ЧАСТЬ 1

В ожидании собаки

Собака опаздывает, а на мне — пижама из того же материала, что и многоразовые салфетки «Хэнди Уайпс», и этого вполне достаточно, чтобы жить не хотелось. Думаю, что собака будет из породы гончих, одетая в такой же оранжевый светоотражающий жилет, как на гончих, обнюхивающих чемоданы в аэропорту. Полагать, что добрейшая собачка будет из той же породы, что и наркособаки, и причем в таком же, как у них, обмундировании, — разве это не говорит об ограниченности моего воображения?

С противоположной от меня стены располагается доска с Расписанием занятий. Доска — белая, а Занятия расписаны черным маркером по сетке из семи дней. Эти семь дней, на тот случай, если мне вдруг придет в голову планировать что-то наперед, делят мою неделю на равные части. Рядом с доской — часы, типа тех, что висят в школьных кабинетах, стрелки на которых как будто продираются сквозь ил. Вот, собственно, и всё. Взглянуть больше не на что, кроме, пожалуй, голубых тапок-носков у меня на ногах. Обувь со шнурками НЕ РАЗРЕШЕНА. Кроме того, НЕ РАЗРЕШЕНА обувь на высоких каблуках и даже на низких шпильках, как будто низкие шпильки способны причинить вред, поэтому я ношу тапки-носки. С резиновыми нашивками на подошвах. Нашивки — в виде буквы «V», однако буква «V» перевернута. Кроме синих, бывают еще тапки-носки навозно-коричневого цвета.

Неполный список других НЕ РАЗРЕШЕННЫХ вещей включает в себя карандаши, ножницы для ногтей, ноутбуки, сотовые телефоны, витамины, полоскание для рта и тушь для ресниц.

Мне не нужно много времени, чтобы надоело разглядывать свои тапки-носки, и я переключаю внимание обратно на часы. Секундная стрелка заикается: «п-п-п-п-п-пятьдесят один, п-п-п-п-п-пятьдесят два». Кто над чайником стоит, у того он не кипит. Мама часто это говорила, мол, кто над чайником стоит, у того он не кипит. А также нет худа без добра, утро вечера мудренее, время лечит. Слова утешения, неизменно вызывавшие спазмы подростковой ярости. Одна из медсестер, та, которая высокая и худющая, что делает ее, скорее, нескладной, чем стройной (ее, кстати, зовут Элла), проходит мимо и, будто забыла что-то, останавливается, разворачивается и возвращается по собственным следам.

— Не против, если я к вам подсяду? — спрашивает. Чтобы усесться на скамейке, Элле приходится сложить руки и ноги, как белье после стирки.

Резко контрастирует с другими частями тела Эллы ее голова: она у нее круглая, как мяч. Больше бейсбольного мяча и меньше баскетбольного, но именно такой формы. Вылитый мяч. Она словно человечек, сошедший с неумелого детского рисунка, выполненного, куда уж без них, мелками марки «Крайола», на котором три фигурки в стиле «палка-палка-огуречик», дерево и квадратный дом с треугольной крышей, сидящей на нем, как лихо заломленная шляпа. Гигантское желтое солнце согревает из верхнего левого угла этот кривобокий двухмерный мир. Несомненно, это такое стандартное явление в детском развитии, когда большинство детей рисуют одни и те же нелепые картинки на одном и том же нелепо-картиночном этапе своей жизни. Исключение составляют юные дарования и те дети, которые уже успели обзавестись комплексами. У закомплексованных детей другие рисунки: вроде бы похожие, только вот в доме там пожар или человечки — без голов. Юное же дарование в свои четыре года изображает сложный разноуровневый дом с серой черепицей, перед которым в куче опавших осенних листьев резвится под кленом собака. Я знаю это достоверно, так как моя старшая сестра Николь была юным дарованием в области искусств, хотя потом и не сумела раскрыть свой потенциал, если считать, что он у нее имелся и что ее дар не был из числа тех талантов, которые дети попросту перерастают, как это сделала со своей аллергией моя младшая сестра (всего нас у родителей трое), с рождения не переносившая молоко, шерсть и еще кучу всего и переросшая свою аллергию в период полового созревания.

Мы с Эллой сидим себе на скамейке, как будто мы с ней тут в одинаковом положении, как будто мы обе ждем собаку, а потом она и говорит: «Знаете, лапуля, по-моему, собака сегодня не придет». Элла всех зовет лапулями. Я — никакая не особенная, что является одним из факторов, чуть ли не сводящих меня в могилу, настолько я страдаю, что я не особенная. А еще хуже страданий о том, что я — не особенная, стыд за то, насколько я хочу быть какой-то особенной.

Собака обязана быть здесь. Об этом сообщает Расписание занятий. По понедельникам и четвергам с 10 до 12 — «Терапия при помощи домашнего животного (собаки)».

— Она ведь и в понедельник не пришла, — говорю я, и моя тоска оттого, что собака сюда не приходит, совершенно несоразмерна факту ее неприхода, но ведь именно поэтому я здесь, не так ли? Потому что тоска, которую я испытываю по любому поводу, намного больше, чем сам повод?

У нас с Альби дома есть кот, которому, по-видимому, чуть меньше двух лет. Спасёныш. В буквальном смысле слова. Один дяденька обнаружил котенка в коричневом бумажном пакете в урне на углу Третьей авеню и Шестьдесят первой улицы. Брошенного в мусорку, как будто это не котенок, а банановая кожура. Мы назвали его Джеффри. В первый свой день в новом для него доме он ходил за мной по пятам, как ходят за матерью утята или как, наверное, семенил бы возле моих ног щенок.

— Разумеется, он выглядит как кот, — сказала я тогда, но мне кажется, что он вполне мог бы быть и собакой.

На другое утро я, поскольку привыкла начинать день в одиночестве, встала с постели уже после ухода Альби на работу. Здесь, в этом учреждении, нет такой вещи, как одиночество, что сводило бы меня с ума, если бы я и так уже не была сумасшедшей. Джеффри помчался за мной на кухню, где я положила ему в миску свежего корма и налила для него в банку чистой воды. Опустившись на колено, почесала его за ушами и поцеловала в мягкую макушку, после чего отправилась в душ.

Только смыв с волос шампунь и открыв глаза, я увидела, что Джеффри сидит возле ног, под душем, смотрит на меня снизу вверх, как будто в легком недоумении, мол, зачем это мы мочим себя, специально, что ли? Я взяла его на руки, чтобы обнять, закрыть собой от потока, низвергавшегося у меня за спиной. Рассказывая и пересказывая эту историю, я неизменно опускала последнюю ее часть, и получалось, что она всего лишь о том, каким невероятно умилительным может оказаться глупый котенок.

Элла предлагает махнуть пока рукой на собаку и примкнуть к каким-нибудь другим Занятиям.

— Что скажете, лапуля? Как насчет «Декоративно-прикладного искусства»?

В понедельник, когда собака здесь так и не появилась, я ходила на «Декоративно-прикладное искусство».

Занятия не являются строго обязательными, однако, как сразу же дала четко понять доктор Фитцджеральд, путь к психическому здоровью вымощен такими Занятиями, как «Рисование акварельными красками», «Настольные игры», «Оригами», «Духовные практики», «Йога» и, хуже того, «Хоровое пение».

— Уверенное общение в группе — верный признак психического здоровья. — Доктор Фитцджеральд постаралась, чтобы ее слова о важности социального взаимодействия с другими ненормальными прозвучали как можно убедительнее.

Я не гожусь для занятий, даже будучи в своем лучшем психическом состоянии. Уверенное общение в группе никогда не было существенной частью моего социального опыта.

— Это не только здесь, — попыталась я объяснить. — Пожалуйста, — добавила я. Это «пожалуйста» унизительным образом превратило утверждение в просьбу, как будто я просила об одолжении или умоляла.

Не хочу я снова на «Декоративно-прикладное искусство». Ответственный за него психотерапевт, очевидно, полагает, что умственные расстройства бывают только у дурачков и клиническая депрессия ничем не отличается от врожденной идиотии. В понедельник мы приклеивали мозаичную плитку к квадратной деревянной заготовке, чтобы получить в результате ту же хрень, что я делала на уроках декоративно-прикладного искусства в третьем классе. Даже в третьем классе я знала, что она может понравиться разве что слабоумному, и на тебе, сидевшая рядом со мной толстая дебилка спросила, нельзя ли взять ее себе. В тот вечер, после ужина, когда Альби пришел меня навестить, я ему сказала:

— Я тут сделала кое-что для тебя на «Декоративно-прикладном искусстве», но одна из сумасшедших у меня это стащила.

Элла, с таким видом, будто что-то проглядела, внимательно читает Расписание занятий. Ничего она не проглядела. Элла знает, что остается у меня на выбор: «Литературное творчество» и «Пазлы».

Разумеется, у меня клиническая депрессия, но не настолько глубокая, чтобы собирать пазлы или заниматься «Литературным творчеством». Смеются надо мной, что ли?


Идея для сюжета: знакомство
с персонажем (не более 300 слов)

Банни[1]

Смешной кролик Банни

Кролик Багз Банни

Кроличек Банни

Крольчоночек Банни

Пасхальный кролик

Трахается как кролик

Кролик Банни-Банни Панкинхед

Путешествие на Планету кроликов

Банни-плейбой

Банни-горнолыжница

Банни-пляжница

Банни-придурок

Банни — хлопья пыли

Банни-энерджайзер

Рок-группа «Echo and the Bunnymen»

Исчезнувшая Банни Лейк

Прыжок «банни-хоп» на велосипеде

Пушистый Банни

Банни

С чего начать?

31 декабря 2008 года. Куда уж без этих бумажных колпаков. Кроме них, в новогоднюю ночь Банни вымораживает фальшивое оживление, обязанность веселиться и еще песня, напоминающая ту, что распевают в детских летних лагерях. Не «Камбайю»[2], а другую летнюю песню, нерелигиозную, когда все берутся за руки и, в такт раскачиваясь, поют: «Друзья, друзья, всегда дружить мы будем». Новогодняя песня не имеет к той песне отношения, однако и во время ее исполнения нужно браться за руки и раскачиваться в такт, и в ней тоже с избыточной сентиментальностью идеализируется дружба, вызывая ассоциации с гротескно крошечными цыплятами, выкрашенными в розовый цвет специально для Пасхи. Ее приводит в недоумение этот преувеличенный энтузиазм по поводу безостановочного движения времени, крики и объятия под бой часов, как и судорожная радость оттого, что все еще немного приблизились к старости и смерти, как будто старость и смерть — нечто, что ты стремишься выиграть, как в беге парами, когда нога одного бегуна связана с ногой другого, или в телешоу «Американский идол»[3]. Банни знает лишь один способ не сорваться в новогоднюю ночь — запереться в ванной и дожидаться, пока бурное веселье не угаснет, словно разлетающиеся от огненного колеса серебристые искры.

Впрочем, время еще есть.

Все еще утро, и хотя глаза у Банни закрыты, она могла бы, даже их не открывая, сказать, что Альби стоит у дивана возле ее ног и смотрит на нее и что на нем синие джинсы, выцветшие от носки, именно от носки, а не обесцвеченные или специально вытертые, причем обязательно «Ливайс 505», а также голубая «оксфордская» рубашка с пуговицами на воротнике — одна из тех «оксфордских» рубашек фирмы «Брукс Бразерс», которые он носит с тех пор, как ему стукнуло двенадцать. Тридцать три года носит он рубашки одной и той же фирмы, одного и того же фасона, хотя и с некоторыми различиями в цвете. Если белый цвет считать цветом. На ногах — резиновые пляжные тапки. Не домашние шлепанцы, а резиновые тапки с двумя перекрещивающимися широкими полосами, которые обычно носят на пляже тощие старички в клетчатых плавках, с животами идеально круглой формы, выпирающими так, будто их обладатели целиком проглотили дыню, подобно тому как змея проглатывает целиком мышь, после чего ее очертания четко видны до тех пор, пока змея ее не переварит. Когда питон проглатывает аллигатора или человека, как, например, того четырнадцатилетнего индонезийского мальчика, очертания пищи четко просматриваются в течение дней и даже недель. Это одна из тех вещей, которые Банни предпочла бы не знать и которые при этом сложно забыть. Даже теперь, много чего забывая, она держит в голове, что, если анаконда сожрет твою собаку, очертания твоей собаки будут видны еще очень долго. Хотя живот у Альби вовсе не выпирает как дыня, брюшко у него все же наметилось, всего лишь наметилось, но, в сочетании с резиновыми тапками, этого достаточно, чтобы Банни расстраивалась. Впрочем, а от чего она не расстраивается? Прекрасно зная, что, открыв глаза, увидит, что ее муж одет именно так, как она предполагала, Банни на миг, краткий, как фотовспышка, возненавидит его и за эту предсказуемость, и за безнадежную непреложность не требующего никаких усилий прочного брака, что, впрочем, представляется крупным разочарованием, только если остановиться и как следует об этом поразмыслить, уделив данному вопросу больше внимания (как в случае с резиновыми тапками), чем он того заслуживает.

— Я не сплю, — сказала Банни.

Чтобы сесть возле нее, Альби приходится обойти одну из пяти или шести возвышающихся на полу стопок книг. Книги сложены бессистемно, точно так же, как беспорядочно расставленные книги на тянущихся от пола до потолка книжных полках. Его книги. Ее книги. Книги, которые она читает, в противовес ее книгам, написанным ею самой. Книгам, множество нераспроданных экземпляров которых лежит в коробках и, как и положено призракам, упрятанными под кровать.

Альби книг не пишет. Он публикует заметки и научные статьи в таких журналах, как «Экология животных» и «Журнал естествознания», однако для него удовольствие, получаемое от работы, никак не зависит от общественного признания. Он чертовски уравновешен. Его книги, то есть те, которые он читает, представляют собой эклектичную и, если не знать Альби, кажущуюся дикой смесь. Помимо зоологии и смежных с нею областей, его интересуют картография, теория игр, история филателии, древнегреческая поэзия, фокусы и прочая «суперботанская» тематика, хотя, если исключить резиновые тапки, Альби вовсе не является, так сказать, «суперботаном». Не был он таким и в подростковом-то возрасте, может, потому, что ходил в Стуйвесантскую среднюю школу[4], где всех умников считают чокнутыми.

Круг интересов Банни тоже весьма широк: история, политика, памятники древности, права животных, психология, мода и литература (серьезная). Правда, теперь ее вообще ничего не интересует.

Усевшись на краю дивана рядом с Банни, Альби, сохраняя между собой и ею небольшую дистанцию (словно человек на скале, предпочитающий не доходить нескольких дюймов до края), задает вопрос:

— Тебе удалось хоть немного поспать?

Засыпала она всегда с большим трудом, но до недавних пор ей неплохо помогали таблетки. Однако в последнее время даже двойные-тройные дозы прописанного Банни снотворного нисколько не помогают ей засыпать по ночам, как это полагается нормальным людям. Часто она не может уснуть до самого рассвета, зато потом дрыхнет целый день. Казалось бы, десяти, двенадцати, тринадцати часов сна достаточно, чтобы восстановиться, но сон у Банни из разряда тех, что держат спящего на поверхности, как будто он плывет на надувном матрасе по бассейну. Однако, как бы расслабляюще это ни выглядело, по-настоящему спать означает не плыть по поверхности, а погрузиться как можно глубже, почти до самого-самого океанского дна.

Иногда, как это было прошлой ночью, когда Банни все-таки удается уснуть еще до восхода солнца, ее сон делится на фрагменты, она просыпается, и на нее накатывают приступы беспокойства. Раньше бывало, что ее пробуждения, беспокойство и горестный плач нарушали сон Альби. И хотя рыданиям нужна аудитория, у Банни никогда не было намерения его будить. Плакать, когда тебя никто не слышит, — что ж, это вполне можно отнести к категории, которую сама Банни называет «Гениальные мысли для дураков»; это как аплодировать одной рукой. Было там намерение или нет, но однажды Альби, в очередной раз выдернутый из сна безобразными горькими всхлипами жены, прорычал: «Заткнись. Не могла бы ты, на хрен, заткнуться?», после чего Банни взяла свою подушку и отправилась спать, ну или попытаться уснуть, на диван, а затем, спустя еще несколько часов, водрузила эту подушку себе на лицо, чтобы укрыться от безжалостного утреннего солнца. Так она пролежала почти до самого вечера, пока солнце не стало менее агрессивным. Чтобы попасть в ванную, надо было протиснуться через кухню, где она обнаружила электрокофейник, подогревавший несвежий кофе, и черничный кексик из ее любимой пекарни «Кэрол Эннз», лежавший на тарелке рядом с запиской, которая вовсе и не была запиской. На оторванном от коричневого бумажного пакета уголке Альби кое-как нарисовал сердечко и приписал каракулями «чмоки-чмоки». Есть Банни не хотелось, но раз уж кексик был тут (да и Альби положил его сюда явно из лучших побуждений), отломала от него кусочек. На вкус кексик был как подгнившее яблоко, мучнистый и неаппетитный.

А сколько времени?

Банни приподнимается и садится в постели, вернее, не совсем садится. Ноги на полу, спиной опирается на горбатый, обитый оливково-зеленым бархатом подлокотник дивана. То, что при покупке сходило за убогий шик, теперь своим видом напоминает паршивого пса. Ткань изорвана в клочья, и набивка торчит во все стороны, как волосы Альберта Эйнштейна. После того как Джеффри реквизировал диван в качестве когтеточки, ни у Альби, ни у Банни не хватало духу наказывать маленького идиота за то, что он вряд ли осознавал. К тому же Банни и сама значительную часть времени проводит за вытаскиванием торчащих из ткани ниток. Ноги ее лежат, вытянутые под одеялом, словно бесполезная принадлежность.

— Поспала немного, — отвечает она мужу.

Уже больше недели Банни не принимала душ и не меняла футболку, воняющую смесью пота и страха и выделяющую испарения, которые Банни рисует в воображении в виде облака ядовитого газа, как в комиксах принято изображать всякие неприятные запахи. Но не из-за неприятного запаха Альби предпочитает сидеть, отделившись от Банни тремя-четырьмя дюймами диванной подушки, а из-за того, что, когда он до нее, пусть и случайно, дотрагивается, она вздрагивает. Но, в сущности, дело не в нем. Она вздрагивала бы от любого прикосновения, просто возможность прикасаться к ней есть только у Альби. Уже много недель, а то и месяцев Банни никого, кроме него, не видела. И Джеффри. И поскольку их дурацкому коту не понять, что его ласки могут быть нежелательны, он запрыгивает на диван и сворачивается в клубок на свободных дюймах пространства между Альби и Банни, как будто оно предназначено специально для него. Альби гладит кота за ушами и спрашивает:

— Немного — это сколько?

— Не знаю, — отвечает Банни. — А сколько сейчас времени?

Альби смотрит на часы.

— Девять двадцать одна. — Он привык быть точным. Зато Банни привыкла все округлять. Складывая по кусочкам небольшие отрезки, обрывки сна, она подсчитывает:

— Четыре часа. Примерно.

Альби наклоняется к жене с таким видом, будто собирается убрать у нее с лица несколько прядей растрепанных волос, хотя ничего подобного он делать как раз не собирается.

— По поводу вечера, — говорит он. — Мы ведь можем туда не идти. Ничего страшного.

— Знаю, — отвечает Банни, и ее ответ приносит передышку в разговоре, если это можно назвать разговором. Пустоту заполняет своим урчанием Джеффри. Для домашнего кота он урчит необычайно громко, словно какой-нибудь тигр, однако Джеффри — вовсе не тигр. Он больше напоминает игрушку на батарейках. Своим урчанием Джеффри греет Банни бедро, звуковые волны колеблются. Все его тело, включая хвост, вибрирует.

— Четыре часа — маловато для ночного сна, — говорит Альби. — Возможно, нам лучше остаться дома. Отдохни. Если тебе не особо хочется идти, я позвоню Джулиану. Ничего страшного.

— А сколько времени? — спрашивает Банни.

— Девять двадцать три. — Альби не замечает, что она уже задавала этот вопрос, когда на часах было девять двадцать одна, поскольку, словно с тех пор вовсе и не прошло двух минут, сам себя, пусть и не дословно, повторяет:

— Я бы с удовольствием остался дома.

И это правда. Для него канун Нового года — не бог весть какое событие. Тем, кто знает про тот давний случай с переключением показаний одометра, может показаться, что это равнодушное отношение к данному событию ему несвойственно. Когда Альби был еще маленьким, они ехали на нечасто используемом отцовском «вольво» в Фар Рокауэй. Альби сидел на пассажирском месте, и тут показания одометра переключились с 9999 миль на 10 000, и Альби чуть не умер от восторга. Отцу пришлось остановиться на обочине, чтобы дать Альби «подышать» в бумажный пакет. А вот переключение с одного года на другой ничего даже отдаленно похожего в нем не вызывает. С другой стороны, не испытывает Альби и того расстройства, которое испытывает по поводу Нового года его жена.

После Нового года самым ненавистным для Банни праздником является День благодарения. Прежде она ненавидела и Рождество, но после их свадьбы это изменилось. Хотя Альби еврей, они празднуют Рождество, пусть и на свой, нерелигиозный, немного безумный манер: тут и подарки, и оладьи, и «Санта, детка»[5], и старые японские ужастики. Однако единственный праздник, к которому Банни, как она всегда утверждает, испытывает хоть какие-то по-настоящему теплые чувства, — День древонасаждения, потому что у него есть цель, имеющая собственную ценность. Кроме того, он не связан с традициями и не отягощен воспоминаниями. Да он на самом деле и не празднуется.

В прошлом году в канун Нового года она сказала ему:

— Знаешь, я бы, пожалуй, осталась дома и выпила отбеливателя.

Но то было в прошлом году. В этом она ничего подобного не скажет. В этом году позволить себе кайф пошутить или удовольствие от гиперболы чревато быть пойманной на слове. И все же, зная, что будет испытывать лишь отчаяние и сожаление, Банни встречает каждый Новый год согласно принятому заранее плану праздничных мероприятий. Планы на сегодняшний вечер — такие же, как планы в прошлом году, а также в 2006, 2005 и 2004-м: неприятный (непонятно чем, но неприятный) ужин с Труди, Эллиотом, Джулианом и Лидией, потом — продолжение вечеринки в квартире у Фрэнкенхоффов, у которых они будут наблюдать за тем, как спускается шар[6] (худшая часть ночи).

Они часто ужинают с друзьями в ресторанах, но от этого не легче. Во-первых, вопрос «когда?». Все их друзья — занятые люди, в рабочих графиках которых и без того множество ужинов. Всякий раз приходится тратить массу времени на взаимные согласования, прежде чем удается выделить вечер, когда все свободны от уже принятых приглашений и прочих обязательств. И во-вторых, «где?». Вопрос, где состоится ужин, по важности не уступает вопросу жизни и смерти, так как в следующий раз их предыдущий совместный ужин станет одной из основных тем для разговора. Сам ужин, то бишь еда, окажется изысканным либо перехваленным, винная карта — превосходной либо недостаточно разнообразной, зато беседа — неизменно умной, теплой и восхитительной, да и что в этом плохого?

И тем не менее. Как-то раз около года назад они ужинали с Натаном и Филипом. Они оба питают самые нежные чувства к Натану и Филипу, а вот ресторан им крайне не понравился. Назывался тот ресторан «Птичий двор», поскольку все меню было основано на свежеубитой птице. Птицу, которой угощался Филип, подали вместе с ногами и головой, да еще и с клювом. По пути домой Банни возмущалась:

— И он этот долбаный клюв ел!

Даже Альби, который работает зоологом в Музее естественной истории и которого поэтому трудно удивить мертвыми птицами с прекрасно сохранившимися внутренностями, вынужден был признать:

— Пожалуй, это перебор.

После этого они до самого дома не проронили ни слова. Вешая пальто, Банни сказала:

— Если я окажусь на очередном восхитительном ужине с восхитительными людьми за восхитительной беседой, я заору и буду орать и орать, пока не подохну.

Альби сел на край кровати, чтобы снять туфли.

— А что плохого в прекрасном ужине с прекрасными людьми?

На это у нее либо не было объяснения, либо оно было, но она не могла его сформулировать. Она ответила растерянно:

— На восхитительном. Я сказала «на восхитительном». Не «на прекрасном». На восхитительном.

— А в чем, — спросил Альби, — собственно, разница?


Идея для сюжета: любимая песня
(не более 300 слов)

Из кухонного окна я видела лишь собственное непроницаемое привидение, подсвечиваемое сзади тревожным желтым ореолом от верхнего освещения. Это было как дежавю. Я не могла припомнить, где и из какого кухонного окна я уже наблюдала за своим привидением, однако оно было мне знакомо и внушало тревогу, словно воспоминание из прошлой жизни. Только вот не верю я ни в прошлые жизни, ни в будущие. Я верю, что на этой жизни все заканчивается. Что она у меня — единственная. Днем из этого окна открывается вид на двор с мусорными контейнерами и стойку для парковки велосипедов. У меня велосипеда нет. В летние месяцы сквозь трещины в бетоне пробиваются редкие травинки и сорняки, но этого недостаточно, чтобы почувствовать воодушевление, да и не лето это вовсе. На мусорных контейнерах указано: «Твердые бытовые отходы», «Бутылки и банки», «Бумага», по аналогии с одеждой для раздельной стирки: «светлые ткани», «темные ткани» и «деликатные». Сортировка мусора повышает мою самооценку, как будто меня ждет похвала за вносимый мною посильный вклад в борьбу с глобальным потеплением, и не важно, что сортировка отходов регламентируется городом, а термин «глобальное потепление» не является в отношении изменения климата ни точным, ни даже наиболее распространенным. И все равно я называю это глобальным потеплением, так как представляю себе белых медведей, уплывающих прочь на тающих льдинах, птиц, вьющих гнезда в неположенное время года и затем напрасно надеющихся, что будут высиживать в них яйца, а также бабочек-мигранток, порхающих, пока не замерзнут насмерть. Глобальное потепление — одно из тех мировых зол, которые очень сильно меня волнуют; правда, бывают периоды (и сейчас именно такой), когда все, что меня волнует, — это сон, а еще бывают периоды, когда меня ничего, вообще ничего не волнует.

Возможно, я проснулась оттого, что мне надо было поплакать, как другие просыпаются, потому что им надо пописать.

На кухонной столешнице, словно солонка и перечница, расположилась пара аптечных пузырьков. Лунеста и эмбиен. С помощью одного из них или сразу обоих я, возможно, провалилась бы в сон, не заснула, а именно провалилась, как отрубается пьяный. Но я бы долго не проспала. Самое большее — два-три часа. Таблетки лунесты — голубые, эмбиена — белые. Я их чередовала. Две лунесты на ночь сегодня, два эмбиена — завтра. Я делала так, чтобы избежать привыкания к этим препаратам, но мне не о чем было беспокоиться. Ни тот, ни другой ни хрена не действовали. Тогда я решила принимать по полторы каждого из них, вспомнила ту знаменитую песню, и она закрутилась у меня в голове. «Съел таблетку — стал огромным, съел вторую — крохой стал». «Джефферсон Эйрплейн». Грейс Слик и «Джефферсон Эйрплейн». Грейси Слик. Хотя песня «Белый кролик»[7] вовсе не моего поколения, она всегда актуальна. Грейси Слик. «Когда в ней росту десять футов». Грейси Слик. Только представьте: носить такое имя, как Грейс Слик.

В кухонном выдвижном ящике, в котором мы хранили ножницы, лейкопластыри и спички, лежало приспособление для разделения таблеток на две половины. Принцип действия — как у гильотины.

И голова у Червонной Королевы с плеч.

Предыстория

Сегодня вечером, в канун Нового, две тысячи восьмого года, они отправляются ужинать в «Красную обезьяну». Как и в предыдущие годы, ресторан выбрал Джулиан, он же позаботился о том, чтобы забронировать там приличный стол. Внештатный ресторанный критик, Джулиан пишет для ряда довольно популярных журналов; впрочем, его статьи чаще всего помещают где-то сбоку, иногда даже без указания автора. Тем не менее он удостаивается того, что сам он называет личными отношениями с крутыми шеф-поварами и не обслуживающими кого угодно метрдотелями. То, что он получает за свои труды гроши, не важно, потому что Лидия, его жена, — богачка. Уже в течение трех поколений никто в семье Лидии нигде и никогда не работал. Вместо этого ее предки заседали в попечительских советах балетных трупп и небольших музеев, изучали вещи типа китайской живописи и санскрита, и Лидия, убежденная поборница семейных традиций, входит в совет какого-то небродвейского театра, экспериментирующего с пьесами Чехова и Ибсена, и много времени уделяет пилатесу.

«Красная обезьяна», напомнил им Джулиан, это известный ресторан, что не оставило Банни иного выбора, нежели поставить слово «известный» в воздушные кавычки. «Известный». Будучи реликтом той эпохи, когда аналогичные по концепции сверхснобские рестораны были фактически закрыты для широкой публики, пока — бац! — без предупреждений и объяснений эта эпоха не закончилась, «Красная обезьяна», однако, была на плаву. И хотя золотые деньки этого ресторана остались в восьмидесятых (на что указывает, например, тот факт, что его телефонный номер теперь значится в телефонном справочнике), «Обезьяна», как его называет Джулиан, по-прежнему достаточно пафосное место, зарезервировать стол в котором в новогоднюю ночь означает, что ты знаменит, в нью-йоркском смысле слова знаменит, то есть в том смысле, что тебя не обязательно узнают на улицах, но что в определенных кругах твое имя «известно». Ну, или ты знаком с шеф-поваром.

В представлении Альби этот ужин будет лучшем случае трудным. В худшем — превратится в сцену. Он пытается вразумить жену.

— Четыре часа сна? Какое удовольствие ты надеешься там получить, проспав ночью всего четыре часа? Только вымотаешься.

— Я хочу пойти, — Банни эмоционально подчеркивает каждое слово. — Я. Хочу. Пойти.

— Но почему? Почему тебе хочется туда идти?

— Потому, что это наши друзья и у нас традиция ужинать с ними в Новый год.

Для Банни, насмехающейся над традициями, презирающей семейные ритуалы, прячущейся в шкафах от освященных веками обычаев, подобное заявление практически немыслимо по своей непостижимости. Впрочем, Банни и сама понимает, что это бред, поэтому добавляет:

— Я пытаюсь быть нормальной.

Как бы Альби хотелось поддразнить ее, сказать ей бросить эту затею, ведь все равно она никогда не будет нормальной. Как бы он хотел сказать, что любит ее такой, какая она есть, но он не уверен, что это правда; во всяком случае, не такой, какая она сейчас. Вместо этого высказывает предположение:

— Ну, может, попозже вздремнешь.

В разгар прошлогоднего новогоднего ужина Банни ужасно хотелось курить и, встав из-за стола со словами: «Извините, мне нужно принять свою дозу» — и накинув на плечи мужнин спортивный пиджак, она бесстрашно вышла на холод, чтобы затянуться «Кэмел Лайт». В относительной, по сравнению с шумом и гамом ресторана, тишине Банни с ясностью и глубиной, присущими гиперреализму, вдруг осознала: «Меня от этих людей тошнит». От этой мысли ей было не по себе, так как «эти люди» были ее ближайшими друзьями; это не касалось Стеллы, которая была ей как любимая сестра (будь у Банни возможность выбирать себе сестру). Не так уж приятно осознавать, что от твоих ближайших друзей тебя тошнит. Но и это было не совсем так. Они ей нравились. Нравились. Просто ей хотелось бы, чтобы они нравились ей больше. Ей хотелось бы, чтобы они ей очень нравились. Покончив с сигаретой, Банни растоптала окурок каблуком и собралась с духом, чтобы вернуться в ресторан и продолжить вместе с мужем и ближайшими друзьями новогодний ужин.

Тяготы страдания

Кот вытягивает шею, и Альби чешет его под подбородком. Если бы Банни была больше похожа на Джеффри. Или хоть чуть-чуть похожа.

— Не хочешь ли позавтракать? — спрашивает Альби. — Есть тосты в морозилке. Могу отскрести плесень с творожного сыра.

Вряд ли он рассчитывает, что Банни посмеется над шуткой, которая и при иных обстоятельствах не показалась бы смешной, и все же надеется на смешок и даже на полуулыбку, но Банни лишь отвечает:

— Я не голодна.

— Может, тогда кофе? Не хочешь ли чашку кофе?

— Нет, — отвечает Банни, — не сейчас. Может, попозже.

Каждый день Альби твердит жене, что ей было бы неплохо одеться и выйти погулять, и каждый день слышит в ответ: «Не сейчас. Может, завтра».

Сейчас Банни важно знать: «Ты не подскажешь, что это за животное? Ну это, которое сворачивается клубком?», вопрос, кажущийся неуместным, если не быть посвященным в ее душевное состояние. Тут же, как по команде, Джеффри спрыгивает с дивана и делает то, что положено коту: описывает три узких круга против часовой стрелки, как будто участвует в ритуале развода друидской пары, затем успокаивается и сворачивается клубком. Банни мотает головой. «Да не это, я имею в виду — в качестве механизма защиты. От хищников», — зачем-то добавляет она. Ее попытки вспомнить то, что она наверняка знает, похожи на мигание плохо вкрученной в патрон лампочки и не приносят ей ничего, кроме непонятного образа, разбивающегося на частицы пыли, прежде чем принять какую-то форму. Банни не сомневается, что такое животное существует, но не может определить, как оно называется и на кого похоже, лишь абсолютно уверена, что у него имеется хвост.

Периодические кратковременные провалы памяти симптоматичны для ее болезни: факты и даты ускользают от нее. Она часто теряет нить, по которой можно довести мысль до конца, и слова, не все, но очень нужные, исчезают, как во вспышке исчезает где-то на океанском дне рыба-фонарь. Банни приходит к выводу, что способна описать отдельную сценку, но та соединительная ткань, которая необходима для полноценного рассказа, превращается в пробел, в пустые строки на странице.

Ее болезнь. Банни не знает, как еще охарактеризовать, сформулировать то, что с ней что-то не так. Не то, что не так в целом, а лишь в части, касающейся ее личности. То, что в целом, она знает, как сформулировать. Словно строчку, заученную для спектакля, Банни часто повторяет: «Вообще-то я — не человек, а головная боль, а кому она может быть приятна?» И это правда. Про Банни трудно сказать, что она «приятная», но ее можно любить.

Хотя в комнате не холодно, Банни натягивает одеяло до подбородка. Это одеяло (из зеленой шерсти цвета ветвей адирондакской сосны, с грубой текстурой, как у власяницы) ассоциируется у нее с девочками-скаутами. Сама Банни никогда не была ни скаутом, ни членом организации «Девочки у костра»[8], ни членом какой-либо другой фашистской или неофашистской организации, требующей носить униформу с перевязью для медалей, лент и значков. Недостаток собственного опыта, впрочем, не играет роли в формировании у нее железобетонных представлений, в частности, что девочки-скауты, будучи социально регламентированной молодежной группировкой, податливой к тоталитарной идеологической обработке, проводят выходные, расхаживая строевым шагом по горным тропам. Но даже для Банни связывать маленьких девочек в коричневых платьицах с коричневорубашечниками казалось преувеличением; впрочем, это никогда не мешало ей отмечать, просто отмечать, что коричневый — своеобразный выбор цвета униформы, предназначенной для маленьких девочек, поскольку, если уж говорить о детских вкусах, существует ведь причина, по которой не производят коричневых воздушных шаров.

Подобные высказывания характерны для ее личностных проблем. Однако неприятная эксцентричность не имеет никакого отношения к нынешней фазе болезни Банни. И хотя сама Банни не решается описывать свое состояние именно этими словами, она страдает от депрессии. Применительно к себе самой глагол «страдать», из-за присущей ему театральности, она употреблять стесняется. В этом контексте глагол «страдать», по ее мнению, отдавал бы мелодрамой и самовосхвалением и, кроме того, характеризовал бы ее как человека эмпатически неразвитого, если настоящим страданием считать только голодную смерть, рак кишечника четвертой стадии или ситуацию, когда детенышу макаки-резуса вместо матери суют в объятия проволочную одежную вешалку. Говорить о себе, что она «страдает», означало бы для нее, что она, ко всему прочему, еще и сволочь. На фоне всего, что может дурного приключиться с сознанием, всех этих галлюцинаций, описываемых Оливером Саксом[9], типа того как жена принимает своего мужа за пару рукавиц, депрессия, даже если это большое депрессивное расстройство, не вызывает почти никакой иной реакции кроме зевка или закатывания глаз. Получается, что с Банни все в порядке, ну разве что она слишком склонна себя жалеть. Но если с Банни в принципе все в порядке, то что же с ней не так?

Независимо от того, что именно с Банни не так, ясно одно: не дружить с головой — вовсе не то же самое, что быть нормальным больным. Если ты нормальный больной, окружающие, по крайней мере, притворяются, что ты им небезразличен. Звонят и даже навещают. Готовы сбегать по твоим делам, купить тебе апельсиновый сок и сироп «НайКвил», принести суп и банановый смузи, а также погулять с собакой. Спрашивают: «Могу ли я что-нибудь для тебя сделать? Хоть что-нибудь?» Разумеется, рассчитывают при этом, что ты не поймаешь их на слове, но хотя бы выполняют формальности. Иногда присылают цветы. А вот Банни никто ни разу не навестил. Никто не выразил готовности принести ей горячего супа. Никто не удосужился прислать ей открытку с пожеланием «Поправляйся!» или воздушный шарик с желтой счастливой рожицей, не говоря уж о корзине цветов.

Справедливости ради, фраза про то, что никто не удосужился прислать Банни открытку с пожеланием «Поправляйся!», не совсем точна. Правда, и письмецо, которое Лиззи Фрэнк прислала ей около двух недель назад по электронной почте, было не совсем такой открыткой:

Дорогая Банни!

У всех бывают плохие дни. Ты не исключение. Возьми себя в руки и не парься.

Чмоки. Лиззи

P. S. Не забудь. Новогодняя ночь. Ждем тебя.

И если уж совсем по справедливости, друзья звонят Альби, чтобы поинтересоваться, как себя чувствует Банни; чего они не делают — не звонят, когда Альби нет дома. Никому не хочется разговаривать с Банни. Боятся ее спрашивать, как она себя чувствует.

С учетом профессии Альби неудивительно, что он разбирается в нравах и привычках животных, знает, где они обитают, какие у них брачные игры, чем питаются и у кого из них имеются хвосты. Знает про их защитные механизмы, а именно кто из них для защиты прячется, кто убегает со скоростью ветра, а кто сворачивается в клубок. Отвечая на вопрос Банни, он перечисляет:

— Панцирные многоножки, ежи, броненосцы.

Затем, не в силах отказать себе в удовольствии, Альби увлеченно рассказывает про то, какие бывают панцири у броненосцев. С избыточным энтузиазмом описывает он пластины покровной кости, разглагольствует на тему роговых отростков на эпидермальных чешуях, и тут Банни его обрывает:

— Нет, это не броненосцы.

Хотя у Банни всегда вызывало энтузиазм, даже восторг то, в чем разбирается и чем увлечен в выбранной им области исследований ее супруг, очевидное отсутствие у нее интереса к покровным костям в этот раз можно было спрогнозировать. Тем не менее для Альби это болезненно, как укус крапивы. Впрочем, боль от укуса быстро проходит, и он говорит:

— Возможно, ты имеешь в виду ежа. У него есть колючки, как у дикобраза, только они полые внутри и не отделяются от его тела, когда до них дотрагиваешься.

Не успевает Альби объяснить, как именно еж сворачивается в тугой клубок, выставляя наружу свои то ли колючки, то ли иглы, как Банни его спрашивает:

— Ты бы не мог приготовить мне кофе?

Альби чувствует облегчение, как будто в нем разжалась какая-то пружина. Спрыгивает с дивана.

— Колумбийский? Мокко Ява по-французски? А еще у нас вроде бы оставались кое-какие запасы суматранского кофе. — Альби предлагает жене на выбор различные варианты.

— Мне все равно, — отвечает Банни и, когда муж оказывается вне пределов слышимости, повторяет: «Мне все равно». И тише: «Мне все равно». И еще тише: «Мне все равно. Мне все равно. Мне все равно. Мне все равно. Мневсеравно. Мневсеравно. Мневсеравно». Слова произносятся сами по себе, как раскачивается маятник Ньютона или течет река, или как гудит мантра «Ом» у какого-нибудь псевдобуддистского мракобесного шарлатана. Банни не хватает благопристойной толерантности по отношению к перешедшим в буддизм, потому что ее старшая сестра — псевдобуддистская мракобесная шарлатанка. Банни не особо любит свою старшую сестру, как, впрочем, и младшую, и те отвечают ей взаимностью.

Кофейные кружки

«Мне все равно», и вдруг, без всякого предупреждения и вступления, без комка в горле, без подергивания губ и без единого всхлипа, возвещающего начало нормального, как полагается, рыдания, Банни плачет каким-то странным плачем, каким она плачет в последнее время. Беззвучно, даже не хлюпая носом, с безучастным лицом и пустым и пристальным, как у куклы со стеклянными глазами, взглядом. Слезы льются, но не подобно каплям дождя по оконному стеклу, а как льется вода из полностью открытого крана. Обильность ее слез изумительна, и так же изумительно то, как словно по щелчку поток слез прекращается. К тому моменту, как Альби возвращается из кухни с двумя кружками кофе, все закончено, как будто только что прошел грибной дождь, правда без участия солнца.

— Ты приготовил кофе? — спрашивает Банни.

— Ты сказала, что хочешь кофе. Три минуты назад ты сказала, что хочешь кофе.

— Я это сказала? А сколько сейчас времени?

Прежде чем взглянуть на часы, Альби ставит кружки с кофе на кофейный столик, на самом деле не являющийся таковым. Это сундук со старого парохода, служащий кофейным столиком.

— Десять часов девять минут, — отвечает Альби и отодвигает в дальний конец сундука пепельницу, заполненную фильтрами с пятнами смолы, пеплом и сломанной наполовину сигаретой. Та кружка, которую Альби поставил ближе к Банни, является сувениром с острова Сент-Томас, изготовленным из белой промышленной керамики и украшенным синей яхтой. На случай, если Банни сразу же решит потянуться за кружкой (чего она делать вовсе не собирается), Альби говорит:

— Осторожно, кофе горячий.

Вместо того чтобы снова присесть на краешек дивана, Альби садится по другую сторону кофейного столика, на один из двух разномастных стульев, поставленных в расчете на непринужденную беседу; впрочем, на непринужденную беседу Альби совершенно не надеется. Слева от него на стене висит в профессионально выполненной раме черно-белая фотография детей в балетных костюмах, причем очень хорошая. Банни приобрела ее в том же секонд-хенде, что и парочку произведений «живописи по номерам»; на них изображены лебеди на озере, и располагаются они в вертикальных рамках рядом с этой черно-белой фотографией. Кроме них, на стене висят две картины, на обеих — вихри ярких красок на тисненой поверхности. Их купили давным-давно в небольшой галерее, так как художник — их друг; иными словами, эти картины, хоть им и не нравятся, отвращения у них также не вызывают. Еще у них имеется какой-то безумный коллаж: нарисованный мелками цыпленок на рваном листе старой газеты, кусочки ткани и шпагат для перьев; коллаж висит в ее кабинете. Кабинет находится в одной из спален их расположенной на четвертом этаже трехкомнатной квартиры. Стены в гостиной от пола до потолка увешаны книжными полками. За оккупированным Альби стулом — три окна. Белые тюлевые занавески давно утратили белизну. Супруги так и не купили ничего типа спального гарнитура или обеденного стола с одинаковыми стульями. Вся их мебель и предметы домашнего обихода, вроде тарелок и столовых приборов, приобретались постепенно, на блошиных рынках, в лавках старьевщиков и в антикварных магазинах экономкласса. Если не считаться с тем фактом, что Банни и Альби живут в находящейся в их полной собственности кооперативной квартире (ипотека ими давным-давно выплачена), можно сказать, что их жилище свидетельствует о недостатке зрелости, ярко проявляющемся в их образе жизни. Банни сорок три, Альби сорок пять, однако мало что указывает на то, что здесь проживают взрослые, а не студенты-старшекурсники. У них нет ни автомобиля, ни дачи, ни детей. Эти самоограничения, если их можно так назвать, введены по собственному желанию, а не из экономии. И что же они делают со своими деньгами? Оплачивают счета, ежемесячно жертвуют на благотворительность и, чего уж там, довольно много тратят на всякую ерунду.

Банни, хотя и не совершает никаких телодвижений в направлении украшенной синей яхтой кофейной кружки, пристально смотрит на нее с подозрением, даже враждебностью, как будто говоря: «Что она делает на нашем кофейном столике?» Ни Банни, ни Альби ни вместе, ни порознь не бывали на острове Сент-Томас. Дело в том, что у Банни — нелюбовь, причем сильная, к песку, а Альби предпочитает вообще никуда не ехать, если это подразумевает ночевку или полет на самолете. В свои поездки, например по работе, с выступлениями перед читателями, для участия в обсуждениях, да просто для удовольствия, поскольку она любит путешествовать по миру, Банни обычно отправлялась либо со Стеллой, либо одна. Альби всегда поощрял жену к поездкам, потому что ему хочется, чтобы она делала то, что хочется ей, и еще потому, что сам он вовсе не против побыть один. А теперь Банни спрашивает про эту кружку, откуда, мол, она взялась.

В очередной попытке (разумеется, напрасной) ее развеселить Альби отвечает: «С острова Сент-Томас». Как будто у нее еще есть место для веселья (судя по всему — нет). По крайней мере, его не видно.

— Я имела в виду у нас. Где она стояла?

— Не знаю, — говорит Альби. — Была в застекленном шкафчике.

— В каком шкафчике?

— В том, где все остальные кофейные кружки.

— А она у нас давно?

— Не знаю. — Альби хороший человек, но он не святой. Раздражается, как любой другой на его месте. — Это всего лишь кружка. Какая разница?

«Это всего лишь кружка. Какая разница?» Не обязательно отвечать на вопрос, являющийся риторическим, но следует отметить, что для него есть разница, в той же мере, в какой его кофейная кружка является именно его кружкой. Альбина кофейная кружка подарена ему женой на День святого Валентина; подарена так давно, что нарисованные на ней ярко-красные сердечки превратились в бледно-розовые, и все равно он вечно разыскивает ее по всей кухне: «Где моя кофейная кружка? Ты не видела мою кофейную кружку?» Когда Банни в очередной раз вытаскивала ее из посудомоечной машины, Альби испытывал явное облегчение, как будто это какой-то важный документ или что-то представляющее огромную ценность, которой он, казалось, лишился. Альби не претит сентиментальность, если она искренняя.

У него, конечно, свои тараканы. А у кого их нет?

У Банни была собственная кофейная кружка, ее и больше ничья. Персональная кружка с именем владелицы. Полевые цветы на полностью черном фоне, за исключением белого прямоугольника, на котором каллиграфическим почерком красной глазурью было выведено Франсин.

Кружка с надписью Франсин была подарена ей на день рождения подругой Стеллой. На приложенной к кружке открытке она написала: «Моей дисФАНкциональной подруге». Стелла подарила ей кружку с открыткой восемь, а то и девять лет назад. Может, даже больше. Как-то раз, в августе, кружка разбилась. Прошедшим летом в августе она разбилась.

Понять по лицу Банни, о чем она думает, все равно что пытаться понять, о чем думает салфетка.

— Дон, — говорит Банни, — Это Дон.

— Что значит «Дон»? При чем тут она? — спрашивает Альби. Дон — так зовут сестру Банни. Младшую.

— Они ездят в места типа этого, где есть песок, — отвечает Банни. — На семейные курорты, — поясняет она.

Банни не помнит, сколько было времени шесть секунд назад, что она вчера ела на обед, значение слова «парашют», в чем разница между сравнением и метафорой, про годовщину собственной свадьбы, в каком году она закончила среднюю школу, сколько ей было лет, когда умер отец, кто написал «О времени и о реке», название обожаемого ею романа Мартина Эмиса, однако каким-то образом умудрилась вспомнить, что кружку с острова Сент-Томас подарила ей именно Дон. У Дон с мужем двое детей, мальчик и девочка. Муж владеет небольшой компанией, занимающейся поставками хирургических принадлежностей. Для Банни это просто подарок, и она вечно вставляет: «Супруг моей сестры торгует медицинскими суднами».

— Эту кружку подарила мне Дон, — произносит Банни.

— Мокко Ява по-французски, — говорит в ответ Альби.

Подарки и дарители

Произошло это, в общем-то, недавно, хотя дети Дон были еще достаточно малы и потому радовались семейным отпускам. В миниатюрном аэропорту Сент-Томаса ее вдруг как дубиной по голове ударила мысль: она не забыла, как и никогда не забывала, купить подарок для Николь, но совершенно забыла, как это иногда с ней случалось и ранее, купить подарок для Банни.

— Да пошла Банни на хрен, — сказал на это ее супруг.

— Банни на хрен, Банни на хрен, — откликнулись речитативом их детишки, раскачиваясь в креслах так, будто в этом «Банни на хрен» скрывался ритм, которому невозможно было сопротивляться.

Подарок, купленный для Николь и выбранный из уважения к ее трепетному отношению к планете Земля, представлял собой браслет, изготовленный из превращенных морем в гальку стеклянных осколков. Скорее всего, ни Дон, ни Николь не знали, что эта галька — побочный результат привычки людей мусорить. Еще Дон купила сережки, тоже из стеклянной гальки, для жены Николь и плоского морского ежа — для их сынишки, который сильно расстроился оттого, что это не печенье, и это было совершенно неудивительно, поскольку за все свои к тому моменту четыре года он лишь два раза ел печенье, оба раза на днях рождения, причем не своих. На его днях рождения дети получали чипсы из питы и пюре из нута, что вызывало у Банни всплеск жалости к маленькому мальчику. Николь — преданная мать, но она в не меньшей степени предана дурацкой идее, будто все, что получено из почвы или взято у моря, хорошо для здоровья и полно питательных веществ. Николь с удовольствием пила бы и смузи из болиголова, главное, чтобы он был выращен с применением только органических удобрений.

Банни как-то обмолвилась, что у живущей по соседству лесбийской пары тоже есть маленький мальчик и ему позволяют есть печенье. «Однажды я видела, как он ест мороженое», — сказала Банни, на что Николь покачала головой: «Не все лесбиянки — хорошие матери».

— Ты не врубаешься, — сказала ей Банни. — Я имею в виду, что их ребенок вряд ли будет страдать пищевыми расстройствами.

Возможно, Банни выразилась не слишком тактично, но у нее в самом деле были факты, данные клинических исследований, подтверждающие ту мысль, которую она пыталась донести до своей собеседницы.

— Забей, — посоветовал ей Альби. — Научными данными истинно верующего не переубедишь.

А Николь — истинно верующая, равно как, по словам Банни, и истинная лицемерка, у которой нет времени и денег на Фонд защиты окружающей среды и Гринпис, и вообще на то, чтобы самой активно участвовать в решении тех проблем, о которых она так печется, поскольку, дескать, она занята воспитанием ребенка и одолевает крутые ступени лестницы Личного просветления, что, судя по ее описаниям, примерно соответствует достижению каким-нибудь сайентологом Уровня VIII Оперирущего тэтана. Николь утверждает, что ее собственный духовный рост, а также ее сына и Викканской принцессы-жены сделает мир вокруг лучше.

— Ну да, — сказала на это Банни, — ты будешь в нирване, а мы все будем с чавканьем уплетать «Зеленый Сойлент»[10].

— «Зеленый Сойлент»? — Николь не слышала про «Зеленый Сойлент», поэтому Банни пояснила:

— Это типа кормовой капусты.

Поскольку Дон — мать двоих детей, она обществу больше ничего не должна. Более того, у нее сестра-лесбиянка, которую она любит и в чьем одобрении нуждается; разве это не доказывает, что она — хороший человек?

Сувенирный магазин аэропорта Сент-Томас изобиловал разными никому не нужными безделушками: рюмки-наперстки с рельефным изображением острова, пеналы, сувенирные ложки и просто наперстки. Дон подумала, что украшения для рождественской елки — рыба-меч и дельфины в шапках Санта-Клауса — довольно симпатичные, однако Банни ведет себя порой очень уж мерзко, когда дело касается «симпатичных» вещей. Дон выложила четырнадцать долларов девяносто восемь центов за кофейную кружку ценой максимум два, и пошла Банни на хрен, если эта кружка ей не понравится!

В тех редких случаях, когда одна из сестер наведывалась в город, Банни нарушала свой обычный распорядок, злясь при этом сама на себя, чтобы встретиться с Николь в «Чайном доме» или попить кофе с Дон в ближайшем к тому месту, где Дон припарковала машину, «Старбаксе». Посидеть подольше и, скажем, пообедать с одной из сестер означало бы перейти границы допустимого, причем с обеих сторон стола. В «Старбаксе» на углу Шестой авеню и Семнадцатой улицы, когда Дон почти уже допила свой латте с обезжиренным молоком, а Банни перемешивала ложкой остатки кофе в бумажном стакане, и их разговор выдыхался, и обе сестры с нетерпением ждали момента прощания, Дон извлекла из своей экосумки прямоугольную коробку.

— Мы кое-что для тебя припасли, когда были на Сент-Томасе.

— А когда вы были на Сент-Томасе?

— Сразу после Рождества. Я говорила тебе, что мы туда едем. Ты что, забыла?

— Видимо, да. — Банни открыла белую коробку. — Кофейная кружка, — констатировала она.

Однажды Дон и ее муж — торговец медицинскими суднами подарили винные бокалы вместе с запиской «Дон и Майклу в годовщину свадьбы, с любовью, Мелисса и Стефан», засунутой в подарочную коробку. Еще были леденцы со вкусом мескаля из Мексики. На прошлое Рождество они вручили Альби две книги: «Тайны египетских гробниц» и «Опасный Дэн: мемуары укротителя змей». Банни тоже получила тогда две книги: «Пятьдесят стратегий создания художественных персонажей» и «Итак, вы хотите написать роман?».

— У нее были благие намерения, — извинился Альби за ее сестру. — Это не со зла.

Но что мог знать об этом Альби? Он был единственным ребенком в семье, и его любили.

Банни вынула кружку из коробки и сказала:

— Как это чутко с твоей стороны.

Улыбка у Дон была такой неуверенно-хрупкой, что, казалось, ее можно разломать на две половинки, словно сухую веточку или куриную косточку.

— Я ведь помнила, что ты пьешь кофе.

— Ну да, — ответила Банни. — Мы же в «Старбаксе». Разумеется, я пью кофе. — Она перевернула кружку и предъявила сестре наклейку.

— Взгляни-ка. Ты купила ее на Сент-Томасе, а сделана она в Китае.

Дон не стала разглядывать кружку; пристально глядя на Банни, она произнесла:

— И ты еще удивляешься, почему мы тебя недолюбливаем.

— Вообще-то, — ответила Банни, — я не удивляюсь. Ничуть.

Дон схватила пальто со спинки стула, оставив сестру в одиночестве; Банни, отрывая клочки от пустого бумажного стакана, довольно долго еще сидела, пока не утихла боль и не прошла потребность в мужнином утешении. В тех случаях, когда слова правды — последнее, что хотела бы услышать Банни, Альби предпочитает не юлить. Банни прекрасно знала, что он ей скажет: «Да ладно тебе, Банни, ты же сама на это напросилась».

Ясен перец. Очевидно же, что она сама на это напросилась. Это она еще могла признать. Вот чего ей совсем не хотелось услышать от Альби, так это зачем, зачем она напросилась.

Дома кружка с острова Сент-Томас отправилась в шкаф к остальным кофейным кружкам, и до настоящего момента про нее не вспоминали. «И ты еще удивляешься, почему мы тебя недолюбливаем».


Идея для сюжета: обувная коробка
(не более 300 слов)

Эрма Бомбек либо Энн Ландерс, уважаемая Эбби, мисс Мэннерс, Гарфилд, мадам Блаватская, Чарли Браун — кто бы из этих поставщиков консервированной мудрости ни печатал эту слащавую чушь, мама вырезала ее из газеты и оставляла у меня на кровати, словно газетная вырезка была завернутой в фольгу шоколадкой.

Вообще мама нередко вырезала колонки из газеты и статьи из какого-нибудь идиотского журнала и оставляла на моей кровати. Например, статьи и брошюрки для подростков, посвященные девочкам-скаутам и встречам женщин, делящихся секретами изготовления стеганых одеял; однако коллективные мероприятия были не для меня. Их сменил поток холлмарковских открыток из серии «От всего сердца», оставляемых как будто без повода, а «Просто потому, что я тебя люблю» или потому, что «Я та-а-а-а-ак тебя люблю». Я не знала, что полагается говорить по поводу подобных открыток, поэтому ничего не говорила.

В заголовке той газетной вырезки было написано: «Моему Среднему»[11].

Правда, начиналась она с посвящения первенцу: «Моему Первенцу. Ты всегда был моим любимцем, потому что ты — наше первое чудо. Ты стал воплощением юной любви. С тобой мы стали семьей. В нашей жизни не было ничего более волнующего, чем твоя первая улыбка и твои первые слова. Мы поощряли твои первые шаги, но боялись отпускать твою руку. Твоя „Книга нашего малыша“ была энциклопедией со множеством иллюстраций и пояснений. Одежды у тебя было больше, чем у куклы Барби».

Там было кое-что еще, но оно повторяло уже написанное.

«Моему Среднему. Ты всегда был моим любимцем, потому что ты родился в трудное для нашей семьи время, но ты от этого стал только сильнее. Ты меньше плакал. Был более терпелив. Носил линялую, поношенную одежду. Умел прощать. Все, что ты делал, не было для нас „впервые“, но от этого ты был еще более особенным. Мир не переворачивался, если ты ложился в постель с грязными ногами.

Моему Малышу. Ты всегда был моим любимцем, потому что навсегда останешься моим самым прелестным малышом, даже когда будешь совсем взрослым и у тебя появятся собственные дети. Ты — радость, которая…»

Я читала и перечитывала: первое чудо, трудное время, самый прелестный малыш, самый прелестный малыш, первое чудо, трудное время, трудное время…

Я читала снова и снова, пока слова не начали сливаться друг с другом, как пролитые капли на полу. Затем спустила клочки газетной вырезки в унитаз, сидя в ванной комнате до тех пор, пока от нее — не важно, что именно это было, — не осталось и следа.

Как-то раз мама подкинула мне еще одну вырезку, тоже посвященную трудному положению среднего ребенка. Она оказалась стихотворением, должно быть трансцендентальным, постичь которое я тогда не могла; я решила, что со временем, благодаря мудрости, которую, очевидно, приобрету (будучи в основе своей, без сомнения, человеком весьма глубоким), я прекрасно в нем разберусь. С расчетом на будущее озарение я положила его в обувную коробку, где уже хранились старые билеты, почтовые открытки, записки от одноклассников, а также засушенный цветок; я представляла себе, как в один прекрасный день набитая этими сокровищами обувная коробка из обычной коробки превратится в сундук воспоминаний, причем только тех, которые я сама захочу хранить. У многих имеются подобные коробки. Различие в том, что уже тогда я знала, что в моей коробке хранится много чего такого, что является лишь свидетельством моего отчаяния. Тем не менее довольно много лет хранила я у себя коробку с воспоминаниями о выдуманных хороших временах в надежде, что с ее помощью можно будет одурачить потомков. Независимо от того, какое впечатления я хотела бы оставить о своей жизни после своей смерти, себя я так капитально обманывать не могла. У меня не было желания копаться в жалких вещественных доказательствах собственного унижения. Ничего из того, что было припрятано в обувной коробке воспоминаний, я повторно не разглядывала и не перечитывала, кроме стихотворения, оставленного когда-то мамой на моей кровати. Зато к нему я возвращалась много-много раз.

Средний ребенок

Даже пусть ты и не старший

и не младший, но ты — средний.

В сэндвиче, меж ветчиной и сыром,

Хорошо, чтоб был огурчик.

В своей средней части тела

Обнаружишь ты животик,

Словно двигатель машины;

И семья иной была бы

Без тебя посередине{1}.

Должен был быть какой-то код, ключ к тайне, загадке, скрывавшейся за этими словами, и хотя я не могла постичь ее, узнать ее смысл, я никогда не переставала поражаться ее потусторонности, тому, как слова были связаны между собой, создавая ничто. Ничто. Создавать ничто — это так умопомрачительно прекрасно. Столь же прекрасно, как прекрасна бесконечность и как прекрасно то, как звезды сгорели задолго до того, как мы их увидим, так что там, где мы их видим, фактически ничего нет, то самое ничто. Это стихотворение было в одном ряду с такими природными явлениями, как скорость света, кварки и строение ядра, вмещающего в себя столько всякой фигни, — я знала, что все это существует, но не могла охватить это своим умом. Стихотворение — вот оно, на бумаге, в моих руках, и все равно я могла ухватиться за него не более чем за пустоту перед Большим взрывом.

Хорошо, чтоб был огурчик.

Этот исторический год

Следует отметить, что в этом, две тысячи восьмом, году, когда наша страна выбрала первого в своей истории президента-афроамериканца и наполнила наши сердца гордостью, Дон, сестра Банни, голосовать не ходила. Из-за хлопот с двумя детьми, почти подростками, она совершенно забыла про выборы. Николь тоже не голосовала. Она была слишком занята урожаем. А Банни? Не сумев в тот день заставить себя встать с постели и перестать плакать, она тоже не проголосовала.

Когда Альби вернулся в тот вечер домой, он рассказал Банни про очередь на избирательный участок, растянувшуюся на целый квартал.

— Я простоял больше часа.

Затем спросил:

— А как было, когда ты голосовала?

— Нормально, — соврала Банни. У нее не было необходимости ему врать. Он бы ее не осудил. Но как человек, склонный к ханжеству, когда дело касается выполнения гражданского долга, Банни сама себя уже сурово осудила. Даже более сурово, чем когда она украдкой рвала на кусочки и выбрасывала в унитаз приходившие ей время от времени повестки в суд для участия в жюри присяжных. И в этом-то и разница между Банни и ее не проголосовавшими сестрами: Банни было очень стыдно, что она не проголосовала.

Не свои дети

Глухие звуки, ставшие привычными, доносятся из соседней квартиры. Рокки в том возрасте — около трех или три с небольшим, когда, словно крошечный Король-лев, он приходит в ярость и ревет по пустякам, что, можно сказать, уравнивает его с Банни, с тем отличием, что у Рокки, надо надеяться, с возрастом это пройдет. Когда это только началось, его матери извинялись за беспокойство, что было с их стороны проявлением излишней деликатности.

— Это нас совершенно не беспокоит, — сказал им Альби, что было не совсем правдой. Шум, производимый неистовствующим ребенком, здорово действовал Банни на нервы, но ей и в голову не приходило жаловаться, потому что Рейчел и Келли никогда не жаловались по поводу сигаретного дыма, в отличие от живущего этажом ниже придурка, который подсовывал записки под дверь: «Я вдыхаю ваш дым!!! Это отвратительно!!! Если это не прекратится, я про вас сообщу!!!», что подсказало Банни идею подсунуть под его дверь ответную записку: «Кому вы про меня сообщите? Американскому онкологическому обществу? Гигиенической полиции? Своей матери????» В конце концов, предпочтя быть выше этой склоки, Банни приобрела дорогостоящий очиститель воздуха, чтобы он поглощал сигаретный дым. Тот тип больше не подсовывает записок под дверь, однако при встрече всегда смотрит на нее волком. Если подумать, сколько на свете всяких психов-сутяжников, или, хуже того, вспомнить про соседей, мечтающих стать вашими лучшими друзьями, то Банни и Альби, можно сказать, с этими лесбиянками повезло. Любое беспокойство, связанное со случающимися у их ребенка истериками, — попросту ерунда.

Когда Банни узнала, что Рейчел и Келли беременны, Альби захотелось уточнить, кто из них именно.

Банни пожала плечами:

— Я не спросила.

В свое время, когда ее сестра Николь сообщила, что она и Викканская принцесса беременны, Банни решила уточнить:

— Ты или Принцесса? — на что Николь повторила:

Мы беременны.

— Возможно, ты не в курсе, — сказала Банни, — но лишь у одной из вас вырастет живот и появится молоко.

— Тебе обязательно все портить? — спросила Николь. И ты еще удивляешься, почему тебя все недолюбливают.

Оказалось, что беременна Рейчел. В отупляющий июльский полдень они с Банни случайно встретились возле почтовых ящиков. Буквально за какие-то несколько дней живот Рейчел превратился из относительно плоского в шокирующе огромный, похожий на чудовищную гигантскую тыкву, и Банни не могла оторвать от него глаз. Рейчел положила ладонь на живот:

— Пинается. Хотите потрогать?

— Что? — спросила Банни.

— Хотите потрогать, как он пинается?

Последовавшая за этим пауза была удушающей, и от нее было так же не убежать, как от вони в замкнутом пространстве, пока Банни не сумела выдавить из себя извинение: что-то насчет бактерий, кухонной столешницы и губки.

— Руки, — словно в доказательство Банни повернула их ладонями вверх.

Как-то ночью, примерно через год после рождения Рокки, Альби, придя домой с работы, ворвался на кухню, где Банни резала помидоры для салата, и сказал:

— Ты не поверишь. Рокки ходит. Он в коридоре, с Келли. Ходит!

— Ну и что? — Банни не стала отрываться от работы. — Они все это делают. Учатся ходить.

— Неужели тебе это не кажется поразительным?

— Я бы поразилась, если бы он летал, а не ходил. А так — нет, не кажется.

— Тебе обязательно на все так реагировать?

— Да, — ответила Банни, — мне обязательно на все так реагировать, — после чего Альби спросил:

— Газета пришла?

Доставка ежедневной «Таймс» в последние несколько недель была нерегулярной; нередко она приходила с опозданием или вовсе не приходила.

— Нет. Завтра позвоню. — Банни обещала «завтра позвонить» уже несколько недель. — А вот «Нью-Йорк ревью» пришел. Он на кофейном столике.

Банни вывалила нарезанные дольками помидоры с разделочной доски в салатницу, поверх сложенных вместе разноцветных листиков мытого латука. Встряхнула бутылку с заправкой «Ньюман’с Оун», но помедлила, прежде чем ее выливать. Банни никогда не забывала о своих ограниченных возможностях.

Вскоре после того, как Альби и Банни поженились, мать спросила: «Следует ли мне надеяться на внука?»

В списке страхов Банни появление у нее детей занимало второе место. Третье занимал страх, что у нее появится растительность на лице. О первом месте, что бы это ни было, Банни никогда не упоминала.

Банни помотала головой:

— У Альби нет спермы. Вообще, — сказала она, и, как ей и хотелось, разговор на этом прекратился.

Правда, такие разговоры никогда по-настоящему не прекращаются, потому что все хотят детей. Чтобы женщина не хотела детей? Что-то с ней явно не так.

В квартире пролетом выше живет семья с двумя детьми. Близнецы, мальчик и девочка. Когда они въехали, Банни утверждала, что через воздуховоды в ванной она чувствует запах серы. Она клялась Альби, что вместо ступней у этих детей копыта, как у маринованных свиных ног. Можно представить себе ее неудовольствие, когда она оказалась в помещении прачечной вместе с ними и их матерью и та вела себя так, будто распахивать и захлопывать дверцы сушилки, словно намереваясь сорвать их с петель, — так же нормально, как рисовать на бумаге человечков.

— Это даже лучше, чем я себе представляла, — сказала она Банни, которая, хоть и не отрываясь от сортируемого ею белья, решила уточнить:

— Что лучше?

Как будто это было совершенно очевидно, женщина ответила:

— Иметь детей. Не тяните с этим слишком долго, — посоветовала она. Когда она начала подробно расписывать свои титанические усилия, связанные с экстракорпоральным оплодотворением, Банни ее оборвала.

— Я не хочу иметь детей, — сказала Банни.

— Это вы сейчас так говорите; подождите, пока не появятся свои.

— Я не хочу иметь детей, — повторила Банни, однако некоторые люди так легко не отстают.

— Вы передумаете, — сказала женщина. — И сами поймете. Это будет лучшее из того, что вы когда-либо сделали.

— Позвольте мне кое о чем спросить, — Банни рылась в сумочке в поисках сигарет. — Если бы я сказала, что не хочу иметь собаку, убеждали бы вы меня, невзирая на это, ее завести?

В ответ мать этих двоих маленьких засранцев заявила:

— Вы не имеете права здесь курить.

В последнее время Альби приходит в голову, что, возможно, это ему следует извиняться перед Рейчел и Келли за вспышки раздражения у Банни. Рокки бьет ногой или кидает чем-то в их общую стену. Звук выходит тихим, но четким, и он отражается.

— Мое маленькое эхо, — говорит Банни.

Смеяться или лучше не стоит? Альби пока выжидает.

Нужно же с чего-то начать

Надо сказать, что, когда Банни было тридцать с хвостиком, ею вроде бы неожиданно, словно лихорадка, овладела неудержимая потребность баюкать в руках малыша. «Не хочу ребенка», — Банни была непреклонна, и это не было просто упрямством, в отношении которого ее мать употребляла поговорку: «Назло бабке отморожу уши». Ей нравилась ее жизнь такой, какой она была, не нравились малыши, а интерес к детям постарше она довольно быстро теряла. И вот на тебе, Банни торчит перед витриной детского магазина «Пинат Баттер энд Джейн», млея при виде малюсеньких кед «Конверс Олл Стар» и розовых комбинезончиков, которые пришлись бы впору кошке.

— Тебе велит размножаться биологический императив, — объяснил ей Альби. — Гены требуют самовыражения.

К детям Альби особых чувств не питал, что можно было воспринимать как проявление противоречивости его натуры, учитывая, насколько ему когда-то хотелось иметь сестренку и чтобы семья состояла из четырех-пяти человек. И он стал бы хорошим и любящим отцом, однако Банни, которая так часто вела себя с восхитительной детской непосредственностью, например разглядывала, вытаращив глаза, бабочку или изображала, что сражена наповал при звуке выпускаемых газов, и которая нуждалась в нем, но без навязчивости, доставляла ему практически отцовскую радость. Когда же она вела себя не с детской непосредственностью, а просто как ребенок, как чертов маленький паршивец, она этим давала все основания отказаться от мысли завести детей. К тому же, как и Банни, Альби не стремился взваливать на себя лишнюю ответственность и не имел особого желания что-то существенно менять в своей жизни. Ему нравилась его жизнь такой, какой она была.

— Ну и как же мне утихомирить свои гены?

Альби предложил завести домашнее животное.

Это был сиамский котенок с заломом хвоста, косоглазый последыш, никому не нужный, кроме Банни и, конечно, Альби. Им она была нужна. Они назвали ее, своего ангелочка, Анджелой. «Анджела, моя малышка», — говорила Банни. Называла кошечку «моя пушистая малышка», держала на руках и баюкала.

По ночам Анджела спала, прильнув к Банни, положив голову ей на плечо, как на подушку, а Банни смотрела на нее, и ее мир становился мягче. Вот как оно было, и не о чем тут спорить. Котенок, может, и не маленький ребенок, но любовь есть любовь. Банни любила эту кошку по-особенному, как она никогда не любила раньше, и кому об этом судить?

Каждый, кто разбирается в кошках, знает, какими они бывают в отношении еды: привередливыми, капризными, испорченными; кот скорее будет сидеть голодным, чем станет есть то, что он неожиданно и по непонятной причине посчитает помоями, непригодными даже для собаки. Анджела не была исключением. Ни с того ни с сего начинала воротить свой драгоценный розовый носик от «Стружки тунца», заставляя Банни лихорадочно открывать «Говяжьи кусочки в подливке», и иногда лишь в третьей-четвертой банке оказывалось то, что кошка соглашалась есть. Альби регулярно приносил в дом то филе копченого лосося, то курицу гриль; он мелко их нарезал и давал с руки по кусочку, как будто это не лосось или курятина, а виноград.

И так год за годом жила счастливейшая из семей: Альби, Банни и их вечная малышка Анджела.

Как и всегда по утрам, Банни сварила кофе в кофейнике и открыла банку «Тушеных морепродуктов», которые киска неизменно поедала с наибольшим удовольствием. По крайней мере, раньше поедала.

— Индийские кошки глотку перегрызут за «Тушеные морепродукты», — сказала Банни и открыла «Пир Ближнего Востока». Однако маленькой зануде не хотелось ни «Пира Ближнего Востока», ни утиного фарша; в тот вечер Анджела отказалась даже от курицы гриль, которую Альби принес из «Д’Агостино». На это он заметил:

— Не уверен, что курица в «Д’Агостино» всегда свежая.

Взял пальто из шкафа и отправился за курицей гриль в «Гристедс»[12].

Очевидно, что-то было не так и с курицей из «Гристедс». Возможно также (немыслимо, но вполне возможно), что Анджела подхватила какую-то из желудочных инфекций, которых полно вокруг. Не склонные рисковать, когда дело касалось их малышки, они посадили ее в переноску, которую, пока Альби ловил такси, Банни несла, держа не за лямку, а обхватив обеими руками и прижав к груди.

В ветеринарном центре, в то время как Анджелу обследовали, Банни сидела в приемной и машинально листала журнал «Кэт Фэнси», не читая и не обращая внимания на фотографии. Альби сказал:

— С ней все будет хорошо. Наверно, это какой-нибудь паразит. Расстройство пищеварения. Может, съела чего-нибудь.

— Я тоже так думаю, — ответила Банни. — Я вовсе не волнуюсь.

Однако Альби знал, что Банни волнуется, так же как она знала, что он не думает, будто причина в расстройстве пищеварения.

Сделать что-либо было невозможно. Ветеринар сказал:

— Мне очень жаль. Сейчас ей не больно, но через несколько дней будет.

И написал имя и номер ветеринара, работающего по вызовам.

— Дома ей будет комфортно и нестрашно, — добавил врач.

Дома Альби уложил Анджелу на две подушки возле батареи, потому что она принадлежала к тем кошкам, которые обожают тепло, бегала за солнечными зайчиками, зарывалась в одеяла и сворачивалась в клубок под лампой у Банни на столе. Всю ночь Банни сидела на полу рядом с Анджелой и охраняла ее.

— Я здесь, — шептала она. — Моя любимая пушистая малышка, не бойся. Я здесь. Я здесь.

Утром ветеринар, работающий по вызовам, положил тельце Анджелы в контейнер и унес.

В исступлении, не желая ни с кем делить свое горе, Альби собрал игрушки Анджелы: шуршащие шарики из фольги, «удочку-дразнилку», розовую мышку, наполненную кошачьей мятой, а также миску для еды, банку для воды, лоток, подушки возле батареи — и вынес их из дома; Банни лежала на постели и массировала себе грудь, как будто могла этим унять невыносимую душевную боль.

Кто знает, возможно, именно это стало первой костяшкой домино, за которой по цепочке попадали все остальные.

Получает ли она какую-нибудь помощь?

Возникает вопрос: «Получает ли Банни профессиональную помощь? Посещает ли она специалистов?»

Посещает ли она специалистов? Два психолога, шесть психиатров, один психофармаколог, итого девять специалистов-мозгоправов за уже больше чем половину ее жизни, и потому можно с уверенностью констатировать: «Ни черта ей это не помогло».

Когда Банни стукнуло шестнадцать, она сказала родителям, что хочет пойти к психиатру, но родители ответили «нет».

— Эти люди, — сказала ей мать, — винят во всем матерей. — Впоследствии данный эпизод вошел в канон, служивший пищей для размышлений Банниным психотерапевтам.

Хотя сам по себе инцидент, произошедший с ней в первый год обучения в колледже, из-за которого ей пришлось обратиться в Службу психического здоровья студентов, внушал сожаление, Банни была в восторге от перспективы пообщаться с психологом. Ей представлялось это чем-то вроде сеансов психоанализа в старинной Вене, однако работа штатного психолога в Службе психического здоровья студентов больше похожа на работу врача в пенитенциарной системе, и потому эта должность далеко не всегда кажется привлекательной для лучших выпускников соответствующих учебных заведений. Но откуда Банни могла тогда это знать? Впрочем, уже к середине первого сеанса с доктором Браунингом Банни пришла к очевидному и точному выводу: доктор Браунинг — вовсе не Отто Ранк[13].

Потом была доктор Итси, которую на самом деле звали по-другому. Ее настоящего имени Банни не помнит, зато помнит, что ростом и весом доктор Итси соответствовала стандартной десятилетней девочке. Каждую неделю она разглагольствовала о том, что Банни нужно обуздать свою боль, как будто эта боль и так уже полностью не овладела Банни.

— Только обуздывая свою боль, вы сможете жить дальше, — говорила доктор Итси, пока Банни, сидевшая напротив, дивилась на ее не достававшие до пола ноги.

Банни на свой лад следовала совету доктора и жила дальше.

Доктор Селлерс, дородный бородатый мужчина в сандалиях фирмы «Биркеншток», придавал огромное значение объятиям. Объятия при встрече, объятия при прощании. В объятиях доктора Селлерса не было непристойности, они больше походили на объятия с деревом. В непристойных объятиях, по крайней мере, было бы что-то интересное. И да, доктор Селлерс во всем винил мать Банни, что, как ни странно, не вызывало в Банни тех положительных эмоций, на которые она рассчитывала, и в конце концов она перестала к нему ходить, объяснив это Альби следующим образом:

— Ты же знаешь, как я отношусь к растительности на лице. Не могу я закрыть глаза на его бороду.

Банни навсегда махнула бы на специалистов по психическому здоровью рукой, если бы не лекарства. Лекарства, причем не вызывающие побочных эффектов типа потери либидо и повышенной сонливости (кто, поставленный перед выбором между подобными побочными эффектами и депрессией, не предпочел бы депрессию?), были эффективными, что отнюдь не делало пациентку счастливой. Но, как выразилась Банни, «Всю жизнь меня мучили головные боли, а теперь их нет».

Головные боли ушли, а потом вернулись.

Доктор Стайн выписала коктейль, смешав эффексор с золофтом. Она носила бархатные шали и писала статьи для профессиональных журналов, где подвергала психоанализу художников и писателей. Хотя все эти художники и писатели к тому времени уже умерли, ей все же не следовало бы указывать их подлинные имена. После приблизительно года, проведенного с доктором Стайн, Банни привела ей яркий пример систематического снижения самооценки, про то как в тот период, когда Банни должна была подавать документы в колледж, мать оставила ей на кровати брошюру и заявление о приеме на учебу на стоматолога-гигиениста.

— Почитайте-ка, — доктор Стайн вручила Банни свою статью, озаглавленную «Слишком много матери слишком близко от дома», случайно оказавшуюся под рукой, в которой она подвергала психоанализу писателя Рэймонда Карвера, основываясь на его рассказе «Столько воды так близко от дома», как будто его рассказ и его жизнь — одно и то же. До свидания, доктор Стайн.

Коктейль из эффексора с золофтом был на исходе.

В отличие от остальных, доктор Лоуэнстейн не давал Банни советов и не говорил общими фразами. Обычно он вообще ничего не говорил, из-за чего Банни могла бы возмутиться, мол, «За что я вам плачу? Сама с собой я могу поговорить и бесплатно», если бы не мысль, что он потому так редко говорит, что предпочитает ее слушать. Более того, именно он подобрал наиболее оптимальное для нее (по сей день) сочетание препаратов, единственным побочным эффектом которого являлась сухость во рту. В середине ноября, в начале периода отпусков, после примерно восьми месяцев еженедельных сеансов с доктором Лоуэнстейном, в конце их часа, длившегося, как у всех психологов, пятьдесят минут, он улучил момент и, сцепив перед собой руки и наклонившись вперед, произнес:

— Банни, вам важно это знать. Поэтому выслушайте меня внимательно.

Он дождался ее утвердительного кивка и продолжил со своим сильным и темным, как история, бронкским акцентом:

— В глазах других такие люди, как вы, Банни, все равно что умственно отсталые. С той разницей, что вы — на одном конце спектра, а умственно отсталые — на противоположном. Вы не вписываетесь в норму. Те, кто в нее вписывается, не в состоянии соотносить себя ни с тем, ни с другим концом спектра. И вы тут ничего не можете изменить. Понимаете, о чем я?

Когда Банни было шесть лет, ее дед, мизантроп мирового класса, любивший только жену и одну из внучек, подошел к Банни и сел рядом под ивой, росшей у него во дворе.

— Ты умнее, чем все они, вместе взятые, — сказал дед. — Включая твоих родителей. Им мозгов не хватает даже на то, чтобы понять, как ты умна.

Когда Банни было семь, он умер.

Единственной причиной, по которой Банни прекратила свои визиты к доктору Лоуэнстейну (иначе она так и продолжала бы к нему ходить), был обширный инсульт, заставивший доктора бросить свою практику, за что Банни до сих пор не может его простить. Вероятно, его уже нет в живых.

У женщины, перенявшей практику доктора Лоуэнстейна, были слоновьи лодыжки, и она реагировала на рассказы Банни, страдальчески морщась. Когда в четвертый раз за три месяца она, анализируя полное отсутствие у Банни уверенности в себе, привела в качестве аналогии занудную историю о том, как ее сынок учится чистить зубы, Банни перешла к доктору Роджерсу.

Доктор Роджерс увеличил дозу велбутрина до 450 миллиграммов. Его буквально переполняло сострадание. Он чувствовал боль Банни намного сильнее, чем она сама, что, по ее мнению, было несправедливо.

Сменившего его доктора Мэнфрида Банни невзлюбила сильнее прочих, и для этого были основания. Тем не менее она ходила к нему в течение большего количества лет, чем к кому-либо другому, поскольку, как она ему однажды сказала, «это типа ситуации с захватом заложников».

— Не хотите ли объяснить, что вы имеете в виду? — спросил доктор.

— Вот я, — рука Банни совершала движения рукой, напоминающие взмахи ласты, — вот вы, а вот время, которое мы тратим впустую. Но если я перестану к вам ходить, вы не выпишете мне рецепт.

— Совершенно верно, — сказал в ответ доктор.

— Именно это я и имела в виду. Вы меня вроде как держите в заложницах.

Как будто беря Банни на слабо́, доктор ответил:

— Вы вольны уйти, когда захотите.

— Я вижу, до вас дошло, — сказала Банни и, не закрывая за собой дверь, покинула кабинет. Можно, конечно, интерпретировать ее нежелание закрыть за собой дверь как желание оставить между ними дверь открытой, но это не так. То была просто грубость.

Как следствие, визиты к психофармакологу. Раз в три месяца он проверял у нее давление, спрашивал, как она себя чувствует, и выписывал рецепт. Со временем он увеличил дозу велбутрина до максимума: с 450 до 600 миллиграммов. Позднее к велбутрину добавился лексапро.

Когда для Альби стало очевидным, что лекарства не работают и состояние Банни не улучшается, он предложил ей возобновить походы к психотерапевтам.

— Да я уже больше полжизни общаюсь с этими типами. И что толку? Что толку? Каждый новый врач расспрашивает меня про детство, а я в ответ рассказываю те же истории, что рассказывала всем тем, кто был до него. Нельзя же все время рассказывать одно и то же.

Тогда Альби предложил ей рассказывать какие-нибудь другие истории, на что Банни ответила:

— Нет у меня никаких других историй.

Люди приходят и уходят

Еще больше, чем вероятных неприятностей на ужине, Альби опасается вероятных неприятностей на продолжении вечеринки в квартире у Фрэнкенхоффов. Фрэнкенхоффы — это Лиззи Фрэнк и Джек Хоффман. Та самая Лиззи, что прислала Банни открытку по электронной почте с советом перестать, взять себя в руки и не париться. Все зовут их Фрэнкенхоффами. Происхождение данного слова-гибрида давно всеми забыто, за исключением Банни, потому что именно она его и придумала. Однако напоминать об этом было бы так же нелепо, как хвастаться чем-то несущественным; да ей могли бы и не поверить, как не поверили Элу Гору, сказавшему, что он изобрел интернет, и все над ним смеялись.

— Если мы все-таки пойдем на ужин, — закидывает удочку Альби, — давай хотя бы не пойдем на вечеринку.

— На какую вечеринку? — спрашивает Банни.

— У Фрэнкенхоффов, — напоминает ее муж.

Фрэнкенхоффы проживают на сорок четвертом этаже несуразного здания в квартире со стенами, состоящими в основном из окон. Купить квартиру, которую можно было легко принять за номер люкс в «Парк-Лейн-отеле», их убедил солнечный свет и вид из окон. Окна спальни выходят на реку, что довольно неплохо, зато из торцевого окна гостиной с расположенными перпендикулярно друг другу стеклами — уродливый панорамный вид на площадь Таймс-сквер, пусть и находящуюся примерно в десяти кварталах к центру города и в двух авеню к западу; именно по этой причине начиная с тысяча девятьсот девяносто восьмого, когда Фрэнкенхоффы въехали в свой явно переоцененный «трамповский человейник»[14], они каждый год устраивают эти новогодние вечеринки. Есть ли лучшее место для того, чтобы всем их многочисленным друзьям собраться и полюбоваться на спускающийся под отсчет секунд шар?

Друзья. Это слово Банни обычно произносила, изобразив пальцами кавычки: «друзья». Банни — фанатка воздушных кавычек. А также воздушных поцелуев.

Банни и Альби идут на вечеринку к Фрэнкенхоффам потому, что туда же идут Эллиот с Труди и Джулиан с Лидией, и Банни с Альби чувствуют себя обязанными идти туда вместе с ними; причина достаточно ничтожная, и еще более ничтожной ее делает невыносимая скука, которая их там ожидает. На вечеринке у Фрэнкенхоффов подается коктейль из их старых и новых друзей, что сулит нескончаемый час, а то и два пустых бесед с «исключительными» людьми, которые вам незнакомы и таковыми и останутся, а также «долгожданную» возможность поболтать с теми, с кем вы не встречались с предыдущей новогодней ночи, ведь кто захочет встречаться друг с другом специально? «Поболтать» сводится к тому, что собеседники вслух как бы обновляют свои резюме. В представлении друзей Фрэнкенхоффов, что старых, что новых, люди есть то, чем они занимаются: кинопродюсеры, редакторы, архитекторы, профессора на факультетах английского языка, где преподается в основном теория, нейробиологи, кураторы музеев, «что-то связанное с театром», руководители некоммерческих организаций (ни одной из которых Банни ничего и никогда не жертвует, потому что предпочитает жертвовать тем организациям, чья задача — уменьшать страдания).

В этом году Банни представляется как «никто».

Новые друзья Фрэнкенхоффов — это люди, с которыми они знакомятся в течение года и которых культивируют, словно зимние однолетние растения, в надежде, что их дружба расцветет; Банни называет этих людей «декоративной капустой». У декоративной капусты жизненный цикл в период вегетации от прорастания до смерти длится всего лишь восемь недель.

— Не обязательно, — сообщил ей как-то раз Альби. — В основном так и есть. Но бывает, причем довольно часто, что декоративная капуста доживает и до двух лет.

Банни в ответ пожала плечами. То же самое и с новыми друзьями Фрэнкенхоффов. С помощью особо питательного удобрения некоторых из них можно удержать еще на год, поэтому-то Фрэнкенхоффы так суетятся и лебезят перед своими новыми друзьями, расточают комплименты их одежде, цвету волос, блеску их достижений, не забывая внимательно следить за тем, чтобы бокалы у них были полны и чтобы они не забывали отведать выпечку. Лиззи, мол, сделала выпечку сама. Лиззина выпечка охватывает весь земной шар. У нее на кухне на стене висит карта мира. Каждый год Лиззи делает выпечку, посвященную той или иной стране, отмечаемой на карте канцелярской кнопкой. Выпечка некоторых стран по вкусу напоминает силиконовый пластилин.

Что толку изливать чувства на тех, с кем дружишь давным-давно? Как правило, это неудачники. Естественно, Банни оказывалась одна в углу минималистично обставленной гостиной, потягивая вино и завернув пирожное в салфетку, чтобы выбросить его, как только обнаружит мусорную корзину. Время от времени к ней кто-нибудь подходил, вроде того кинодеятеля с усами, выгнутыми дугой, что само по себе было достаточно неприятно. Ему хотелось выяснить, что именно она написала и было ли среди написанного ею что-то такое, что он когда-либо мог читать или о чем он когда-либо мог слышать.

— Вряд ли, — сказала Банни.

— Мы где-то встречались? — спросил кинодеятель.

— Вряд ли, — ответила Банни.

— Ну что ж, желаю удачи, — попрощался кинодеятель.

Желаю удачи.

Столь же предопределенным бывал разговор о ее имени, если это можно считать разговором, а не допросом в суде:

— У вас в свидетельстве о рождении написано «Банни»? Кроме шуток, ваши родители назвали вас Банни? Это не прозвище?

Как будто, если бы вопрос был сформулирован иначе и задавался достаточно часто, ей пришлось бы сознаться, что ее настоящее время — Аманда или Жанна.

— Почему же они назвали вас Банни?

— Потому что они занимались кролиководством. Выращивали кроликов. На убой, — отвечала Банни.

Обычно это бывал раздражающий, но безвредный обмен репликами. Исключение составил разговор на прошлогодней новогодней вечеринке. К Банни подошла профессор гендерных исследований в Йельском университете. «В Йельском», — подчеркнула профессор.

— Банни? — переспросила она. — Не поверю, что это ваше настоящее имя. Какое имя вам дали, когда вы родились?

— Когда я родилась, мне дали имя Банни. Так записано в свидетельстве о рождении. Еще будут вопросы?

Профессор носила очки в черной оправе, указывавшей на ее беспощадный интеллект, а короткая стрижка была такой же колючей и отталкивающей, как ее интонация.

— Имя Банни подходит для ребенка. Как вы можете рассчитывать на серьезное к себе отношение, если у вас детское имя? Я настоятельно советую вам его сменить, — заявила она.

Банни поблагодарила профессора гендерных исследований в Йельском университете за совет и в ответ дала собственный:

— Мятный леденец. Или жвачка. Что-нибудь в этом роде. Видите ли, это неприлично. Просто оскорбительно.

Профессор гендерных исследований в Йельском университете отшатнулась, как если бы не ей, а Банни требовался мятный леденец, и вопросила:

— В чем конкретно ваша проблема? — Затем провела рукой, как щеткой, по плечу, словно решив, что помимо неприятного запаха изо рта у нее еще и перхоть, как будто одно обычно сопровождается другим.

— Видите ли, с вами что-то не так. Что-то очень не так, — заявила на прощание профессор.

И вот Альби убеждает не идти на вечеринку.

— Давай сделаем себе одолжение и пропустим ее. Не так уж нам хочется смотреть на этот шар.

По правде говоря, Банни ни разу в жизни за церемонией спуска шара не наблюдала. Ни по телевидению, ни тем более живьем: она скорее бы вырвала себе глаз, чем отправилась пешком в новогоднюю ночь на Таймс-сквер. Да и в предыдущие годы в квартире у Фрэнкенхоффов, когда за несколько минут до полуночи вся толпа собиралась возле окна и напряжение от ожидания нарастало, чтобы затем пойти на спад так же гарантированно, как то, что в течение шестидесяти выверенных секунд спустится вниз новогодний шар, Банни ускользала в ванную комнату, запиралась в ней, садилась на край унитаза, зажигала сигарету и ждала, пока все закончится.


Идея для сюжета: кинофильм
(не более 300 слов)

Пренебрегать традициями, ритуалами и праздниками означает насмехаться над тем, что для других является священным, оскорблять их верования, портить всем удовольствие, и все потому, что ты трудный и неприятный человек.

— Я не насмехаюсь над Днем благодарения, — сказала я. — Просто не хочу никуда идти.

Почему, собственно? Почему бы не провести день с семьей? В ее расширенном составе? Дяди, тети, двоюродные братья и сестры, а еще там в прошлом году был младенец — воняющий сыром резервуар отрыжки, — и все вели себя так, будто его родители действительно совершили нечто экстраординарное, типа опубликовали книгу или выиграли в лотерею, пока я не вклинилась и не заявила:

— Земляной червь достоин похвалы за то, что сам себя оплодотворяет.

После этого все меня демонстративно игнорировали, кроме Натали, моей любящей ковыряться в носу и размазывать козявки по стенам девятилетней кузины с мышиными ушами. Они у нее круглые и расположены к макушке ближе, чем обычно бывает у людей; мне оставалось лишь надеяться, что уши являются генетически рецессивным признаком.

— Что ж, раз ты хочешь остаться дома, — сдалась мать, — оставайся дома. Одна, — добавила она, подчеркнув последнее слово, как будто перспектива остаться одной грозила мне скорым разочарованием.

Встав у окна в гостиной, я наблюдала, как автомобиль выезжает на дорогу и едет по ней, пока не скрывается из поля зрения, потом пошла на кухню, чтобы приготовить себе свой собственный пир. В холодильнике лежала упаковка болонской колбасы марки «Оскар Майер» и упаковка с нарезанной ветчиной, на которой в качестве логотипа была изображена свинья. Мультяшная свинья в поварском колпаке, что само по себе жестоко. Я сделала себе сэндвич с сыром. На ломтях белого хлеба марки «Арнолд’с Бейкери Уайт» — три тонких ломтика сыра «Крафт Американ», которые я извлекла из индивидуальной обертки, украсила двумя помидорными дольками с зернистой текстурой, как у мокрого песка, и сдобрила солидной порцией майонеза. В качестве «гарнира» я выбрала банку диетического «Доктора Пеппера» и упаковку печенья «Орео», перетащила поднос в гостиную и там, усевшись по-турецки на полу перед телевизором, принялась поедать свой праздничный ужин за просмотром «Чуда на 34-й улице», фильма, который видела уже триллион с половиной раз. Для меня, однако, оказалась почти непосильной задача досмотреть фильм до конца, до той его сцены, где сбывается желание молодой Натали Вуд и мы наблюдаем за тем, как контуры заурядного домика с садиком расплываются в бликах солнечного света; образ, предзнаменующий неизбежность наступления томительной боли от смутного сожаления, сопровождающего идеально устроенную жизнь.

На улице уже стемнело. Кухонная лампа была окружена желтым ореолом, и я поймала свое отражение в окне, тусклое и непроницаемое: вроде я, но не я. Думала показать себе средний палец, но поленилась. Прихватив коробку с печеньем «Орео», сколько бы там его не оставалось, вернулась в гостиную, где уютно расположилась в одном из двух парных кресел, чтобы в очередной раз перечитать «Пейтон-Плейс»[15]. Этот роман был одной из шести книг в нашем доме; все — в твердом переплете, в матерчатой обложке темно-синего цвета, неплохо сочетавшегося с такой же, как у кресел, темно-синей обивкой дивана. Книги заполняли встроенную в угловой стол небольшую полку, на которой мать предпочла бы поставить горшки с геранью, но туда не доходил солнечный свет. Остальные пять книг я тоже прочла уже много-много раз. От них воняло еще хуже, чем от «Пейтон-Плейс». Книжка про то, как перегоняли скот на Диком Западе, воняла сильнее всех.

С таким видом, будто печенька «Орео» — облатка для причастия или таблетка с кислотой, я сунула ее в рот, и она, вместе со своей чудесной кремовой начинкой, начала таять на языке. Открыла «Пейтон-Плейс» на первой попавшейся странице. И хотя этот роман я помнила практически наизусть, я достаточно сильно им увлеклась, чтобы не услышать, как к дому подъезжает автомобиль. Мое внимание привлекла тишина, последовавшая за выключением двигателя. Потом послышались приглушенные басистые щелчки открываемых и с удовлетворенным хлопком закрываемых автомобильных дверей.

Все четверо: мои родители и сестры — словно четыре чашки молока общим объемом литр, четыре монеты по двадцать пять центов, составляющих доллар, четыре времени года, четыре человека, составляющих семью, — собрались в прихожей, развязывая шарфы и снимая пальто (мать называла прихожую «фойе», на что я говорила: «Ну да, мы ведь во Франции живем»), и тут Дон, самая младшая из нас и уже явно демонстрировавшая признаки той суки, в которую она превратится, влетела пчелой в гостиную, где я прикидывалась глубоко погруженной в чтение и как будто не замечала Дон, пританцовывавшую прямо передо мной, как человек, которому страшно хочется писать, но он по какой-то причине себя сдерживает. Только вот Дон писать не хотелось. Она удерживала в себе не мочу, а слова, которые ужасно хотела произнести, но сдерживалась, чтобы получить еще больше наслаждения от облегчения, пока не почувствовала, что больше уже не в состоянии сдерживаться.

— Банни, ты не поверишь, но клянусь тебе, — сказала Дон, — за весь день никто, ни один человек, даже Натали, не спросил, где ты. Знаешь, типа: «Банни… а кто это?»

В тот первый прошедший без меня День благодарения моя расширенная семья благополучно воссоединилась в дарвиновском варианте эволюции, позволившем, помимо прочего, свободнее рассесться вокруг стола.

Даже теперь, по прошествии времени, я могу смело сказать, что это был мой самый счастливый День благодарения.

Должна же быть какая-то причина…

Телефонный звонок разрывает тишину, словно бомба, и Банни, как будто боясь оказаться под развалинами, хватается за край одеяла, чтобы натянуть его на голову. К тому моменту, когда телефон звонит во второй раз и Альби встает с постели, чтобы ответить, Банни уже достаточно пришла в себя, чтобы сказать:

— Если это одна из моих сестер, меня нет дома.

— Я скажу, что ты пошла за покупками. За конфетти, — подыгрывает ей Альби и тут же об этом жалеет. Никогда не знаешь, что выведет Банни из себя, однако она улыбается. Печальной, слабой улыбкой, почти с ностальгией по тем временам, когда выражение «пойти за конфетти» по-настоящему бы ее развеселило. И все же это улыбка, а не приступ плача или бешенства, которого можно было бы опасаться с учетом того, что реакцию Банни на шутки, подколки, выражения любви, равно как и на последнюю каплю в чаше терпения, предсказать невозможно.

В последнее время ее сестры звонят часто. Точнее, они звонят часто по сравнению с тем, насколько редко они звонили раньше, а также учитывая, что Банни, несмотря на периодические призывы Альби, сама своим сестрам никогда не звонит. Альби ценит семью, понятие «семья», однако, как замечает Банни, сам он, будучи единственным ребенком, практического опыта в этой области не имеет.

У Альби было хорошее детство; счастливое, если верить, что такое бывает. Все, чего ему хотелось, — иметь старшего брата, чтобы с ним корешить, или, еще лучше, маленькую сестренку, чтобы о ней заботиться и ее оберегать. Если бы он рос где-нибудь не в Нью-Йорке, то был бы одним из тех детей, что приносят домой белок со сломанной челюстью и выпавших из гнезда птенцов-воробышков; человек, созданный, чтобы спасать и защищать, что, вполне вероятно, в первую очередь и привлекло его к Банни.

Что касается Банни, то, по крайней мере в теории, семья — это не более чем общая ДНК, столь же случайное и бессмысленное стечение обстоятельств, как столкновение двух электронов, которые потом возвращаются каждый на свою орбиту. Вся ее семья — это Альби и Джеффри. Стелла тоже была семьей, она была для Банни как сестра, только вот сестринская привязанность, любовь были подлинными, а не навязанными им неразборчивой прихотью протоплазмы. Банни тоскует по Стелле. Как же она тоскует по Стелле. Кто-то скажет, что она уж слишком по ней тоскует, но это то же самое, что сказать, что в океане слишком много воды. Ее тоска по Стелле отличается от тоски по Анджеле, но эти две тоски объединяет их безутешность. Банни переживает утрату и Анджелы, и Стеллы как бесконечную тоску. Но она не бесконечна. Она беспредельна.

По словам Банниных сестер, они звонят потому, что беспокоятся за нее. Возможно, в какой-то степени так и есть, но все же истинный мотив их звонков — желание получить ответ на вопрос: «Как так вышло? Установлена ли причина?» Дон хочется, чтобы это было чем-то вроде пищевого отравления. Ей хочется, чтобы Альби сказал ей: «Дело в майонезе», хотя на самом деле ее удовлетворило бы любое объяснение, исключающее возможность наследственного фактора. Ей надо убедиться, что это не одна из тех генетических мутаций, что могут вызвать рак груди или проблемы с зубами. «Это ведь точно не генетика, правда?» — Дон уже не раз задавала Альби этот вопрос.

И хотя Альби вовсе не собирался провоцировать у Дон истерику, он отвечал на него максимально добросовестно, а именно:

— Я в этих вещах не специалист.

— Не спорю, но ты все же знаешь об этом больше, чем я, — говорила в ответ Дон.

Дон отчаянно нуждается в определенности и ищет успокоения в том обстоятельстве, что у ее детей нет физического сходства с Банни. Раз у них глаза и рты не такие, как у Банни, то и ее ненормальных генов у них быть не может, так ведь? — допытывалась Дон.

— Наверное, у них нет ее генов. У них во внешности вообще нет ничего с моей стороны. Ты же их видел. Они — копия Майкла. Даже если это связано с генетикой, у них нет этих генов, так ведь?

— Я не могу ответить на этот вопрос, — сказал Альби. — Я в самом деле не знаю.

Если Дон, возможно, любит выдавать желаемое за действительное, то Николь сумела себя убедить, что существует прямая причинно-следственная связь между Банниным помешательством и применением ею аэрозольных дезодорантов. Если в нервном срыве Банни виноват ее образ жизни — давайте смотреть правде в глаза: она же курит! — Николь может спать спокойно. Два раза в день медитация, сыроедение, раз в неделю очистительная клизма, — все это практически гарантия того, что она никогда-никогда не умрет. Тем не менее Николь не может полностью избавиться от назойливой мысли, что тому, что случилось с Банни, могут быть виной кусочки приправы «Бак-Ос», которыми их мать обильно посыпала салаты и печеную картошку в те годы, когда у девочек происходило становление личности.

Зацикленность Николь на идеальной чистоте кишечника вызывает у Банни интерес общего порядка, как некий любопытный факт, о котором она размышляет так же, как иногда размышляет о том, кто убил Джонбенет Рэмси[16].

Впрочем, вопрос «что произошло?» задают не только сестры. Люди, едва ли отличающие Банни от Бонни, тоже нуждаются в объяснении, хотят установить причину и таким образом избежать чего-либо подобного, как если бы все дело было в пользовании презервативом или в контроле за потреблением организмом соли. Хотят знать, как понадежнее удерживать под крышкой содержимое своего котелка. Говорят: «Это для нас полная неожиданность». Если для них это полная неожиданность, то лишь оттого, что никто из них раньше не обращал на это внимания; кстати, недостаток внимания вполне мог быть одним из способствовавших случившемуся факторов. Одним из.

Одним из многих. Никогда не бывает так, что дело в чем-то одном. И все равно они спрашивают: «Как же это произошло?» Они, видите ли, хотят быть уверенными, что люди не сходят с ума без веской причины, перемывают Банни косточки, стараясь докопаться до сути: она, дескать, проводит слишком времени в одиночестве; негативно ко всему относится; у нее никогда не было детей; курит сигареты; бездетность нарушает работу женских гормонов; работает весь день одна, и это плохо; ест пищевые продукты, подвергшиеся технологической обработке; была средним ребенком в семье; никогда не посещала спортивный зал; не внушает большую симпатию; всегда печальная, трудная в общении, мрачная, избыточно чувствительная и вспыльчивая; даже ребенком не внушала симпатию; ей следовало завести детей; пользуется духами; пьет слишком много кофе; курит сигареты.

Каковы бы ни были причины, людям нужна уверенность, что она сама, черт побери, во всем виновата.

Пойдет ли снег?

Благодаря своей острой, как у собаки, чувствительности к интонациям Банни улавливает в голосе Альби уловку, когда он говорит кому-то по телефону «пока что нет». Затем уловка уступает наигранному оживлению: «Она как раз рядом. Подожди, я спрошу ее».

— Это Труди, — говорит Альби, прикрывая микрофон рукой. — Спрашивает насчет сегодняшнего вечера.

Банни требуются почти физические усилия, чтобы не дать себе волю, удерживая себя, как сжатую пружину; это напоминает сокращение мышц. Она старается не терять над собой контроль, сопротивляется отчаянному желанию швырнуть через всю комнату кофейную кружку или вырвать зубами целый кусок из своей подушки. Когда вспышка ярости проходит, Банни переспрашивает, будто не понимая, о чем речь:

— А что насчет сегодняшнего вечера?

— Будем ли мы. Труди хочет знать насчет наших планов. Ведь мы же еще не решили.

— Всё мы решили, — говорит Банни, — мы придем.

И вновь с точно выверенным и дозированным энтузиазмом капитана группы поддержки на спортивных соревнованиях Альби говорит Труди: «Мы будем. До встречи в восемь». И, после паузы: «Понятия не имею». Кладет телефон на базу с такой тщательностью и так ровно, будто вешает на стену картину. Банни спрашивает:

— Насчет чего это ты понятия не имеешь?

— Ну, насчет того, — эти слова Альби произносит, как будто с усилием глотает, — пойдет ли снег.

Альби знает, что враль из него никудышный, маловато у него опыта в искусстве лавирования, но он продолжает:

— Видишь ли, метеорологи прогнозируют снег, и Труди спросила, что я насчет этого думаю. Пойдет он или нет.

Банни натягивает на себя одеяло, плотнее укутывая им плечи, затем спрашивает:

— Как ты думаешь, что я сейчас сделаю?

Альби не отвечает, и это худший из вариантов ответа. Банни отворачивается к спинке дивана и, будто на нее рушится потолок или падает небо, обхватывает голову руками и подтягивает подбородок и колени к груди. «Что это за животное свернулось там в клубок?» Джеффри тоже меняет диспозицию и уютно устраивается в гнезде, образованном изгибом ее коленей. Она жалеет, что ей не хватает духу столкнуть с дивана этого глупого, пусть и милого кота, отшвырнуть его от себя ногой, как пустую банку из-под колы.

И вновь сокрушительная ясность невосполнимости

Накануне судьбоносного голосования 2008 года, в то умиротворяющее время суток, когда уже не день, но еще и не вечер, небо было матового сине-фиолетового оттенка, и Банни, стоявшую перед окном гостиной, одолевало чувство, которое ей не удавалось распознать. Но чем бы это чувство ни было, Банни казалось, что она может в нем утонуть. Прижала ладонь левой руки к холодному стеклу. Из Канады дул ранний в этом году ледяной арктический ветер, и Банни вдруг почувствовала вдохновение. Покататься на коньках, пойти покататься на коньках, повеселиться.

Веселье, которое не с кем разделить, — не веселье. В одиночестве можно черпать большое удовольствие, получать огромное наслаждение, испытывать блаженство, но для веселья нужен кто-то еще, например подруга или собака. Однако Джеффри — не собака, а Стеллы больше нет.

Когда Банни набрала Лидию, чтобы спросить, не хочет ли она покататься на коньках, телефон сразу же переключился в режим голосовой почты, а вот Труди взяла трубку на третьем гудке.

— На коньках? — спросила Труди. — С каких это пор ты катаешься на коньках?

— Я и не катаюсь, — ответила Банни. — Но однажды каталась. В смысле, один раз.

Когда ей было девять-десять лет, девочки ее возраста ходили на каток, в боулинг или играли в мини-гольф на двенадцати лунках, после чего подкреплялись хот-догами, кока-колой и куском торта-мороженого фирмы «Карвел». Как-то раз в боулинге Банни не удалось выбить ни одного шара. Она притворялась, что мазала специально. Пусть уж лучше девочки из ее команды злятся на нее за умышленные промахи, чем дружно издеваются над ней за то, что она кретинка!

В дни перед походом с подружками на каток Банни воображала себе начищенные до блеска белоснежные коньки с помпонами, украшающими кончики шнурков, как украшает зеркало заднего вида в салоне автомобиля парочка подвешенных к нему каучуковых игральных кубиков. Однако взятые напрокат коньки были такими же белоснежными, как использованные гигиенические салфетки с пятнами мочи. Не было на них и помпонов, а когда Банни встала на лед, ее лодыжки подвернулись внутрь, как будто для того, чтобы поцеловать друг друга в нос. И пока другие проносились мимо, словно Ханс Бринкер с сестрами[17], Банни, уцепившись за бортик допотопного катка, перемещалась по льду со скоростью черепахи. Осмелившись отпустить бортик, тут же упала. Банни на льду — все равно что вытащенная на лед рыба.

— Я имею в виду катание не ради катания, — сказала она Труди, — а ради падений на лед. — Банни принялась с воодушевлением говорить про то, как весело дурачиться, как весело плюхаться на лед в Рокфеллер-центре. Судя по голосу, глаза у нее в этот момент сияли.

— Меня это не очень привлекает, — ответила Труди. — Да еще в Рокфеллер-центре, никак не меньше? И откуда тебе такое в голову приходит?

Рокфеллер-центр — место для туристов и тех подростков, кто слишком уж отождествляет себя с Холденом Колфилдом[18]. Более того, в семь часов по телевизору шел документальный фильм про Штокхаузена, который Труди очень хотелось посмотреть.

— Про кого? — спросила Банни.

— Про Штокхаузена, — ответила Труди. — Карлхайнца Штокхаузена.

— Ах да, Штокхаузен.

Восполнить утрату любимого существа, как заменить поломавшийся компьютер или батарейку в часах, — не получится.

Банни повесила трубку и набрала в Гугле «Карлхайнц Штокхаузен», который, как она выяснила, был первопроходцем в алеаторической музыке. Потом набрала «алеаторическая музыка», после чего сидела, уставившись в монитор, пока вторая половина дня переходила в вечер.

Придя домой, Альби поинтересовался, зачем это она сидит в темноте перед монитором.

— Веселья ради, — ответила Банни. — Это я так веселюсь, — и замолчала.

О Стелле она не говорит.


Идея для сюжета: воображаемый мир
(не более 300 слов)

Как и «Чудо на 34-й улице», которое было фильмом с концовкой, сулившей в будущем утрату иллюзий и неясное чувство неудовлетворенности, «Волшебник из страны Оз» был картиной, в которой я не могла черпать надежду на спасение. В восьмом классе я писала работу за четверть по английскому языку и литературе, в которой сравнивала киноверсию «Волшебника из страны Оз» с книжным вариантом «Дневника Анны Франк» и делала вывод, что, при полном несходстве историй и обстоятельств, и там, и там — трагедия, проистекающая из достойного жалости наивного оптимизма, причинявшего страдания обоим главным действующим лицам.

Укрываясь от нацистов несколько лет на чердаке, где не было места для уединения, зато с лихвой хватало напряжения и оголенных нервов, не говоря уж о страхе, связанном с тем, что она прекрасно знала, что случится, если их обнаружат, Анна Франк написала в своем дневнике, что, несмотря ни на что, она до сих пор верит, что в душе люди по-настоящему хорошие; и это написала девочка, чья жизнь оборвалась за закрытыми дверьми автофургона для перевозки скота и чьи бренные останки были превращены в пепел в крематории под названием Аушвиц{2}; а как тогда — ау, Анна! сними розовые очки! — насчет людей, которые, несмотря ни на что, в душе являются настоящими социопатами?

А Дороти? Эта освободительница жевунов, законная владелица рубиновых туфелек, сокровище Изумрудного города? Что ей оставалось сказать самой себе? Что в гостях хорошо, а дома лучше. Дороти хотелось домой. Домой, как будто дом подразумевал и предполагал место, где тебя любят, о тебе заботятся и тебя оберегают; где у тебя семья, все члены которой во время зимних каникул носят свитера из шерсти северного оленя, потому что дом — это место, где зимой идет снег и где за зимой следует зеленая весна, в противовес какому-то клочку неплодородной земли, где страдающая несварением мисс Галч захватила твою собаку, будучи помешанной на том, чтобы отобрать у нее ее маленькую жизнь, а долбаная тетушка Эм все это время лишь сидела и ни черта не предпринимала. Таков он, твой дом, Дороти. И несмотря на это, она три раза щелкнула каблуками рубиновых туфелек, три раза произнесла «в гостях хорошо, а дома лучше» — волшебное заклинание, которое должно было перенести ее из Изумрудного города в пылесборник под названием Канзас, где мечты сохнут на корню как посевы, где Тотошку бросят к волкам, где вся оставшаяся жизнь Дороти будет унылой и одинокой, — и все потому, бедная наивная, глупенькая Дороти, что «в гостях хорошо, а дома лучше».

Под большой красной буквой «F», обведенной три раза кружком, учительница написала «Что-то с тобой очень не так».

Болевая точка и есть боль

Ну как, — спрашивает Альби, — ты не против, если мы ее пропустим?

— Что пропустим?

Глубокий вдох — это Альби втягивает в себя свое раздражение.

— Вечеринку. Вечеринку у Фрэнкенхоффов. Я действительно не хочу на нее идти.

На это Банни отвечает:

— Окна там герметичные.

— Какие еще окна? О чем ты?

— Окна у Фрэнкенхоффов не открываются. Так что, если ты думаешь, что я могу выпрыгнуть, не беспокойся. Это невозможно.

— Господи. Нет. Не надо, Банни. Даже в шутку. Но в самом деле, зачем нам туда идти? Чтобы потом, вернувшись домой, жаловаться на то, что мы чуть не спятили со скуки?

— Нам ведь не надо решать сию минуту, не так ли?

— Нет, конечно. Там видно будет. По состоянию. Попозже.

Что касается полета из окошка Фрэнкенхоффов, который был бы больше похож не на прыжок ласточкой, а на полет Летающей монахини[19] — ноги-руки в разные стороны, пока паруса ее монашеского платка, похожего на сложенную скатерть, не поймали бы ветер, как воздушный змей, — то даже если бы окна у них на самом деле открывались, этого бы никогда не произошло. Люди — не воздушные змеи. На людей действует сила тяжести, и у Банни нет желания расплющиться о тротуар в новогоднюю ночь, в тот самый момент, как на Таймс-сквер опустится новогодний шар.

Никогда бы она не позволила себе подобный спектакль.

Никогда бы она не дала какому-нибудь прохиндею на вечеринке у Фрэнкенхоффов повод сказать: «Если честно, я не удивлен. Вы знаете, что родители назвали ее Банни, потому что занимались кролиководством. Выращивали кроликов? На убой».

Заметив, что Банни не притронулась к кофе и что он, должно быть, уже остыл, Альби спрашивает:

— Заварить тебе свежий кофе?

— Что ты сказал? — Она жмурится, как будто только что проснулась и не вполне уверена, где находится. — Ты меня о чем-то спросил?

Альби снова предлагает кофе, и Банни отвечает: «Да, спасибо».

— На здоровье, — он целует жену в лоб и выходит, прихватив с собой кружку с острова Сент-Томас.

Выброситься из окна, будь то окно в квартире Фрэнкенхоффов или любое другое окно, — не так Банни представляет себе способ избавиться от того, что ее убивает. Падение или прыжок с высоты находятся за границами суицидального мышления Банни. Суицидальное мышление — это то, как мы представляем себе способы избавиться от самих себя. Даже те, кто никогда и ни за что не убил бы себя, тоже, пусть и не так часто, предаются мыслям о самоубийстве, воображают себе свои собственные похороны и упиваются горем, виной и раскаянием, которое у окружающих вызвало бы их самоубийство. Суицидальное мышление, если углубляться в его конкретику, вдаваться в тщательно проработанные детали, так же индивидуально, как индивидуальны сексуальные наклонности.

На кухне Альби выливает холодный кофе в раковину и бросает кружку в мусор, где она приземляется яхтой вверх. Заполнив кофейник водой, громко спрашивает, не хочет ли Банни что-нибудь съесть.

— Не сейчас, — отвечает Банни.

— Не слышу, — говорит Альби еще громче, — что ты сказала?

Подобно тому, как снаружи может повышаться атмосферное давление, внутри Банни повышается давление умопомрачения; обе ее руки спрятаны под одеялом, и правой рукой она обхватывает средний палец левой руки. То, как Банни выгибает кверху средний палец, напоминает разминку перед игрой на фортепиано или попытку ослабить так называемый писчий спазм. Поскольку, ввиду анатомических особенностей человека, палец не выгибается кверху сам по себе, на лице Банни, по идее, должны отражаться признаки дискомфорта, того, что она перешла от растягивания связки к ее разрыву, однако при взгляде на Баннино лицо можно подумать: «Вот человек, находящийся в ладу с самим собой».

Кружка, которую ставит на кофейный столик Альби, белая, без всякого рисунка. Банни благодарит мужа за кофе, как будто именно кофе она и хотела, и разве не мило с его стороны было об этом догадаться.

— Пахнет вкусно, — говорит она, пытаясь вести себя как нормальный человек, но при этом не делая ни малейшего движения к кружке; да и не стал бы нормальный человек так старательно отламывать себе палец.

Поскольку это самоистязание в духе Торквемады[20] внимания к себе не привлекает (нет ни стонов, ни бешеной жестикуляции, ни размахивания руками-ногами), Банни похожа на наркоманку, загоняющую шприц между пальцами ног, или на одну из тех девочек-подростков, что делают себе порезы в местах, которые никто не увидит; вот этого Банни раньше никак не могла понять: чего заморачиваться и резать себя, если не для того, чтобы привлечь внимание? Однако теперь Банни начинает прекрасно понимать этих девочек. Теперь она знает, как, выпустив воздух из баллона, сбросив давление, можно предотвратить неминуемый иначе взрыв.

Альби снова садится на край дивана, рядом с Банни, кладет ладони поверх ее спрятанных под одеялом рук и осторожно их разъединяет.

Больше всего Альби тревожат не слезы, не апатия и не крайняя абсурдность всего происходящего, а наносимые Банни самой себе повреждения.

Ее бедра — сплошные кровоподтеки, с лилово-желтым оттенком анютиных глазок и зеленью неба перед штормом. Всякий раз, когда она колотит себя или со всей дури бьет себя ладонью по голове, Джеффри спасается бегством в безопасное место, под кровать, а Альби обхватывает ее руками, как будто его руки — смирительная рубашка, и она пытается от него вырваться. Когда тебя так плотно держат, начинаешь задыхаться, и Банни хватает ртом воздух. В такие моменты Альби чувствует, что не справляется, что это за пределами его возможностей.

— Пожалуйста, — просит тогда Альби, — пожалуйста, не калечь себя.

Нелогично причинять физическую боль для снятия боли, однако от боли, на которую ты можешь указать, от боли, у которой имеется свое место, — от нее можно избавиться. У Банниной боли своего места нет. Банни больно везде. Ей не больно нигде. Везде и нигде, ее боль — призрачна, как фантомная боль в ампутированной конечности. Там, где ничего нет, нет и избавления. Собрать боль в одной точке, как собирают в кучу листья, в единый пучок, неважно, насколько эта боль сильна, знать, что болит именно здесь, — означает внести ясность. Только тогда, когда Банни бьет себя, тащит себя за волосы, заламывает пальцы, кусает себе рот изнутри, она может испытать удовольствие от обнаружения и избавления от боли. Это единственный способ избавиться от боли по имени Банни. Болевая точка — сама Банни.

Расстройства пищевого поведения

Надев носки и ботинки, то есть теперь полностью одетый, Альби возвращается в гостиную и видит, что Банни уже не лежит, свернувшись в клубок.

— Ты поспала? — спрашивает он жену.

— Не знаю. Сколько сейчас времени?

— Около часу. Пообедать не хочешь?

— Не сейчас. Чуть попозже.

Альби бросает взгляд на кофейную кружку, к которой, как и к первой, Банни не притронулась.

— Ты ведь не завтракала. Надо что-нибудь съесть.

Это не такое расстройство пищевого поведения, как анорексия, не говоря уж о булимии, и это не рак желудка, как у Анджелы. У людей с клинической депрессией свои нелады пищей. Для одних что-то класть в рот — как рефлекс, как будто пищей можно заполнить пропасть. А поскольку это невозможно, они толстеют, что отнюдь не улучшает их душевного состояния. Другие же почти, а некоторые и вообще не испытывают голода. Они чахнут, становятся почти невесомыми, демонстрируя таким образом свое желание исчезнуть. Банни как раз из них.

Вообще-то, она всегда была худой, но сейчас тощая как спичка.

Хотя нет, она не всегда, она почти всегда была худой. А теперь — кожа да кости. Видно, что она не только недостаточно, но и плохо питается. У нее обветренные и растрескавшиеся губы. Кожа сероватого оттенка, волосы тусклые и безжизненные. Возможно, она даже больше нуждается в хорошем мытье, чем в хорошем обеде, но Альби старается не заниматься больше чем одной Банниной проблемой в один раз.

— Тебе обязательно нужно чего-нибудь съесть. Ты со вчерашнего дня ничего не ела.

— Разве я не ужинала? Я думала, я ужинала.

— У тебя был поздний обед. Тебе надо поесть. В холодильнике имеется отличный сыр, «Фонтана» и «Морбье». От Марри. А в морозилке — хлеб на закваске от Эми.

— Я в самом деле не голодна, — отвечает Банни. — Но ты поешь.

— У меня сегодня ланч с Мюриэл, — говорит в ответ Альби. — Если ты не против, чтобы я ненадолго вышел.

На каникулах они массу времени проводят вместе, и Альби отчаянно хочется куда-нибудь улизнуть, хотя бы на несколько часов. Воздух в квартире душный, спертый и влажный из-за жалкого состояния Банни и ее пренебрежения личной гигиеной. Ее постельное белье — простыни и наволочка — посерело от грязи.

— Я не против. Правда, все отлично, — уверяет она мужа.

И действительно отлично. Если бы присутствие Альби не ощущалось ею словно натянутый на голову полиэтиленовый мешок, то и вовсе было бы отлично. Одним из признаков их совместимости является отсутствие у них обоих убеждения, будто брак — это союз сиамских близнецов. Доверие между ними — прочное, и всегда таким было, а их верность друг другу — абсолютная. Доверие и верность в том смысле, в каком эти два понятия наиболее значимы.

После того как Банни и Мюриэл только познакомились, Банни сказала Альби: «Ты должен посоветовать ей поменьше налегать на тушь». Затем, чтобы подчеркнуть объективность своего замечания, добавила: «А вообще, она мне очень понравилась». Про Банни Мюриэл сказала: «Она просто потрясающая». Однако ни Банни, ни Мюриэл не делали ни малейших усилий, чтобы самим подружиться, потому что Мюриэл — друг Альби, его друг с работы. Друг с работы — это обособленные, самостоятельные дружеские отношения; «мой друг с работы» — это не то же самое, что «наш друг с моей работы». Любой должен иметь право пойти пообедать или поужинать с другом со своей работы без обязательного присутствия за столом своей второй половины, громко зевающей от скуки и наблюдающей с растущим раздражением, как вы и ваш друг ведете доверительную беседу, сводящуюся к обсуждению офисных интриг.

Банни знает, что, как бы то ни было, каждому нужен свой собственный друг. Альби и Стелла ладили замечательно, но у Банни и Стеллы история взаимоотношений началась еще до Альби, и он частью этой истории не являлся. Стелла была подругой Банни. Мюриэл — друг Альби, и Банни рада, что она у него есть.

Чтобы поскорее выпроводить мужа за дверь, Банни желает ему хорошо провести время, а Альби спрашивает в ответ, не принести ли ей чего-нибудь.

— Пачку сигарет, — отвечает Банни.

— И все? — спрашивает Альби.

И все. Банни ничего не надо, кроме того, чтобы Альби ушел и оставил ее в одиночестве. В одиночестве, как будто это было чем-то, чего ей потом будет не хватать.

Держаться за жизнь

Механизм замка при повороте издает окончательный и бесповоротный звук, и Банни прислушивается к финальному аккорду возвращающихся на место сувальд. При звуке открывающихся и закрывающихся дверей лифта, менее громком, но все же слышимом, Банни принимает на своем диване сидячее положение, поворачивается на сто восемьдесят градусов и опускает ноги на пол. Что-то глубоко под кожей, рядом с костью, стучит, как пульсирующая боль, бьется, как сердце; что-то, что невозможно ни унять, ни удержать; наоборот, это что-то еще и увеличивается в размерах. Банни хватает подушку, обнимает ее, душит в объятии, и то самое что-то, чем бы оно ни было, похожее на любовь, но не любовь, точно не любовь, толкается изнутри, чтобы выбраться наружу.

Звук от удара брошенной через всю комнату тарелки или книги вполне красноречив, однако подушка разочаровывает, как разочаровывает ураган, меняющий направление и уносящийся в море.

Поскольку у Банни есть определенные мысли, которым требуется быть высказанными вслух, ей нужно облечь их в слова, чтобы они стали существенными и несомненными. Даже если никто тебя не слушает, произнесенные вслух слова — вот они, рядом, как камень-питомец у тебя на ночной тумбочке, просто рядом, ничего не делают, но ведь со временем камень превращается-таки в песок, и Банни произносит, ни к кому конкретно не обращаясь, даже к Джеффри: «Я не хочу оставаться в этом мире».

Когда она встает с дивана, видно, что грязная футболка чуть прикрывает ей бедра. Черные трусы отвисают на заднице. Банни это не волнует, хотя она прекрасно помнит материнское наставление о том, как важно носить чистое нижнее белье, потому что вдруг тебя собьет машина.

— Могу поспорить, — ответила тогда Банни, — что, если бы меня сбила машина, я бы не думала о своем нижнем белье. Я бы думала о чем-нибудь другом. Типа, а вдруг я лишусь ноги.

Никому не нужно беспокоиться из-за того, что на Банни будут грязные трусы, когда она шагнет под колеса автобуса, потому что она никогда этого не сделает, как и не спрыгнет с окна или со скалы. Банни считает, и всегда так считала, что жизнь, любая жизнь, священна. Нельзя лишать жизни под влиянием момента. Банни из тех, кто просит прощения, если убивает насекомое, хотя прекрасно знает, что ни хрена ее извинения не помогут тому таракану, чьи внутренности размазаны по кухонной стене.

Банни не хочет убивать себя. Она не хочет умирать. Проблема в том, что и жить она больше не хочет. Не хотеть жить не то же самое, что хотеть умереть. Банни предпочла бы смерть по естественным причинам, но не уверена, сможет ли ее дождаться.

Представьте себе такую ситуацию: вы на двенадцатом этаже горящего здания, и у вас на выбор два варианта — погибнуть в огне или выпрыгнуть из окна, чтобы наверняка разбиться насмерть. Будете ли вы цепляться за надежду, что вас спасут, не дадут заживо сгореть два храбрых пожарных? Сможете ли вы переносить интенсивный жар хоть еще немного? Вы чувствуете жар огня, слышите треск и хлопки пламени, вас одолевает дым, вы не в состоянии дышать, вы представляете себе, как вы плавитесь, словно воск, как Злая Ведьма Запада, и вот в какой-то момент вы понимаете, что никто вас не спасет; вы знаете, что или сгорите, или выпрыгнете из окна и разобьетесь. Оба варианта плохи, и все же вам придется определить, каким образом погибнуть, какая смерть наиболее мучительна.

Еще немного на тему кофейных кружек

Когда кружка с надписью Франсин разбилась, Банни попыталась собрать осколки в надежде их склеить, однако их было слишком много, этих мелких черепков и кусочков, а некоторые были как пылинки.

Средства эвакуации

В сопровождении спешащего за ней Джеффри Банни идет в ванную комнату, но останавливается на пороге. Обхватив одной рукой открытую дверь, другой хватается за наличник, как будто для того, чтобы преградить себе вход или выход. Ее мысли и пристальный взгляд сфокусированы на ванне. Прямоугольной формы, без ножек, современной, но с арматурой начала двадцатого века. Белые фарфоровые вентили с колпачками в латунном обрамлении, на которых синей делфтской глазурью выведено Hot и Cold. Кран тоже из чистой латуни. Все это латунное великолепие Банни приобрела, когда задумала внести изменения в ванную комнату, поставив туда отдельно стоящую раковину и ванну на львиных лапах. Вскоре после приобретения вентилей и крана на складе, торговавшем всякой всячиной по явно завышенным ценам, ее внимание с ванной комнаты переключилось на что-то другое. На что — неважно. Важно в данном случае то, что она никогда не отличалась упорством, будь то масляная живопись, шитье, фортепиано, гитара, магистратура по прикладной лингвистике, стрельба из лука, химия, реставрация мебели, или когда она в пятнадцатилетнем возрасте пошла работать волонтером в Симмзовский дом для умственно отсталых детей и ее альтруизм не протянул и часа, так как она обнаружила, что эти умственно отсталые дети вовсе не какие-то там дети с необычными умственными способностями, по какой-то причине изъясняющиеся простыми предложениями, а хватающие ее за груди подростки с лишним весом. В общем, Банни бросала все, за что бы ни бралась.

За исключением писательства, художественной литературы. В этом она проявляла упорство.

Ей надо было остановиться на стрельбе из лука.

Все, чего ей хотелось, это чтобы ее принимали всерьез. Неужели это так много?

Как можно ожидать серьезного к себе отношения, если, как заметил один проницательный критик, обложка твоей книги похожа на средство женской гигиены? Обложка, дизайн которой, как объяснил Банни ее редактор, задуман таким образом, чтобы привлечь внимание самого широкого читателя.

Самый широкий читатель — он же и самый невзыскательный.

«Как вы можете рассчитывать на серьезное к себе отношение, если у вас детское имя?»

Если не считать фарфоровых вентилей и латунного крана, сама по себе ванна ничего особенного собой не представляет, разве что она глубже ванн среднего размера, благодаря чему располагает к долгим, с пузырьками, расслабляющим водным процедурам.

Суицидальное мышление

Разве она могла бы так поступить с Альби? Сложно, если вообще возможно понять, когда ты сам в это не погружен, что она не стала бы так с ним поступать. Альби не занят, даже в яркой эпизодической роли, в этом фильме, в этом видео, которое прокручивается в ее голове. Боль, лазерным лучом сфокусированная на себе самой, эгоистична и не позволяет ни о чем думать, кроме как о том, чтобы она ослабла. Даже такая обычная и понятная боль, как зубная, вызванная дырой в зубе, ставшей достаточно глубокой, чтобы обнажились нервные окончания, дырищей, из-за которой кажется, будто в глаз тебе воткнули нож для колки льда, сужает твой мир до размеров непроницаемого пузыря мучительного страдания. Зуб болит, болит, и кроме этой боли ничего не существует. Все твои мысли о том, чтобы она поскорее прошла.

Банни рисует себе следующую картину: наполненная теплой водой ванна; пачка сигарет и пепельница на одном бортике, винный бокал, наполненный не вином, а водкой, — на другом. Она курит и неторопливо пьет водку. Это значит: не маленькими глоточками и не отхлебывая большими глотками, как пьют для того, чтобы скрасить особенно плохой день или успокоить нервы и унять трясущиеся руки. Ее руки трястись не будут, и день этот на самом деле будет намного лучше предыдущих. Закурит сигарету, прислонится к спинке ванны и представит себе день, клонящийся к вечеру, где-то в конце августа. Представит себе, как плывет по озеру на надувном круге, щурясь на предвечернем солнце, а тени крадутся и свет пробивается сквозь густую тьму елей. Когда вода в ванной немного остынет, Банни вытянет левую ногу и повернет пальцами ступни, достаточно цепкими для выполнения данной задачи, вентиль горячей воды.

Происходило ли с нею когда-нибудь такое, Банни не знает. Был ли в действительности такой день в конце лета, когда она плыла на надувном круге по окруженному елями озеру и щурилась на солнце? Впрочем, не важно. В это последнее число декабря нет ни предвечерних часов конца лета, ни надувного круга, ни озера. И тем не менее в мыслях о самоубийстве она и щурится на солнце, и видит свет, пробивающийся сквозь тьму.

Выкурит еще одну сигарету, и тоже до самого фильтра. Рядом с пепельницей — канцелярский нож, и, не дав себе передумать, полоснет сперва по одному запястью, потом по другому. Тут же пожалеет, что не выкурила еще одну сигарету, но для наверстывания упущенного будет слишком поздно. Станет наблюдать, как жизнь ее вытекает вместе с кровью из запястий в теплую воду, и, как будто кровь — пищевой краситель, а обескровливание — научный эксперимент в начальной школе, вода в ванне порозовеет и остынет, и Банни, поскольку она больше не в состоянии контролировать происходящее, не сможет помешать Джеффри открыть дверь ванной комнаты лапой, как он всегда делает, когда Банни в ней находится. Джеффри не любит, когда его оставляют одного. Банни живо рисует себе, как она покидает этот мир, а может, уже покинула, и тут глупый милый Джеффри открывает лапой дверь. Вместо того чтобы, как обычно, лакать воду из унитаза, видимо считая себя львом, пьющим холодную воду из озера Танганьика, Джеффри в воображении Банни лакает розовую воду из ванны.

На этом суицидальные мысли Банни заканчиваются. Представить себе, как ее кот, понятия не имеющий, что она мертва, лакает из ванны розовую от ее крови воду, для нее почти смерти подобно.

Ланч

К двери скотчем прилеплена картонная табличка с надписью от руки: «Мы будем закрыты с 17.00 31/12 и откроемся вновь 2 января». Кафе «Крайне левый угол» (это название указывает на его местоположение, а не на чьи-то политические симпатии) специализируется на супах и сэндвичах; с точки зрения празднования Нового года — не самое популярное заведение, однако сейчас, днем, все столы заняты. Альби в поисках Мюриэл сканирует взглядом зал. Ее посадили в дальней его части, рядом с туалетом. Пока Альби к ней пробирается, Мюриэл встает, чтобы с ним поздороваться, заложив локон волос за ухо. Волосы у нее до плеч. Густые, блестящие, пепельно-каштановые, начинающие седеть на висках. Мюриэл из Англии, да она и выглядит как англичанка, как женщина, у которой имеется сад, в котором она выращивает побеждающие на специальных конкурсах гладиолусы. Высокая, широкая в кости, крепкая. Венера Милосская, но с руками. Привлекательная женщина, разве что есть в ней что-то лошадиное. Кожа — безупречная, бело-розовая, как внутренняя поверхность морской раковины. Единственная косметика, которой она пользуется, — тушь, акцентирующая внимание на цвете ее глаз, светло-синем, как стеклянная морская галька. Альби берет ее за руки. Сильные, почти мужские, руки, только ногти зачем-то окрашены в нелепый вишнево-красный цвет. В знак приветствия Альби и Мюриэл целуются. Платоническим поцелуем, хотя и длящимся немного дольше, чем можно ожидать от поцелуя друзей.

Когда они отрываются друг от друга, Мюриэл по-птичьи, как попугай, вскидывает голову и, тоже как попугай, причем британский, говорит: «Привет, любимый». Это у них такая шутка; одна из тех шуток, которые могут казаться хоть немного смешными лишь их участникам. Только после того как они сели, Альби замечает слабую вонь, доносящуюся из туалета, а также квадраты растоптанной туалетной бумаги, ведущей, словно просыпанные хлебные крошки, из туалета к их столу и обрывающейся сразу за ним. Если что-то и можно почерпнуть из этого местоположения, так это чувство меры у Мюриэл. Работая этнографом-культурологом, она видела разное: детей с отрубленными руками, массовые болезни и голод, забитых просто так, со злости, слонов — в общем, всякое такое, что не позволяет придавать слишком большое значение соседству стола с туалетом. Когда Мюриэл говорит: «Это был единственный незанятый стол. Ты как, не против?», Альби чуть не задыхается от нежности к ней, какая она разумная, рациональная, не сумасшедшая.

— Хорошо выглядишь, — говорит он, а Мюриэл отвечает:

— А ты нет. Выглядишь ужасно.

— И наполовину не так паршиво, как мое настроение.

— Могу я поинтересоваться?

Альби в состоянии лишь помотать головой.

— Так плохо?

— Хуже, — отвечает Альби. Они еще не ознакомились с меню, но официантка уже здесь, возле стола. Блокнот открыт, ручка наготове. Альби заказывает то, что заказывал, когда был здесь в прошлый раз, то, что заказывает каждый раз, когда бывает здесь, а именно сэндвич с авокадо и помидорами на тосте из черного хлеба, и чтобы побольше майонеза. Мюриэл спрашивает насчет супа дня, и им оказывается суп из чечевицы. «Мой любимый», — говорит Мюриэл, как будто в том, что чечевичный суп стал супом дня, есть заслуга официантки.

Альби добавляет к заказу две вишневые колы «Доктор Браун» и смотрит на Мюриэл; та кивает в знак согласия и спрашивает официантку:

— Не могли бы вы плеснуть в колу немного бренди?

— Мы не подаем алкогольные напитки, — отвечает официантка, и Альби объясняет, что Мюриэл пошутила, и, как если бы потребовалось дополнительное разъяснение, говорит:

— Она из Англии.

Когда официантка заканчивает с их столом и они остаются вдвоем, Мюриэл рассказывает Альби, как навестила семью, о мессе в сочельник и рождественской мессе, проводившихся в храме англиканской церкви, епископом которой является ее отец.

— Потом, разумеется, был гигантский обед с моими братьями и их женами, и масса малышей. Там было совершенно чудесно, — говорит Мюриэл, — и практически нечем дышать. А у тебя как?

Идея для сюжета: головной убор
(не более 300 слов)

Воскресный день. Мужчина и женщина, обоим под семьдесят, сидят рядышком на стульях, как будто позаимствованных из кафетерия. Нас разделяет пара столов. Мужчина и женщина — муж и жена. Женаты более сорока лет. Стулья неудобные. Мужчина и женщина также испытывают чувство неудобства. Им здесь не нравится. Живут в Квинсе. Они не любят ездить в город, как они называют Манхэттен, хотя в этой части Манхэттена мало что напоминает Манхэттен. Я бы ни за что не сказала, что эта пара выглядит моложе своих лет, потому что это не так, но кажется, что они — из другой эпохи, как будто их катапультировали из пятидесятых или шестидесятых годов в наше время, в первые дни две тысячи девятого года. Возможно, это из-за их головных уборов. Хотя в столовой тепло, даже душно, ни тот, ни другая и не думают снять пальто или головной убор. Такое впечатление, что они не планируют оставаться здесь больше чем на пару минут. Женщина расстегнула пальто, а мужчина — нет. На нем пальто фасона, который нередко называют «полупальто», нечто среднее между традиционным пальто и курткой. Серого цвета, не из стопроцентной шерсти, а из смеси шерсти с синтетикой, утепленное, с трикотажными обшлагами. Руки засунуты глубоко в карманы, и хотя мне их не видно, предполагаю, что они сжаты в кулаки. На женщине — ее лучшее пальто, которое она надевает по воскресеньям и по особым случаям. Темно-синего цвета. Купила на распродаже в «Мейсис» девять лет назад. В дамской сумочке лежит аккуратно сложенная вуаль цвета слоновой кости, из стопроцентного полиэстера; ее она надевает в церкви. Сумочка лежит у женщины на коленях, и она вцепилась в ее лямку обеими руками. На мужчине твидовая коричнево-бежевая кепка с приподнятой макушкой. Она привезена из Ирландии и стоила немалых денег. Мужчина ни за что не потратил бы столько денег на кепку, но его брат, который то ли занимался, то ли не занимался чем-то незаконным, купил ему эту кепку лет двадцать, не меньше, назад. И хотя мужчина никогда никому этого не говорит, он любит ее и в зимние месяцы почти не снимает. Летом хранит ее на верхней полке шкафа в застегнутой на молнию сумке, чтобы не побила моль. На женщине украшенная помпоном шапка ручной вязки, что-то среднее между беретом и лыжной шапкой, из пряжи цвета, переходящего из темно-синего в светло-синий. Женщина ее себе не вязала. У нее нет к этому способностей.

Они не хотят иметь ничего общего со своей дочерью, однако чувствовали себя обязанными навестить ее, потому что у нее день рождения. Наркоманка. Вот она кто. Наркоманка, которая уже дважды (дважды!), ни в первом, ни во втором случае не раскаявшись, пыталась покончить с собой, как будто не знала, что самоубийство — смертный грех. Разумеется, знала, но ей было глубоко на все наплевать: и на родителей, и на церковь; исключение составлял разве что какой-то грязный кот. Подумать только, а ведь когда-то она работала медсестрой в этой же больнице, куда ее теперь поместили на лечение вместе с наркозависимыми душевнобольными психопатами и кем-то там еще.

— Как низко ты пала, — говорит ей мать.

Отец отказывается с ней не то что разговаривать, даже поздороваться. Снимает кепку и внимательно ее осматривает, стряхивая с нее пылинку.

— Ты уже придумала, что будешь делать, когда выйдешь отсюда? — спрашивает мать. — То есть если тебя выпустят.

— Собираюсь завести кота, — говорит родителям дочь.

У отца багровеет лицо — результат резкого скачка кровяного давления. Он встает и надевает кепку обратно на голову.

Мать тоже встает. С них достаточно. Они уходят. Отец говорит дочери:

— Та нас только позоришь. — Поправляет края кепки. Лицо у него еще больше побагровело.

Она не сразу находит что ответить, а потом говорит:

— Надеюсь, тебя удар хватит, козел{3}.

Важна ли форма?

Даже в те годы, когда Банни была здорова или, скажем так, достаточно здорова, рождественская лихорадка не обходила ее стороной. Но поскольку казалось, что Банни потеряла счет дням да и, вероятно, стала в этом году так же равнодушна к Рождеству, как к еде, мытью и ко всему остальному, то ради душевного равновесия, ее и своего собственного, Альби предпочел бы воздержаться от удовольствия наряжать тощую елку леденцами в виде посоха и мишурой под исполнение Эртой Китт песенки «Санта, детка». Он бы обошелся и без подарков, и без блинов, и позволил бы праздникам пройти стороной. Он бы отнесся к отрезку времени с двадцать третьего по двадцать шестое декабря как к просто одному длинному дню. Однако двадцать второго Альби пришел домой и обнаружил четыре коричневые картонные коробки с красными бантами, напоминающими банты на шляпах какого-нибудь сумасшедшего шляпника; они были прикреплены в тех точках, где полосы скотча с логотипом компании UPS образовывали перекрестия, как будто этот скотч выполнял функцию декоративной ленты. Коробки лежали возле камина. Хотя камин в их квартире не действовал, это все же отличная штука. Банни выбрала рождественские подарки через интернет. Она выбрала подарки для Альби, чтобы ему в рождественское утро было что открыть.

Тем, кто пытается купить что-нибудь в последнюю минуту перед праздниками, достаются жалкие крохи. Атмосфера в магазинах — лихорадочная, паника — заразительная. Вероятность неудачи крайне высока, но Альби проявил настойчивость. В магазине «Барни» он купил простой серебряный жесткий браслет — вещицу, которая не может не понравиться, и шелковый розово-черный шарф квадратной формы. Если бы он помнил, вернее, знал, что Банни не носит квадратных шарфов, что она носит только прямоугольные шарфы, он бы продолжил поиски, но ведь очевидно же, что душа у него была в тот момент не на месте. Следующей остановкой Альби был Челси-Маркет, где, чтобы раздобыть коробку любимого Банниного сахарного печенья, ему пришлось смело преодолевать сопротивление толп покупателей, не отличавшихся к тому же хорошим настроением. Лишь в книжном магазине на Семнадцатой улице была возможность не торопясь поизучать ассортимент. Альбин выбор пал на новый роман Аллена Перри, получивший на прошлой неделе восторженную рецензию в «Таймс». Аллен Перри и Банни не были друзьями, однако время от времени оказывались на одних и тех же вечеринках. Затем Альби зашел в аптеку сети «Райт Эйд», чтобы купить оберточной бумаги, а также шесть наполненных кошачьей мятой мышек для Джеффри.

Наступило рождественское утро. Альби поставил на кофейный столик две кофейные кружки и положил на тарелку четыре ячменные лепешки. Банни приподнялась на диване.

— С Рождеством, — сказал Альби и вручил плоскую квадратную коробку в оберточной бумаге, обильно украшенной изображениями эльфов; Банни развернула бумагу с тщательностью человека, намеревающегося сохранить упаковку. Потянув за край шарфа кончиками большого и указательного пальцев, достала его из коробки и без особого воодушевления, можно сказать вообще без всякого воодушевления, произнесла:

— Спасибо. Очень красивый. — Банни ничего не сказала про его форму. Может, она проявила великодушие, а может, ей было все равно: квадратный, прямоугольный, какая, блин, разница?

Для Альби Банни купила черный кашемировый шарф и два свитера с круглым вырезом — один темно-серый и один светло-серый. Серый свитер из шерсти мериноса — подарок, по своей банальности уступающий разве что комплекту нижнего белья из трех трусов марки «Хейнс», но Альби был в восторге от их однотонности. В плане одежды Альби — настоящий амиш[21]. Его пиджаки, пальто, перчатки, ботинки и носки — черного цвета и не противоречат единообразию его же бледно-голубых и белых «оксфордских» рубашек с пуговицами на воротнике. Черный, белый, серый, бледно-голубой — таковы цвета его радуги. Исключение составляют галстуки. С их помощью Альби отдает должное ярким краскам. И хотя он редко носит галстуки, у него их множество, все — подарок Банни, и все — такие же живописные и эффектные, как коллекция бабочек. Он обращается с ними так бережно, будто это драгоценные, хрупкие вещицы. На это Рождество Банни не купила ему галстука, но в дополнение к шарфу и свитерам раздобыла ему настоящую бейсболку «Нью-Йорк Янкиз»; носить ее он, конечно, не будет, но, как преданный болельщик «Янкиз», рад иметь их аутентичную бейсболку, и за то, что Банни купила ему такую вещь, любит ее еще больше.

Так же методично, как она вынимала из упаковки шарф, Банни вынула браслет и таким же ровным голосом произнесла: «Очень красивый. Спасибо». Третий подарок она развернула с такой же осторожностью. Проведя рукой по обложке книги, как будто та была рельефной, Банни сказала: «Интересно, что за все те годы, что мы женаты, ты ни разу не купил мне книгу, которую мне хотелось бы прочитать», после чего новый роман Аллена Перри отправился в полет через всю комнату. Альби взял пальто. Пошел по безлюдной Восьмой авеню. Когда желание задушить жену ослабело, вернулся домой.

Пока его не было, Банни развернула коробку с сахарным печеньем и успела съесть одно из них, прежде чем ее кулак с силой опустился на коробку и раскрошил остальное печенье.

— С тех пор, — рассказывает Альби Мюриэл, — если она не спит, не пытается уснуть или не притворяется, что спит, то плачет. Иногда я боюсь, что она никогда не прекратит плакать, как те люди, что икают и никак не могут остановиться. Живет на диване. За неделю ни разу не принимала душ и даже не чистила зубы.

— Однако же ей приходится вставать с дивана, чтобы ходить в одно место. — Логика у Мюриэл потрясающая.

Сам точно не зная почему, Альби предпочитает не рассказывать Мюриэл, как Банни наносит себе повреждения, как молотит себя по бедрам кулаками и кусает до крови губы, как будто раскрыть другому человеку то, что в первую очередь является тайной, означало бы предать Банни.

Когда приносят их заказ, Мюриэл ждет, пока ее суп немного остынет. Альби берет свой сэндвич, но, не попробовав, кладет обратно на тарелку:

— Она не выходит из квартиры шесть недель, a может, и больше. Почти месяц, как ни с кем, кроме меня, не разговаривает. Зато сегодня одержима идеей пойти праздновать. И ладно бы только на ужин, так еще и на эту тоскливую вечеринку. И отговорить ее я не в состоянии.

Мюриэл, разделяющая отвращение к празднованию Нового года, которое Банни доселе декларировала, собирается поужинать у себя дома оставшимися в холодильнике блюдами китайской кухни, а потом уютно свернуться калачиком с хорошей книгой, как раз таки новым романом Аллена Перри, о котором она не слышала ничего, кроме горячих хвалебных отзывов. Оставив ложку в супе, Мюриэл говорит Альби:

— Возможно, это начало конца.

— Так это, по-твоему, хороший знак? — спрашивает Альби.

— Я этого не говорила. Я только сказала, что, возможно, это начало конца. — Мюриэл протягивает руку над столом и проводит ею по Альбиной щеке.

Хищение персональных данных

В кладовке в прихожей, за нечасто используемым пылесосом, настольной лампой с неисправной проводкой, свернутой картой мира и собранием классических комиксов в картонной коробке, Банни отыскивает шредер. Бытовой шредер похож на портативный принтер, установленный на средних размеров пластмассовом ведре с большим полиэтиленовым мешком для мусора. Бытовые шредеры были популярны в те времена, когда измельчение бумаг считалось эффективной мерой защиты от хищения персональных данных. В наше время вряд ли стоит усилий рыться в мусоре в поисках старых банковских выписок, выпачканных в кофейной гуще, среди влажных бумажных полотенец, когда вместо этого можно взломать компьютер. Однако не страх хищения персональных данных стал для Банни причиной покупки шредера. Причиной стала привычка Альби к ксерокопированию, как минимум в трех экземплярах, на всякий случай, несмотря на то что все его материалы хранились в компьютере, своих научных работ, примечаний к еще не написанным научным работам, обширной переписки и несметного количества вырезок с интересующими его статьями из газет и журналов. Его шкафы для бумаг распирает, как живот от лишних килограммов, обладателю которого не удается застегнуть молнию на брюках, как бы он свой живот ни втягивал. «На всякий случай? На какой такой всякий случай?» — спрашивала мужа Банни бессчетное количество раз.

Никакого разумного ответа на свой вопрос Банни не получала, за исключением того, что Альби чувствует себя спокойнее, когда в доме каждой вещи больше чем по одной: три тюбика зубной пасты, семь коробок гигантских скрепок, четыре рулона скотча, десяток наборов шариковых ручек по шесть штук в каждом (четыре черных и два синих), пять банок его любимого инжирного варенья, и… вероятно, им никогда больше не придется покупать туалетную бумагу. По возможности Альби закупает все помногу, большими партиями. Включая и всякую фигню, которая потом лежит без применения, и полезные вещи, которые приходят со временем в негодность, типа сотен эластичных лент, рассохшихся и порвавшихся.

Реакция Альби на покупку шредера была такой: «Ха-ха, очень смешно».

Банни могла бы вернуть его в «Стейплс», чтобы обменять на шариковые ручки и скотч, но не стала себя утруждать. Просто поставила шредер в кладовку и более-менее про него забыла.

Сейчас, как во сне, без видимой цели и в то же время целеустремленно, словно призрак на задании, Банни несет шредер в комнатушку, служащую ей кабинетом. Как-то раз Банни и Альби смотрели по телевизору документальный фильм, в котором рассказывалось про человека, проснувшегося оттого, что по лобовому стеклу его автомобиля, который он припарковал перед пожарным гидрантом, стучит полицейский. Пожарный гидрант находился почти в ста милях от его дома. Этот человек проехал почти сто миль и припарковался в состоянии глубокого сна. Банни не могла в это поверить.

— Во сне, — изумлялась она. — Человек выполнил параллельную парковку. Во сне.

Альби, выросшего в городе и потому водить никогда не учившегося, это достижение впечатлило меньше, чем Банни. Он сказал что-то такое про загадку, которую представляет собой человеческий мозг, про то, как мало в нем разбираются, и про то, какой это последний рубеж физиологии.

— Ты не врубаешься, — отреагировала Банни. — Мало кто в состоянии параллельно припарковаться, даже когда НЕ спит.

Баннин кабинет ненамного больше холодильника. Впрочем, он, хоть и тесноват, вместил в себя видавший виды учительский письменный стол из массива дуба, с выдвижными ящиками по сторонам, вращающееся кресло, шкаф для бумаг с четырьмя выдвижными ящиками и узкий книжный шкаф. Над столом прикреплена пробковая доска для напоминалок. Как и у холодильника, у кабинета нет окон. Этот кабинет устраивает Банни, вернее, вполне ее устраивал, пока пять или шесть месяцев назад она не начала обходить его стороной, как будто его огородили колючей проволокой, да еще под током.

Если не считать дополнительных слоев пыли, Баннин кабинет, с тех пор как она последний раз в него заходила, ничуть не изменился. Точно такой же хаос. Стол по-прежнему укрыт толстым ковром из бумаг, раскинувшимся от одного его края до другого. Банковские выписки; вырванная из журналов реклама, в основном косметических товаров и кремов для кожи, которые она намеревалась купить, но так и не купила; написанные от руки инструкции и указания; накорябанные на задниках конвертов телефонные номера; мятая обертка от сникерса; беглые и оставленные на потом заметки, набросанные на бумагу мысли, наблюдения и фрагменты подслушанных разговоров, списки дел на день. Посреди всего этого развала, будто белый кит, высится Баннин компьютер. Клавиатуры, однако, нигде не видно. На полу лежат раскрытые ножницы, рядом с ними — лакированная туфля на десятисантиметровом каблуке. Кроме того, валяются пустые сигаретные пачки, грязная пепельница, несколько проволочных плечиков для одежды и словарь (открытый). Со спинки стула свисают четыре футболки и лифчик.

Чтобы подключить к розетке шредер, потребуется отключить либо компьютер, либо принтер. Банни не смотрит, какой из штепселей она вытаскивает, потому что какая разница? Аналогично тому, как из чаши с сотней лотерейных билетов наугад достают один, Банни выуживает первый попавшийся лист бумаги из массы других лежащих на ее столе листов. Шредер подобен акуле — молниеносный и беспощадный. Банковская выписка превращается в узкие ленточки. Та же участь постигает выписку по карте «Виза»; приглашение на «Вечеринку для будущей мамы»; листовку с просьбой о пожертвовании на борьбу с онкологическими заболеваниями с приколотой к ней розовой ленточкой «на Вашу блузку»; почтовую открытку от дантиста с напоминанием о том, что Банни пора на чистку зубов; призыв от Общества защиты животных с приложенными к нему в подарок наклейками с обратным адресом, а также бланк для возобновления членства Банни в Американском ПЕН-клубе.

Банни выдвигает верхний ящик шкафа для бумаг и без колебаний и пауз уничтожает копии и оригиналы рецензий на ее книги, а также ее интервью, опубликованные в основном в газетах и журналах, читатели которых не читают книг, а также в малоизвестных специализированных журналах, у которых подписчиков человек восемь, пусть и читающих книги. Когда пластмассовое ведро переполнено и полоски бумаги начинают вылезать за его края, Банни идет на кухню за новыми мешками для мусора. В шкафчике под раковиной имеется открытая коробка с мешками, и еще три коробки лежат нераспечатанными.

Контракты, которые она никогда не читала, отчеты о выплате авторских гонораров, недоступные ее пониманию, за исключением того обстоятельства, что все они заканчиваются отрицательными цифрами, — все это превращается в конфетти, и Банни переходит к папке с надписью ФОТОГРАФИИ АВТОРА. На всех этих фотографиях Банни широко улыбается. Снимки, охватывающие период в два десятилетия и четыре книги. Пять книг, если включить в список последнюю, но Банни этого не делает. Она кладет свои черно-белые, восемь на десять дюймов головные портреты в шредер. Улыбка была ошибкой. Ей ни в коем случае не следовало улыбаться.

Следующие на очереди — два недописанных романа и рассказы, нигде не издававшиеся.

Затем — диплом о высшем образовании, magna cum laude, который в паре с удостоверением о членстве в обществе «Фи Бета Каппа»[22] должен был бы служить документальным доказательством того, что она — не глупенький маленький кролик, точно так же как Пугалу в «Волшебнике из страны Оз» нужна была бумажка, подтверждавшая, что у него есть мозги. Однако доказательство оказалось подпорченным. Две ночи (не подряд) с профессором бросили тень сомнения на альма-матер; была и еще одна ночь. Членство в «Фи Бета Каппа» не дало ей ничего, кроме стыда, который приносит победа, добытая обманным путем.

Письма, написанные до появления электронной почты, и письма, написанные по электронной почте, которые Банни распечатала в заблуждении, весьма унизительном, что ее переписка когда-нибудь сможет представлять интерес для аспирантов будущих поколений.

Открытка на день рождения от Стеллы. «Моей дисФАНкциональной подруге».

Так же как Банни сохраняла когда-то билеты и программки с футбольных матчей на первенство средних школ, впоследствии она сохранила записку, которую почти двадцать лет назад вручил ей, направляясь к выходу мимо ее стола, мужчина в ресторане: «Верите ли Вы в любовь с первого взгляда?»

Спичечные коробки из заведений, давно уже не существующих: «Трейдер Викс», «Русская чайная».

Открытки на День матери, подписанные (рукой Альби) «С любовью, Анджела».

Три фотографии, на которых Банни и Альби в день, когда они поженились, стоят перед Ратушей. Еще на одной фотографии — Банни с двумя своими сестрами: три девочки сидят на диване. С одного бока — шестнадцатилетняя Николь, с другого — Дон, которой тогда было десять, и между ними — четырнадцатилетняя Банни, незадолго до этого пополневшая.

Они нарядились на свадьбу своей кузины Лоры. Банни в талии жало платье. Сестры радостно улыбаются по команде «Улыбочку!». Банни по команде «Улыбочку!» улыбаться отказалась.

И зачем только все эти годы она хранила эту дешевую репродукцию с какой-то девочкой с букетом маргариток? У девочки на репродукции, смотрящей куда-то влево, длинные светлые волосы. На ней — розовое платье, соломенная шляпка канотье и черная корсажная лента, концы которой болтаются ниже талии. Когда репродукция висела в ее спальне, то была в белой рамке, и Банни мучил вопрос, не повесила ли мать эту репродукцию ей в укор, как ежедневное напоминание о том, что у Банни все не так, как надо, что все у нее неправильно. Той девочки в розовом платье, вероятно, в реальной жизни даже не существовало.

Открытки из Праги, Будапешта, Венеции; открытки (за неимением фотографий) из ее поездок: Лос-Анджелес, Остин, Берлин, Париж, Миннеаполис, Сиэтл, Краков, Флоренция. Теперь, пытаясь оживить воспоминания с помощью информации, как бы глядя с расположенной выше площадки с наилучшим обзором, Банни видит себя на мосту Понте-Веккьо, как она его переходит, типа как люди, которые утверждают, что пережили смерть на операционном столе, и рассказывают, как их душа, отделившись от тела, поднималась к полосам люминесцентного света на потолке, и там их душа, их прозрачное «я», парила, наблюдая за врачами, пытавшимися вернуть тело их умершего «я» к жизни, и это им удалось благодаря вмешательству Бога. Банни в первый раз приходит в голову отчетливая мысль по поводу уничтожения ею бумаг в шредере. «Бог не собирается меня спасать», — думает она.

В отличие от Альби, Банни по-настоящему верит в Бога. Не каким-либо формальным или традиционным образом. Скорее, как в концепцию, теорию. Впрочем, независимо от обличья, Банниному Богу сама Банни, похоже, тоже не очень-то по душе.

Снимок Банни и Стеллы в шапках и мантиях, сделанный в день окончания ими колледжа, с высунутыми перед камерой языками. В шредер.

Преданность

Находиться в постели Мюриэл для Альби — примерно то же самое, что потягивать в конце длинного дня виски со льдом, которое не опьяняет, зато полностью снимает накопившиеся с утра напряжение и стресс.

— Мне пора, — говорит Альби, и Мюриэл не возражает, однако Альби не двигается с места.

Было бы неверно думать о Мюриэл как о любовнице Альби или о чем-то таком нелепом и аморальном. Мюриэл и Альби — лучшие друзья, которые время от времени ложатся вместе в постель, потому что им обоим от этого польза. Польза от этого для Альби очевидна; что до Мюриэл, то, несмотря на общепринятое мнение, будто все одинокие женщины отчаянно нуждаются в эмоциональной поддержке и потому вцепляются в мужчину, как коала в эвкалиптовое дерево (так же как считается, будто быть одиноким мужчиной старше сорока — все равно что ходить с плакатом, сообщающим, что у него глубоко укоренившиеся психологические проблемы), жалеть ее значит попусту растрачивать жалость. Она обожает Альби, но хочет от него того же, что от любого другого мужчины, гостящего в ее постели, и сводится это, по ее словам, к веселому перепихону. Она получает от секса удовольствие, но это ровным счетом ничего не значит. Выпивка, секс — все это для нее вещи одного плана, что отнюдь не означает, будто Мюриэл неразборчива. Напротив, она чертовски избирательна, поскольку оба этих занятия в некоторой степени требуют поддержания разговора, а наскучить Мюриэл легко.

Чего Мюриэл не хочет, причем абсолютно, категорически, так это иметь мужа или бойфренда или нести обязательства, ответственность перед каким-либо мужчиной и вообще перед кем-либо. У Мюриэл и кошки-то нет.

Если бы Банни когда-нибудь довелось спросить: «Ты спишь с Мюриэл?», Альби ответил бы: «Мюриэл — один из моих самых близких друзей». Но прежде чем осуждать чей-то пассивный обман, подумайте: правда, вся правда, голая правда, суровая правда, неприглядная правда, печальная правда, плюс чье-то понимание правды, не обязательно совпадающее с вашим, — все это может стать жестоким и опасным оружием и уж точно малоприятным. Правда не всегда является желанным дополнением к беседе.

Однако Банни никогда не спрашивала Альби, спит ли он с Мюриэл, потому что кто знает, к чему приведет подобный вопрос. У Банни есть недостатки, но (и она бы первая это сказала) больше всего она не любит ханжей-лицемеров, да и свои собственные тайны у нее имеются. Что действительно важно — их преданность. Преданность в главном. Если бы, к примеру, Альби вдруг понадобилась почка, Банни не задумываясь отдала бы ему свою.

— Подумаешь, — сказала бы Банни. — У меня же их две. — И для нее этот вопрос был бы закрыт. Навсегда.

Для Банни важнее всего, что Альби никогда от нее не уйдет, и единственная ее отрада — знать, что он никогда от нее не уйдет. Даже теперь, когда она сама хочет, чтобы он от нее ушел. За эти последние недели она не раз повторяла, так как забывала, что уже это говорила: «На твоем месте я бы со мной развелась».

На это Альби с легким смешком отвечал: «Я подумаю». Затем, просто чтобы удостовериться, что она поняла, что он ее дразнит, Альби целовал жену в макушку, притворяясь, будто не замечает, что она при этом вздрагивает.

— Мне пора, — еще раз говорит Альби Мюриэл.

Ты здесь?

Водительское удостоверение. В шредер.

Паспорт. В шредер.

Все свидетельства о существовании Банни. В шредер.

Где ты?

Банни вытаскивает штепсель из розетки и держит его в руках, как будто не знает, что с ним делать и для чего он служит. Зыбкость момента разрушается при звуке Альбиных ключей в двери, как будто звук открываемой двери — это лязг закрывающихся за нею и отсекающих ее от внешнего мира ворот. Банни впадает в панику.

Альби стягивает с себя пальто и кладет на спинку стула.

— Банни, — зовет он жену. — Банни?

Поскольку она не отвечает, дурное предчувствие разгорается в нем, как пламя.

— Банни, где ты? Банни? Банни, ты здесь?

Разумеется, Банни слышит, как Альби громко ее зовет, слышит беспокойство в его голосе, но не знает, что ответить. Здесь ли она? Да, здесь, в окружении мешков с ее собственноручно уничтоженными документами. Свидетельств ее существования больше нет, и как ей теперь ответить на вопрос: «Банни, ты здесь?»

Сердце у Альби готово выскочить из груди; Джеффри трется о его ноги. Таким образом кот говорит: «Ты дома! Ты дома! Никогда больше не уходи». Альби берет Джеффри на руки и прижимает к себе. Джеффри урчит. Хотя широко известно, что контакт с собакой или кошкой действует успокаивающе и снижает кровяное давление, в данном случае Джеффри такого эффекта достичь не удается. Альби шепчет ему на ухо: «Где твоя мама? Где Банни?» И вот, как по волшебству, словно образовавшаяся из воздуха стая голубок, в гостиной появляется Банни и говорит: «Ты дома».

Альби ставит Джеффри на пол и спрашивает Банни:

— Ты разве не слышала, как я тебя звал?

— Нет, — врет в ответ Банни. — Я наводила порядок.

— Наводила порядок? Где?

— У себя в кабинете. — Банни садится на диван. Прикрывает ноги своим колючим одеялом и спрашивает:

— Ты хорошо провел время?

Хотя сердцебиение у Альби вошло в более размеренный ритм, это все же не сердцебиение человека, находящегося в состоянии покоя.

— Да, — отвечает он Банни. — Я хорошо провел время.

— Мне нравится Мюриэл, — говорит Банни.

Альби садится на стул напротив жены и отвечает:

— Мне она тоже нравится, — на что Банни дает ему совет:

— Тебе надо на ней жениться.

Альби, как будто Банни пошутила, парирует:

— Мюриэл может быть другого мнения.

Затем спрашивает:

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально вроде бы, — отвечает Банни, но как-то неуверенно.

— А что насчет вечера? По-прежнему хочешь пойти?

— Да, — говорит в ответ Банни, — по-прежнему хочу.

Следуя мудрому совету Мюриэл, Альби не пытается ее переубедить. Вместо этого говорит:

— Пойду вздремну.

— Сколько сейчас времени? — спрашивает Банни.

Альби смотрит на часы:

— Три пятьдесят две.

— Три пятьдесят две, — повторяет за ним Банни. — Три пятьдесят две. — Она как будто пытается ухватиться за что-то, что за эти несколько секунд уже безвозвратно ушло.

— Разбужу тебя через час-полтора, — говорит Альби, хотя это вроде бы он собирается вздремнуть. Банни не уснет, но будет лежать с закрытыми глазами.

Будет лежать с закрытыми глазами.


Идея для сюжета: опиши пейзаж
(не более 300 слов)

Представьте себе это таким образом: я веду машину по узкой и пустынной горной дороге. По узкой и пустынной горной дороге, извивающейся, как серпантин. Где-то внизу — кроны деревьев. Неважно, какой машиной я управляю, но она точно не новая. Старая машина, паршивая развалюха. Небо темнеет, но не из-за приближения ночи. Сейчас между двумя и тремя часами дня. Небо темнеет из-за того, что на нем собираются грозовые тучи, и оно становится все темнее. На капот моей развалюхи шлепается дождевая капля. Потом еще одна, потом еще и еще. Я включаю дворники на лобовом стекле, а они не включаются. Выключаю и включаю их снова, но все без толку. Дворники не работают. Они сломались. Дождь уже не падает каплями. Он льет сплошным потоком, расплющивающимся об окна машины, будто кто-то сверху опорожняет полные ведра воды. Встать негде. Дороги я не вижу. Перевожу рычаг в парковочное положение и выключаю зажигание. Сижу в машине и смотрю, как дождь омывает стекла. Смотрю на окружающий пейзаж, на мир, такой расплывчатый, и слушаю, как дождь барабанит по крыше машины.

У людей неприятных, точно так же как у приятных, есть чувства.

Пока Альби спит

Если придавать значение теории Гиппократа о четырех гуморах как показателях темперамента, можно было бы с уверенностью сказать, что Банни родилась с избытком меланхолии, более известной как печаль. Мечтательная, углубленная в себя, настороженная, прагматичная и пессимистичная, она была несчастливым ребенком, и, глядя на нее сейчас, можно резонно предположить, что она никогда не бывала счастлива; предположение столь же верное, сколь и неверное. В ее жизни бывали долгие периоды чего-то, похожего на счастье. Но начиная с полового созревания и до окончания первого семестра в колледже ее жизнь была шестью непрерывными годами страдания высшей пробы. Ее боль была беспримесной, экзистенциальная тревога — основным занятием, а подростковая ярость кристаллизовалась, как со временем кристаллизуется под давлением уголь. Цветок безукоризненного несчастья, слишком уж часто демонстрировавший желание сделать всех вокруг тоже несчастными.

Как-то вечером отец, окончательно потеряв терпение и показав жестом «у меня это уже вот где», сказал Банни, что если она не может сидеть за столом и вести цивилизованную беседу с семьей, то ей, возможно, следует взять свою тарелку и ужинать во дворе. «Как дикое животное», — добавил отец.

— К твоему сведению, — возразила Банни, — дикие животные с тарелок не едят, — затем взяла свою тарелку вместе с ножом и вилкой и вышла во двор, где есть не стала, но сидела на траве и воображала, как остальные члены семьи задыхаются от чувства вины и раскаяния и как вскоре отец выйдет к ней и извинится. Возможно, вместе с ним выйдет и мать, чтобы обнять дочь, а потом, глядишь, и сестры придут к ней в комнату, чтобы просто с ней потусоваться. Когда Банни закончила фантазировать, то оставила тарелку и столовые приборы во дворе, потому что дикие животные не кладут посуду в посудомойку, пошла в свою комнату и села за письменный стол. Письменный стол был частью спального гарнитура, включавшего в себя кровать, комод и прикроватную тумбочку; все это было белое, с розовыми цветочками. Покрывало и декоративные подушки украшал принт, тоже с розовыми цветочками. Розовые «французские» шторы, розовый коврик в виде розы; в общем, комната Банни никоим образом не отражала то, что сама она характеризовала как мрак своей души. В ее комнате стены и потолок, заявила Банни, должны быть покрашены в матовый черный цвет.

— Ни в коем случае, — отреагировала мать. — Не в моем доме. Когда у тебя будет свой дом, можешь красить в нем стены в тот цвет, в какой пожелаешь.

— К твоему сведению, — сказала Банни, — черный цветом не является.

Банни довольно часто использовала в своей речи в качестве вступления фразу «к твоему сведению» — речевой оборот, ни в ком не вызывавший к ней симпатию.

Из своего письменного стола с ненавистным розовым цветочным узором Банни извлекла две авторучки и блокнот, который открыла на чистой странице. В тот период, который был невыносимым для всех, кому приходилось иметь с нею дело, Банни писала стихи, или то, что она называла стихами. Любой, кто понимал что-нибудь в поэзии, назвал бы это бредом, и был бы прав. Хуже того, она была плодовита и иногда по ночам писала по четыре, а то и по пять подобных, вызывавших чувство неловкости, заунывных банальных стихотворений с как попало обрывавшимися строчками. Банни помнит, что написала горы таких стихов, но не может вспомнить каких-либо связанных с ними деталей. За исключением одного из стихотворений, да и то в памяти всплывает лишь название, а именно «Идите вы все на хрен»; и при этом воспоминании Банни, впервые за долгое время, смеется. Это не то чтобы громкий смех, скорее — смешок, но все же это искреннее инстинктивное выражение удовольствия, заставляющее ее вскочить с дивана в поисках бумаги и авторучки, которые она и находит на кухне. Банни спонтанно открывает холодильник и достает оттуда яблоко.

С яблоком в одной руке и авторучкой в другой, опершись спиной на подлокотник дивана, с блокнотом на коленях, Банни пишет: «Идите вы все на хрен». Вгрызается в яблоко, офигительно хрустящее. «Идите вы все на хрен», новая редакция. Но какая может быть новая редакция, если оригинал исчез без следа? Банни зачеркивает слова «новая редакция» и пишет «продолжение», что тоже не совсем верно. «Снова»? «Идите вы все снова на хрен» — вот это годится. Отступает на строку вниз, авторучка готова к тому, что сейчас из-под нее польются слова. Авторучка-то готова, а слова не льются. Как будто Банни физически неспособна передать импульс от одного нейрона к другому, как будто ее синаптическая система закупорена, как бывает закупорена артерия и как бывает закупорена раковина в ванной волосами и остатками косметики, когда вода скапливается вокруг сливного отверстия, не зная, куда ей деться. Слова не могут или не хотят переливаться из головы в руку, из мысли на бумагу. Банни откусывает от яблока еще один кусок. На чистом листе бумаги пишет: «Идите вы все снова на хрен». Слова застревают в основании черепа, как в бутылочном горлышке. Банни с силой жмет авторучкой на бумагу, словно на железную дверь, которая либо заперта, либо слишком массивна, чтобы Банни могла ее открыть, и наконец пишет:

«Идите вы все снова на хрен» / Стелла, ты не имела права умирать.

Выпускает яблоко из руки, и оно падает на пол.

Вперед и вверх!

Только что из душа, свежевыбритый, с влажными волосами и полотенцем вокруг талии, Альби обнаруживает, что Банни спит. Видит валяющееся на полу возле дивана яблоко. Огибает кофейный столик, чтобы поднять яблоко, и в этот момент глаза у Банни распахиваются, словно жалюзи. Яблоко в том месте, где она поработала зубами, покоричневело. Банни ищет ощупью блокнот и, удостоверившись, что тот лежит в безопасности под одеялом, переворачивается на другой бок, чтобы видеть Альби, и говорит:

— Я поспала.

— И поела. — Альби держит яблоко в руке, как нечто, типа черепа бедного Йорика, наталкивающее на размышления.

— А сколько сейчас времени? — спрашивает Банни.

— Около шести. Как ты себя чувствуешь?

— Нормально. Хорошо.

Потом говорит:

— Мне надо принять душ. — И Альби проникается робкой надеждой: вдруг Мюриэл права и это начало конца?

Под горячим душем кожа Банни розовеет, он создает ощущение легкого массажа. Банни смывает остатки косметики и пота увлажняющим кожу жидким мылом. Скраб для лица, изготовленный из зернышек абрикосовых косточек, сшелушивает, как наждачная бумага, мертвые клетки кожи с лица и шеи. Вымыв голову шампунем, Банни достает с полки бутылку натурального, домашнего изготовления, кондиционера для волос, подаренного ей на день рождения сестрой Николь. Банни, помнится, опасалась тогда, что в состав этого кондиционера входит что-то типа плаценты сельскохозяйственных животных или женского молока. Но теперь либо ей все равно, либо она забыла о том, что такая мерзость возможна, и втирает кондиционер в мокрые волосы. Выжидая, пока не пройдут две рекомендованных минуты, прежде чем смыть кондиционер, Банни чистит ногти Альбиной щеточкой для ногтей.

Переход из состояния крайней запущенности, тем более длившейся продолжительное время, к чистоте подобен рождению заново, как Рождество, но без участия Иисуса. Хвала не Господу, а лейке для душа «Хайдролюкс».

Обернув голову одним полотенцем, как тюрбаном, и талию вторым полотенцем, как саронгом, Банни роется в шкафчике под раковиной в поисках фена. Возможно, с тех пор, как она пользовалась им последний раз, она переложила его куда-то, но куда именно — не помнит. Банни знает, что продолжение поисков фена чревато фрустрацией, а фрустрация, если провести аналогию между яростью и пламенем, — горючее вещество. Прекратить поиски фена и дать волосам высохнуть самим — это можно расценить как разумное решение, и вот и отлично. Собственно, когда все было хорошо, она редко им пользовалась. У нее блестящие густые черные волосы, волнистые от природы, к тому же Банни всегда была ленивой.

Подход к процессу одевания у Альби такой же, как к приему пищи, а ест он так: кусочек рыбы, затем вилка картофельного пюре, глоток вина, брюссельская капуста, тонко нарезанная морковь, еще кусочек рыбы. Войдя в спальню, Банни видит, как ее муж, сидя на кровати, собирается надеть носок. Второй носок Альби наденет уже после того, как застегнет на пуговицы рубашку.

Нижнее белье Банни хранит в верхнем ящике своего одежного шкафа. Она отпихивает в сторону симпатичные кружевные черные лифчики, розовую сорочку и чулки, требующие пояса с резинкой. По той же причине, заключающейся в том, что, когда ее полотенце упало на пол, Альби отвел взгляд, а теперь, покончив с рубашкой, занялся своим вторым носком, Банни отвергает и шелковые трусики.

Итак, надев незатейливый бежевый лифчик и черные колготки, Банни стоит в задумчивости перед своим одежным шкафом. Больше всего она любит винтажные вещи, обнаруженные ею на блошиных рынках и в секонд-хендах. Платья, жакеты, шляпки, перчатки и шали из двадцатых-тридцатых годов прошлого века, из времен задолго до ее рождения, когда женскую одежду невозможно было спутать с мужской; туалеты из бархата, кружев, шелка и шифона, повторяющие движения женского тела, словно жидкое серебро.

Альби, как всегда, спрашивает Банни, какой ему галстук надеть, какой из них сочетается с его костюмом. Банни подходит к его шкафу, в котором на специальных вешалках развешаны галстуки всяких буйных оттенков, со сменяющими друг друга, как в калейдоскопе, рисунками; развешаны аккуратно, педантично, в соответствии с какой-то изобретенной самим Альби безумной системой, основанной на десятичной системе Дьюи. Все его галстуки сочетаются с его костюмом. Альбин костюм, который у него единственный, — черного цвета, так что неожиданности тут вряд ли возможны. Помимо того что он пошит из тонкой ткани в Италии, а не заказан в каталоге «Джей Крю» или «Л. Л. Бин», в нем нет ничего замечательного, и именно за это Альби его любит. Туфли и носки у Альби также черного цвета. Рубашка на нем в данный момент — белая. Галстук, выбранный Банни, — из плотного шелка, со множеством похожих на иероглифы птиц василькового цвета на желтом фоне. Завязав свой веселенький галстук идеальным полувиндзорским узлом, Альби идет в гостиную, чтобы почитать, пока Банни будет собираться.

Банни решает надеть длинное, до середины икры, платье из конца тысяча девятьсот двадцатых, сшитое из бархата цвета слоновой кости и с вырезом по диагонали. Ткань платья переливается и играет тенями под стать крошечным перламутровым пуговкам, украшающим манжеты рукавов. Туфли — лакированные, с ремешками в форме буквы «Т», на каблуках-рюмочках. Из шкатулки с драгоценностями Банни достает серьги с жемчужными подвесками — подарок Альби на десятилетие их свадьбы, и нитку жемчуга, еще один подарок Альби, только она не помнит, когда и по какому поводу он был сделан. Единственная косметика, которую она наносит, — матовая красная помада оттенка коктейльной вишни; вот, собственно, и все.

Полностью погрузившись в книгу, что-то там по палеонтологии, Альби не видит, что Банни находится в гостиной, пока она не спрашивает:

— Ну как тебе? — Поворачивается вокруг своей оси, словно балерина в розовом платье в музыкальной шкатулке. Впервые за много недель Альби смотрит на жену, не испытывая потребности отвести взгляд, и, словно впервые влюбившийся девятилетний мальчик, говорит:

— Ты похожа на Белоснежку.

— В самом деле? Я нормально выгляжу?

— Лучше, чем нормально, — Альби встает со стула. — Ты выглядишь великолепно.

И хотя Альбин галстук не нуждается в том, чтобы его поправляли, Банни проводит по плотному шелку рукой, как бы его распрямляя, как и подобает хорошей жене, затем делает шаг назад, чтобы в полной мере насладиться эффектом.

— Да-а, красивый галстук, — говорит Банни, — и где это ты его достал?

— Это мне жена его купила, — отвечает Альби.

— У твоей жены хороший вкус, — констатирует Банни, затем спрашивает: — Ты покормил Джеффри?

Альби отвечает, что да, конечно же он покормил Джеффри. И после паузы спрашивает:

— А ты точно хочешь идти?

По дороге туда

Мимо проезжает очередное такси, и Альби, обожающий попридуриваться, мурлыкает одну и ту же строчку, да и то фальшиво: «Там холодно, малышка»[23]. Банни предлагает пройтись:

— Мы можем проторчать здесь весь вечер, пока поймаем такси.

Альби не возражает. Как коренной манхэттенец, он всегда предпочитает пройтись, а Банни так же удобно в туфлях на высоких каблуках, как было бы удобно в финских унтах, в каких ходит ее сестра.

Ветер на их стороне, то есть дует им в спины, время от времени своими порывами подгоняя их, будто опавшие листья и конфетные обертки. Банни и Альби проносятся мимо гуляк, которые прокладывают свой путь против ветра, ссутулившись и опустив голову, как будто хотят использовать ее в качестве тарана. С трудом продвигается группка из пяти молодых женщин в пластмассовых очках с серебряными блестками, выпущенных специально к новому, 2009-му, году. Два ноля по центру, чтобы совсем уж походить на очки в круглой оправе, какие носит Гарри Поттер. Девушки визжат, так как ветер растрепывает им волосы и плотно прижимает платья к бедрам; Банни предсказывает, что еще до окончания новогодней ночи одну из них вытошнит на тротуар, вторая скорчится над раковиной в туалете бара на Третьей авеню, а три остальные будут рыдать от жалости к себе.

— Как великодушно с твоей стороны, — замечает Альби, на что Банни говорит:

— Поспорим, что я права?

— Нельзя спорить, если нет возможности узнать, чем все кончится.

— Я говорила чисто риторически.

— Я сразу это понял.

— Даже не сомневаюсь, — Банни постукивает рукой по виску и продолжает: — Мыслями ты где-то еще.

— Кто бы говорил, — Альби обнимает Банни и крепко прижимает к себе.


Идея для сюжета: два человека за ланчем
(не более 300 слов)

Я выбрала этот ресторан не из-за еды, а из-за атмосферы. Я знала, что маме он понравится, так как он соответствовал ее представлениям об «очаровательном месте». «Очаровательный» было одним из любимых маминых словечек. «Старомодный» — еще одно из ее действовавших мне на нервы словечек. Мама глубоко восхищалась всем очаровательным и старомодным. «Очаровательный» и «старомодный» нередко оказываются синонимами слов «слащавый» и «фальшивый». В семейные отпуска мы отправлялись в такие места, как Уильямсбург, штат Вирджиния, и Стокбридж, штат Массачусетс, воссоздающие городки колониальных времен, где мы могли понаблюдать, как изготавливаются свечи и куются конские подковы. На наших глазах разворачивались битвы между «красномундирниками» и «синемундирниками»[24]. Выбранный мною ресторан был оформлен в духе допотопного кафе-мороженого и специализировался на лотарингских пирогах. «Специализироваться» — еще одно из любимых маминых словечек.

Даже тогда, будучи уже взрослой, по крайней мере с точки зрения закона, я отчаянно нуждалась в маминой любви. Позднее, когда я уже была замужем, Альби сказал: «Тебе надо перестать домогаться того, чего никогда не будет».

Прибыв в очаровательный ресторан на несколько минут раньше мамы, я села за стол у окна и принялась изучать меню. Когда мама подошла к столу, я встала и поцеловала ее в щеку. Возраст не сказался на маминой красоте. Прежде чем сесть, она положила свою сумочку на дальний от себя край стола, возле окна, где та не торчала перед глазами, но в то же время была на виду. Я стала внимательно ее разглядывать, и мама сказала:

— Посмотрела бы ты на лицо Джанет, когда она ее увидела.

Джанет, одна из маминых ближайших подруг, была «обеспеченной». Термины «обеспеченный», «весьма обеспеченный», «состоятельный» и «со средствами» мама употребляла в качестве эвфемизмов слова «богатый». По ее мнению, только простонародье говорит «богатый». Ее представления о поведении и лексиконе утонченных людей, к каковым она относила и себя, были неизменны. «Утонченный» — еще одно из маминых словечек, вызывавших во мне раздражение. Джанет не была очень богатой, но была весьма обеспеченной.

Сложив руки трубочкой вокруг рта и наклонившись поближе ко мне, мама поделилась мучившей ее тайной:

— Это реплика.

То, что это подделка, было видно с расстояния двух кварталов, причем даже ночью. Одна из тех безумно дешевых подделок, с фурнитурой из жести, с кривыми швами, из какашечно-коричневой кожи, на которых вытеснено LW вместо LV.

— Тебе бы и в голову не пришло, что это копия, не правда ли? — сказала мама и стала ждать утвердительного ответа.

Дело не в том, что маме так уж хотелось иметь сумочку от Louis Vuitton; чего ей действительно хотелось, чего она страстно желала, так это создать впечатление, что бизнес моего отца успешнее, чем он был на самом деле, что отец зарабатывал кучу денег, что он был человеком, которым восхищались в соответствии с им самим установленными стандартами, человеком, который мог себе позволить купить жене сумочку от Louis Vuitton. Поскольку отец считал, что репутация измеряется в долларах, мать считала, что ее двадцатидолларовая подделка под Louis Vuitton повышала мужу престиж в соответствии с его собственными критериями, которыми, так уж получилось, руководствовалась и ее подруга Джанет.

К этому времени я уже научилась в подобных случаях отвечать: «Ты права, никому бы и в голову не пришло».

Задолго до этой встречи мать пролистывала один из своих журналов, то ли «Семейный круг», то ли «Красную книгу», номер, посвященный отделке домашних интерьеров. В разделе «Кухни» маму сразило наповал несравненное очарование обнаженной кирпичной кладки. Даже и без обнаженной кирпичной кладки наша кухня была до тошноты очаровательной: желтые ситцевые прихватки, обшитые красной тесьмой, в паре с полотенцами для посуды, керамические солонки и перечницы в виде куколок детишек-амишей, радио, стилизованное под древний телефон с приделанной сбоку заводной ручкой, и такое количество декоративных петушков, какого не вынесла бы ни одна другая кухня.

К сожалению, в нашем доме не было кирпичной кладки, которую можно было бы обнажить, и, пробежав глазами по статье в поисках интересующей ее информации, мама выяснила, что класть кирпич на гипсокартон было бы непозволительно дорого. Впрочем, журнал, зная, что ценник на несравненное очарование обнаженной кирпичной кладки довольно крут, предлагал своим читательницам доступную альтернативу: облицовку из фальшивого кирпича. Листы формованного полимера цвета красной глины, с выпуклыми изображениями кирпичей с потемневшими якобы от времени, дыма и копоти краями, к тому же монтаж этих листов было не сложнее поклейки обоев.

Весь день, пока мы с сестрами были в школе, мама возилась с ними, лишь изредка делая паузы для того, чтобы потянуться и потереть поясницу. В десять минут четвертого, когда Николь и Дон пришли домой, мама почти покончила с монтажом своей облицовки из фальшивого кирпича. Почти, но не совсем, а поскольку ей хотелось, чтобы дочери в полной мере насладились эффектом, а это возможно только тогда, когда работа полностью выполнена, мама крикнула: «Не входите». Николь и Дон плюхнулись на диван. Через несколько минут ввалилась и я (так как была копушей) и увидела Николь, которая рисовала окруженное горами озеро с пролетающим над ним ястребом. Дон расковыривала экзему на локте и, не отрываясь от своего занятия, сказала: «В кухню не входи».

Не успела я спросить почему, как мама прокричала: «Девочки, входите». Подобно ведущей телевикторины, призывающей зрителей обратить внимание на главный приз, она взмахом руки пригласила нас войти в кухню.

— Та-да-да-да, — пропела мама и спросила: — Правда ведь, не отличить от настоящего кирпича?

Дон закивала как болванчик и сказала:

— Очень похоже на тот камин, где леди изготавливали свечи, — а Николь добавила:

— По мне, так не отличить от настоящего кирпича, — на что я сказала:

— Вы чего, ослепли? Это же голимая подделка. Да никто в жизни не примет это за настоящий кирпич.

Словно после заставшего врасплох удара противника и подобно вспышке между разрывом аорты и смертью, на какую-то долю секунды возникло непонимание, тут же сменившееся неверием в произошедшее, после чего мама стремительно выбежала из кухни. Стремительно, однако я все же успела хорошенько разглядеть выражение ее лица. Дон выбежала за ней с криком: «Мамочка, не надо!», Николь свирепо на меня посмотрела и, как будто этот день и так уже не был достаточно несчастливым, спросила:

— И ты еще удивляешься, почему в семье тебя все недолюбливают?

До того дня мне такой вопрос даже в голову не приходил; я полагала, что все меня очень даже «долюбливают», но как только Николь облекла свою мысль в слова, высказала ее мне, я стала кое-что понимать. Понимать настолько, насколько девятилетняя девочка в состоянии понять, что ее в семье все недолюбливают.

Вуалехвосты

Сильный порыв ледяного ветра вносит их сквозь открытую дверь в тамбур ресторана, и Альби раздвигает тяжелую красную портьеру, служащую преградой для холода. Банни из-за портьеры медленно и, словно ожившая марионетка, задумчиво обводит взглядом помещение, как будто понять, что оно собой представляет, можно, лишь сложив вместе его отдельные части.

То, что «Красной обезьяне» удалось сохранить свой статус после того, как срок годности блюд ее азиатской фьюжн-кухни давно истек, можно в основном объяснить сентиментальными соображениями посетителей (спасибо, Сьюзен Зонтаг!). В «Красной обезьяне» полно элементов стиля «Старый Голливуд»[25] на китайский лад: глянцевые черные обои с изображенными на них, понятное дело, стаями красных обезьян из бумажного бархата, в разнообразных позах; красные шелковые фонари, свисающие с потолка; бра в стиле ар-деко, с красными, как в борделе, лампочками. Зеркала в рамах из искусственного бамбука. Можно, конечно, называть это сентиментальностью или данью французскому колониализму, цель которой — передать романтичную атмосферу времени и места, в которых, возможно, был определенный шарм, если спокойно относиться к подавлению, закабалению, рабскому труду и истощению природных ресурсов, включавших в себя не только каучуковые деревья, но и людей.

На молодой женщине, которая проверяет металлоискателем их пальто, подчеркивающий фигуру аозай[26] того же оранжево-красного оттенка, что и ее помада, лак на ногтях и заколка за ухом в виде красного шелкового цветка. Волосы собраны в пучок-«ракушку». Банни знает, что эта красная шелковая туника называется «аозай», потому что в средней школе ей пришлось писать сочинение к уроку географии, посвященному Азии, и в нем она написала про различные традиционные костюмы. За свое сочинение Банни получила тройку, причем учительница объяснила низкую оценку его поверхностностью. Довольно мягкая критика, если учесть, какой бывает иногда критика.

Альби берет жетон, подтверждающий, что их пальто прошли проверку (красный с одной стороны, черный — с другой), и кладет в карман пиджака. Оглядывая зал, обнаруживает за стойкой бара Джулиана, который машет им рукой. Джулиан изображает беззаботность, но тот, кто знаком с Джулианом, заметил бы, что он из-за опоздания Банни и Альби слегка взвинчен.

— Не могли поймать такси, — извиняется Альби, — шли пешком.

— Ничего страшного, — Джулиан хлопает его по спине, а Труди теребит пальцами рукав Банниного платья:

— Винтажное? — На ней самой строгое черное платье. У Труди целый шкаф таких черных платьев, и каждое стоит больше автомобиля. На Эллиоте, как обычно, бритая голова и очки в черной оправе. Как супружеская пара, Труди и Эллиот демонстрируют чисто берлинский минималистский шик, при этом их девятилетняя дочь носит одежду исключительно бледно-лилового цвета; супругам это представляется ироничным и забавным.

На первый взгляд кажется, что жена Джулиана Лидия откапывает свои наряды в корзине для грязного белья: серый свитер с неправильно застегнутыми на воротнике пуговицами, из-за чего он становится несимметричным, чирково-голубая юбка-тюльпан, обвислые колготки лимонного цвета и розовые балетки. Общее впечатление от Лидии таково: женщина средних лет, одетая словно какая-нибудь глупенькая двенадцатилетка, приходящая в неумеренный восторг от оригами. Однако приглядитесь к ней повнимательнее: раз в четыре недели она выбрасывает четыреста пятьдесят долларов лишь на то, чтобы ее волосы выглядели так, будто их никогда не касались руки парикмахера, а что до обвислых желтых колготок и розовых балеток, то их рекламировали в «Вог» за прошлый месяц. Лидины очки в стальной оправе, которые можно легко принять за подарок, врученный вместе с только что подписанным договором коллективного страхования, — это, на минуточку, Prada.

Покончив со взаимным разглядыванием, компания направляется к ступеньке при входе в обеденный зал, где старшая официантка, тоже одетая в подчеркивающий фигуру оранжево-красный аозай, сообщает, что их стол сейчас приводят в порядок и он будет готов через минуту, а Джулиан велит им обратить внимание на пол в зале. Он состоит из толстых стеклянных плиток, уложенных без зазоров; стойкие к царапинам и подсвеченные, эти плитки служат также крышей для занимающего почти всю площадь зала аквариума, в котором красные, черные и золотые декоративные рыбки проплывают мимо кувшинок. Как будто и так не видно, что это такое, Джулиан поясняет:

— Пруд с карпами кои. По-моему, это перебор.

— По-моему — тоже, — говорит в ответ Банни.

Лидия информирует, что те рыбы, что поменьше, — самцы.

— Самцы карпов кои — меньше, и у них более изысканные хвосты, чтобы привлекать самок, — объясняет Лидия.

— Вообще-то, это золотые рыбки, — поправляет ее Альби. — Те, что поменьше, — золотые рыбки. Вуалехвосты-шубункины.

— В самом деле? — Глаза у Лидии делаются огромными от удивления, как у ребенка, у которого только что достали из уха двадцатипятицентовую монету.

— Они вырастают иногда до фута в длину, но это все-таки золотые рыбки.

Банни никогда не могла понять, как Альби удается поправлять людей в их невежестве и глупости, при этом их не обижая.

Стол готов, и все три пары идут по обеденному залу, ведомые старшей официанткой. Ее подчеркивающий фигуру оранжево-красный аозай поблескивает, как веерообразный хвост золотой рыбки шубункина.

«Ханойские каникулы»

На черных лакированных cтульях красные дамасские подушки, сочетающиеся с красной дамасской скатертью. Банни занимает место рядом с Альби, что противоречит установившимся для ресторанных вечеринок правилам, но никто не возражает, помня про ее проблемы с головой. Джулиан садится слева от нее. Чтобы избежать ее пристального взгляда, он занимает себя тем, что встряхивает салфетку, распрямляя ее изысканные складки, изображающие то ли цветок лотоса, то ли артишок. По бокам от салфеток расположились европейские столовые приборы, а по диагонали от них, с противоположного края белых тарелок — черные лакированные палочки. Каждого гостя помимо столовых приборов поджидает красный бумажный праздничный колпак в форме конуса с золотыми блестками, а также небольшой подарок типа тех, что неожиданно выскакивают, как черт из табакерки. Поскольку от соседства с колпаком Банни как-то не по себе, она отодвигает его подальше от себя, поближе к Альбиному колпаку. Лидия сидит справа от Альби, и он этому рад. Она ему очень симпатична, только вот он не хотел бы, чтобы Лидия втягивала его в разговоры об облаке Оорта, о теории игр и теории струн — предметах, в которых Альби не особенно силен, а Лидия, хоть и является преданной читательницей научного раздела «Таймс», вообще ничего не смыслит. Лидия полна решимости стать интеллектуалкой, грубо говоря «яйцеголовой», в связи с чем Труди сравнивает ее голову с яйцом всмятку («в лучшем случае»), видимо в противовес своему мужу Эллиоту, которого Труди считает истинным гением, что дает пищу для вдохновения Банни, которая представляет себе Эллиота в виде огромного мозга с длинными и тонкими ручками и ножками и черными очками. Типа мистера Картофельная Голова.

К столу походит официант и спрашивает, не хотели бы они начать с коктейля, и Джулиан заказывает шесть «Ханойских каникул».

Труди язвительно замечает, что название «Ханойские каникулы» намекает на счастливый финал, на что Эллиот говорит: «Смешно». Эллиот никогда не смеется, но когда ему весело, обязательно говорит: «Смешно». Он всегда говорит бесстрастным тоном, что делает любое его высказывание сардоническим, даже когда он хочет быть естественным; эту его особенность Альби объясняет легкой формой синдрома Аспергера. Банни, далеко не такая великодушная, как ее муж, считает это еще одним свидетельством того, что Эллиот — прохиндей. Эллиот действительно в некотором роде прохиндей, и его прохиндейство увековечивается другими прохиндеями, служащими собственному прохиндейству. Эллиот, как и Банни, — писатель, но, в отличие от Банни, Эллиота принимают всерьез. Всерьез всерьез. Эллиот для Банни — монета в свинье-копилке ее самоуничижения.

«Ханойские каникулы» подали в больших бокалах, украшенных дольками лайма, побегами лемонграсса и пластмассовыми обезьянками, зацепившимися за бокалы хвостами или ручками. Были времена, когда Банни не преминула бы незаметно сунуть розовую пластмассовую обезьянку в кошелек, но они прошли. Труди поднимает бокал:

— За счастливые финалы и новые начинания. — И вся компания дружно чокается.

— И за новоизбранного президента Барака Обаму. — Лидия поднимает бокал так, что это больше похоже на приветствие, чем на тост, и они отдают дань уважения первому американскому чернокожему президенту.

— И чтобы в следующий раз — за женщину, — добавляет Труди.

Несгибаемых либеральных демократов Джулиана, Лидию, Труди и Эллиота чрезвычайно волнуют, по крайней мере на словах, такие проблемы, как незаконные военные операции, глобальное изменение климата и спасение отеля «Челси»[27]. Банни и Альби себя к убежденным либеральным демократам не относят. Альби — демократ крайне левого толка. Банни называет себя правоцентристской марксисткой. Тем не менее оба пьют за Барака Обаму, потому что гордятся, что Америка выбрала, они выбрали чернокожего президентом. Они. Альби до сих пор не знает, что вместо того, чтобы пойти проголосовать, Банни сидела дома и плакала.

Разговор за их столом крутится вокруг войны в Ираке (слава богу, что Обама собирается положить ей конец!) и торжественного обещания нового президента закрыть тюрьму в Гуантанамо. Альби вспоминает его же обещание заняться проблемами изменения климата, а Джулиан жестом просит помощника официанта убрать пустые бокалы. Труди в восторге от планов первой леди заняться детским ожирением.

Джулиан велит помощнику официанта доложить обслуживающему их стол официанту о том, что они готовы заказывать закуски.

— Я бы лично предпочла, чтобы она занялась проблемами искусства, — говорит Лидия, — но не поймите меня неправильно. Она восхитительна.

— Я не готов заказывать, — говорит Эллиот, — я даже еще не взглянул на меню.

— Доверься мне. — Джулиан заверяет Эллиота, что сделает хороший и мудрый выбор.

Труди и Эллиот обмениваются взглядами.

Когда возле их стола, ненавязчиво как привидение, появляется официант, Джулиан делает заказ: жареные баклажаны, крокеты с грибами шиитаке, креветки в чесночном соусе, завернутые в листья сахарного тростника, и конфи из жаренного на углях осьминога.

— А начнем мы с бутылки… сделайте-ка нам пару бутылок «Сансер Вашрон». Когда мы покончим с закусками, можете принести меню назад.

Официант забирает у них меню, и Альби, будучи приличным человеком, говорит ему «спасибо», а Банни спрашивает:

— Из осьминога?

Альби обхватывает рукой предплечье Банни, и это жест нежности, но одновременно и сигнал для нее, чтобы она на этом остановилась и воздержалась от лекции о том, какие осьминоги умные и какие у них резко выраженные нервные окончания. Знание о том, что осьминоги испытывают невероятную боль, причиняет боль самой Банни. И еще она пользуется этим знанием как остроконечным оружием, когда хочет упрекнуть других в бесчувственности.

Официант держит бутылку вина перед Джулианом так, чтобы тот мог прочитать этикетку, затем мастерски откупоривает бутылку и деликатно, без брызг, наполняет вином бокал Джулиана, после чего замирает, словно мраморное изваяние; Джулиан берет бокал за ножку и поворачивает его медленно-медленно, ловя блики в нежный водоворот; втягивает носом аромат вина, словно собака, обнюхивающая некий лежащий на тротуаре и не поддающийся идентификации предмет, затем делает глоток и прополаскивает вином рот.

— Превосходное. Мягкое, пикантное, при этом с чистой структурой.

Несочетаемость этих слов — «мягкое, пикантное, при этом с чистой структурой» — ставит Альби в тупик:

— Как ты это определяешь: «мягкое, пикантное, при этом с чистой структурой»?

— Я это вижу, — отвечает за Джулиана Эллиот. — Мягкое, пикантное, с чистой структурой. Звучит как «Труди».

Труди благодарит супруга за комплимент, а Лидия вспоминает, что как раз недавно читала про бальзамический уксус, который подают в качестве послеобеденного напитка.

— Там было написано, что он невообразимо вкусный.

— Так и есть, — вступает в разговор Джулиан, — но это относится к самым лучшим сортам tradizionale, и продается эта штука по четыреста — пятьсот баксов за бутылочку.

Эллиоту хочется знать, в самом ли деле существует такая большая разница между tradizionale и хорошим condimento, и Джулиан спрашивает:

— Ты что, шутишь?

— Да нет, — отвечает Эллиот, — интересуюсь.

— Пойми меня правильно, — говорит Джулиан. — Можно найти очень приличные condimento, но даже лучшие из них не сравнятся с tradizionale.

— Среди condimento много подделок, — говорит им Альби. — Добавляют карамель, чтобы имитировать процесс выдерживания. Это проблема.

Лидия спрашивает, как выяснить, не подделка ли это, и Джулиан пускается в пространные рассуждения о сложности вкусовых оттенков и о том, что лишь тех, кто абсолютно ничего не знает о бальзамическом уксусе, можно обмануть, а Труди говорит, что использует технический сорт для приготовления медово-горчичной уксусной заправки, а Джулиан говорит: «О, Труди, да как ты можешь?», а Банни думает про себя, сколько еще времени она сможет просидеть за одним столом с пятью человеками, страстно обсуждающими бальзамический уксус, — тему, на которую хватило бы и трех секунд.

— Простите, — вмешивается она в разговор, — но неужели кому-то из вас правда есть дело до этой фигни? Вы тут рассуждаете про бальзамический уксус с таким видом, будто этот вопрос имеет какое-то значение. А разве это важно? — Банни понимает, что подошла к опасной черте и вот-вот расплачется или впадет в истерику, либо сделает сразу и то и другое. — Неужели это в самом деле важно?

Повисает неловкая пауза. Все молчат, пока Лидия с видом человека, приближающегося к животному, в дружелюбии которого нет особой уверенности, не задает вопрос:

— А о чем бы ты хотела поговорить?

Банни не хочет говорить ни о чем конкретно, но, поставленная в трудное положение, отвечает:

— Об оливковом масле. — И все чувствуют облегчение оттого, что это просто Банни, ведущая себя как Банни.

— Смешно, — говорит Эллиот, и остальные смеются; правда, в смехе Лидии слышатся нотки тревоги и страха.

Не успевает, однако, беседа на тему оливкового масла начаться, как приносят их заказ, и Альби напоминает Джулиану:

— Банни ни осьминога, ни креветок не предлагать, — потом добавляет: — Я, пожалуй, тоже воздержусь от осьминога.

— Ты не любишь осьминогов? Почему же ты ничего не сказал? — Горе Джулиана неподдельно. — Я-то думал, что все любят осьминогов. И почему я не уточнил? Давай я закажу что-нибудь другое.

Потребность Джулиана сделать Альби приятное, вызвать у него восхищение натыкается на умение Альби не поддаваться услужливости.

— Джулиан, все отлично, — говорит Альби, — еды здесь более чем достаточно, и выглядит она фантастически. Да и ерунда все это.

Банни позволяет себе не согласиться:

— Ну, для осьминога это вовсе не ерунда.

Возможно, она сказала это слишком тихо и ее не услышали, или, по крайней мере, сделали вид, что не услышали. Ответа на свою реплику она не получает, однако Джулиан говорит Альби:

— Ладно, мне больше достанется. — Джулиан думает, что признание в обжорстве звучит обезоруживающе.

— Тебе? — спрашивает Труди. — А об остальных ты подумал?

Труди и Джулиан обмениваются шутками насчет размеров порций. Лидия говорит:

— Слишком уж они большие. Хочу сохранить аппетит для основного блюда.

Альби выражает восторг по поводу баклажанов, и какое-то жужжание, пронзительное, назойливое жужжание заползает Банни через ухо в голову, усиливается там и расходится во всех направлениях. Нервы ее подрагивают, как браслеты, ее охватывает все более сильное беспокойство, как если бы она не могла вспомнить, выключила ли кухонную плиту, как если бы, пока она и Альби наслаждаются в ресторане прекрасным ужином с прекрасными людьми, Джеффри мог умереть от удушья. Банни порывисто встает со стула:

— Покурить. Мне надо покурить.

— Мне пойти с тобой? — спрашивает Альби.

— Нет, — отвечает Банни, — мне просто нужно покурить. Сейчас вернусь.

— Ты уверена? — спрашивает Альби.

— Просто покурить, — резко отвечает Банни, — я просто хочу выйти покурить, о’кей?

Альби снимает с себя пиджак и укутывает им ее плечи.

Эллиот отодвигается от стола и спрашивает:

— Не против, если я составлю тебе компанию? — на что Банни отвечает:

— Ты же не куришь.

Они смотрят, как Банни пересекает обеденный зал и выходит на улицу.

— С ней все будет в порядке. — Альби как будто пытается сам себя в этом убедить, а Труди говорит Эллиоту:

— Иди на улицу. Постой с ней.

Кончик сигареты

Обжигая большой палец, Банни упорно пытается зажечь сигарету, но ветер все время гасит не успевающее разгореться пламя зажигалки. Банни делает паузы, давая ей отдохнуть, словно уставшему двигателю, как будто старая пластмассовая зажигалка марки «Бик» — это газонокосилка или машина-развалюха, завестись которой перед новой попыткой может помочь небольшой отдых, и тут появляется Эллиот и забирает зажигалку.

— Можно я? — спрашивает он и вынимает сигарету из ее губ. Вставив сигарету себе в рот, Эллиот закрывает рукой зажигалку от ветра и прикуривает с первой же попытки. Глубоко затянувшись, задерживает дым в легких и только после этого отдает сигарету Банни. Выпустив дым, говорит:

— Черт, как же это приятно. Эта тяга — на всю жизнь.

Рассказывает Банни, что бросил курить почти двадцать лет назад, но, если бы было можно, закуривал бы в трудную минуту.

— А почему нельзя? — спрашивает Банни.

— Смешно, — отвечает Эллиот, а Банни говорит:

— Ничего смешного я не сказала. Я задала вопрос.

— Ну ладно. Я не могу снова начать курить, потому что не хочу умереть раньше времени.

Затем Эллиот спрашивает Банни, когда она бросит, и Банни отвечает вопросом на вопрос:

— Брошу что?

— Курить. Когда ты собираешься бросить курить?

— Никогда. — Как будто ставя в конце фразы для усиления восклицательный знак, Банни глубоко затягивается сигаретой.

Оба дрожат от холода, и Эллиот говорит:

— Я знаю, каково тебе.

— Ну да, — кивает Банни, — тут настоящий дубак.

— Смешно, — отвечает Эллиот, — но ты же понимаешь, что я имею в виду. Депрессию. — Эллиот говорит ей, что тоже страдает от депрессии.

Банни сильно прикусывает внутреннюю сторону щеки, а Эллиот между тем говорит:

— Велбутрин. Он по-настоящему мне помог. Ты не пробовала принимать велбутрин? — Эллиот ждет, что ответит на его вопрос Банни, и, не дождавшись, добавляет:

— Разумеется, он не всем помогает. Когда дело касается антидепрессантов, это всегда метод проб и ошибок. Однако если ты не пробовала принимать велбутрин, то, может быть, тебе поговорить со своим мозгоправом? Это ведь многим из нас помогает.

Из нас? Эллиот, молчун Эллиот, вдруг разговорился и не знает, как закруглиться.

— Если хочешь, могу порекомендовать тебе первоклассного психофармаколога. Я сам к нему хожу. Первоклассный специалист.

Банни бросает окурок на мостовую, и Эллиот тушит его каблуком ботинка.

— Пошли, — он жестом приглашает Банни внутрь. Здесь адски холодно. У меня руки занемели.

— Ты иди, — говорит ему Банни, — а я выкурю еще одну сигарету.

— Но ты же только что… — Эллиот обрывает себя на полуслове. — Ну да ладно, — и возвращается в ресторан к жене и друзьям, в тепло и довольство «Красной обезьяны», к приятному осознанию собственной гениальности и наличия у себя первоклассного психофармаколога, к своему литературному успеху и к неведению того, каково это — не быть принимаемым всерьез и каково это — стыдиться самого себя.

Велбутрин. Вот теперь действительно смешно.

Банни достает новую сигарету, но при попытке ее прикурить ветер, как и раньше, гасит пламя зажигалки. Пытается снова и снова и тут видит, как в ее направлении идут двое мужчин. Один из них курит, и оранжевый огонек на кончике его сигареты — словно фонарик. Банни делает шаг ему навстречу, подняв руку с сигаретой, как будто говоря: «Я иду с миром». Вместо того чтобы возиться с зажигалкой, он протягивает ей свою сигарету, и Банни от нее зажигает свою, как будто свечу от свечи.

— Спасибо, — благодарит Банни, и мужчина ей говорит:

— Эта привычка вас прикончит, помяните мое слово.

Банни глубоко затягивается, и когда выдыхает, дым смешивается с ее дыханием и словами.

— Еще не скоро, — отвечает она, и мужчина смеется.

Палочки

Когда Банни возвращается к столу, Альби встает и помогает ей снять его пиджак. Она при этом слегка изгибается, чтобы высвободить левую руку. Лидия говорит:

— Ты, должно быть, продрогла до мозга костей.

— Да нет, — отвечает Банни, — мне скорее жарковато. Здесь жарко? — Затем спрашивает Альби, который час, и тот отвечает:

— Девять часов двадцать семь минут.

— Надеюсь, ты не против, — говорит Джулиан, — мы заказали всем блюда, пока ты была на улице. Тебе я заказал Бань Куон Чай[28].

— Блинчики с грибами, — переводит Альби, — с корнем лотоса.

— Отлично, — говорит Банни, и это в самом деле отлично. Если не считать того условия, что блюдо не должно быть приготовлено из тех, в ком когда-то билось сердце, Банни никогда не была привередлива в еде, к тому же теперь способность различать пищу на вкус притупилась у нее до такой степени, что любая еда для нее — тофу. Устраиваясь за столом, Банни пристально смотрит на стеклянные плитки пола, точнее, на то место, где кверху брюхом плавает мертвая рыбка, довольно крупная оранжевая калико, вся в белых и черных пятнышках. Она покачивается, как сброшенное в Гудзон тело, дрейфующее между опорами мола и льнущее к нему, что делает жертву убийства похожей на лодку с веслами.

— Она мертва, — Банни подчеркнуто обращается к Джулиану, как будто он голыми руками задушил эту рыбку.

— Кто мертва? — спрашивает Труди.

— Одна из рыбок, — Джулиан комкает салфетку, кладет ее возле тарелки и уходит поговорить с менеджером.

Этот болван, он что, не знает, что сегодня канун Нового года? Не представляет, насколько они заняты? Менеджер мог бы просто послать его на хрен, но вместо этого, сияя ледяной улыбкой, заверяет Джулиана, что займется этой проблемой, и предлагает в качестве извинения по бокалу для всех сидящих за его столом. Потом по-корейски велит официанту отнести шесть бокалов шампанского (того, дешевого) тем, мать их, проклятым мудакам за двенадцатым столом.

Вот как бывает, когда ты знаком с шеф-поваром. Джулиан величественно восседает на своем стуле. Оперативное решение проблемы с дохлой рыбкой и шампанское за счет заведения, и все делают вид, будто не понимают, что шампанское — дешевка. И лишь Банни замечает, что рыбка по-прежнему в аквариуме. Она нашла покой возле расположенного неподалеку от них стола, за которым две парочки в красных бумажных колпаках слишком заняты тем, что подшучивают друг над дружкой, пуская в ход подарки от ресторана, чтобы обращать внимание на какую-то дохлую рыбку, значащую не больше, чем рябь на воде.

Для таких людей, как Банни и ее друзья, считающих себя людьми, уважающими культурные нормы, за исключением, разумеется, таких культурных норм, как женское обрезание (в топку тогда все эти исследования Маргарет Мид)[29], отказ от палочек в ресторане азиатской кухни был бы равносилен признанию в собственной провинциальности. Поскольку Альби ест в китайских ресторанах с тех пор, как научился пережевывать твердую пищу, палочками он орудует исключительно мастерски, подобно мажоретке, жонглирующей жезлами на уличном шествии; так и кажется, что эти палочки будут вращаться у Альби над головой в момент падения в его открытый рот очередной тигровой креветки. Джулиан, хотя и далеко не такой ловкий, как Альби, тоже не ударяет в грязь лицом, да и Труди с Эллиотом знают, что делают. Альби характеризует свое блюдо как феерическое и спрашивает, не хочет ли кто-нибудь отведать кусочек. Труди отвечает:

— Хочу, но при условии, что мне не придется предлагать тебе кусочек своего блюда, так как делиться я не собираюсь.

Эллиот говорит про свое блюдо:

— Совсем неплохо. — А Джулиан в ответ спрашивает:

— А что, я когда-нибудь давал тебе плохие советы?

То, что Лидия пользуется своими палочками, как шимпанзе веткой в качестве подсобного инструмента, не говорит о ее неспособности есть палочками. Скорее это говорит о том, что Лидия из тех, кто делает все очень тщательно. Труди спрашивает, ходили ли они на выставку Луизы Буржуа в Гуггенхайме.

— Пока нет, — отвечает Лидия, — но планируем. Я слышала, она изумительная. — На что Эллиот говорит, что до похода на выставку не думал, что она изумительная, он думал, что она неплохая, но переоцененная, и спрашивает, читал ли кто-нибудь из них Боланьо. Под «Боланьо» он имеет в виду роман «2666»[30].

Банни с палочками справляется не очень. Руки ее дрожат, а когда она пытается подцепить палочками что-нибудь из тарелки, резко вздрагивают. Шум в обеденном зале усилился, и назойливый гул перешел в какой-то неразличимый писк, который, кажется, поглощает все остальные звуки. Банни видит движения губ, но не слышит, как Лидия распространяется про одну свою подругу, ждущую тройню. Банни видит на лицах смех и изумление, а также то, как Труди театрально вздрагивает, когда произносит: «Боже милостивый. Мне и одного тогда хватило. Тройня? Да я бы покончила с собой». После этой реплики разговор, предварительно не замедляясь, моментально и полностью останавливается, как после ружейного выстрела, и в это мгновение, как будто проснувшись в автомобиле в ста с лишним милях от дома, Банни обнаруживает себя за столом на шестерых в «Красной обезьяне» и слышит, как Труди ей говорит:

— Банни, извини. Это была лишь фигура речи.

— Что было фигурой речи? — Банни хоть и спрашивает, но ей на самом деле плевать, и потому она не повторяет свой вопрос, не получив на него ответа из-за того, что Джулиан принялся рассказывать, как один его знакомый ресторанный критик только что вернулся из Нью-Орлеана и сообщил, что там по-прежнему зона бедствия.

— Точно. «Классная работа, Брауни»[31], — цитирует Эллиот, и все, кроме самого Эллиота и Банни, смеются над глупостью и бесчувственностью Джорджа Буша, а Труди признается, что считает минуты до Дня инаугурации.

Альби вновь выражает надежду, что Обама будет больше внимания уделять проблемам экологии, а Джулиану есть что сказать насчет сельского хозяйства на промышленной основе, и неужели никто не заметил, что клубника теперь размером с бутылочную тыкву:

— И вкус у нее не как у клубники, а как у пюре с клубничным ароматизатором.

Как бы она ни была сосредоточенна, Банни никак не может успокоить свои руки. Палочки кажутся размытыми, словно ее взгляд дрожит вместе с руками. Впервые за многие недели она по-настоящему голодна, и ей отчаянно хочется того, что у нее на тарелке, но еда ускользает от нее так же, как ускользают от ее слуха слова, и так же, как раз за разом гасла зажигалка, когда она пыталась прикурить сигарету.

Лидия спрашивает:

— Кто-нибудь из вас слышал что-нибудь об этом романе, об «Анафеме»? Он еще не вышел, но у меня есть в электронном виде.

Эллиот отвечает, что, по его сведениям, это отстой, но ему интересно узнать Лидино мнение.

— Я прочитала всего несколько сотен страниц, — говорит она ему, — но уже могу сказать, что это переворачивающее сознание переживание.

Переворачивающие сознание переживания в этом году в моде. Лидия говорит Альби, что он должен, обязательно, непременно должен прочитать этот роман, потому что в нем затрагиваются вопросы философии и математики. А еще квантовой физики.

— Ну не знаю, — отвечает ей Альби, — я ведь не особо разбираюсь в квантовой физике.

Эллиот на это говорит, что если уж так хочется испытать переворачивающее сознание переживание, то надо зайти на «Ютуб» и набрать «хомяк ест попкорн на пианино».

Лидия ощутимо шлепает его по руке, а Банни, слава тебе господи, удается зажать блинчик между палочек. Труди спрашивает Джулиана, что он думает насчет чугунных сковородок и правда ли, что их не надо мыть, в то время как Банни, полностью сосредоточившись, с помощью палочек подносит блинчик ко рту и тут чувствует, как нечто почти неощутимое ползет у нее по затылку. На самом деле ничего там нет, однако крайне неприятное ощущение от этого «ничего» ползет уже вниз по спине, заползает в предплечья и доползает до кистей рук, и вот блинчик выскальзывает из палочек, выпрыгивает, как спасающаяся бегством лягушка, и Банни приказывает себе: «Не кричи!»

Не кричи, не кричи, не швыряй через стол тарелку, не переворачивай стол. Изо всех сил она пытается сохранить спокойствие и кладет палочки сбоку от тарелки. Взяв вилку, сжимает ее, как сжимает ложку посаженный на высокий детский стульчик маленький ребенок, прежде чем запустить ее в миску с молоком и хлопьями «Чириоз». Сосредоточившись и нацелившись вилкой на блинчик, Банни держит ее в плотно сжатом кулаке, как будто если ослабит хватку, то не только выронит вилку, но и утратит всякое подобие самообладания. Она сжимает вилку, словно это мячик для снятия стресса. Костяшки пальцев побелели, и все, чего ей хочется, — только чтобы это прекратилось, чтобы все это прекратилось, ей нужна тишина; и с таким видом, будто сейчас грохнет кулаком по столу, чтобы потребовать тишины, чтобы призвать хаос к порядку, чтобы потребовать от всех, чтобы они заткнулись, чтобы они, мать их, были настолько любезны, чтобы заткнуться, Банни стремительным движением со всей силы втыкает вилку в мягкие ткани верхней стороны бедра.

Зубцы вилки вонзаются глубоко в плоть, вилка встает навытяжку, и кажется, что, если щелкнуть по ней пальцем, она зазвенит. Сквозь платье просачиваются, словно слезы, пять капелек крови, потом крови становится больше, и она растекается, как пролитое темно-красное вино, по белому бархату.

Банни, ну что же ты сделала?

Что же ты сделала?

Что ты наделала?

Загрузка...