компании на Карибах в ту ночь, когда все решили обменяться партнерами. Он мечтал о Синди, а досталась ему Тельма. Теперь и та и другая за пределами желания.

— Да, всегда ведь сам знаешь, правда? — говорит Синди. — То есть, я хочу сказать, ты и сам чувствуешь, что твое время на исходе, когда ты так болен. Внутренний голос никогда не обманывает. — Кролик вспоминает маленький крестик в ямочке у нее под шеей, который можно было заметить, когда она появлялась в купальнике, и еще как она, подобно многим из ее поколения, была помешана на всем непонятном и таинственном — астрология, предчувствия, озарения, — не до такой, правда, степени, как подружка Бадди Инглфингера Валери, но та была завзятая хиппи, в лучших традициях, шести футов росту и вся увешана бусами.

— У женщин, возможно, более тонкая организация, — тактично отвечает он Синди. Он еще чуточку усиливает крен в сторону откровенности. — У меня самого тут недавно случились кое-какие неприятности со здоровьем, так ощущение было такое, словно я всю жизнь прожил в каком-то дурмане.

Для нее это чересчур мудреное и чересчур исповедальное признание. В его с Синди отношениях и раньше существовала какая-то стена, помещавшаяся сразу за ее ярко-коричневыми, как ириска, глазами, глухой забор, дальше которого сигналы не проникали. Дурочка Синди — так звала ее Тельма. Дура не дура, но, как убедился Гарри, прокравшись однажды во время попойки у Мэркеттов в их супружескую спальню, где обнаружил пачку весьма пикантных «полароидных» фотоснимков, Синди исправно функционировала. Ублажала муженька по полной программе. Теперь-то вид у нее и вправду глуповатый — и очень несчастный.

— Мне говорили, — продолжает он, — ты работаешь в бутике в новом торговом центре под Ориолом.

— Уйду я оттуда скорей всего. Все, что я зарабатываю, вычитается потом из алиментов Уэбба, так зачем зря спину гнуть? Волей-неволей начинаешь понимать мамаш, которые всю жизнь сидят на пособии.

— Ну, не знаю, — говорит он, — все-таки работа дает возможность бывать на людях, общаться, заводить новые знакомства. — Найди себе хорошего мужика да выходи-ка ты снова замуж! — не произносит он вслух, но подразумевает. Да только найдутся ли охотники взять в жены эдакую груду мяса? Попробуй прокатись теперь с ней под парусом — любую лодку потопит.

— Я подумываю заняться целительством. Одна девушка у нас в бутике ходит на курсы холистического массажа.

— Очень завлекательно, — мурлычет Гарри. — И какие места предпочтительнее массировать, чтобы быстрей исцелиться?

Шутка с его стороны достаточно фривольная, чтобы она осмелилась начать: «Ты с Тельмой...» Но продолжения не следует, она глядит себе под ноги.

— Да? — Прежний заслон мешает ему сделать шаг ей навстречу. Да и не та это аудитория, перед которой ему хотелось бы разыгрывать роль осиротевшего Тельминого любовника.

— Тебе будет не хватать ее, я понимаю, — говорит Синди, смутившись.

Он прикидывается невинной овечкой.

— Сказать по совести, мы с Дженис в последнее время почти не виделись с Гаррисонами: Ронни вышел из гольф-клуба — слишком дорогое удовольствие, говорит, да я и сам нынче летом почти не имел возможности туда выбираться. Теперь там все другое, стариков, считай, не осталось. Зато молодые остолопы ходят табунами. Все себе захапали. По мячу лупят так, что он на милю улетает, и все воскресные лотереи выигрывают без зазрения совести. Одна только польза от клуба, что моя невестка с детьми ездит туда поплавать в бассейне.

— Я слыхала, ты вернулся в магазин, снова при деле.

— Ага, — подтверждает он и, на случай если она и без него уже в курсе, добавляет: — Нельсон маленько сошел с катушек. Так что я просто временно оберегаю тылы.

Он соображает, не сболтнул ли чего лишнего, но она уже смотрит мимо него.

— Я должна идти, Гарри. Ни секунды больше не выдержу глядеть, как Уэбб скачет козлом вокруг этой своей недоразвитой куколки. Самому уже за шестьдесят, а туда же!

Везет же некоторым. До шестидесяти дотянул и еще хоть куда. В тишине, сковавшей воздух после ее резкого выпада, у них над головами пролетает самолет, волоча за собой приглушенный высотой рокот моторов. С улыбочкой не самой дружелюбной он замечает:

— Вы все, каждая по очереди, как могли старались продлить ему молодость. — У него из памяти не идут те давние, сделанные «Полароидом», снимки. Трудно не испытывать хотя бы легкой неприязни к женщине, которую когда-то так мучительно желал, пусть даже эта боль давно осталась в прошлом.

Народ довольно дружно разъезжается, и Гарри понимает, что надо бы подойти и выразить сочувствие Ронни. Его старинный знакомец, его Немезида в мужском обличье, стоит в рыхловатой группе в окружении троих своих сыновей и сопровождающих их женщин. Вот Алекс, компьютерный вундеркинд, с короткой стрижкой, мужланистый, близоруко щурится. А это Джорджи — по длинным, всевозможно обласканным волосам враз узнаешь будущего артиста, а пиджак какой на нем, а галстук, ну точно не мать пришел хоронить, а на сцене красоваться. Наиболее приятное лицо у Рона-младшего — улыбка Тельмина, и сам он крепкий, загорелый, видно, что работает на воздухе. Пожимая всем руки, Гарри наповал сражает их тем, что каждого называет по имени. Когда имеешь серьезную связь с женщиной, интимная магия ваших отношений в какой-то степени распространяется и на ее детей — может, потому, что, рожая детей, ей тоже приходилось раздвигать ноги.

— Как дела у Нельсона? — интересуется Рон-младший, без какого-либо, судя по выражению его лица, подвоха. Должно быть, именно он, из всех троих единственный, постоянно обретающийся в Бруэре, и рассказал Тельме о пагубном пристрастии Нельсона.

Гарри отвечает как мужчина мужчине.

— Неплохо, Рон. Он прошел месячный курс лечения в детоксе[140], и сейчас он и еще человек двадцать этих, как бишь их называют, «злоупотребляющих» живут в реабилитационном, «концептуальном», по-ихнему, пансионате в Северной Филадельфии. Работает волонтером с подростками на спортивной площадке в бедняцком районе.

— Это просто здорово, мистер Энгстром. Нельсон отличный парень, по сути.

— Сам я сейчас к нему не езжу — не по нутру мне эта семейная терапия, которой они там всех пичкают, но его мать и Пру божатся, что он очень увлекся, просто нашел себя в работе с трудными цветными подростками.

Джорджи, самый смазливый из мальчишек, Тельмин любимчик, покуда не вмешивался, но весь их разговор слышал, и теперь ему не терпится вставить слово:

— Единственная беда Нельсона — он слишком ранимый. У него совсем нет самозащиты. У нас в шоу-бизнесе быстро обрастаешь слоновьей кожей. Ну, вы понимаете, принцип простой: «А пошли вы!..» — Он поправляет сзади причесочку.

Старший, Алекс, тоже не остается в стороне и в присущей ему манере неотесанного правдолюбца веско говорит:

— Если хотите знать, даже я начал привыкать к наркотикам, пока торчал в Калифорнии, вот почему я был так рад, когда подвернулась работа в Фэрфаксе. То есть что я хочу сказать — все пробуют. А там по уик-эндам народ только этим и занимается — на пляжах, на дорогах, где угодно; балдеют все поголовно. Ну можно разве в таких условиях растить детей? Или денег подкопить?

Ее сыновья теперь взрослые мужчины, с проблеском седины в волосах, с морщинками возле рта, с женами и детьми, Тельмиными внучатами, которые ищут у своих отцов защиты в этом мире, где так хитро переплелись все травы и травки. В Гаррином восприятии ее сыновья куда взрослее самого Ронни, в котором он обречен всегда видеть только гадкого мальчишку с переулка Венрих, похабника и сквернослова из спортивной раздевалки их общей школьной поры. Многие из тех, кого он любил когда-то, один за другим ускользают от него навсегда в небытие, но Ронни всегда тут как тут, словно вонючая изнанка его, Кролика, собственного тела, словно тесные эластичные трусы, в которых день проходишь — и пора стирать.

Роль убитого горем вдовца удается Ронни на все сто; видок у него такой, будто его только что вынули из стиральной машины — белые ресницы торчат из красных от слез век, от курчавых, медного цвета завитушек на голове остались одни седые пучки над уныло повисшими ушами. Кролик силится преодолеть давнишнюю неприязнь, застарелое соперничество — подчеркнуто крепко и выразительно сжимает его руку в своей и проникновенно говорит: «Мои искренние соболезнования».

Но вопреки его ожиданиям злобный бес прежней вражды оживает в Роннином лице, раньше румяном и мясистом, теперь вытянутом, опавшем, с ввалившимися щеками. Метнув быстрый взгляд в сторону сыновей и дернув головой — мол, надо поговорить, — он берет Гарри за руку повыше локтя, стискивает так, что не рыпнешься, и отводит его подальше от посторонних ушей, на несколько шагов по засохшей, изборожденной колеями глине. Отчетливой авторитетной скороговоркой на манер тех реплик, какими в толчее на площадке обмениваются игроки в разгар спортивной борьбы, он произносит:

— Думаешь, я не знаю, что ты столько лет спал с Тел?

— Я... я никогда особо не задумывался, что ты знаешь и чего не знаешь, Ронни.

— Сукин ты сын! Та ночь на островах, когда мы все поменялись друг с другом, это ведь было только начало, да? Ты и потом встречался с ней, уже здесь.

— Рон, по-моему, ты сказал, что все знаешь. Спросил бы у Тельмы, раз тебя это так волновало.

— Не хотел лезть к ней с расспросами. Она и так из последних сил боролась за жизнь, а я любил ее. Только перед самым концом у нас был разговор.

— Выходит, все-таки полез к ней с расспросами?

— Она хотела умереть с чистой совестью. Сукин ты сын! Великий Энгстром! Ас первый класс! Циничный, расчетливый эгоист, вот ты кто, мерзавец, каких свет не видывал.

— Да почему? Чем уж я так нехорош? Может, ее тянуло ко мне. Может, расчет был взаимным? — Поверх Ронниного плеча Гарри видит тех, кто хотел бы попрощаться с мужем покойной, но не решается подойти, догадываясь, что их торопливый обмен репликами идет в довольно нервном ключе. Лицо у Гаррисона налилось краской и у Кролика, возможно, тоже. Он резонно замечает: — Ронни, на нас смотрят, неудобно. Не время сейчас.

— Другого времени не будет. Не желаю больше видеть тебя — никогда. Ты мне противен.

— Ты мне тоже. Меня всю жизнь тошнит от тебя, Рон. На том месте, где у нормальных людей голова, у тебя детородная головка. И если Тельма устала жрать твое дерьмо и устроила себе маленький праздник, так можно ли ее винить за это?

Лицо у Ронни стало совсем пунцовое, на глаза наворачиваются слезы; он как вцепился в Гаррину руку, так и не отпускает ее, как будто это его последняя живая связь с ушедшей женой. Голос его звучит совсем тихо, с какой-то новой настойчивостью. Гарри, чтобы расслышать его, приходится наклонять голову.

— Мне начхать на то, что ты с ней спал, понял? Меня другое убивает — что для тебя это было как нужду справить. Она по тебе с ума сходила, а ты принимал все как должное, тщеславие свое тешил. Самовлюбленная скотина, дерьмоед поганый! Она на тебя последние силы угробила. Она пошла против принципов, против всего, во что ей хотелось верить, а ты даже не оценил этого, ты даже не любил ее, и она это знала, она сама мне сказала! Она мне все рассказала, в больнице, просила простить ее. — Ронни набирает побольше воздуха, чтобы сказать еще что-то, но от слез у него перехватывает дыхание.

У Кролика тоже начинает першить в горле, когда он думает о Тельме и Ронни, там, у ее последней черты, как она выдала своего любовника, потому что в ее теле уже не осталось любви.

— Ронни, — шепчет он. — Я ценил ее. Честно, ценил. Она была потрясающе хороша.

— Скотина, скотина, — только и может несколько раз повторить Ронни. Потом они оба поворачиваются лицом к остальным, которые все не могут дождаться своей очереди откланяться и рассесться по машинам, чтобы как-то с пользой употребить остаток этого жаркого, подернутого знойным маревом субботнего дня, вернуться к лужайкам и садикам, разбросанным по округу Дайамонд, покосить и пополоть, да мало ли что еще. Среди тех, кто пристально наблюдает за ними, — Дженис и Уэбб. Они, должно быть, догадываются о предмете этого разговора; на самом деле большинство из присутствующих здесь сегодня тоже, должно быть, догадываются, не исключая и троих сыновей. Хотя, наезжая в Эрроудейл, он всегда соблюдал меры предосторожности — прятал «тойоту» у нее в гараже, ни разу не был застигнут с ней в постели ни сыном, в неурочный час вернувшимся из школы, ни водопроводчиком, без стука вошедшим в незапертую дверь, — такие вещи рано или поздно каким-то образом просачиваются наружу. Как воздух из покрышки, хотя прокол-то может быть булавочный. У людей на такие дела особый нюх. Не иначе прошел какой-то слушок, а нет, так теперь точно пройдет. Ну и ладно. А пошли вы, как сказал бы Джорджи. Пошли вы все и прихватите с собой Уэббову девочку-жену, которая, судя по обтекаемости, уже на сносях. Вот дает этот Уэбб, орел, да и только!

Дальше все как в кино, хеппи-энд. Ронни и Гарри, Гаррисон и Энгстром, легко и красиво, будто заранее репетировали, расходятся по пересекающимся траекториям. И хотя веки у обоих красные, а в горле ком, они улыбаются кучке собравшихся и, элегантно разминувшись в точке пересечения, направляются каждый к своей родне — Гарри к Дженис в ее темно-синем с белой окантовкой и подкладными плечами костюме, а Ронни назад к сыновьям, на свое законное место в центре печального события. Что значит играть за одну команду — сколько бы лет ни прошло, а чувство локтя остается. Кролик, вспоминая, как однажды Ронни на целый уик-энд увез Рут в Атлантик-Сити, а потом похвалялся перед ним своими подвигами, не испытывает к нему никакой жалости.


Ты мне нравишься, Тойота, я ценю твою заботу! Это новый присланный компанией бумажный транспарант для витрины. Порой, стоя у окна, когда снаружи вдруг потемнеет от набежавшей на небо дождевой тучи или затмевающая весь белый свет высоченная фура остановится по какому-то делу возле дверей ремонтной мастерской у края тисовой изгороди, Гарри случается поймать в стекле собственное отражение — и тогда он ужасается, какой он огромный, как много места занимает он на планете. Выходя на безлюдную мостовую в качестве Дяди Сэма, в прошлом месяце, он ощущал себя фантастически высоким, как будто голова его, словно гигантский воздушный шар, плыла над музыкой парада. И хотя его внутреннее ощущение самого себя — это ощущение безобидной пассивной натуры, негромкого ровного голоса, словом, того, кто не желает зла другим и не желает сам оказаться загнанным в угол и не хочет умирать, кроме этого, внутреннего «я», есть еще и другое, наблюдаемое извне: здоровенный детина, бывший спортсмен, ростом шесть футов три дюйма и весом никак не меньше двухсот тридцати фунтов; чудовищный призрак, обряженный в щегольской серый летний костюм, блестящий, будто его натерли воском, увенчанный большой головой с мягкими невыразительными волосами, которые подстрижены по последней моде в парикмахерском салоне (обслуживает как мужчин, так и дам; минимальная цена пятнадцать долларов), тютелька в тютельку до ушей, словом, эдакая жуткая громада с глазами, чтобы видеть, и руками, чтобы хватать, и зубами, чтобы кусать; туша, поедающая за один присест такое количество еды, что троим эфиопам хватило бы на целый день; бессовестный потребитель бензина, электричества, газет, углеводов и углеводородов. Начальник, босс в сверкающем костюме. Его недавние неприятности с сердцем, как и коронки на задних зубах, ставить которые оказалось делом болезненным (и для кошелька тоже), стали неотъемлемой частью полного джентльменского набора его нынешней респектабельности.

Сегодня Гарри особенно важно хорошо выглядеть в собственных глазах, поскольку ровно в одиннадцать магазин намерен посетить представитель корпорации «Тойота», некто господин Нацуме Симада, до сей поры известный здесь исключительно по своей аккуратной подписи — каждая буковка прописана отдельно — на кремовой негнущейся бумаге с логотипом головной конторы, «Торговый дом «Тойота» в Америке», что базируется в Торрансе, штат Калифорния. Слух о финансовых нарушениях, препарированных двумя нанятыми Дженис по наущению Чарли бухгалтерами, просочился наверх, достигая все более высоких инстанций, — за письмами из Среднеатлантического отделения «Тойоты» в Глен-Берни, Мэриленд, последовали извещения из Кредитной корпорации «Тойоты» в Балтиморе, а затем и безукоризненно вежливые, но неумолимые по тону предупреждения непосредственно из Торранса за подписью г-на Симады, который пользовался, по-видимому, перьевой авторучкой старого образца, заправленной небесно-голубыми чернилами.

— Волнуетесь? — спрашивает Эльвира, пристраиваясь сбоку от него в своем стильном полосатом костюме. В связи с летней жарой волосы у нее на затылке подстрижены совсем коротко, открывая — очень сексуально — темный подпушек сзади на шее. Интересно, было у Нельсона с ней что-нибудь? Если Пру и впрямь его от себя отлучила, ему оставалось только искать утешения на стороне. В том случае, конечно, если он не хотел довольствоваться «накоксованными шлюхами» или не сменил тайком ориентацию. Сексуальная жизнь сына, насколько он может судить о том, о чем предпочитает не думать, и Эльвира, как она ему видится, вещи плохо совместимые: чересчур она стильная и слишком среднеполая. Впрочем, вполне вероятно, Гарри недооценивает действительное количество энергии в мире — он склонен к недооценке теперь, когда его собственная энергия идет на убыль.

— Не так, чтобы очень, — отвечает он. — Как я выгляжу?

— Вполне импозантно. Мне нравится ваш новый костюм.

— Цвет неплохой, напоминает «серый металлик». Материальчик придумали под влиянием полетов на Луну.

На площадке перед магазином Бенни исполняет ритуальный танец с открыванием дверей и подниманием капотов, в котором принимает участие молодая пара — сущие дети: они без конца переглядываются, ища друг в друге поддержки, то вдруг начинают одновременно что-то говорить, то внезапно разом умолкают, парализованные твердым намерением не дать нагреть себя, хотя бы и на доллар. Уже объявлена августовская распродажа, и «Тойота» предлагает тысячедолларовую скидку. Прошли те дни, когда машины продавали только по цене, объявленной в каталоге, и никаких тебе торгов: хочешь — бери, не хочешь — как хочешь, поищи себе чего-нибудь попроще, а это товар высшего качества! Но мало-помалу американская метода растлила былую чистоту. «Тойота» ради мизерной выгоды позволила втянуть себя в общую драчку.

— А знаешь, — говорит он Эльвире, — сколько лет мы торгуем японскими машинами, но чтобы хоть раз к нам сюда пожаловал настоящий японец — такого на моей памяти еще не бывало. Я по наивности всегда считал, что они все где-то там, в Тойота-Сити, знай себе наслаждаются чайной церемонией.

— Ну да, чаек попивают — в обществе гейш, — подхватывает Эльвира. — Как мистер Уно[141].

Гарри улыбается, оценив ее шутку с подтекстом. Девчонка — молодая особа, правильнее сказать — следит за текущими событиями.

— М-гм, недолго он пробыл в роли Нумеро Уно[142], да? Сегодня на ней серьги в виде старинных височных украшений: несколько маленьких выпуклых крышечек из тусклого серебра, соединенных подвижными длинненькими сочленениями размером с кокон бабочки. Вся конструкция вибрирует от сдерживаемого негодования, когда она говорит:

— Если кто и должен держать ответ перед господином Симадой, так это Нельсон и Лайл.

Он пожимает плечами.

— Что тут можно сделать? Наш юрист с трудом, но дозвонился до Лайла, так тот поднял его на смех. Сказал: ему, чтобы встать с постели и дойти до туалета, приходится принимать кислород, он не сегодня-завтра умрет. А кроме того, болезнь, по его словам, уже затронула мозг, и он поэтому не может взять в толк, чего от него хотят. Да, и кстати, ему пришлось продать компьютер и дискет с записями, увы, не сохранилось. Короче говоря, он попросту послал нашего юриста подальше. — Вопреки обыкновению, он остерегся прямо сказать, куда именно послал Лайл юриста, а вот чем вызвана такая галантность по отношению к Эльвире, он до конца и сам не знает. Выходит, хоть и понимаешь, что твоя игра уже сыграна, а все еще тужишься. Ему нравится, что она такая стройненькая — на ее фоне Пру и даже Дженис кажутся толстушками, — и от нее веет невозмутимостью и покоем, что на него, в его нынешнем состоянии, действует умиротворяюще, как телевизор с выключенным звуком, безмолвное мелькание картинок на экране. — Я как услышал об этом, расхохотался, честное слово, — комментирует он реакцию Лайла. — И на смертном одре есть свои преимущества.

— Скоро уже и Нельсон вернется. Сколько ему осталось — неделя? — спрашивает она, стоя от него по левую руку.

— Да, по плану так, — говорит Гарри. — Не заметишь, как и лето пролетит, верно? По вечерам особенно чувствуется, что лето на исходе. Вроде еще тепло, а темнеет все раньше и раньше. За год успеваешь забыть, как в конце лета темно по вечерам. Как цикады трещат. Как пахнет пожухлой травой. Правда, к нынешнему лету это не относится — сплошные дожди: сорняки у меня на огороде все растут и растут, спасу нет, салат и брокколи так вытянулись, что стебель их не держит и они все набок валятся. А горох разросся, как дикий виноград, плети через изгородь свешиваются на соседний участок.

— Зато не было такого пекла, как в прошлом году, — замечает Эльвира. — Все тогда, помните, обсуждали парниковый эффект? Может, и нет его, этого эффекта?

— Есть, еще как есть, — заверяет ее Кролик с убежденностью, какой он сам в себе не подозревал. На противоположной стороне шоссе 111, над красной шляпой крыши «Пиццы-хат», стайка скворцов, уже собравшихся в путь на юг, чернеет на проводах, как на нотной линейке. — Я-то этого не увижу, не доживу, — говорит он, — а ты увидишь, и внуки мои тоже. В Нью-Йорке, в Филадельфии вся припортовая зона уйдет под воду, как только начнут таять льды в Антарктике. Все Джерсийское побережье затопит, и Атлантик-Сити заодно. — Ронни Гаррисон и Рут: нет, он все-таки редкостный подонок, этот Ронни.

— Как у него дела, есть какие-нибудь известия? У Нельсона.

— Да, бросил нам пару открыток с фотографией Колокола свободы[143]. Тон у его посланий вполне жизнерадостный. В каком-то смысле наш сын всегда страдал из-за неупорядоченности жизни, а у нас не получалось жить иначе. Ну, а в реабилитационном центре, как я понимаю, все упорядочено до предела. Он иногда говорит с Пру по телефону, но вообще внешние контакты там не поощряются, во всяком случае, на этом этапе.

— А что думает Пру? — Не померещилось ли Гарри — или тут действительно слышен повышенный интерес, словно в телевизоре включился звук?

— Трудно сказать, что думает Пру, — отвечает он. — У меня такое впечатление, что она настроена поставить точку, на браке я имею в виду, не дожидаясь, пока Нельсон сам себя доконает. Она, Дженис и дети сейчас в Поконах.

— Так вы тут один-одинешенек, — сочувствует ему Эльвира Олленбах.

Что это, пробный шар? Как быть? Может, надо пригласить ее зайти к нему на огонек? Выпить по бокальчику дайкири у него в кабинете, провести рукой по ее стриженому затылку, по шее с темным подпушком, потом выяснить, везде ли цвет волос совпадает — в гостевой спальне с наклонным потолком, где в стенном шкафу припрятаны старые «Плейбои», которые они там обнаружили, когда въехали в дом; мысль о молодом пружинистом женском теле, жаждущем утолить с его помощью свой здоровый аппетит, сродни мысли о накрывающей его снежной лавине. Весь привычный распорядок жизни полетел бы в тартарары.

— В моем возрасте одному побыть совсем неплохо, — говорит он. — Никто не мешает смотреть по телевизору то, что мне нравится. Программу Национального географического общества, диснеевские мультфильмы, передачи из цикла «Мир природы». Когда Дженис дома, волей-неволей смотришь с ней на пару дурацкие сериалы — соберется скопище идиотов в гостиной и давай мусолить семейные проблемы. Взять хоть «Розанну»: я однажды не выдержал и спросил, какого черта она смотрит эту чушь собачью, так она мне говорит: «А мне Розанна нравится. Толстая, безалаберная, немножко вредная — американки в большинстве своем такие и есть». Я теперь мало что смотрю. Выпью стаканчик пива — больше стараюсь не пить — и на боковую.

Молодая женщина порывается вернуться на свое рабочее место. Но ему хорошо, когда она рядом, и он поспешно спрашивает:

— Знаешь, кто выводит меня из себя?

— Кто?

— Пит Роуз. Читала в «Стэндарде» на днях статейку про то, что он, оказывается, и раньше попадался на темных делишках — в восьмидесятом, когда его и еще целую группу игроков из Филадельфии застукали на амфетаминах[144] и клуб тогда распрощался с Рэнди Личем, единственным из всех, у кого хватило совести честно признаться, тогда как остальные нагло отпирались?

— Да, что-то такое видела. Рецептами их снабжал какой-то бруэрский врач.

— Все точно, прославил наш город. Теперь понятно, на что надеется Роуз: сошло с рук один раз, сойдет и другой. Никто ведь сегодня не желает отвечать за свои поступки, что хотят, то и творят, и всем хоть бы хны. Олли Норт[34], наркодельцы, тюрьмы забиты до отказа, и при этом одно сюсюканье. Нарушай закон, сжигай флаг — кому до этого есть дело?

— Нет смысла так расстраиваться, Гарри, — успокаивает она его, совсем по-матерински, мыслями уже не с ним. — Мошенники всегда были, есть и будут.

— Это точно, нам ли не знать!

Последнюю многозначительную реплику она, уже повернувшись к нему спиной, и вовсе оставляет без внимания. Неужели она все-таки путалась с Нельсоном?

— Главное — игрок-то он так себе, никакого понятия о стиле, — почему-то считает он нужным добавить, имея в виду Роуза. — По мне, чем выполнять все с натугом и напрягом, лучше вообще на поле не выходить.

Глядя наружу, где царит удушливый зной конца лета и происходит постоянная смена света и тени, то проявляя, то вновь стирая его собственное устрашающее отражение в стекле, Гарри замечает, что подновленная тисовая изгородь — он все же вызвал озеленителей, и они заменили погибшие растения и рассыпали свежую мульчу — собрала на себя уйму оберток и пакетов из-под пиццы и пластмассовых стаканчиков из-под кофе, словом, всевозможный мусор, который пригнало ветром с той стороны шоссе. Нельзя допустить, чтобы ожидаемый сегодня японский гость увидел такое безобразие. Гарри выходит за дверь, и горячий, насыщенный вредоносными испарениями воздух, оттолкнувшись от асфальта, мгновенно, словно кляпом, затыкает ему рот. Слева под ребрами что-то резко сжимается. Он кладет под язык таблетку нитростата, и только когда она начинает растворяться, наклоняется вниз. Чем больше мусора он собирает, тем больше его, кажется, остается — фантики от конфет, целлофановые обертки от сигаретных пачек, рекламные листки и целые страницы газет, промоченные дождем и побуревшие под солнцем, большие стаканы из-под разных безалкогольных напитков в комплекте с крышками и соломинками и даже с булькающей внутри грязноватой водицей от растаявшего льда. Надо же, сколько в мире всякой пакости, конца ей не видно. Хоть бы мешок для мусора догадался взять, лопух: обе руки у него уже заняты, а лицо наливается густой краской, когда он пытается ухватить растопыренными пальцами еще какую-то измятую липкую картонку. Так, согнувшись в три погибели, он вычищает руками кусты, когда на стоянку перед магазином с хрустом въезжает лимузин, и ему ничего не остается, как впопыхах скакать обратно, внутрь, чтобы пихнуть мусор в корзину у себя в кабинете. Пыхтя и отдуваясь, с колотящимся сердцем и готовым лопнуть, застегнутым на все пуговицы, пиджаком его серо-металлического костюма он устремляется назад, через выставочный зал, к дверям, чтобы успеть встретить господина Симаду, пожать ему руку своей не вымытой после улицы, и земли, и налипшего сахара, и клейких ошметков расплавленного сыра от пиццы рукой.

Японец оказывается безукоризненного вида господином приблизительно пяти футов шести дюймов росту, в руках он держит поразительно плоский темно-красного цвета портфель, а одет он в дымчато-черный костюм с едва заметной тончайшей полоской, покрой которого позволяет по достоинству оценить щегольские отложные манжеты с золотыми запонками и высокий белый воротничок его чуть голубоватой рубашки. Он крепко сбит, напоминает набитый свинцовой картечью «бобовый» пуф[145], подтянут и бодр, хотя немного тяжеловат, с калифорнийским загаром на лице, не лишенном приветливости.

— Приятно с вами знакомиться, — произносит он. — Очень приятное место. — По-английски он говорит непринужденно, однако с достаточно сильным акцентом, чтобы Гарри на секунду запнулся, прежде чем ответить ему.

— Хм, здесь-то как раз не очень приятное место, — говорит он в ответ и тут же соображает, что сморозил бестактность: зачем, спрашивается, «Тойота» стала бы торговать своей продукцией в каком-то малопривлекательном месте? — То есть, я хочу сказать, наши края скорей славятся сельским пейзажем — амбары с гексафусами[146] и всякое такое. — Наверно, ему следовало пояснить, что значит «гексафус», но, поколебавшись, он решает не вдаваться в подробности. — Не желаете ли совершить небольшую экскурсию по нашим производственным площадям? Ознакомиться, как у нас тут все устроено? — Это на случай если он не в курсе, с чем едят «производственные площади». Вот ведь пока не заговоришь с иностранцем, вроде и о языке не думаешь, а тут всю голову себе свернешь.

Господин Симада медленно, словно у него болит шея, разворачивает голову и плечи сперва в одну сторону, затем в другую, обозревая демонстрационный зал.

— Да, да, — улыбается он. — В Торрансе я изучал фотографии и праны. О! Мирая реди!

Эльвира, встав из-за стола, павой подплывает к гостю, — чтобы выглядеть еще неотразимее, она слегка втягивает щеки.

— Мисс Ольсима, то есть я хотел сказать мистер Симада... — А ведь Гарри практиковался, заучивая имя наизусть, стараясь запомнить так: гостиница «Рамада», только в начале две первые буквы заменить нотой «си», и надо же в самый ответственный момент так опростоволоситься! — Позвольте представить вам мисс Олленбах, одного из наших лучших торговых представителей — продавцов.

Господин Симада первым делом, повинуясь инстинкту, слегка кланяется, опустив руки вдоль тела. Когда же они переходят к рукопожатию, складывается впечатление, будто они намерены трясти руки, пока один из них не будет сражен улыбкой другого, так долго это продолжается.

— Хорошая идея есть, продавцы-мужичины и продавцы-женичины работают в одном магазине, — одобрительно говорит он Гарри. — Теперь мы видим это больше и больше.

— Даже не знаю, почему нам понадобилось столько времени, чтобы додуматься до такой очевидной вещи, — в тон ему говорит Гарри.

— Хорошая идея требует время, — замечает гость, чуть заметно сокращая улыбку, которая оттягивает книзу уголки его полных и одновременно приплюснутых губ.

С детских военных лет Гарри помнит, как жестоко расправлялись японцы с военнопленными на Батане[147]. Самые первые сведения о них, после Перл-Харбора, сводились к тому, что они все как один маленькие, плавают в крошечных субмаринках и летают в крошечных самолетиках под названием «Зеро»; а потом, когда на первом этапе войны Америка стала терпеть в Тихом океане поражение за поражением, о них заговорили иначе — что это фанатики на службе у императора, полуроботы-полуобезьяны, которых только огнеметами можно выкурить из их нор. Какой бесконечно длинный путь прошли мы с тех пор! Гарри чувствует, как его захлестывает волна благодушного умиления, благосклонного приятия мира, который вовсе его об этом не просит. Господин Симада между тем спрашивает Эльвиру, играет ли она.

— Вы имеете в виду теннис? — уточняет она. — Да, играю. Стараюсь использовать любую возможность. Как вы догадались?

На плоском лице японца сразу разбегается много-много быстрых складочек, и с обезьяньим проворством он касается ее запястья там, где на загорелой коже выделяется полоска посветлее.

— Напурусник, — говорит он, очень довольный собой.

— Напульсник! Гениально! — восхищается Эльвира. — Вы сами наверняка тоже играете у себя в Калифорнии. Там все играют.

— Да, когда свободное время. Уровень пять, надеюсь, скоро уровень четыре.

— Потрясающе, — отзывается Эльвира, однако ее брошенный искоса, снизу вверх взгляд на Гарри безмолвно вопрошает, как долго ей еще исполнять обязанности гейши.

— Хорошо справа, прохо слева, — доверительно сообщает ей господин Симада, сопровождая свои слова небольшой демонстрацией.

— Во время замаха разворачивайтесь к сетке спиной, ракетку отводите назад и вниз, — объясняет Эльвира, тоже для наглядности жестикулируя. — Мяч встречайте впереди, нельзя допускать, чтобы он играл вами, а не вы им.

— Так говорит, как настоящий профи, — делает ей комплимент господин Симада, весь светясь от удовольствия.

Вне всяких сомнений, Эльвира на кого угодно произвела бы впечатление. Так и видишь ее на корте — быстроногую, легкую, резвую. Гарри мало-помалу приходит в себя. Дождавшись окончания теннисного урока, он проводит для гостя небольшую экскурсию по административным помещениям и дальше через разделенный на отсеки и стеллажи отдел запчастей, где их встречает Родди, помощник начальника отдела, юнец порочно-смазливой наружности, с распущенными прямыми волосами, которые он то и дело привычным жестом отбрасывает с лица — лицо и руки у него измазаны жирной сероватой смазкой; сверкнув белками, он окидывает их нечистым взглядом. Гарри почитает за лучшее не представлять их друг другу из опасения, как бы господин Симада ненароком не замарался. Он поскорее уводит его к двери с латунными засовами, за которой открывается гулко грохочущее царство ремонтной мастерской, где долгие годы безраздельно правил Мэнни, доставшийся Гарри в наследство от Фреда Спрингера пятнадцать лет назад и недавно уступивший бразды правления Арнольду, весьма упитанному молодому человеку с дипломом об окончании профессиональной школы с расширенной программой обучения, откуда он вынес твердое правило на работе появляться только в комбинезоне из непромокаемого и легко моющегося материала, отчего фигурой он похож на игрушечного пупса или на снеговика. Господин Симада застывает в нерешительности на пороге яростно ухающей на разные лады мастерской — грохот металла о металл прорезается выразительными мужскими возгласами — и пятится назад со словами:

— Морарный дух — порядок?

Моральный дух его, видите ли, интересует. Гарри думает о своих механиках с их ненасытными претензиями и бесконечными кофепитиями и наглыми требованиями предоставлять им, помимо зарплаты, бесплатно и то, и это, и все на свете, с их невыходами на работу по понедельникам и подозрительно ранними уходами по пятницам — и говорит:

— Полный порядок. С учетом всех премий и компенсаций они зарабатывают по двадцать два доллара в час. Я на своей самой первой работе, мне тогда было пятнадцать, получал за час тридцать пять центов!

А вот это господина Симаду абсолютно не интересует.

— Черные рабочие — где? Не вижу.

— Э-э, да. Мы бы и рады взять еще рабочих, только квалифицированных не вдруг найдешь. Года два назад был у нас один, и руки хорошие, и с коллективом ладил, так все равно пришлось с ним в конце концов расстаться — на работу ходил, как хотел, то опоздает, то вовсе не явится. А когда у него потребовали объяснений, сказал, что живет по своему, афроамериканскому времени. — Гарри совестно признаться, что все остальные работяги звали парня не иначе как чернозадый. Оно, конечно, нехорошо, но мы хоть не торгуем черными куколками Самбо[148] с утрированно негроидными губами, какие вовсю продаются в Токио, — сам видел репортаж в «60 минутах» этим летом.

— «Тойота» справедливый хозяин есть, против дискриминации, — внушает ему господин Симада. — Мы хороший гражданин вашего прураристического общества. На заводе в Джорджатауне, Кентукки, много черных негров. Не все на сборке, напарники тоже есть.

— Будем над этим работать, — обещает ему Кролик. — Край у нас, видите ли, довольно консервативный, но постепенно и мы учимся шагать в ногу со временем.

— Очень приятный край.

— Точно.

Оказавшись вновь в демонстрационном зале, Гарри зачем-то считает нужным пояснить:

— Цвет для стен и деревянной отделки выбирал мой сын, Нельсон. На его месте я предпочел бы что-то менее, э-э, изысканное, но он один управлял тут всеми делами, пока я полгода жил во Флориде. Моей жене подавай флоридское солнце. Она, кстати, тоже играет в теннис. Очень увлекается.

Господин Симада расплывается в улыбке. Губы расплющиваются, словно прижатые к стеклу, а очки, вернее, прямоугольники золотой оправы, кажется, садятся прямо на глаза.

— Нельсон Энгстром, мы его знаем, — радостно подтвердил он. Скопление согласных в фамилии оказывается для него непреодолимой преградой, и у него получается какой-то «Анк-а-стом». — В компании «Тойота» он очень знаменитый черовек.

По тому, как жестко перехватило вдруг у него в груди и, наоборот, безвольно разлилось где-то ниже пояса, он понял, что они наконец, после всех предшествующих церемоний и обмена любезностями, подобрались к истинной цели этого визита.

— Не лучше ли нам пройти ко мне в кабинет? Там, наверно, будет удобнее.

— С удовольствием.

— Попросить девушек принести для вас что-нибудь? Кофе? Чай? Разумеется, наш чай — не ваш чай. Примитивный одноразовый «Липтон»...

— Хорошо без чая.

Довольно бесцеремонно он входит к Гарри в кабинет и садится в виниловое кресло для посетителей с хромированными ручками и мягкими подлокотниками на них, лицом к столу. Он устраивает свой исключительно тонкий портфельчик у себя на коленях и небрежно складывает на нем руки, выставляя на обозрение две ослепительные полоски белых манжет. Выждав, пока Гарри займет место за столом, он затем начинает свою, вероятно, заранее приготовленную речь.

— Всегда, — говорит он, — мы в Японии брали пример с Америки. Я маренький марчик во время оккупации смотрел снизу вверх — какие великаны американские солдаты, какие веселые, беззаботные. Враги, но как черовеки не плохие. Уверенные в своей силе. Нашего императора дурные советники заставили идти неверной дорогой, и генерар Макартур[149] — он был как раньше император, высоко, высший сорт. Мы много трудились, слушались его — возрождали города, учились демократии. Японский народ очень скоромный сперва, понимал превосходство Америки. Вы знаете историю «Тойоты». Сперва — очень скоромно, потом шире, теперь мы производим совсем хороший товар для маренького черовека, да? У нас есть то, что вам надо, да?

— Хороший был лозунг, — замечает Гарри. — Лично мне он гораздо больше нравится, чем некоторые из новоиспеченных.

Но господин Симада отнюдь не предполагает, что его будут перебивать. Его загорелые, ухоженные пальцы решительно расплющиваются на тонком красного цвета портфеле, а корпус подается вперед, чтобы голос еще отчетливее доходил до собеседника:

— Итак, в послевоенные годы японцы-мужчины и японцы-женщины уважают Соединенные Штаты. Как старший брат. Но последнее время старший брат ведет себя как маренький брат, все торико роняет слезы и жалуется, хочет много-много пображек в торговле, говорит, японцы нечестно соревноваются. Почему нечестно? Производим товар дешево, таможенный сбор, доставка — все равно дешево: народ это рубит, народ покупает. Американский образ жизни хорошо старое время. Новое время Америка производит пустое место, одни торико слияния, поглощения, меньше налоги, больше национальный долг. От себя ничего, все в себя — иностранные товары, иностранные капиталы. Америка все берет, ничего не дает. Как большая черная дыра.

Господин Симада очень доволен пришедшей ему на ум злободневной аналогией и в целом — своим непрерываемым монологом по-английски. Он улыбается и так с улыбкой на лице открывает двойным щелчком, грохнувшим, как выстрел из двустволки, свой изящный портфельчик. Оттуда он вынимает всего один листок негнущейся кремовой бумаги, довольно скудно украшенной какими-то цифрами.

— Согласно приведенным здесь цифрам, с ноября восемьдесят восьмого по май восемьдесят девятого «Спрингер-моторс» не указывает в отчете, но продает девять автомашин «тойота» на общую сумму сто тридцать семь тысяч четыреста, по отпускным ценам завода. С учетом кредитного процента на указанную сумму оплата за кредит сегодня составит сто сорок пять тысяч восемьсот. — С рефлекторным, на полпути остановленным поклоном он через стол вручает листок Гарри.

Тот кладет на него свою большую ладонь и говорит:

— М-да, понятно, однако все это было вам доложено ревизорами, которых мы же сами и наняли. «Спрингер-моторс», как фирма, к мошенничеству не причастна. Ситуация сложилась действительно непригляд... непривычная, но сейчас мы ее исправляем. Мой сын пристрастился к наркотикам и взял на должность главного бухгалтера человека без чести и совести, и на пару они принялись обирать нас с вами как могли. Кредитный банк Бруэра тоже пострадал, это отдельная махинация — у них был один умерший общий друг, который... покупал машины, можете себе представить? Но к делу. Послушайте, моя жена и я сам — юридически владеет фирмой она, — мы самым серьезным образом намерены вернуть Среднеатлантическому отделению «Тойоты» весь наш долг, до последнего цента. И еще, мне бы хотелось уточнить при случае, как рассчитывается процент по кредиту.

Господин Симада чуть откидывается назад и произносит наикратчайшую из своих речей:

— Когда?

Гарри кидается головой в омут.

— Конец августа.

Три недели, считая с сегодняшнего дня. Им, вероятно, потребуется взять ссуду в банке, бруэрский Кредитный и так уже имеет на них зуб. А, ладно, пускай хваленые Дженисовы счетоводы пораскинут мозгами, раз они такие ушлые.

Господин Симада несколько раз моргает за стеклами вмонтированных в его плоское лицо бинокуляров и, кажется, едва заметно кивает в знак согласия.

— Конец августа. Процент исчисляется из расчета двенадцать процентов годовых с ежемесячным перерасчетом согласно условиям стандартного займа в Кредитной корпорации «Тойота».

Он защелкивает портфель и осторожно ставит его рядом с креслом на узкое, шаткое донышко. Он искоса глядит на фотографии в рамках у Гарри на столе: здесь Дженис, года три-четыре назад, еще при челочке, в длинном с блестками платье, принаряженная для новогоднего вечера в Вальгалла-Вилидж, цветной снимок, который Ферн Дрексель сделала своим «Никкоматом» со вспышкой, подаренным ей Берни на Хануку[150], и который вышел на удивление удачно — Дженис в предвкушении праздника выглядит моложе своих лет, лицо слегка не в фокусе, и многовато выдержки, и глаза мечтательно затуманены; рядом Нельсон — выпускник средней школы, в блейзере и при галстуке, но с волосами до плеч, как у девицы; и наконец, задержавшаяся здесь со времени хозяйничанья за этим столом Нельсона, вставленная в рамочку черно-белая школьная фотография Гарри, для которой он позировал в баскетбольной форме: мяч поднят над поблескивающим правым плечом, как будто он изготовился для броска, короткая стрижка, сонный взгляд, на майке буквы «МД» — «Маунт-Джадж».

Не строго вертикальное, как прежде, положение тела господина Симады в кресле сигнализирует о том, что с этой минуты беседа переходит в менее официальную плоскость.

— Очень интересные теперь молодые люди, — такую решает он выбрать тему. — Не боятся умирать с городу, как другие боялись на протяжении всей истории. Не боятся атомной бомбы, как другие недавно совсем боялись. Но боятся чего-то — у них нет сичастья. В Японии тоже так. Синие джинсы, рок-музыка не приносят много сичастья. Раньше, у нас в Японии, очень простые вещи дарили черовеку сичастье. Свет луны в вечерний час над прудом. Пение цикады в бамбуковой роще. Очень маренькие вещи дают очень большое чувство. Япония — маренькая страна на островах, почти ничего нет, чтобы жить. Не бескрайний Китай, не Соединенные Штаты. Нефти нет, простора нет. У нас торико наш народ, его дисиприна. Теперь я пять лет живу в Карифорнии, я разочарован: совсем нет дисиприны в народе Америки. Да, много хорошее есть, не надо спорить. Хороший теннис, хорошая душа. Очень весело. Я имею много дорогих друзей в Америке. Всегда они просят прощения за лагеря для японцев при Франкрине Рузвельте[151]. Всегда я им говорю — я удивляюсь: «Это война!» Когда война, народу нужна дисиприна. Не торико когда война. Мир — тоже война в некотором смысле. Теперь мы ведем бои не с американцами и британцами, а с «Ниссаном», «Хондой», «Фордом». Представительство «Тойоты» должно быть место, где строгая дисиприна, строгий порядок.

Гарри чувствует, что пора вмешаться — не нравится ему, куда клонит этот японец.

— Наше отделение как раз такое место. Этим летом продажи выросли на восемь процентов, вопреки общеамериканской тенденции. Я не устаю повторять своим сотрудникам: «Тойота» заботится о нас, а мы заботимся о «Тойоте».

— Теперь нет, простите, — легко ставит его на место господин Симада и продолжает развивать свою мысль дальше: — В Соединенных Штатах для меня странная непонятная вещь есть: все время борьба между порядком и свободой. Все кричат о свободе — газеты, теревидение, тереведущие, все. Очень все рубят свободу и много говорят. Парни на рориковых досках хотят свободу кататься вдоль берега по пешеходным дорожкам и опрокидывать бедных стариков. Черные негры с радиоприемниками хотят свободу самовыражать себя через горомкие звуки. Некоторые хотят свободу иметь оружие и парить по людям — у них это просто спорт. В Карифорнии много удивляет меня собакино деримо. Везде собакино деримо — значит, у собак есть большая свобода ронять деримо везде. Свобода собаки дороже, чем чистая ружайка и тротуар. В Соединенных Штатах «Тойота» надеется создавать острова порядка в море свободы. Надеется достигать нужное равновесие между потребностями внешнего мира и нуждами внутренней сущности, между гири и ниндзё[152], как мы называем это в Японии. — Он тянется вперед и, сверкнув широкой белой манжетой, тычет пальцем в листок с цифрами на столе у Гарри. — Слишком много беспорядка. Слишком много собакино деримо. Вы платите до конца августа, мы не обвиняем вас в уголовном преступлении. Но больше никаких лицензий от «Тойоты» у «Зингер-моторс» нет.

— Спрингер, — машинально поправляет его Гарри. — Послушайте, — жалобно начинает он, — никто так не страдает из-за страшной деградации моего сына, как я.

На этот раз настал черед господина Симады перебить собеседника; собственное словоизвержение не на родном языке, каким бы тонким и изысканным ни был подразумеваемый японский первоисточник, настроило его на боевой лад.

— Не торико сын, — строго замечает он. — Кто папа и мама у такого сына? Где они? Во Фрориде, загорают, играют в теннис, пока их марчик играет здесь в машины. Нельсон Анк-а-стом не зрелый еще быть начарником в отделении «Тойоты». Из-за него компания «Тойота» теряет лицо. — От этого страшного умозаключения уголки его приплюснутых губ все ползут и ползут книзу, а глаза все выкатываются в гневном недоумении.

Потеряв все шансы на успех, Гарри все еще пытается возражать:

— Не вы ли ратовали за омоложение штата сотрудников — чтобы привлечь покупателей из молодежи. Между прочим, Нельсону через месяц исполнится тридцать три. — Он мог бы добавить — да только зачем, ведь можно еще и обидеть ненароком, — что в таком точно возрасте Иисус Христос был достаточно зрелым, чтобы принять смерть на кресте во искупление грехов рода человеческого. Он хватается за последний аргумент: — Вы же растеряете здесь все связи и всю клиентуру. Уже тридцать лет жители Бруэра твердо знают, куда им обращаться, если они надумали купить «тойоту». Сюда, к нам, в магазин на шоссе один-один-один.

— Теперь нет, — подводит черту господин Симада. — Слишком много собакина дерима, мистер Анк-стром. — Смотри-ка, третья попытка, и у него уже почти получилось. Умеют добиваться своего, в этом им не откажешь. — «Тойота» не рубит нехорошие игры с ее машинами. — Он подхватывает с пола свой тонюсенький портфельчик и встает. — Этот счет вы держите у себя. Будет исичо много других бумаг. Очень приятный, хотя и печарный визит, порезная беседа на общие темы. Прошу не отказать в любезности объяснить шоферу, как проехать на шоссе четыре-два-два. К магазину мистера Крауса.

— Вы едете к Руди? Он ведь раньше работал здесь, у нас. Это же я научил его всему!

Господин Симада как бы каменеет внутри своего элегантного в тончайшую полоску дымчато-серого костюма.

— Хороший учитель не всегда хороший родитель.

— Ну, если он теперь будет единственным представителем «Тойоты» в округе, ему придется распрощаться с «Маздой». Этот моторчик Ванкеля — жуткая дрянь. Беличья клетка. — Голова у Гарри сделалась легкая, пустая — бояться больше нечего, палач опустил топор. Ничего нет хуже, чем ждать, как решится твоя участь; а все терять — в этом есть даже какое-то специфическое удовольствие. — Да, кстати, могу пожелать вам удачи с моделью «лексус», — говорит он. — «Тойота» и роскошь — эти два понятия до сих пор плохо укладывались в сознании покупателей, но со временем все может измениться.

— Все изменяется, — веско говорит господин Симада. — В этом печарная тайна мира есть. — Выйдя в демонстрационный зал, он вопросительно возглашает: — Мирая реди? — Эльвира своей пощелкивающей скорой походкой пересекает зал, и серьги у нее в ушах исполняют какой-то диковинный танец вдоль выступов ее четко обрисованной челюсти. Японский гость спрашивает ее: — Пожаруста, могу просить вашу визитную карточку для сношений в будущем? — Она достает из кармана жакета карточку, и господин Симада принимает ее, внимательнейшим образом изучает, вежливо кланяется, опустив руки вдоль тела, а затем, чтобы разрядить атмосферу доброй шуткой на американский манер, показывает, как он теперь выполнил бы теннисный удар слева.

— У вас уже получается, — заверяет она его. — Помните: назад и вниз.

Он еще раз кланяется и, обернувшись к Гарри, расплывается в такой широчайшей улыбке, что все лицо у него собирается в складки и даже очки на носу приподнимаются.

— Желаю решить большие проблемы. Пока время есть, может быть, надо покупать «рексус» по оптовой цене. — Это, по всей видимости, «маренькая» японская шутка.

Гарри сжимает холеную руку в мужественном рукопожатии.

— Думаю, теперь мне не то что «лексус» — «королла» не по карману, — говорит он и, повинуясь инстинкту доброжелательства, тоже изображает подобие легкого поклона.

Он провожает гостя за дверь к лимузину: темнокожий шофер, опершись на крыло, подкрепляется пиццей, с солнца сползает облако; лишенная цвета и жалости знойная яркость слепит глаза, и Гарри болезненно щурится; шутки в сторону — он вдруг чувствует себя совсем беззащитным и больным от постигшей его утраты. Невозможно представить себе магазин без синей эмблемы «Тойоты». Без глянцево-неподвижного озерца надежно сработанных автомобилей, окрашенных в резковатые азиатские цвета. Бедняга Дженис, вот кого ждет удар. Ей будет казаться, что она предала память отца.


Но Дженис принимает свершившееся гораздо спокойнее, чем он предполагал; сейчас ее куда больше волнуют курсы по недвижимости. Она уже завершила один десятинедельный забег и сразу без остановки пошла на второй круг. Со своими товарками по курсам она ведет бесконечные телефонные разговоры, обсуждая предстоящий экзамен или достоинства несравненного мистера Листера, которому чудо как идет его новая борода.

— Я уверена, что у Нельсона есть какой-то план действий, — говорит она. — А если и нет, мы его выработаем все вместе на семейном совете.

— План действий! Двести тысяч долларов отдать ни за что, ни про что. И на торговле теперь денег не выручишь, «тойот» нам больше не видать.

— Да что в них такого необыкновенного, Гарри? Нельсон их терпеть не мог. Кто нам мешает приобрести лицензию у американских производителей — Детройт[153], кажется, снова набирает обороты?

— Да, но пока еще не настолько, чтобы позволить себе иметь дело с Нельсоном Энгстромом.

Она делает вид, будто он забавно сострил:

— Фу, какой противный! — Потом она переводит взгляд на его лицо и сразу пугается и, огорченная, пересекает кухню и проводит рукой по его щеке. — Ты ведь действительно переживаешь. Прошу тебя, не нужно. Помнишь, как папа говорил: «Не все в гору, бывает и под гору; не все под гору, бывает и в гору». Погоди, через недельку вернется Нельсон, а до тех пор мы все равно ничего не можем предпринимать.

Снаружи, за сеткой кухонного окна, в которую непрестанно тычутся какие-то мотыльки, стоит раннеавгустовский вечер, окрашивая воздух в типичный для этой поры колорит — уже тоскующий по свету, но еще пропитанный летним теплом. По мере того как день убывает, жухлая трава и стрекот насекомых все виднее и слышнее, хотя другого такого лета, с такими ливнями, грозами и потоками воды под ногами в округе Дайамонд Гарри не припомнит. Он замечает в саду несколько опавших листьев, оброненных плакучей вишней, вот и стебли лиловой хосты уже отмирают. В его теперешнем настроении одиночества и апатии он тянется к матери-земле — не в ее ли уютных юбках, в тени под кустами, все еще прячется его детство?

— Черт! — говорит он, в этом коротеньком восклицании ему теперь чудится магический смысл — с тех пор как три месяца назад оно, сорвавшись у Пру с губ, возвестило о ее решимости переспать с ним и будь что будет. — Да какие у Нельсона могут быть планы, какие действия? Пусть скажет спасибо, если под суд не пойдет.

— За воровство из семейного кармана никто в тюрьму не сажает. У него были проблемы медицинского порядка, он был болен, как был болен и ты сам, только не стенокардией, а наркоманией. Теперь вы оба выздоравливаете.

В ее речах он с каждым днем все яснее слышит чужие голоса, оценки и суждения, вложенные ей в уши где-то и кем-то помимо него.

— С кем это ты общаешься? — спрашивает он. — Уж не с этой ли всезнайкой, Дорис Кауфман?

— Она Эберхардт. С Дорис я не разговаривала уже не вспомнить сколько недель. Но у нас на курсах есть несколько женщин, мы с ними после занятий заходим посидеть в одно местечко там же, на Сосновой, более-менее приличное и тихое, по крайней мере в это время, не знаю, как позже, так вот одна из них, Фрэнси Альварес, говорит, что к любой зависимости такого рода надо относиться как к сугубо клиническому случаю, ну, как если бы человек подхватил вирус гриппа, иначе недолго и свихнуться — начинаешь клеймить всех подряд, а того не возьмешь в голову, что бедняги и рады бы избавиться от недуга, да не могут.

— В таком случае, откуда у тебя уверенность, что Нельсону от лечения будет прок? То, что ты выложила шесть косых, это ему трын-трава. Он и в клинику-то пошел отсидеться, пока улягутся все бури. Не ты ли сама мне рассказывала, как он однажды признался тебе, что любит свой кокс больше всего на свете. Больше, чем он любит тебя, меня, своих собственных детей, наконец.

— Что ж, у каждого в жизни бывают моменты, когда приходится отказываться от того, что ты любишь.

Чарли. Вот о ком она, наверно, подумала сейчас, вот отчего в ее голосе столько искренности, столько печальной мудрости, — о нем, о ком же еще? Ее глаза в свете угасающего августовского дня темны и глубоки, они словно зовут его разделить с ней то знание, которое дается опытом женской жизни. Пальцы ее снова легонько касаются его щеки — будто муха села на лицо и мешает уснуть, неприятно щекоча кожу то тут, то там. Короче говоря, раздражает; он дергает головой, пытаясь согнать ее руку. Она убирает ее, но продолжает смотреть на него все с той же многозначительной серьезностью.

— Меня сейчас ты больше беспокоишь, чем Нельсон. Ты снова стал себя хуже чувствовать? Дышать тяжело?

— Да, бывает, кольнет иногда, — признается он. — Ничего страшного, таблетку под язык возьмешь, вроде и полегче. Хочешь не хочешь, мне теперь с этим жить.

— Я все думаю, может, тебе стоило согласиться на шунтирование?

— Да я и баллончик-то насилу выдержал. У меня иногда такое чувство, будто он застрял у меня внутри.

— Ох, Гарри, ты бы хоть небольшую физическую нагрузку себе давал, что ли. А то приедешь из магазина — и в кресло к телевизору и потом сразу в кровать. Ты совсем забросил гольф.

— Да что-то не тянет — старая компания развалилась, а молодняк в «Летящем орле» не больно жаждет брать к себе в четверку старикана. Переедем во Флориду, там снова начну играть.

— Да, кстати, тут нам тоже надо кое-что обмозговать. Какой же мне смысл получать лицензию агента по купле-продаже недвижимости, если сразу после этого мы на полгода удалимся во Флориду? Так никогда не создашь себе репутации на местном рынке.

— Репутации! Ты дочь Фреда Спрингера и жена Гарри Энгстрома — какая репутация тебе еще нужна? А теперь ты к тому же еще и мать прославленного кокаиниста.

— Я имею в виду профессиональную репутацию. Это просто такое специальное выражение, мистер Листер им часто пользуется. Подразумевается, что люди должны знать — когда бы ты им ни понадобился, ты всегда здесь, под рукой, а не за тридевять земель, во Флориде, загораешь, позабыв про все дела.

— Все ясно, — говорит он. — Флорида была в самый раз, когда я стоял во главе «Спрингер-моторс» и меня надо было сунуть куда подальше, чтоб я не путался под ногами у Нельсона, но теперь тебе угодно было возомнить себя деловой женщиной, поэтому Флорида вроде как уже и ни к чему.

— Ну, если на то пошло, — решается Дженис, — я и правда подумывала, что, может, самый простой способ рассчитаться с долгами фирмы — продать квартиру в кондо.

— Продать? Только через мой труп, — заявляет он, не то чтобы уж совершенно всерьез, больше из удовольствия слышать собственный негодующий голос, который вполне мог бы принадлежать какому-нибудь вечно недовольному папаше из телесериала или, скажем, седовласому Стиву Мартину в фильме «Отцовство» — они только на днях смотрели этот фильм по рекомендации одной из соратниц Дженис на ниве недвижимости. — Мне до того разжижили кровь, что она теперь совсем не греет — я тут на севере зимой околею.

В ответ на эти слова Дженис смотрит на него с таким видом, будто вот-вот заплачет, темно-карие глаза ее, горячие и глянцевые, совсем как у малыша Роя за миг до того, когда он разевает рот, чтобы зареветь.

— Гарри, пожалуйста, не морочь мне голову, — умоляет она. — Я ведь не раньше чем в октябре смогу сдать экзамен на лицензию, не хочешь же ты сказать, что заставишь меня сразу мчаться во Флориду, где эта лицензия нужна мне как рыбе зонтик, только ради того, чтобы ты мог поиграть там в гольф — и с кем? — с людьми, которые ни по возрасту, ни по своим человеческим качествам тебе не компания. Которые к тому же обыгрывают тебя, снимают с тебя по двадцаточке за каждую игру.

— Так, ладно, ты будешь тут целыми днями зарабатывать себе репутацию, а мне чем прикажешь заниматься? Магазину крышка, капут, или как там это по-японски, фи-ни-то, но даже если и не совсем и если сынок наполовину выправился, ты же опять вернешь его в дело, а он меня рядом с собой не потерпит, у нас, видишь ли, разный подход, мы друг другу на нервы действуем!

— Может, теперь вы с ним сумеете найти общий язык. Может, сумеете как-то друг к другу приспособиться, раз нет иного выхода.

— Да я был бы только рад, — говорит он ей просто, не пытаясь больше лезть в бутылку. Отец и сын, вдвоем против целого мира, вместе возрождают из руин семейное дело — эта картина будоражит его воображение. Он себе вальяжно беседует о том о сем с Эльвирой и Бенни, а Нельсон как заведенный бороздит озерцо блестящих автомобильных крыш, продает подержанные, которые раскупаются, как горячие пирожки — успевай, налетай! «Спрингер-моторс», какой эта фирма была, пока старина Фред не взял у «Тойоты» лицензию. Ну, задолжали они несколько сотен тысяч — а у правительства, между прочим, долгу на триллионы, и ничего, все тихо-спокойно.

Она замечает проблески надежды в его лице и — уже в третий раз — дотрагивается до его щеки. Вставая теперь по ночам и раз и два (если под телевизор было выпито больше одного стакана пива), Гарри научился на ощупь находить дорогу в ванную, дотрагиваясь в кромешной тьме сначала до стеклянной поверхности ночного столика, потом, после нескольких шагов с вытянутой вперед рукой, до гладкого полированного ребра комода, а там уже и до шишковатой ручки на двери ванной. Каждое прикосновение, так он думает из ночи в ночь, оставляет на вещах чуточку пота и жира с кожи пальцев; рано или поздно край полированного комода потемнеет, так же как засалились края карманов на его штанах для гольфа из-за того, что он все время лазал в них то за подставочкой-ти, то за маркером, и так игру за игрой, год за годом; и этот вещественный след, эти многослойные отложения от его шарящих прикосновений, думает он порой, добравшись наконец до цели, до убежища ванной комнаты с подсвеченным выключателем внутри, останутся здесь — темной тенью на полировке, микроскопическим облачком эфиров его тела, — когда его самого уже не будет.

— Не дави на меня, ладно, милый? — просит его Дженис с такой несвойственной ей искренностью, что его очерствелое старое сердце начинает биться быстрее от внезапно всколыхнувшегося чувства — что он муж жене своей. — Весь этот ужас с Нельсоном такой стресс для меня, хотя я, может, не всегда это показываю. Я же его мать, и мне стыдно, и я не знаю, что будет, могу только гадать. Все смешалось, все как в круговороте.

Как жмет в груди. Слева, в клетке из прутьев-ребер поселилась боль. Мимолетное видение, как они с Нельсоном работают бок о бок, растаяло без следа — пустой сон. Ему хочется, чтобы Дженис, ставшая вдруг неузнаваемо, пугающе прямой и бесстрашной, улыбнулась его вымученной шутке.

— Староват я уже барахтаться в круговоротах, — говорит он ей.


Возвращение Нельсона из реабилитационного центра приходится на тот день, когда в авиакатастрофе погибает второй за последние две недели член конгресса США, на сей раз белый республиканец. Один конгрессмен встретил смерть в Эфиопии, другой в Луизиане; первый в прошлом состоял в леворадикальной организации «Черные пантеры», а второй служил шерифом. Казалось бы, занятие политикой не самая опасная профессия на свете; но политикам приходится много летать. Пру отправляется в машине за мужем в Северную Филадельфию, оставив детей на Дженис. Дождавшись их возвращения, Дженис уезжает к себе домой в Пенн-Парк.

— Я подумала, пусть побудут одни, своей семьей, — объясняет она Гарри.

— Ну, какой он на вид?

Она задумчиво дотрагивается кончиком языка до верхней губы.

— На вид он... серьезный. Собранный, спокойный. Совсем не дерганый, не то что раньше. Не знаю, успела ли Пру рассказать ему, что «Тойота» отбирает у нас лицензию и что ты обещал в ближайшее время выплатить сто сорок пять тысяч. Сама я не хотела с ходу забивать ему этим голову.

— Так о чем же ты с ним говорила? О чем-то ведь говорила?

— Сказала, что он отлично выглядит — по-моему, он даже округлился немного и еще что мы с тобой очень гордимся им, ведь у него хватило характера пройти весь курс лечения, от начала до конца.

— Ха! А обо мне он спрашивал? Как я себя чувствую, например?

— Нет, так прямо не спрашивал, Гарри, но он прекрасно понимает, что если бы с тобой стряслось что-нибудь непредвиденное, ему бы сразу сообщили. Его, судя по всему, главным образом беспокоили дети. Это было так трогательно: он повел их обоих на веранду, где мама выращивала разные цветы, мы еще называли ее «солнечной», помнишь, и там просил у них прощения за то, что был им плохим отцом, и рассказывал им про наркотики, какое это зло, и про то место, где он лечился и где его научили никогда-никогда больше к ним не притрагиваться.

— А у тебя он не попросил прощения за то, что был плохим сыном? А у Пру — за то, что был ей дерьмовым мужем?

— Я понятия не имею, о чем они с Пру на пару разговаривали — они провели в машине несколько часов, пока добрались: все подъезды к Филадельфии запружены, ужас что творится, да еще на скоростной ремонт никак не закончат. Такое впечатление, что все филадельфийские дороги и мосты разом пришли в негодность.

— Он, значит, даже ни разу не спросил обо мне?

— Да нет же, милый, конечно, он о тебе спрашивал. Они ждут нас с тобой завтра к ужину.

— Какая честь! Я смогу лицезреть отказавшегося от наркотиков наркомана. Восьмое чудо света. Жду не дождусь.

— Ты не должен говорить с ним в таком тоне. Он сейчас особенно нуждается в нашей поддержке. Возвращение в привычную среду обитания — самый трудный этап реабилитации.

— Среду обитания, говоришь? Вот что мы все такое, оказывается.

— Ну, так это называют на профессиональном языке. Ему ведь нужно суметь удержаться и не связаться снова с его старой наркоманской компанией, которая собирается в «Берлоге». Вот почему семья должна приложить все силы, чтобы заполнить эту брешь.

— Ох ты, Боже ж ты мой! Может, хватит уже этого сюсюканья? — Безумное раздражение бурлит и клокочет в нем. Его бесит, что все теперь носятся с Нельсоном, будто он пуп земли. Подумаешь, возвращение блудного сына! Его бесит, что Дженис с упоением впитывает в себя новые слова и лезет из кожи вон, чтобы прокладывать себе дорогу в какие-то новые сферы, все дальше и дальше от него. Его бесит, что весь мир состоит из должников и ни один из них даже и не думает платить — ни Мексика с Бразилией, ни замаравшие себя по уши ссудо-сберегательные банки, ни Нельсон. Кролик отродясь не испытывал пиетета перед старомодной этикой деловых отношений, но нынешняя утрата всех этических норм возмущает его до глубины души.

Потом проходит ночь и еще один день — в постели и в магазине. Он сообщает Эльвире и Бенни, что Нельсон вернулся, что мать нашла его потолстевшим и что никакой программы действий он покамест не обнародовал. Эльвира получила приглашение от Руди Крауса перейти работать к нему в магазин на шоссе 422. Он наслышан о ней от некоего господина Симады, который дал ей блестящую характеристику. До нее также дошли слухи, что Джейк уходит из «Вольво — Олдс» в Ориоле и возглавит агентство по продаже моделей «лексус» недалеко от Потстауна. Впрочем, она не торопится, предпочитает еще немного поотираться тут в надежде, вдруг Нельсон и сам что-нибудь придумает. Бенни потихоньку наводит справки в других фирмах и не слишком беспокоится о своем будущем.

— Чему быть, того не миновать, вы меня понимаете? Главное, здоровье и надежный тыл, семья, а остальное приложится. Так я считаю.

Гарри просил их пока не посвящать ремонтную службу в подробности визита господина Симады. Его преследует странное чувство, что он с каждым днем все больше распадается на составные части; когда он идет по линолеумным плиткам пола в демонстрационном зале, ему кажется, что голова его плывет в каких-то головокружительных высотах, как тогда, когда она покачивалась, увенчанная цилиндром, над щербатым, разлинованным асфальтом — в день парада в Маунт-Джадже. Вечером он едет домой и поспевает к началу выпуска новостей на канале 10 с Томом Брокоу, но только он усаживается, как Дженис понукает его снова сесть за руль «селики» и тащиться с ней через весь Бруэр в Маунт-Джадж — уже не вспомнить в какой по счету раз в его жизни.

Нельсон сбрил усы и вынул серьгу из уха. Лицо у него загорело и обветрилось, и жирку он точно нагулял. Верхняя губа его, вновь открытая для обозрения, оказалась какой-то длинной, пухлой, чуть выступающей вперед, как у покойной мамаши Спрингер. Так вот на кого он, выходит, похож; старуха всегда напоминала ему сардельку, туго набитую, в натуральной шкурке, и то же сходство Гарри начинает теперь замечать в Нельсоне. Да и движения у сына какие-то скованные, старушечьи, словно за время реабилитации из него выкачали не только всю наркоту, всю искусственную заводку, но заодно и присущую ему от рождения нервическую подвижность. Сейчас он впервые производит на отца впечатление человека немолодого, пожившего, и редеющие волосы с пятнами проплешин уже не кажутся чужеродными и не воспринимаются как временное явление, хвороба, с которой можно как-то совладать. Он вызывает у Гарри ассоциации со священником, гладеньким таким, откормленным служителем какой-нибудь невнятной конфессии или секты, вроде того недоумка, читавшего заупокойную по Тельме. Налет чинной благопристойности заметен даже в одежде, в белой рубашке с полосатым галстуком, отчего Гарри чувствует себя рядом с сыном не по возрасту молодящимся, поскольку сам он приехал в тенниске с эмблемой «Летящего орла» и мягким, свободным воротом.

Нельсон вышел встречать родителей к дверям и, обнявшись с матерью, хотел заключить в объятия и отца, неловко обхватив своего великорослого папашу за спину и притянув его книзу, чтобы коснуться щекой его щеки. Для Гарри это была полнейшая неожиданность, к тому же не из приятных: от их объятия за милю несло показухой, слащавостью и натугой, как если бы они решили внять призывам истеричных телепроповедников, которыми они на прощание напутствуют зрителей, прежде чем исчезнуть с экрана и возлюбить своих секретарш. С тех пор как возраст сына стал исчисляться двузначным числом, они почти никогда друг до друга не дотрагивались. И хотя понятно, что смысл этого жеста был примирительно-искупительный, на Гарри повеяло чем-то заученным, ритуальным, как будто его сыну кто-то где-то внушил, что так надо, но никакого родственного чувства здесь нет и в помине.

Пру, в свою очередь, тоже, кажется, обескуражена тем, что место ее мужа занял теперь некий святой отец; когда Гарри склоняется к ней, ожидая ощутить у себя на губах теплый толчок ее губ, он получает взамен индифферентную щеку, подставленную ему навстречу с пугливым проворством. Он задет и не понимает, что он сделал не так. После того, что произошло с ними той безумной грозовой ночью, она своим молчанием ясно выразила желание предать случившееся забвению, и он со своей стороны ничего не имел против такого решения и тоже помалкивал. У него теперь уже нет былой силы, избытка жизненной энергии, чтобы затевать новый роман, — нужно идти на риск, на поступки, которых от тебя бесконечно требуют, на то, что к твоей обычной нормальной жизни добавится филигранное кружево тайны, и тайна эта будет поглощать все твои мысли, грызть и мучить, и ты будешь жить с постоянным страхом, что рано или поздно все откроется и накроется. Ему невыносимо думать, что Нельсон может узнать о его тайне, тогда как осведомленность Ронни заботила его очень мало. Он даже находил в этом определенное удовольствие — все равно как пихнуть кого-нибудь локтем в борьбе за мяч под кольцом. Он и Тельма были, как говорится, два сапога пара: каждый умел трезво соразмерить риск и награду за него; совместными усилиями они создавали укромное потайное пространство, где можно было насладиться свободой, пусть только на часок побыть свободными от всего, кроме друг друга. Когда имеешь дело с людьми своего поколения, когда у вас одни песни, одни войны, одно отношение к этим войнам, одни правила и даже одни радиопередачи, ты всегда можешь с достаточной уверенностью предвидеть, чего ждать, а чего нет. Но стоит тебе связаться с представителем иной генерации — и под ногами уже зыбкий океан, и ты уже играешь с огнем. Вот почему его настораживает это, в сущности, пустячное изменение в температуре отношения к нему Пру, этот легкий холодок недовольства.

Детей сажают за стол вместе со всеми; Джуди и Гарри сидят по одну сторону спрингеровского обеденного стола красного дерева, накрытого по-праздничному, Дженис и Рой по другую, а Пру и Нельсон друг против друга на торцах. Нельсон предлагает перед трапезой помолиться; он заставляет их всех взяться за руки и закрыть глаза, и когда от неловкости они уже не знают, куда деваться, торжественно произносит:

— Мир. Здоровье. Благоразумие. Любовь.

— Аминь, — говорит Пру испуганно.

Джуди все смотрит вверх на Гарри, пытаясь понять, что он обо всем этом думает.

— Очень трогательно, — говорит он сыну. — Так вот чему учат в детоксе?

— Не в детоксе, пап, в реабилитационном центре.

— Да как ни назови, вас что там, религией нашпиговали по уши?

— Ты должен признать свое бессилие, свою зависимость от высшей силы, это основополагающий принцип АА и АН[154].

— Насколько я помню, раньше ты не слишком жаловал разглагольствования о высшей силе, скорее наоборот.

— Да, верно, я и сейчас не слишком это жалую — в той форме, в какой преподносит это ортодоксальная религия. От нас требуется только верить в силу, более могущественную, чем наша собственная, — в Бога как мы его понимаем.

На все у него готов ответ, на все есть объяснение — Гарри насилу сдерживается, чтобы не прицепиться к чему-нибудь.

— Да нет, я только рад, — говорит он. — Как поет Синатра, что угодно, только б ночь прошла. — Помнится, Мим однажды процитировала ему эту строчку. Сегодня вечером в доме Спрингеров Гарри с печальной горечью сознает, какое огромное расстояние отделяет его от Мим, и мамы, и папки, и всего их давно канувшего в вечность богобоязненного существования на Джексон-роуд в тридцатых — сороковых.

— Сам ведь ты когда-то во все это верил, — говорит ему Нельсон.

— Да, верил. И сейчас верю, — соглашается Кролик, прекрасно сознавая, что его миролюбие раздражающе действует на сына. Но ему не удержаться, чтобы не добавить: — Аллилуйя. Едва мне в сердце загнали катетер, я прозрел и увидел свет.

На это Нельсон не моргнув глазом возглашает:

— В центре нас всех готовят к тому, что нам не раз встретятся люди, которые будут смеяться и издеваться над нашим исцелением, правда, никто не предупредил, что первым в числе насмешников будет твой собственный отец.

— Я и не думал издеваться. Да ради Бога! Пусть у тебя будет столько мира, любви и благоразумия, сколько твоей душеньке угодно. Кто против? Я за. Мы все за. Скажи, Рой?

Мальчуган сердито вылупил на него глазенки, недовольный, с чего это вдруг его одного упоминают. Оттопыренная мокрая нижняя губа у него начинает обиженно подрагивать, он растерянно поворачивается лицом к матери. Пру говорит Гарри негромким, обращенным только к нему голосом, в котором он улавливает туманный намек на признание, слышит отголоски дождя, хлещущего по сетке окна.

— Рою сейчас очень трудно — ему нужно время, чтобы снова привыкнуть к Нельсону.

— Я его прекрасно понимаю, — заверяет Гарри. — Мы все мало-помалу свыклись с его отсутствием.

Нельсон с возмущением и мольбой обращает лицо к Дженис, и та приходит на выручку:

— Нельсон, расскажи нам лучше о том, как ты работал наставником, — говорит она фальшиво-заинтересованным тоном человека, который все это знает уже наизусть.

Нельсон начинает говорить, сидя до странности неподвижно, как будто его успокоили раз и навсегда, а Гарри привык к тому, что сын с младых ногтей ни секунды не сидел спокойно, весь как на иголках, и в этих его едва уловимых нервных подергиваниях было все же что-то родное и понятное и внушающее надежду.

— По большей части, — докладывает он, — твоя задача состоит в том, чтобы слушать, дать им возможность выговориться. А тебе много говорить не требуется, достаточно показать, что ты никуда не спешишь и, если нужно, будешь ждать — и слушать. Самые что ни на есть тертые уличные пацаны в конце концов раскалываются. Время от времени приходится напоминать им, что ты сам знаешь почем фунт лиха и пусть они заливают про свои подвиги кому-нибудь другому. Многие из них не только употребляют, но и приторговывают, и когда они начинают похваляться, сколько они заколотили деньжищ на том и сем, ты задаешь им очень простой вопрос: «Ну, и где же теперь эти капиталы?» — и всю их спесь как рукой снимает. Потому что денег тех давно в помине нет, — сообщает Нельсон в тишине внимающему ему родственному застолью, своим собственным во все глаза глядящим на него детям, — они их давно профукали.

— Да, кстати, насчет кто сколько профукал... — начинает было Гарри.

Но Нельсон без остановки продолжает все тем же размеренным, ровным тоном проповедника:

— Ты должен стараться подвести их к тому, чтобы они сами признали свою зависимость и не пытались больше морочить голову ни себе, ни другим. Очень важно, чтобы это открытие шло от них самих, так сказать, изнутри, и не было навязано им извне, иначе они ни за что не примут его. Твое дело слушать: молчание лучше всяких слов помогает им двигаться вперед, минуя ловушки и западни, расставленные у них внутри. Стоит тебе раскрыть рот, как они тут же начинают сопротивляться. Нужно запастись терпением — и верой. Верой в то, что рано или поздно этот процесс сработает. И он действительно срабатывает. Всегда, без исключений. Дух захватывает, когда в очередной раз на твоих глазах происходит это чудо, и раз, и два, и три. Люди хотят, чтобы им протянули руку помощи. Они ведь сами понимают, что живут неправильно.

Гарри вновь порывается вставить слово, но Дженис опережает его, громко, так чтобы всем сидящим за столом тоже было слышно, сообщая ему:

— У Нельсона есть задумка переоборудовать магазин в лечебный центр. Во всем Бруэре нет ни одного приличного заведения, где бы всерьез занимались этой проблемой. Проблемой наркомании.

— Ничего более идиотичного в жизни своей не слыхивал, — тут же выносит приговор Гарри. — На какие, спрашивается, шиши? Речь идет о людях, у которых нет денег, все их деньги профуканы на наркотики.

После Гарриного выпада в голосе Нельсона начинают проскальзывать знакомые старые нотки.

— Деньги будут от субсидий, папа, — говорит он хныча. — Федеральные фонды. Государственные. Даже великий сторонник ничегонеделанья Буш, и тот признает, что пора что-то предпринимать.

— У тебя в магазине двадцать человек штатных сотрудников, тебе на них наплевать? И почти у всех семьи, дети. А куда прикажешь деваться механикам из ремонтного отдела? А твои продавцы как же — бедняжка Эльвира?

— Подыщут себе другую работу. Это же не конец света, в самом деле. Люди теперь не так держатся за место, как в эпоху вашего запуганного поколения.

— Запуганного — конечно, будешь тут запуганным, когда вы, нынешние, несетесь по жизни без руля и без ветрил. Да и как тебе удастся переоборудовать этот цементный панельный сарай в лечебницу?

— Я и не собираюсь устраивать лечебницу.

— Ты и без того на сегодняшний день должен «Тойоте» сто пятьдесят тысяч, и срок истекает через две недели. Не говоря уже о семидесяти пяти косых, которые ты должен вернуть банку.

— То, что покупалось на имя Тощего, машины то есть, они ведь из магазина никуда не девались, как стояли там, так и...

— И не говоря о подержанных, которые ты сбывал за наличные, а денежки клал себе в карман.

— Гарри, — вмешивается Дженис, выразительным жестом указывая на аудиторию — внимательно прислушивающихся детей. — Этот разговор сейчас не к месту.

— Он всегда не к месту. Где и когда я могу назвать своими именами все, что натворил наш сынок-паскудник? Больше двухсот тысяч, черт подери, где их взять, я спрашиваю? — Искры боли рассыпаются у него под грудными мышцами. В глазах темно — лица за столом плывут, как клецки в мутном супе. Вообще в последнее время неприятные ощущения стали учащаться; с тех пор как с помощью ангиопластики удалось увеличить проходимость его левой передней нисходящей артерии, прошло уже три месяца. Доктор Брейт предупреждал, что через три месяца часто наблюдается рецидив.

— Но зато он прошел такую школу, Гарри. Он теперь так много всего знает, такой опыт приобрел. Можно считать, что мы потратили эти деньги на его аспирантуру.

— Аспирантуры, школы, институты! С чего это нас так на образование потянуло? Очередная обдираловка, больше ничего. Чему они могут научить? Как обдирать лопухов, которые университетов да школ не кончали?

— Не хочу опять в школу! — подает голос Джуди. — Там все такие воображалы!

— Я не о твоей школе говорю, золотко. — Кролик еле дышит, как будто в грудь ему натолкали кусочков пенопласта, которые никакими силами невозможно растворить. Надо срочно выводить себя из стресса.

Сидя во главе стола, Нельсон излучает невозмутимое спокойствие и основательность.

— Папа, я ведь не отрицаю: я был наркоманом, — говорит он. — Я сидел на крэке, а это стоит денег. Все время боишься сломаться, и потому через каждые двадцать минут подкачиваешься новой дозой. Так, если торчать всю ночь, можно не одну тысячу спустить. Но я деньги брал не только себе на наркотики. Лайлу требовались крупные суммы, чтобы приобретать какие-то новые препараты, на которых прохвосты из управления по контролю за лекарствами сидят как собака на сене, и в результате их приходится нелегально ввозить из Европы или из Мексики.

— Ах да, Лайл, — с удовлетворением произносит Гарри. — Как он поживает, компьютерный гений?

— Пока держится, не сдается.

— Он еще меня переживет, — говорит Гарри вроде бы в шутку, но реальная вероятность такого прогноза врезается в его сознание ледяной сосулькой. — Значит, компания «Спрингер-моторс», — продолжает он, пытаясь завладеть ситуацией, — вся ушла на кокс и пилюльки для гомосека. — Как бы все-таки выяснить, думает он, глядя на своего немолодого, раздобревшего сына, голубой он или нет? Помнится, он прямо спросил об этом Пру, но ее ответ не удовлетворил его. Если Нельсон не голубой, зачем ей было допускать до себя Гарри? И эта ненасытность, этот застарелый голод.

Нельсон говорит ему действующим на нервы раз навсегда успокоенным, невыводимым из равновесия голосом:

— Напрасно ты так переживаешь, папа, а главное, из-за чего — из-за денег, и сумма-то по нашим временам не бог весть какая. Это у тебя пережитки Депрессии, что ты так трясешься над каждым долларом. А в долларе на самом-то деле ничего святого нет, это просто условная единица измерения.

— Да что ты? Вот спасибо, объяснил. Теперь мне стало намного легче.

— И что касается «Тойоты» — тоже потеря невелика. Если хочешь знать мое мнение, они давно плесенью подернулись. Возьми их телерекламу для «лексуса» и сравни с рекламой «ниссана» для «инфайнити» — и сравнивать нечего! Все ролики с «инфайнити» — блеск, фантастика, никаких машин, только деревья и птицы, и правильно: они проталкивают на рынок концепцию. «Тойота» же проталкивает очередную груду железа. Не зацикливайся ты на «Тойоте», мой тебе совет. «Спрингер-моторс» жив и здравствует, — весомо заявляет Нельсон. — У фирмы по-прежнему есть активы. Мы с мамой сейчас мозгуем, как их лучше задействовать.

— В добрый час, — говорит Гарри, скручивая трубочкой салфетку и снова вставляя ее в кольцо, детское колечко из какого-то прозрачного материала с тоненькими, как иголочки, разноцветными вкраплениями. — Мы с твоей матерью живем вместе тридцать три года, и до сих пор ей не удалось задействовать элементарные продукты, так чтобы ее стряпню можно было есть, но, будем надеяться, не все еще потеряно. У нее же теперь есть учитель, мистер Листер, может, он научит ее, как что задействовать. Спасибо за угощение, Пру, все было очень вкусно. Прости, что затеяли этот разговор. Рыбу ты готовишь бесподобно, это твой конек. И солененькие вроде как горошинки сверху, не знаю, что это, но мне понравилось. — Он вытряхивает из неразлучного пузырька таблетку нитростата и замечает, что руки сегодня дрожат по-новому — не просто подрагивают, а буквально ходят ходуном, как будто подчиняясь каким-то своим мыслям, о которых у него нет ни малейшего представления.

— Каперсы, — говорит Пру еле слышно.

— Гарри, с завтрашнего дня Нельсон возвращается в магазин, — ставит его в известность Дженис.

— Замечательно. Ну, тогда я спокоен.

— Я хотел сказать, папа, спасибо, что подменил меня. Летние сводки выглядят вполне прилично, учитывая сложившиеся обстоятельства.

— Учитывая обстоятельства? Да мы просто сотворили чудо. Твоя Эльвира — это что-то невероятное. Хотя не мне тебе говорить. Япошка, который перекрыл нам кислород, хочет забрать ее к Руди на 422-й. В магазин к Руди переводится и весь наличный товар. — Он поворачивается к Дженис: — Все-таки не могу поверить, что человека, который оказался несостоятельным по всем статьям, ты сажаешь на прежнюю должность.

Дженис отвечает ему в том преувеличенно спокойном тоне, который царит сегодня за этим столом, как будто один среди них сумасшедший, а остальные сговорились ему подыгрывать:

— Это не просто человек, который оказался несостоятельным. Это твой сын, и он стал теперь другим. Дать ему шанс — наша святая обязанность.

Голосом, который больше бы подобал Дженис, его жене, Пру мягко добавляет:

— Он правда очень изменился, Гарри.

— Живи одним днем, — воспроизводит Нельсон какой-то заученный текст, — и уповай на помощь высшей силы. Ты не поверишь, папа: стоит человеку принять эту помощь, и уже ничто не сможет повергнуть его в уныние. Все годы, как я теперь понимаю, я был страшно угнетен и подавлен; любая проблема разрасталась до вселенских масштабов. Теперь же я просто вручаю все в руки Господни, поворачиваюсь на бочок и сплю себе спокойненько. Нет, программа, конечно, есть и надо ее выполнять: во-первых, собрания группы тут, на месте, и потом раз в неделю я езжу в Филадельфию к моему психотерапевту и заодно хожу проведать моих ребят, подопечных. Люблю я эту работу. — Он поворачивается к матери и улыбается. — И любовь эта взаимная.

— Эти твои ребята-наркотята, с которыми ты носишься, они что же — все черные? — спрашивает его Гарри.

— Нет, не все. Но спустя какое-то время это вообще перестаешь замечать. Белые, черные — проблема-то одна. В основе всего лежит заниженная самооценка.

Откуда такое всезнайство, такое непоколебимое спокойствие, твердость, добродетельность; Кролик задыхается, как будто его заперли в пыльном чулане. Он обращает лицо к внучке, надеясь хоть на какой-то просвет, искорку, лучик живого, не из врачебной прописи, света. Он спрашивает ее:

— Что скажешь, Джуди, что ты обо всем этом думаешь?

Лицо девочки отмечено печатью совершенства — идеальные ровные зубки, идеальные игольчатые ресницы, узкие, как лезвия, блики, вспыхивающие в зеленых глазах и вдоль прядей рыжих волос. Природа силится подарить миру победительницу.

— Я рада, что папочка снова дома, — говорит она, — он теперь совсем спокойный. И еще — ответственный. — Опять, опять он слышит чужие, фальшивые слова, затверженные на репетиции, куда его не позвали. Но с другой стороны, чего он может желать несчастному ребенку, как не отца с чувством ответственности?

На улице, дойдя до края тротуара, он просит Дженис сесть за руль «селики», хоть и знает, что для этого придется подгонять под нее сиденье и зеркала. Когда они уже едут вокруг горы к дому, он спрашивает ее:

— Ты окончательно решила, что мне незачем оставаться в магазине? — Он смотрит вниз, на свои руки. Пляска их несколько умерилась, но все еще впечатляет.

— Я думаю, сейчас так будет правильнее, Гарри. Надо дать Нельсону возможность проявить себя. Он так старается!

— Эта псевдонаучная наркоманская дребедень у него из ушей прет.

— Никакая это не дребедень, раз помогает людям вернуться к нормальной жизни.

— Да он же на себя не похож.

— Ничего, привыкнешь.

— Он копия твоей мамаши. Та тоже вечно всем нотации читала.

— Спроси кого хочешь, он — вылитый ты. Только ростом пониже, и глаза у него мои.

А вот и парк — тенистые аллеи, старенькие теннисные корты, мемориальный танк, давно отстрелявший свое. Когда сам сидишь за рулем, все это видится не так отчетливо. Сейчас же все проплывает мимо, словно музейные экспонаты с отклеившимися ярлыками. Он делает попытку выкарабкаться из овладевшего им злобного, загнанного состояния духа.

— Прости, что я сказал грубость за ужином, да еще при детях.

— Мы и не к такому были готовы, — невозмутимо роняет она.

— Я не хотел поднимать вопрос о деньгах и о других малоприятных вещах. Но кто-то же должен. Ты попала в беду, кроме шуток.

— Знаю. — Дженис подныривает под фонари Уайзер-стрит в ее верхней части: упрямый тупоносый профиль, маленькая ручка, крепко сжимающая рулевое колесо, кольцо, сапфиры с бриллиантами, материно наследство. — Но нельзя терять веру. Ты же сам меня учил.

— Я? — Он приятно удивлен: отрадно думать, что за тридцать три года супружества он таки сумел чему-то ее научить. — Веру во что?

— В нас. В жизнь, — отвечает она. — Кстати, вот еще почему я думаю, что тебе лучше на время оставить магазин: ты что-то стал неважно выглядеть. Ты не похудел?

— Всего на пару фунтов. А что, разве это плохо? Разве не прожужжали мне все уши, что надо худеть?

— Вопрос как и почему, — многозначительно говорит Дженис, вся распираемая новообретенными ценными сведениями и новым самодовольством. Она тянется к нему рукой и игриво прихватывает его за бедро, с внутренней стороны, как раз там, куда ему вводили катетер, от которого он ведь мог и умереть. — Все у нас будет хорошо, — говорит она неправду.


Вот и август, душный и знойный август срединной поры, неуклонно приближающий лето к его сверкающему, кристально-прозрачному завершению. Фарвеи на поле «Летящего орла», обычно к этому времени года выжженные солнцем и твердые, как дорожки для картов, нынче, благодаря небывалому количеству дождей, все еще зелены, только на рафе трава красно-бурая, да какой-нибудь молодой худосочный кленок нет-нет да и мигнет желтым листом. Первыми желтеют молодые деревья — они нежнее, восприимчивее, пугливее.

Ронни Гаррисон не изменился — по мячу жахает, как кузнец по наковальне: короткий замах, тяжелый удар, да еще и крякнет, бывает, от натуги. Освободившись, не по своей воле, от забот по магазину и нуждаясь в партнере по гольфу, уж если пытаться начать играть снова, Кролик вспомнил Тельмин рассказ о том, что им пришлось выйти из клуба, поскольку денег на оплату ее медицинских счетов уже не хватало. Когда он позвонил, Ронни, кажется, удивился — Гарри и сам удивился, набирая знакомые цифры, въевшиеся в пальцы, как память о его мертвом романе, — но предложение принял, что само по себе тоже было удивительно. Возможно, оба решили положить конец старой вражде — теперь, над Тельминым мертвым телом. Или возобновить старую дружбу — ну, не дружбу, отношения, связывавшие их с тех пор, когда они в коротких штанишках и высоких ботиночках бегали по булыжным закоулкам Маунт-Джаджа. Когда Гарри сквозь все минувшие годы вглядывается назад и видит Ронни — сперва толстогубого тусклоглазого забияку на детской площадке во дворе начальной школы, потом Ронни-юнца, нахально теребящего в раздевалке свой большой, бледный, на огурец похожий отросток — обрезанный и как бы слегка приплюснутый; потом Ронни, на коне и на скаку, времен его холостяцких деньков в Бруэре, одного из тех лихих парней, как выяснилось впоследствии, кто успел погулять с Рут до того, как она прибилась к Кролику; Ронни — ловкого говоруна и похабника, сомнительного дельца, а потом уже Ронни — мужа Тельмы и сотрудника Скулкиллской страховой компании, довольно унылую, надо сказать, личность, да и что веселого бегать как заведенному и без конца пытаться всучить всем одно и то же, повторяя набившие оскомину слова про «родных и близких» и про то, что «все мы, увы, не вечны»; Ронни, постепенно превращающегося в лысоватого господинчика с понурой улыбкой на фотографии у Тельмы на комоде, который, как мерещилось Гарри, беспардонно за ними подглядывает, так что однажды он, насмешив этим Тельму, вскочил с постели и положил фотографию плашмя лицом вниз, и после этого случая Тельма уже сама разворачивала ее лицом к стене, если ожидала, что днем он к ней заедет; и наконец Ронни-вдовца, с лицом цвета лежалой сливы и морщинами, оттянутыми от глаз книзу, с тонкой стариковской кожей и розоватыми пятнами на скулах, — Гарри понимает, что всегда был неразлучен с Ронни, как бы ни желал он обратного, что Ронни — какая-то частичка его самого, в чем прежде ему не хотелось сознаваться, прежде, но не теперь. Пусть он гнусен, пусть у него член размером с переросший огурец, пусть он отпускает сальные шуточки, а его мутные голубенькие глазки вечно за ним подсматривают — ну и что, черт побери, все мы люди, все человеки: просто тело, на одном конце мозги, а остальное, в сущности, канализация.

Сыграв на пробу один круг, оба находят, что вполне сносно провели время, и уславливаются встретиться во второй, а потом и в третий раз. Ронни сохранил своих старых клиентов, но и только: развить бурную деятельность среди новоиспеченных отцов семейства он давно уже не пытается, так что его разовые отлучки на службе проходят совершенно безболезненно. Игра у них складывается очень неровно, сказывается отсутствие практики, исход матча, как правило, выясняется только на последних двух лунках. Красивый, широкий, свободный удар Гарри — где после него окажется мяч: на фарвее или в лесочке неподалеку? А Ронни? Посмотрит он в момент удара вверх и загубит простенький чип, отправив мяч через грин прямиком в песчаную ловушку, или удержит голову внизу, как положено, и пробьет четко и даже сделает пар? Партнеры стараются поменьше разговаривать друг с другом, чтобы дурная кровь, скопившаяся за годы их общения, не вышла наружу; видеть, как тот, другой, ошибается и досадует, до того веселит душу, что в этот момент ты почти его любишь, ей-богу. И ни слова о Тельме.

На семнадцатой, длинной лунке, пар пять[155], с речушкой ярдах в ста девяноста, Ронни сильно недобивает четверкой айроном. «Какой же дурак будет тут пачкаться четверкой?» — говорит Гарри и подходит к мячу с драйвером. Сосредоточившись на том, чтобы не увести правый локоть в сторону, он чудненько выполняет удар, и мяч улетает ярдов на тридцать дальше речушки. Ронни, изо всех сил стараясь отыграться на следующем ударе, перестарался — тройкой вудом он запускает мяч по бананообразной траектории в сосновый бор на примыкающем к фарвею склоне горы Пемаквид. Получив таким образом передышку в напряженном единоборстве и повторяя про себя главное спокойствие, Кролик ловко щелкает шестым айроном, удар просто красавец, и мяч опускается в центральной части грина. Лунку он легко выигрывает с паром и получает преимущество в одно очко, что, при наличии одной оставшейся лунки, гарантирует ему если не победу, то уж точно не поражение в матче. От избытка чувств он спрашивает Ронни, когда они приближаются в карте к восемнадцатой ти:

— Слыхал про «Вояджер-2»? Что скажешь? По-моему, это будет посерьезнее, чем высаживать человека на Луне. Вчера в «Стэндарде» я прочел, как высказался на этот счет один ученый: это, говорит, почти как попасть из Нью-Йорка в лунку в Лос-Анджелесе.

Ронни только неопределенно крякает, весь во власти отвращения к самому себе, которое охватывает всякого проигрывающего партию в гольф.

— Облачность на Нептуне, — не унимается Кролик, — вулканы на Тритоне. Что бы это могло означать, как думаешь?

Если бы он задал свой вопрос где-нибудь во Флориде одному из тамошних его партнеров-евреев, он, вполне возможно, получил бы какой-нибудь интересненький ответ — неожиданный ракурс в трактовке фактов, но здесь, на родине пенсильванских немцев, его собеседник, Ронни, косится на него с подозрением.

— Да с чего это должно что-то означать, ваша честь?

Кролика словно погладили против шерсти. Ты с ним как с человеком, а он хамит в ответ! Пошлый, мерзкий тип, таким всегда был, таким и остался. Ты предлагаешь ему обсудить с тобой отдаленные уголки Солнечной системы, а он отмахивается, как от назойливой мухи. Все ломает и крушит в своей поганой башке. А Гарри чувствует, что это выше его разумения: постичь, как веретенообразная космическая машина может передавать информацию с помощью пусть слабых, но абсолютно верных сигналов за миллиарды миль — не иначе как по милости Божьей, которой отмечена и эта не поддающаяся простому разрушению красота кристального дня на исходе лета. Его распирает от потребности вознести кому-то за это хвалу. Ронни тоже должен бы знать такую потребность, иначе они с Тельмой не ходили бы в церковь-сарай никому не известной конфессии.

— Три кольца, которых раньше никто никогда не видел, — умиляется Гарри, — такие тоненькие, будто карандашиком нарисованы. — Ну в точности как Берни Дрексель, заходившийся в умилении, какие у фламинго ножки тонкие.

Но Ронни уже вылез из карта и, притворяясь, будто ничего не слышал, со злодейским видом делает пробные замахи, сгорая от нетерпения поскорее начать игру и взять реванш. Обиженный и разочарованный, мыслями весь с отважным «Вояджером», Кролик забывает про правый локоть в момент удара и бьет, прямо скажем, неважно, отправляя мяч по красивой кривой, словно рассчитанной на компьютере, точно в бункер посреди высокой травы справа от фарвея. На восемнадцатой лунке пар пять и вся хитрость в речушке, которая снова тут появляется, но вообще лунка не из сложных и сделать пар большого труда не составляет; в свои лучшие дни Кролик не раз укладывался в четыре удара. Однако теперь ему приходится сперва выбираться из бункера, а потом брать тройку айрон, отнюдь не самую любимую его клюшку, но ничего не поделаешь, такое расстояние, и в результате удар получается «жирный» — перестарался, как Ронни на предыдущей лунке, — и мяч приземляется где-то возле самой речушки и исчезает в зеленом пятне дикого кресс-салата, где его потом с трудом находят. Он со штрафным очком возвращает мяч в игру; ему хочется пробить наконец точно на флажок девяткой айроном, но мяч, по закону подлости, уходит влево: таким образом, у него на счету уже пять ударов, а мяч все еще находится сильно левее грина. Ронни тем временем худо-бедно продвигается вперед, удары у него один краше другого, все низкие, куцые, выполненные с грацией молотобойца; но в серьезный переплет он ни разу не попал и после четырех ударов все-таки оказался на грине, в двенадцати футах от лунки. Следовательно, у Кролика одна надежда — грамотный чип, чтобы в один удар попасть на грин. Его мяч лежит в траве, и он с ним не справляется. Как самый захудалый, тупой, нерешительный горе-гольфист, он боится ударить по-настоящему, и мячик отскакивает всего фута на два, не больше, и останавливается, так и не долетев до грина, при том что ударов у него уже шесть, а у Ронни в перспективе два верных патта, чтобы закончить лунку со счетом шесть и выиграть у него, мерзко, гнусно выиграть. Если Гарри что-то ненавидит в этой жизни, так это проигрывать лунку тому, кто набрал на ней буги. Он поднимает свой желтый мяч и, размахнувшись как следует, зашвыривает его в сосны. Энергичное движение не совсем по вкусу чему-то там в его груди, но зато какая отрада смотреть, как этот маленький сферический мучитель исчезает из виду, превращаясь только в свист, и стук, глухой, в отдалении. Исход матча — ничья.

— Ну и ладно, никто не выиграл, зато никто и не проиграл, — подытоживает Ронни, подкатив свой мяч с двенадцати футов поближе к лунке, так что оттуда ребенок и тот забьет.

— Хорошая игра, — милостиво соглашается Гарри и решает обойтись без рукопожатий. Он еще не может пережить свой позорный срыв на финише. Нет, что бы там ни говорили, а наша вселенная — это вместилище позора.

Пока они перекладывают в карманы своих сумок мячи, подставочки-ти и пропитанные потом перчатки, Ронни, поскольку теперь его очередь испытывать избыток чувств, восклицает:

— А ты видел вчера вечером, в передаче Питера Дженнингса, в самом конце, показали фотографии этих колец, там еще Луна была видна в отдалении, и потом еще составную фотографию, из разных снимков Нептуна: их перевели на сферу, стык в стык, так что получился как бы макетик планеты? Прямо диву даешься, — разошелся наконец Ронни, — какие чудеса теперь творят благодаря компьютерной графике.

Гарри становится немного не по себе, когда он представляет, как «Вояджер» делает последний снимок Нептуна и уплывает — в пустоту, навек. Да откуда кто знает, сколько там этой пустоты?..

Они выгружаются возле гольф-магазина, сумки с торчащими кверху клюшками отбрасывают длинные столбики теней. Дни становятся короче. Гарри умирает от жажды и мечтает о кружке пива в клубном патио, за столиком на улице под большим бело-зеленым зонтиком, рядом с бассейном, где с разбегу «бомбочкой» прыгают в воду дети и загорают юные красотки, все это на фоне красного солнца, закатывающегося за высокий край горы Пемаквид. Прежде чем двинуться в сторону пива, они впервые за всю игру встречаются глазами — случайно, конечно. Повинуясь некстати возникшему импульсу, Кролик спрашивает:

— Тоскуешь по ней?

Ронни исподлобья бросает на него уклончивый взгляд. Под белесыми ресницами его веки кажутся воспаленными.

— А ты?

Застигнутый врасплох, Кролик едва-едва может изобразить на лице то, что требует от него ситуация. Он просто использовал Тельму, пока было что использовать.

— Конечно, — отвечает он.

Ронни откашливается, напрягая веревки жил на шее, проверяет, застегнута ли молния на сумке, закидывает ее за плечо, чтобы отнести к машине.

— Конечно, истосковался весь, — говорит он. — Уж не врал бы. Да она тебе ни на хрен была не нужна. То есть нет. Прошу прощения. Как раз на хрен она и была тебе нужна.

Гарри стоит, раздираемый равно невозможными альтернативами — то ли сказать ему, каким наслаждением было для него проводить время в постели с Тельмой на глазах у Ронниной улыбающейся фотографии, то ли заявить, что никакого удовольствия не было и в помине. Он выбирает нейтральный ответ:

— Тельма была очень милая.

— А для меня, — говорит ему Ронни, вмиг утратив свою обычную задиристую манеру и надевая вытянутое печальное лицо вдовца, — как будто земля ушла из-под ног. Без Тел я просто существую по привычке, не живу. — Голос его начинает срываться, будто цепляясь за что-то, отвратительно булькать. Когда же Гарри зовет его пропустить по кружечке в патио, он артачится: — Нет, мне надо грести к дому. Сегодня я обедаю у Рона-младшего и его самой последней, самой замечательной подруги. — А в ответ на попытку Гарри назначить день для следующей партии он говорит: — Премного благодарен, старичок, но ты у нас член, а я нет. Не всем подфартило жениться на богатеньких. Ты же знаешь порядок — по уставу «Летящего орла» нельзя регулярно приглашать в клуб одного и того же гостя. И вообще, День труда[156] на носу. Пора и за работу приниматься, хватит баклуши бить, а то у меня в конторе решат, что я тоже сыграл в ящик.

* * *

В своей асфальтово-серой «селике» он едет домой в Пенн-Парк. «Камри», отданной в распоряжение Дженис, на подъездной дорожке нет, поэтому, слыша, как надрывается телефон в доме, он решает, что это, наверно, она ему звонит. Ее теперь почти никогда нет дома — то она на занятиях, то в Маунт-Джадже с внуками сидит, то в магазине держит военный совет с Нельсоном, то в Бруэре утрясает какие-то дела с адвокатом и теми двумя бухгалтерами, нанятыми по совету Чарли. Он пытается вставить ключ в замок, стервенея, оттого что всякий раз приходится возиться, пока, царапая металл, поймаешь нужное положение и ключ войдет как надо, — и что-то ему это напоминает, что-то из прошлого, неприятное, до пустоты, до провала в животе, но что?.. Плечом он толкает дверь и успевает к телефону в прихожей, когда тот дает последний (он это точно знает) звонок.

— Алло, — с трудом удается ему вымолвить.

— Папа? Что с тобой?

— Ничего. А что?

— Да голос у тебя какой-то не такой.

— Я только успел войти. Думал, это мама звонит.

— А мама, кстати, была тут сегодня. Я еще в магазине. Это она сказала, чтобы я тебе позвонил. Я тут задумал нечто грандиозное.

— Знаю, знаю. Ты хочешь открыть центр помощи наркоманам.

— Возможно, со временем. Но пока я считаю, нам лучше сохранить магазин как есть. Он, между прочим, роскошно выглядит, правильно, что убрали отсюда все эти маленькие «тойотки» непонятно каких расцветок. Покупатели идут, представь себе, приезжают за подержанными, думают, мы объявили распродажу, а еще одна-другая компании заинтересованы купить у нас место, «хюндаи», например, — у них большой новый центр дальше по дороге, за Хейсвиллом, но туда поди еще доберись, это же, знаешь, за развязкой, пока сообразишь, как подъехать, голову сломаешь, так они, конечно, с радостью открыли бы магазин тут, близенько, на Сто одиннадцатой, — но звоню я тебе совсем не поэтому, а потому что вчера вечером меня посетила одна мысль, я сегодня на пробу рассказал об этом маме, и она велела поговорить с тобой.

— Ясно, ясно, очень мило, что меня вы тоже решили привлечь, — говорит Гарри.

— Вчера вечером я был на реке, там, знаешь, на западной окраине, где люди живут в речных хибарках, ну, представляешь, разноцветные фонарики, крылечки, ступени ведут прямо к воде?

— Знать не знаю, но представить можно, сам я там никогда не был. Но это к делу не относится, продолжай.

— Да, так вот мы с Пру были там вчера вечером вместе с Джейсоном и Пэм, о них ты, наверно, от меня уже слышал раньше?

— Вроде смутно припоминаю. — Зачем он без конца прерывается, требует каких-то подтверждений, это действует Гарри на нервы. Сказал бы прямо и дело с концом. Можно подумать, отец его съест.

— Короче, один из знакомых живет в такой хибарке. Там было здорово, разноцветные огоньки, музыка, всевозможные лодки плавают вверх-вниз по реке, кто-то катается на водных лыжах, в общем...

— Потрясающе. Надеюсь только, Джейсон и Пэм не из той же компании, что Лайл и Тощий.

— Они были с ними знакомы, но они абсолютно нормальные, папа. Они даже подумывают завести ребенка.

— Если ты твердо решил навсегда покончить с кокаином, нечего тогда и путаться со старой кокаиновой компанией.

— Да я же уже сказал, они нормальные. Нормальнее не бывает. У них лучший друг Рон Гаррисон-младший, тот, что по столярному делу.

А это он к чему говорит? Может, Нельсон в курсе его связи с Тельмой?

— Ну-ну, дальше что? — торопит его Гарри.

— Представь, сидим мы там на крылечке и вдруг мимо проносится фантастическая машина — водный мотоцикл. Их еще гидроциклами называют...

— Да, знаю, видел во Флориде, в океане. По-моему, это небезопасно.

— Па, я в жизни такой красоты не видел — он летел, как ракета. Фррр! — и нету! Джейсон сказал, это модель «Бегущая по волнам» фирмы «Ямаха» и у нее какой-то новый принцип действия, я пока не вник, где-то происходит компрессия воды, потом струя под напором выпускается сзади, он мне сказал, что торгуют ими в одном-единственном месте, в захолустной лавчонке где-то по дороге в Шумейкервилл, там и места-то нет, чтоб держать их про запас, да хозяин не очень об этом и думает, он просто фермер на пенсии, а торговля у него вроде хобби. В общем, сегодня утром я позвонил в торговое представительство «Ямаха» в Нью-Йорке и потолковал по душам с одним парнем. Конечно, смешно ограничить себя только «Бегущей по волнам», мы возьмем у них для продажи и снегомобили, и трейлеры, потом они еще производят генераторы, которые у всяких мелких производителей идут нарасхват, и еще трех— и четырехколесные вездеходики для фермеров, чтобы объезжать владения, у них, кстати, проходимость гораздо выше, чем у электрических гольф-картов...

— Нельсон. Стой. Погоди. Не так быстро. Как ты собираешься поступить с Мэнни и всеми его ребятами из ремонтной?

— Там давно уже не Мэнни, пап. Начальник у них Арнольд.

— Я и хотел сказать Арнольд. Что я, Арнольда не знаю? Не в этом суть, какая разница, кто там у них начальник, хоть тот, хоть этот, хоть эта, если хочешь, а суть в том, что они привыкли работать с автомобилями — это такие большие штуки на четырех колесах, и бегают они на бензине, а не на сжатой воде.

— Ничего, привыкнут. Люди довольно легко ко всему приспосабливаются, пока не достигнут определенного возраста. К тому же мы с мамой уже немного обкорнали ремонтную службу — рассчитали троих механиков, а сейчас даем рекламное объявление на весь комплекс ремонтных услуг. Хотим расшевелить торговлю подержанными, какое-то время придется тянуть только на них, как в те времена, когда дедушка Спрингер только начинал; он, помню, рассказывал мне, что поначалу задвигал «тойоты» подальше, чтоб не мозолили людям глаза, — народ тогда сильно не доверял японским товарам. В каком-то смысле сейчас положение изменилось — люди сравнительно скромного достатка уже не шарахаются при виде демонстрационного зала с новенькими машинами, и курс иены теперь не тот, и вообще все не то. Ну так как?

— Что — как?

— Что скажешь по поводу идеи раскрутить «Ямаху»?

— Ладно, скажу, только учти: ты сам меня спросил. За что я тебе очень признателен. Я даже тронут, я ведь понимаю, ты мог бы и вовсе меня ни о чем не спрашивать, вы с мамашей держите такую круговую оборону, что к магазину на пушечный выстрел не подойдешь. Но вернемся к твоему вопросу. Лично я считаю, что глупее ничего и придумать нельзя. Это просто бзик, больше ничего. Сегодня водный мотоцикл, завтра водные ролики. Прибыль от игрушек вроде мотоцикла или снегомобиля раз в десять меньше, чем от солидной семейной машины — ты в состоянии увеличить оборот в десять раз? Не забывай — депрессия на носу.

— Это кто ж сказал?

— Все говорят, что Буш — копия Гувера[157]. Ты-то вот молодой, не помнишь, как было при Гувере.

— Тогда была инфляция на фондовом рынке. Сейчас проблема скорее в обратном — много денежных средств на руках. Откуда взяться депрессии?

— Оттуда! Никакой к черту дисциплины ни у кого! Мы по уши в долгах! Наша страна, и та уже нам не принадлежит, вот до чего мы дошли! А ты, как я себе представляю, сидел-посиживал на крылечке, накачавшись не тем, так этим, огоньки ему, видишь ли, понравились, и вдруг что-то мимо вжих-вжих, и тебя осенило: «Вот оно! Спасение!» Тебе тридцать три года, а ты все в бирюльки играешь. Ты вернулся из детокса полный благих намерений, и где они? Опять голова невесть чем забита!

Воцаряется долгое молчание. Прежний Нельсон сразу стал бы огрызаться, заскулил бы по-детски, обиженно. Но голос на том конце провода, когда он наконец заговаривает, исполнен пасторской степенности и тренированного, почти автоматического спокойствия, это Кролик отметил про себя еще за семейным ужином на прошлой неделе.

— Ты, видимо, не понимаешь, папа, что в обществе потребления все и построено на бирюльках. Люди ведь покупают что-то не потому, что это жизненно необходимо. В действительности человеку нужно совсем немного. Люди покупают то, что лежит за гранью необходимого, то, что приподнимает их жизнь в их глазах, а не просто позволяет ей кое-как теплиться.

— Сдается мне, ты в своем детоксе переусердствовал с медитациями.

— Ты нарочно говоришь «детокс», чтобы уколоть меня. Я был в лечебном центре, а затем в специальном реабилитационном пансионате. Собственно «детоксикация» занимает всего пару дней. Гораздо больше времени требуется, чтобы вывести так называемый сроднившийся яд — отраву, которая крепко въелась в организм.

— Я для тебя, наверно, такая же отрава, сроднившийся яд, угадал? — Подспудно, на протяжении всего этого разговора, он все еще переживает прощальный злобный выпад Ронни Гаррисона.

И вновь Нельсон на какое-то время умолкает. А потом говорит так:

— И да, и нет. Я по-прежнему не оставляю попыток любить тебя, но ты этого по большому счету не хочешь. Боишься связать себя по рукам и ногам.

Кролик говорить не может: ждет, когда таблетка растворится под языком. Она пощипывает, как кружочек красного леденца, и создает ощущение легкой невесомости и простора, отчего к его росту сразу как бы добавляется несколько дюймов. Мальчишка заставит-таки его пустить слезу, если только он позволит себе всерьез задуматься. И он говорит:

— Ты мне тут психологию не разводи, давай ближе к делу. Где, черт побери, ты и твоя мамаша возьмете сто пятьдесят тысяч долларов, которые до конца месяца нужно вернуть «Тойоте», иначе они подадут на нас в суд?

— А-а, это, — небрежно отмахивается сынок, — разве мама тебе не сказала? С этим все уже улажено. С ними расплатились. Мы взяли заем.

— Заем? Да кто ж вам поверил?

— Бруэрский Кредитный. Мы получили вторую закладную на имущество «Спрингер-моторс», оно тянет не меньше чем на полмиллиона. Нам дали сто сорок пять тысяч; их объединили с семьюдесятью пятью за пять машин Тощего, ну, эти скоро к нам вернутся, по крайней мере большая часть, в порядке расчета по кредиту со Среднеатлантическим отделением. С того дня как они всю товарную наличность перевели в магазин к Руди, и ты не должен об этом забывать, они стали нашими должниками.

— Так ты все-таки намерен расплатиться с Кредитным банком — каким, интересно, образом?

— Совершенно незачем полностью возвращать ссуду, да это просто никому и не нужно, от тебя требуется только аккуратно выплачивать проценты. Кроме того, доллар падает, а все выплаты по ссуде не облагаются налогом. Если на то пошло, давно надо было ссуду взять, больше надо было в бизнес вкладывать.

— Не знаю, как благодарить Бога за то, что ты снова вернулся в строй. Ну, а как относится к затее с «Ямахой» твоя мама?

— Она меня поддерживает. Она не то что ты: она не зашорена, нормально воспринимает новые веяния. Думаю, папа, тут есть над чем поразмыслить, надо будет нам с тобой разобраться. Почему наши с мамой попытки куда-то вырваться, научиться чему-то новому, вызывают у тебя такое безумное раздражение?

— Какое там раздражение! Напротив, одно сплошное уважение.

— Нет, ты злишься. Тобой движет зависть и ревность. Я ведь любя говорю, папа. Ты чувствуешь, что застрял, увяз, и поэтому инстинктивно желаешь, чтобы и все остальные тоже увязли вместе с тобой.

Он не может устоять перед искушением угостить сынка его же пилюлей — небольшой порцией терапевтического молчания. Таблетка нитростата отзывается знакомым легким толчком в седалище, а его кровеносные сосуды, расширившись, сделали все вокруг невесомым, отчего окружающий его мир кажется теперь далеким и непрочным, как Нептуновы кольца.

— Не я, — произносит он наконец, — довел «Спрингер-моторс» до ручки. Но ты волен поступать как знаешь. В конце концов Спрингер у нас ты, а не я.

Он слышит на заднем плане женский голос, потом такой звук, как в морской раковине, который бывает, когда трубку телефона прикрывают ладонью. Когда же голос Нельсона снова к нему возвращается, тональность его совсем другая, словно его обмакнули во что-то и он приобрел новый оттенок, словно разлились соки любви. Что-то в эту секунду произошло между сыном и Эльвирой. Может, он и правда нормальный?

— Тут Эльвира хочет тебя спросить, что ты думаешь о том, как решился вопрос с Питом Роузом?

— Скажи ей, это лучший выход для обеих сторон. И я считаю, он все равно достоин, чтобы его избрали в Галерею славы[158], хотя бы за количество набранных очков, но скажи ей, что все же для меня образец классного игрока — это Шмидт. Еще скажи, что я без нее скучаю.

Кладя на рычаг трубку, Гарри представляет себе демонстрационный зал, предвечерний свет на запыленном стекле витрины — высоченном, уходящем прямо в небо теперь, когда его не ограничивают сверху рекламные транспаранты, и мысленно видит все, что сейчас происходит там в магазине, идет своим чередом, только почему-то без него.


Лысоватый травяной газон позади их маленького, сложенного из известняка дома, 14/2 по Франклин-драйв, отмечен сухим поцелуем осени: бурые плешины и первые, пока еще редкие опавшие листья плакучей вишни, соседского черного грецкого ореха, черешни, почти прилепившейся к дому, так что он видит белок, снующих в ее ветвях, и ивы, свисающей над пустым цементным прудом с синим крашеным дном и бортиком из настоящих ракушек. Все деревья кажутся еще такими зелеными, вовсю растущими, но в траве собирается все больше опавших с них пожухлых листьев. Даже тсуга, там, ближе к соседнему дому из тоненького желтого кирпича, и рододендроны вдоль изгороди, отделяющей участок Энгстромов от владений монументального псевдотюдоровского особняка из клинкерного кирпича, и лохматые австрийские сосны, усыпающие иголками цементный прудик, — все они, хотя и вечнозеленые, тронуты тленом исхода лета и стоят как бы чуть запыленные, источая сладковатый, сухой дух — так, или очень похоже, пахло когда-то от старого кедрового сундука, где его мама держала запасные одеяла и парадную льняную скатерть с золотым шитьем, извлекаемую на свет божий в День благодарения и Рождество, и еще два старинных, диковинных лоскутных покрывала, доставшихся ей в наследство от Реннингеров. Согласно семейной легенде, эти лоскутные шедевры имели какую-то баснословную ценность, однако когда в тяжелый для семьи момент их попытались продать, никто не давал больше шестидесяти долларов за штуку. После долгих обсуждений за кухонным фарфоровым столом решено было согласиться и на эту цену, а теперь такие изделия старой работы, если они в приличном состоянии, с руками и ногами отрывают за тысячу долларов. Каждый раз, думая о тех далеких уже днях и о том, какие суммы казались тогда серьезными деньгами, он чувствует себя так, будто их всех обкрадывали, — нищенское жалованье да хлеб по одиннадцать центов за буханку, вот вся их тогдашняя жизнь. Там, на Джексон-роуд, они жили как в тюрьме, в финансовых тисках, а то, что не они одни, все тогда так жили, совсем не утешает, скорее добавляет горечи. В последнее время любое напоминание о той далекой поре действует на него удручающе: слишком очевидным становится в эти минуты постоянное обесценивание жизни. Ночью, лежа без сна, страшась, что ему уже никогда не уснуть или что сегодня он уснет навеки, он всеми фибрами ощущает убийственную бесполезность всего вещественного, материального, словно под действием какого-то атомного распада бесценное сверкающее настоящее обращается, с каждым тик-таком часов, в свинцовый шлак истории.

Форсайтия и кольквиция к концу этого дождливого лета совсем от рук отбились, и весь вторник перед уик-эндом, на который падал День труда, прохладный и пасмурный, Гарри посвятил тому, чтобы попытаться вернуть им божеский вид и вообще обрезать их на зиму. С форсайтией дело ясное — берешь самый старый стебель и срезаешь его прямо под корень, и куст твой вдруг сразу делается моложе, тоньше, как девчоночка, а потом обрезаешь самые душистые верхние побеги и пригнувшиеся к земле ветви, которые того и гляди укоренятся среди растущего внизу красоднева. Сентиментальность в этом деле — только помеха; чем беспощаднее обрежешь куст осенью, тем обильнее будут усыпаны по весне радостными желтыми цветками ветки-обрубки. А вот с кольквицией задача посложнее, до того переплелись и перепутались за лето ее стебли. Нужно бы выстричь самые длинные, да попробуй найди их основание — враз попадешься в сети густо переплетенных веток и веточек, а ниже начинаются такие непроходимые заросли из молодых побегов, что ни садовые ножницы, ни ножовку туда не всунешь — нет зазора даже для ножа. Оставшийся в это лето без присмотра куст небывало вымахал в высоту, и по-настоящему надо было бы сходить в гараж за алюминиевой стремянкой. Но Кролику неохота глядеть на грязную свалку из старых покрышек, негнущихся шлангов, битых цветочных горшков и ржавых инструментов, которую оставили им в наследство прежние хозяева, не потрудившиеся вычистить после себя гараж, как и выбросить из стенного шкафчика наверху подборку старых «Плейбоев». За минувшие десять лет они с Дженис и своего хлама поднавалили, так что мало-помалу в гараже не осталось места даже для одной машины, о двух и говорить нечего; словом, гараж превратился в усыпальницу для отложенных на потом решений и всякого сентиментально лелеемого барахла, натолканного в таком количестве, что, попытайся он выудить стремянку, следом повалятся сверху какие-нибудь старые банки с краской и садовый разбрызгиватель со сношенными прокладками. И поэтому он тянется вниз, продираясь сквозь путаницу в сердцевине куста, пока не дает о себе знать боль в груди, сопровождаемая ощущением, будто ему изнутри приложили к коже жесткую, негнущуюся нашлепку. А нитроглицерин со вчерашнего вечера лежит в кармане его клетчатых штанов для гольфа, которые он снял, укладываясь спать пораньше, в одиночестве, угостившись предварительно пивком с кукурузными чипсами, чтобы заесть неприятный привкус, оставшийся после гольф-матча с Ронни.

Желая утихомирить боль, он переключается на прополку красоднева и лиловой хосты. Из каждой щелки, куда проникает свет, пробуждая к жизни песчаную почву, лезут сорняки, мокрица, элевзина, каких только нет, а вот и портулак тут как тут, полые красные стебли с круглыми листочками, так и стелется зигзагами по земле. У сорняков ведь тоже у каждого есть и своя манера, и индивидуальность, которые словно вступают с садовником в диалог, пока он делает свою привычную работу. Скажем, мокрица — хороший сорняк, не колет руку (не то что чертополох или репейник) и легко вытягивается из земли, он сам знает, когда его песенка спета, и не сопротивляется понапрасну, тогда как, например, бешеный огурец без конца ломается в местах своих многочисленных сочленений, а пырей, кислица и сумах расползаются под землей, как опасные болезни, которые ни излечить, ни остановить невозможно. Сорняки ведь не знают, что они сорняки. Отыскав безопасную лазейку возле ствола плакучей вишни, голубой латук вымахал в высоту на восемь футов, даже его самого перерос. В его жизни был только один эпизод, когда он чувствовал, что с головой уходит в работу, — это были дни, проведенные среди рододендронов миссис Смит, когда он нанялся к ней ухаживать за ее садом. Прекрасный, сильный молодой человек, сказала она ему на прощание, цепляясь за него своими тощими, как куриная лапа, руками. Жизнь — единственное, что мы получаем в дар, но дар этот дорогого стоит.

В полутора кварталах от дома, на Пенн-бульваре, рокочет, шелестит проезжающий транспорт, в мерное урчание диссонансом врывается внезапный грозный рык и скрежет переключаемой на многотонном грузовике передачи, или гневное бибиканье, или истерическое блеяние «скорой помощи», мчащей какого-то бедолагу в больницу. То и дело наблюдаешь эти сцены, проезжая по тихой боковой улочке: то какую-нибудь высохшую старушенцию на носилках сносят вниз с ее крыльца, словно она со скоростью замедленной съемки съезжает на салазках по склону, волосы неприбраны, рот без зубных протезов, глаза неотрывно смотрят в небо, как будто отказываясь даже принадлежать ее телу; то какого-нибудь краснорожего доходягу загружают в проем между двумя открытыми железными дверцами, а его осиротевшая подруга в домашнем халате, утирая слезы, стоит на тротуаре и глядит, как санитары обступают его тело со всех сторон, склоняются над ним, точно стая слетевшихся на пир белых стервятников. Кролик не раз отмечал особую, как бы замороженную, невозмутимость, которой были окрашены эти уличные сцены. Есть свое специфическое достоинство в чертах обреченного, когда его смертный час наконец пробил; есть какая-то завершенность, которая выделяет из окружающего весь ансамбль участников, подобно ярко подсвеченному макету, изображающему сцену Рождества Христова. Почему-то предполагаешь, что люди примут печальное известие гораздо хуже, чем это происходит в действительности. В реальной жизни они не кричат, не корят Бога. Наверно, думает он, мы просто уползаем в себя, как улитки. Становимся бессловесными тварями. Червяками на крючке.

Где-то далеко за рекой в центре Бруэра воет сирена. Над головой в небе, обрастающем чешуйками облаков в подготовке к завтрашнему дождливому дню, потрескивает самолетик, заходя на посадку над аэропортом позади бывшего ярмарочного поля. Что полюбилось Гарри с первой минуты, едва он увидел этот дом, — его укромность: вроде и от всего этого дорожного шума и гама недалеко, и в то же время не вдруг его отыщешь, примостился скромно в засыпанном щебнем тупичке, вместе со своим дробным номером, зажатый со всех сторон куда более помпезными жилищами пенн-парковских богатеев. Всю жизнь он на дух не переносил этих снобов, а теперь вот нашел себе среди них тихое пристанище. Въезжает ли он на машине к себе в тупичок, ковыряется ли в саду позади дома, или смотрит телевизор у себя в кабинете с составленными из ромбов окнами, Кролик чувствует себя укрытым надежно, как в убежище, где никаким жаждущим поживы злым силам, разгулявшимся по миру, его не найти.

Дженис подкатывает к дому в жемчужно-серой вместительной «камри». Она прибыла прямехонько с дневных занятий в филиале Пенсильванского университета на Сосновой улице, тема урока: «Математика в риелторском деле — основы и способы применения». В студенческом костюме — сандалии и сарафан цвета спелой пшеницы, на плечи наброшена белая ажурная кофточка свободной вязки — и без челочки а-ля Мейми Эйзенхауэр она вся такая модненькая, новенькая и молоденькая, ни за что не дашь ей ее возраст. Все ее последние наряды в обязательном порядке снабжены подкладными плечиками, даже кофточка и та с плечиками. Она идет к нему, и кажется, ей предстоит преодолеть огромное расстояние на их маленьком, в четверть акра участке: их владения вдруг раздвинулись и расширились из-за внедрившейся в их жизнь взаимной отчужденности. Вопреки обыкновению, она подставляет ему лицо для поцелуя. Нос у нее холодный, как у здорового щенка.

— Как сегодня занятия? — спрашивает он, соблюдая правила приличия.

— Бедненький мистер Листер в последнее время ужасно чем-то озабочен, — сообщает она. — Борода у него совсем седая стала. Мы подозреваем, что от него уходит жена. Она однажды явилась на занятия и держалась крайне неприятно, это наше общее мнение.

— На вас, я погляжу, угодить непросто. А что это ваши занятия так долго не кончаются? День труда уже на носу.

— Бедненький Гарри, совсем я тебя нынче летом забросила, да? Куда ты собираешься девать весь этот мусор, что ты настриг? Кольквиция просто лысая, ну и обкорнал же ты ее! Ни за что не догадаешься, что этот жалкий куст называют еще «восточной красавицей».

Он не спорит.

— Я уже начал уставать, неверные решения стал принимать. Поэтому я подумал, что на сегодня хватит.

— Очень разумно, — одобрительно отзывается она. — А то, глядишь, от сада одни пеньки остались бы. Пришлось бы переименовать куст из «красавицы» в «уродину».

— Слушай, ты, ты хоть раз мне в саду помогала? Ни разу!

— Все, что снаружи, — твоя епархия, а что внутри — моя, разве у нас с тобой не такое распределение обязанностей?

— Я понятия не имею, какое у нас распределение — тебя и дома-то не бывает! Теперь отвечаю на твой вопрос: я собирался сложить ветки позади пруда для просушки, а потом сжечь их весной, когда мы вернемся из Флориды.

— Твои планы охватывают уже и девяностый год, это впечатляет. Лично я пока еще совершенно не представляю, что будет в следующем году. А не слишком ли безобразно будет выглядеть наш участок всю зиму с этой кучей посередине?

— Ничего безобразного, наоборот, будет выглядеть вполне естественно. И кому смотреть-то? Нас же тут не будет.

Ее язычок упирается в верхнюю губу задумчиво приоткрывшегося рта. Но она говорит только:

— Наверно, не будет, если мы решим жить в прежнем режиме.

— Что значит — если?

Она будто и не слышит его, все глядит на доходящую до верхнего края ограды кучу настриженных веток.

— Если ты у нас единолично распоряжаешься в стенах дома, может, откроешь секрет — что у нас сегодня на ужин? — возвращает он ее к действительности.

— Вот черт, — говорит она, — я же хотела остановиться у фермерского ларька в конце моста и прихватить там сладкой кукурузы, но в голове теперь столько разных мыслей, что я проехала мимо и даже не вспомнила. Думала, поедим кукурузы с остатками вторничной мясной буханки и в хлебнице есть булочки, тоже надо бы их съесть, а то так и заваляются. В «Стэндарде» был чудный совет, как освежить черствый хлеб в микроволновке, подробности я подзабыла, там что-то про воду. В морозилке должен быть пакет овощной смеси, можем взять его вместо кукурузы.

— Ну да, еще можем посыпать солью да сахаром кубики льда, — подхватывает он. — В чем у меня есть полная уверенность, так это в том, что в морозилке есть кубики льда.

— Гарри, я честно собиралась что-нибудь купить, но ведь нормальных магазинов по пути ни одного нет: в «Минутке» цены несусветные, а на Пенн-бульваре такие типчики за прилавком стоят — по-моему, они пробивают чеки как Бог на душу положит, но себе, понятно, не в убыток.

— Словом, ты у нас знаешь, где и что покупать, — подводит итог Гарри. На юго-западе чешуйчатые облака сливаются в монолитную серую массу; Гарри и Дженис вместе направляются к дому, прочь от надвигающейся тьмы.

— Итак, — говорит Дженис. Манеру произносить «итак», как если бы это было самостоятельное, полноправное предложение, она недавно подцепила у кого-то из своих однокашников или наставников на курсах, где такое начало считается, по-видимому, удачным вступлением к разговору о сделке. — Ты даже не спросишь меня, как я сдала последний зачет. Сегодня нам раздали проверенные работы с оценками.

— Как ты сдала зачет?

— Замечательно, нет, правда! Мистер Листер поставил мне хорошо с минусом, но сказал, что если бы я еще чуточку подсобрала мысли и подтянула орфографию, то получила бы хорошо с плюсом. Я же знаю: в одних случаях после «ч» пишется «о», а в других «е», только в каких?

Он обожает, когда она вот так с ним разговаривает — как будто ему-то известны ответы на все вопросы. Он прислоняет садовые ножницы с длинными ручками к стене в гараже, позади какой-то железной банки со всяким хламом, а ножовку вешает на ее законный гвоздик. Призрачная, как бы ускользающая в своем сарафане цвета спелой пшеницы, она первая поднимается по ступенькам заднего крыльца, и в кухне зажигается свет. Там, в кухне, она, с присущим ей сосредоточенно-озадаченным выражением, прикусив от усердия кончик языка, обшаривает холодильник в поисках съестного. Он приближается и кладет руки ей на талию поверх пшеничного сарафана и, когда она наклоняется ниже, легонько стискивает в ладонях ее ягодицы. С нежным укором он говорит ей:

— Тебя вчера допоздна дома не было.

— Ты спал, когда я пришла, умаялся, бедненький. Я побоялась тебя разбудить, легла в гостевой.

— Да, сам не знаю, отчего меня так сморило. Я все хочу добить эту книжку про Войну за независимость и никак не получается — отключаюсь и все тут.

— Зря я ее купила. Надо было подарить тебе на Рождество что-нибудь другое. Я-то думала, тебе понравится.

— Правильно думала. Мне нравится. Просто день вчера выдался нелегкий. Сперва Ронни вырвал у меня ничью на последней лунке, когда я уже практически положил паршивца на обе лопатки, потом небрежно так отмел мое приглашение сыграть с ним еще, и в довершение под вечер позвонил какой-то весь очумелый Нельсон и стал морочить мне голову своими безумными идеями про какие-то скутеры и «Ямаху».

— Ну, что касается Ронни, у него, несомненно, есть причины для отказа, — замечает Дженис. — Странно, что он вообще согласился с тобой играть. Как насчет брюссельской капусты?

— Давай брюссельскую.

— Мне почему-то всегда кажется, что у нее такой привкус, будто она подпорчена, но ничего другого все равно нет. Я беру обязательство завтра же съездить в порядочный магазин и забить холодильник на все три дня, включая уик-энд и День труда.

— Мы ожидаем Нельсона с семейством в гости?

— Я думала, мы могли бы все вместе пообедать в клубе. Этим летом мы его почти не использовали.

— Голос у него по телефону прямо звенел — может, он уже опять принялся за старое?

— Гарри, Нельсон сейчас, как никогда, в норме. Он вернулся с новой верой, с новой религией. Хотя я согласна, «Ямаха» не выход из положения. Прежде чем думать о приобретении новой лицензии, надо подсобрать капитал и обеспечить себе надежную кредитоспособность. Я тут советовалась кое с кем из моих однокурсниц...

— Ты обсуждаешь с посторонними наши семейные финансовые проблемы?

— Да не наши, нет, мы разбирали их как обычный учебный пример. Чисто гипотетически. У нас на курсах мы все время разбираем какие-нибудь примеры. И все сошлись во мнении, что это абсурд — вешать себе на шею закладную, выплачивать по ней каждый месяц две с половиной тысячи, когда у нас в собственности полно еще всякого другого имущества.

Кролику не по душе такое направление разговора. На всякий случай он напоминает:

— Наш дом уже заложен под семь сотен в месяц без малого.

— Я в курсе, глупенький. Это же теперь моя профессия, забыл? — Вытряхнув кочешки брюссельской капусты из вощеного пакета в специальную пластиковую посудину и сунув ее в микроволновку, она устанавливает на панели время — три коротких писка, один протяжный и затем нарастающее гудение. — Мы купили дом десять лет назад, — растолковывает она ему, — за семьдесят пять тысяч, пятнадцать внесли сразу и еще десять — пятнадцать, должно быть, выплатили за эти годы; первая половина выплаты по рассрочке аккумулируется сравнительно медленно, тут действует закон геометрической прогрессии в зависимости от срока, торговцы недвижимостью всегда об этом предупреждают; короче говоря, на нас висит еще тысяч пятьдесят, но все это не так важно, поскольку начиная с восьмидесятого года дома в нашем районе постоянно росли в цене, в последнее время цены, правда, стабилизировались, но падения пока тоже не наблюдается, хотя не исключено, что уже нынешней зимой начнется небольшое снижение, но сейчас можно было бы запросить, скажем, тысяч двести двадцать — двести тридцать, учитывая престижность, Пенн-Парк как-никак, и уединенность, и то, что у нас каменная кладка, а не просто облицовка, иначе говоря, тут уже вступает в силу так называемая «историческая ценность»; уж меньше чем на две сотни мы точно соглашаться не стали бы, а двести минус пятьдесят значит сто пятьдесят на руки, то есть сразу две трети нашего долга Кредитному банку!

Кролик не припомнит, когда ему доводилось слышать от Дженис тираду такой протяженности, и только через несколько секунд до него доходит подлинный смысл того, о чем она говорила.

— Ты хочешь продать наш дом?

— Ну сам подумай, Гарри, разве не расточительно держать дом, где живешь, по сути, только летом, тем более что в мамином доме свободного места сколько угодно.

— Я люблю наш дом, — говорит он ей. — Я нигде больше, ни разу, с тех пор как перестал жить на Джексон-роуд, не чувствовал себя по-настоящему дома, только здесь. Здесь есть класс. Этот дом — это мы.

— Милый, я тоже люблю наш дом, но нужно ведь трезво смотреть на вещи, ты сам всю жизнь меня к этому призывал. У нас нет никакой необходимости владеть сразу четырьмя единицами недвижимости.

— Почему тогда не продать кондо?

— Об этом я уже думала, но нам очень повезет, если мы сумеем вернуть за него то, что мы заплатили. Во Флориде отношение к недвижимости точно такое же, как к автомобилям, — всем подавай новенькое, только-только с конвейера. А все новые центры, вообще застройка — на востоке.

— А дом в Поконах? Нельзя продать лучше его?

— Тоже не деньги. Там ведь простой сарай, даже без отопления. Двести тысяч, дорогой! Нам нужно выручить двести тысяч.

— Да почему же нам, не мы же накрутили такую сумму долга «Тойоте»? Нельсон и его дружочки-голубочки!

— Ты можешь сколько угодно повторять это, но ему самому не расплатиться, а действовал он от лица фирмы.

— Ну, а магазин? Почему тебе не продать магазин? Такой участок земли прямо на 111-м, да за него отвалят кучу денег, это же теперь фактически центр города, старый-то из-за пуэрторикашек все теперь стороной обходят.

На лице у Дженис мелькает болезненное выражение, открытый, лишившийся челочки лоб собирается в складки; в кои-то веки, доходит тут до него, он не поспевает за ее мыслью.

— Ни за что, — коротко отрезает она. — Магазин — наше главное достояние. Мы обязаны сохранить его как фундамент, на котором будет построено будущее Нельсона, будущее твоего сына и твоих внуков. Папа, я знаю, распорядился бы точно так же. Помню, как он купил свой «пятачок», сразу после войны — тогда там была сельская заправочная, на краю кукурузного поля, в войну она бездействовала, машин-то никаких не было... да, так вот он повез нас с мамой на место посмотреть, что да как, и я, конечно, сразу отыскала на задворках свалку — в зарослях ежевики, ты потом назвал этот кусок участка Парагваем, — куча всяких старых железок от автомобилей и еще зеленые и коричневые лимонадные бутылки, просто клад для меня тогда, и я радовалась, будто невесть какие сокровища откопала, школьное платье все как есть перепачкала, уж досталось бы мне от мамы, будь уверен, если бы папа первый не рассмеялся, он ей сказал, что у меня, видать, нюх на машины, значит, толк будет. «Спрингер-моторс» не продается, пока я жива и пребываю в здравом уме и трезвой памяти, Гарри. И к тому же, — добавляет она, стремясь несколько сгладить свою категоричность, — я ничего не смыслю в купле-продаже производственных площадей. Зато если продавать наш дом, я все проверну сама и получу половину агентских комиссионных. Я буду не я, если мы не выручим за него две сотни; половина от шести процентов при цене двести тысяч — это шесть тысяч долларов, мне в карман!

Он опять не может за ней угнаться.

— Ты сама все провернешь — то есть ты лично?

— Ну конечно, какой ты непонятливый, я лично — для какой-нибудь риелторской фирмы. Это будет моя, так сказать, «вступительная» сделка, для меня это лучшая рекомендация. Сам подумай, смогут ли, к примеру, «Пирсон и Шрак» или тот же «Подсолнух» не взять меня на работу агентом, если я с ходу принесу им такой отличный вариант?

— Погоди-ка. Значит, большую часть года мы, предположим, будем жить во Флориде...

— Какую-то часть года, милый, какую-то. Я пока не знаю, на сколько мне удастся отлучаться, особенно вначале, пока я не заработаю солидную репутацию. И Флорида, если по совести, немножко скучная, разве нет? Все там ровное, плоское, из знакомых у нас там одни старики.

— А в остальное время мы, значит, будем жить в мамашином старом доме? Куда же денутся Нельсон и Пру?

— Никуда, там же и останутся, разумеется. Гарри, да что с тобой? Это у тебя, видно, от таблеток. Много принимаешь? Жили же мы втроем с Нельсоном в одном доме с мамой и папой. И ведь неплохо жили, разве нет? Даже очень хорошо. Нельсону и Пру всегда будет на кого оставить детей, а мне не придется одной тащить на себе все хозяйство.

— Какое такое хозяйство?

— Ты этого, понятно, не замечаешь, мужчинам кажется, что все в доме делается само собой. Но в действительности обычная рутина отнимает уйму времени, жить на два дома совсем не просто. Ты же сам всегда переживаешь, как бы нас не ограбили, пока мы в отъезде. А при таком раскладе у нас будет своя комната у мамы, то есть у Нельсона, я абсолютно уверена, что они уступят нам нашу прежнюю спальню, и мы будем раз и навсегда избавлены от ненужных волнений, подумай!

Ага, вот и старые знакомые: ленты-удавки, больно врезаясь, снова стиснули ему грудь. Слова даются ему с трудом:

— Как Нельсон и Пру относятся к тому, что мы к ним переедем?

— Я пока еще их не спрашивала. Хотела сегодня вечером обсудить это, после того как выясню твою реакцию. Честно говоря, я не вижу, как они в этой ситуации могут быть против — по закону дом принадлежит мне. Итак. Что скажешь?

Глаза ее, которые он так привык видеть темно-угрюмыми и опасливыми, нередко замутненными то хересом, то кампари, сейчас сияют от радостного предвкушения первой самостоятельной сделки.

Он сам не может понять свои чувства. Было время — правда, он тогда сам был моложе, — когда любая перемена, даже грозящая обернуться полным крушением, веселила ему сердце самой возможностью хорошей встряски, вторжения чего-то нового, неизведанного в привычный порядок вещей. Но в его нынешнем состоянии на первый план выступает идущее изнутри боязливое, стреножащее его нежелание быть выкорчеванным из родной почвы.

— Скажу, что мне тошно думать об этом, во всяком случае, сейчас, вот так сразу, — говорит он ей. — Мне совсем не улыбается опять жить постояльцем при ком-то. Мы были в таком положении пятнадцать лет, пока наконец не вырвались. Никто теперь так не живет — друг у друга на голове, все поколения под одной крышей.

— Живут, милый, еще как живут — сейчас вообще такая тенденция намечается, жилье дорожает, а количество жителей неуклонно растет.

— А если у них еще дети появятся?

— Не появятся.

— Ты-то откуда знаешь?

— Знаю, и все. Мы с Пру говорили как-то об этом.

— Интересно, у Пру никогда не возникает ощущения, что свекровь слишком на нее давит?

— С чего бы у нее возникли такие ощущения? Мы обе стремимся к одному и тому же — видеть Нельсона здоровым и счастливым.

Кролик только пожимает плечами. А ну ее, пусть себе варится в собственном соку, тупоголовая самодовольная пигалица. Они ж теперь образованные, им же теперь все про всех известно.

— Давай съезди к ним после ужина — посмотрим, как они примут твой безумный план. Лично я категорически против, если, конечно, мой голос что-то значит. Продавай магазин, и пусть мальчишка сам вкалывает — вот тебе мой совет.

Дженис отрывает взгляд от микроволновки, отщелкивающей положенные минуты, и вдруг подходит к нему вплотную и снова дотрагивается до его лица загадочным, словно нашаривающим жестом и всем телом к нему прижимается, напоминая ему, чисто сексуально, какая она миниатюрная — и какой он, в сравнении с ней, громадный: так было, когда они только узнали друг друга, так остается и поныне. Он вдыхает запах ее легких, с проседью волос и видит красноватые белки ее глаз.

— Конечно, твой голос очень много значит, родной мой, больше всех остальных, вместе взятых. — С каких это пор Дженис стала называть его «родной»? С тех пор как они обосновались во Флориде и стали якшаться со всей этой южной публикой и с евреями. Тамошние еврейские супружеские пары такие уютные, домашние, как старые разношенные туфли, и мужчины принимают свою жизнь так, будто никакой другой у них и быть не могло, и, кажется, вполне ею довольны. Великая у них религия, думает Кролик, если можешь закрыть глаза на обрезание.

Они с Дженис на время прекращают говорить о доме, но пока они ужинают, больная тема молчаливо присутствует за столом. Потом он помогает ей прибрать на кухне, и они добавляют еще несколько тарелок к тем, что уже давно дожидаются своей очереди в посудомоечной машине. Их ведь всего двое, и Дженис к тому же почти не бывает дома, не один день проходит, пока машина загружается полностью. Она звонит Нельсону — убедиться, что они никуда не уходят, снова надевает белую кофточку, снова садится в «камри» и уезжает в Маунт-Джадж. Чудо-Женщина. Кролик успевает ухватить самый конец новостей с Дженнингсом — серия старых, подрагивающих черно-белых фрагментов из кинохроники о начале Второй мировой войны: вторжение в Польшу (завтра пятидесятилетняя годовщина), танки против кавалерии, вопящий Гитлер, обеспокоенный Чемберлен; затем он выходит в сумерки, к полчищам комаров, чтобы поаккуратнее сложить начавший уже подсыхать хворост в углу участка позади цементного пруда с выцветающим синим дном и расползающимися трещинами. Домой он возвращается, когда по телевизору идут последние десять минут викторины «Колесо фортуны». Ай да Ванна[159]! Как плавно она выступает! Как элегантно хлопает в ладоши, пока вращается колесо! Глядя на нее, нельзя не испытывать гордости оттого, что ты, наравне с ней, принадлежишь к роду двуногих млекопитающих.

Под конец очередной серии «Шоу Косби», шедшего этим летом в повторном показе (одна из серий, где все бесконечно вертится вокруг трудного подростка Тео), Гарри неудержимо клонит в сон — его, конечно, угнетает мысль, что Дженис надумала продать дом, но он успокаивает себя тем, что до реализации этих замыслов дело почти наверняка не дойдет. Уж очень она несобранная. В голове у нее вечно сумбур; скорее всего мамаша с сынком будут и дальше плыть по воле обстоятельств, все больше увязая в долгах, как, впрочем, и весь мир вокруг; и банк будет смотреть на это сквозь пальцы до тех пор, пока магазин еще что-то стоит. «Филлисы» играют на выезде в Сан-Диего, да все равно они только на шестом месте. Он почти полностью убирает звук в телевизоре и под убаюкивающее подрагивание обеззвученных картинок на экране вытягивает ноги на подушке, которую они, переезжая в свой дом, забрали из дома мамаши Спрингер, и усаживается поглубже в серебристо-розовом кресле, купленном ими лет десять назад в магазине Шехнера. Плечи у него ноют после сегодняшней работы в саду. Он вспоминает о своей исторической книжке, но она осталась в спальне наверху. Слышно негромкое постукивание за окнами с ромбовидными переплетами: дождь, как в тот вечер в начале лета, когда он выписался из больницы, — узкая комната с безголовым портновским манекеном, другой мир, страна грез. Звонит телефон, и он просыпается. По дороге к аппарату в прихожей он кидает взгляд на часы, вмонтированные в термостат: 9:20. Дженис что-то загостилась. Он надеется, что это звонит не очередной наркоторговец с напоминанием о долге или с сообщением о новой партии «товара». И как только этим барыгам от наркобизнеса удается разбогатеть, в их действиях нет никакой согласованности, тычутся наугад, авось повезет. Когда он уснул в кресле, ему снился сон про то, как он отчаянно сражается с кем-то невидимым; сама борьба происходила как-то смазанно и невразумительно, но место он видел отчетливо, там был купол над головой, как в старых железнодорожных вокзалах, только потолок был пониже и побелее, скорее похоже на часовню, довольно тесную, и этот образ еще цепляется за его сознание, и сквозь сонную одурь рука его кажется невероятно старой и странной (кисть сверху распухшая, бугристая, пальцы высохшие), когда он тянется к трубке на стене.

— Гарри. — Никогда еще голос Дженис не был таким — окаменевшим, мертвым.

— Привет. Где ты пропала? Я уже начал волноваться, думал, может, по дороге что случилось.

— Гарри, я... — Будто что-то хватает ее за горло и не дает говорить.

— Да?..

Тогда она говорит сквозь слезы, судорожно переводя дыхание, давя всхлипы, сглатывая комки в горле:

— Я изложила мой план Нельсону и Пру, и мы решили не пороть горячку и сперва хорошо все обдумать. Он проявил больше понимания, она меньше, наверно, потому что он вообще больше понимает, какие у нас финансовые проблемы...

— Ясно, ясно. Слушай, успокойся, ничего страшного не случилось. Просто она привыкла считать этот дом своим, какой женщине понравится, если на кухне появится еще одна хозяйка?

— А когда она уложила детей спать, она спустилась к нам с таким лицом... и сказала, что раз мы теперь все будем жить под одной крышей, мне и Нельсону не помешает кое о чем узнать.

— Да?.. — Голос у него по инерции невозмутимый, но сон как рукой сняло; он чует, что-то надвигается на него, вырастая из крохотной точки на горизонте в космический корабль, как в каком-нибудь фантастическом боевике.

Голос Дженис твердеет, делается ровным и приглушенным, как будто за дверью ее может кто-то подслушивать. Она сейчас скорее всего в их бывшей спальне, сидит на краешке кровати; за одной стеной посапывает Джуди, а за противоположной Рой.

— Она сказала, что ты с ней переспал вечером того дня, когда ты вышел из больницы и остался здесь у них ночевать.

Ну вот и настиг его летательный аппарат, со всеми его заклепками и мигающими огнями.

— Так и сказала?

— Да, так и сказала. Еще сказала, сама, мол, не знает, как это случилось, хотя призналась, что вы и раньше немножко симпатизировали друг другу, а в тот вечер всех, видите ли, охватило такое отчаяние!..

Немножко симпатизировали. Наверно, по сути, это правильно, хотя и не слишком приятно. С его стороны, так ему, во всяком случае, казалось, было нечто большее. Как если бы он вдруг столкнулся с собственным отражением, узнал самого себя в длинноногой, длинноволосой, молодой женщине-левше.

— Ну что молчишь? Это правда?

— Э-э, лапушка, я даже не знаю, что сказать, в каком-то смысле...

Всхлип со стоном: он словно воочию видит перед собой лицо Дженис, перекошенное, жалкое, некрасивое, будто изуродованное обрушившейся на нее старостью.

— ...в тот день, — продолжает Кролик, — оно как-то само так получилось, и с тех пор ни-ни, ни слова, ни полслова, ничего. Как если бы ничего и не было.

— Ох, Гарри! Как же ты мог?.. Ведь это твоя невестка. Жена Нельсона!

Он чутко улавливает, что тут уже в ход пошел сценарий с прописными истинами — и сквозь крохотную трещинку под своды его потрясенного и посрамленного сознания проникает легчайшее дуновение скуки.

— Ничего страшнее ты сделать не мог — просто не мог! — говорит ему Дженис. — Это предел. Я все помню: как ты сбежал, как спутался с Пегги, моей лучшей подругой, потом с той несчастной девчонкой-хиппи, не говоря уже о Тельме — и не думай, что я хотя бы на одну минуту заблуждалась насчет тебя и Тельмы, но вот сейчас ты совершил такое, чему прощения нет!

— Серьезно? — Словцо срывается с его губ с какой-то незапланированной интонацией тайной надежды.

— Я тебе этого никогда не прощу. Никогда, — говорит Дженис, снова возвращаясь в безжизненно-тусклую тональность.

— Не говори так, — умоляет он. — Ну, случилось минутное помешательство, но ведь никто не умер. А ты сама зачем оставила меня с ней на ночь глядя? Кто я, по-твоему, совсем труп бесчувственный, что ли?

— Я не могла пропустить занятия, у меня был зачет, иначе я бы ни за что не поехала, я чувствовала себя такой виноватой! Вот смех. Я чувствовала себя виноватой. Теперь наконец мне понятно, почему у нас действует запрет на оружие. Будь у меня пистолет, застрелила бы вас. Обоих застрелила бы!

— Ну, еще о чем Пру поведала? — Он рассчитывает, что, отвечая на вопрос, она немного спустится с заоблачных высот кровожадной ярости.

— Она не особо распространялась. Просто выдала факты, потом сложила руки на коленях и нахально уставилась на нас с Нельсоном. По-моему, она даже не раскаивалась, только озлилась — поперек горла я ей встала, не желает терпеть меня в своем доме. Потому и призналась.

Он чувствует, что Дженис вербует его в союзники против тех, других (не зря говорят, муж и жена — одна сатана), перенося основную тяжесть обвинения на Пру. Он испытывает большое облегчение, оттого что его уже потихонечку начинают прощать, и одновременно — легкое разочарование.

— Да, ее против шерсти лучше не гладить, — примирительно говорит он, перекидываясь в женин лагерь, — Пру то есть. Да чего и ждать от дочери акронского сантехника? — Он в последний момент решает, во всяком случае, пока, не рассказывать Дженис о том, как Пру за время их короткого свидания успела насытить себя дважды, и ему показалось, что его просто использовали (умело, надо сказать).

Конечно, этот грех ему еще искупать и искупать. Недели, месяцы, годы пройдут, пока он заслужит прощение. Теперь, с ее новой деловой хваткой, Дженис ничего не отдаст задешево.

— Нужно, чтобы ты сейчас приехал сюда, Гарри, — говорит она.

— Я? Зачем? Поздно уже, — сопротивляется он. — И от всех этих кустов я сам сегодня рухнул как подрубленный.

— Не рассчитывай, что ты останешься в стороне, умник какой выискался! То, что случилось, ужасно и отвратительно. После этого никто из нас уже не будет таким, как прежде.

— Никто вообще не может оставаться таким, как прежде, — осмеливается заметить он.

— Подумай, каково сейчас Нельсону.

Удар достигает цели. Он действительно старался об этом не думать.

Она рассказывает ему:

— Нельсон держится очень спокойно, вот когда ему пригодились сеансы психотерапии в лечебном центре. Он говорит, эта ситуация потребует тщательной проработки, и лучше начать не откладывая. Малейшее промедление грозит тем, что мы все зациклимся, каждый на своем, и нас тогда будет уже не свернуть.

Кролик снова пытается создать с Дженис союз единомышленников, побудить жену поделиться с ним еще одним наблюдением.

— Да, я как раз хотел спросить, как он это принял, Нельсон?

Но она отвечает предельно кратко:

— Полагаю, он в шоке. Сам он говорит, что его подлинные чувства пока еще на замке.

— Я бы на его месте вообще помалкивал, — храбрится Гарри, — как вспомнишь, какие номера он выкидывал все эти годы!.. Одни бруэрские шлюхи накоксованные чего стоят, и если хочешь знать, эта Эльвира в магазине тоже не для украшения там находится. Стоит ей оказаться поблизости, у него даже голос меняется, мурлычет, как сытый кот.

Но Дженис на эти штучки не поддается.

— Ты нанес Нельсону тяжелейшую травму, — говорит она строго. — Что бы он отныне ни «выкинул», ты не вправе винить его. Понимаешь, Гарри, то, что ты сделал, это же извращение, скандал, про такое в газетах пишут! Это чудовищно!

— Лапушка...

— Я тебе больше не лапушка!

— При чем тут «извращение»? Мы же не кровные родственники. Ну, переспали один-единственный раз, и тут же забыли об этом. Она была натянута как струна, а я был на пороге смерти. Наверно, так она поняла роль сестры-сиделки при мне.

Новый приступ рыданий — поди знай, отчего вдруг открываются эти шлюзы.

— Гарри, как ты можешь шутить!

— Какие шутки? Я на полном серьезе. — Однако ему кажется, что его высекли, отделали по первое число, во рту у него пересохло.

— Сейчас ты немедленно приедешь сюда и поможешь нам восстановить хоть что-то из того, что ты разрушил. Ты можешь хоть раз в жизни быть человеком? — И она кладет трубку, выступив напоследок как карикатурная пародия ее мамаши — та вот так же смачно произносила «раз в жизни».

* * *

Нечасто в нашей жизни случаются озарения, но когда случаются, мы обязаны к ним прислушиваться. Кролик видит яснее ясного, что надлежит ему делать. С этой минуты все его действия приобретают собранность и решимость. Он поднимается наверх, укладывает вещи. Коричневая холщовая сумка. Вместительный желтый жесткий чемодан «Туристер» с вмятиной в углу, грузчики в аэропортах не церемонятся. Трусы, майки, носки, рубашки-поло пастельных тонов, парадные рубашки в целлофановой упаковке, слаксы для гольфа, штаны-бермуды. Несколько галстуков, хоть он их всегда не любил. Гардероб у него теперь исключительно летний; шерстяные костюмы и свитера в закрытых от моли мешках терпеливо дожидаются, когда придет осень, октябрь — ноябрь, которая нынче не придет, для него не придет. Он отбирает четыре легких спортивных пиджака и два костюма, один бежевато-серый, другой серый, сверкающий, как доспехи. На случай свадьбы или похорон. Плащ, два свитера. Пара черных туфель со шнурками рассовывается по двум карманам его складной дорожной сумки, а сине-белые кроссовки «Найки» ложатся по бокам чемодана. Надо, надо снова бегать трусцой. Зубная щетка, бритвенные принадлежности. Лекарства — целый вагон. Что еще? Ах да. Он хватает с ночного столика «Последний салют» и запихивает книгу в сумку, он будет не он, если не добьет ее, помрет, но добьет. Он оставляет свет в коридоре наверху и в подвесном фонаре возле входной двери с номером 14/2 — для устрашения квартирных воров. В два приема он загружает весь багаж в машину, грудью ощущая его тяжесть. Окидывает взглядом пустую прихожую. Заходит в кабинет, бесшумно ступая по бежевому ковровому покрытию, и смотрит в окошко с ромбовидным переплетом на поблескивающий в ночи силуэт плакучей вишни. Он взбивает подушку и расправляет чехол на широких подлокотниках кресла, в котором он давеча задремал, и задремал-то ведь ненадолго, но как далеко отсюда, на другом, недосягаемом берегу. Тот, задремавший, был не он нынешний, а какая-то жалкая личность. Вернувшись к входной двери, он чувствует на лице ночной ветерок, слышит приглушенный шум машин, доносящийся с Пенн-бульвара. Он тихонько захлопывает дверь. У Дженис свой ключ. Он думает о том, как она сейчас ждет его в просторном оштукатуренном спрингеровском доме, который всегда казался ему похожим на огромный заброшенный лоток мороженщика. Прости меня.

Кролик садится в «селику». Путешествие в интерьере! — один из недавних рекламных лозунгов, которые пытаются внедрить в массовое сознание. Когда лозунгов слишком много, они начинают уничтожать друг друга. Включается мотор, задняя передача, поехали потихонечку. С тобой я свободен как ветер, «Тойота»! Электронные часы показывают 10:07. Поток машин на Пенн-бульваре начинает уже редеть, придорожные закусочные и бензоколонки мало-помалу погружаются в темноту. Он сворачивает направо возле подмигивающего красным сигнала «стоп» и потом еще раз направо на бруэрскую обводную дорогу по берегу Скачущей Лошади. Дорога взмывает вверх над деревьями примерно в том месте, где сгрудились, как стадо слонов, громадные серые газгольдеры, и оплетенный обводными путями-шунтами старый город не лишен даже определенного величия. Двадцатиэтажное здание суда, построенное на заре депрессии, и по сей день остается самым высоким — по углам подсвеченные прожекторами орлы с распростертыми крыльями, и над ним, над всем городом внушительная махина горы Джадж, Судейской горы, увенчанной звездной диадемой гостиницы «Бельведер»: гора нависает, словно застывший гребень прибойной волны. Уличные фонари горят в окружении кирпичных стен Бруэра, как спички в натруженных красных ладонях. А затем, не успеешь оглянуться, как город и все, что в нем есть, оказывается уже выхваченным из виду. Рощи сорных деревьев наполовину скрывают заброшенные заводики вдоль реки — с одинаковым успехом можно было бы видеть все это, находясь в любом другом месте на востоке Соединенных Штатов, на любом из четырехрядных, разделенных посередине зеленой полосой скоростных шоссе.

Они с Дженис столько раз проделывали этот путь на юг, что он наизусть знает все возможные варианты: можно съехать на 222-ю и двигаться прямо, но зато с черепашьей скоростью на Ланкастер, через вереницу утыканных светофорами пригородов Бруэра, а можно остаться на 422-м и проехать еще несколько миль до 176-й и дуть прямо на юг и уж потом сдвинуться на запад, к Ланкастеру и Йорку. Когда он предпринял первую попытку совершить подобное путешествие, — минувшей весной стукнуло ровно тридцать лет, подумать только, — он допустил ошибку, слишком рано взял курс на юг, в направлении Уилмингтона и босоногих Дюпонш, которых он себе нафантазировал. Но восток сам имеет уклон к западу, и весь фокус в том, чтобы жать на запад до самой 83-й, которой в те стародавние времена еще в помине не было, и только потом сворачивать на юг, прямо в чрево страшного чудища о двух головах, Балтимор-Вашингтона. Чудовищно — так она сказала. Что ж, может быть, в каком-то смысле, быть живым вообще чудовищно. Как представишь себе эти скопища обезумевших молекул... Но чтоб они все возникли сами по себе? Быть не может.

Он включает радио, пытаясь в невнятице рок-музыки и разных ток-шоу отыскать милые его сердцу старые мотивы, мелодии, на которых он вырос. Насколько легче было искать нужную волну, когда ты двигался по старомодной шкале, вращая ручку, чем теперь, тыча пальцем в слишком чувствительную кнопочку электронного поиска, — все равно как идти с завязанными глазами, тогда как раньше ты точно знал, куда ступаешь. Наконец он случайно натыкается на шелковистые голоса Дайаны Шор и Бадди Кларка, сплетающиеся в дуэте: «Останься! На улице холод...» Вот черти, у него даже мурашки по хребту забегали, когда после шутливой скороговорки, где не все слова разберешь, они вдруг делают паузу и потом, вместе, ладно, стройно, поют завершающую фразу. Та же станция, почти затухая, когда он едет под виадуками, и потрескивая вблизи высоковольтных линий, предлагает послушать один старый шлягер, о котором он начисто забыл, как мог он забыть? — танцевальные вечера в старших классах, разодетые в пух и прах парочки шаркают под томный вальсовый ритм, полоски серпантина, свисающие с сетки баскетбольного кольца, согретый ржавой печкой, освещенный только светом приборной доски салон папкиного «доджа», живой, теплый, запретный дух — как аромат какого-то соблазнительного кушанья, такой пряный, что в первый момент от него перехватывает дыхание, — поднимающийся из раздвинутых ляжек Мэри-Энн. Вайя кон диос[160], мой милый. Сырой треугольник трусиков, пояс с резинками, какие носили тогда девчонки. Росистая, безупречная свежесть их тел, их всех, в испарине кружащихся под гирляндами из гофрированной бумаги, под разноцветными лампочками. Вайя кон диос, любовь! Ох-хо-хо, как сердце-то щемит. Сколько чувства в этих фразочках, раскопанных кем-то из диджеев в пыльных залежах на полках со старыми, на 78 оборотов, пластинками, сколько чувства, забитого, как пыж в патрон, неприметного, как зернышко, способное прорасти после тысячелетней спячки в какой-нибудь пирамиде. Вот и звезды способны к рециркуляции и к воспроизведению всех необходимых для сотворения мира тяжелых атомов, но Гарри никогда уже не будет тем, кем был когда-то, тем пареньком наедине с той девушкой, и кончикам его пальцев уже не пастись на нежных пастбищах, с исподней стороны ее бедер, он навсегда оставил там какие-то свои атомы, какие-то молекулы.

Потом дали «Караван» в исполнении Фрэнки Лейна[161], не самую замечательную его вещь, но все равно первый класс, и «Чудесно» Дорис Дей[162]. Эти паузы, с ума можно сойти: Чуде сно. Умели тогда пронять, ничего не скажешь, — тогда, когда в каждой из двух бейсбольных лиг было по восемь команд, и все знали игроков наизусть. Люди тогда были не то чтобы мягче, скорее наоборот, тверже, однако уязвимее, хотя уязвимых мест у них было меньше.

Со 176-й ему приходится съехать на 23-ю, пролегающую через земли амишей, на всей протяженности пути это единственный отрезок, когда едешь по трассе исключительно местного значения, но в такое время на дороге не должно уже быть никаких телег и шарабанов, которые мешали бы ему двигаться с нормальной скоростью. Кролику хочется еще разок взглянуть на одно памятное место в Моргантауне, скобяную лавку с двумя бензонасосами снаружи, где хозяин, крепко сбитый фермер, в двух рубашках, надетых одна на другую, с приметными волосатыми ноздрями, дал ему совет сперва решить, куда он хочет ехать, а уж потом трогаться в путь. Что ж, на сей раз он избавлен от сомнений. Он досконально изучил маршрут и ясно представляет себе конечную цель своего путешествия. Однако на месте сельской лавчонки теперь стоит элегантное агентство по торговле недвижимостью. Там, где прежде торчали насосы, в лунном свете выступает пятачок, покрытый новеньким черным асфальтом с контрастными желтыми полосами, подчиняясь которым под углом должны парковаться машины.

Приглядевшись, он видит, что и свет здесь не лунный — это адский огонь, которым всю ночь озарены тротуары перед офисами и магазинами. Хотя время близится к одиннадцати, гигантские фуры ревут, фыркают, стонут, все едут и едут через сонный каменный городок; витрина риелторской конторы вся в снимках предлагаемой для продажи недвижимости, а шоссе 23, первоначально обычный проселок, что тянулся по гребню, разделяющему сельские долины, черные, как коровий навоз в ночной темноте, подобно любой уважающей себя дороге, пестрит рекламными щитами. ПИЦЦА-ХАТ. БУРГЕР-КИНГ. Видеопрокат. МИНУТКА-МАРКЕТ «Индюшачья горка». Лоскутное царство. ШВЕДСКИЙ СТОЛ «Под кленом». Деревенские целебные травы. Сельские ножи — топоры — пилы. Агентство недвижимости заставляет его вспомнить о Дженис, и сердце у него на секунду ныряет вниз при мысли о том, как она сидит и дожидается его вместе с Нельсоном и Пру в доме Спрингеров и не находит себе места от беспокойства, вероятно, воображая, что он попал в аварию, а потом возвращается и открывает своим ключом брошенный дом, вся охваченная смятением и страхом, и, как всегда у нее бывает в такие минуты, часто и жарко дыша. Наверно, правильнее было бы оставить записку, как это сделала в свое время она сама. Гарри, милый, мне нужно несколько дней побыть одной, чтобы все обдумать. Но ведь она сказала, что никогда его не простит, обоих вас застрелила бы, она сама взвинтила ставки, ну и пусть томится в собственном соку, воображает себя умнее всех — как же, снова в школу ходит. И Нельсон такой же. Черта с два они заставят его участвовать в этом непотребстве, семейную психотерапию им подавай, а сеанс будет проводить не кто иной, как его собственный сын, чью дебелую рыжеволосую женку оприходовал его папаша. (Единственная стоящая вещь за минувший год, понимает, оглядываясь назад, Кролик.) Черта лысого он доставит сынку удовольствие лицезреть его, и сам не желает видеть его белое как мел от этой новой обрушившейся на него беды лицо. Он, Кролик, не желает, чтобы его разглядывали под микроскопом.

По радио начинается выпуск одиннадцатичасовых новостей. У Джима Бейкера, суд по делу которого происходит в Шарлотте, Северная Каролина (он обвиняется в мошенничестве по двадцати четырем пунктам в связи с деятельностью его скандальной телевизионной епархии, так называемого Клуба ТКЧ[163]), сегодня в зале суда был нервный срыв, и теперь он помещен для проведения психиатрической экспертизы в специализированное отделение федеральной тюрьмы. Доктор Бэзил Джексон, психиатр, наблюдавший Бейкера на протяжении девяти последних месяцев, заявил, что еще недавно покорявший всех своим проповедническим даром евангелист в настоящее время страдает галлюцинациями: в среду, после того как во время дачи свидетельских показаний забился в истерике его бывший сотрудник Стив Нельсон, Бейкер, выходя из здания суда, вообразил, будто собравшаяся снаружи публика — это дикие звери, изготовившиеся кинуться на него и разодрать в клочья. Жена Бейкера, Тэмми, из своего роскошного особняка в Орландо, Флорида, сообщила, что ее муж, с которым она говорила по телефону, судя по голосу, переживает страшную душевную травму, и что она вместе с ним помолилась и они оба решили положиться на волю Божью. Находящаяся сейчас в Лос-Анджелесе Джессика Хан, бывшая его секретарша, из-за связи с которой еще в 1980 году и рухнула в конце концов его карьера, сказала репортерам буквально следующее (далее цитата): я не врач, но уж Джима-то Бейкера знаю как облупленного. Он кого хочешь вокруг пальца обведет. По-моему, все это спектакль от начала до конца, чтобы публика расчувствовалась, такая же дешевка, как с Тэмми, когда она вылезает на экран и начинает лить слезы и жаловаться, что все-то их, несчастных, обижают (конец цитаты). В Вашингтоне министерство энергетики сбилось с ног в поисках таинственно исчезнувшего весьма ощутимого количества трития, изотопа тяжелого водорода, необходимого для производства водородных бомб. Оттуда же, из Вашингтона, научно-популярный журнал «Сайенс» сообщает читателям, что сегодня в нью-йоркском Международном аэропорту Кеннеди установлен новый бомбоискатель, названный ТНА (термонейтронный анализатор) и настроенный на обнаружение пластиковой взрывчатки весом не менее двух с половиной фунтов, то есть заведомо неспособный среагировать на бомбу, содержащую только один фунт взрывчатого вещества «семтекс», понадобившегося, как полагают специалисты, для взрыва самолета компании «Пан-Ам», рейс 103, над шотландским местечком Локерби. В Торонто суперзвезда кинематографа Марлон Брандо известил журналистов о том, что завершил работу над последним в своей актерской карьере фильмом. «Фильм дрянь, — так охарактеризовал он картину под названием «Первокурсник». — Провал обеспечен, зато с кино для меня теперь покончено. Вы себе не представляете, какое это счастье!» В Бонне (Западная Германия) канцлер Гельмут Коль позвонил по телефону вновь назначенному премьер-министру Польши Тадеушу Мазовецкому с призывом укреплять добрососедские отношения между двумя странами. Завтра в это время, почти минута в минуту, если сделать поправку на часовые пояса, исполнится ровно пятьдесят лет с того дня, когда гитлеровская Германия напала на Польшу, развязав тем самым Вторую мировую войну, которая, по современным оценкам, унесла пятьдесят миллионов жизней. Ничего себе, а?

Теперь о спорте: «Филлисы» проигрывают в Сан-Диего, «Пираты» из Питтсбурга пока прохлаждаются. Что касается погоды, то могло бы быть и получше, хотя бывает и хуже. Меццо, меццо. Нет, это не значит «месиво», хотя кое-где возможны ливни с грозами, просим ланкастерских сов и филинов обратить на это особое внимание. Ах да, чуть не забыл, Брандо назвал свой последний, прощальный фильм «кучей говна». А что? Запросто — чего и ждать от парня, который свою киношную карьеру начинал в драной майке!

Кролик улыбается внутри своей шепчущей, летящей вперед пещеры на колесах: весельчак ведущий, по-видимому, считает, что все равно никто не слушает, вот и резвится в свое удовольствие. Сидит один как перст в пустой радиостудии, кругом только бумажные стаканчики из-под кофе да перфорированные акустические плитки. Поди знай, где и как отзовется твой голос. Поди проверь, все ли слышит Бог, не задремал ли Он со скуки. Приборная панель «селики» светится чуть ниже линии его зрения, как огни незнакомого города под крылом бомбардировщика.

По скоростной он пересекает реку Саскуэханна и уже в Йорке выскакивает на 83-ю. Теперь Гарри мчится на юг, и станция отстает, затухает вместе с последними тактами «Просто жиголо» Луиса Примы, ах, какой потрясающий припев — хор снова и снова повторяет «просто жиголо», как бы добродушно подсмеиваясь над этим бесподобным, чуть хрипловатым голосом; так здорово, кожу на голове покалывает от наслаждения, вот до чего! Кролик некоторое время возится с кнопкой настройки, но отыскать другую станцию со старыми мелодиями не удается, в эфире одна болтовня, звонки в студию от каких-то пьянчужек, да и сам ведущий говорит, будто заложил за воротник, а рот у него работает в режиме автопилота: аборты, ядерные отходы, безработица среди чернокожей молодежи мужского пола, причастность ЦРУ к распространению СПИДа, уличенные в мошенничестве биржевые маклеры Милкен и Боэски, Буш и Норт, Норьега, вы не смеете мне указывать... Кролик выключает приемник, испытывая отвращение к звуку человеческого голоса. Паразиты.

Крикливые паразиты, вот мы кто, заполонили все на свете, даже эфир. То ли дело бормотание колес, зеленые дорожные знаки, сперва смутно проступающие в свете фар, параболически увеличивающиеся и затем в мгновение ока исчезающие из виду, как платок в руках у фокусника. Дело к полуночи, но прежде чем остановиться, ему хотелось бы покинуть пределы штата. Даже тогда, вечность тому назад, в своей халтурной попытке сбежать куда глаза глядят, он укатил в Западную Вирджинию. Чтобы выехать из Пенсильвании, нужно преодолеть подъем, какую-то безымянную высоту сразу за Хаверфордом. И знаки и фары встречаются реже. Одинокое шоссе карабкается вверх. Сверкает в лунном свете (на сей раз подлинном, не поддельном), пробивающемся сквозь прореху в облаках, озерная гладь. Спускаясь, он оказывается в штате Мэриленд. Тут все немножко иначе: ухоженные разделительные зеленые полосы посредине, парковки для тех, кто ездит в город на работу из пригородной зоны и желает воспользоваться системой «до города на машине — по городу на общественном транспорте». Цивилизация. Из грязи в князи. В глаза ему будто песку насыпали. Сердце отчаянно дрожит, не в силах уже более ничего в себя вобрать. Он съезжает с 83-й и заруливает в мотель сети «Бест вестерн», прилично севернее Балтимора, с удовлетворением отмечая про себя, что ни одна душа в мире, никто, кроме квадратного, ко всему равнодушного клерка-азиата за стойкой регистрации не ведает о его местонахождении. Куда подевался тритий?

Ему в мотелях нравится — вытянутый в длину сыроватый отсек заимствованного на время жилого пространства, две составленные вместе кровати, телевизор с приглашением за отдельную плату посмотреть фильм для взрослых, мохнатый ковер, какие-то крупные птицы на репродукциях в рамках, стерильные полотенца, беззвучие обезличенности, запертое в чулан эхо застарелого секса. Спится ему хорошо, как будто он выскользнул из своего тела со всеми его недомоганиями и оставил его лежать на той, второй пустой кровати. Во сне он снова на работе в магазине, с какой-то молодой женщиной, по-видимому, начальницей. На голове у нее белый больничный колпак и висячие сережки в ушах, но когда он придвигается к ней вплотную и пытается объяснить ей что-то про себя, про свою незаменимость для успешной деятельности всего предприятия, вопреки всем возможным наветам на него со стороны Дженис, она кривит рот и лицо ее у него на глазах расползается, словно некий зримый вопль, воспринимаемый не ушами, а почему-то глазами.

На завтрак он, поддавшись искушению, берет яичницу из двух яиц, хоть и знает, что яичный желток — злейший враг артерий, да к ней еще бекон в придачу. Кролика всегда радует этот глубоко американский по духу момент — когда загружаешься в свой автомобиль в окружении таких же, как ты сам, полусонных, неразговорчивых постояльцев мотеля, солидных пожилых пар, чокнутых семеек, которые сомнамбулами выплывают из столовой и расходятся по парковочной площадке, запятнанной длинными, молочными, утренними тенями. И снова на дороге, и снова радио. Новости те же, что и ночью, дополненные только итоговым бейсбольным счетом (филадельфийцы проиграли пять — один) и сообщениями из Азии, где сейчас уже почти вечер; японские неугомонные биржевые спекулянты, успокоенные китайские студенты, филиппинские проститутки с кукольными личиками, многострадальные вьетнамцы-победители, бурно развивающиеся и тем не менее охваченные недовольством корейцы, спотыкающиеся на обе ноги бирманские социалисты, враждующие камбоджийские группировки, включая отряды оголтелых «Красных кхмеров» под водительством самого кровавого после Гитлера и Сталина национального вождя, печально знаменитого Пол Пота. Ничего себе, а? За работу, птички певчие, пора вставать! Диджей, другой, не тот, что вещал поздно вечером, но тоже с приветом, сам с собой наедине в студии, крутит одну песенку в стиле рокабилли, которая всегда нравилась Кролику, про то, как полезно порой немного себя порадовать — «кого-нибудь немножко полюбить, самим собой побыть». Тут Гарри приходит в голову, что сегодня ночью он даже не порадовал себя, хотя номера в дорожных гостиницах обычно действуют на него возбуждающе. Стареешь, брат!

По мере приближения к Балтимору кондоминиумы множатся, заполняя холмы и долины, — пастельные, пряничные лесенки, внутри которых живут невидимые человечки. 83-я плавно, без стыков и швов вливается в 695-ю, и он сам вливается в поток направляющихся в город на работу жителей пригородных кондоминиумов, в костюмах и при галстуках, и, подчиняясь единому темпу, едет по Кольцевой, участвует в толкотне за место под солнцем, как будто он еще вправе на это претендовать. А потом он выезжает на 95-ю, по которой, не сворачивая, ему предстоит жать до самой Флориды. Вообще-то обогнуть Вашингтон можно двумя способами, они с Дженис оба испробовали, и занудно-многоопытные путешественники из числа их соседей по кондо, вроде Зильберштейнов, утверждают, что 495-я, огибающая город с севера и запада, на сколько-то там миль короче, но ему нравится поглядеть хотя бы на те немногие из памятников столицы, которые можно увидеть с дороги, когда объезжаешь город с востока по 95-й и пересекаешь Потомак по широкому мосту, ведущему в Александрию[164]: белое, как сливочное мороженое, замерзшее, далекое сердце великой старой республики.

После громадья мегаполиса Виргиния воспринимается как буколический безлюдный край. Поля здесь обширнее, чем в Пенсильвании, холмы мягче и больше открыты взору, с лугами и лошадками, в воздухе висит благородный туман, а то вдруг мелькнет на бледно-зеленом пригорке усадьба с колоннами, будто вышитая прилежной рукой засидевшейся в девках дочери местного рабовладельца. Легкий военный колорит тоже присутствует: тут полигон форт-белворского Училища сухопутных войск, там база квонтикского Учебного центра морской пехоты. Гарри думает о своей службе в армии, и ему вспоминается сквозь ностальгическую дымку подрагивающая призрачная шеренга безликих молодых людей, небывалая умиротворенность оттого, что не надо самому принимать какие бы то ни было решения, знай себе исполняй приказы. Война — это во многих отношениях избавление от жизненных тягот. Какой смысл в том, что ты американец, если нет холодной войны? А все-таки мы выстояли. Сорок лет сдерживать натиск воинствующего хама тоже не шутка. История этого не забудет. Теперь по радио на всех частотах либо кантри-музыка, либо проповеди, найти что-нибудь другое — большая удача. «Помолимся за тех, у кого не все гладко в семейной жизни», — призывает один из радиопроповедников, и его шероховатый, коричневый, как темная патока, голос рождается так глубоко в его нутре, что видишь его самого, будто наяву: закрытые глаза, капли пота на висках, — «помолимся за мужей-христиан, страдающих от нервного стресса, за женщин-христианок, у которых сердце болит за мужей; помолимся о всех заложниках, заключенных в тюрьмах, о страждущих в гетто, о всех больных СПИДом». Кролик переключает станцию и решает позвонить в Бруэр, когда остановится пообедать.

Сколько рек на пути! За Потомаком — Аккотинк, Поик, Оккокуан, Раппаханнок, Памунки, Ни, По, Матта, Саут-Анна. Мосты с этими названиями — всего лишь несколько секунд дороги. Неразличимые городки тоже имеют имена: Массапонакс, Ледисмит, Сидар-Форкс. Уже севернее Ричмонда постепенно густеющая россыпь хижин говорит о том, что здесь начинается настоящий Юг, сельский, черный Юг. На окраине Ричмонда Гарри заворачивает к «Ховарду Джонсону»[165]. В ушах звенит, нога болит — та, которая жмет на педали акселератора, шею не повернуть, а жара по сравнению с температурой на парковочной площадке возле мотеля сегодня утром усилилась на несколько градусов. В кондиционированном помещении ресторана все платные телефоны заняты бизнесменами с портфельчиками. Он объедается, уплетая до последнего брусочка всю жареную картошку соломкой, которую ему подали на гарнир к безвкусному гамбургеру, и с ней гору соли; напоследок он берет еще яблочный пирог — интересно, каков он в Виргинии. Выясняется, что более сладкий и вязкий, чем у них в Пенсильвании, и главное — корицей сверху не посыпан. Он расплачивается по счету, видит, что телефон свободен, и, имея наготове четвертачков на три доллара, набирает номер, но не серого дома из известняка на Франклин-драйв, а того, где он жил когда-то давно, дома Спрингеров в Маунт-Джадже.

Трубку снимает девочка. Тут же влезает телефонистка, и Кролик закидывает в автомат монет на три минуты разговора и говорит:

— Здорово, Джуди, это дедушка.

— Здравствуй, дедушка, — говорит она самым обычным голосом. Может, до нее еще просто не дошли никакие отголоски вчерашних ночных разоблачений. А может, маленькие дети настолько не понимают, что значит быть взрослым со всеми вытекающими отсюда последствиями, что и удивляться ничему не могут.

— Ну как жизнь? — спрашивает он.

— Нормально.

— Тебе ведь на следующей неделе уже в школу, хочешь в школу-то?

— Ну, так, можно. Лето уже надоело немножко.

— А Рой как? Ему тоже лето надоело?

— Он такой дурак, он даже сам не понимает, что ему надоело, а что нет. Его отвели спать после обеда, но он не спит, а катает мяч. Мама жутко злится. — Поскольку Гарри не находится, что ответить, она добавляет для поддержания беседы: — Папы нет дома, он в магазине, на «пятачке».

— Не страшно, мне все равно, я и с твоей мамой поговорю, с ней еще и лучше. Позовешь ее? Джуди! — тут же окликает он ее, повинуясь какому-то порыву, пока девочка не побежала звать маму.

— Что?

— Давай договоримся: учись как следует. Не бойся ты этих мальчишек, которые нос задирают. Ты очень славная, очень красивая девочка, нужно только немного подождать, и все к тебе само придет. Только не торопи время. Не спеши становиться взрослой. Все будет прекрасно, вот увидишь.

Он пытается вложить ей в голову больше, чем она способна воспринять. Ей ведь всего девять лет. Еще лет десять пройдет, прежде чем ей может прийти в голову фантазия рвануть на Запад и самой устраивать свою жизнь, как Мим.

— Знаю, — говорит Джуди не внушающим опасений за ее судьбу, скучающим голосом, и, вполне возможно, она и правда уже это знает. Потом стук трубки о деревянную поверхность, какие-то голоса на заднем плане, торопливые шаги, громче, громче, и вот наконец запыхавшаяся Пру.

— Гарри!..

— Приветик, Тереза. Как дела? — Откуда этот заигрывающий беспечный тон, совершенно неуместный, он и сам не знает, просто так у него почему-то вышло.

— Не ахти, — отвечает она. — Где вы?

— Далеко. Слушай. Что тебя дернуло за язык?

— Ох, Гарри, у меня не было выхода. — Она начинает плакать. — Я не могла допустить, чтобы Нельсон не узнал об этом, он ведь так старается быть правильным. И смех и грех. Он все кается, страшно сказать, в чем он мне теперь признается; язык не поворачивается рассказать вам хотя бы половину, ни вам и никому на свете, а на ночь мы с ним вместе молимся, встаем на колени у кровати и вслух читаем молитву, представляете, до чего он дошел, чтобы покончить с наркотиками и стать наконец порядочным отцом и мужем, просто стать нормальным.

— Вот, значит, как. Ну-ну. Все равно, нас-то зачем было приплетать? Всего один раз бес попутал, никаких продолжений. Я, честно говоря, считал, что ты уже и думать забыла.

— Как то есть забыла? Если вы так считаете, значит, по-вашему, я действительно законченная дрянь.

— Да нет, зачем же, но, как бы это сказать, у тебя и без того голова от забот пухнет, а для меня это было почти как сон. — Он думает, что его признание будет ей лестно.

Но голос Пру моментально суровеет.

— Для меня это было кое-что посущественнее. — Ох, женщины! В жизни не угадаешь, какая версия ближе их сердцу. — Я самым ужасным образом предала своего мужа, — торжественно заявляет она.

— М-да, — говорит Кролик, — но, насколько я понимаю, муж-то он был неважнецкий... Эй, а Джуди нас часом не слушает?

— Я говорю по верхнему телефону. Я велела ей повесить трубку внизу.

— Так она повесила или нет? Джуди! — кричит он. — Я тебя вижу!

Тихое постукивание, пощелкивание, и затем какая-то новая, очищенная от помех слышимость.

— Черт! — шипит Пру.

Кролик спешит подставить плечо:

— Я теперь уже не могу слово в слово воспроизвести то, что мы говорили, но сомневаюсь, чтобы она многое могла понять.

— Она понимает больше, чем вы думаете, только не показывает. Девочки все такие.

— Ну так как? — гнет он свое. — Были у него отношения с мужчинами — или только с женщинами? У Нельсона.

— Я не вправе отвечать на этот вопрос, — говорит она плоским, сухим, окончательно захлопнувшимся для него голосом.

В разговор вмешивается другой женский голос — намного более приветливый, любезный, с ленцой, и его скорее всего темнокожая обладательница предупреждает:

— Сэр, ваши три минуты истекли. Если вы хотите продолжить разговор, опустите, пжал-лста, еще один доллар десять центов.

— Да я, наверно, уже закончил, — говорит он обеим женщинам сразу.

Пру кричит, прорываясь сквозь их грозящую вот-вот прерваться связь:

— Гарри, где вы?

— В пути! — кричит он в ответ. На полочке перед ним лежит еще несколько монет, и он бросает в автомат четыре четвертачка и десятицентовик. Когда они все с гулким звоном проваливаются внутрь, он напевает в трубку песенку, которую только что слушал по радио. Визитная карточка Уилли Нельсона[166]: «Опять в дороге, опять в пути...»

Тут Пру начинает всхлипывать. Э-э, да с ней говорить не лучше, чем с Дженис.

— Не надо так! — сквозь слезы умоляет она. — Не надо дразнить нас, мы же ничего не можем, мы все тут как привязанные.

Жалость проникает в него вместе с воспоминаниями о ее прекрасной, как грушевый цвет, наготе той ночью, в узкой, душной комнате, когда за окнами усиливался дождь. Ей никуда не рыпнуться, вот что она имеет в виду, ей нужно думать о тех, кто пока еще жив.

— Я тоже привязан, — говорит он ей. — Я привязан к своему телу.

— Что передать Дженис?

— Передай, что я на пути в кондо. И что, как только она пожелает, может ко мне присоединиться. Просто вчера мне не понравилось, как вы все дружно на меня насели, не продохнуть. К старости я стал плохо реагировать на нехватку воздуха.

— Я не должна была, не должна, но просто тогда это...

— Это было то, что надо, — говорит он. — Тогда это было именно то, что надо. А скажи... как я тебе, ничего? Для старичка сгодится?

Она отвечает не сразу.

— То-то и оно. В этом весь ужас. Не воспринимаю я вас как старичка. Ни сейчас, ни раньше.

Вот и ладно, он таки добился чего хотел. Чтобы она заговорила с ним таким голосом — как женщина с мужчиной. Можно ли просить о большем? Теперь пусть идет с миром. И он говорит:

— Не изводи себя, Пру. Ты шикарная женщина. Скажи Нельсону, пусть сбавит обороты. Если он соскочил с крэка, это еще не повод уподобляться Билли Грэхему[167]. — Или Джиму Бейкеру. С этой мыслью Гарри вешает трубку и очень изумляется, когда телефон со звоном выплевывает ему назад десятицентовик и все четыре четвертака. Не иначе телефонистка с южным акцентом их подслушивала и прониклась к нему симпатией.

Покуда день катится к закату, а он сам к Фейетвиллу в Северной Каролине, где они с Дженис не раз за последние годы останавливались в гостиничке «Комфорт-инн», он по своему автомобильному радиоприемнику слышит поразительное известие. Передача, составленная из классических свинговых мелодий, прерывается экстренным сообщением: Бартлет Джаматти, председатель Национального комитета по бейсболу, бывший президент Йельского университета, скончался в результате сердечного приступа на острове Мартов Виноградник, Массачусетс. Пит Роуз дает сдачи, думает Кролик. Профессор Джаматти, пятидесяти одного года от роду, после ленча в своем загородном доме в Эдгартауне пошел отдохнуть, а в три часа жена и сын обнаружили его — сердце уже остановилось. Всего пятьдесят один, думает Кролик. Полицейские доставили Джаматти в местную больницу, где врачи в течение полутора часов пытались вернуть его к жизни; в реанимации бригаде экстренной помощи несколько раз удавалось вновь запустить электрический механизм сердечного ритма, но в конце концов смерть Джаматти была констатирована. Ничтожное подергивание на экране монитора — а без него мы не более чем груда гниющего мяса. Во Флориде нужно будет первым делом записаться на прием к доктору Моррису, чтобы не попасть в лапы к австралийцу с ястребиным носом, доктору Олмену. Этот не успокоится, пока не располосует меня своим ножом. Джаматти преподавал в Йеле английский, так сообщалось в экстренном выпуске, позднее стал самым молодым в истории университета президентом и за одиннадцать лет сумел решительно переломить наметившуюся в этом почтенном учебном заведении тенденцию к неуклонному погружению в болото бюрократизма и академической посредственности. Исполняя обязанности президента Бейсбольной лиги, он восстановил против себя некоторых игроков, осуждавших его за неоправданное экспериментирование с основополагающими правилами игры. Его недолгое пребывание на посту председателя Комитета по бейсболу ознаменовалось скандальным делом Роуза, решение по которому было принято неделю назад, что в значительной степени усилило позицию Джаматти. Это был во всех отношениях тяжелый человек; он много ел и много курил. Я хотя бы не курю. А теперь — мелодия, которую слушатели снова и снова просят повторить для них: «В настроении».

Одно время жизнь в Фейетвилле была развеселая — рядом Форт-Брэг, казармы, увольнения: Кролик припоминает отрывок какого-то репортажа на эту тему в «60 минутах». В центре городка, там, где раньше располагались целые кварталы киношек с порнорепертуаром вперемежку с гостиницами сомнительного толка, доведенные до отчаяния городские власти в конце концов порешили разбить парк, предварительно сровняв с землей рассадник разврата. Поужинав жареными креветками с кольцами лука и обжаренным с одной стороны белым хлебом (надо полагать, это одно из южных лакомств) в гостинице «Комфорт-инн», — ресторан тут по новой моде с салатным баром посредине размером с небольшую кофейню, и пока дожидаешься официантку, не раз подумаешь, что, может, лучше было не тратя лишнего времени налопаться салатов, — Гарри отважно направляет свою асфальтово-серую «селику», свой личный «бэтмобиль», прямо в сердцевину порочного города Фейетвилла. За более-менее злачное место может сойти, по его наблюдениям, только темноватая широкая улица — там и сям входную дверь подпирает темнокожий субъект, чего-то ждет, то ли когда его пошлют выполнять какое-то поручение, то ли когда закончится то, что происходит там, за дверью. Но никаких тебе шлюх в соблазнительных трусиках или обтягивающих трико для аэробики — только рыжебородый белокожий толстяк в костюме из черной кожи с заклепками без конца заводит мотоцикл, зажав в кулаке несчастную ручку и оглашая все вокруг диким шумом. Чернокожие и бровью не ведут. Ждут себе и ждут чего-то. Даже вечером, когда уже смеркается, воздух дышит жаром, и все движения их замедлены, как у больной рыбы, и кисти рук на характерный негритянский манер болтаются под углом к запястьям.

Возвратясь к себе в комнату, где из-под ковра тянет цементом и сыростью, а стены сплошь выкрашены в желтый цвет, все выступы, и трубы, и лопасти кондиционера, и электрические выключатели — все закатано валиком и залито из разбрызгивателя желтой краской, Кролик подумывает, не увеличить ли ему счет за пребывание на пять долларов пятьдесят центов и посмотреть нечто под названием «Похотливые кумушки», но вместо этого, зато совершенно бесплатно, смотрит урывками «Первые встречные» (его коробит, что по сюжету два парня живут вместе, пусть даже один из них русский и вообще чисто шутовской персонаж) и досрочную футбольную встречу — сезон еще не открыт — между «Морскими ястребами» из Сиэтла и «Золотоискателями» из Сан-Франциско. А с порнушками, которые крутят по кабельным гостиничным каналам, прямо беда: из опасений, как бы чей-нибудь шустрый четырехлетка, отпрыск родителей-юристов, не нажал случайно на нужную кнопочку, они теперь показывают сиськи и попки и даже растительность на лобке, но не самое сокровенное, ни у женщин, ни у мужчин, ни в приподнятом состоянии, ни в обмякшем, ни в каком. Ну, куда это годится? Как выясняется, без этого главного действующего лица и кино уже не кино. Мы хотим видеть его. Может, мы все малость того, с голубизной, и на самом деле он, Гарри, всю свою сознательную жизнь был влюблен в Ронни Гаррисона. Как подарок ему сегодня, когда у Пру снова сорвалось это «Черт!» и потом еще «не надо дразнить». Этот ровный, без модуляций, голос, каким женщина говорит с мужчиной, как если бы он держал ее в объятиях, голос, позволивший себе отпустить вожжи и обратиться к сути, к отношению его и ее детородных органов, голос, наставляющий Нельсону рога. Улегшись в постель, в темноте, он наконец самовозбуждается, воображая себя в компании двух кофейного цвета красоток из прежнего Фейетвилла — просто чтобы доказать себе самому, что он пока еще жив.

Утренние выпуски новостей по радио ничем новеньким не радуют. Снова на разные лады судят да рядят о смерти Джаматти. Бейсбол в трауре. В экономике намечается некоторый подъем. Артиллерийские обстрелы в Бейруте: огонь между христианами и мусульманами достиг небывалой силы. Помощник министра жилищного строительства и городского развития утверждает, что министерскую документацию кто-то изрядно пощипал[168]. Отрицательное решение, вынесенное Верховным судом США по вопросу о допустимости общей молитвы перед началом футбольных матчей, вызвало бурное негодование во всех южных штатах. В столице Алабамы, Монтгомери, мэр Эмори Фолмар самолично вышел с мегафоном на поле и призвал зрителей хором повторять за ним слова молитвы. Он пояснил собравшимся, что, по его убеждению, футбол и молитва неразрывно связаны в американской традиции. В местечке Силакога, также штат Алабама, присутствующие на матче местные священники поднялись со своих мест на трибуне и, поддержанные трехтысячной толпой, затянули «Отче наш». В Пенсаколе, штат Флорида, группа проповедников, вооружившись рупорами, также побудила зрителей к коллективному чтению молитв. Фанатики, сам себе говорит Кролик. Эти южане не лучше амишей. Жуть.

Отсюда и до самой Флориды магистраль 95 тянется словно долгий зеленый туннель: по обе стороны стена высоких сосен. В просветах мелькают какие-то домишки. Рекламный щиток предлагает купить Ореховые рулетики: три на доллар. Щиты побольше, раскрашенные в латиноамериканские цвета — оранжевый и желтый на черном фоне, лаймово-зеленый, все броские, кричащие, — уже тянутся миля за милей, и все чаще среди них встречается реклама чего-то под названием «К югу от границы»[169]. Осталось совсем немного. Вы такого не видали, вы такого не едали! Когда же вы наконец туда попадаете, вынырнув из многомильного соснового туннеля, то оказывается, что весь сыр-бор из-за убогого увеселительного парка сразу за условной линией границы, отделяющей Северную Каролину от Южной: кругом понатыканы сувенирные лавки, посередине торчит отдаленное подобие Сиэтловой иглы[170], увенчанной сомбреро. Со всех сторон тебе навязывают хваленые мексиканские тако[171], и общее впечатление тако себе.

Южная Каролина — необузданный штат. Недаром она первая взбрыкнула и откололась[172]. Чем дальше, тем сосны становятся выше, и в этом чудится предвестие беды. Всюду видишь пиротехнические забавы: покупай и запускай сколько влезет. Лесовозы, груженные могучими стволами, погромыхивая, резво катятся вниз по склону и еле-еле, почти останавливаясь, вползают наверх. Кролик нервозно поеживается, вспоминая о своих «северных», пенсильванских номерных знаках. Чуть дернешься случайно из своего ряда, и поминай как звали — скинут прямо в реку Пи-Ди. Или реку Линчес. Или Покатолиго. Здесь, на этой трассе, несчастных животных сшибают с такой силой, что они не просто расплющиваются, а словно лопаются от удара, и по раскуроченным ошметкам невозможно определить, кто был кто. Опоссумы. Дикобразы. Любимая кошечка какой-нибудь милейшей дряхлеющей дамы, настоящей южанки и леди. Клочья меха в куче серповидных огрызков лопнувших шин от трейлеров. А тот, бедняга, прилег отдохнуть после ленча — и все!..

Дженис, должно быть, уже получила от Пру его сообщение, не исключено даже, что она поджидает его в кондо — если поспешила сесть в самолет из Филадельфии, а в аэропорту взяла напрокат машину, — поэтому наслаждайся-ка, брат, свободой, пока ее у тебя не отняли. Он натыкается на негритянскую радиостанцию — вещицы в стиле госпел[173], и эластичный упитанный голос выкрикивает: «Он придет, но будете поносить Его». Фраза повторяется снова и снова, с самыми неожиданными ритмическими вариациями. «Отнимите камень!» — так сказал Иисус. Наконец все это прерывается рекламой — чего бы вы думали? — «Тойоты»! Наш пострел везде поспел, вот япошки дают, и сюда влезли, умеют работать, до чего ж настырные ребята! Рабам под носом у рабовладельцев свои машины всучивают. Сориентировались в тонкостях нашего прураристического общества. У Гарри от долгой неподвижности болит шея. Он уже начинает пресыщаться и радио, и самой ездой. Любезная Богу страна. Мог бы сделать ее и поменьше, никто бы от этого не пострадал.

Он придет. Забавная штука получается, если посмотреть на отношение Гарри к религии. Когда от Бога все поголовно отвернулись, в шестидесятые, он, Гарри, чувствовал, что не может Его предать, зато теперь, когда проповедники орут молитвы в рупоры, он не может заставить себя возжелать Его. Он как старый друг, которого так долго знаешь, что уже и сам забыл, что тебе в Нем так нравилось. Казалось бы, после инфаркта и пережитого страха должно было появиться ощущение близости, но, странное дело, чем ближе к чему-то подходишь, тем меньше об этом думаешь, как будто ты уже в Его руках. Как будто ты сам на площадке, в игре, а не сидишь, мандражируя и вспоминая все, чему тебя учили, на скамейке запасных.

В эфир выходит Перри Комо с песней «Потому что». На последней фразе у Кролика под волосами разбегаются мурашки, больно щиплет кожу возле глаз. Потому что ты — мояяяя! Пожалуй, Комо лучший из всех: у Кросби в манере проскальзывала ирландская плутоватость, его вечно тянуло валять дурака, то Ламур была у него в подручных, то Хоуп[174], ну, а что касается Синатры... если и существовал в мире предмет, по поводу которого мнения Кролика Энгстрома и всего остального человечества диаметрально расходились, то это отношение к Синатре. Не нравится ему, как тот поет, хоть убей не нравится. И никогда не нравилось — ни тогда, когда шестнадцатилетние девчонки из трусов выпрыгивали от экстаза, прямо заходились, глядя на худосочного паренька со впалыми щеками на сцене театра «Парамаунт», ни позже, когда он пообтесался-пообкатался и превратился в лас-вегасского жирного кота и только успевал намурлыкивать бесчисленные «лунные» альбомы, под которые, как принято думать, народонаселение великой страны предается любви — море разливанное любви. Седой от пены океан. А Кролику всегда казалось, что голос у него плоский, он его из глотки, как из тюбика, выдавливает. Зато, например, для Мим Синатра — бог, но тут дело не только и не столько в пении, сколько в стиле жизни, когда перепутаны день и ночь, а в друзьях-приятелях ходят гангстеры и президенты, и даже манерка приподнимать по-гангстерски плечи, чтобы они казались квадратными (Чарли Ставрос тоже так ходит), и прозвище «г-н Председатель», и Сэмми Дэвис-младший и Дин Мартин[175] — когда оба еще не завязали со спиртным, если они таки завязали, во всяком случае, здоровьишко у того и другого было ни к черту, это он сам где-то читал, а-а, ясно где: в одном из глупейших скандальных листков, которые Дженис притаскивает домой из «Минутки». Временами Гарри завидует той блестящей, полной опасностей жизни, какой, по его представлению, живет Мим, и радуется за нее, в характере у нее всегда было это — ей подавай скорость, любой ценой, пусть даже она разобьется, пусть ее скинет с велосипедной рамы, но ведь и на полную катушку жить — рано или поздно попадешь в наезженную колею, и он не жалеет о том, как прожил свою жизнь, хотя, конечно, Бруэр городишко скучноватый, это вам не «Нью-Йорк, Нью-Йорк» и не «Чикаго, город мой, другого мне не надо», как своим придавленным голосом заверяет нас Синатра. Оглядываясь назад, он понимает то, чего в свое время не понимал: что больше всего на свете ему нравилось топтаться целыми днями в демонстрационном зале перед огромным запыленным стеклом витрины с рекламными транспарантами, покачиваясь на пятках, чтобы дать мышцам ног какую-то нагрузку, поджидая очередного клиента, перебрасываясь от нечего делать парой фраз с Чарли или с кем другим, отрабатывая свое жалованье, заполняя отведенное ему место в общей большой картине, внося свой посильный вклад и получая взамен, пусть скромное, признание. Мы ведь только этого и ждем друг от друга — признания. Занять отведенное тебе место в общей мышиной возне. Вот и в армии тоже у каждого было свое место: твой личный номер, твоя койка, твои уставные обязанности, место в строю, пропуск на увольнение в субботу вечером, четыре пива и девка на ранчо. Милый, ты ведь только за один раз заплатил. Быть человеком вовсе не значит всегда поступать по-своему. Вернее, как открылось Кролику только теперь, на склоне жизни, по-своему ты вообще никогда не поступаешь, всегда по указке других: сперва матери да бедного папки, потом лютеранского пастора, крутого нравом старого немца Фрица Круппенбаха, который, впрочем, умел внушить к себе уважение, его слово не расходилось с его верой, ну, а потом школьных учителей; тренер Марти Тотеро и разные другие общими усилиями стремились задать тебе некий ракурс для последующей самостоятельной работы, и, наконец, уже на нынешнем этапе, эту роль взяли на себя многочисленные ведущие ток-шоу. Твоя жизнь есть продолжение других жизней и сама должна иметь продолжение. Но возможно, если твоя собственная мать в свое время жила на полную катушку, как, например, мать Эннабел, у тебя волей-неволей вырабатывается настороженное отношение к противоположному полу.

В стене сосен теперь все чаще возникают разрывы. Заболоченные прогалины открывают доступ небу, появляются хижины на сваях, деревья с мохнатыми шишечками, развешенное на веревках разноцветное белье. Безыскусные, от руки написанные объявления: «У папы». Настоящая южная кухня. ДЕШЕВО-СЕРДИТО. Длиннющий мост через озеро Марион — огромный резервуар воды посреди неизвестно чего. От федеральной магистрали ответвляются дороги, ведущие в столицу, Колумбию, где он так ни разу и не был, зато они с Дженис однажды сделали крюк и заглянули в Чарлстон, а после снова вернулись на шоссе 17. В другой раз они проехали через Саванну и ночевали в переоборудованном плантаторском доме с высокими сводчатыми потолками и с жалюзи из вертикальных полос на окнах. Они иногда неплохо проводили время, он и Дженис. Хотя по большому счету на месте любой жены (да и мужа, вероятно, тоже) мог бы с успехом оказаться почти кто угодно из числа довольно большой категории граждан. И несмотря на это, считается , что ты обязан обожать свою половину, пока смерть не разлучит вас. До скончания веков. Речка Ашепу. Что-то знакомое, кажется, из старых комиксов, только очень старых.

Он съезжает с шоссе в месте парковки и отдыха — оазис цивилизации в этой дикой глуши: бензоколонка, ресторан, магазин, где можно купить кое-что из продуктов, пиво, пиротехнику, лосьон для загара. За стойкой управляются два черных молодца, глянцево-черных; руки у обоих голые до плеч, поблескивают на жаре, у одного чахлая козлиная бородка а-ля Малколм Икс[176]. Здесь на Юге их начинаешь побаиваться, цвет их кожи заявляет о себе во весь голос, здесь они раса, они тут повсюду. Однако немолодая белая подавальщица общается с черными парнями без малейшей натяжки. Все трое непринужденно, с улыбкой переговариваются, у всех одинаковый тягучий акцент с придыханиями, будто легкий бриз гуляет от одного рта к другому. Отрадная картина. Вот во имя чего велась Гражданская война.

Желая убедиться, не разучился ли он ненароком говорить, Кролик спрашивает белого толстяка, который сидит за стойкой через один пустой табурет от него и который уже наведался к прилавку с салатами и навалил себе на тарелку целую гору зеленых листьев, и свеклы, и шинкованной капусты, и брынзы, и бобов, и горошка:

— Сколько отсюда часов езды до Флориды примерно, не знаете? — В надежде сойти за местного, он как может растягивает свой пенсильванский выговор.

— Четыре, — отвечает толстяк с улыбкой. — Я сам только оттуда. А во Флориде вы куда?

— Прямо в противоположный конец. В Делеон. У нас там кондо, я поехал вперед, а жена позже подтянется.

Его собеседник все чему-то улыбается, жует и улыбается.

— Это место я знаю. Старый добрый Делеон. Приятный город.

Кролик до сих пор не замечал там особых примет старины.

— Раньше у нас с балкона виден был залив, по потом вокруг всего понастроили, и плакал наш вид на море.

— Вдоль залива сейчас большое строительство, со стороны Атлантики уже давно все забито. На рассвете я еще был в Сарасоте.

— Правда? Расстояние нешуточное!

— Так я ж из-за этого и уплетаю за обе щеки. С пяти утра ничего, кроме шоколадного батончика, во рту не держал. Вроде дело нехитрое, едешь себе и едешь, но рано или поздно приходится остановиться — начинает мерещиться всякое.

— Что, например?

— Да вот ехал сейчас по низинке, такой по земле туман стелется, не поймешь не разберешь, на голову шибко действует. Как крепкий кофе на пустой желудок. — У него действительно на редкость располагающая манера улыбаться, и жевать, и говорить, и делать все это одновременно. Рот у него широкий, но какой-то безгубый, как у кукол из «Маппет-шоу». Непременную для водителя грузовика кепочку с козырьком и сеткой сзади он пристроил рядом с тарелкой; на красивых, в меру волнистых седых волосах, которым позавидовал бы любой богатей, заметен навеки вдавленный след от кепки.

— Вы на таком здоровенном грузовике работаете? Я всегда удивлялся, как вы, ребята, с ними справляетесь? Далеко едете?

— В Бостон.

— В Бостон? Далековато. — Кролик сам никогда не был в Бостоне, и для него это где-то на краю света, под брюхом у штата Мэн. Люди, обитающие на таком далеком севере, воспринимаются им как существа полуреальные, вроде эскимосов. С ним в армии служил один парень, Джезило, кажется, так тот вечно хвастался, какая у них в Бостоне потрясающая китайская кухня.

— Сегодня, завтра — как тебе больше нравится — короче, я должен доставить этот драндулет в Бостон до вечера в воскресенье, ровно через двадцать четыре часа, считая с этой минуты.

— А когда же вы спите?

— Ну, это пустяки, съедешь на обочину, урвешь часок тут, часок там, и ладно.

— Надо же!

— Да я уж без малого пятнадцать годков баранку кручу. Тут как-то решил — все, хватит, пора и на покой, так нет же, посидел-посидел и снова вернулся! Невмоготу дома. Хоть бы по телевизору что путное показывали, и того нет. А вы? Про себя что скажете?

— Я-то? — В настоящий момент у меня барахлит левая передняя нисходящая. Наконец до него доходит, о чем его спрашивают, и он отвечает: — Да вроде как на пенсии.

— Тогда желаю вам побольше сил, приятель. Лично я не выдержал, — говорит водитель грузовика. — Чуть умом не тронулся с этой пенсией. — Пожилая подавальщица, та, что на короткой ноге с двумя чернокожими, приносит изголодавшемуся шоферу овальное блюдо с доброй порцией жареного бифштекса, утопающего в розоватой луже из масла с кровью, и еще три круглых плошки с разными овощами, и на отдельной тарелке — золотисто-коричневый кукурузный хлебец.

Гарри неохотно — только подружился и уже пора прощаться — встает из-за стойки.

— Ну что ж, вам тоже побольше силенок — вам они нужнее, чем мне, — говорит он.

В ответ этот толстый белый чудо-человек, который, подобно Супермену, готов домчаться в Бостон быстрее самой быстрой пули и, который, подобно Томасу Эдисону, довольствуется лишь эпизодическим коротким сном, набив широкий, как у куклы-«маппет» рот, только улыбается и кивает, и змеистая струйка сока от бифштекса стекает по дальней от Гарри стороне его маленького, гладенького, будто яичко, подбородка. Человек — создание несовершенное. Возьмите хоть Джима Бейкера. Возьмите Барта Джаматти.

Сидя за рулем своей «селики», Гарри пересекает реку Таглифинни. Потом Салкехачи. Литл-Комбахи. Кусавати. Тертл. Кикапу, вспоминает он — не Ашепу, а Кикапу. Веселящий напиток «Кикапу джой-джус» в комиксах про малыша Абнера. В паузе между шквалами негритянской музыки с ее новомодным специфическим звучанием — полное впечатление, что кто-то шваркает досками по полу, поистине находка — он слышит рекламу фабрики музыкальных инструментов «Апчерч» («вот инструмент, который будет радовать еще не одно поколение») и какого-то дезодоранта под названием «Крошка-кошка». Придет же в голову так назвать дезодорант! Что за идея? Он проезжает по мосту над Саванной, и Южная Каролина со всей ее пиротехникой остается наконец позади. От нескончаемых миль пути он чувствует себя так, будто его обухом по голове ударили, поэтому на отвилке в город он съезжает с трассы и, доехав до центра, паркует машину возле импозантного старинного здания суда и в маленькой бутербродной на главной улице покупает себе горячий сандвич с перченым копченым мясом-пастрами. Он усаживается с ним на скамейку и ест, стараясь не капнуть на брюки, как тот водитель грузовика с дырявым ртом в забегаловке, где Гарри останавливался перекусить несколько часов назад. Этот уголок Саванны, всего в квартале от реки, напоминает декорации — будто комнаты под открытым небом, разделенные рядами примыкающих друг к другу домов с высокими крылечками и завесами тусклых деревьев. День еще не избавился от зноя, хотя тени уже удлиняются, уплотняются на мягких очертаниях старых фасадов, каких-то более печальных и розовых, чем привычные ему бруэрские. Вокруг скамейки, где он сидит, незаметно собирается стайка голубей в надежде, что он, возможно, захочет поделиться с ними булочкой или картофельными чипсами, ароматизированными соусом «Бар бе кью». Молодой нищий с длинными, желтыми, как у Джорджа Кастера[177], волосами и густым загаром, какой бывает только от бездомной жизни, посылает ему безумный, сверкающий взгляд со скамейки за деревом, то есть как бы из соседней «комнаты». Высокий обелиск воздвигнут тут в память о каком-то, вне всякого сомнения, славном событии. Безымянные буренькие пичуги с гомоном вьются над деревьями, то скроются в кроне, то снова выпорхнут — никак не могут, видно, решить, настал уже вечер или нет. Пора, пожалуй, ему двигать. Он аккуратно складывает все обертки и пакет из-под молока в мешок, где лежал сандвич, и опускает его в урну — вот его дар городу Саванне, вот тот след, что он здесь оставит, совсем как сальное пятнышко от пальцев рук на краю комода там, позади, дома. Голуби возмущенно квохчут и, очень недовольные, шумно снимаются с места. Тем временем бродяжка неслышно приблизился к нему со спины и каким-то обезличенным, без географической принадлежности, спотыкающимся голосом наркомана спрашивает, не угостит ли его господин сигаретой.

— Мимо, — разводит руками Кролик. — Тридцать лет как бросил. — Он вдруг вспоминает, как это было, — как, повинуясь внезапному порыву, он зашвырнул полпачки «Филипа Морриса» (они тогда продавались в симпатичных табачного цвета пачках) прямо в чей-то незакрытый мусорный бачок в маунт-джаджском переулке. Тоже след оставил.

Кролик с колотящимся сердцем идет к машине, попрошайка плетется следом, бормоча что-то насчет «монеток». Гарри нервно вставляет ключ, забирается внутрь и хлопает дверцей. Слава Богу, «селика» не слишком перегрелась, даже после всех пройденных миль, и сразу послушно заводится; Джордж Кастер, оставшись снаружи, растерянно моргает и отворачивается, как будто он тут ни при чем. Гарри осторожненько проезжает сквозь ряд «комнат» под открытым небом, вокруг высокого обелиска и уже на выезде из Саванны сбивается с пути. Он совершенно теряется в бесконечных негритянских окраинах, в этом нагромождении деликатно разваливающихся домов, которые не нюхали краски со времен Мартина Лютера Кинга[178]. У газетчиков теперь что ни убийство, то политический заговор, но в случае с Кингом Гарри был склонен поверить слухам. Верить-то он верит, только вспомнить бы еще имя убийцы, того, кого упекли в тюрьму. Тройное имя. Сбежал, его снова поймали. Джеймс Эрл... а вот дальше забыл. Ладно, урок истории окончен. Уже не на шутку перепуганный, что ему отсюда вовек не выбраться, он притормаживает у какой-то продуктовой лавчонки старого образца, с обшарканным дощатым полом, в котором блестят шляпки гвоздей, — в его ребячью пору точно такие лавочки были у них в Маунт-Джадже, с той, правда, разницей, что здесь кругом все черные; долговязый негр цвета высохшего бобового стручка, для которого его появление и расспросы что-то вроде бесплатного развлечения, объясняет ему, как вернуться на автостраду, и кисти его рук, когда он жестикулирует, мотаются на запястьях, словно пришитые на живую нитку.

Благополучно вернув себя на 95-ю, Кролик катит по Джорджии. Не успевает стемнеть, как начинается дождь, а глаза у него теперь уже не те, что раньше, огни на дороге в темноте различают плохо, а тут еще и дождь. Он даже выключает радио — слишком обильный град событий и впечатлений на него обрушился. Тело, оттого что он столько времени сидит в одной позе, с непривычки гудит, будто его долго и нудно дубасили мешками с песком. Надо причаливать, сделать передышку, а то и до беды недолго. За Брансуиком ему попадается наконец подходящая гостиница, «Рамада». Он берет на ужин жареную зубатку, которая не слишком удачно ложится на сандвич с пастрами, и уж совсем худо идет десерт, кусочки засахаренного батата и ореховый, точнее, пекановый, пирог; но, с другой стороны, побывать в Джорджии и не отведать пеканового пирога?.. Проходя мимо гостиничных дверей на пути к своему номеру по цементной дорожке, над которой сплошным навесом тянется ряд балконов, он тихо радуется. На улице дождь, а тут сухо, хорошо. С умом сделано. Им всем тут меня не достать. Но едва ощутив свое укромное счастье, он спотыкается мыслями о несчастных, открытых всем ветрам родных и близких, покинутых им в далеком округе Дайамонд. Чувство вины засело у него в сердце, как соринка в глазу, еще не полностью утратившем чувствительность.

Где-то на середине очередной серии «Золотого возраста» ему вдруг становится противно и скучно глядеть на игривые потуги немолодых людей, и старуха бабка, которая за словом в карман не лезет, тоже ему надоела, и вообще — надо понимать, когда пора ставить точку. Лучше уж смотреть по образовательному каналу передачу из цикла «Живая планета» про жизнь в экстремальных условиях на полюсе. Раньше он ее уже видел, но все равно, поразительное зрелище: как Дэвид Эттенборо на наших глазах переворачивает валуны в самой что ни на есть мертвой пустыне, в Антарктике, и там под ними оказываются лишайники, или как на протяжении всей жуткой, черной, без лучика солнца зимы пингвины-самцы ковыляют вразвалочку на своих перепончатых лапах сквозь нескончаемую вьюгу, держа яйцо в складке кожи под брюхом. Жизнь... нет, это что-то невероятное, она везде, скоро все заполонит, и, глядишь, в конце концов от мира ничего не останется. Десятичасовой выпуск новостей на том же канале сообщает все то, что он уже много раз слышал в течение дня по радио. Смерть бедняги Джаматти. Рождение медвежонка-панды, самочки, в вашингтонском зоопарке. По признанию бывшего личного врача президента Рейгана бригадного генерала Джона Хаттона, только смерть звезды Голливуда Рока Хадсона в 1985 году раскрыла Рейгану глаза на опасность распространения СПИДа: до этого президент был уверен, что это заболевание не страшнее кори. А вот еще один «болтун — находка для шпиона»: офицер флота Дэвид Уинсон в своей заметке, опубликованной в журнале «Сообщения Института ВМФ США», утверждает, будто бы корабль ВМС США «Винсенс», несший службу в Персидском заливе, был давно взят на заметку моряками других военных кораблей, осуждавших его неоправданно агрессивные и безответственные действия по меньшей мере за месяц до того, как выстрелом из бортового орудия «Винсенса» был сбит иранский гражданский авиалайнер с пассажирами на борту — свыше двухсот семидесяти человек, в том числе женщины и дети. Ох, бедняги! Иранцы, не иранцы, какая разница! Детишки, замотанные в платки женщины, все попадали в черную жесткую воду. В Вашингтоне новый японский премьер с визитом, в Панаме временное правительство, в Венгрии толпы немцев из Восточной Германии ждут не дождутся, когда их пустят в свободный мир. Вот бедняги! Где им знать, что свободный мир на последнем издыхании, скоро ничего от него не останется.

Кролик укладывается спать, как есть, не сменив нижнего белья, и старается сосредоточиться на том, где он и кто он. Это последняя ночь его пребывания в нигде. Уже завтра жизнь снова его настигнет. В телефоне Дженис, за стеной Голды. Он не чувствует в себе той легкости, какой ожидал, пускаясь в бега из Бруэра. Ты все тот же ты. Штаты все те же Штаты, намертво сцепленные кредитными карточками и индейскими географическими названиями. Тело Гарри наливается тяжестью на гостиничной сдвоенной кровати. Затерянный в паутине тонких линий на карте дорог, он засыпает и спит, словно в материнской утробе — это ведь тоже временный рай.

Утро. От вчерашнего дождя одни воспоминания в виде лужиц на распластавшемся под ударами беспощадных солнечных лучей асфальте. Воскресенье. Он решает напоследок побаловать себя «французскими» гренками и сосисочками, а уж с завтрашнего утра снова сесть на овсяные отруби. У Дженис нет привычки вычищать кухонные шкафы перед отъездом. В каком-то смысле это даже удобно, если вы ничего не имеете против муравьев и тараканов. Он все принюхивается и приглядывается к яичной корочке на гренке и кленовому сиропу — и то и другое не внушает ему доверия. Какие гренки готовила ему мама на завтрак перед воскресной школой, таких уж теперь нигде не поешь: плоские, с золотистой корочкой треугольники хлеба, сироп не какой-нибудь, а «От тетушки Джемаймы» из банки, которая по форме и раскраске была словно бревенчатая хижина с трубой-носиком. Убирая чемодан в багажник, он в который раз поражается, до чего странное впечатление производят габаритные фонари «селики»: если смотреть сзади, кажется, что у машины раскосые «глаза».

Меньше чем через час он переезжает реку Сент-Мэрис. Дорожный щит приглашает его ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ ВО ФЛОРИДУ, и в эфир проникает реклама медицинских страховых полисов «Голубого креста», таких и сяких клеющих кремов для зубных протезов, пульмонологических и прочих клиник. Обочины делаются песчаными, поток машин на дороге густеет, приобретает нарядный лоск. Внезапно впереди проступает Джексонвилл, волшебная страна Оз с голубовато-зелеными небоскребами, город-мечта в конце соснового туннеля; поблескивающие стеклянные кубы теснятся, словно уступы, вокруг главной вершины — баптистской больницы. Вы едете по высокой дуге моста через реку Сент-Джонс, и Джексонвилл сверкает то под таким углом, то под эдаким, будто брильянт, который, любуясь, вертишь в руке, а ваше дело платить сколько положено за проезд и смотреть в оба, чтобы не укатить случайно по автостраде в Грин-Коув-Спрингс или Таллахасси. Федеральная 95-я здесь всего-навсего одна из множества скоростных магистралей. Легковые машины тут широкие и толстые, а грузовые везут не штабели окоренных сосновых бревен, а рулоны свежего дерна. Кругом, обступая его, как диковинные сухопутные крейсеры, важно плывут белые фургоны и трейлеры всех видов и мастей, «Виннебаго» и «Звездоходы», «Следопыты» и «Дельфины», семейные дома на колесах: глава семейства за штурвалом, окно открыто, локоть в окне, хозяйка в доме у него за спиной — постель застилает. Из всех сорока восьми штатов тянутся во Флориду эти караваны, встречаются даже номера с символами Колорадо (зеленая гора) и Мэна (жестикулирующий красными клешнями омар). С удивлением замечает он кое у кого и новый смазанно-трехцветный флоридский значок, не иначе как в память о гибели «Челленджера»[179], среди все еще преобладающих старых, в виде зеленой, с очертаниями Флориды, кляксы в центре номерной пластины — как грязный шлепок на галстуке. Да, с «Челленджером» осрамились, самое позорное событие восьмидесятых: это ж надо, запустить в космос женщин, несчастную школьную учительницу из Нью-Хэмпшира и еще одну, молоденькую евреечку с пушистыми волосами, не говоря о мужчинах — кроме белых, там был один черный и один желтый, ну просто расовый срез Америки в лучших голливудских традициях, — и все для чего? Чтобы уже через минуту они разлетелись на кусочки и мы увидели это в своих телевизорах! А теперь исследователи доисследовались до предположения, что, возможно, их смерть не была мгновенной и минуты две или три они летели вниз, навстречу воде, в полном сознании. Гарри спускается все ниже, южнее, все глубже внедряется во Флориду, с радостью возвращаясь к пальмам, и к белым крышам, и к ощущению тропической истонченности; вот и облака здесь голубые — на сером — на белом — на голубом, словно великий небесный живописец предпочитает работать здесь материалами легкими, светлыми.

По 95-й вы двигаетесь параллельно восточному берегу вплоть до 4-й, а там уходите по диагонали на юго-запад, прямиком через Диснейуорлд, куда так мечтала попасть бедненькая его Джуди, в следующий их приезд надо во что бы то ни стало свозить ее туда. Если слушать, что говорят мнящие себя бывалыми путешественниками всезнайки (к каковым он всегда причислял Эда Зильберштейна, еще до того, как его сынок попробовал подкатиться к Пру), так надо пилить и пилить по 4-й и сворачивать только на 75-ю, немного удлиняя путь, зато якобы выигрывая если не по спидометру, так по секундомеру, или на худой конец жать по 17-й на Порт-Шарлотт, но лично он все равно любит ездить строго на юг по 27-й, через дышащее жаром плоское брюхо штата, через Хейнс-Сити и Лейк-Уэльс, в пустынные земли к западу от семинольской резервации и озера Окичоби, и уж оттуда по шоссе 80 прямиком в Делеон.

Что во Флориде проще простого, так это настроить автомобильный приемник на одну из станций, передающих старые мелодии. Их тут пруд пруди. Какова публика, таковы и мелодии. В этих песнях вся ваша жизнь, как любят говорить некоторые ведущие, и вот оно, пошло-поехало, Пэтти Пейдж сперва просит-умоляет не отпускать ее, потом задиристо поет что-то с латиноамериканским окрасом и припевом «ай-яй-яй» и ей хором подвывают кабальерос и напоследок — «Всю жизнь ждала тебя и только для тебя хранила я любовь»; ее сменяет Тони Беннет, или еще кто-то в том же роде из уныло мычащих итальянцев, с песней про то, как много у него скопилось любви; а за ним Гоги Грант — «Вольный ветер»: он уже напрочь о ней забыл, о Гоги Грант, и это та редкая песня, которая не включает у него в мозгу ни единой клеточки памяти. Между тем пейзаж за окном, за пределами монотонного шипения кондиционера, становится все больше под стать развеселым ритмам салунной музычки хонки-тонк: Активный отдых только для взрослых! — и вот одна, другая, третья машина обгоняет его и у каждой к заднему стеклу на лапках-присосках прикреплен оранжевый кот Гарфилд. «Зачем с другими ходишь ты, ну кто же знает...» — поет «Своенравную розу» Нат «Кинг» Коул, под конец, словно перышком проводя по щеке: «И почему меня к тебе так тянет? Никто не знает». Ты так и видишь его понимающую медленную улыбку. Потом «Тцена, тцена» — эту песню Гарри тоже не слышал уже целую вечность, нынче национально-окрашенная музыка не в моде, и еще песенка про папу, национальная уже не по музыке, а по содержанию. А дальше Кей Старр из кожи вон лезет со своим «Колесом удачи», икает, голос форсирует: «Прррра-шуу — сейчасссс!» А вот это другое дело, детская считалочка в джазовом переложении Эллы Фицджеральд «Билетики, ответики», с ней у него связаны кое-какие воспоминания, под нее он шагал в начальную школу в паре с Лотти Бингамен и тайно вздыхал по Маргарет Шелкопф; ага, Пресли запел, «Люби меня нежно»... нет, режьте его на куски — пока Пресли не разжирел и не опустился и не добил себя под конец наркотиками, голос у него был каких мало, настоящий, красивый голос, с полузадушенным Синатрой не сравнить; Рэй Чарльз включился, тоже голос так голос: «Не перестать любить тебя, мечтать о прошлых дняаах», да-да, медленно тает звук, и это характерное для незрячих покачивание головой; и следом Конни Фрэнсис с песней из фильма с ее участием «Куда подевались ребята», тоже, между прочим, голос такой, что мурашки по спине бегут... Ладно, но все же, чья, интересно, жизнь в этих песнях? То была романтическая «пляжная» эпоха — пора надежд, задор, рок-н-ролл, девочки, машины, словом, вечный праздник, — ну а он уже вовсю занимался другими делами: женился, разбегался, воссоединялся, вкалывал в типографии, какие ему там были девочки, какой рок-н-ролл! Вот Ронни Гаррисон и Рут не зевали, устроили себе романтический уик-энд на пляже на Джерсийском побережье — никак ему по этому поводу не успокоиться.

Спустя какое-то время станция затухает и, пока он ищет другую, к нему успевает прорваться трансляция церковной службы и голос проповедника-евангелиста, который надрывно кричит: «Иисус знает! Иисус заглядывает к тебе в сердце! Иисус видит смерть в твоем сердце!» — и Гарри поскорей уходит с этой волны и попадает, правда, с опозданием, так что не успевает насладиться всеми всхлипами, на «Плач» Джонни Рэя: «Если милая напишет: «Позабудь...» Это было незадолго до его отъезда на армейскую службу, незадолго до неминуемой разлуки с Мэри-Энн, тогда он еще не знал, что расстанутся они навсегда, и они с ней ужасно спорили из-за Джонни Рэя: Кролик называл его «истеричкой», нормальный мужик, по его мнению, не стал бы так нюни распускать и петь так не стал бы, и только потом, уже в Техасе, он с опозданием понял, что песня-то была просто создана для него — это ему милая написала «позабудь». Следующим номером идет, вернее прогуливается, Дин Мартин с песенкой «Вот что такое аморе[180]»: это Кролик уже отслужил и закрутил роман с Дженис, тихоней и скромницей, она тогда тоже работала у Кролла в универмаге, продавала орешки — ее миниатюрное крепенькое тело, безотказно действующий на него изумленный взгляд ее темных глаз, да, он точно помнит, что все это было тогда, потому что он в шутку говорил ей: «Вот что такое аморе», когда выпускал ее из объятий в комнате какой-то ее подруги, которая время от времени позволяла им там встречаться, с видом на серые газгольдеры возле реки... «Кто один» — это уже выводит рулады покойник Рой Орбинсон. «Прощай, моя милая! Сердце, прощай!» — до чего удивительный голос, так и взмывает ввысь, кажется, еще чуть-чуть и разобьется, как хрустальный бокал, впрочем, в каком-то смысле так и случилось; в компанию почтенного возраста «старичков» он попал, вероятно, благодаря факту своей смерти, догадывается Кролик.

Песни льются, сменяя друг друга и прерываясь каждые полчаса для короткого выпуска новостей. В Колумбии в результате артиллерийского обстрела пострадали восемьдесят четыре человека. Ко всем бедам колумбийцев добавилось еще и резкое падение цен на кофе; в связи с предстоящим выступлением президента Буша по проблеме наркомании в стране аналитики из Вашингтона задаются вопросом, сумеет ли он стать для американцев вторым Рональдом Рейганом? Еще одно сообщение из Вашингтона: официальные лица не теряют надежды на то, что новорожденный детеныш панды, помещенный специалистами в инкубатор, сумеет победить в борьбе за жизнь. Теперь о событиях во Флориде: в бассейне реки Калусахатчи по-прежнему отмечается активность морских коров; вчера в Майами в матче между «Филадельфийскими орлами» и местными «Дельфинами» победу одержали футболисты из Филадельфии со счетом двадцать — десять. Счетом Кролик доволен, но вот как относиться к старым мелодиям, к разливанным рекам сиропа, и все про то же, про любовь, и еще раз про любовь, и какая она красивая, и какая она милая, и песик тычется в витрину, и мамочка целует Санта-Клауса, и капризная-упрямая на Шейди-Лейн судьба моя, и скрипочки фоном, и пиццикато, и мощное крещендо духовых, так чтобы тебя проняло до основания, чтобы штаны с тебя сами сваливались, — как-то кисло делается от всего этого: ему совсем не светит на склоне дней подвести прискорбный итог, что песни, в которых вся его жизнь, такая же чушь собачья, как и современный рок, которым пичкают сегодня безмозглых юнцов, или продукция шестидесятых — семидесятых, от которой заходился Нельсон, — и то, и другое, и третье придумано в расчете на пустую башку и избыток гормонов, седой от пены океан, образно выражаясь, а уж слушать старые песни сейчас все равно что пытаться затолкать в себя сразу два банановых десерта с пломбиром и взбитыми сливками, когда-то ему это удавалось без большого труда. Все эти песни — однодневки, разок побывали в употреблении и на помойку, и стряпают их с единственной целью получить быструю прибыль. Нас ведут по цветущей аллее через благоухающий сад, потом по команде тех, кто стоит у руля музыкальной индустрии, разворачивают и уже следующее поколение ведут той же дорогой обратно, лишь чуточку изменив цвет и запах с помощью синтетических добавок.

Кролик чувствует себя так, будто его предали. Когда он рос, вокруг был мир, где война воспринималась как более или менее обычное явление, — война, но не перемены. Мир оставался неизменным, ты успевал в нем вырасти. Он-то знает, когда почва ушла у них из-под ног. Когда закрыли универмаг Кролла, а «Кролл» стоял в центре Бруэра с незапамятных времен, и был он больше любой городской церкви и старше здания суда, стоял в самом основании Уайзер-сквер, и каждый год на Рождество во всех угловых витринах начинало происходить что-то фантастическое: бегали по кругу поезда, важно кивали головками куклы, загадочно подмигивали звездочки, будто сам Господь Бог зажег их, чтобы в это самое темное время года всем стало светлее. Пока он был совсем маленький, он не умел различать, что сотворил Бог, а что люди; все шло откуда-то сверху. Он помнит, как ребенком стоял с мамой на холоде и глядел, раскрыв рот, на мир расцвеченных блестками игрушек в витрине, такой же реальный мир, как всякий другой, морозный воздух кусал ему щеки, просительно позвякивали колокольчики Армии спасения, умопомрачительно пахло горячими мягкими кренделями, какие тогда продавали на Уайзер-сквер, помнит ощущение, что все взрослые куда-то спешили, закутанные, бесформенные фигуры одна за другой исчезали в дверях «Кролла», где всегда можно было купить все самое лучшее, кровати и портьеры, игрушки и горшки, фарфор и серебро. Конечно, когда он сам стал там работать в отделе доставки, он видел и изнанку: как кого принимали и увольняли, сколько забот доставляли то поставщики, когда какие-то изделия по их прихоти снимались с производства, то потребители, когда внезапно менялись их вкусы и мода, какая вообще это рискованная, нервная игра — коммерция, и все же, отбрасывая частности, он продолжал верить в «Кролл» как идею, символ могущества и доброй воли. Поэтому когда однажды летом нечто под названием «система» решило закрыть универмаг Кролла только лишь потому, что туда перестали ходить за покупками (белые вообще стали бояться появляться в центре города), Кролик ясно понял, что мир не оплот незыблемого милосердия, а всего-навсего ветхая конструкция из разных недолговечных механизмов, смонтированная на скорую руку единственно ради денег. Все ради денег. Твое дело маленькое — заходи, проходи и не сомневайся: из тебя выжмут все, что можно, особенно если ты зелен и доверчив. И если «Кролл» мог уйти в небытие, за ним с легкостью могут последовать и суд, и банки. Станет невыгодно содержать Бога, закроют и Бога.

Многие мили вокруг Диснейуорлда и даже на порядочном от него удалении заняты его сородичами поскромнее — увеселительными и тематическими парками, которые живут надеждой на то, что им тоже перепадет какое-то количество туристов. СТРАНА ВОСКОВЫХ ФИГУР. Аквапарк. Подводный мир. Мир цирка. Музей старинных игрушек и кукол. Старое, старинное — теперь за старинное сплошь и рядом сходят вещи, которые даже не такие старые, как он сам, очередное вымогательство! Двигаясь по дороге 27 строго на юг, через какое-то время оказываешься посреди полого-холмистой, иссушенной, блеклой сельской местности, как бы вылинявшей от зноя, с блеклыми стадами на просторных, опаленных нещадным солнцем полях, и апельсиновыми рощами с их темной, густой, искусственно орошаемой зеленью, с огромными резервуарами для воды, торчащими, словно гигантские грибы, словно космические аппараты, прилетевшие сюда из иных миров. На обочине небольшие, шаткие, от руки написанные щитки предлагают СОЛЕНЫЕ ОРЕШКИ и тут же стоят изящные девчонки-мексиканочки со своими лотками, а вот и слабенький отголосок оставшихся к северу отсюда «тематических» великанов — трогательный, запыленный увеселительный парк с аттракционами: несколько незамысловатых конструкций, собранных тут ради минутного острого ощущения и сейчас стоящих без дела в ожидании вечера и благодарных маленьких клиентов.

Солнце уже в зените, и утренние клочковатые облака истаяли без следа, жара совсем нешуточная, убийственная, пугающая, стоит ему вылезти из «селики» возле бензоколонки «Тексако», где он притормаживает, чтобы сходить в туалет, — от нее нет спасения, как от снега на Южном полюсе, она проникает даже за дверь уборной, такая же влажная, как летом в Пенсильвании, но шпарящая сильнее, будто обозленная на тебя за что-то. Шоссе широкое, но попадаются светофоры и боковые дороги от выцветших фермерских угодий; мимо проплывают городки — Лейк-Уэльс, Фростпруф, Эйвон-Парк, Себринг, и он мимоходом думает, как живут там люди, вдали от побережья, от кондоминиумов и спортивной рыбалки, как живут те, кому надо каждое утро вставать и идти работать, как и тем, кто живет в Бруэре, только здесь у них все расплющено солнцем: как занесло их сюда, можно сказать, на край света, на эту песчаную косу, которая, если случится хотя бы небольшой подъем воды в океане из-за таяния антарктических льдов в результате скопления углекислого газа в атмосфере, тут же полностью уйдет под воду? Густой столб дыма попадает в поле его зрения слева по ходу машины, в той стороне, где резервация индейцев-семинолов, густой ядовитый дым. Беда, катастрофа, атомная бомба, война началась, пока он утопал в ностальгических музыкальных волнах? Он уже готовится к тому, что путь ему преградит лесной пожар, однако все обходится, столб дыма, медленно отдаляясь, остается слева, и он уже никогда не узнает, что горело и почему. Свалка скорее всего. У Гарри от долгого сидения все тело затекло, и он вынимает таблетку нитростата — просто с таблеткой быстрее разбегается кровь по жилам, немного отпускает внутри, немного пощипывает. Приятно.

Земля вокруг становится все менее освоенной, все более неухоженной. Названия городишек звучат все более вычурно: Лейк-Плэсид, иначе Тихие воды, Винус и Олд-Винус, или соответственно просто Венера и Старая Венера, и еще Палмдейл — Пальмовая долина; сразу за этой самой «долиной», проехав через Рыбный ручей (не где-нибудь, а в Гаррисберге: не путать флоридскую дыру с пенсильванским почтенным тезкой), вы уходите направо по 29-й, узкой, но такой прямой и ровной дороге, что просматривается все на многие мили окрест, грузовики наплывают на тебя из дрожащего знойного марева, и кажется, будто им отрезали колеса, местный трудовой люд жмет на своих пикапчиках, высовываясь, чтобы ты заметил их в зеркале заднего вида и дал себя обогнать, реклам практически не видно, общее ощущение духоты и болота кругом, в обозримом радиусе никаких признаков цивилизации, даже радио ничего не берет, последняя из мелодий, в которых заключена «вся ваша жизнь», пока и она тоже не растворяется в эфире, это песня в исполнении неизвестной ему Конни Босуэлл, выступавшей задолго до того, как Кролик влился в ряды радиослушателей. «Скажи, и я поверю» — она чуточку пришепетывает, и голос звучит так печально и тихо, словно она с тобой одним говорит: «теперь тебе милей другаяааа», и оркестрик тоже играет приглушенно, с легким металлическим призвуком, как играли раньше в вестибюлях отелей, где стояли пальмы в кадках, атмосфера двадцатых, жилось тогда трудно, но не было никаких страхов по поводу табака, алкоголя, холестерина, никто не носился со своим здоровьем, пили, ели и курили, кто сколько мог, и все тут. «Скажи, и я поверю». У него чуть ли не слезы на глаза наворачиваются, столько искренности, столько подлинной боли в ее голосе. Что все-таки у Дженис на уме? Ладно, скоро выяснится, ждать осталось недолго.

В какой-то момент начинаешь думать, что эта 29-я никогда не кончится, так и будет тянуться до бесконечности между канавами болотной воды в обрамлении скудной, жесткой, серой растительности, но нет, приходит время, и она вливается в 80-ю, в местечке с названием Ла-Бель, и та уже бежит на запад, проходя чуть южнее русла Калусахатчи, и, значит, ты почти дома, вот и указатель на региональный аэропорт юго-западной Флориды, а вот и самолеты загудели совсем низко над головой, хоть пали по ним через ветровое стекло, только он же не злодей-«Винсенс». Поддавшись ностальгическому порыву, чтобы поскорей вобрать в себя подзабытый флоридский дух, он проезжает мимо поворота на федеральную автостраду 75 дальше, на знакомое шоссе 41. «Старвин Марвин». Универсальное протезирование. Суперкассир. Мотель «Звездопад». Один раз они с Дженис отмочили шутку и остановились на ночь в мотельчике вроде этого, прикинувшись любовниками, хотя в действительности прожили в законном браке без малого тринадцать лет. Несчастливое число, однако ничего, они через него благополучно перевалили. В этом году их браку уже тридцать три. А вместе они тридцать четыре года. С тех пор, как оба еще работали у Кролла. Тогда он и думать не думал, что она получит наследство. Стояла себе за прилавком, продавала орешки, трогательно-жалкая маленькая дуреха, на форменном коричневом халате вышито имя «Джен», и что-то в ней было такое беззащитное — и потому сексуальное: умеющая постоять за себя независимая женщина, как Эльвира, наверное, никогда не бывает зациклена на сексе, но у Джен с этим было все в порядке, а как она поразилась, когда он показал ей все, на что способен, все, что он уже проходил с Мэри-Энн на заднем сиденье в автомобиле, только с Джен это было в постели. Мама сразу невзлюбила Джен; встав посреди кухни с необтертыми мыльными руками, она не раз громогласно заявляла, что Фред Спрингер с этими его подержанными автомобилями мошенник каких поискать. Ну, а теперь фирме «Спрингер-моторс» капут — финито. Она теперь там же, где и «Кролл», в отхожем месте. Ничего святого не осталось.

Гарри подъезжает к своей отвилке на 41-м. Плюмажи пампасной травы, цветущие кусты, обрамляющие извилистые улочки, все выглядит как-то иначе в это время года, цветистее что ли. Раньше ему не доводилось бывать здесь в эту пору. Сравнительно малолюдно, меньше машин в подъездных аллеях, больше задернутых штор, тротуары кажутся и вовсе нехожеными, на дорогах свободнее, даже сейчас, в час пик, когда в воздухе уже проступает вечерняя пелена, будто тусклый налет на серебре. Ни одного раздавленного броненосца не примечает он на бульваре Пиндо-Палм. Охранник у въезда на территорию Вальгалла-Вилидж, поджарый негр в очках, которого Гарри никогда прежде не видел, находит в списке его имя и взмахом показывает, что можно проезжать. Даже не улыбнулся любезности ради, ишь какой серьезный, в университете, поди, обучался, ученый.

Кодовое устройство на внутренней входной двери в корпус Б не срабатывает. Столько всяких цифр нужно держать в голове, может, он чего и напутал. Но когда после третьей попытки дверь по-прежнему не открывается, он смекает, что дело, наверно, не в нем, а в замке. Должно быть, сменили шифр. Тогда, припадая на плохо слушающуюся правую ногу, которая три дня кряду жала на педаль акселератора, Гарри вынужден ковылять через затянутый зеленым покрытием транспортный островок и голый асфальт, по безумной жаре, сквозь налетающие на него со всех сторон основательно забытые тропические ароматы — благоухание гибискуса, бугенвиллеи, сухих пальмовых листьев, хрустящей бермудской травы, — к офису администрации в корпусе В, чтобы узнать наконец новый код.

Там его уверяют, что его, вне всякого сомнения, известили о смене кода письмом по его летнему адресу на севере; в ответ он говорит: «Ну, значит, жена его выбросила, или потеряла, или я не знаю, что она сделала с вашим письмом». Его голос, вновь разговаривающий с другими людьми, кажется ему очень странным, каркающим, и раздается откуда-то извне, с расстояния нескольких футов от него самого, словно отскакивающее только с одной стороны эхо или хор, который иногда вдруг как грянет вот так же странно, из одного динамика стереосистемы в машине, даже вздрогнешь. Сейчас без машины он чувствует себя неуютно, слишком обнаженно: морская улитка без раковины. На обратном пути он заглядывает в клуб «Девятнадцать» и, к своему удивлению, не обнаруживает ни единой души ни внутри, ни снаружи, хотя на первой ти толчется какой-то народ, отбрасывая начавшие уже удлиняться тени. Понятно, доходит до него, в это время года в разгар дня просто никто не играет.

В лифте карточка технического осмотра в рамочке поменяла цвет, персиковый коридор пахнет каким-то новым освежителем воздуха, с ностальгическим привкусом душистого шипучего лимонада. Дверь в 413-ю открывается легко, оба ключа, царапнув по металлу, попадают в скважину и послушно поворачиваются, и, что тоже приятно, лицом он не задевает паутину, а по ковру от него не пускаются наутек большие бурые пауки. В последнее время его преследуют какие-то жуткие фантазии. Их кондо в точности такое, как всегда, как неподвластная переменам реконструкция себя самого, — открытый стеллаж, Дженисовы птички и цветочки из мелких беленьких ракушек, большое зеленое стеклянное яйцо, перекочевавшее сюда из гостиной мамаши Спрингер, светлый диван, письменный стол с ножками под бамбук, серо-зеленый экран выключенного телевизора. Никому, видать, до их квартирки дела нет, ни хулиганам, ни грабителям, даже обидно. Он переносит вещи в спальню и открывает раздвижную дверь на балкон. Звук его шагов оставляет глубокие рытвины в мертвой тишине жилища. Электрический разряд молчаливого укора застревает в спертом воздухе. Квартира не ждала его так рано. Сейчас, когда он, преодолев такие расстояния, прибыл на место, все предметы кажутся ему непомерно увеличенными в размерах, точно щербинки на булавочной головке под микроскопом. Да и вся квартира в целом — мебель, аквамариновые шкафчики и стол в кухне, уголки плотно пригнанной дверной коробки и плинтуса — производят на Кролика впечатление тщательно сработанной и накрепко сбитой конструкции, герметично закрытой со всех сторон, так чтобы из нее не выплеснулся заполнивший ее до краев страх.

Белый телефон стоит, готовый звонить по первому требованию. Гарри снимает трубку. Гудка нет. Господь Бог на проводе. Номер отключен на время мертвого сезона. Сегодня воскресенье, завтра праздник, День труда. Вот вам старая как мир загадка: если телефон не работает, нужно позвонить на телефонную станцию, а как позвонить, если телефон не работает?


Но телефон не звонит и когда его подключают. Дни проходят впустую. Голды, их соседи за стенкой, пока еще у себя во Фрамингеме. Берни и Ферн Дрексель на севере, катаются между домами своих дочек — один в округе Уэстчестер, другой их прежний дом в Квинсе — и «чудесным» домом их сынка в Принстоне и его же дачкой в Манахокине. У Зильберштейнов квартира в Северной Каролине, где они живут с апреля по ноябрь. Гарри однажды полюбопытствовал, почему они не уезжают на лето к себе в Толидо, и Эд, посмотрев на него с вечным своим многозначительным прищуром, ответил вопросом на вопрос: «Ты сам-то бывал в Толидо?» Ресторан в Вальгалле наводит жуть небывалой пустотой за столиками, любой случайный стук прибора о тарелку эхом отдается во всех концах зала, бинго проводится всего один раз в неделю. На гольф-поле с утра пораньше собираются горластые первые четверки, из-за них Гарри просыпается ни свет ни заря, когда на небе еще отчетливо видна луна, — эта публика явно помоложе привычного контингента, бизнесмены из местных, которые, пользуясь мертвым сезоном, покупают временные членские билеты с хорошей скидкой; зато потом, примерно с десяти утра до четырех дня гольф-поле изнывает на убийственной жаре и там не увидишь ни единой живой души, разве только собака бродячая пробежит или кошки залезут сделать свои дела в песчаные ловушки. Когда же наконец в одно прекрасное утро Гарри собрался с духом, чтобы самому пройти круг, не на своих двоих, а в карте, но все же, то оказывается, что его туфли, сданные на хранение в клуб, куда-то подевались. Парнишка, оставленный присматривать за гольф-магазином при клубе, пока хозяин с помощником не вернутся с севера, где сезон в загородных клубах продолжается до конца октября, заверяет его, что туфли найдутся, никуда они не делись, просто сейчас, в это время года, у них тут совсем другая система.

Единственная живая душа, кого он видит в коридоре у себя на пятом этаже, единственная, кто здесь, а не где-то, это сумасшедшая из 402-й, миссис Забрицки, вдовица с седыми космами волос, подколотыми с боков двумя старинными черепаховыми гребнями, отчего общее впечатление полного сумбура у нее на голове только усиливается. Голды рассказывали ему, что совсем молоденькой девушкой она чудом выжила в концлагере. Она поглядывает на Гарри так, будто он тоже сумасшедший, иначе зачем он здесь?

Как-то раз, поскольку они нос к носу сталкиваются у лифта и она смотрит на него с непонятным выражением, он считает нужным объясниться:

— Нынче меня что-то подкинуло вернуться сюда раньше обычного. Жена пробует заняться недвижимостью, делает первые шаги, а мне наскучило одному сидеть в четырех стенах.

Маленькая, совсем без шеи голова миссис Забрицки свернута на сторону к самому плечу, будто она прижимает к уху телефонную трубку. Вперилась ему в лицо с яростным негодованием, ощерившийся рот, длинные искусственные зубы на обтянутом овале лица — ни дать ни взять стилизованная эмблема Бэтмена, которая этим летом встречалась на каждом шагу[181]. Глаза ее с красными прожилками, горячие и круглые, глубоко вставленные в глазницы, отмечены печатью угасания, какой было отмечено и лицо Лайла.

— Это сущий ад, — произносит старушонка-лилипуточка, с трудом шлепая губами, из-под которых так и норовят вылезти наружу ее зубы.

— Что-что? О чем вы?

— Погода... — говорит она. — Ваша жена... — Она умолкает, мучительно шевеля губами.

— Да? Моя жена?.. — Кролик старается подавить стремление говорить громче нормы — со слухом у нее, по-видимому, все в порядке, несмотря на неестественно свернутую набок голову.

— Миленькая, — заканчивает она свою мысль, но взгляд у нее при этом страшно сердитый. Волосы косматыми клочьями топорщатся на голове — их словно взбили для укладки, а уложить забыли.

— Она скоро приедет, — почти кричит он, испытывая страшную неловкость и оттого, что выдает первому встречному свои тайные надежды, и оттого, что оказался наедине со скособоченной безумной карлицей. Вот, значит, какая женщина досталась ему под конец, после Мэри-Энн и Дженис, после Рут с ее шелковистой увесистой плотью, и Пегги Фоснахт с ее удлиненными глазами, и Джилл с ее незрелыми грудками и безучастной покорностью, и Тельмы с ее черным вместилищем, и Пру, которая светилась в темноте, как улица, которая живет по своим суровым законам, но ненадолго одевается нежным белым цветом, не говоря уже о техасской шлюхе с шероховатым, как сахар на языке, голосом и еще об одной, той он тоже заплатил за любовь и редко-редко, но вспоминает, — девушке с вечера дружбы между типографией «Верити» и бруэрским Польско-Американским клубом: она была тощенькая, простуженная, так и не сняла ни свитера, ни бюстгальтера, сидела и ждала его в маленькой комнатушке на койке, будто пленница, такая молоденькая, живот и бедра взмокшие от лихорадки, но сама вся чистенькая, бледная, с синими детскими прожилками в том месте, где под кожей выступают тазовые кости, и старомодный нетронутый темный меховой треугольник, не выбритый с боков, не как у моделей в порножурналах; для него само собой разумелось, что девушка была полька, просто потому что познакомились они с ней в клубе с таким названием, и было ей, наверно, лет восемнадцать, миссис Забрицки в таком примерно возрасте освободилась из концлагеря, тогда у нее тоже кожа была гладкая, а тело гибкое — юная жертва, уцелевшая в этом кошмаре. Что делает с людьми время; теперь все лицо у нее изборождено канавками, пересекающимися, как линии на листке бумаги в мелкую клеточку.

— Ей надо подождать, — говорит миссис Забрицки.

— Я передам ей ваш наказ, — обещает он громким голосом, пытаясь отряхнуть прилипчивое наваждение, в основе которого то обстоятельство, что она женщина, а он мужчина, и оба они одинаково одиноки и безумны, и разделяет их всего несколько дверей в общем коридоре, который смахивает на длинную вентиляционную шахту нежно-персикового цвета с серебристыми прожилками, поблескивающими на рельефном рисунке обоев. Вся его жизнь — путешествие в женские тела, и кто сказал, что это путешествие пора завершить? Предположим, на конец войны ей было восемнадцать, ему двенадцать, всего-то шесть лет разницы. Значит, сейчас ей шестьдесят два. Не так уж страшно, вполне может на что-нибудь сгодиться. Вон Бью Голд, их соседка, и того старше, а еще хоть куда.

Он пытается отвлечься на телевизор, но долго ему перед экраном не усидеть. Последние из крутившихся все лето сериалов в повторном показе идут вперемежку с анонсами новых шоу, которые, похоже, мало чем отличаются от старых: все те же семьи, звуковые вставки с дружным хохотом, череда потешных эпизодов для разрядки, надоевшие декорации — трехстенные гостиные с лестницей на заднем плане, как в «Косби», и входной дверью справа, через нее-то и появляются источающие добродушный юмор комические фигуры бабушки и дедушки — стариканы раздают подарки и создают проблемы. В «Косби» дверь справа, в «Розанне» слева. У толстяка-мужа тоже намечаются сердечно-сосудистые неполадки. Все труднее различать, где кончается телевизионная семья и начинается твоя собственная, реальная; правда, жизнь твоей семьи не прерывается каждые шесть минут рекламным блоком, а экранное житье-бытье не заходит в конце концов в тупик, в ничто, когда ничего уже больше не происходит, где ни тебе острот, ни комических персонажей, которые бы хоть изредка возникали на пороге, ни взрывов хохота на звуковых врезках, ровным счетом ничего, кроме скуки и неприкаянности, особенно когда просыпаешься ни свет ни заря, и луна еще светит на небе, а на первой ти какие-то люди уже гомонят, шумно договариваясь о ставках.

Поначалу он уверяет себя, что Дженис, устав дозваниваться до него в те четыре дня вплоть до вторника, пока телефон был отключен, должно быть, просто отчаялась и потому оставила попытки. Потом он начинает воспринимать ее молчание как демонстрацию и вызов. Я тебе этого никогда не прощу! О'кей, прекрасно, будь он проклят, если он ей сам позвонит. Дура набитая. Сучка богатая. Деловая женщина в придачу. Ишь, командирша выискалась, думает теперь, с бухгалтерами да юристами, которых ей Чарли, спасибо, подсунул, она уже может распоряжаться жизнью всех вокруг, но мы-то знаем, какая она самостоятельная, видали, как она спьяну даже до унитаза не могла самостоятельно добраться. Раз-другой Гарри давал слабину, не мог устоять, как правило, часов около четырех или пяти, когда ему невыносимо было слышать доносившиеся с гольф-поля звуки вечерней серии игр, которые возобновляются после дневного перерыва, и знать, что до ужина ему еще ждать несколько часов, но телефон в маленьком, сложенном из известняка доме в Пенн-Парке все звонит и звонит и никто к нему не подходит. Он кладет трубку, отчасти испытывая облегчение. Ничто — есть в этом какая-то чистота. Как в беге, пока бежишь. Он дал ей понять, что у него еще есть кое-какая прыть в ногах, зато теперь она дает понять ему, что у нее тоже еще хватает упрямства ему противостоять. Ее упорное молчание пугает его. Он гонит от себя картины всевозможных несчастий, которые могли с ней стрястись: вдруг она поскользнулась в ванне, вдруг съехала на «камри» в кювет, выпив с горя лишнего у Нельсона или за ужином в обществе Чарли в каком-нибудь вьетнамском ресторане, а он сидит тут и ничего не знает. Или он видит, как полицейские водолазы находят ее в затонувшей машине на заднем сиденье, как ту девушку из Уилкс-Барре[182], двадцать лет назад. Да нет, глупости, случись что-нибудь, его бы, конечно, известили, не Нельсон, так Чарли, не Чарли, так Бенни позвонил бы ему из магазина, если магазин еще существует. С каждым проведенным здесь днем пенсильванские дела уходят от него все дальше. Вообще, пока он бродит по пустым комнатам их квартиры в кондо (из каждой комнаты открывается вид на гольф-поле и целое море крыш из испанской черепицы за ним), вся его жизнь начинает казаться ему нереальной, вернее, не более реальной, чем жизнь героев телесериалов, и теперь ему уже не успеть повернуть ее русло к реальности, отнестись к ней серьезно, докопаться до земного ядра, до железного стержня планеты и добыть оттуда для себя какую-то иную, настоящую, реальную жизнь.

Местные новости по радио здесь, во Флориде, в это время года переполнены сообщениями о катастрофах и преступлениях, можно подумать, здешнее население дало зарок вести себя хорошо в зимний период, а в межсезонье отпускает вожжи. То ураганы (Габриэла наращивает мощь), то лобовые столкновения на дорогах, то вооруженное нападение в универмаге «Пабликс». На следующий день после Дня труда молнией убивает совсем молоденького футболиста, покидающего поле после тренировки; в том же сообщении упоминается между прочим, что во Флориде от молний людей погибает больше, чем в любом другом штате. Житель Кораллового мыса, офицер полиции с мексиканским именем, привлечен к судебной ответственности за то, что ломиком забил насмерть своего коккер-спаниеля. Морские черепахи тысячами гибнут, запутавшись в сетях для креветок. Убийца по фамилии Петтит, про которого даже его родная мать говорит, что в профиль он вылитый Чарльз Мэнсон[137], признан вменяемым и посему способным предстать перед судом. Старый знакомец Дейон Сандерс по-прежнему не сходит с первой полосы форт-майерской «Ньюс-пресс»: сегодня он делает четыре пробежки и один хоум-ран, играя в бейсбол за «Нью-йоркских янки», завтра он подписывает контракт на несколько миллионов, обязуясь играть в футбол за «Соколов Атланты», послезавтра против него возбуждает дело тот самый полицейский, которого он ударил еще в прошлое Рождество в местном торговом центре, а в воскресенье он уже играет за «Соколов» и забивает гол — поистине уникальный случай в истории: один и тот же человек в течение всего одной недели ухитрился записать в свой актив хоум-ран и гол, причем и то, и другое в матчах профессионалов!

Дейон слеплен

из нужного теста

На радость всем, пока он в силе. Он сам не устает повторять, что он сейчас в расцвете сил. Когда дает интервью перед телекамерой, он всегда в черных очках, весь увешанный золотыми цепями. Кролик смотрит, как юная знаменитость, рослый детина Беккер, одерживает верх над Лендлом в финальной игре Открытого чемпионата США по теннису, и отчего-то расстраивается: Лендл показался ему старым, заезженным, отощавшим, хотя ему ведь всего двадцать восемь.

Он ни с кем не разговаривает, кроме миссис Забрицки, когда той удается подловить его в вестибюле, да с продавцами — подростками из бедняцких флоридских семей, когда покупает кое-что из еды, лезвия для бритвы или рулон туалетной бумаги, да еще с теми, кто чувствует себя обязанным вступать со всеми в беседу, такими же, как он, пенсионерами, в их общем ресторане в Вальгалле; все, словно сговорившись, расспрашивают его о Дженис, так что с каждым разом он чувствует себя все более по-дурацки, и он все чаще разогревает какое-нибудь готовое замороженное блюдо и не высовывает носа из квартиры, шныряя взад-вперед по кабельным каналам в поисках, чем бы убить время. Единственный его товарищ, разделивший с ним его тоскливое одиночество, — его сердце. Он прислушивается к нему, пытается понять, о чем оно хочет поведать. В разное время суток оно отстукивает разный ритм: с утра, словно нехотя, как сквозь толщу воды, доносится его биение — тхоррампф, тхоррампф, а ближе к вечеру, когда организм уже подустал и одновременно возбужден, стук становится своенравным, сбивчивым, с акцентом на первом ударе и россыпью орнаментальных ноток вослед, с внезапными коротенькими скороговорками и замираниями ни с того ни с сего. В нем что-то неприятно дергается, когда он поднимается с постели, и снова — когда ложится, и еще всякий раз, когда он напряженно думает о своем нынешнем положении, о том, почему он оказался в таком подвешенном состоянии. Мог ведь он сделать над собой усилие в ту злосчастную ночь, принять уготованное ему испытание как подобает мужчине, кабы только знать, сколько и каких испытаний подобает мужчине безропотно принимать? Он и Пру переспали один-единственный раз, но было, было, факт. А для чего, если разобраться, приходим мы в этот мир? Женщины теперь все страшно негодуют — мужчинам подавай грудь да задницу, больше они в них, женщинах, ничего не хотят видеть, а чего еще там видеть, скажите на милость? Нас изначально запрограммировали на ихнюю грудь и задницу. Исключение составляют такие ребята, как Тощий и Лайл, у них в программе грудь не значится. Одно он знает совершенно точно: скажи ему сейчас выкинуть из своей жизни какие-то куски, последнее, с чем он расстанется, будет то, что связано с постелью, даже ту хлюпающую носом девчонку из Польско-Американского клуба дружбы он не отдаст, хоть она ему и двух слов не сказала, забрала двадцатку и была такова, немалые деньги по тем-то временам, и нос утирала платком, пока он наяривал, и пусть, все равно она что-то свое дала ему, пустила его туда, куда ему так необходимо было попасть, и это главное. А всякое разное другое, очень много всего, за что ты якобы должен быть благодарен, это все не то, не главное. Когда Гарри поднимается из глубокого плетеного кресла, весь кипя от возмущения, — без Шелли Лонг программу «Будем здоровы!» смотреть невозможно, не на этого же типа любоваться, у которого лоб, как у кроманьонца, он ему и никогда-то не нравился, — и идет на кухню насыпать себе еще кукурузных чипсов «Кистоун» (тут их не во всяком магазине найдешь, лучше сразу ехать в «Уинн-Дикси» на бульваре Пиндо-Палм), Гаррино сердце доверительно выстукивает ему тихий быстрый галоп, вроде того кружевного ритма, какой отбивали на ударных в эпоху свинга, когда в ход шла не только мембрана барабана, но и обод — и под конец замирающее насмешливое дзынь по тарелке: музыка его молодости. В такие минуты у него в груди возникает беспокойное ощущение какой-то спешки, переполненности. Не боль, просто странное чувство, дающее исподволь о себе знать откуда-то из глубин притаившегося у него внутри неблагополучия, думать о котором ему неприятно, как о непрожаренных, с кровью, бифштексах в сандвичах-«субмаринах», всю жизнь вызывавших у него содрогание и продававшихся навынос в «Придорожной кухне» на противоположной от магазина стороне шоссе 111 до того, как ее место заняла «Пицца-хат». Теперь при каждом резком движении он чувствует внезапный прилив крови, мгновенное удивление, легкий сдвиг в голове, отчего одна нога на какую-то долю секунды вдруг кажется короче другой. А боль — может, ему просто мерещится, но противное ощущение, будто ленты жгутами стягивают ему ребра, будто что-то пришито с внутренней стороны к коже, стало острее, жгучее, как если бы нить, которой пришито это что-то, сделалась теперь гораздо толще и раскалилась докрасна. Когда он вечером выключает свет, ему не нравится, как сильно запрокидывается назад голова, если он по привычке спит на одной подушке — как в яму проваливаешься, и не то чтобы в таком положении ему трудно дышать, просто почему-то теперь ему удобнее, не так тяжело внутри, если он подпирает голову двумя подушками. Засыпая, он лежит на спине, Лицом в потолок. Можно повернуться на бок, но спать так, как он спал всю жизнь, распластавшись на животе и свесив ступни ног за край кровати, стало совершенно невозможно; ему страшно зарываться головой в гнездовище подкарауливающих его внизу багряных, расползающихся скользкими ужами, тронутых тленом мыслей. Как теперь с опозданием выясняется, теплое, маленькое, крепко сбитое тело Дженис хоть и похрапывало-попукивало порой, притулившись у него под боком, но зато она и охраняла его от целого полчища злобных гоблинов. И вот сейчас ее нет, и он спит один со своим сердцем и слушает, как оно пускается вскачь, спотыкаясь, когда что-нибудь внезапно нарушит его покой — то мальчишки перелезут через забор на поле для гольфа и ну давай там орать, то где-то в центре Делеона заблеет сирена, то авиалайнер с севера пролетит ниже обычного, заходя на посадку в аэропорту юго-западной Флориды, будоража вокруг себя ночное пространство. И он просыпается в лавандовом свете и потом ждет, когда понемногу замедляющийся ритм его сердца снова утащит его в толщу сна.

А сны у него сладкие, как запретное лакомство: разноцветные, яркие, с переизбытком действующих лиц вариации на темы разных ситуаций из прошлого, отложившиеся в клетках-хранилищах его мозга; какие-то комнаты, то как будто их маленькая гостиная на Виста-креснт, 26, с камином, которым там никто не пользовался, с лампой на основании из обрубка деревянного плавника, то старая кухня на Джексон-роуд, 303, с деревянным ледником и газовой плитой с сосочками синего пламени, с фарфоровой, местами потертой, доской стола — все слегка набекрень и все подновленное, и люди, множество людей, только возраст у всех перепутан: вот Мим с густо наложенными зелеными тенями вокруг глаз в возрасте их мамы, когда они с сестрой были детьми, вот Нельсон-карапуз выдвигается из-под машины в грязной ремонтной мастерской «Спрингер-моторс», и взгляд у него на перепачканном личике болезненно-тоскливый, а вот Марти Тотеро, и Рут, и даже безмозглая козявка Маргарет Коско тут как тут, тридцать лет имени ее не вспоминал, а поди ж ты, сохранилось в тайниках мозга так же ясно, как и ее худосочная городская бледность, которая запомнилась ему по тому эпизоду в китайском ресторане — они вчетвером сидели в кабинке, Рут рядом с ним, Маргарет напротив с мистером Тотеро (голова у него, как у издыхающего носорога, серая, с каким-то странным перекосом), так, вчетвером, они и сидят теперь в ресторане Вальгалла-Вилидж, на это ясно указывает путаный барельеф на тему викингов и богатый салат-бар, сколько тут всякой всячины под прозрачными пластмассовыми крышками, все яркое, разное, всех цветов радуги, как драгоценные каменья, как цветные мелки «Крейола», без которых не обходился в детстве ни один февраль, ни один его день рождения, другие подарки тоже были, но этот непременно — несколько выступающих один над другим рядов в коробке вкусно пахнущих воском новеньких мелков с заостренными кончиками — будто ряды зрителей на трибуне стадиона — в ярком февральском свете из окна, и сосульки, и непередаваемое чувство, что ты стал на год старше. Гарри неохотно пробуждается от этих сладких сновидений, словно череда миниатюрных картинок необходима ему как хлеб насущный, словно это некий многоцветный, тонко сработанный прибор, который нужен ему для поддержания жизни, так бедная Тельма зависела от аппарата искусственной почки. Просыпается он всегда лежа на животе, и только по мере того, как голова его постепенно проясняется и вновь воссоздает картину настоящего: фетрово-серые параллельные полоски, которые, смутно доходит до него, означают рассвет по ту сторону жалюзи, настойчиво лезущая в лицо прохлада утреннего свежего ветерка с залива, проникающего сквозь открытую дверь балкона, — только тогда его снова начинает грызть сознание своего одиночества и сердце снова вступает с ним в разговор. Иногда оно кажется таким маленьким, беззащитным, как ребенок, который, спрятавшись у него внутри, жалуется, что о нем все забыли, просит помочь ему, не бросать, а иногда это злодей, агрессор, интервент, предатель, тайком передающий секретные сведения на непонятном шифрованном языке, чужеродный паразит, от которого нет способа избавиться. Боль наносится ему теперь жестоко и расчетливо: враг набирает силу, оттачивает клинки.

Он записывается на прием к доктору Моррису. К его удивлению, ему назначают прийти почти сразу, через день после звонка. Кого-кого, а врачей тут пруд пруди, как старателей на Клондайке — не столько золота, сколько желающих его добыть, особенно в это время года, когда массового переселения престарелых иммигрантов с севера на юг еще не наблюдается. Доктор Моррис принимает в одной из многочисленных низких оштукатуренных лечебниц, что тянутся вдоль шоссе 41. В приемной всегда играет успокаивающая нервы тихая музыка, прибойным рокотом вплетается в нее шум машин за окнами. Со времени их последнего свидания доктор постарел. Какой-то стал весь согнутый, ногами шаркает, суставы пальцев распухли, артрит, видно, замучил. Щеки в обвислых складках, кажется, не совсем чисто выбриты; ноздри забиты черной шерстью. Сын доктора, «юный Том», розовый, гладенький, сорокапятилетний, встречает Гарри в холле и протягивает ему для пожатия толстую, усыпанную веснушками руку; на нем белый докторский халат, из-под которого торчат ярко-зеленые слаксы для гольфа. У него за стенкой своя приемная, и не сегодня-завтра он станет тут единовластным хозяином. Но пока старый доктор еще не хочет расстаться со своей клиентурой. Гарри пускается в путаные описания всех своих сложных ощущений. Нетерпеливым взмахом артритической руки доктор приглашает его пройти в смотровую. Там он велит ему раздеться до трусов, взвешивает его, укоризненно цокает языком. Затем сажает на кушетку, слушает стетоскопом грудь, постукивает по голой спине внимательными узловатыми пальцами и с важной серьезностью молча берет Гаррины руки в свои. Долго, внимательно разглядывает ногти, переворачивает ладонями вверх, изучает, недовольно хмыкает. Вблизи от него исходит печальный стариковский запах кожевенной лавки и плесени.

— Ну так как? — спрашивает Гарри. — Как я, по-вашему?

— Вы даете себе какую-нибудь физическую нагрузку?

— Да так, не особенно. То есть сейчас, как вернулся сюда. У себя на севере я понемногу работаю в саду. В гольф играть... так я вроде бы без партнеров остался.

Доктор Моррис задумчиво смотрит на него сквозь стекла очков без оправы. Глаза его, когда-то пронзительно голубые, теперь обесцветились, словно вылиняли. Брови торчат неопрятными бело-рыже-бурыми клочьями, щеки все в каких-то пятнышках и шишечках. Но вот его нависающие над глазами брови ползут вверх, словно орудийные башни, получившие команду взять цель.

— Вам нужно ходить.

— Ходить?

— Да, быстрым шагом. Несколько миль в день. Чем вы питаетесь?

— Ох... ну, чем — тем, что не надо готовить, только разогреть. Вынул из морозилки, сунул в микроволновку и ешь. Жена пока осталась на севере, хотя когда она здесь, тоже не больно-то много готовит. Зато невестка у меня, вот та...

— Соленым балуетесь? Случается?

— Ммм... ну, разве иногда, очень редко.

— Вы должны решительно ограничить потребление натрия. Если не можете не кусочничать, держите дома свежие овощи. Прежде чем взять что-либо в рот, внимательно изучите состав — он указан на пакете. Исключите соль и животные жиры. По-моему, мы все это уже проходили, когда вы попали в больницу, — он отрывает руку от стола, чтобы свериться с записями, — девять месяцев назад.

— Да, верно, я какое-то время держался, да, в общем, и сейчас держусь, только знаете, когда это изо дня в день, проще бывает...

— Схватить какую-нибудь отраву. Не позволяйте себе распускаться. Не ленитесь. Вам нужно сбросить сорок фунтов. Исключите из рациона соль, и недели за две десять фунтов уйдут сами собой, просто потому что вода в организме не будет удерживаться. Возьмите у меня список рекомендуемых продуктов, если вы потеряли тот, который я дал вам раньше. Можете одеваться.

Доктор весь как-то уменьшился в размерах — или, наоборот, стол у него раздался, с тех пор как Гарри здесь не был. Он, уже в одежде, подсаживается к столу и начинает:

— Да, так вот, эти боли...

— Боли уменьшатся, как только вы будете лучше следить за собой. Вашему сердцу не нравится то, чем вы его потчуете. У вас в последнее время не было нервных потрясений?

— Кое-какие неприятности, не без этого. Семейные проблемы, но, кажется, теперь все потихоньку налаживается.

Доктор что-то строчит на рецептурном бланке.

— Я хочу, чтобы вам сделали анализ крови и ЭКГ в городской больнице. Затем я переговорю с доктором Олменом. В зависимости от результатов мы решим, не пора ли повторить катетеризацию.

— Господи Иисусе! Только не это. Опять!

Косматые пегие брови снова ползут вверх, сухие строгие губы поджимаются с укоризной. Да, это вам не все понимающий, великодушный еврейский рот. Шотландская нетерпимость и скаредность, вот чем диктуется его манера так думать и так говорить — того и гляди, вспылит, дескать, он за свою жизнь уже навидался пациентов, которые бездарно загоняют себя в гроб.

— Что, собственно, вас так расстроило? Очень больно было? Припекало?

— Да нет — противно, — говорит Гарри, — знать, что внутри у тебя эта штуковина. Само сознание, понимаете?

— Ну, батенька, вы предпочитаете жить с сознанием, что у вас опять сузился просвет в коронарной артерии? Прошло ведь уже, так, посмотрим, почти полгода, как вам сделали ангиопластику в... — он читает по бумажке, с трудом преодолевая незнакомые названия, — в больнице Святого Иосифа в Бруэре, штат Пенсильвания.

— Меня заставили смотреть, представляете? — жалуется ему Гарри. — Я своими глазами видел в телевизоре мое несчастное сердце, все будто «рисовыми хрустиками» забито.

Вот она, скупая шотландская улыбочка, колючая, как знаменитый шотландский чертополох.

— Все так мрачно?

— Это... — он подыскивает нужное слово, — унизительно. — Впрочем, если хорошенько подумать, отныне и до самого конца вся его жизнь скорее всего именно такой и будет — унизительной. Электрокардиостимуляторы, костыли, инвалидные коляски. Полное бессилие.

Доктор Моррис старательной трясущейся рукой подчеркивает какие-то записи в его карточке. Не поднимая головы, он говорит:

— Теперь в нашем распоряжении есть самая разная аппаратура, на катетере свет клином не сошелся. Скажем, серьезные повреждения сердечной мышцы можно обнаружить при обследовании с помощью внутривенной инъекции технетия-99. Можно попробовать эхокардиографию. Давайте не будем торопить события. Посмотрим для начала, как пойдут дела, когда вы перейдете на более здоровый образ жизни. Постарайтесь справиться сами.

— Идет.

— Жду вас ровно через месяц. Вот вам направления на анализ крови и ЭКГ и рецепты — тут мочегонное и успокоительное на ночь. Соблюдайте диету. Больше ходите пешком, не до изнеможения, но энергично — три мили бодрым шагом каждый день.

— Слушаюсь, — говорит Кролик, медленно поднимаясь со стула и чувствуя какую-то необыкновенную легкость, будто мальчишка, которого вызвали к директору школы и, слегка пожурив, отпустили с миром.

Но доктор Моррис еще продолжает буравить его выцветшими старыми голубыми глазами и вдруг неожиданно спрашивает:

— У вас есть какое-нибудь постоянное занятие? Тут у меня значится, что вы возглавляете агентство по продаже автомобилей.

— Это в прошлом. Сын занял мое место, и жена не хочет, чтобы я путался у ребенка под ногами. Фирма была основана ее отцом. Ну да им так и так, наверно, придется все продать.

— А хобби у вас есть?

— Хм, читаю — историческую литературу. Можно сказать, историк-самоучка.

— Этого недостаточно. У мужчины должно быть серьезное занятие. Нужно что-то делать. Лучшее лекарство от всех недугов — здоровый интерес к жизни. Постарайтесь увлечься чем-то, найти для себя что-то интересное — что-то помимо собственной персоны, и тогда ваше сердце прекратит говорить с вами.

Едва на Кролика повеет откуда-нибудь добрым советом, ему сразу хочется дать деру и сделать все в точности наоборот. Он молча встает и с пачкой бумажек от доктора Морриса выходит на улицу, где набирает силу сокрушительная жара. Два-три каких-то человека на парковочной площадке — словно подкрашенные дымки, вьющиеся вверх от их собственных теней, не сразу поймешь, существуют они в реальности или в воображении. По радио в «селике» сплошное брюзжание — снова Дейон Сандерс, потом Коч[183], который на предварительных выборах кандидата от демократической партии на пост мэра Нью-Йорка уступил первенство какому-то негру, результаты тестирования выпускников средних школ в округе Ли, Флорида, — налицо заметное снижение уровня знаний, и наконец вчерашнее телевизионное обращение президента Буша к американским школьникам. «Опять одни разговоры! Надо же что-то делать!» — раздается в эфире стенание дозвонившегося в студию радиослушателя.

А что, думает Кролик, в случае Буша тактика ничегонеделания вполне себя оправдывает, может, и в его случае сработает? Рядом с ним на переднем сиденье колышутся рецепты и направления доктора Морриса и ксерокопии диетных листов, обдуваемые сквознячком из автомобильного кондиционера. Поймав другую волну, он узнает, что накануне вечером «Филлисы» разбили нью-йоркских «Горожан», два — один. Победу «Филлисам» обеспечил решающий хоум-ран Дики Тона в девятом иннинге; в результате ньюйоркцы, считавшиеся на момент открытия сезона бесспорными лидерами в своей подгруппе, оказались отброшенными далеко назад, теперь их на пять с половиной игр опережают даже «Чикагские щенки», шансы которых прежде оценивались весьма невысоко. Гарри пытается отнестись к сообщению заинтересованно, но получается у него это плохо. А началось все с тех пор, как Шмидт объявил о своем решении покинуть профессиональный бейсбол. Увлечься чем-нибудь — совет прекрасный, только вот чем, если интереса ко всему с каждым днем все меньше. Самой природой, видно, так задумано.

Однако ходить пешком он все-таки начинает. Даже отправляется в торговый центр на Пальметто-Палм и покупает новые кроссовки «Найки», с каким-то особым пузырьком воздуха в пятке для лучшей амортизации. Он выходит утром, между девятью и десятью, как только проглотит завтрак и переварит свежий номер «Ньюс-пресс», а потом еще раз, между четырьмя и пятью, чтобы, вернувшись, вздремнуть, поужинать, посмотреть телевизор, осилить страничку-другую из его исторической книги и крепко заснуть — спасибо пешим прогулкам. Он методично исследует Делеон. Сперва он обходит одну за другой все извилистые улочки в радиусе одной мили от Вальгалла-Вилидж: низкие оштукатуренные дома с палисадниками без ограды, заросшие довольно высокой жесткой травой, в которой проглядывают засохшие пальмовые листья; есть в этом что-то по сути, по фактуре флоридское, какой-то уютный, душистый привкус, ощущение всеобщего курортного отпуска, и наткнуться здесь на расторопного человека из службы доставки посылок «Ю-пи-эс» или тявкающую собачонку — вот как этот плоскомордый пекинес с шелковистой длинной шерсткой, кокетливо подвязанной ленточками, — все равно что обнаружить жизнь на Марсе. Затем, с каждым днем проникаясь все большей любовью к своим замечательным новым кроссовкам (видно, с чудо-пузырьками они и правда лучше пружинят, хоть он сначала не поверил, решил, что это просто рекламный трюк), он добирается уже до центральной части Делеона, до реки, откуда город и начал строиться как укрепленный форт в годы семинольских войн[184] и заодно как порт для отгрузки скота и хлопка.

Там, в нескольких кварталах вглубь от берега моря и от зеленых стеклянных отелей, он открывает для себя целые районы старой застройки, с большими, тенистыми, пряно пахнущими, ласковыми деревьями, настоящими вечнозелеными виргинскими дубами и эвкалиптами, а кое-где и баньянами, расползающимися вширь на подпорках-костылях, у которых под кронами внизу притулились деревянные домишки, когда-то беленые, но теперь облупившиеся до серой наготы, с зашторенными оконцами и с рифлеными железными крышами. Из домов этих вырываются обрывки музыки, скрипучие звуки радио, и всплески голосов — перепалки, пересмешки — яркие лоскутки чьей-то подслушанной чужой жизни. Пешеходные дорожки тут немощеные, просто тропинки, вроде кошачьих, протоптанные между деревьями по диагонали напрямик к каждому частному владению, кругом словно понаставлены заплаты из выжженной травы, и в укатанную дорожную грязь втоптаны кожурки и скорлупки. Все здесь напоминает Гарри те кварталы, куда он заехал по ошибке, пытаясь выбраться из Саванны, но одновременно и город его детства, Маунт-Джадж времен депрессии и войны, грохочущей в отдалении, когда у людей еще не вышло из привычки сидеть перед домом на крыльце, и стоянки для машин пустовали, и кругом были неправильной формы кукурузные поля, и мужчины, отработав день на фабрике, по вечерам поливали лужайки, а те, кто сравнительно недавно сам оторвался от земли, держали кур и зарабатывали лишний грош, приторговывая свежими яйцами. Куриное хлопотливое клохтанье, поклевывание и вдруг беспокойное кудахтанье — сорок лет не слышал он этих звуков и до сего дня даже не догадывался, что скучал по ним. А тут на тебе, курятники — понатыканы по всему этому им самим разведанному сонному предместью.

Днем, под лучами давящего, провожающего лето солнца, здесь царит безлюдье и оцепенение, иногда только мамаши с дошколятами загружаются в машину или выгружаются из машины. Хлопают дверцы, и хлопки еще долго летят по пыльным прямым улочкам, под сенью виргинских дубов. На пересечении улиц можно встретить продуктовую лавку, где, в традициях южного попустительства, торгуют и пивом и вином, или выкрашенный снаружи в пастельные тона бар, открытая дверь которого приглашает внутрь, в полумрак, или видеопрокат с выставленными в окне кассетами (ужасы, кунг-фу) — картинки на коробках от солнца все выцвели. В один прекрасный день он проходит мимо галантерейного магазина старого образца, одноэтажного, обшитого досочками, и в скромной витрине видит весь ассортимент памятных ему невинных забав — детские конструкторы, сборные модельки самолетов, китайские шашки: вот уж не думал он, что все это где-то еще продают. Он порывается зайти внутрь, но в последний момент не решается. Чересчур он белый.

Ближе к вечеру, когда он вновь отправляется на прогулку, предместье будто снова начинает дышать, все убыстряется, в картинку возвращаются выпавшие из нее на время мужчины и мальчишки, и Кролик шагает бодрее, свидетельствуя своим энергичным шагом, что сюда привел его обычный тренировочный маршрут, он тут проходом, зашел и вышел, и в мыслях нет ничего высматривать и вынюхивать. Здесь сплошь тянутся негритянские кварталы, мили и мили, огромное стоячее экономическое болото, пережиток южного, рабовладельческого прошлого Делеона, источник рабочих рук для гостиниц и кондоминиумов, отсюда берутся и официанты, и охранники, и горничные. Для Гарри, который прежде знал только Делеон глянцевый, Делеон блестящего сообщества престарелых беженцев, в этих черных кварталах заключена какая-то большая загадка, и ближе к вечеру, когда удлиняются тени под деревьями и смолкает куриное клохтанье, все его чувства словно раздвигаются, чтобы лучше проникнуть в самую суть этой загадки, как тогда, давно, когда он шел невидимый через Маунт-Джадж в тихо шуршащих на ходу коротких штанишках, сам не выше живой зеленой изгороди, и силился понять непостижимый взрослый смысл светящихся окон, кухонных звуков, просачивающихся к нему от домов через лужайки, таинственные и влажные, как сказочные джунгли. Бывало, заплачет где-то ребенок или залает собака, и по нему тогда щекоткой пробежит возбуждение оттого, что он есть, в этой точке пространства и времени, что ему предстоит открывать неведомые миры и жить вечно, ему, Гарольду К. Энгстрому, или попросту Хасси, как его звали в те далекие, невозвратные дни. Он все дальше и дальше забредает в своих пеших прогулках, обретая уверенность, осваиваясь понемногу в этом странном городе, где он наконец-то начинает жить уже не только как заезжий визитер; но с наступлением темноты, когда музыка из окон, исчерченных светящимися полосками жалюзи, становится слышнее, к нему приходит неуютное ощущение своей инородности, своей слишком приметной, проступающей во тьме белизны, и он поспешно возвращается к машине, которую он теперь оставляет на парковочной площадке или у тротуара с паркоматом где-нибудь в центре города — это его, так сказать, основная база, откуда он уходит в свои все более дальние походы.

Вернувшись в один из таких дней домой приблизительно в половине седьмого, только-только чтобы успеть принять душ и застать выпуск новостей по телевизору, пока на кухне разогревается очередное готовое блюдо, он вздрагивает от телефонного звонка. После первой недели тоскливого одиночества он перестал каждую минуту прислушиваться и ждать. Несколько звонков, которые за это время прорезались, все были одного порядка — записанный на магнитофонную ленту текст («Добрый день, с вами говорит Сандра»), рекламирующий какую-нибудь медицинскую страховку, или предлагающий похоронные услуги по минимальному тарифу, или услуги по размещению ценных бумаг по очень скромным расценкам; включают автомат и обзванивают все подряд номера по компьютеру, какой в этом прок, хотелось бы знать, лично он, Гарри, тут же вешает трубку и не представляет себе, что кто-то станет это слушать и тем более заглотит наживку. Но на сей раз звонит Нельсон, сынок.

— Папа?

— Да, — отзывается он, собирая по крупицам свой давно не используемый голос и пытаясь сообразить, что отец может сказать сыну после того, как переспал с его женой. — Нелли, — говорит он, — как хоть вы там, черт возьми?

В далеком голосе слышится робкая боязливость, такая же, как у него, неуверенность от непонимания, что в этой ситуации более уместно.

— У нас все хорошо, в общем и целом.

— Еще не сорвался? — У него вовсе не было намерения с ходу брать агрессивный тон. Голос на том конце, такой слабый из-за разделяющего их расстояния, какую-то секунду ошарашенно молчит.

— А, ты про наркотики! Нет, конечно. Я о них и не вспоминаю, разве только на собраниях АН. Как они учат, ты должен вверить свою жизнь высшей силе. Тебе бы самому не помешало попробовать, папа.

— Я как раз над этим работаю. Нет, правда, кроме шуток. Слушай, Нельсон, я тобой горжусь. Продолжай в том же духе, живи одним днем, так, кажется, тебе велели, остальное не в нашей власти.

Похоже, парня опять на секунду заклинило. Наверно, ему в отцовских словах почудилась излишняя нравоучительность. Кто он такой, чтобы читать мораль? Черт, он же всего-навсего хотел проявить участие, вроде полагается. Гарри прикусывает язык.

— Здесь у нас столько всяких событий, — говорит ему Нельсон, — что мне в последнее время было не до себя. Я теперь думаю, что все мои беды были из-за безделья. Ну чем я занимался? Днями торчал в магазине и тупо ждал, когда что-нибудь произойдет, когда наконец заявятся покупатели, — тут последнюю уверенность в себе растеряешь. То есть, я что хочу сказать, от меня ничего не зависело. Я просто тихо деградировал.

— Я ведь тем же самым занимался, пятнадцать лет подряд, каждый день.

— Ну да, но у тебя другой темперамент. Ты более бесшабашный, что ли.

— Проще сказать — дурак?

— Не начинай, папа, я не ссориться позвонил. И вообще для меня это удовольствие ниже среднего, я несколько дней с духом собирался. Но я должен сказать тебе что-то важное.

— Валяй, выкладывай свое важное. — Эх, не клеится разговор. Он ведь совсем не хочет говорить в таком тоне, вымещает на парне свое недовольство Дженис. Он злится, обижается на нее за ее упорное молчание. Но остановиться уже не может. — Долгонько вы там зрели, чтобы со мной поговорить, я ведь уже две недели тут один сижу. Старик доктор Моррис запретил мне есть, в такой я нынче хорошей форме.

— Ну, знаешь, — отвечает на это Нельсон, — если ты такой охотник поговорить, мог в тот вечер приехать к нам, как тебя просили, а не исчезать в неизвестном направлении. Никто не собирался тебя убивать, мы только хотели вместе во всем разобраться, выяснить, что же произошло, если смотреть на вещи изнутри, с точки зрения динамики взаимоотношений между членами семьи. Вот с Пру мы дошли до сути, теперь понятно, что ею двигало неосознанное стремление восстановить утраченную связь с ее собственным отцом.

— С губошлепом Лубеллом? Передай ей от меня большое спасибо. — Но вообще он приятно удивлен, что Нельсон говорит с ним теперь спокойнее и тверже. Так устроен мир, что тебе не стать мужчиной, пока ты не подомнешь под себя родного отца. Самому Гарри было в этом смысле попроще — система, не дожидаясь его, практически положила бедного папку на обе лопатки. — Мне в тот вечер показалось, что на меня устроили засаду, поэтому я не поехал, — объясняет он Нельсону.

— Ну вот, а мама решила, что нам незачем самим выходить с тобой на связь, раз ты предпочитаешь бегать и прятаться, как последний трус. И, кроме того, она не была в восторге, когда ты почему-то позвонил Пру, а не ей.

— Я много раз набирал наш номер, но ее невозможно поймать дома.

— Ладно, чего там теперь выяснять. Она просила, чтобы я довел до твоего сведения кое-что существенное. Во-первых, у нас есть покупатель на дом, правда, дают меньше, чем она рассчитывала, всего сто восемьдесят пять, но ситуация на рынке сейчас вообще вялая, и ей кажется, что надо соглашаться. Все-таки эта сумма позволит уменьшить наш долг банку до таких пределов, что мы постепенно сможем расквитаться.

— Позволь внести ясность. Ты говоришь о доме в Пенн-Парке? Скромный дом серого камня, которым я всегда дорожил?

— О каком еще доме может идти речь? Мы не можем продать дом в Маунт-Джадже — где нам тогда жить?

— Скажи-ка, Нельсон, потешь мое любопытство. Каково ощущение — прокурить родительский дом, просадить его на какой-то паршивый крэк?

К сыну начинают возвращаться его прежние хныкающие интонации:

— Сколько можно тебе повторять: я не так уж крепко сидел на крэке. На крэк я только под конец перешел, просто потому что с ним меньше мороки, чем с порошком. Ну виноват я, виноват, Господи! Я же поехал в центр, я поклялся очиститься, я как могу пытаюсь возместить моральный ущерб всем, кому я его вольно или невольно причинил, как это у них называется. Что еще тебе от меня надо? Кто ты такой, чтобы казнить меня?

И правда — кто?

— Ладно, — сдается Кролик. — Извини, беру свои слова обратно. Так что еще мать велела тебе передать мне?

— Что «Хюндаи» на самом деле заинтересовалась нашим магазином — это именно то, что им нужно и чего у них нет. Они планируют увеличить здание, отодвинуть заднюю стену еще дальше назад, как и я сам, кстати, всегда хотел. — Гудбай, Парагвай! — проносится у Кролика в голове. — Они даже не стали бы увольнять рабочих из ремонтной, просто подучили бы кое-чему, и, может, кого-нибудь из продавцов оставили бы. Эльвира, наверно, перейдет к Руди на 422-й. «Хюндаи» делает ей встречное предложение. А вот меня не хочет брать никто! Ни под каким видом. Похоже, все азиатские компании действуют заодно, так получается.

— Получается так, — подтверждает Гарри. Слишком много ниндзё, мало гири. — Сочувствую.

— Не стоит, папа. У меня теперь развязаны руки. Я подумываю, не заняться ли социальной помощью?

— Социальной помощью?!

— Ну да, а что такое? Помогать другим для разнообразия, не все же о себе думать. У нас в филиале Пенсильванского университета есть двухлетний курс по этой специальности, занятия с октября, я могу прямо сейчас записаться и начать уже в этом году.

— И правда, что в этом такого, если вдуматься, — с готовностью соглашается Кролик. Ему делается все противнее от своей сговорчивости, от жалкого желания вернуть себе всеобщую благосклонность.

— Я сам думаю, и наши адвокаты меня поддерживают, что, если получится, правильнее было бы не продавать «Хюндаи» участок с магазином, а сдать его им в аренду. Дом в Пенн-Парке стоит вполне достаточно, поэтому «пятачок» и магазин выгоднее сохранить за собой как прибыльное вложение. Мама говорит, к 2000 году он уже будет стоить миллионы!

— Ух ты, — без намека на энтузиазм отзывается Гарри. — Вы с мамой славно спелись, как я погляжу. Это все или еще какой-нибудь сюрприз для меня приготовлен?

— Даже не знаю, вообще-то тебя это вряд ли касается, но Пру считает, что касается. Мы пытаемся забеременеть.

— Мы?..

— Хотим завести третьего ребенка. Все, что произошло, заставило нас понять наконец, как мало мы до сих пор дорожили нашим браком и одновременно как много мы уже вложили в то, чтобы наша семья состоялась. Не только ради Джуди и Роя, но и ради нас самих. Мы ведь любим друг друга, папа.

Если это говорится, чтобы возбудить его ревность, то расчет верен: он чувствует укол, точно под правым желудочком. Но при этом Кролик испытывает большое облегчение, что его избавили от повинности вечно скорбеть о загубленной судьбе Пру. Вот и славно, хочешь прозябать в нищете — в добрый час, мысленно напутствует он ее.

— Грандиозно, — говорит он вслух и, не удержавшись, добавляет: — Хотя меня терзают смутные сомнения, что на жалованье социального работника можно содержать семью с тремя детьми. — И, чувствуя, что его загоняют в угол, и постепенно распаляясь, продолжает: — Да, и передай маме, что я пока не готов дать согласие на продажу нашего дома. Это ведь не «Спрингер-моторс», здесь мы выступаем как совладельцы, и без моей подписи на купчей ей не обойтись. Если мы разбежимся, моя подпись будет ей стоить ой как недешево, на этот счет пусть не заблуждается.

— Разбежитесь? — Мальчишка явно струсил. — С чего ты взял? Об этом и речи не было.

— Как с чего, — говорит Гарри, — с того, что мы, по-моему, уже разбежались. Где она? Тут я ее, во всяком случае, не вижу. Может, прячется под кроватью? Но ты из-за этого сильно не переживай, Нельсон. Тебе не впервой, хотя тогда ты был еще пацаненком, и я себя чувствовал препаскудно. Ты давай о своей жизни думай. Судя по всему, все складывается у тебя неплохо. Я тобой горжусь. Впрочем, я, кажется, повторяюсь?

— Но ведь все как раз и зависит от продажи вашего дома в Пенн-Парке!

— Ты передай, что я подумаю. На днях позвоню Джуди и Рою, скажи им.

— Но папа...

— Нельсон, у меня тут в духовке разогрелся чудный низкокалорийный замороженный обед, и зуммер гудел уже пять минут назад. Если мама хочет что-то со мной обсудить, пусть звонит. Все, убегаю. Рад был с тобой поговорить. Правда рад! — Он вешает трубку.

Он теперь покупает низкокалорийные замороженные готовые блюда, сырые овощи — капусту, морковь — и напрочь отказался от всего хрустяще-соленого. Его весы в ванной комнате показывают, что он сбросил три фунта, если взвешиваться голышом, с утра, сразу как очистишь кишечник. По вечерам он старается обходиться без телевизора и сопутствующих ему вещей — хлебницы в ящике кухонного стола и пива в холодильнике: он прямиком идет в постель и читает подаренную Дженис еще на прошлое Рождество книгу. Писательница, автор книги, уже присоединилась к Рою Орбинсону и Барту Джаматти в том потустороннем мире, где отдельные знаменитости вроде Элвиса и Мэрилин раздуваются, как воздушные шары, пока не превратятся в божества, и где, увы, подавляющее большинство сморщивается и скукоживается, усыхая до размеров пожелтевших некрологов, немногим больше того, какой уготован Гарри на страничке бруэрского «Стэндарда». Ни на один паршивый дюйм в форт-майерской «Ньюс-пресс» он не рассчитывает. Из некролога на смерть писательницы он узнал, что покойная приходилась племянницей Генри Моргентау, министру финансов при Рузвельте. Гарри отлично помнит Моргентау — такой востроносенький, он все призывал Гарри и его однокашников-школяров тратить у кого сколько есть несчастных пенсиков на военные почтовые марки. Поистине мир тесен, а жизнь, в определенном смысле, долгая.

Он добрался в книге до самых волнующих событий — наконец, после долгих лет разочарований и лишений и, прямо скажем, ничтожной поддержки со стороны его будущих сограждан-американцев, Вашингтон обрел надежду объединить усилия с французским флотом, направлявшимся из Вест-Индии, и с его помощью взять в тиски английского генерала Корнуоллиса, засевшего со своей армией в Йорктауне на берегу Чесапикского залива[185]. Кажется почти невероятным, что этот дерзкий план может сработать. Как с точностью рассчитать время, когда в одно место должны быть стянуты все основные силы, как обеспечить надежную связь, если любое сообщение с корабля на сушу и обратно идет по нескольку недель? Хорошо, допустим, а зачем вообще это было нужно той же Франции? Вместо рвущегося в бой неустрашимого союзника французы получили ярмо себе на шею: союзник не сумел обеспечить единую действенную исполнительную власть и, чтобы иметь простую возможность вести военные действия, ему постоянно требовались все новые вливания в виде боевых кораблей и денежных сумм. Словом, война эта, как и все войны на свете, оказалась гораздо более дорогостоящей затеей, чем могли предполагать Бурбоны, когда в нее ввязывались. Ну, так, а зачем это было нужно солдатам? Простые солдаты американской армии, слишком долго мирившиеся с положением всеми забытых и заброшенных детей войны, терпя лишения, голод и безденежье, в то время как важные господа из конгресса разъезжали в экипажах и вдоволь ели и пили, теперь отказывались выступать в поход, если им не будет выплачено обещанное жалованье. И зачем же все это было нужно Вашингтону? Он ведь не мог тогда предполагать, что его физиономия появится на долларовых банкнотах. Но он не отступается, тут латает, там выклянчивает, лезет, толкается, и вся его сила — в бездарности британских военачальников, этих высокородных подагриков, мечтающих поскорее вернуться в свои замки, да еще в том, что, как и позднее во Вьетнаме, местное население в массе своей не испытывало дружеских чувств к завоевателям. И вот уже Вашингтон переправляется с войсками через Гудзон, воспользовавшись тем, что английский главнокомандующий Клинтон малодушно отсиживается в Нью-Йорке. Одновременно граф де Грасс беспрепятственно ведет свой флот на север, потому что английский адмирал Родней осторожничает и, вместо того чтобы пуститься за ним в погоню, остается на оборонительных рубежах в Барбадосе. И все же вероятность того, что сухопутные войска и военные корабли окажутся в зоне Чесапикского залива в одно и то же время, а генерал Корнуоллис будет сидеть все так же на месте и послушно их дожидаться, представляется весьма сомнительной. Все эти корабли и обозы, все эти люди, устало бредущие, и лошади, галопом скачущие по песчаным лесистым дорогам Нового Света, которые лентами вьются через дремучие леса и пустынные поля, в краю медведей, и волков, и бурундуков, и индейцев, и странствующих голубей[186]... Гарри неудержимо клонит в сон. Как их всех много, думает он, какая кутерьма. Его хватает на десять страниц за вечер; он, как усталое войско, продвигается медленным маршем.

В своих оздоровительных прогулках он не обязательно тяготеет к черным кварталам Делеона; он открывает и затем исследует шикарные улицы, о существовании которых даже не подозревал, — длинные, протянувшиеся вдоль береговой линии, с домами, обращенными лицом к океану, задом к дороге и случайному прохожему, который невзначай приметит деревянную лесенку, солярий, гараж на три машины в конце подъездной дорожки с закатанными в бетон морскими ракушками, а из посадок — кусты гибискуса и жакаранды, услышит плеск воды, долетающий из какого-то скрытого изгородью бассейна, урчание кондиционера в промежутках между шипящими накатами и откатами прибоя: шшик — пши-ик. Живут же люди! Это тебе не квартиренка в кондо, где сегодня у тебя есть вид на залив, а завтра его отнимут, и ничего не попишешь. Как ни лезь из кожи вон, как ни карабкайся наверх, над тобой всегда окажется кто-то побогаче, кто взошел на эту высоту без малейших усилий. Везунчики, они держат тебя внизу, растравляя в тебе чувство неудовлетворенности, чтобы ты с новой прытью ринулся покупать всякое рекламируемое по телевизору дерьмо.

В просветах между густой частной застройкой вдоль береговой линии видна, как нетрудно догадаться, синяя гладь залива, полосатые паруса, стремительно проносящиеся мимо водные мотоциклы, парашюты и моторные катера, которые их за собой тянут, и далеко на горизонте неподвижно застывшие серые силуэты грузовых судов. Фрр-рр! — это его обогнали велосипедисты в купальных костюмах; а вот следом пыхтит молодой упитанный почтальон в серо-голубых шортах и носочках в тон, толкая перед собой сумку-тележку на резиновом ходу, будто детскую коляску, теперь они все такими пользуются. Ну и народ нынче пошел — слабаки. Им бы только на диван к телевизору. Человек, который приносил почту на Джексон-роуд, уже не вспомнить, как его звали, мужчина с седеющими волосами, с красивым нерадостным лицом, мама еще говорила, от него жена ушла, так вот он всегда носил свою обшарпанную кожаную сумку на плече, дугой сгибаясь под ее тяжестью, особенно по пятницам, когда ему нужно было разносить по домам журналы, «Лайф» и «Пост»[187]. Да, точно, от него ушла жена: Гарри, тогда совсем мальчишка, пытался и не мог себе представить, чем же тот заслужил такой позор?

Его кроссовки «Найки» с пузырьками воздуха под пяткой несут его по отделанному ракушечником тротуару, такому ослепительно белому, что глазам больно, если солнце стоит высоко. И он идет дальше, в район причалов, туда, где в коралловый берег врезаются узкие ровные полоски воды, словно проложенные по трафарету улицы, заставленные всевозможными моторными лодками, которые покачиваются на привязи, послушные и пустые, их резиновые кранцы тихо постукивают по вертикальным коралловым стенкам, крутые бока не то подрагивают, не то поеживаются в солнечных лучах, отскакивающих увертливыми полосками от спокойной, ласково липнущей к борту воды. Тук. Шлеп. Всюду предупреждающие надписи «Посторонним вход воспрещен», но к нему, респектабельного вида белому господину в летах, это не относится. Чтобы приобрести и содержать такую лодочку, денег нужно столько, что в прежние времена на них можно было бы купить дом, и многие из стоящих здесь на приколе красоток, вне всякого сомнения, не раз использовались для кокаиновых рейсов: чух-чух, заработал мотор, отчалила лодка от причала глухой безлунной ночью; не зря же море и преступление всегда были заодно, сколько существуют корабли, столько же и пираты, где кончается суша, кончается закон, человек в открытом море ничто, волной накроет и поминай как звали, буль-буль и нету, наверно, потому-то Гарри и боялся — всю жизнь боялся воды. Он тоже любит свободу, но ему вполне хватает простора в полях и лугах, и другого ему не надо. Здешние жители все поголовно помешаны на лодках, но он этой страсти не разделяет. Ему подавай terra firma[188]. Удаляясь от воды, он обходит растянувшиеся на мили неказистые кварталы кое-как облагороженных бедняцких лачуг, понастроенных тут сразу после войны для людей скромного достатка, однако тоже желавших урвать для себя кусочек солнца, в боях добытого для них Вашингтоном, или для тех, кто попросту тут родился, для кого этот странный, нереальный, курортный край — их родной дом; домишки сбрасывают с себя краску, как отдыхающие на пляже одежду, и окружают их не кусты барбариса да тиса, а колючки кактусов, жиреющих под палящим солнцем, — все-таки в Америке чересчур жарко и сухо, чтоб европейская цивилизация могла пустить тут по-настоящему глубокие корни.

Но сколько бы он ни ходил по разным местам, его снова и снова тянет опять вернуться в обширный черный район, он и сам не знает толком почему: может, потому что он желает реализовать свое неотъемлемое гражданское право ходить где ему вздумается, а может, потому что эта как бы вовсе не существующая часть курортного города Делеона кажется ему смутно знакомой, бывал, бывал он здесь прежде, пока его жизнь еще окончательно не разнежилась, не раскиселилась. В понедельник после уик-энда, который должен был поднять неграм настроение — во-первых, избрана черная «мисс Америка», а во-вторых, футболист из команды «Филадельфийских орлов» Рэндел Каннингем буквально вытянул игру, когда его команда проигрывала «Краснокожим» из Вашингтона двадцать — ноль, — Кролик отваживается углубиться еще на несколько кварталов по сравнению с его прежними походами и там, позади старого пустующего здания средней школы (по-видимому, ровесницы бруэрской), сложенного из охристо-желтого кирпича, с высокими, забранными в решетки окнами и с латинским изречением над главным входом, он натыкается на спортивное поле: широкое, рыжее, открытое солнцу безлюдное пространство с бейсбольным ромбом и ограничительным забором у дальней границы и с двумя воротами для европейского футбола на внешнем поле, а ближе к улице расположились два выщербленных глиняных теннисных корта с провисшими, погнутыми от бессчетных ударов металлическими сетками и такая же бледная, утоптанная земляная баскетбольная площадка. Один против другого, каждый на своем конце, над площадкой торжественно возвышаются два щита с кольцами без сетки, поддерживаемые трубчатыми опорами. Возле одного щита топчется несколько черных мальчишек, идет борьба за мяч. Мельканье ног, короткие выкрики. От шаркающих подошв поднимаются облачка пыли. Кто-то притащил и поставил на нескошенной полоске отцветшей метельчатой травы возле цементной дорожки несколько скамеек. Спинок у них нет, хочешь — садись лицом к улице, хочешь — лицом к площадке. Кролик выбирает скамейку и устраивается в самом конце, так чтобы лицом ни туда, ни сюда, можно и за игрой наблюдать, и в то же время делать вид, будто просто присел на минутку передохнуть, прежде чем идти себе дальше своей дорогой, и никуда особенно не смотришь, и вообще не суешь нос в чужие дела.

Ребята, их всего шестеро, все в трусах и майках, заметно отличаются друг от друга по росту и по раскованности в движениях, но, что ему нравится, никто не суетится, попадают ли они в кольцо или мажут, откидывают мяч назад или проходят через заслон, или вдруг делают потешное обманное движение, будто собираясь рвануться вперед и тут же резко останавливаясь, чтобы из-за спины отдать кому-то замысловатый пас, это уж они по телевизору подглядели, обезьянничают, — все вместе они словно плетут какой-то общий узор, никто чрезмерно не выкладывается, жизнь вон какая длинная, да и день еще не кончается. Их вовлеченные в работу ноги по колено погружены в тончайший розоватый туман от зависшей в воздухе пыли, икры матово припорошены ею, только темнеют ручейки пота, а кеды окрашены одинаковым густо-розовым цветом глинистой земли. Здесь на площадке ощущается легкий ветерок, оживший на открытом пространстве бейсбольного поля. У Кролика на часах четыре, занятия в школе закончились, только не здесь, не в этой заброшенной школе из желтого кирпича, настоящая жизнь идет где-то совсем в другом месте, в какой-нибудь новомодной, приземистой, с обилием стекла средней школе, куда привозит ребят школьный автобус, где-то у черта на куличках, на разровненной бульдозерами городской окраине. Кролику радостно думать, что мир пока еще не слишком перенаселен и в нем попадаются такие вот обойденные вниманием любителей все осваивать и разрабатывать уголки. Прямо в центре площадки, за которой, конечно, никто не следит, проросла трава, видно, туда редко добегают обутые в кеды ноги — не здесь они топочут, прыгают и вдавливаются в землю на разворотах. Зато под кольцами, что на одном, что на другом конце площадки, заметны вытоптанные полукруглые ямки.

Хотя сидит он в отдалении — на расстоянии хорошего решительного чипа или, наоборот, легонького удара сэндведжем, — игроки его засекли. А ведь они не для того тут собрались, чтобы устраивать бесплатное представление для какого-то жирного старого белого бездельника, который разгуливает тут, будто его кто звал. И где его машина? Чувствуя гневный накал исподлобья бросаемых на него взглядов и опасаясь, как бы его робкая попытка установить с ними контакт не обернулась позорным провалом, Гарри демонстративно вздыхает, тяжело поднимается со скамейки и уходит, по пути поглядывая на таблички с названиями улиц, запоминая на будущее дорогу в этот мирный оазис. Если начать приходить сюда каждый день, то через какое-то время на него перестанут смотреть как на чужака. Черные — не белые, у них нет этого расистского инстинкта ревностно охранять свой квартал от посягательства «нечистых». И как раз сейчас они вроде бы должны быть ублаготворены: одна из них только что стала «мисс Америкой», у них на счету это уже третья. Забавно, что среди прочих членов жюри последнего этапа конкурса были две знаменитости, которых он прекрасно знает, относится к ним почти как к родным, да попросту любит! Филисия Рашад, именно она, и никто его в этом не разубедит, и есть подлинная звезда «Шоу Косби» — какие ноги, какая неотразимая естественная улыбка; и еще Майк Шмидт, которому хватило ума самому поставить точку, когда он понял, что новых свершений уже не будет. Получается, жизнь после смерти в каком-то смысле все-таки существует. Шмидт судит конкурсы. Ушлый продолжает жить. А в позапрошлый уик-энд темнокожая девчонка обыграла Крисси Эверт в Открытом теннисном чемпионате США — последнем в спортивной карьере Эверт. Легендарная теннисистка тоже решила поставить точку. Знать, пришло время.

«Ньюс-пресс» теперь что ни день выходит под огромными, через всю полосу заголовками, оповещающими читателей о продвижении урагана Гуго: Смертоносный Гуго проносится по островам, Гуго врывается на Пуэрто-Рико. Во вторник он совершает моцион по дорогим прибрежным кварталам и пытается разглядеть на небе признаки приближающегося урагана, начертанные перстом Создателя уведомления в виде облаков и туч, но тщетно. Вечером того же дня, случайно оказавшись вместе с ним возле лифта, миссис Забрицки подымает на него выпуклые, в прожилках глаза, глядящие с обтянутого кожей черепа, и весомо произносит:

— Страшная штука.

— Это какая?

— Какая идет сюда, — отвечает она, ее седые патлы, кажется, уже разметаны ветром, топорщатся во все стороны.

— Ах, это! Не бойтесь, до нас не дойдет, — успокаивает ее Гарри. — Это все репортеры истерию раздувают. Понимаете, истерию — ненужную панику. Работа у них такая: каждый вечер вынь да положь какие-нибудь новости, хоть из пальца их высоси!

— Так, да? — говорит миссис Забрицки, не без хитрецы. Ее шея еще глубже ввинчивается в горбатые плечи, отчего голова склоняется набок с игривым кокетством, хотя сама она скорее всего об этом не догадывается. А может, и догадывается, кто ее знает. Читал же он где-то, что даже в нацистских концентрационных лагерях и то возникали романы. Этот длинный без окон коридор с персиково-серебристыми обоями наводит на него оторопь своей склепообразностью, и он всегда не чает поскорей оттуда выбраться. Большая ваза на мраморном полукруглом столике вся в зеленовато-золотистых разводах, словно траурная урна с прахом. А лифт все не едет. Его партнерша по ожиданию, прочистив горло, вновь пытается завязать разговор.

— Завтра среда — ужин-буфет. Я много-много люблю буфет.

— Я тоже, — отзывается он. — Только мне трудно сделать выбор, и в результате я набираю всегда больше, чем нужно, ну, а раз взял, так уж и съедаю. — К чему это она про буфет заговорила? Приглашает пойти с ней вместе? Свидание ему назначает? Он уже некоторое время назад прекратил повторять ей, что Дженис приедет со дня на день.

— Кошерное едите?

— А я сам не знаю. Рулетики из бекона с гребешками, например, — кошерное блюдо?

Она выпучивает на него глаза, как будто если кто и сошел с ума, так это он, — глазные яблоки вот-вот выскочат из орбит: лопнут, не выдержав натяжения, нити или жилы, как ни назови, которые пока еще удерживают их в глазницах. Затем она, видно, приходит к умозаключению, что он пошутил: неуверенная скованная улыбка медленно расползается по нижней половине ее лица, испещренной морщинами вдоль и поперек, наподобие лоскутного одеяла, сшитого из крохотных квадратиков. Ему вспоминается малявка потаскушка со шмыгающим носом из Польско-Американского клуба, ее шелковистая кожа пониже пояса, под свитером, и он обиженно злится на Дженис, которая бросила его, в его-то возрасте, на милость женщин. Он ужинает за столом один, никем не потревоженный, но недавняя попытка вторжения со стороны миссис Забрицки до того разбередила его, что ему приходится убаюкивать сердце двумя таблетками нитростата.

А позже, 1 сентября 1781 года, когда он уже лежит в кровати, колонны французской армии пленяют воображение филадельфийцев. Бурными овациями встречали жители Филадельфии французов, которые проходили торжественным маршем по улицам их родного города, радуя глаз парадными белыми мундирами и белыми плюмажами; воротники и отвороты у них были цветные — красные, зеленые, фиолетовые или синие, у каждого полка свой цвет, — что и говорить, во всей Европе не было солдат, экипированных наряднее. Джозеф Рид, президент штата Пенсильвания, устроил в честь французских офицеров званый обед, украшением которого стал суп из девяностофунтовой черепахи, поданный в ее же собственном панцире. Вот где холестерина-то! Но их, похоже, это не заботило. Впрочем, сколько лет им всем было тогда, бедолагам? Уж не пятьдесят шесть, разве что за редким исключением. Солдаты боятся выступать на юг, в край малярийных болот. Рошамбо удалось отговорить Вашингтона атаковать Нью-Йорк, и вообще на этом этапе именно Рошамбо выполняет роль мозгового центра революции. Он намерен соединиться с армией де Грасса у северной оконечности Чесапикского залива. И де Грассу удается избежать столкновения с английским флотом адмирала Худа, избрав малоиспользуемый обходной путь между Багамами и Кубой. Нет, не получится, все равно не получится.

Гуго рвется к Соединенным Штатам, читает он заголовок в «Ньюс-пресс» на следующее утро. Гарри отказался от сладких хлопьев на завтрак и перешел на подушечки из пшеничной муки с отрубями, хотя зачем и почему и сам не помнит, вроде бы это как-то связано с клетчаткой и работой кишечника. Человек — та же канализационная система, как врачи говорят. Остается только надеяться, что он не доживет до такого состояния, когда все его мысли будут сосредоточены на том, сходил он или нет, и если да, то как. У мамаши Спрингер на исходе дней вошло в привычку докладывать о том, что ей удалось сделать в уборной, с такой значительностью, будто она снесла золотое яйцо в семейную копилку. Вечерние выпуски новостей прерываются рекламными вставками, и половина из них расписывает достоинства всевозможных слабительных, а другая — эффективность разных средств от геморроя: можно подумать, новости смотрят одни старые задницы. После завтрака он прогуливается по бульвару Пиндо-Палм и возвращается домой с пакетом продуктов из «Уинн-Дикси», где он решительно прошел мимо кукурузных чипсов «Кистоун», зато воздал должное низкокалорийным замороженным готовым обедам. Обещанный сегодня ливень хлынул в полдень, но к трем уже прекратился, и Кролик, словно в каком-то трансе, садится в «селику» и едет в центр Делеона, где оставляет машину возле двухчасового паркомата, и дальше идет еще одну милю пешком — к спортивному полю, которое он открыл для себя в понедельник. Сегодня на земляной баскетбольной площадке играют сразу две компании подростков, по одной у каждого кольца. На одной стороне энергично сражаются двое на двое, а с другой трое мальчишек не спеша по очереди кидают мяч в кольцо — в его детстве эта забава называлась «минус пять». Предположим, ты бросаешь первый, и если попадаешь, следующий должен в точности повторить твой бросок, а если промажет, получит минус один, минус два, и так пока не наберет минус пять — тогда он вылетает из игры. Кролик садится на скамеечку поближе к этой группе и не таясь наблюдает. Да что такое, в самом деле, это свободная страна или как?

Мальчишкам лет двенадцать-тринадцать от силы, они сами не понимают, как им относиться к появлению непрошеного зрителя. Чего надо здесь белому дядьке — наркотиков, черненьких мальчиков? Их расслабленные, с ленцой движения словно деревенеют, они подталкивают друг друга плечами, переглядываются, нервно хихикают. Потом один, может, нарочно, пропускает брошенный ему мяч, и тот от его руки отскакивает почти прямо к Гарри. Он, не поднимаясь с торца скамейки, наклоняется в сторону и левой рукой останавливает мяч. Левая у него всегда работала хуже правой, но и она, оказывается, еще кое-что помнит. Все помнит. Сразу признает эту тугую пупырчатую округлость, разделенную гладкими швами, и дырочку, через которую подкачивают воздух. Большой пупырчатый мяч, который так любит летать. Он кидает мяч им обратно, из положения сидя и поэтому немного неловко, но и не без намека на щегольство, пусть знают, что он тоже кое-что понимает. Как-то сразу успокоившись, черное трио сосредоточивается на игре, изощряясь в разных бросках — то попробуют забить крюком, то в обычном прыжке из-под кольца, то с разворотом, из-за спины, а то вдруг начнут изобретать какие-то неимоверные броски, которые, как ни смешно, иногда попадают в цель, благодаря счастливой случайности или везению. Один такой чумовой мяч отскакивает от дужки и летит прямо Кролику в руки. На этот раз он встает и с мячом в руках идет на поле к ребятам. Он чувствует, какой он огромный, — огромная надвигающаяся глыба с солнцем за спиной. Его тень падает на лицо ближайшему из мальчишек, голову которому прикрывает местами распускающаяся пестрая шерстяная вязаная шапочка. У другого пацана на майке красуется номер «8».

— Во что играете? — спрашивает их Гарри. — В минус пять, так это у вас называется?

— В треху, — нехотя отвечает Вязаная шапочка. — Три промаха, и гуляй. — Он протягивает руку за мячом, но Кролик поднимает мяч вверх, так что мальцу не достать.

— Можно мне разок бросить, а?

Ребята переглядываются, совещаясь глазами, и решают, что это вроде как выкуп за мяч, который они хотят получить назад.

— Валяйте, — разрешает Вязаная шапочка.

Гарри стоит под углом от кольца, на расстоянии футов двадцати, и когда колени его сгибаются, а правая рука идет наверх, он ощущает груз прожитых лет, многочисленных одеял, в которые запеленало его время, с тех пор, как он в последний раз бросал мяч в кольцо. Мимо. Он, как полагается, держит взглядом нужную точку на щите, но мячу не хватает амплитуды и, вместо того чтобы, скользнув по щиту, упасть в кольцо, он попадает между доской и дужкой и отскакивает назад в руки номеру 8.

— Да, дядя, — говорит с издевкой третий, из всех самый латиноамериканистый и неприветливый, — ты свое уже отыграл!

— Заржавел, точно, — соглашается Кролик. — И воздух тут у вас мне непривычный.

— Показать, как это делается? — предлагает номер 8, самый рослый из троицы.

Он становится на то место, откуда бил Гарри, и, открыв рот, болтает высунутым языком, в точности как Майкл Джордан. Он ласково, по-кошачьи, толкает воздух повыше лба, и мяч словно сам собой слетает с его длинной, коричневой, расслабленной руки. Но он тоже промахивается, попадая в дужку справа. Общая неудача помогает сломать лед. Кролик не двигается с места, выжидая, как они теперь поведут себя. Мальчишка в вязаной шапочке из разноцветных концентрических кругов, которые в Гаррином сознании ассоциируются с «Черными мусульманами»[189], подбирает мяч и говорит: «Дайте-ка я уложу его как надо», и мяч действительно попадает в кольцо, хотя паренек его не бросает, а так, швыряет просто и видно сразу, что, в отличие от номера 8, ему не суждено стать еще одним Майклом Джорданом. Теперь или никогда. И Гарри спрашивает:

— Эй, слабо дать мне сыграть с вами в эту вашу «треху»? По-быстрому, один кружок, и я пошел. Я ведь просто гуляю, вышел ноги поразмять.

Хмурый латиноамериканец говорит приятелям:

— Чего он к нам лезет? Вы как хотите, а я с ним играть не буду. — И он идет прочь и садится на скамейке.

Но двое других, рассудив, вероятно, что один белый все равно что верхушка айсберга и самый верный способ миновать опасность — это пойти в обход, так и быть, соглашаются принять в игру настырного чужака. Он быстренько промахивается и раз и два — сперва не в силах повторить вслед за номером 8 бросок с двойным «обманным» замахом над вытянутыми вверх руками воображаемых защитников, затем хитрый бросок с левой руки, который первым выполняет Вязаная шапочка, а за ним и номер 8, — но потом Кролику удается поймать за хвост призрак былого мастерства и он начинает лидировать. Глубокий вдох, глаза на переднюю дужку кольца — и дальше все как по маслу. Расстояние между кистями рук и кольцом становится все меньше и меньше. Только ты и кольцо, десять футов над землей, над всем. Он до того расходится, что даже показывает им свой коронный номер, который он без устали отрабатывал на гравийных переулках Маунт-Джаджа: бросок двумя руками, стоя спиной к щиту, — голова запрокинута назад и корзину видишь вверх ногами.

Когда все переворачивается с ног на голову, каким синим и гранитно-серым кажется небо с облаками — пучина, бездна, готовая поглотить все и вся, будто опрокинутая вздыбленная земля. Мяч чисто ложится в кольцо, и все трое, довольные, смеются. Эти пацанята не умеют бросать двумя руками — не их, не «черный» стиль, поэтому Кролик мог бы как нечего делать забрасывать свой коронный с пяти шагов и всех их разделать под орех. Но в благодарность за то, что они такие молодцы — пустили его поиграть с ними, он бросает одной рукой и строит из себя верзилу-мазилу, выпуская вперед номер 8, и тот снова перехватывает инициативу.

— Смотрите все, суперкрюк Карима[190]! — объявляет паренек и правда попадает в кольцо приблизительно с шести футов, стоя справа.

— Когда я был, как вы сейчас, — говорит им Кролик, — на таких же точно бросках специализировался Боб Петтит из команды Сент-Луиса. — И он, можно сказать, намеренно промахивается. — Все, у меня теперь три в минусе. Выбываю. Премного вам благодарен, джентльмены.

В ответ на его прощальные слова они что-то бормочут нечленораздельное, точно пчелы гудят. «Латиноамериканистому», который в знак протеста отсиживался на скамейке, он мимоходом кидает:

— Мое почтение, амиго.

Нагнувшись за своим сложенным зонтом, который он прихватил на случай нового непредвиденного дождя, Гарри улыбается: его кроссовки теперь густо присыпаны розовой пылью, в точности как кеды троих чернокожих мальчишек.

Он идет назад к своей машине у паркомата с чувством невероятного облегчения и очищения, словно он один из тех счастливцев в халатах из рекламного ролика «молочка магнезии», которые кружатся в мягком размытом фокусе, ошалев от радости, что наконец, благодаря чудодейственному молочку, их внутренности заработали как часы. Подумать только, всего чуть поиграл в баскетбол, а ощущение такое, будто ему теперь море по колено. На обратном пути в Вальгалла-Вилидж он останавливается возле закусочной и покупает большой пакет картофельных чипсов с луком и замороженную лазанью[191], чтобы разогреть ее в духовке на ужин и тем самым избежать необходимости спускаться вниз к «ужину-буфету» в ресторане и чего доброго столкнуться там с миссис Забрицки. Ему уже начинает казаться, что он чуть ли не обязан ей чем-то — за то, что она его единственная соседка на этаже, обретшая здесь, как и он, свое одинокое пристанище.

Телефон в квартире молчит. В вечерних новостях снова сплошной Гуго, да еще факты мародерства на Виргинских островах Сен-Круа и Сент-Томас, пострадавших от разрушительного урагана, да еще в Вашингтоне зарубили программу по здравоохранению и это будет иметь катастрофические последствия здесь во Флориде, где сосредоточено огромное количество людей пожилого возраста, да еще новые сведения о пропавшем французском авиалайнере, совершавшем рейс из Чада в Париж. В Сахаре обнаружены обломки самолета, разбросанные на большой площади. Судя по удаленности отдельных кусков друг от друга, можно предположить, что в самолет была подложена бомба. Как в тот самолет над Локерби, мысленно отмечает Кролик. Ощущение, что ему море по колено, отступает, как океанский отлив. В любую секунду мы все можем взлететь на воздух.

Сама комната и вся обстановка в квартире сейчас, когда он живет тут один, кажется, застыли в молчаливом, грозном напряжении, как человек, который по какой-то причине дал обет не двигать ни рукой, ни ногой. По ночам он чувствует, как комнаты дышат — и думают. Они думают о нем. Пустой экран телевизора, светлый диван, склеенные из маленьких ракушек фигурки птиц, ровное, без единой морщинки, покрывало на кровати в комнате, которую накануне прошлого Нового года занимали Нельсон и Пру, аквамариновые кухонные шкафчики, слишком густого, назойливого тона, как показалось ему в первый момент и как до сих пор кажется, не желающий звонить телефонный аппарат — все обладает какой-то скрытой властью, способностью пережить его самого. Он живая плоть, они неодушевленные предметы. Наглухо замкнутое, гулкое пространство, приветствовавшее его появление семнадцать дней тому назад, теперь до краев заполнено страхом, напряженным нервным ожиданием, которое благодаря бормотанию телевизора, газетным заголовкам, таймерно-тикающему жару духовки, и скачущим, тоже тикающим минутам на таймере микроволновки, и даже негромкому шарканью, шороху и шуршанию, производимому движениями его собственного тела, еще как-то удерживается под спудом, но только пока все эти звуки и образы непосредственно длятся во времени; когда же и они, эти ничтожные раздражители пустоты, отступают, тогда вновь наваливается тишина, присутствие отсутствия, вопрос, на который нет ответа, но который со всех сторон окружает его пока еще прямостоящий, шелестящий стебель теплой крови. Лазанья липнет к зубам и напалмом жжет язык, но он тем не менее уминает все до последнего кусочка, всю порцию на двоих, пока сидит перед телевизором, перескакивая с Дженнингса на Брокоу и обратно в погоне за лучшими кадрами, запечатлевшими оставленные ураганом разрушения и сам ветер, бешеный влажный ветер, с ревом врывающийся в точно такие же, как у него, комнаты, вышибающий целиком раздвижные стеклянные двери и расшвыривающий их по сторонам, будто это противни для выпечки пирогов. Все разлетается к чертовой бабушке, мир рушится, и нет в жизни ничего, что можно было бы надежно пришпилить и удержать на месте. Красота!

У него вдруг возникает потребность, внезапная и неудержимая, как позыв помочиться у того, кто принимает мочегонное, поговорить с внуками. Дед он им или нет, в конце концов, кто может ему запретить? Ему приходится искать телефон Нельсона в записной книжке на письменном столе с ложно-бамбуковыми ножками; прошлой зимой номер поменялся, и теперь он его напрочь забыл — Гарри уже в таком возрасте, когда из памяти постоянно выпадает то одно, то другое. Так, вот она, книжка, вся исписана Дженисовым так и не устоявшимся ученическим почерком, со всеми мыслимыми и немыслимыми наклонами. Он набирает номер, но на середине вешает трубку, спохватившись, что, кажется, набрал 8 вместо 9, и набирает снова. Ему отвечает Пру. Голос будничный, негромкий, жестковатый. Его первый порыв — немедленно положить трубку.

— Привет, — говорит он. — Это я.

— Гарри, вам не следовало...

— А я и не собираюсь. И в мыслях нет с тобой говорить. Хочу поболтать с внуками. Тут вроде у Роя день рождения приближается?

— В следующем месяце.

— Подумать только. Четыре года исполнится.

— Четыре года ему сейчас. Будет пять.

— Значит, пора в садик, — говорит Гарри. — Невероятно. Я так понимаю, у вас с крошкой Нелли и третий уже не за горами. Красота!

— Да, посмотрим, что получится.

— Презервативы, значит, побоку, хм? И СПИД уже больше не боишься от него подцепить?

— Гарри, пожалуйста! Это совершенно вас не касается. Но если уж вам так интересно, он прошел тестирование и реакция на ВИЧ у него отрицательная.

— Красота! Еще одной заботой меньше. Ай да сынок у меня — не голубой и не заразный. Пру, по-моему, я тут схожу с ума. Такие сны мне снятся — как нарезка из комиксов.

Он рисует себе, как она сейчас кривовато улыбается его словам и уголок ее рта ползет книзу, как свободной рукой, двумя пальцами, откидывает со лба прядь морковно-рыжих волос. Сексапильна, что и говорить; да только какой прок, что в результате она получила? Мужа — в перспективе социального работника, место для проживания в доме, где она не хозяйка, и будущее, в котором ей предстоит влачить жалкое существование да, глядя в зеркало, видеть, как меркнет ее красота. Слышать ее голос для него все равно что припасть к глазку перископа и взглянуть на затуманенный солеными брызгами мир там, наверху. Она наверху, в этом мире, он здесь внизу, под водой.

Ее тон понемногу меняется, ныряет вниз, приближаясь к отметке дружеской доверительности. С женщинами всегда так: стоит раз переспать с ними, и в их голосе, обращенном к тебе, навсегда поселяются эти грудные модуляции.

— Гарри, как хоть вы проводите там время?

— Ну, я много хожу везде, гуляю, изучаю город. Старый добрый Делеон — приятный городок. Передай Дженис, если ты с ней видишься, что мне тут строит глазки одна богатая вдова-еврейка.

— Вообще-то она сейчас здесь у нас. Мы сегодня отмечаем одно событие — она продала дом. Не ваш дом, ваш она не может продать без вашего согласия, просто один дом для риелторской фирмы, для «Пирсона и Шрака», если точно. Она по их заданию ездит показывать дома по уик-эндам, пока сама не получила лицензию.

— Ну так это ж замечательно! Дай-ка мне ее, я тоже хочу ее поздравить.

Пру мнется.

— Мне надо спросить ее, захочет ли она говорить с вами.

В животе у него сразу разверзается пустота — от страха.

— Ладно, не стоит. Я позвонил поболтать с детьми, честное слово.

— Тогда передаю трубку Джуди, она тут вьется возле меня, очень возбуждена известиями об урагане. Гарри, берегите себя.

— Само собой. Ты ж меня знаешь. Я на рожон не лезу.

— Да уж я вас знаю, — говорит она. — Сумасшедший! — Как это у нее по-пенсильвански прозвучало, по-домашнему, степенно — врастает в местную почву, голубушка. Типичная бруэрская мать семейства не первой молодости.

Потом перестук, перешептывание, и вот уже трубкой завладела Джуди.

— Ой, деда, — возбужденно кричит она, — мы все так за тебя волнуемся, там же у вас ураган!

— Кто это все? — говорит он. — Надеюсь, не моя красавица Джуди? Просто смешно ей волноваться после того, как она справилась с утлой лодчонкой и вытащила деда на берег! По телику сказали, что Гуго готовится нанести удар по обеим Каролинам сразу. Но отсюда это целых шестьсот миль. У нас тут все спокойно, светит солнышко, с небольшими перерывами. Я даже немножко поиграл в баскетбол с ребятишками, почти такими же, как ты, ну разве чуточку постарше.

— А у нас шел дождь. Весь день.

— И еще к вам в гости пришла бабушка, — подсказывает он ей.

— Она не хочет говорить с тобой, — сообщает ему Джуди. — За что она на тебя злится, ты плохо себя вел?

— Сам не знаю! Может, слишком много перед телевизором сидел, пультиком щелкал?.. Эй, Джуди, знаешь что? По дороге сюда я ехал мимо Диснейуорлда, и я дал себе торжественное обещание, что, как только вы снова здесь окажетесь, мы обязательно устроим туда семейную вылазку.

— Не-а, не надо. Ребята из школы там были, и все говорят ничего особенного, скучно даже.

— Ну, а в школе как?

— Мне нравится учиться и так, вообще, но всех ребят я ненавижу! Выродки поганые!

— Не надо так говорить. Это очень некрасиво. А в чем дело, ребята не обращают на тебя внимания?

— Да уж лучше бы не обращали! Они меня дразнят из-за веснушек. Обзывают морковкой конопатой!.. — Тоненький голосок срывается.

— Ну, тогда все ясно. Просто ты им нравишься. Они от тебя без ума. Только не мажь губы помадой, пока тебе не исполнится лет пятнадцать. Помнишь, о чем я просил тебя в прошлый раз, когда мы говорили?

— Ты сказал: не торопи время.

— Точно. Не торопи время. Пусть все идет как идет. Природа сама разберется. Слушайся маму и папу. Они тебя очень любят.

— Знаю, знаю, — вздыхает она, уже скучая.

— Ты свет их жизни. Слыхала такое выражение — «свет их жизни»?

— Нет.

— Ну, вот и ладно, глядишь, и я тебя чему-то научил. Теперь давай беги к своим делам, милая. Можешь дать трубку Рою?

— Он говорить-то нормально не может, такой дурак!

— Может, может. Позови его. Скажи ему, дедушка припас для него пару мудрых слов.

Трубка со стуком кладется, и ухо улавливает невнятный звуковой фон — какая-то каша домашних шумов: ему даже мерещится, что он слышит голос Дженис, твердый и решительный, как у покойницы мамаши Спрингер. Приближающиеся шаги: кто-то идет к телефону через гостиную, которую он знает как свои пять пальцев — любимое кресло старика Спрингера, широкие окна с задернутыми шторами, маленький столик с волнистым бортиком — зеленое стеклянное яйцо с капелькой пустоты внутри, много лет на нем красовавшееся, теперь перекочевало на стеллаж сюда в кондо и сейчас красуется у него перед глазами. Голос Пру говорит ему:

— Дженис не хочет говорить с вами, Гарри. Передаю трубку Рою.

— Привет, Рой, — говорит Гарри.

Молчание. Снова Господь Бог на проводе.

— Ну, как там у вас? Говорят, дождь лил целый день.

Опять молчание.

— Ты хороший мальчик, маму-папу слушаешься?

Молчание, но, похоже, кто-то там задышал.

— Видишь ли, — говорит Гарри, — ты, наверно, сам пока так не думаешь, но у тебя сейчас очень серьезный возраст.

— Деда, привет, — наконец пищит детский голосок.

— Привет, — откликается Гарри, вынужденный тем самым снова вернуться к началу разговора. — Мне очень скучно тут без тебя.

Молчание.

— Каждое утро ко мне на балкон прилетает птичка-невеличка и спрашивает: «Где же Рой? Где же Рой?»

Молчание — да большего эта примитивная дребедень и не заслуживает. Но малыш неожиданно произносит еще одну фразу, которой его, по-видимому, успели научить:

— Деда, я тебя люблю.

— А я люблю тебя, Рой. Да, кстати, с днем рождения! В следующем месяце тебе ведь будет уже пять. Совсем взрослый парень.

— С днем рождения, — повторяет за ним Рой, на этот раз тем странно-низким, мужицким голосом, какой у него временами вдруг неожиданно прорезается.

Гарри ловит себя на том, что ждет какого-то продолжения, но ему самому совершенно ясно, что продолжения не будет.

— Ну, хорошо, — говорит он, — на этом мы, пожалуй, закончим. Очень было приятно с тобой поговорить. Скажи всем, что я их люблю и целую. А теперь можешь повесить трубку. Ну давай, будь умницей, положи трубку.

Молчание, потом негромкое неловкое постукивание — трубка пытается попасть на рычаг, — и линия разъединяется. Непонятно, думает Кролик, в свою очередь возвращая трубку на место, зачем ему понадобилось заставлять несмышленыша класть трубку первым. Можно подумать, для него это вопрос жизни и смерти.

Он опять остается один, и ему делается невыносимо жутко от мысли, что весь вечер придется безвылазно сидеть в этих стенах. Полвосьмого, времени еще навалом, чтобы поспеть на «ужин-буфет», хотя, с другой стороны, рот у него болезненно раздражен после переперченной лазаньи и картофельно-луковых чипсов, целого пакета колючих гнутых дисков с острыми краями и солью. Ладно, сходить он все-таки сходит, но ограничится какой-нибудь низкокалорийной ерундой. Беседа с родственниками его заметно приободрила: тылы у него все-таки есть. Решив обойтись без душа, он быстренько надевает рубашку, пиджак, галстук. У лифта все чисто, миссис Забрицки его не подкарауливает. В полупустом «Мид-холле», под взглядами неистовых воителей-викингов, которые глядят на него с огромного керамического панно, он устраивает себе пир на весь мир, угощаясь, среди прочего, рулетиками из бекона с гребешками. Оригинальное сочетание таких разных фактур — хрустящего, свернутого в трубочку бекона и нежно-упругих, чуточку резиновых гребешков — настолько восхитительно и воспринимается с такой обостренностью его воспаленным ртом, что аппетит его сразу делается бездонным. Он идет за добавкой, добавляя заодно уж и спаржи в сметанном соусе, и картофельных оладышков, но потом вдруг сразу ему делается так тяжело, что сердце жалобно сжимается. Он берет под язык таблетку и отказывается от десерта и кофе, хотя бы и без кофеина. Осторожно ступая, он двигается к дому через чуждые жесткие пучки бермудской травы, через транспортный островок с зеленым покрытием, под теплым звездным куполом, а вернее, под перевернутой кверху дном глубокой чашей, в которую мы заглядываем сверху вниз (сегодня, бросая мяч с прогибом назад в баскетбольное кольцо, он вдруг это ясно понял), мы прилеплены к поверхности земли — как мухи на потолке. Ох и объелся же он, даже мутит. И воздух тяжелый; Млечный Путь едва намечен, как убегающая кверху от пупка дорожка из светлых волосков на животе у женщины.

Он входит в квартиру за пятнадцать минут до окончания очередной серии «Болезней роста», единственного семейного телесериала, где ни один из персонажей не вызывает ни малейшей симпатии, разве что Розаннин муж, добряк-простак, у кого-то симпатию вызывает. Потом он какое-то время скачет взад-вперед между «Неразгаданными тайнами» на канале 20 и старой записью Эббота и Костелло[192] на 36-м — должно быть, это было смешно, когда их программа только вышла на экраны, в тот самый год, когда Гарри окончил школу. Костелло визжит как резаный, на нервы действует своими воплями, а Эббот старый, злобный как черт, и чуть что лупит нещадно своего толстяка-приятеля. Ну и времечко было — все орали друг на друга, рычали, как звери. Может, шестидесятые и правда пошли нам на пользу, если разобраться как следует. Среди постоянно встревающих рекламных роликов попадается и тот, что снят по заказу автомобильной компании «Ниссан» для продвижения на рынке их новой модели «инфайнити», — цикады, пруды с лилиями, никаких машин в помине, одна природа, один снобизм. Реклама «лексуса», которую он недавно видел, почти такая же загадочная и многозначительная: какая-то неправдоподобно живописная, блестящая от дождя дорога. И те и другие попросту уходят от ключевого вопроса: по плечу ли японцам создать свой оригинальный образ машины класса люкс? Или же те, кто может позволить себе швырнуть на авто тридцать пять тысяч, отдадут предпочтение европейцам? Слава Богу, Гарри нет больше до этого никакого дела. Вот Джейку, в его магазине на дороге в Потстаун, тому дело есть, а Гарри нет.

Он чистит зубы, не забывая и про зубную нить, и про полоскание для рта. Теперь, когда он здесь один, без Дженис, он становится все более педантичным в своих привычках: разрешите представить, еще один старый нудный холостяк, у которого главная забота — регулярный стул да еще волосы в носу. Да, волосы в носу, не хватало только стать похожим на доктора Морриса. Сегодняшний двойной ужин отзывается резкой болью в животе, но сколько он ни сидит на унитазе, ничего не выходит. Сейчас бы ему очень пригодилось хваленое «молочко магнезии», надо будет не забыть купить. Это же самое слабительное рекламировалось еще в одном ролике, там про его эффективность рассуждал какой-то негр, и из-за цвета его кожи реклама получилась излишне натуралистичной, принимая во внимание цветовую гамму конечного продукта, — недодумали ребята. Улегшись в постель, он, выступив вместе с союзными армиями в поход на Йорктаун, неожиданно натыкается на ужасные свидетельства британских зверств в районе Уильямсберга. Адъютант де Грасса, швед Карл Густав Торнквист, достойный потомок древних викингов, свидетельствует в своем путевом дневнике: Взойдя в господский дом посреди прекрасной усадьбы, мы обнаружили там беременную женщину, заколотую штыками в своей постели; лютые варвары вырезали обе ее груди и на балдахине над ее ложем начертали: «Так не родишь же ты бунтовщика!» В другой комнате нашим глазам предстало зрелище не менее ужасное: пять отрубленных голов были расставлены на буфете взамен гипсовых статуэток, кои, вдребезги разбитые, лежали тут же на полу. Бессловесная скотина тоже не избежала жестокой участи. Во многих местах на пастбище лежали убиенные лошади, быки и коровы. Гарри пытается нырнуть в сон, раздвинув завесу невольного волнения, вызванного этими кровавыми картинами. Почему-то Война за независимость представлялась ему вполне джентльменским предприятием, без всяких таких ужасов. Постепенно его начинают окружать разные ускользающие видения, полусон-полуявь, кошмары, в которых только после пробуждения нельзя обнаружить смысла. Он видит круглый женский живот с гладкими швами и поблескивающей пушистой дорожкой посередине — живот вспорот, и оттуда вытягиваются ярды и ярды красного шпагата, как из сердцевины бейсбольного мяча. Потом он лежит рядом с кем-то, с каким-то маленького роста мужчиной, одетым во все черное, у которого вялое, безжизненное, совсем без мышц тело, будто это кукла чревовещателя, и черные очки на лице. Он просыпается, когда за окном еще темно, слишком рано для визга косилок, для щебета неприметной бурой пичуги в ветвях норфолкской сосны, для болтовни молодых бизнесменов, собирающихся в четверки поиграть в гольф на заре. Он в темноте идет в ванную комнату, прокладывая путь между неподвижными глянцевыми очертаниями и косыми полосками тусклого света — от синих цифр на таймере духовки, от желтоватых дежурных лампочек на ограде гольф-поля. Он сидя, по-бабьи, мочится и возвращается в постель. Спит он всегда на своей стороне кровати, как если бы Дженис по-прежнему спала на своей. Теперь ему снится знакомая уже запертая дверь с закругленным верхом, только на этот раз она сразу открывается, поворачиваясь на бесшумных податливых петлях, и впускает его внутрь, где царит какое-то яркое, праздничное оживление. Место вроде знакомое, да, это нижний этаж в доме мамаши Спрингер, но чтобы попасть туда, почему-то нужно спуститься по ступенькам, словно в подвал, и все там такое нарядное, каким ее дом сроду не был, какое-то разноцветное, карнавальное, прямо латиноамериканское великолепие, сравнимое разве что с рекламой пароходных круизов, которую вот уже сколько времени крутят, прерывая выпуски новостей; там его радостно приветствует множество людей, иных он едва знает, других с трудом припоминает: вот миссис Забрицки — молоденькая, тоненькая, не узнать, если бы не игриво-вопросительно свернутая на сторону шея, в короткой по самое некуда юбочке с бахромой, как было модно в шестидесятых, вот Марти Тотеро с почтальонской сумкой на плече, и перекос в фигуре гармонично сочетается с перекосом в его лице, а вот мама с папой, еще в расцвете сил, оба рослые, быстроногие, одетые как на праздник, возвращаются домой из больницы с новорожденной девочкой на руках, завернутой в розовое одеяльце, из которого выглядывает только крошечный вздернутый носик и плотно зажмуренный глазик, вот высокий темноглазый мужчина с твердым строгим взглядом и зализанными блестящими черными волосами, как на старой рекламе бриолина, — он крепко, по-мужски пожимает Гарри руку, а Дженис быстро шепчет Гарри в ухо, что это, конечно же, Рой, повзрослевший Рой, вон какой вымахал, с Гарри ростом. Просыпаясь, Кролик чувствует кистью это крепкое рукопожатие и еще не угасшую приветливую улыбку на своем лице.

Гуго угрожает юго-восточному побережью. Самолет авиакомпании «ЮС-эр» потерпел катастрофу в Нью-Йорке. Авария французского авиалайнера ДС-10, возможно, вызвана взрывом бомбы. По требованию властей округа Ли владельцам судоходных средств придется снизить скорость в районах обитания морских коров. Гарри кормит себя овсяными отрубями и с грехом пополам переваривает их вместе с «Ньюс-пресс». Сен-Круа во власти хаоса: отряды полиции и национальной гвардии слились с толпой вооруженных мачете мародеров и приняли участие в бесчинствах на пострадавшем от урагана острове. Туристы осаждают прибывающих на остров репортеров просьбами помочь им выбраться из района бедствия. Нытики несчастные, ей-богу. Ему приходит в голову, что, возможно, его сон навеян потоком сообщений из района Карибского бассейна, где в канун уик-эндов в курортных гостиницах всегда устраиваются веселые праздники для вновь прибывших отдыхающих. Он выходит на свой узкий балкончик поглядеть, что сегодня с погодой. В газете обещали солнечный день, несмотря на происки Гуго, и не наврали. Торчащие в отдалении сине-зеленые небоскребы отбиваются от ярких мячиков света, которыми забрасывает их поднявшееся на востоке утреннее солнце. Залив не виден, но запах его доносится и сюда. Он силится вспомнить всех, кто был еще на празднике, и не может: люди из сна не застревают в памяти. Нью-йоркский самолет через несколько секунд после взлета потерял управление и упал в реку, двое погибли. Только двое. В Сахаре сто семьдесят один. В Лондоне получено телефонное сообщение: звонивший объяснил, что за случай с французским лайнером следует благодарить Аллаха. Это известие Гарри принимает не так близко к сердцу, как сообщение о бомбе в самолете «Пан-Ам», рухнувшем на Локерби. О чем бы ни говорили в новостях, все мало-помалу приедается, набивает оскомину, как телевизионные рекламные тайм-ауты во время футбольных матчей.

Пока те, кто моложе его, перекрикиваются и перешучиваются на поле для гольфа за занавешенной раздвижной дверью, Гарри наводит порядок у себя дома: застилает постель, подметает пол в кухне и ставит еще один стакан из-под сока и плошку из-под сухого завтрака с молоком в посудомоечную машину, где медленно собирается рассортированная по форме и калибру посуда, которой пока все еще недостаточно для нормальной загрузки. И сегодня тоже. Когда Дженис соблаговолит наконец сюда явиться, он желает быть во всеоружии и преподать ей наглядный урок по ведению домашнего хозяйства.

В десять он выходит на утренний променад. Он смотрит на небо, на северо-запад, откуда движется ураган, который держит Флориду в напряжении, и поражается виду облаков — как они причудливо многообразны, как разметаны клочьями по небу, серые — на белом — на голубом, тут и вздыбленные кручи дождевых туч, и вереницы длинных, снизу косматых, а сверху гладко-округлых облаков, будто побывавших под сильной струей воды и напоминающих след прибоя на песке. Солнечный свет льется словно сквозь толщу прозрачного, стеклянного ветра в вышине. Что-то сегодня в воздухе не то, дышать трудновато. Слишком мало озона? Или, наоборот, слишком много? Наверное, это только игра его воображения, но ему тем не менее кажется, что в небе сегодня нет самолетов. Обычно видишь, как они один за другим, то выше, то ниже, вычерчивают медленную дугу, заходя на посадку в региональном аэропорту юго-западной Флориды. Да, что-то спугнуло самолеты с неба. В солнечных лучах словно какая-то широкая дорога из туманной, иссеченной ровными полосами дымки вертикально уходит за горизонт на северо-востоке, напоминая зыбкие полосы лунного света на поверхности спокойно дышащего океана.

Повинуясь безотчетному порыву, он вдруг решает сходить за «селикой», поехать в центр, оставить машину у паркомата недалеко от «Первого федерального банка», а самому прошвырнуться в негритянский район. А ближе к вечеру он, пожалуй, попробует пройти пару лунок в гольф. Ему на днях позвонили из клуба и сказали, что туфли его нашлись.

На площадке за пустующей желто-кирпичной школой высокий парень в обрезанных по колено джинсах бросает мяч в одно кольцо, в другое, сам, один, больше никого. На нем бирюзовая, пронзительно яркая майка с головой рыкающего тигра: оранжево-белый полосатый мех, желтые глаза, а язык и кончик носа неправдоподобно фиолетовые. Однако на парне наряд его выглядит уместно, даже производит впечатление удачно подобранной спортивной формы. Он старше вчерашних мальчишек, ему лет восемнадцать по меньшей мере. И, в отличие от них, он точно знает, что делает, все его движения экономны и выверены: он отрабатывает дриблинг, изучает площадку и, бросая, держит взглядом кольцо, рассчитывает силу — обе руки на мяче, левая уходит вниз только в самый последний момент. На ногах у него высокие, по щиколотку, черные кеды, без носков; прическа пирожком, которая прикрывает череп сверху, а с боков и сзади под ней на короткой щетине выбриты иксы. Усевшись на скамейке, на противоположном конце от маленького красного рюкзачка, оставленного тут парнем, Кролик довольно долго за ним наблюдает, в то время как солнце продолжает светить, а прозрачный, невидимый ветер дуть, и проплывающие по небу облака то и дело окунают земляную площадку и окрестные неказистые домики в глубокую тень. Дома цвета вылинявшего на солнце белья кажутся далекими и безмолвными. Не видно, чтобы кто-нибудь выходил из них или в них входил.

Иногда, чтобы сменить позу, Гарри отклоняет голову назад, будто загорает, подставляя солнцу свое белое лицо, погружая закрытые глаза в красное, разрешая фотонам прожигать насквозь его полупрозрачные веки. В одно из таких мгновений, раскрыв глаза, он видит, что парень стоит прямо перед ним, чернее грозовой тучи. Чернота у него с каким-то матовым оттенком, а высокие скулы и тонкие губы выдают присутствие индейской крови.

— Вам что-то надо? — Голос у него ровный, без выражения и без улыбки. Невольно кажется, что он раздается из разинутой фиолетовой пасти тигра.

— Нет, ничего, — говорит Кролик. — Может, я мешаю?

— Совсем ничего? — Свободной рукой, той, что не прижимает к бедру мяч, он делает едва уловимое движеньице, как бы легкий щелчок хлыстом — крэк! Кролик стреляет глазами туда, где стоит красный рюкзачок, и возвращает их обратно к пасти тигра.

— Нет, спасибо, — говорит он. — Сроду не баловался. А вот как насчет один на один? Раз у тебя нет другой компании.

— То-то я слыхал, белый тут вчера дурака валял.

— Во-во, я ж на пенсии, только и валять дурака.

— Почему здесь? Зачем так далеко ходить? Вам негде валять дурака у себя, в вашей части города? Там таких мест навалом.

— Там как-то скучно, — говорит ему Гарри. — Мне больше нравится здесь, не так много всякой мишуры. Ты против?

Пока парень, несколько сбитый с толку, раздумывает, что ответить, рука Кролика быстро ложится на мяч — он сильнее обшарпан, чем мяч у вчерашних ребятишек, и не цвета естественной кожи, а сине-красно-белый. Сглаженно-шероховатая поверхность под рукой теплая.

— Ну же, — просит он, — дай мячик.

Выражение лица у парня никак не меняется, но он позволяет Кролику забрать мяч. Со своей добычей Гарри шагает по утоптанной земле. Он ощущает себя головокружительно высоким, как тогда, этим летом, когда он ступил на пустую проезжую часть во главе парада. Утром он надел штаны-бермуды, чтобы быть готовым, если подвернется случай поиграть. Пыль и солнце гладят его голые икры, белые как мел стариковские икры, на которых и всегда-то волос было немного, а теперь практически не осталось — там, где о лодыжки больше пятидесяти лет терлись носки, их нет совсем.

Он бросает наудачу с порядочного расстояния и попадает. Он и Тигр по очереди делают броски, избегая дотрагиваться друг до друга и передавая друг другу мяч с отскоком от земли.

— Вы играли раньше, — заключает наконец парень.

— Очень давно. В школе. Больше нигде не учился и не играл. Тогда была совсем другая манера, чем у вас теперь. Но если хочешь отработать какие-то движения в «один на один», — пожалуйста, я к твоим услугам. Играем до двадцати одного. Штрафные — по требованию.

Во взгляде Тигра читается свинцовая тоска, но он кивает и ловит откинутый ему мяч. Пижонской баскетбольной походочкой — плечи опущены, зад оттопырен — он идет на центральную линию, продавленную в земле пятками кед. Со спины парнишка — сплошь кости да жилы, отполированные потом; но покатые плечи под бирюзовыми лямками сухие и матовые.

— Погоди, — говорит Гарри. — Приму-ка я сначала свою таблетку. Не обращай внимания.

Нитростат загорается под языком, и к тому времени, когда Тигр пошел в атаку, а Кролик накрыл его бросок из-под щита и потом сам отошел с мячом назад, но промазал с двадцати футов, пощекатывающий эффект таблетки достиг уже противоположного конца туловища. Он чувствует приятную расслабленность и беспредельную свободу — поначалу. У Тигра в арсенале несколько хороших, резких, обманных приемов, и он, конечно, намного проворнее грузного пожилого человека, но много бросков он тратит впустую. Этот нынешний их стиль, стоп-скок, не дает тебе времени слиться с целью в одно органичное целое, и, кроме того, траектория бросков у Тигра оставляет желать лучшего: недостаточно плавно сходит у него мяч с кончиков пальцев, низковато летит, превращая мишень — кольцо — из полного круга в узкую щель. Еще он на дюйм или два уступает Гарри в росте; Гарри несколько раз перепрыгивает его под щитом, и мяч, благополучно пройдя над кончиками Тигровых пальцев, падает в кольцо: вот так, мягонько, вверх, в кольцо, готово. Кольцо без сетки в самый раз для таких мячей, его и кольцом-то не назовешь: дрянной оранжевый обруч, немилосердно погнутый любителями показать «класс» в духе Дэрила Докинса из Филадельфии — вколотить мяч сверху в кольцо что есть силы и после еще непременно на нем повиснуть. И Тигр начинает заводиться и прессинговать, навязывая более жесткую, стремительную игру, если, конечно, Гарри такое потянет. Локти Тигра, его острые коленки стукаются о Гаррино тело, и он невольно смеется, вспоминая знакомое старое ощущение: атака, борьба, толчея. Краем сознания он отмечает колыхания своего толстого брюха, сопровождающие каждое энергичное действие, водянистую тяжесть, которой наливаются колени, но нет — адреналин и ностальгия сильнее. Тигр начинает играть на медлительности противника все с большей жестокостью, с хирургическим расчетом — то резко уворачиваясь, то внезапно атакуя, и Кролик тоже прибавляет в темпе, чувствуя, как дышать становится все труднее, как просвет для воздуха все сужается. Но несмотря ни на что, он радуется солнцу, выбивающему струи пота из пор, словно пробуждая к жизни посеянные семена. Подлинный смысл этого бешеного напряжения в том, чтобы слиться с землей и небом, чтобы он, земля и небо стали одним целым: земля, утрамбованная, розоватая, прекрасная пыль, на которой снова и снова отпечатываются расходящиеся веером полоски от подошв его кроссовок и сетки-клетки от черных кед Тигра, утоптанная земля на периферии его поля зрения, когда он сосредоточен на дриблинге; и небо, широкое бледное небо, куда он поднимает глаза, чтобы проследить за полетом мяча после броска, своего или того, другого. Облака взволнованной серебристой толпой окружили слепящее солнце — лазоревый небесный стадион. Случайно, в каком-то коротком рывке вверх, Кролик смотрит прямо в око солнцу и потом еще с минуту не может отделаться от мерцающей красной луны, прыгающей у него перед глазами. В груди все сжалось, голова плывет; пульс отдается в ушах, в насквозь промокшее пятно между лопатками острым ножом вонзилась боль. Тигр ловит отскочивший после его же броска мяч и, прижав его к бедру, замирает в грациозной позе и выразительно смотрит на Гарри. Кожа его как мелкозернистый черный точильный камень. У него маленькие, плотно прижатые к голове уши, а волосы над иксами так туго закручены, как только это может сделать природа; солнце играет в каждом тугом завитке.

— Эй, вы как?

— Я? В норме.

— Чего тогда пыхтите?

— Поживешь с мое. Узнаешь.

— Может, хватит? Никакой беды нет.

Кролик — пот застилает ему глаза и кровь гулко пульсирует в жилах — понимает, что парень делает великодушный жест. Ему кажется, что древо его артерий и вен усыпано огромными алыми цветками. Никакой беды нет. Не беда, что у тебя кишка тонка с молодыми тягаться. Не беда, что тебе даже коротенькую игру один на один не потянуть. Пот, смешиваясь с пылью, начинает спекаться у него на ногах. Он боится потерять ритм, порыв или, как это еще выразить, вдохновение, небесную милость.

— Разве тебе... Игра не нравится? — спрашивает он. Ему доставляет удовольствие пугать Тигра своей толстой красной физиономией, вздымающимися как меха белыми телесами, непреклонными, как у храбрых викингов, ледяными голубыми глазами.

— Ну почему. Терпимо. — Наконец-то он улыбается. Изумительные ровные зубы, нежно-лиловые десны. Теперь даже у ребят из гетто зубы в идеальном порядке.

— Тогда уговор есть уговор. Играем до двадцати одного, как договорились. Сейчас по восемнадцати, верно?

— Верно. — Ни тот, ни другой ни разу не потребовали штрафного.

— Давай! Твой мяч, Тигр.

Боль в спине у Гарри раздвигается от центра в стороны, как два неловких крыла. Темнокожий парень делает быстрый рывок, огибает Гарри и, выпрыгнув из-под кольца, забивает мяч сверху. Гарри отбегает с мячом подальше, почти к центральной линии и отсюда, где никто не пытается ему помешать, он выполняет старомодный бросок двумя руками из положения стоя. В момент, когда мяч вылетает из его рук, он уже знает, что попадет точно в цель; в заготовке этого дня предусмотрен особый желобок и, оказавшись в нем, мяч обречен завершить свой полет в кольце.

— Ну даешь, дядя! — восхищенно говорит Тигр. — Вот это выдал! — И он пытается изобразить нечто похожее, одной рукой, издали, но дуга слишком низкая, и мяч, с силой ударившись в дужку, мгновенно возвращается назад. Кролик успевает первым его поймать, но сделать быстро ничего не может, тело его сейчас весит, наверное, тонну, ступни ног потеряли всякую связь с головой. В ту же секунду Тигр оказывается между ним и кольцом, фиолетовый оскал нависает над лицом Кролика, но потом он вдруг немного отступает, и Кролик чувствует просвет, секундное послабление, когда можно пройти зазевавшегося защитника, и он рвется к щиту, волоча за собой противника, будто тяжелый, ударяющий в бок при каждом движении куль с углем, и прыгает. В глазах у него кольцо, только кольцо, оно наклоняется чмокнуть его прямо в губы — промаха быть не может.

Он взмывает вверх, высоко навстречу клочковатым облакам. Его туловище рвется на части от боли, словно его распороли от локтя до локтя. Словно он взрывается изнутри; он чувствует, как что-то огромное неотвратимо хватается за него, — и замертво валится на пыльную землю. Тигр ловит упавший четко в кольцо мяч и в ту же минуту получает увесистый удар, будто противник, сознательно идя на штрафной, навалился на него всем телом. Но тут он видит, как грузный белый дядя, с лицом каким-то полузадушенным и сонным, беззвучно шмякается наземь, — как тряпичная кукла, которую бросили с высоты. Тигр стоит, потрясенный, над простертым телом: клетчатые штаны-бермуды, новые кроссовки «Найки», голубая рубашка-поло с эмблемой из двух перевитых «В». Одна щека покрыта тонким слоем клейкой глинистой пыли, будто тень легла на безжизненное пунцовое лицо, будто его наполовину замазали клоунскими белилами. Мальчишка, потрясенный, повторяет:

— Вот так выдал!

Бежать! — велит ему инстинкт, выталкивая из головы любые соображения практического толка. Его дело сторона, без него разберутся. Он подхватывает со скамейки свой рюкзачок — с таким впору отправляться в однодневный поход с ночевкой бойскаутской мелюзге — и, прижав его вместе с мячом к груди, не оглядываясь идет прочь. Где-то в середине квартала он переходит на бег и бежит под высоким встревоженным небом. Над головой пролетает самолет, как бы соскальзывая вниз по длинной диагонали.

С высоты фигура Гарри с разметанными, неловко подогнутыми руками и ногами кажется такой одинокой на спортивной площадке, как солнце в небе, в центре облачного стадиона. Время идет. Затем в тенетах общества происходит слабое шевеление: кто-то из жителей близлежащих домов, кто из-за занавески наблюдал за всем, что происходило на поле, звонит по телефону 911. Еще через несколько минут неимущие старики, ютящиеся в перегороженных, наглухо заколоченных на случай урагана каморках, где единственное близкое существо у них телевизор, заслышав приближающиеся сирены, принимают их за сигнал тревоги — знать, буря от Южной Каролины все-таки перекинулась к ним.

* * *

— Инфаркт на сей раз препоганый, трансмуральный, — говорит доктор Олмен и поясняет: — Стенку разорвало к чертовой матери. — И с помощью кожи и плоти своего внушительного кулака он пытается продемонстрировать ей отличие этого типа инфаркта от субэндокардиального, более легкого, с которым можно жить. — Левый желудочек пробит насквозь, мэм, — внушает он Дженис. — Почти с уверенностью могу предположить, что после процедуры, которую ему сделали в апреле у вас на севере, стенозные явления возобновились и на момент инфаркта достигли первоначального объема. — Его крупное лицо с опаленным солнцем крючковатым носом и мощным, выдвинутым вперед австралийским подбородком само кажется Дженис, воспринимающей все сквозь дурман бессонницы и горя, пугающе похожим на сердце. Зачем он вертит перед ней своими лапищами, будто силится вывернуть Гарри наизнанку, чтоб ей было понятнее, зачем? Поздно. — Поздно теперь делать шунтирование, — с каким-то даже раздражением фыркает доктор Олмен, после чего с видимым усилием укрощает свой голос, вправляя его в колею благоприобретенной задушевности, свойственной коренным жителям американского Юга. — Если даже каким-то чудом нам удалось бы вытащить его из нынешнего критического состояния, мэм, то вместо здоровой эластичной мышцы, такой, как у меня или у вас, ему пришлось бы довольствоваться комком рубцовой ткани. Можно заменить артерии, клапаны, но для живой сердечной мышцы замены пока не придумали. — Видно, что он, хоть и сдерживается, но зол на весь белый свет, как какой-нибудь незадачливый гольфист, который запорол три подряд коротеньких патта. Молодой он еще, думает Дженис, будто во хмелю, он винит людей за то, что они умирают. Считает, это они нарочно осложняют ему жизнь.

После того как вчера вечером к ней в дом пришли пенн-парковские полицейские (какими тоже молоденькими они показались ей, какими перепуганными своей незавидной ролью; им позвонили из делеонской больницы, когда все попытки связаться с кем-либо из родственников по телефону в кондо или по номеру, который сообщило справочное, установив, какой адрес указан в его водительских правах, оказались безуспешными: ее действительно не было дома — показывала одной молодой паре, приехавшей из другого штата, сначала разноуровневый дом в районе Бруэр-Хайтс, где раньше жили Мэркетты, потом старый каменный фермерский дом ближе к Ориолу; едва она вошла к себе домой, как на подъездную дорожку, облизывая плиты известняка синим светом мигалки, въехала полицейская машина) и она попыталась дозвониться до Мим, у которой никто не снял трубку, а потом раздобыть для себя и Нельсона билеты, чтобы тем же вечером улететь во Флориду — как назло, авиакомпания «Истерн эрлайнс» из-за забастовки работала вполсилы, а все рейсы через Атланту из-за урагана были отменены или отложены, и потом в машине добралась до аэропорта в Южной Филадельфии, преодолевая изнурительные мили по Скулкиллской скоростной, которую все никак не могут отремонтировать, и по лабиринту объездов, где Нельсон по ошибке свернул не туда, и они в мгновение ока оказались в центре города, возле Индепенденс-холла[193], и потом провела несколько часов томительного ожидания, не имея другого занятия, кроме как утешать Нельсона да читать газеты, оставленные кем-то на пластиковых стульях, и вспоминать Гарри, во всех его обличьях, начиная с той поры, когда она увидела его впервые в школьных коридорах и на баскетбольных матчах, на площадке, такого красивого, светловолосого, мраморного мальчика, а потом, уже во Флориде, вошла в пустую квартиру в кондо, где все так идеально прибрано, если не считать стопок старых газет, которые он вечно зачем-то хранит, и крошек на плетеном кресле от его кусочничанья (однако никаких следов постороннего женского присутствия в спальне, только книга, которую она подарила ему на прошлое Рождество, с парусником на суперобложке), и все время рядом был Нельсон, реагирующий на все так, что уж лучше бы он отпустил ее одну, ей-богу, — настает день, когда материнское начало в тебе умирает, вот так же, как сердечная мышца, такое приходит ей на ум объяснение, — и потом урвала для отдыха несколько часов беспокойного сна, слишком рано прерванного визгом косилок на гринах и криками первых игроков в гольф, и с трудом вытерпела завтрак, вызвавший капризное недовольство Нельсона, которому, видишь ты, подавай сладкие хлопья, а отрубей он есть не желает, он не лошадь, чтоб овес жевать, — да, после всего этого Дженис почувствовала себя точно так же, как чувствовал себя ее муж, завершив свой долгий автопробег, когда он прибыл сюда в уик-энд накануне Дня труда: ей казалось, будто ее всю, сверху донизу, долго и нудно дубасили мешками с песком. Наутро в коридоре, как и в любое другое утро, под дверью лежала газета:

Гуго добрался до Южной Каролины

Доктор Моррис, Моррис-старший, Гаррин здешний врач, должно быть, прослышал, что она в больнице; он явился в холл для посетителей в кардиореанимационном отделении, сам, судя по виду, не в лучшей форме, весь в каких-то пятнах, пучки волос в носу, костюм коричневый не отутюжен. Он берет ее за руку и, глядя ей прямо в глаза через стекла своих неоправленных очков, произносит:

— Что делать, каждому свой срок. — Легко говорить, когда тебе под восемьдесят, ну уж семьдесят пять самое меньшее. — Он был у меня недавно, я его послушал, и мне его сердце очень не понравилось. Но с аналогичными недугами люди живут и две недели и двадцать лет, тут заранее ничего сказать нельзя. Отчасти это зависит от собственной установки. Мне показалось, что он слишком мрачно стал смотреть на жизнь. Мы с ним совместно пришли к выводу, что ему необходимо найти себе занятие, для пенсионного покоя он был еще слишком молод.

Слезы постоянно стоят в глазах у Дженис с той минуты, как у нее под окнами возникла синяя полицейская мигалка, и последняя реплика доктора и его по-стариковски мудрое, ласковое обхождение вызывают новый поток. В последние отпущенные ему дни Гарри видел больше участия от доктора Морриса, чем от нее. В каком-то смысле за время, прошедшее с тех давних, но застрявших в памяти стоп-кадров, когда он блистал на баскетбольной площадке, она постепенно все меньше и меньше его замечала, пока он не превратился почти в невидимку.

— А обо мне он говорил? — спрашивает она, беспокоясь, не обмолвился ли он, что они в ссоре.

Колючие шотландские глаза старого доктора секунду-другую буравят ее насквозь.

— Да, с большим чувством, — отвечает он ей.

В этот утренний час, в начале десятого, когда по больничным коридорам еще катят тележки с грязной посудой после завтрака, в холле для посетителей отделения кардиореанимации никого, кроме них с Нельсоном, нет, к тому же Нельсон весь как на иголках, без конца куда-то срывается, то ему надо срочно позвонить Пру, то сходить в уборную, то глотнуть кофейку со сладкими хлопьями в кафетерии, который был обнаружен им где-то в другом крыле. Холл для посетителей — крохотный закуток с окном на парковочную площадку, забрызганным поливальной установкой и со вчерашнего вечера по краям еще не просохшим, с журналами в основном религиозного толка на низеньком столике, с жесткой черной скамьей и стульями и торшерами из гнутых трубок с пластмассовыми абажурами: казенная обстановка словно предупреждает, что долго рассиживаться вам тут ни к чему, в больнице и без вас знают, как обращаться с пациентом, вы главное не мешайте. Одна в этом чистилище, Дженис думает, что надо бы помолиться за Гаррино исцеление, испросить у Господа чуда, но когда она закрывает глаза, надеясь собраться с мыслями, перед ней вырастает глухая черная стена. Из всего, что наговорил доктор Олмен, она поняла, что прежним ему уже никогда не стать и что тут поделаешь, как сказал доктор Моррис, каждому свой срок. Его пик пришелся на юность, и когда она познакомилась с ним у Кролла, он уже начал тихо сползать вниз, хотя потом дела на время поправились, благодаря доходам от магазина, которые стали поступать в их собственное распоряжение. Без него она сможет спокойно продать дом в Пенн-Парке. Милый Боженька, наконец обретает она слова молитвы, полагаюсь на волю Твою.

Молодая темнокожая сестра появляется в открытом дверном проеме и говорит ей тихо-тихо, сверкнув прелестной белозубой улыбкой: «Он пришел в себя», — и с этими словами ведет ее в реанимационное отделение, памятное Дженис еще по прошлому декабрю: в центре круглый сестринский пост, наподобие службы управления полетами в аэропорту, весь заставленный мониторами с прыгающими оранжевыми линиями (каждый больной, со своим сбивчивым сердцебиением, у них тут как на ладони) и с трех сторон окруженный рядами одноместных узких боксов с застекленной передней стеной. И когда она видит в одном из этих отсеков его, ее Гарри, белого, как полотно больничных простыней, опутанного проводами и трубочками, неподвижно лежащего за стеклянной стеной, ее вдруг сзади будто что-то толкает и в какое-то мгновение ей кажется — вот сейчас ее вывернет наизнанку, такая сокрушительная обрушивается на нее волна горя и ужаса от осознания неотвратимой утраты, какой ни разу еще не было в ее жизни, кроме того страшного дня, когда она случайно утопила в ванне свою ненаглядную доченьку. Она, конечно, не помышляла всерьез воплотить в жизнь свою угрозу ни за что его не прощать, все это время она собиралась «на днях» позвонить, но дни летели один за другим, а она не звонила; потом игра в молчанку так затянулась, что она сама незаметно привыкла к ней, можно даже сказать, пристрастилась. Как могла она настолько ожесточить свое сердце, что в него уже было не достучаться, и против кого? — человека, который перед алтарем соединил с ней свою жизнь и дал обет быть с ней всегда, и в горе и в радости? Да и вообще в случившемся виноват не Гарри, а Пру, какой мужчина откажется; она, Пру и Нельсон втроем анализировали все это, до последней косточки обсосали. Она вполне успокоилась, поверила, что впредь это не повторится и что у нее впереди своя полная надежд жизнь, и ей столько надо еще успеть. И вот теперь это. Не раньше, не позже. Он называл ее дурехой, она и правда соображала медленнее, чем он, и медленнее нащупывала свою дорогу, на которой смогла бы наконец показать все, на что способна, однако в последнее время он начал относится к ней с уважением, для него это непросто — испытывать уважение к женщине, любой женщине, спасибо его мамаше, ее воспитание, повезло со свекровкой, нечего сказать! Тогда, в период их жениховства у Кролла, все четверо их родителей были еще живы, а все равно они с Гарри были как сироты неприкаянные, и к нему это относится даже больше, чем к ней. Он разглядел в ней что-то такое, что могло дать ему надежную точку опоры, пусть на время. И сейчас она хочет, чтобы он к ней вернулся, вернулся назад из той неведомой стихии, в которую он все глубже погружается. Ей так тошно, ее вот-вот вывернет, и все его уходы, и Пру, и Тельма, и не важно что еще — все смыто без следа огромностью этой минуты, когда она видит его на больничной койке, такого беспомощного и невозвратного.

Сестра открывает раздвижную дверь. Над всунутыми ему в нос нежно-голубыми кислородными трубочками синеют его открытые глаза, но на ее голос он никак не реагирует. Он видит ее, видит перед собой свою жену, миниатюрную, смуглую, с упрямством, въевшимся в ее лоб и рот, откуда журчащим водопадом изливаются потоки слов, и все о каком-то прощении. «Я прощаю, прощаю тебя», — без конца твердит она, а он и не помнит за что. Он лежит, покачиваясь на волнах какой-то чудной стихии, на ложе блаженного бесчувствия, почти глухой к пронзающим его острым толчкам боли. Он слушает журчание Дженис и дивится, до чего она стала крошечная, особенно в этом инвалидном кресле, которое тут предлагают вместо стула посетителям, как будто ее поместили внутрь хрустально-прозрачного рождественского шара — встряхнешь, и на фигурки и домики падает снег, — только совсем бесплотная, как из тонкой паутинки, каждая складочка на лице и на измятом сером форменном костюме продавщицы проступает тонюсенькой четкой линией. Она его прощает, и он благодарит ее — во всяком случае, думает, что благодарит. Кажется, она берет его за руку. Сознание его то включается, то выключается, и дивно ему, что в мгновения провалов кто-то неусыпно продолжает свои заботы о мире, как и задолго до его рождения. У него страшная сухость в глотке, но он знает, что это свербящее ощущение пройдет, врачи это так не оставят, что-нибудь предпримут. Дженис кажется одной из участниц приснившегося ему недавно яркого праздника. У него мелькает мысль рассказать ей про Тигра и про главное — я выиграл, но, едва вспыхнув, этот порыв угасает. Он чувствует приятную усталость. И закрывает глаза. В красной пещере, где, как он думал, всего одна дверь для входа и выхода, есть, оказывается, и другая, прямо напротив, в дальнем конце.

Незаметно знакомые контуры жены сменяются очертаниями Нельсона, тоже, как и она, очень чем-то расстроенного.

— Ты не сказал ей ни слова, папа, — пеняет ему сын. — Она говорит, ты только смотрел на нее, но ни слова не сказал!

Ну-ну, думает он, что еще я делаю не так? Ему жаль, что он причинял сыну горе, но зато теперь он как раз оказывает ему большую услугу, только Нельсон, похоже, этого не понимает.

— Ты что, совсем не можешь говорить? Скажи мне что-нибудь, папа! — Мальчишка вопит, вернее, изо всех сил старается не вопить, лицо у него от усилия белее мела, и от какого-то невысказанного вопроса несколько волосков в одной брови загнулись в другую сторону. Он хотел бы избавить мальчишку от того, что так гнетет его. Нельсон, хочется ему сказать, у тебя есть сестра.

Но говорит ли он это вслух? Никакой перемены в выражении напряженного, взволнованного лица сына. Хотя из его следующей реплики, возможно, следует, что он уловил все-таки слово «сестра».

— Мы позвонили Мим, папа, она будет здесь, как только сможет добраться. Ей нужно лететь с пересадкой, через Канзас-Сити!

У него такое лицо и голос так звенит, словно он пытается докричаться сквозь яростный встречный ветер, бьющий ему в лицо с той стороны, где лежит его отец.

— Папа, папа, не умирай! — кричит он, потом снова садится, все с тем же немым вопросом на лице, его темные мокрые глаза блестят, как звездочки. Негоже Гарри вот так оставлять ребенка одного с его повисшим в воздухе вопросом, он в ответе за мальчика.

— Ну что мне сказать тебе, Нельсон, — говорит он, — только одно: не так уж это страшно. — Кролик думает про себя, что надо бы еще что-то добавить, сын так явно, так неистово ждет чего-то, но нет, хватит. Надо бы. Хватит.

Загрузка...