РАЗРЕШЕНО И НЕ РАЗРЕШЕНО. Банни узнает, что разница между РАЗРЕШЕНО и НЕ РАЗРЕШЕНО — это разница между обычным человеком и сумасшедшим. Вскоре после того, как ее приняли в эту больницу, в часы между обедом и ужином одна из санитарок ведет Банни, в сопровождении Альби, в столовую, в которой в данный момент никого нет, кроме нескольких психов, которые за столом в дальнем углу играют в детские настольные игры. Столовая представляет собой кабинет, окрашенный в казенный бежевый цвет. Возле бежевых столов, похожих на столы в кафетерии, складные стулья немного более темного, чем стены столовой, оттенка бежевого цвета. Баннин красный чемодан, лежащий плашмя на одном из таких изготовленных из огнеупорной пластмассы столов, выглядит здесь как пришелец с другой планеты.
Санитарка — женщина среднего возраста с жидкими светлыми волосами и розовой помадой на губах. На бейджике, приколотом к ее василькового цвета форменной куртке, написано «Патриша». Банни садится слева от Альби и пододвигает стул к нему поближе. Патриша расстегивает молнию на Баннином чемодане и вываливает его содержимое на стол. Затем, будто намереваясь избавить чемодан от песка, ворсинок или спрятанной в кармане контрабанды, Патриша энергично его встряхивает. Хотя ничего из него не вытряхивается, Банни чувствует себя как преступница. Пристроив открытый чемодан на стоящем поблизости пустом стуле, Патриша сосредотачивается на куче удобной одежды и других предназначенных для ежедневного использования Банниных вещей. С быстротой сортировщика фруктов она разделяет одну вещь за другой на две группы: на то, что РАЗРЕШЕНО, и на то, что НЕ РАЗРЕШЕНО. То, что НЕ РАЗРЕШЕНО, возвращается в чемодан, который Альби заберет домой. Шерстяная кофта РАЗРЕШЕНА, а купальный халат — НЕТ. Облегающие штаны с поясом санитарка запихивает в чемодан по той же причине, что и купальный халат с кушаком: на том, чем можно перепоясаться, можно повеситься.
Футболки, джинсы, шерстяная юбка, лифчики, трусики и носки РАЗРЕШЕНЫ, а вот черные колготки — НЕТ. Банни РАЗРЕШЕНО оставить у себя блокнот с линованной бумагой и три фломастера, а записную книжку, скрепленную спиралью, и шариковые ручки — НЕ РАЗРЕШЕНО. Сигареты, разумеется, НЕ РАЗРЕШЕНЫ. Никотиновая жвачка марки «Никоретте» отправляется в сестринскую.
— Прости, — говорит Банни, — прости меня, пожалуйста.
— Простить за что? — спрашивает Альби, и Банни отвечает:
— За все. Прости меня за все.
Ювелирные изделия НЕ РАЗРЕШЕНЫ. Банни снимает обручальное кольцо и отдает мужу; прежде чем положить кольцо в карман рубашки, Альби вертит его в руках.
— Прости меня, пожалуйста, — снова произносит Банни.
Лак для ногтей НЕ РАЗРЕШЕН. Косметика НЕ РАЗРЕШЕНА. Гигиеническая помада РАЗРЕШЕНА, а зубная нить? Ни в коем случае и никоим образом.
Эта женщина, в обязанности которой входит забрать у Банни серый шелковый шарфик, шариковые ручки, мобильный телефон, ключи от дома, сумку с лямкой через плечо, так вот, эта женщина, ни разу не подняв на Банни глаз, забирает ее туфли.
Туфли на каблуках НЕ РАЗРЕШЕНЫ. Кроссовки РАЗРЕШЕНЫ, но без шнурков. Впрочем, ни со шнурками, ни без шнурков, кроссовок у Банни не имеется. Альби говорит, что купит. РАЗРЕШЕННЫЕ вещи отправляются в мешок, похожий на мешок для грязной одежды, только без завязки. Санитарка сообщает Альби, что ему пора уходить, а Банни она говорит: «Вы ждите здесь».
Может показаться, что санитарка испытывает к ней презрение, но это не презрение. Это негодование. Ей недостаточно платят за то, что она вынуждена забирать у этих несчастных их личные вещи, хотя эта работа все же лучше ее предыдущей в доме престарелых, где от нее требовалось закладывать стариков, занимавшихся сексом.
Санитарка уносит из столовой мешок с РАЗРЕШЕННЫМИ вещами. Альби обнимает жену и говорит, что навестит ее завтра в приемные часы, что очень любит ее и что все будет хорошо.
Банни смотрит, как он уходит, унося ее красный чемодан с НЕРАЗРЕШЕННЫМИ вещами, и ждет.
Ждет, где было сказано.
Ждет здесь.
В комнату, отведенную Банни в этот первый день пребывания в сумасшедшем доме, ее проводит другая санитарка, не та, что забрала у нее туфли. Эта санитарка, у которой медицинский костюм розового цвета, показывает на бейджик и говорит:
— Меня зовут Шона. Если вам что-либо понадобится, спросите меня.
Затем добавляет:
— Все будет хорошо. У вас нет причин плакать.
Не осознавая, что плачет, Банни трогает свое лицо, которое и в самом деле мокрое. Шона достает из кармана пакетик с салфетками.
— Держите. Высморкайтесь и вытрите-ка слезы. Ну же. Хочу показать вам вашу комнату. Отличная комната. С большим окном и видом на реку.
Тот самый мешок с РАЗРЕШЕННЫМИ Банни вещами, опередив ее, уже в комнате, развалился посреди ее кровати, такой узкой, какими, наверное, бывают кровати в женских монастырях и сиротских приютах. Баннина кровать — ближайшая к двери, что говорит о том, что ее комната вовсе не ее комната. На второй кровати восседает женщина с великолепной осанкой и смотрит в окно, как будто ждет, чинно и терпеливо, поезда на вокзальной скамье. Ее черные волосы собраны в аккуратный пучок.
— Извините, — говорит Банни санитарке приглушенным голосом, — я не могу жить с соседкой.
Она не хочет, чтобы та женщина приняла это на свой счет, но даже в детстве, в доме с тремя спальнями, не ей, а Николь и Дон приходилось делить комнату. У Банни была собственная спальня.
Если не считать Альби (и за исключением того короткого периода, когда Стелла выехала из одной квартиры и еще не въехала в другую), у Банни никогда не было соседей по комнате, кроме соседки по комнате в первый год учебы в колледже. Баннина соседка по комнате была очень милой девушкой, приехавшей в надежде в следующем учебном году поселиться в своем так называемом сестринском доме, что стало открытием для Банни, которая думала, что сестринские дома, как и сами сестринства[32], разделили участь тех бюстгальтеров, что превращали нормальную грудь в грудь, напоминавшую по форме ядерную боеголовку.
Ни для той, ни для другой девушки это сожительство не было особенно счастливым, однако они вполне терпели друг друга, пока однажды вечером, пронаблюдав добрых десять минут, как Банни ищет и не может найти свою зажигалку — одноразовый «Бик», две штуки за доллар, то есть пустяк, — начинающая свой путь в сестринство девушка не заявила:
— Если бы ты была организованней, то не теряла бы своих вещей. Знала бы, где что лежит. По правде говоря, ума не приложу, как ты вообще что-то находишь в таком бардаке.
— Ты права, — ответила Банни и выдернула из своего письменного стола верхний выдвижной ящик, затем вывалила на пол все его содержимое, в том числе съеденный наполовину сникерс и пропавшую зажигалку. Для полного счастья Банни швырнула пустой теперь ящик через всю комнату. Хотя начинающая свой путь в сестринство девушка была в стороне от траектории полета ящика, она метнулась к двери, словно персонаж из мультика, несущийся напрямик к ближайшему выходу. После этого она побежала в службу размещения студентов, а Банни успокоилась на том, что несколько раз хорошенько лягнула ногой стену.
Банни направили в Службу психического здоровья студентов (сбылось ее желание), и, что еще лучше, ей позволили роскошь, доступную обычно лишь студентам последнего курса: одноместную комнату, то есть без соседки.
На грани полномасштабной истерики она говорит Шоне:
— Я не могу делить с кем-либо комнату. Мне необходима своя комната.
— Разве здесь похоже на гостиницу? — спрашивает Шона. — Это больница. В больнице не бывает одноместных комнат. Но вы не волнуйтесь. Вы и миссис Кортез отлично поладите. С ней никаких проблем. — Шона повышает голос. Возможно, у миссис Кортез плоховато со слухом. — Правда ведь, миссис Кортез? С вами никаких проблем. Миссис Кортез не говорит. Она умеет разговаривать. Просто не хочет. Она говорит тогда, когда ей надо что-то сказать. Правда ведь? Миссис Кортез, это ваша новая соседка. Не хотите ли поздороваться?
Все указывает на то, что миссис Кортез не только глуха, но и нема.
— Да все она слышит, — говорит Шона. — Она прекрасно слышит, когда звенит звонок на ужин. Правда ведь, миссис Кортез?
Даже Банни приходится признать, что если уж ей придется иметь соседку, то лучшей соседки, чем миссис Кортез, и пожелать нельзя.
На кровати рядом с РАЗРЕШЕННЫМИ вещами лежат две пижамы блеклого светло-голубого цвета, а также пара тапок-носков, тоже голубых, но еще более светлого оттенка. Пижамы сделаны из бумаги. Не из такой бумаги, как у блокнотов, а из такой бумаги, как у моющихся бумажных полотенец, используемых для протирания насухо кухонных поверхностей. На подушке лежит лист обычной бумаги, который не заметить так же трудно, как было бы трудно не заметить влажную от слез записку от девочки-подростка, в которой она объясняет, почему убежала из дома; записку от девочки, регулярно убегающей из дома, но каждый раз не дольше чем на несколько часов, ибо куда ей податься? Правда, это вовсе не записка, а распечатка таблицы под заголовком «Расписание занятий на неделю».
— Сейчас мы прекрасно устроимся, — говорит Шона. — Вот ваш шкаф.
Она открывает дверь изготовленного из ламинированной древесно-стружечной плиты шкафа какого-то неопределенного цвета. На штанге между двумя полками висят четыре пластмассовые вешалки.
— Если вам понадобится больше вешалок, только скажите, — говорит Шона. — А это ваша тумбочка, в ней два ящика, чтобы класть нижнее белье, всякие там личные вещи и так далее.
Она показывает, как включать и выключать настольную лампу, после чего обе женщины идут в ванную комнату, где Шона раздвигает занавеску для душа.
— Это холодная, — постукивает она по правому крану, — а это горячая, хотя, если честно, она скорее теплая.
Затем санитарка переключает Баннино внимание на одну из расположенных бок о бок раковин:
— Вот это ваша раковина, а это ваша кружка.
Пластмассовая кружка выцвела от многократной мойки в посудомоечной машине. Шона берет миниатюрный тюбик зубной пасты и зубную щетку в целлофановой обертке. Обертку она снимает и сует себе в карман.
— Вообще мы за то, чтобы всякие гигиенические принадлежности хранились в ванной, но кое-кто у нас тут рассеянный. Насчет миссис Кортез не беспокойтесь. Она у нас не из тех, кто пользуется чужими зубными щетками.
Над раковиной висит зеркало, но не настоящее, а из листа то ли алюминия, то ли нержавеющей стали, а в шкафчике под раковиной — запасные рулоны туалетной бумаги.
Банни не горит желанием развешивать одежду, обустраиваться или хотя бы вымыть лицо и руки, чего, впрочем, она не смогла бы сделать, даже если бы захотела, так как Шона забыла выдать ей мыло и полотенца. Банни могла бы почистить зубы, но не делает и этого. Вместо этого отпихивает свои вещи в изножье кровати и садится с краю, словно у нее масса работы и она просто решила сделать в ней перерыв.
Ее кровать покрыта хлопчатобумажным одеялом с вафельным узором того цвета, к которому лучше всего подходит определение «песочно-бежевый». Матрас явно не более трех дюймов толщиной, и сквозь одеяло и простыни, которые при всем желании нельзя назвать белыми, Банни ощущает наматрасник из синтетической ткани, видимо для защиты от мочи, менструальной крови и вызванного страхами пота, или что там еще может вытекать из душевнобольных. Подушка того же типа, что подушки, выдаваемые в самолетах пассажирам экономкласса. В качестве подушки она бесполезна, но Банни все равно ее обнимает. За окном уже темно, и Банни сидит на краю постели так же неподвижно и тихо, как сидит на своей постели миссис Кортез; единственное отличие между ними — осанка. У Банни плечи опущены. В такой обстановке проходит время до звонка на ужин.
Миссис Кортез, прямая как шест, плечи расправлены, с высоко поднятой головой, ступает за Банни и как будто ее не видит, словно ко всему прочему миссис Кортез решила быть еще и слепой.
Прием пищи обязателен, однако Банни, не в силах встать в очередь к сумасшедшим, вьющуюся змеей по столовой, жмется к стенке с видом стороннего наблюдателя. Многие из больных, ожидающие своей очереди с выражением туповатой безмятежности людей, привыкших ужинать в шикарных ресторанах, одеты в бриджи и бейсболки, а также в бумажные пижамы, кто-то в светло-коричневые, кто-то в голубые. Один из мужчин, с длинными седыми волосами, надел плавки-трусы фирмы «Хейнс» поверх синих джинсов. Банни бросает взгляд на его ступни, так как ей любопытно, не натянул ли он поверх туфель носки, но он не носит туфель. Мужчина носит такие же, как у нее, тапки-носки, и Банни задумывается: раз она и Человек-трусы носят одинаковую обувь, то о чем это говорит?
Чем отличается кафетерий в психушке от кафетериев для нормальных людей, так это столовыми приборами. В кафетерии, предназначенном для психов, металлические только ложки. Ножи и вилки — пластмассовые. А тарелки и стаканы — из бумаги. Обитателей психиатрического отделения и близко не подпускают ни к каким стеклянным и острым предметам, и вообще к чему-либо, что можно расценить как острые предметы, включая шариковую ручку, которую забрали у Банни, а также ее ножницы для ногтей.
Когда Банни наконец получает свою порцию (ошметки вареного брокколи из подогревательного шкафа и безвкусные спагетти; еще предлагают тефтели, но Банни от них оказывается, зато берет две индивидуальные упаковки арахисового масла), свободных столов не осталось. Свободных стульев тоже немного. Банни не боится других сумасшедших. В этой психбольнице душевнобольных преступников не держат. Скорее уж, эти люди выглядят неспособными защитить самих себя, но Банни не хочется сидеть с ними рядом, потому что она не хочет быть одной из них. Однако надо же ей где-то сесть. С подносом в руках Банни обводит взглядом помещение и в итоге занимает свободный стул за столом на четверых, за которым сидят трое мужчин, склонив головы, как будто закемарили прямо во время трапезы. Банни кладет в рот металлической ложкой кружочек арахисового масла.
За ужином следуют приемные часы для посетителей. Те из больных, кто сегодня вечером, а может, и вообще никогда посетителей не ждет, покидают столовую, разбредаясь, как детские машинки на автодроме или муравьи, во всех направлениях, без какого-либо пункта назначения, но это лишь на первый взгляд. На самом деле пункт назначения существует. В комнате для досуга на широком экране, занимающем почти всю стену, идет телевизионная игра «Семейная вражда». На других стенах нет ничего, что оживило бы их бежевое однообразие. Ни картин, ни плакатов, ни репродукций. Три ряда диванов, по два в каждом, выстроились перед телевизором. Два дивана обтянуты серовато-коричневой виниловой пленкой. Еще пять обтянуты тканью апатичного светло-коричневого цвета из узелковой пряжи, вызывающей стойкие ассоциации с личинками.
За диванами расставлены как попало стулья. Сидящие на них люди общаются. Банни не хочется смотреть «Семейную вражду». В море бежевого цвета, рыжевато-коричневого цвета, цвета ливерной колбасы, синевато-серого цвета, бледно-мятно-зеленого цвета и цвета венге Банни держит курс в коридор, где она оказывается совершенно одна, если не считать Человека-трусов, приросшего к стенке возле таксофона, как будто в ожидании важного звонка.
Это похоже на дыхание, но на самом деле Банни говорит вслух.
— Пожалуйста, — говорит она, — помогите. Кто-нибудь, помогите.
В сущности, это вовсе не просьба о помощи, это, скорее, фигура речи. Тем не менее возле нее возникает какая-то душевнобольная женщина и обнимает Банни, похлопывает ее по спине короткими и быстрыми хлопками, как похлопывают вопящего ребенка, говорит ей не плакать, не волноваться, что лишь усугубляет отчаяние Банни, и в это время мимо проходит медсестра, которая останавливается и говорит:
— Жанетт, не надо. Вы же знаете, что касаться друг друга запрещено.
Жанетт, или как ее там, выпускает Банни из объятий и говорит:
— Но она же плачет.
На медсестре, Лайзе Кендалл, Д. М.[33] — бейджик приколот к вырезу ее белой форменной куртки, — такие же розовые балетки, как на Банниной подруге Лидии в канун Нового года, с той лишь разницей, что у Лидии балетки «Клержери», а у медсестры Кендалл — «Бесплати».
Когда Жанетт от нее отходит, Банни удается рассмотреть ее лицо, которое представляет собой какой-то кошмар: возможно, его восстанавливали после ужасного несчастного случая, типа автокатастрофы, во время которой ее жертва вылетела лицом вперед через лобовое стекло, или же его хозяйка слишком увлекалась пластическими операциями. Поскольку у людей здесь с головой не все в порядке, нельзя исключать, что именно такого лица она и добивалась, как та женщина, чья фотография была помещена на обложку «Нью-Йорк пост» после того, как она прошла через серию пластических операций, чтобы выглядеть как лев. Львы — красивые создания, однако львиная морда плохо смотрится на человеке, являющемся скорее кроликом, предназначенным на убой. Была еще женщина, превратившая себя в куклу Барби. Если Жанетт добивалась перевоплощения в таком же духе, то непонятно, в кого или во что конкретно она хотела перевоплотиться.
Медсестра Кендалл достает из кармана упаковку салфеток. Те, кто здесь работает, всегда носят с собой упаковки салфеток, так же как у некоторых других всегда имеется при себе английская булавка или сдача с доллара. Медсестра Кендалл уводит Банни от Жанетт и спрашивает:
— Может, хотите пойти поспать? У вас был нелегкий день.
Медсестра провожает Банни до ее комнаты, где миссис Кортез, сидящая на кровати перед окном, ничего ей не говорит, и Банни отвечает ей тем же.
Не утруждая себя раздеванием и чисткой зубов, Банни залезает в постель. Сквозь пятнадцатисантиметровую щель между приоткрытой дверью и косяком пробивается свет лампы. Прикрепленная к верхней части двери палка не позволяет закрыть ее полностью. Даже во сне психам не дают побыть одним. Банни закрывает глаза, и тут какой-то мужчина в пустом пространстве орет: «Твою ж мать!» Проходит несколько секунд, и он снова орет: «Твою ж мать! Твою ж мать!» И так и продолжает орать с перерывами: «Твою ж мать!» Любой, кто знает хоть что-нибудь об экспериментальной психологии или об основах пыточного ремесла, скажет, что шумы с неравномерными интервалами — одно из самых надежных средств сломать человека.
«Твою ж мать!»
В семь утра санитарка поднимает Банни с постели; то же самое происходит и со всеми сумасшедшими, пробуждаемыми от наркотического сна. Санитары и санитарки, подобно бордер-колли, ведут своих психов, как стадо овец, в комнату для досуга, и, по правде говоря, психи действительно похожи на овец; овец, которых ведут на бойню, а им на это наплевать. Ссутулившись, сидят они в пассивном ожидании профилактического осмотра. Слово «профилактика», наряду со словами «родительское воспитание», «неуместный» и «чакра», — одно из тех слов, что сводили Банни с ума еще до того, как она сошла с ума. Медсестра меряет ей температуру и давление, но, как подмечает Банни, ни тот, ни другой показатель не записывает.
По обеим сторонам комнаты для досуга стоят тележки, на которых разложены миниатюрные бруски убогого, дешевого мыла, отдающего мотельными номерами пятидесятых годов двадцатого века, а также жесткие бесцветные полотенца, новые бумажные пижамы и тапки-носки. Пополнив запасы, больные возвращаются в свои комнаты, чтобы принять душ и одеться или не делать ни того, ни другого.
Душ Банни не принимает, но, поскольку у нее теперь есть мыло и полотенце, моет руки и лицо, а также чистит зубы, что уже кое-что, затем стаскивает с себя одежду, в которой спала. Из мешка с РАЗРЕШЕННЫМИ вещами достает черную футболку и джинсы — комплект чистой одежды, который она надевает на свое грязное нижнее белье.
За завтраком подавляющее большинство психов одеты в пижамы.
Банни ставит поднос на стол, выбрав тот, что подальше, за которым занят лишь один стул из четырех. Полная молодая женщина, в сущности девушка не старше семнадцати, поедает арахисовое масло «Скиппи Крими», доставая его пластмассовым ножом из пластмассовой же банки. Банни размешивает ложкой кукурузные хлопья в молоке, как будто это кофе со сливками, и спрашивает девушку:
— Где вы взяли банку арахисового масла?
— Родители принесли, — и, в качестве упреждающего удара против того, что, как она опасается, последует далее, говорит без обиняков:
— Я едой не делюсь.
И продолжает:
— Не надо из-за этого плакать. Приносить еду вам могут ваши родители. Или друзья, если они у вас есть.
Пока Банни вытирает глаза салфеткой, девушка описывает порядок, действующий в отношении приносимых извне пищевых продуктов.
— И не ставьте скоропортящиеся продукты в шкафы, — предупреждает девушка. — На прошлой неделе обнаружили кусок заплесневелой пиццы, спрятанный за упаковкой крекера.
И добавляет:
— Люди отвратительны.
Занимать свое время хобби и участием в жизни коллектива не то чтобы обязательно, но приветствуется, весьма приветствуется, как будто играть в шарады или сидеть за столом и делать бумажных лебедей из квадратиков резаной газеты вместе с кучей других душевнобольных — это путь к нормальности. Банни равнодушна и к хобби, и к играм, и она всегда придавала большое значение, возможно слишком большое, уединению, однако днем комнаты для пациентов, кроме тех, кто в кататоническом состоянии, закрыты.
Тем, кто в кататоническом, РАЗРЕШАЕТСЯ находиться в своих комнатах в течение дня, а может, и НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ, однако попробуй поспорь с людьми, которые совершенно не замечают твоего да и чьего угодно присутствия. На самом деле, что касается кататонических, неважно, где они находятся, так как, где бы они ни находились, они все равно там одни.
Придя в надежде, что никто ее там не заметит, в комнату для досуга, Банни устраивается поуютнее на стуле с блокнотом и фломастером и размышляет, смогла бы она симулировать кататонию и как долго, пока ее не обнаруживает санитар по имени Антуан.
— Привет, — говорит Антуан. — А чего это вы сидите здесь такая одинокая? Неужели не хотите чем-нибудь заняться?
— Нет, — отвечает Банни, но Антуан проявляет настойчивость и уверяет, что сейчас они совместно подберут какое-нибудь Занятие, которое Банни понравится. Бриллиантовая сережка-гвоздик в его ухе посверкивает при этом, как улыбка.
— Сейчас взглянем на Расписание.
«Красота и уход за телом», «Йога», «Акварельная живопись», «Декоративно-прикладное искусство», «Литературное творчество», «Музыка», «Собакотерапия», «Настольные игры». А также различные виды групповой терапии: «Групповая терапия (БДР)»[34], «Групповая терапия (ПРЛ)»[35], «Групповая терапия (ОКР)»[36], «Групповая терапия (расстройства пищевого поведения)», «Групповая терапия (фобии)».
— А что это за «Собакотерапия»? — интересуется Банни, и Антуан объясняет:
— Тусишь с собакой. Гладишь ее и все такое.
Собака эта — не просто собака, у нее имеется документ, удостоверяющий, что она неизменно доверчива и дружелюбна и в то же время не сходит с ума от счастья, как некоторые другие дружелюбные собаки, когда ее гладят по голове. Собака-соцработник обучена не лаять, не рычать, не хватать ничего зубами и не унывать.
— Ладно, — говорит Банни, — пойду на «Собакотерапию».
— Вот и славно. Это отличный пес, — Антуан указывает рукой на скамейку, стоящую напротив стены с Расписанием. — Присядьте пока. Его должны вот-вот привести.
Банни следит за настенными часами. Минута. Четыре минуты. Десять минут. Она прождала уже почти двадцать минут, когда вернулся Антуан и сообщил:
— Слушайте, я только что с ними разговаривал. Сегодня собаки не будет. Не хотите ли попробовать заняться «Декоративно-прикладным искусством»? — Антуан запускает руку в карман и достает оттуда салфетку.
— Возьмите, — говорит он, — вытрите глаза, они у вас слезятся. Ну же. Я вас туда отведу.
Вокруг стола, предназначенного для «Декоративно-прикладного искусства», сидят девять психов и что-то к чему-то приклеивают. Банни садится рядом с той девушкой, у которой заначка из являющегося ее частной собственностью арахисового масла. Преподавательница, которая вовсе и не преподавательница, а социальная работница, прошедшая курс арт-терапии, кладет перед Банни квадратный лист фанеры и чашу, наполненную мелкими мозаичными плитками: белыми, крапчато-бежевыми и черными, плюс там еще парочка красных плиток и до кучи одна чирково-голубая плитка.
— Вам раньше приходилось чем-то подобным заниматься? — спрашивает преподавательница.
В третьем классе на занятиях по декоративно-прикладному искусству три пятничных утра подряд, между десятью часами и полднем, Банни вместе с одноклассниками приклеивала миниатюрные мозаичные плитки к выделенным для этого квадратным листам фанеры. К четвертой пятнице клей между плитками просох, и детям было разрешено взять свои произведения домой.
Банни выбрала для возвращения домой не самый короткий маршрут. Дойдя до перекрестка Аллен-стрит и Нельсон-роуд, она остановилась. Порыскав глазами во всех направлениях и убедившись, что ее никто не видит, присела на корточки возле люка ливневой канализации. Будто избавляясь от следов преступления или чего-то постыдного, просунула свою фанерку с приклеенной к ней мозаикой сквозь широкую железную решетку люка. С глухим, вызывающим чувство удовлетворения всплеском фанерка бултыхнулась в темную сточную воду и поплыла среди гниющих позднеосенних листьев.
Потом, в третьем же классе, на занятиях по декоративно-прикладному искусству дети изготавливали стаканчики для карандашей из пустых консервных банок из-под супа.
Не испытывая ни энтузиазма, ни вдохновения, Банни, вместо того чтобы выбирать мозаичные плитки в соответствии с каким-нибудь воображаемым рисунком, просто загребает их из чаши в кулак, как миндаль на вечеринке. А потом, не задумываясь о том, что из этого получится, и не стараясь расположить плитки по соседству друг к другу, приклеивает их к фанере. Ничто не указывает на намерение довести этот декоративно-прикладной проект до конца. Разумеется, неспособность доводить до конца простые задачи является широко известным признаком депрессии, но это может также быть признаком и кое-чего другого, например невысокой ценности самой задачи.
Полная девушка пристально разглядывает Баннину мозаику.
— Это по-настоящему круто, — говорит она. — Можно я возьму ее себе?
То, что девушка видит и считает крутым, а Банни не видит, — это плитки мозаики, расположенные на доске так, будто это буквы, образующие слова, составляющие стихотворение.
xxxxx xx
xxx
xx xxxx
Стихотворение из серии «Идите вы все на хрен».
Кем бы ты ни был, это время для тебя плохое. Прыщи, угри, растительность на лице, на груди, на лобке, под мышками, сиськи на виду у всех, выпадающие из трусов яички (выпадающие? выпадающие каким образом?), и какой у этого всего несвежий запах! Принюхайся к своим подмышкам, нюхни свои трусики, носки, защитный бандаж, а если ты истекаешь кровью сквозь тампон, бездомные собаки проводят тебя до дома. Никто тебя не любит, никто не понимает. Друзей нет. Просто чудо, что ты еще с собой не кончаешь.
И, как будто в подростковом возрасте и без того всякого дерьма недостаточно, в тот год, когда мне стукнуло тринадцать, я ни с того ни с сего практически за ночь растолстела. Пышка, жиртрест, корова, жирдяйка, поперек себя шире, лишний вес, «толстая-толстая-толстая!» — я была аномалией для своего эктоморфного клана.
В те времена вечером по воскресеньям шла популярная телевизионная передача, одна из самых любимых в нашей семье, в которой показывались документальные фильмы, снятые на основе реальных историй, с трогательными сюжетами и эмоциями в духе «Оливера Твиста», в общем, жизнеутверждающая тошнотворная патока. В то воскресенье рассказывалось про поросенка, от которого отказалась его мать-свинья, но которого приняла бордер-колли, кормившая собственных щенят. В сущности, та же сюжетная линия была использована в фильме «Бейб»[37]; правда, и фильм, и книга, по которой он был снят, вышли значительно позже. Я вовсе не обвиняю кого-то в наглом заимствовании чужого сюжета. Это вообще довольно обычная история, когда великие открытия, да и дурацкие тоже, случаются независимо друг от друга. Так, Исаак Ньютон и Готфрид Лейбниц почти одновременно открыли дифференциальное и интегральное исчисление, а несколько лет назад тоже почти одновременно были опубликованы два романа, основанные на истории сиамских близнецов Чанга и Энга; у меня был бойфренд-музыкант, который думал, что изобрел новый вид музыки, смешав сложность европейской классики с простотой размера «четыре четверти» группы «Битлз». Потом кто-то рассказал ему про Чарльза Айвза[38]. Иногда такое бывает.
Эта предшествовавшая «Бейбу» история произошла на ферме в Шотландии. Камера сфокусировалась на поросенке, присосавшемся к собаке вместе с четырьмя щенками колли, расположившимися по двое сбоку от собаки. Поросенок находился посредине. Мои сестры обменялись косыми взглядами и ухмылками, а мама сказала:
— Ну разве собаки не самые добрые животные на свете?
Эту сцену резко сменила сцена со щенками и поросенком, которые самозабвенно играли, безгранично счастливые, счастливые настолько, насколько могут быть счастливыми лишь те, кто только что пришел в этот мир. То обстоятельство, что поросенок не переживал из-за своей неспособности поспевать за щенятами, поскольку свиньи не умеют бегать как угорелые, лавировать и припадать к земле — лапы книзу, зад торчком, — делало его усилия еще более умилительными. Настолько, что не хватало слов.
Больше всего на свете мне в тот момент хотелось быть невидимой, однако подняться с места и выбежать стремглав из комнаты означало бы привлечь к себе внимание. Плакать перед ними — совершенно не вариант. Особенно если учесть, что минимум два раза в неделю я доводила себя плачем практически до исступления. Ну распущу я сопли в очередной раз, и что с того? Что действительно меня волновало, это вероятность неправильного истолкования факта моего внезапного исчезновения тем, что я жирная: свиньи — жирные, я — жирная; следовательно, я — свинья. Во-первых, это было не все; во-вторых, я знала, что любая моя попытка объясниться лишь усугубила бы разногласия. Если бы я заявила: «Дело, собственно, не в свинье. Свинья как таковая не играет здесь особой роли. На ее месте могла быть коза, белка, да еще хрен знает кто», наша мама, сделав мне замечание за грубое выражение, сказала бы: «Ну и чего ты тогда плачешь», а я на это буркнула бы что-то типа: «Иди сама похрюкай». «Иди сама похрюкай» — остроумная реакция на самолюбование. Я решила бы, что это офигенно весело, но веселилась бы я в одиночестве. Вот что я в итоге сделала: прикусила нижнюю губу, чтобы она не дрожала, и в таком положении, сильно прикусив нижнюю губу, так, что на ней показалась кровь, просидела оставшиеся до конца передачи про поросенка минуты; он неосознанно напоминал Чарли Чаплина и считал себя собакой до самого последнего момента, пока не угодил на бойню. В этот же самый момент бордер-колли на покрытом травой холме бегали стремглав, лавировали и собирали в стадо овец, чтобы привести их в загон{4}.
В последующие восемнадцать месяцев набранный мною вес испарился. Был, да весь вышел, без объяснений, хотя девчонки в школе настаивали, что должно же быть объяснение: грейпфруты? соковая диета? диета Аткинса? слабительное? амфетамины? ты сблевывала пищу? Как будто всему должно быть объяснение. Чтобы это ни было, лишние килограммы исчезли навсегда, и в этом смысле я опять стала такой же, как все в моей благословенной хорошим обменом веществ семье.
После «Декоративно-прикладного искусства» — обед, а после обеда Банни на выходе из столовой останавливает чрезвычайно высокая и нескладная, с абсолютно круглой, как баскетбольный мяч, головой. Или как у персонажа комикса «Мелочь пузатая»[39], только Банни не помнит, у какого именно.
— Лапуля, — обращается к ней медсестра, — вас хочет видеть доктор Фитцджеральд.
Банни не уверена, что правильно расслышала медсестру, и отвечает:
— Меня зовут Банни.
— Банни, — повторяет ее имя медсестра, — а меня — Элла.
Банни идет за Эллой по длинному коридору, в конце которого они поворачивают налево, и возле второй двери справа Элла останавливается и говорит:
— Вам туда, лапуля.
Кабинет доктора Фитцджеральд похож на кабинет Департамента по регистрации транспортных средств: без окон, под потолком на специальных рельсах — люминесцентные светильники, картотечные металлические шкафы промышленного образца во всю стену. Доктор, которая сидит во вращающемся кресле за письменным столом из ламинированной древесно-стружечной плиты, как будто порывается встать, но спохватывается и предлагает Банни сесть на один из парных стульев, тоже из ДСП, расположенных по другую сторону ее стола. Подлокотники у стульев отсутствуют.
Банни дорисовывает в своем воображении, что доктор Фитцджеральд носит синие кожаные туфли на устойчивом каблуке высотой два с половиной сантиметра. Дорогие и скучные. Волосы длиной до подбородка, убранные за уши, не скрывают очевидного выбора сережек: мелкий жемчуг. Помолвочное кольцо с крупным бриллиантом (в один карат), достаточно солидное, чтобы не требовалось объяснений, как это им удается откладывать деньги на дом, но не настолько, чтобы привлекать лишнее внимание. Все в докторе Фитцджеральд лучше, чем в Банни, и не только потому, что Банни носит тапки-носки, а в носу у нее надувающаяся пузырем и похожая на медузу сопля, а просто потому, что доктор Фитцджеральд — лучше. Через стол, на котором царит порядок, она придвигает к Банни коробку с салфетками.
Банни берет салфетку, но даже не думает вытирать ею глаза и нос. Вместо этого она потеющими ладонями перебирает ее, как будто это четки для успокоения нервов. Влажные кусочки салфетки отрываются и падают Банни на колени; доктор Фитцджеральд задает вопрос:
— Сколько времени вы находитесь в таком состоянии?
— В каком состоянии? — спрашивает Банни.
За этим следует серия других вопросов: «Бывали ли у вас до этого депрессии? Как часто бывают приступы? Когда случился последний по счету и сколько времени он длился? Вы спите? Вы набирали вес? Теряли вес? На сколько? Как у вас обстоит с личной гигиеной?»
Банни утверждает, что каждую неделю моет волосы и раз в день чистит зубы, что не совсем соответствует представлениям о надлежащем соблюдении гигиены, но даже это лучше, чем то, что на самом деле. Доктор Фитцджеральд хоть и смотрит на нее подозрительно, Баннино вранье не разоблачает.
Последовавшие затем вопросы напоминают некое стандартизированное тестирование, в котором Банни на свой лад всегда была сильна. Против всех ожиданий, встречаемые с недоверием результаты ее тестов на проверку академических способностей входили в процент самых лучших. Но в отличие от тестов на проверку академических способностей, эти тесты не нацелены на определение объема знаний и способности решать логические задачи. Вместо этого они требуют от Банни оценить с помощью чисел то состояние мрака, поражения, паники, тревоги и горя, в котором она находится. И, как будто бесконечность можно оценить по десятибалльной шкале, доктор Фитцджеральд спрашивает:
— Как бы вы оценили свою депрессию по шкале от одного до десяти?
Банни вспоминает, как доктор Лоуэнстейн говорил ей о противоположных концах спектра, что для того, чтобы тебя понимали, чтобы быть нормальной, надо находиться в его середине, и отвечает:
— На пять.
— А ясность мышления вы по шкале от одного до десяти как бы оценили?
— На пять.
— А свою продуктивность?
— На пять.
Несмотря на то что пять — золотая середина, центр, норма, нормальность, эти пятерки каким-то образом при сложении друг с другом дают ноль, как будто это отрицательные числа.
В то время как доктор Фитцджеральд работает на компьютере, делая пометки, внося данные, а может, проверяя накопившуюся почту, Банни стряхивает кусочки влажной салфетки с коленей на пол. Спустя то ли пять, то ли пятьдесят пять минут доктор спрашивает:
— Какие лекарства вы в настоящее время принимаете?
— Велбутрин. — Что не совсем вранье, так как именно его она принимала относительно недавно. «Относительно недавно» почти то же самое, что «в настоящее время», то есть почти правда.
— Можете ли вы сказать, что он эффективен?
Чтобы удержаться от реплики, которая вертится у нее на языке: «Какого хрена вы задаете подобные идиотские вопросы? Оказалась бы я здесь, будь он эффективен?», Банни сжимает челюсти и качает головой.
Доктор спрашивает про другие лекарства:
— Что-нибудь помимо велбутрина?
Банни не упоминает про лексапро; возможно, она забыла про него, так как он, очевидно, не принес ей никакой пользы, да и вообще бог знает сколько времени прошло с тех пор, как она от него отказалась. А вот в употреблении эмбиена (но не лунесты) она сознается.
— А до велбутрина какие антидепрессанты вы принимали? — спрашивает доктор Фитцджеральд.
— Все подряд, — отвечает Банни.
— Все подряд? — недоверчиво переспрашивает доктор. — А какие конкретно?
— Не помню, но все подряд.
— Вы пьете?
Банни достает из коробки чистую салфетку.
— Иногда. Так, вино на ужин, какая-нибудь выпивка на вечеринках. — И хотя доктор Фитцджеральд ее об этом не спрашивает, Банни спешит признаться: — Я курю.
— Вы знаете, что в сестринской можете получать «Никоретте»? И вообще самое время бросить, не правда ли?
Ну нет, Банни не считает, что сейчас самое время бросить. Скорее хуже времени, чтобы бросить, и придумать нельзя, даже если предположить, что Банни хочет бросить курить, чего она на самом деле совершенно не хочет.
План действий доктора Фитцджеральд, то бишь путь к здоровой психике, начинается с поэтапного отказа от приема велбутрина.
— Мы сократим вашу дозу наполовину в течение двух дней, потом оставшуюся половину еще наполовину в течение еще двух дней. Затем я хочу назначить вам курс пароксетина с дополнительным лечением арипипразолом, — говорит доктор.
Пароксетин? Арипипразол? Врач, который говорит с тобой на каком-то своем языке, зная, что ты его не понимаешь, не отличается от заносчивого официанта, читающего пришедшим поужинать клиентам названия фирменных блюд по-французски; по-французски Банни как раз говорит свободно, но языком межнационального общения врачей владеет слабо. Впрочем, с психофармакологической терминологией она знакома не понаслышке. Пароксетин является дженериком паксила. То время, что Банни употребляла паксил, было беспросветным, это были четыре месяца сплошной апатии, а вот с арипипразолом Банни ранее не сталкивалась.
— А что это такое?
Доктор теребит жемчужную сережку в левом ухе и отвечает:
— Это такое атипичное антипсихотическое средство.
Когда дело касается большого депрессивного расстройства, нельзя исключать наличия бредовой меланхолии, но чтобы еще и психотическое расстройство?
— У меня психотическое расстройство? — спрашивает Банни.
У Банни нет психотического расстройства, однако антипсихотические препараты данного типа доказали свою высокую эффективность при лечении депрессий. Доктор говорит Банни, что абилифай, дополненный паксилом, дает превосходные результаты.
Если про арипипразол Банни могла и не знать, то, услышав торговое название «Абилифай», Банни сразу говорит «нет». Абилифай овеян легендами.
— Нет? — Вопрос доктора Фитцджеральд звучит так, будто слово «нет» она слышит впервые в жизни. — Нет? Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду «нет». Никакого абилифая, — отвечает Банни. — И никакого паксила тоже.
— Но почему? — спрашивает доктор.
Почему? Доктор Фитцджеральд сама должна знать почему, однако Банни объясняет:
— Из-за побочных эффектов.
— У любого лекарства есть побочные эффекты. — Для психиатра у доктора Фитцджеральд маловато терпения и проницательности.
Разумеется, у каждого лекарства бывают побочные эффекты, однако одно дело — это сухость в рту или эрекция на четыре с лишним часа и другое — смерть или выпадение волос. Побочные эффекты, которые Банни испытывала с паксилом, а именно апатия, граничащая с нарколепсией, и утрата либидо, когда сексуального влечения у нее осталось как у настольной лампы, были идентичны симптомам, мучающим ее в настоящее время, и ей предлагают абилифай?! Абилифай — это препарат, приводящий к существенному набору веса, вместе с неконтролируемыми судорожными движениями да еще шансами превратиться в человека, писающего в постель. Ну что это за лечение для человека, страдающего от депрессии? Никто в здравом да и не в здравом уме не назовет это повышением качества жизни.
— Не все испытывают весь набор побочных эффектов, — говорит доктор Фитцджеральд, — а у некоторых их нет вовсе.
Для пущей убедительности Банни продолжает в знак несогласия с доктором мотать головой.
— Вы должны слушать то, что я вам говорю, — говорит доктор. — Я пытаюсь вам помочь.
На какое-то мгновение Банни слепнет. Все становится черным, как уголь, а также багровым, затем появляется кольцо света, четко очерченного, с острыми гранями, в обрамлении огня, и этот свет пробивается сквозь тьму. Так выглядит ее ярость. Нарочито медленно Банни произносит:
— Нет, это вы должны меня слушать.
Банни выходит из кабинета доктора Пошла-она-на-хрен и обнаруживает, что Занятия идут полным ходом. Столовая набита людьми с тяжелыми формами депрессии, где за одним столом собирают пазл, что наталкивает на вопрос о первенстве яйца и курицы, а за другим столом трое играют в «гоу фиш» колодой из сорока семи карт — до боли очевидная метафора. Однако в данный момент голова Банни занята исключительно тем, что ей как можно скорее надо уединиться, как это бывает, когда срочно нужно в туалет, а не то пеняй на себя. Банни необходимо место, где можно было бы поплакать, слыша свой плач, и чтобы при этом какая-нибудь тетка с раскуроченной физиономией не твердила ей, мол, все будет в порядке, и чтобы какая-нибудь медсестра не подсовывала ей салфетку, мол, вытри глаза и высморкайся. Она спешит мимо комнаты для досуга, где группка сумасшедших, делающих ежедневную зарядку, пытается дотянуться до пальцев ног.
Несмотря на спешку, Банни приостанавливается возле Музыкальной комнаты. То ли семь, то ли восемь психов распевают под аккомпанемент соцработницы на пианино: «Одно-единственное чувство…» Банни знает, что это песня из старого бродвейского мюзикла, но не может вспомнить, из какого именно. Если она послушает еще, то, возможно, сумеет вспомнить, и, поскольку все ее внимание сосредоточено на прослушивании песни, она не замечает, что рядом с ней стоит еще кто-то, пока этот кто-то, то ли говоря, то ли напевая — что-то среднее, но с намеком на мелодию, — не произносит: «Покажи мне дорогу до ближайшего виски-бара, ох, не спрашивай зачем».
Курт Вайль, вспоминает Банни, и лицо ее светлеет. Курт Вайль, но откуда эта песня — из «Трехгрошовой оперы» или «Мамаши Кураж»? И еще она не помнит, была ли «Мамаша Кураж» мюзиклом, и приходит к мысли, что слово «мюзикл» тут не подходит. Найти подходящее слово не удается, и Банни охватывает паника, что, должно быть, отражается на ее лице, так как человек этот, будучи, безусловно, психом (чтобы понять это, достаточно познакомиться с одним из них), говорит: «Простите». Высокий и тощий, волосы темно-каштановые, на лице — печаль столь глубокая, что вызывает ассоциации с глубокой древностью, из-за чего сложно определить его возраст. На мужчине линялая футболка с эмблемой Йельского университета, заправленная в серые тренировочные брюки с широким эластичным поясом; он явно одет для баскетбольной площадки, для игры один на один, только вот в его черных высоких кедах «Конверс» нет шнурков.
Банни пропускает его извинение мимо ушей, лишь говорит:
— Я знаю, что я это знаю, но не могу вспомнить. Это из «Трехгрошовой оперы»?
Он отвечает, что тоже не помнит, что помнит только слова, да и то лишь три первые строчки. Если бы один из них был способен смеяться, они бы засмеялись. Но они не способны и потому не смеются.
Сосед Банни по столу пристально разглядывает свою тарелку, будто впервые в жизни видит вареную картошку, как будто она сейчас подпрыгнет с тарелки и брызнет ему в глаза струйкой воды. На Банниной тарелке — белый рис вперемешку с консервированным горошком и морковью. Она не голодна и, прервав медитацию своего соседа над картошкой, спрашивает:
— Почему ужин здесь подают в пять часов вечера?
— Я не знаю, — говорит мужчина, — почему ужин здесь подают в пять часов вечера?
— Это не загадка, — говорит Банни, — это вопрос.
Мужчина просит его извинить, и Банни от него отстает.
Время приема посетителей начинается в 18.00 и заканчивается в 21.00, за исключением воскресений, когда оно длится с полудня до 17.00.
Альби смотрит украдкой на часы.
— Как ты справляешься без сигарет? — спрашивает он.
Сегодня не воскресенье. Может, среда. Или вторник.
— Мне дают жвачку «Никоретте».
— Тебе это помогает?
— Нет, мне это не помогает. Я встречалась сегодня с одним из психиатров. Она хочет посадить меня на паксил и абилифай. Я отказалась.
Альби слишком хорошо помнит те дни, когда его жена принимала паксил.
— И что теперь? — спрашивает.
— Теперь ничего.
— Ничего?
— Ничего.
— А терапевтические беседы?
— Я же сказала: ничего. Ничего — это и есть ничего.
Альби собирается возразить, что это невозможно, что должен же у них быть какой-то план, в конце концов, это больница, но вместо этого спрашивает:
— А что было на ужин?
— Рис с консервированными овощами.
— И как?
— Ты это серьезно? — Потом говорит мужу:
— Ты можешь приносить мне еду при условии, что она не в стеклянной посуде.
Так как Банни не может сообразить, чего именно она хочет, Альби предлагает ей составить список.
— А завтра мне его отдашь.
Затем Банни, будто они обмениваются подарками, говорит:
— Я тут сделала кое-что для тебя на «Декоративно-прикладном», но одна из дурочек это утащила.
Альби высказывается в том духе, что, может быть, не стоит ей называть других кретинами, дурачками, шизиками или ненормальными и что нехорошо называть их чокнутыми и психами, но Банни с ним не соглашается:
— Это тебе нельзя называть их чокнутыми и психами, а мне можно, потому что я — одна из них.
За годы их супружества чувства Альби к жене менялись по всему эмоциональному спектру: любовь, глубокая нежность, радость, гнев, восторг, разочарование, раздражение, страсть, страх, печаль, но только не жалость. Так было до сих пор; Альби размышляет, сможет ли он после этой жалости относиться к жене как прежде.
— Возможно, ты почувствуешь себя лучше, если примешь душ, — советует он жене, как будто если бы она была чистой, то вызывала бы меньше жалости.
Альби снова смотрит украдкой на часы, и Банни спрашивает:
— Сегодня среда?
Смотреть телевизор — дело добровольное. Банни вольна пойти в свою комнату, но для этого ей надо пройти мимо Человека-трусов, который стоит на часах возле висящего на стене телефона. Хотя телефон платный, монет он не принимает, так как деньги НЕ РАЗРЕШЕНЫ. Чтобы звонить, больные используют телефонные карты с предоплатой. А вот входящие звонки для них бесплатны. Человек-трусы, сам себя назначивший телефонным надсмотрщиком, следит за соблюдением правила десяти минут, хотя, вероятно, это правило, ограничивающее телефонные разговоры десятью минутами, он сам и ввел. Неизменно бдительный, одним глазом следящий за настенными часами, другим — за разговаривающей по телефону женщиной (предположительно с кем-то на другом конце линии), Человек-трусы орет противным голосом:
— Две минуты. У вас две минуты!
Банни ждет, что произойдет дальше.
— Одна минута сорок секунд, — отсчитывает он, — одна минута двадцать секунд. Шестьдесят секунд. Пятьдесят девять секунд. Пятьдесят восемь секунд…
Когда Человек-трусы доходит до тридцати четырех, Банни теряет интерес.
Говорят ведь, что если атеист будет каждый день молиться, то обретет веру в Бога; так, может, и она, если будет совершать свойственные нормальным людям поступки, сама станет нормальной. Принимать душ — нормально. В ванной стаскивает через голову футболку, морщась от собственной вони. Раньше, когда она еще принимала душ регулярно, ей нравилось делать воду достаточно горячей для того, чтобы запотевало зеркало и розовела кожа, однако Шона оказалась права. Вода в лучшем случае теплая. Банни снимает обертку с крошечного, как в мотеле, болезненно-бледного, пожелтевшего от времени мыльца.
Вода из душа не уходит как надо, если вообще уходит. Стоя в луже пять сантиметров глубиной, Банни размышляет, не таким ли образом люди зарабатывают себе ленточных червей, паразитов и трихинеллез. Всплывшее в памяти слово «трихинеллез» вызывает смутные ассоциации с какой-то отвратительной болезнью типа проказы; насколько эти ассоциации верны, Банни не знает. Как она ни старается, вспомнить, что же такое трихинеллез, никак не может. Вокруг ног скапливается грязная мыльная пена, но, подумав, что бояться уже поздно, Банни еще довольно долго стоит под душем, чтобы вымыть заодно и голову.
Вытеревшись насухо, надевает чистую бумажную пижаму. Лучше она себя не почувствовала.
В постели, подперев блокнот коленями и с фломастером наготове, Банни собирается записать, о чем конкретно она хотела бы попросить Альби. Что-то, связанное с водой в душе, но что? Что именно связано с водой в душе? Пытается вспомнить и не может, и бешенство выстреливает из нее, словно сигнальная ракета. Банни сбрасывает блокнот на пол.
Все это время миссис Кортез сидит на своей кровати лицом к окну, как будто навеки застывшая, как царственный монумент нежеланию жить.
Банни прокрадывается обратно в свою комнату, чтобы взять блокнот и фломастер. На первой странице — пометки для Альби, чтобы не забыть. Вот что на данный момент она написала: 1) арахисовое масло; 2) как называется болезнь, которую можно подцепить, если стоять в грязной воде? 3) книги; 4) пицца (?); 5) ты выяснил?.. Что? Что она хочет, чтобы Альби выяснил? За этой страницей следуют страницы, исписанные ею вчера вечером.
В комнате для досуга работает телевизор. На противоположных сторонах занимающего передний ряд дивана сидят миссис Кортез и пожилой мужчина в ермолке и смотрят информационно-рекламную передачу про пылесос. В одном из расположенных как попало кресел сидит мужчина, напевавший Курта Вайля. Он машет Банни рукой и приглашает присоединиться. Банни колеблется. Она рассчитывала провести время наедине с собой, но не знает, как отказаться от приглашения. Компанию ему составляет женщина, которая сидит в своем кресле боком, опершись спиной на подлокотник и свесив ноги с другого подлокотника, словно это не кресло, а надувной круг и она тихонько плывет на нем куда-то по озеру.
На коленях у женщины лежит нераскрытый, зачитанный до дыр экземпляр «Ливинг» Марты Стюарт[40]. На обложке — сама Марта, на огороде среди тыкв, одетая в куртку в шотландскую клетку, в руках — фонарь в виде пустой ухмыляющейся тыквы.
— Это даже не за прошлый год, — говорит женщина. — Это, типа, пару Хеллоуинов назад.
Ногти у нее выкрашены в ярко-красный цвет. Будучи, вполне возможно, одного с Банни возраста, выглядит она не то чтобы старше, чем Банни, но какой-то потрепанной и выцветшей, как обложка журнала Марты Стюарт. Ее зовут Андреа, а парня, напевавшего Курта Вайля, она представляет как Джоша.
Очко в их пользу: ни тот, ни другая не комментируют ее имя, и Банни задает женщине вопрос:
— Вам разрешают держать у себя лак для ногтей?
— Щас! — отвечает женщина. — Лак для ногтей для них типа наркотического вещества. Типа, мы можем его выпить. Так как в нем формальдегид. Ну да, формальдегид. А вообще, — признает Андреа, — если как следует его нюхнуть, можно словить небольшой кайф.
Она растопыривает пальцы и говорит:
— Два раза в неделю у нас «Красота и уход за телом». Вот тогда вам могут сделать маникюр и выщипать брови. Еще могут сделать прическу. Завивку на бигуди, — добавляет Андреа.
Мужчины могут ухаживать за внешностью каждый день кроме воскресенья, но это сводится к бритью. Джош говорит:
— Потому что, если за нами не присматривать, мы можем перерезать себе горло электробритвой «Норелко».
Андреа работает, точнее, работала медсестрой в гастроэнтерологическом отделении этой же больницы. А теперь она — пациентка психиатрического отделения, потому что у себя дома на кухне засунула голову в газовую плиту.
— Моей соседке больше делать было нечего, — говорит Андреа.
Та почувствовала запах газа и вызвала пожарных.
— Я объяснила, что сделала это потому, что умер мой кот. Я постоянно им говорю, что, когда они меня отсюда выпустят, возьму котенка и у меня будет ради кого жить.
— Они вам что, не верят? — спрашивает Банни.
Андреа пожимает плечами.
— Может, и верят. Но они все повернуты еще и на кодеине. Я употребляла кодеин. Они к этому относятся так, будто это большая проблема. Да, точно, кодеин. Кодеин — фигня.
Хотя психбольница не сильно отличается от тюрьмы, ее обитатели мало говорят о том, что их сюда привело. Им нет нужды об этом расспрашивать. Депрессия, обсессивно-компульсивное расстройство, анорексия — все как на ладони. Что им действительно интересно, так это метод лечения, поэтому Андреа спрашивает Банни, какие лекарства она принимает.
— Никаких, — отвечает Банни, из чего Андреа выводит заключение:
— Значит, вы ЭСТистка.
— Кто-кто? — не понимает Банни.
— ЭСТистка. Людей, которых лечат ЭСТ, называют ЭСТистами. ЭСТ, — поясняет Андреа, — это электросудорожная терапия.
Когда Андреа говорит: «Джош у нас — ЭСТист», она похожа на хвастающуюся успехами детей мамашу, словно ЭСТ — нечто вроде научной степени.
У электросудорожной терапии плохие отзывы в СМИ, да и откуда взяться другим? Одних только терминов — электросудорожная, электрошоковая, судороги мозга, конвульсии, электроды, припадки — достаточно, чтобы отпугнуть любого вменяемого человека. Все мы смотрели кинофильмы, видели черно-белые фотографии сломленных людей с пустыми лицами, одетых в засаленные больничные халаты, слышали истории о том, как это лишает человека индивидуальности, оставляя пустую оболочку, похожую на раковину, в которой живет лишь глухой отголосок далекого океана.
Банни старается не разглядывать Джоша слишком пристально.
— Да нет, — говорит она, — я просто отказалась от паксила и абилифая. Мне пропишут что-нибудь другое.
Авторитетно, как и подобает человеку ее профессии, а может, человеку, не раз и не два ложившемуся в психушку и из нее выходившему, Андреа предостерегает от употребления тразодона и сероквеля. Джош говорит, что его сажали на литий, когда он был здесь в предыдущий раз, и ничего хорошего он о нем сказать не может. Андреа сейчас на ламиктале, но она пока не поняла, эффективен он или нет, а Банни говорит:
— У меня есть кот. Дома. Джеффри.
Андреа заметно веселеет и спрашивает:
— У вас есть его фотография?
— Нет, но попрошу мужа ее принести.
На первой странице блокнота Банни пишет: «6) фотографию Джеффри».
Взглянув на Баннин список, Андреа спрашивает:
— А как насчет шоколада? Он здесь на вес золота.
Банни добавляет в список: «7) шоколад», затем, словно ей в голову приходит какая-то интересная идея, пишет: «8) блокноты; 9) фломастеры».
— А как насчет каких-нибудь журналов? — спрашивает Андреа. — «Пипл» там или «Гламур». Мы ведь здесь понятия не имеем, что происходит в… Извините, — спохватывается она, — меня редко навещают.
— Да все нормально, — отвечает Банни, — «Пипл» и «Гламур».
Потом спрашивает Джоша:
— Ну а вы бы что хотели?
Словно только что проснувшись или словно время застыло на минуту-другую, Джош говорит:
— Я? Когда я был ребенком, у меня был пес. Его сбила машина, а парень, его сбивший, даже не остановился.
Совершенно очевидно: душевные раны не заживают, и горе, пребывающее в оцепенении в медиальной височной доле мозга, только и ждет, чтобы вырваться наружу.
Была середина января, около полудня, и было чертовски холодно. Стелла шла по Шестой авеню и неподалеку от Четырнадцатой улицы приостановилась перед витриной секс-шопа, в которой три надувные девицы в белых сетчатых чулках и красных колпаках Санта-Клауса позировали возле розовой елки, украшенной мишурой и зажимами для сосков и увенчанной вместо звезды вибратором. Времени разглядывать витрину, однако, у Стеллы не было. Она опаздывала на встречу и потому в спешке не заметила широкую трещину в мостовой, в которой и застрял ее десятисантиметровый, с декоративными шипами каблук; Стелла упала лицом на мостовую.
— Не везет так не везет, — сказала мне Стелла, — шишка на лбу и царапина на колене. Ни один, даже самый паршивый, адвокат не возьмется за это дело. Нет чтоб хотя бы палец сломать!
Я посочувствовала ее невезучести. Одним из ее заветных желаний было засудить город. Затем спросила, не опоздала ли она на свою встречу.
— Не опоздала, однако Джон отослал меня домой. Не хотел, чтобы я там отсвечивала своими ранами. Чулки у меня были порваны, на голове черт знает что. — Стелла зевнула. — От переживаний чувствую себя истощенной. Хочу немного вздремнуть. Позвоню тебе попозже. Может, еще успеем где-нибудь поужинать.
— Сегодня не могу, — ответила я, — как насчет завтра?
— Идет, — ответила Стелла.
Пока она спала, из-за небольшой шишки на лбу произошло кровоизлияние в мозг, и Стелла умерла.
Я числилась ближайшей родственницей. Когда позвонил врач, я сказала «нет». Сказала «нет» так, как будто за этим последует вежливое «спасибо».
Однако за «нет» ничего не последовало.
Так, словно это происходит в школе, а Банни — новенькая, на которую, как на свою собственность, претендуют местные заводилы, Джош и Андреа подводят Банни к своему столу. Она еще не поняла, стоит ли из-за этого беспокоиться, но уже ясно, что ее приняли в круг избранных. На правах первой дамы Андреа представляет Банни Эвану и Жанетт. Эван — милый пузатик с редеющими рыжими волосами и покрасневшими веками человека, тяжело переносящего дни, когда в воздухе много пыльцы. Кроме того, покрасневшие веки бывают у тех, кто много плачет. Сидеть за одним столом с теми, кто пользуется авторитетом, для Эвана что-то вроде ступеньки вверх, пусть это и стол в дурдоме. В жизни Эван — младший преподаватель математики в средней школе, и у кого бы крыша не съехала с такой работой? Тот факт, что Эван — преподаватель, остается в памяти Банни, а вот его имя — нет. «Преподаватель», запоминает она. Жанетт — та самая Жанетт с раскуроченным лицом. Мужик с двухдневной щетиной и рельефной мускулатурой — Чэз. Чэз работает патрульным в Инвуде при Департаменте полиции Нью-Йорка.
— Все они ЭСТисты, — говорит Андреа.
Может показаться, что здесь, в психбольнице, пациенты ЭСТ — нечто вроде братства. Эпсилон, что-то там еще и Тау. И, в противовес нормальности, здесь много критериев, схожих с критериями, по которым школе различают «крутых» детей и «некрутых». И неважно, что у них крыша съехала, обеденный стол здесь — аналог кафетерия в средней школе, где верховодят футбольная команда и «плохие» девочки. Андреа не входит в число пациентов ЭСТ, однако она приглядывает за Джошем, защищает его, будто котенка; впрочем, и без этого Андреа заняла бы место за ЭСТ-столом, потому что Андреа всегда, начиная с детского сада, сидит за столами «крутых» детей.
Баннина соседка по комнате миссис Кортез тоже на ЭСТ, однако, по вполне понятным причинам, авторитетом она не пользуется.
Сегодня утром у Чэза и Жанетт был сеанс ЭСТ, они называют это лечением. И хотя ЭСТисты выделяют себя из толпы, ничего конкретного про свое лечение они не говорят, словно то, что там происходит, должно оставаться в тайне. Возможно, это слишком ужасно, чтобы об этом рассказывать, или, подобно тайным ритуалам членов масонской ложи или «Свитка и Ключа»[41], этим знанием запрещено делиться с непосвященными.
В обед на выбор предлагаются куриное фрикасе и макароны с тертым сыром типа того сыра, который входит в состав оранжевых хлопьев с сырным привкусом, и это блюдо вызывает у Банни аппетита не больше, чем блюдо с собачьей шерстью. Банни намазывает дежурную разовую порцию арахисового масла на ломтик белого хлеба, и в этот момент к ним на стол пристраивает свою тарелку мужчина в ярко-белой тенниске с поднятым воротником и красных трениках с белыми полосками. Поскольку свободных стульев нет, он берет стул по соседству и вклинивается между Преподавателем и Жанетт.
Джош погружает ложку во фрикасе и натыкается на лед.
Усевшись, мужчина в тенниске потирает руки, словно для того, чтобы возвестить начало великолепного пира. Что-то с ним явно не так. Он источает энтузиазм.
— Никто тебя сюда не приглашал, — говорит Андреа, и он в ответ смеется — смеется! — будто она с ним шутит.
— Хорошая шутка, — говорит мужчина.
— Нет, — отвечает Андреа, — это не шутка. Послушай, ты нам тут не нужен.
Он снова смеется, хотя в этот раз немного нервным смехом, скорее для самозащиты, чем оттого, что ему весело.
— Посмотрим, что ты скажешь, когда увидишь, что у меня припасено. Пэм притащила мне две коробки с шоколадками-пробниками «Уитменс», набор печенья «Пепперидж Фарм» и кукурузные чипсы. И еще много чего.
Андреа, вовсе не для того, чтобы их познакомить, говорит Банни:
— Это Хауи. Настоящий гемор.
Пока Джош возится с глыбой горошка и моркови, вмерзшей в центр фрикасе, Хауи наклоняется к Банни и доверительно сообщает:
— Я собирался покончить с собой. Меня спасла Пэм, моя подруга.
— О нет, — реагирует Преподаватель, — сколько можно об этом.
— Если бы не Пэм, — Хауи моргает, как будто пытаясь сдержать слезы, — меня бы не было в живых.
— Вот и славно, — отвечает Банни.
Сегодня воскресенье, и столовая кишит посетителями, раскрывающими пакеты, в основном с продуктами, хотя и с другими дарами тоже: чистыми футболками, журналами, а также цветами, делающими местную палитру менее унылой. Цветы РАЗРЕШЕНЫ при условии, что ваза сделана из пластмассы и на их стеблях нет шипов. Родители полной девушки пришли с большим розовым плюшевым медведем, однако их дочь, похоже, не оценила эту идею, так как выкидывает медведя в контейнер для мусора на глазах у принесших его родителей. Услышав к настоящему времени от Хауи уже несколько версий истории о попытке самоубийства и героической роли Пэм в его предотвращении, Банни представляла ее себе какой-то Чудо-женщиной, однако реальная Пэм оказалась ростом чуть больше полутора метров, с фигурой, напоминающей пожарный гидрант, и вьющимися каштановыми волосами с жесткими седыми прядями, стянутыми в хвост розовой резинкой. Она ставит свои продуктовые пакеты на пол с таким усилием, словно в них тяжесть всего нашего бренного мира. Миссис Кортез не обращает ни малейшего внимания на своих двоих взрослых детей, пытающихся вести с ней какую-то светскую беседу. Женщина, пришедшая к Преподавателю, похоже, его сестра, возможно даже, что они двойняшки. Мать Чэза принесла сыну на обед контейнер с лазаньей, и она нянчится с ним, как нянчилась бы, если бы это был воскресный обед у них дома, в то время как его отец сидит с таким же подавленным видом, как и сын. Возможно, отец Чэза тоже служит копом в Инвуде, поскольку на нем ботинки, которые у Банни ассоциируются с полицией.
За все время, что Банни находится в больнице, к Андреа никто ни разу не приходил. Такая же ситуация у Человека-трусов и Жанетт.
Банни внимательно следит за друзьями Джоша (их трое), которые сидят с Джошем за столом, словно друзья по колледжу, чешущие языками за кувшином пива. Возможно также, что они все друзья детства, компания из четырех мальчишек — братьев по крови, договорившихся, что бы ни случилось, навеки оставаться друзьями. Друзья навеки, Стелла, — эта мысль бьет Банни, словно кувалдой.
Альби спешит к ней и торопливо кладет продуктовый пакет на пустой стул.
— В метро полный бардак. — Альби садится на стул и придвигает его вплотную к стулу Банни. Их колени соприкасаются, и ее плач утихает и переходит в поскуливание. Наблюдая за тем, как Банни вытирает глаза ладонями, Альби поражается, насколько невинной она выглядит, и, как будто разговаривая с ребенком, спрашивает:
— Хочешь посмотреть, что я тебе принес?
Из продуктовой сумки он выуживает четыре плитки «Кэдбери» — две с миндалем, две без — и выкладывает их на стол вместе с коробкой крекеров и банкой арахисового масла «Питер Пэн Крими»; дело в том, что полностью натуральное арахисовое масло поставляется исключительно в стеклянных банках, используемых потом повторно. Банни говорит:
— Прости.
— Прости? Прости за что? — спрашивает Альби.
— Я хотела сказать «спасибо». Спасибо, — отвечает Банни.
Затем из этой же сумки Альби достает упаковку с тремя блокнотами и шестью фломастерами. Смущенно, но с осторожным оптимизмом спрашивает:
— Ты пишешь?
— Не то чтобы, — отвечает Банни.
— Делаешь бумажные самолетики?
Банни вознаграждает Альбин вопрос улыбкой:
— Просто записываю всякую всячину. Которую не хочу забыть.
В другой сумке книжки из дома.
— Я просто хватал с полки всё подряд, — говорит он. На самом деле Альби не просто хватал с полки всё подряд. Он выбирал книги с большим тщанием, избегая современных романов, чтобы Банни не использовала их в качестве мерила собственных неудач. По понятным причинам он отверг Джин Рис и Эрнеста Хемингуэя; что уж там говорить про Вирджинию Вулф.
Банни привыкла перечитывать любимые книги по три-четыре раза, однако «Гордость и предубеждение» и «Записки Пиквикского клуба» в число ее любимых или хотя бы нравящихся ей книг не входят (это один из тех редких случаев, когда Банни предпочитает держать свое мнение о чем-либо при себе). Третья книжка, «Путешествие вокруг света на корабле „Бигль“» Чарлза Дарвина, доставляет ей гораздо большую радость.
— Мне кажется, ты говорила, что хотела их почитать, или я ошибаюсь? — произносит Альби.
— Откуда мне знать? — спрашивает Банни. Кладет «Путешествие…» на блокноты и отставляет в сторону две другие книги, словно это пустые тарелки.
— Можешь выбросить их по дороге домой, — говорит она мужу.
Позже, когда Альби уходит, Банни кладет шоколад, арахисовое масло и коробку с крекерами в коричневый бумажный пакет и пишет на нем свое имя специально предназначенным для этого черным маркером. Затем прячет пакет в шкафу над кухонной мойкой. Ручки на шкафу грязные, липкие на ощупь.
Уже на улице, в квартале от больницы, Альби выбрасывает «Гордость и предубеждение» и «Записки Пиквикского клуба» в урну. Звонит Мюриэл и спрашивает:
— Не хочешь ли выпить?
— А что? Я похожа на выпивоху? — Мюриэл не ждет смеха в ответ на свою шутку, хорошо понимая, что она, если это можно назвать шуткой, получилась неудачной.
— Ладно, — говорит он. — Давай через полчаса в «Кроуз».
На полпути к метро Альби передумывает. Поезда эпически непунктуальны по воскресеньям. Ловит такси.
Помимо прочего, столовское меню предлагает нарезанную ломтиками индейку, а также салат из латука, нескольких ломтиков моркови и помидорки черри, который подают в маленькой бежевой пластмассовой вазочке, как подают салаты вместе с другими блюдами на борту самолета. На десерт — ванильный пудинг, которого никто не ест. Банни предлагает соседям по столу шоколад, но когда извлекает из шкафа над мойкой пакет со своим именем, тот самый, что спрятала там всего несколько часов назад, то обнаруживает, что шоколадки исчезли.
— Извини, — говорит ей Андреа, — я должна была тебя предупредить. Лучше не хранить шоколад в шкафах. Некоторые из этих психов как нарки. Крали бы шоколад и из-под подушек, если бы это было возможно. — Это невозможно, так как пищу хранить в спальных помещениях НЕ РАЗРЕШЕНО, но Чэз объясняет Банни, как обмануть систему:
— Плитки шоколада плоские. Просто запихни плитку в пояс под юбку или в какой-нибудь журнал.
— А в комнате лучшее место спрятать шоколад — мешок для грязного белья, — добавляет Андреа. — Если кто-нибудь его там обнаружит, ему придется объяснять, зачем это он рылся в твоих грязных трусах.
Преподаватель краснеет, предположительно на слове «трусы», и оборачивается, чтобы посмотреть, что творится на столе у него за спиной.
— У раввина шоколадный торт, — подмечает Преподаватель.
Раввин — это тот самый голос в темноте, который каждую ночь выкрикивает «Твою ж мать!». Неизвестно, да и, честно говоря, всем наплевать, действительно ли раввин — раввин или просто какой-то мужик в ермолке. Предметом разговоров, да и зависти тоже является его кошерная пища. Даже для человека вроде Банни, явно не нимфоманки, пытающейся достичь палатального оргазма, здешняя пища, если выразиться одним словом, омерзительна; она бесполезна с точки зрения лечения больных анорексией, да и пациентам с депрессией от вида коктейльной вишни, которая при ближайшем рассмотрении оказывается бледно-зеленой виноградиной, покрашенной в красный цвет и кровоточащей на ванильный пудинг, лучше точно не становится.
И снова Банни ждет собаку. В этот раз о том, что собака сегодня не придет, сообщает Элла, высокая, нескладная медсестра с круглой головой.
— Лапуля, — говорит она, — думаю, собака сегодня не придет. Как насчет «Декоративно-прикладного искусства»?
Банни не хочет на «Декоративно-прикладное искусство». Помимо него, сегодня в расписании значатся «Пазлы» и «Литературное творчество». «Пазлы»? Банни достаточно подавлена и без «Пазлов», не говоря уж про «Литературное творчество».
Незнакомая Банни медсестра ведет ее мимо комнат для занятий групповой терапией в конференц-зал, расположенный в самом конце коридора. Доктор Фитцджеральд сидит за овальным столом, сделанным из такой же ламинированной древесно-стружечной плиты, что и письменный стол в ее кабинете, однако здесь у стульев имеются подлокотники и мягкие подушки на сиденьях, как у стульев в ресторанах; кроме того, на столе стоит коробка с салфетками, напоминающая корзинку для хлеба. Рядом с доктором сидит мужчина, совершенно лысый, если не считать волос, растущих полукругом у него на затылке и напоминающих монашескую тонзуру. Впечатляют оттенки смысла, с которыми доктор Фитцджеральд представляет этого мужчину как доктора Гроссмана, заведующего отделением психиатрии: мол, да, он, конечно, заведующий отделением психиатрии, но на эту должность не тянет, и это она, доктор Фитцджеральд, по-хорошему должна быть заведующей отделением психиатрии. Однако не она занимает эту должность и потому вынуждена соблюдать субординацию независимо от того, насколько это несправедливо.
Доктор Гроссман заговаривает первым:
— Насколько я понимаю, вас не устраивает предложенный вам лекарственный протокол. Я прав?
— Банни опасается побочных эффектов, — вмешивается доктор Фитцджеральд. — Пожалуйста, объясните ей, что, каковы бы ни были побочные эффекты, по сравнению с… — она не заканчивает фразу, так как доктор Гроссман обрывает ее взглядом, в котором читается вопрос: «А вы не учитываете урологические последствия?»
С таким видом, будто он и Банни теперь сообщники и он умышленно выводит из игры свою коллегу, доктор Гроссман наклоняется в сторону Банни и говорит:
— Вы правы, побочные эффекты нельзя игнорировать. Для кого-то они приемлемы, для кого-то — нет.
Банни решает, что ей не за что ненавидеть доктора Гроссмана.
Доктор Фитцджеральд, похожая на маленькую девочку, робко тянущую руку во время урока, предлагает:
— Мы можем попробовать карбонат лития.
Неужели она думает, будто Банни не в курсе, что карбонат лития это попросту литий?
— А что, если мы откажемся от лекарственного протокола, по крайней мере на данный момент? Давайте рассмотрим другие варианты, — предлагает доктор Гроссман.
Вариант № 1 — не делать вообще ничего. Теоретически, со временем обострение может пройти само собой. Слово «теоретически» означает, что оно может пройти само собой, а может и не пройти.
— И тогда, — доктор Гроссман делает на этом акцент, — есть большой риск, что ваша депрессия усугубится.
Вариант № 2 — «Когнитивно-поведенческая терапия», являющаяся в этой больнице излюбленной формой «Групповой терапии (БДР)». Представляет собой ориентированную на достижение конкретных целей форму терапии для коррекции нарушений когнитивной функции и внесения позитивных изменений в деструктивные модели поведения.
«Когнитивно-поведенческая терапия», как это со слов врача понимает Банни, могла бы быть эффективной, если бы Банни была идиоткой.
— И это всё? Ничего другого нет? — спрашивает она.
Сложив вместе ладони, словно для молитвы, доктор Гроссман спрашивает Банни, что ей известно об ЭСТ, то бишь электросудорожной терапии. Поскольку она не отвечает, доктор начинает объяснять, что это такое и как это работает, разоблачая мифы, ссылаясь на новые методы и накопленные знания и приводя примеры эффективности данного вида терапии. Все это время Банни мысленно меняет местами буквы в аббревиатуре ЭСТ: ЭСТ, ТЭС, СЭТ.
— Существует множество свидетельств выздоровления с помощью данной терапии. — Доктор Гроссман сообщает Банни достоверно известную ему информацию. — Однако, — признает он, — достичь соответствующей научным требованиям степени доказанности в настоящее время невозможно.
Банни никак не удается придумать слово из этих букв. ТЭС. ТСЭ.
За отчаянием не последишь, как за артериальным давлением, и его не измеришь в сантиметрах, как опухоль.
Доктор Гроссман убеждает Банни обсудить это с мужем.
— Все, чего мы хотим, это чтобы вы поправились. Вы ведь хотите поправиться, не правда ли?
Однако Банни не уверена, хочет ли она поправиться. Для того чтобы поправиться, понадобятся усилия, масса усилий, а она вымотана. А что, если она попытается, сделает все от себя зависящее и тем не менее потерпит неудачу? Пытаться и терпеть неудачи — как ей это знакомо! Всю жизнь она только и делает, что пытается, и теперь устала, устала от всех этих попыток как собака.
В тот вечер на вопрос Альби о том, как она себя чувствует, Банни отвечает:
— Они хотят казнить меня на электрическом стуле.
На столе развернуто картонное поле для игры в «Монополию». Розовые, голубые, желтые и зеленые деньги поделены более-менее поровну между Джошем, Андреа, Чэзом и Банни, которые в «Монополию» не играют да и играть не собираются. Однако если сидеть вокруг развернутого игрового поля, создается видимость деятельности, и этого достаточно, чтобы санитарки, медсестры и спешащие время от времени мимо доктора не приставали к ним со своими Занятиями. Джош мучает игральный кубик в руках уже минут двадцать. Андреа отколупывает кусочки красного лака от ногтей, а Чэз говорит:
— Кто-то за нами наблюдает.
Банни оборачивается и смотрит в направлении взгляда Чэза. Там стоит девочка, лет одиннадцати, может, двенадцати, явно не достигшая половой зрелости, и Андреа оживляется:
— Нина. Я знала, что она вернется.
Андреа знает Нину уже давно. Она говорит, что психбольница это типа тюрьмы нестрогого режима для тех, кто повторно совершает ненасильственные преступления. «Это как вращающаяся дверь: входишь — выходишь — входишь — выходишь», — заметила она однажды.
Нина больше всего напоминает только что вылупившегося из яйца воробышка; вены, выступающие сквозь почти прозрачную кожу, покрывающую кости, такие легкие, что кажутся воздушными; на голове короткие, едва заметные волосы. Банни представляет себе, как девочка вытягивает шею, как ее рот невероятно широко раскрывается, словно клюв у птенца, готовящегося заглотить принесенного матерью червяка; впрочем, если Нина и раскроет рот так широко, то не для заглатывания пищи, а скорее, чтобы издать первобытный крик, нескончаемый крик с целью выкричать из себя саму себя.
— Можете вы поверить, что ей как минимум двадцать шесть? — спрашивает Андреа. — Возможно, ей уже даже исполнилось двадцать семь.
У Нины — анорексия, но не какая-то там типичная анорексия. Кроме того, у нее биполярное расстройство, но тоже не какое-то там типичное биполярное расстройство. Иногда фазы у нее сменяются в течение пары минут, и, что еще хуже, эти фазы порой накладываются друг на друга, из-за чего из состояния подавленности она стремительно переключается в состояние перевозбуждения.
— Она отмороженная, — говорит Андреа. — В прошлый раз, когда я была здесь с нею, она по полдня билась головой о стену. Так ей хотелось свалить.
— А кому не хочется отсюда свалить? Никому не хочется здесь торчать, — говорит Банни, но Джош не соглашается:
— Хауи хочется здесь торчать. Он обожает это место.
Уже не в первый раз Банни приходит в голову мысль, хотя ей было бы сложно объяснить, откуда она взялась, что Джош из тех, кто пошел бы на каток ради веселья, которое приносят падения на лед; он бы точно это сделал.
— Я не имела в виду — свалить отсюда, — говорит Андреа, — я имела в виду, что ей хотелось свалить из жизни. Она не хочет жить.
Оба, и Банни и Джош, не забывают посматривать по сторонам.
То, что Джош сказал про Хауи, — правда. Хауи действительно хочет быть здесь, в том смысле, что он не хочет умирать и он хочет находиться в больнице, и это, можно сказать, делает его самым ненормальным из всех ее пациентов. Уже дважды доктора приходили к совместному выводу, что он готов к выписке. За ним приезжала Пэм, чтобы забрать его домой в Нью-Джерси.
Все, что от него требовалось, — ответить на один, заключительный, вопрос, поставить подпись, где полагается, и меньше чем через тридцать минут он был бы дома, при условии что мост имени Джорджа Вашингтона — не одна сплошная пробка. Вместо этого Хауи, сидевший перед докторами в конференц-зале, опустил взгляд и сказал:
— Это не для посторонних ушей. Я бы ни за что не причинил вреда кому-то другому. Но вот себе — допускаю. Я достал пистолет и готов был это сделать, но меня остановила подруга. Если бы не она, мне конец. Но я по-прежнему часто об этом думаю. О том, чтобы это сделать.
Хотя Хауи и Пэм были к тому моменту вместе уже почти семь лет (ему теперь сорок четыре, а ей — тридцать девять, то есть далеко не дети), он не желал на ней жениться. Устав от напрасного ожидания, Пэм зарегистрировалась на сайте знакомств Match.com, и Хауи тут же ей позвонил и заявил: «У меня пистолет, и я собираюсь застрелиться».
Очень возможно, что пистолет Хауи был игрушечным, из тех, что выглядят как настоящие, но стреляют пенопластовыми пульками или кусочками сырой картошки. Хауи никогда не собирался лишать себя жизни по-настоящему. Ни тогда, ни сейчас, ни когда-либо вообще. Хауи — ненормальный, но его психические заболевания — явная чокнутость и тяжелая форма душевной слепоты — не входят в перечень заболеваний, содержащийся в «Руководстве по диагностике и статистическому учету психических расстройств». Он сумасшедший, но совершенно другого вида.
Как бы то ни было, Пэм домчалась настолько быстро, насколько позволяли ее короткие ноги, до его дома, запихнула Хауи в его автомобиль и отвезла через мост в лучшую в трех штатах больницу, имевшую психиатрическое отделение. Теперь Пэм искупает свою вину — регистрацию на сайте Match.com — тем, что носит ему сумки с едой и стирает его одежду. Никогда в жизни не станет она снова давить на него, чтобы он на ней женился.
Хауи меж тем проводит свою жизнь здесь. Расхаживает дни напролет, как будто дурдом — круизный лайнер, а он на нем — массовик-затейник, полный сил и энергии, отвечающий за проведение всяких развлекательных мероприятий типа шарад и игр для детей. Единственное, чего ему для этого не хватает, это свистка, болтающегося на шее на шнурке, что, разумеется, невозможно. Шнурки здесь НЕ РАЗРЕШЕНЫ.
— Могу спорить, что в детстве из него каждый день выбивали дурь, — говорит Андреа. — Потому что этот парень из тех, кто никогда ничему не учится.
— Он думает, что мы с ним друзья, — говорит Джош.
— Черт, — Чэз отрывает уголок от голубой банкноты из «Монополии», — она совершенно изношенная.
— В самом деле, — соглашается Джош. — Но он одинок. Этот парень одинок.
— Возможно, — говорит Андреа, — возможно, это так, но у него есть Пэм. Не знаю. Возможно, — а потом добавляет: — Через три дня у меня день рождения.
Банни сидит на стуле напротив письменного стола доктора Фитцджеральд и говорит ей:
— Я хочу домой.
— Отлично, — отвечает доктор Фитцджеральд, — с завтрашнего дня вы можете начать прием паксила и абилифая и, если все пойдет нормально, сами не заметите, как окажетесь дома.
Банни закрывает глаза и качает головой, что психиатр истолковывает как выбор Банни другого варианта лечения, то бишь электросудорожной терапии.
— Если это то, чего вы хотите, — говорит врач, — я договорюсь с доктором Гроссманом о приеме.
— Да нет же, — вносит ясность Банни, — я хочу домой, прямо сейчас.
— Банни, это невозможно, — говорит ей доктор Фитцджеральд. — Вы не можете просто взять и выписаться. Персонал отделения должен прийти к совместному мнению, что вы готовы к выписке. — Она объясняет, что, в отличие от любого другого отделения больницы, где пациенты могут вставать с постели и выходить наружу, даже если врачи делать этого не рекомендуют, в психушке другие правила; впрочем, доктор Фитцджеральд избегает слова «психушка», вместо него она употребляет термин «психиатрическое отделение», так как врачам запрещено говорить «психушка». Во всяком случае, перед психами.
Банни пытается постичь непостижимое.
— Вы хотите сказать, что можете держать меня здесь вечно?
— Это для вашего же блага, — отвечает доктор Фитцджеральд, — и таково законодательство.
Банни не может самостоятельно выписаться из психушки, потому что, ввиду ее нахождения в ней, она не считается нормальной. И Альби не может выписать ее отсюда, хотя он-то совершенно нормален, потому что теперь, когда она в больнице, больница несет юридическую ответственность за ее безопасность.
С большим сочувствием, чем она проявляла по отношению к Банни до сих пор, доктор Фитцджеральд говорит:
— Вы можете обратиться в суд, но до начала рассмотрения в нем может пройти много времени.
Банни сморкается в салфетку, затем этой же салфеткой вытирает глаза и повторяет:
— Я хочу домой.
— И мы хотим, чтобы вы отправились домой. Мы хотим, чтобы вы отправились туда как можно скорее. Но вы ничего не делаете, чтобы помочь себе. — Доктор Фитцджеральд берет ручку и принимается катать ее между пальцами. Ей не терпится вернуться к работе с бумагами. — Вы отказываетесь от курса медикаментозного лечения, вы ни разу не ходили на терапию, и вы не принимаете участия в Занятиях.
— Я ходила на «Декоративно-прикладное искусство», а теперь хожу на «Литературное творчество», — говорит в ответ Банни.
— Вы были на «Декоративно-прикладном искусстве» один раз, а занятия «Литературным творчеством» идут по часу три раза в неделю. Что вы делаете с остальным временем?
— Жду собаку, — отвечает Банни, — и пишу. Подхожу к этому занятию творчески, — добавляет она.
— Одна? Сами по себе? — Доктор Фитцджеральд издает звук, похожий на птичий. — Как вы можете рассчитывать на поправку, если отгородились от всех в каком-то углу? Банни, если вы что-то там и пишете, проблему это не решает.
Сестры-близнецы Делман были новичками в моей школе. У них были чрезвычайно пухлые щеки и короткие каштановые волосы. Однояйцевые близнецы и так безумно прикольны, но эти были еще прикольнее благодаря сходству с моей хомячкой по имени Моя радость. Мне не терпелось ее с ними познакомить. Когда сестры Делман пришли ко мне в дом, я показала их маме и спросила: «Правда, они очень похожи на Мою радость?» Дело было в пухлых щеках. Когда Моя радость грызла семечки подсолнечника, закладывая их за обе щеки, щеки распухали. Кроме того, у нее и у сестер волосы были одинакового оттенка каштанового цвета. Мое замечание, по-моему, было огромным комплиментом, потому что никого милее Моей радости я не видала. Мама, однако, сухо возразила мне в том плане, что я сказала что-то, чего не должна была говорить, что, по маминому мнению, да и по моему мнению тоже, случалось слишком часто.
Потом был мой день рождения. Задув свечи на торте, который мама порезала на десять кусков, чтобы затем разложить их по бумажным тарелкам, я открыла подарки. Из опыта прошлых дней рождения я знала, что большинство подарков окажутся не тем, чего я хотела, но меня приучили притворяться, что я им ужасно рада, и потому я притворилась, что кукла Скиппер[42] — именно то, чего я желала больше всего на свете. Но когда я открыла коробку со второй куклой, притворяться мне уже было не надо. Две куклы Скиппер — совсем не то же самое, что одна кукла Скиппер. Две куклы Скиппер были уже близнецами. Как близнецы Делман.
Два дня спустя Моя радость распорола себе брюшко об острый край бегового колеса.
До начала лета, когда сестры Делман уехали в детский лагерь, они занимали два первых места в списке моих лучших друзей; я отметила их у себя как 1) А и 1) Б, потому что разве могла я выбрать, кто из них лучше? До самого второго семестра первого курса в колледже список моих лучших друзей был подвижным, словно ртуть, радикально порой меняясь за считаные минуты.
Бывает, что не догадываешься, что чего-то не хватает, пока оно у тебя не появилось. Подобно тому, кто родился слепым на один глаз, а потом просыпается как-то утром и обнаруживает, что оба его глаза видят теперь идеально, я не знала, что до поры до времени была лишь получеловеком. И я не знала, что бывает по-другому, пока не встретила Стеллу. Встретив ее, я стала полноценным человеком. Быть полноценным — это смотреть на мир двумя хорошо видящими глазами. Глазами-близнецами. Не знаю, как это еще объяснить. Не было ничего такого, чего бы я не могла ей рассказать, потому что казалось — она это уже знает. Это было как делиться чем-то с самой собою; единственное отличие — Стелла меня не осуждала, равно как и я ее. Наоборот, все, что бывало постыдным, болезненным, мучительным и унизительным, превращалось естественным образом в повод для бурного веселья.
Уж если ко мне нелегко было относиться с симпатией, то к Стелле — почти невозможно, хотя вот муж мой ее любил, что имело свое объяснение, поскольку он любил и меня. Притом что она была самым блестящим человеком из тех, кого я лично знала, ее честолюбие ограничивалось желанием разбогатеть, причем быстро. С этой целью она придумывала всяческие схемы, но почти никогда не доводила дело до логического конца.
Кроме того, она ошибалась с выбором: три раза выходила замуж и все три раза разводилась. Все ее мужья слишком много пили, и, по причинам, которые мы никак не могли понять, каждого из них вскоре после женитьбы на Стелле увольняли. За исключением одного, который с самого начала не имел работы. Этот брак продолжался дольше всех, не дотянув немного до трех лет.
Мы со Стеллой были совершенно не похожи. Она была высокой, у нее были пшеничного цвета волосы и изящные, прелестные черты лица. Хотя она была единственным ребенком в семье, жившей в штате Миссисипи, и, кстати, так и не избавилась от своего южного акцента, однажды она мне сказала: «В наших прошлых жизнях мы были сестрами. Сестрами-близнецами».
Сестрами-близнецами.
Как близнецы Делман, только без сходства с хомяком.
Банни и Андреа случайно встречаются в очереди на обед, и Андреа рассказывает про свой утренний сеанс у доктора Фитцджеральд. «Я теперь другая женщина», — смеется Андреа, затем пихает локтем Банни, чтобы та посмотрела на Нину, пересекающую столовую в направлении Антуана, который стоит в дальнем конце, подпирая стену. Нинин укороченный розовый свитер едва достает до пояса красной юбки. Этот пояс подвернут в четыре, а то и пять слоев; Андреа вспоминает, что аналогичным образом после уроков она и все другие девочки из Католической школы подвертывали пояса своих плиссированных клетчатых юбок. Нижний край Нининой юбки немного не достает до середины бедра. Ноги голые; обута Нина в черные туфли без каблуков, но с заостренными носами, как это принято у туфель на шпильках. Нина купила эти туфли на eBay, где, как она рассказывала Банни, покупает всю свою одежду, в основном винтажную. Примерно 1960-х годов. Точнее, начала 1960-х. Такую одежду носили моды, а не хиппи, и Нина действительно чем-то напоминает Твигги, культовую модель той эпохи, разве что Твигги была потолще Нины. Иногда Нина и Банни болтают друг с другом об одежде и моде.
— Десять к одному, — говорит Андреа, — что на ней нет трусиков.
После средней школы, вместо того чтобы устроиться на работу, путешествовать по стране в поисках себя или пойти в нормальный колледж, Нина поступила в Библейский колледж, поскольку ее мать — одна из тех больных на всю голову членов секты «Рожденные свыше», что шагу не сделают, не помолившись, и если бы только Нина попросила Христа о помощи, он бы и в ней все наладил.
— Как в том случае с машиной. — Ее мать уже замучила всех историей про то, как однажды на пустынном участке дороги ее машина сломалась, аккумулятор в мобильнике сел, но ей не было страшно. Она знала точно, что делать: молиться. Она умоляла Иисуса починить ее машину и, видимо, застала Иисуса в тот момент, когда Он был относительно свободен от необходимости отвечать на молитвы голодающих, умирающих и прочих страдальцев, даром что на свете столько разновидностей подлинного страдания, так как при новой, предпринятой после молитвы, попытке повернуть ключ зажигания двигатель завелся и довольно, словно кот, заурчал.
Нина не делает тайны из своего влечения к Антуану. Вероятно, большинство местных женщин испытывали бы влечение к Антуану, если бы не то обстоятельство, что у большинства из них не осталось полового инстинкта. Антуан родом с Гаити. Из города Порт-о-Пренс, название которого подходит по звучанию Антуану с его царственной осанкой. Высокий, мускулистый, с задранным кверху подбородком. Глядя на него, Нина наматывает локон на палец, а Андреа говорит Банни:
— Он бы ее расколол, как дыню.
Между прочим, котам, поскольку они не могут иметь личных отношений с Иисусом, вход в Царство небесное заказан. Это касается и всех других животных, кроме лошадей. Лошади в раю нужны, чтобы возить колесницы.
Когда Банни проскальзывает внутрь и садится на ближайший к двери стул, «Когнитивно-поведенческая терапия (БДР)» уже началась. Два одинаковых дивана, обитых молочно-коричневой тканью с вкраплениями горчично-коричневого цвета (для живости), и три совершенно выцветших, когда-то оранжевых, пластмассовых стула образуют нечто вроде полукруга. Женщина, ведущая в этой группе занятие, расположилась перед пациентами таким образом, что напоминает воспитательницу в детском саду, читающую детям книжку. На ней белый халат.
Все врачи в психиатрическом отделении носят белые халаты, а также стетоскопы, свисающие с шеи, как небрежно повязанный шарф. Они этими стетоскопами никогда не пользуются, но все равно носят их поверх своих белых халатов, напоминая папу римского, который носит сутану и кольцо. У этой женщины стетоскопа нет. Хотя планшет с листами бумаги у нее на коленях выглядит официально, он отнюдь не для того, чтобы записывать важную информацию или ставить галочки в соответствующих квадратиках. Скорее это шпаргалка с вопросами и пометками для предстоящего обсуждения. Даже несведущему очевидно, что перед ним свежеиспеченная социальная работница. У нее широченная улыбка. На ней туфли от «Тэлботс». Она ужасно боится.
— Добро пожаловать в нашу группу. — Женщина поднимает руки, образуя ими всеохватывающий круг, как будто поет: «Весь мир в Его руках», и спрашивает:
— Вас зовут…
— Банни.
— Банни? — Ее голос заметно оживляется. — Это ваше настоящее имя? — Соцработница, ни на йоту не обладающая восприимчивостью, нужной для того, чтобы прочитать выражение лица Банни, продолжает: — Или это вас так ласково называли в детстве, типа вы были такой симпатяшкой, как крольчонок Банни?
Для того, кто находится в психбольнице, вставать со стула и посылать его ногой через всю комнату, словно футбольный мяч, — не самый мудрый поступок. Банни сжимает кулаки, ногтями впившись в ладони, и вгрызается зубами в язык, и ей кажется, будто они у нее мелкие и острые, как у рыбы. Безумие поглощается физической болью от причиненного самой себе вреда, и Банни не съезжает с катушек.
— Ну ладно. Меня зовут Кэролин. Рада с вами познакомиться.
Кэролин демонстрирует такой напор представителя некой Высшей силы, что это вызывает тревогу.
— А теперь давайте все вместе пройдемся по комнате и представимся Банни.
— Она нас уже знает, — говорит Чэз.
— Ну, может, не всех из вас.
Чэз категоричен:
— Она всех нас знает.
— Тогда ладно. — Кэролин слегка меняет позу, чтобы казаться выше на своем стуле. — Прежде чем мы продолжим то, на чем остановились в прошлый раз, может, у кого-нибудь есть какие-либо вопросы?
У Банни есть вопросы, целый ряд вопросов, и все они взаимосвязаны: почему многое здесь кажется таким странным? почему вместо еды подают помои? почему выбрана такая цветовая гамма? почему всё: стены, мебель, ковровые покрытия, шторы — таких цветов, что, будь это коробка цветных мелков, эти цвета назывались бы «апатичный», «безнадежный», «цвет кислого молока»? почему единственное яркое цветовое пятно — голубые носки у психов, да и то, когда им их выдают, подавляющая часть этих носков одинакового песочно-коричневого оттенка? если окружающие нас предметы так безумно депрессивны, как можем не быть депрессивными мы сами?
Однако вопрос «Может, у кого-нибудь есть какие-либо вопросы?» на самом деле вовсе не вопрос, а подводка в форме вопроса. «Тогда ладно. Отлично. Продолжим то, на чем мы остановились в прошлый раз. Эдвард рассказывал нам про своих детей и о том, как он собирается заново с ними познакомиться в позитивном ключе». Эдвард — один из тех трех мужчин, что сидели за столом вместе с Банни в ее первый вечер в больнице. Сейчас он кажется несколько настороженным, но не более того.
— Алише всего пять. Эрику три. — Эдвард как будто умоляет не подвергать его детей опасности, словно их держат в заложниках или типа того. — Он маленький ребенок. Они не видели меня почти три месяца. Трехлетний Эрик не помнит даже того, что произошло вчера, — голос его дрогнул, — он забудет, кто я такой. Алиша будет меня бояться. — Эдвард ссутуливается и обхватывает голову руками. Жанетт похлопывает его по спине, несмотря на то что для этого приходится его касаться. Кэролин либо не знает, что касания НЕ РАЗРЕШЕНЫ, либо слишком напугана, чтобы велеть Жанетт это прекратить. Плач Эдварда усиливается. Жанетт продолжает похлопывать его по спине, причем с Банниного места это выглядит так, будто Жанетт об него трется, хотя Эдвард, кажется, этого не замечает. Кэролин говорит ему, что его страхи безосновательны.
— Конечно же, ваш сын вас вспомнит. И ваша дочь будет так счастлива, что вы дома. Это будет чудесно, обещаю.
— Полегче, Кэролин, — вмешивается Чэз, — что за фигня. Вы не должны раздавать обещания, потому что кто его, на хрен, знает, что там произойдет.
Возможно, он говорит, исходя из своего полицейского опыта, а может, он всегда знал про опасность, таящуюся в завышенных ожиданиях и подорванном доверии.
— В данный момент, — говорит он Эдварду, — ты можешь только скрестить пальцы и надеяться на лучшее.
В отношении себя Чэз не питает надежд на лучшее, поскольку, когда он отсюда выберется, будет перебирать бумажки вплоть до выхода на пенсию.
Кэролин сверяется с планшетом, перелистывая страницы в поисках подсказки.
— Ну ладно, — говорит она, — поговорим о том, каким приятным делом мы в первую очередь займемся, когда вернемся домой. Чем-нибудь по-настоящему приятным. В качестве десерта.
Жанетт говорит, что первое, что она хочет сделать, — педикюр. На «Красоте и уходе за телом» педикюр не делают, хотя ногти на ногах стригут.
Эдвард вытирает глаза и говорит:
— Мои дети. Все, чего я хочу, это их обнять.
Полная девушка предвкушает встречу со своей игровой консолью.
Первое, что собирается сделать, вернувшись домой, Хауи, это пригласить Пэм в ресторан поужинать лобстерами.
— Пэм — моя подруга. Она спасла мне жизнь, — говорит он Кэролин, — если бы не она, меня бы здесь не было.
Это звучит умышленно двусмысленно: «здесь» в смысле «на этом свете» и «здесь» в смысле «в сумасшедшем доме». Все, кто посещает «Когнитивно-поведенческую терапию (БДР)», включая Кэролин, уже слышали историю Хауи и Пэм, причем не один раз. Эту историю и интересной-то не назовешь, по крайней мере в изложении Хауи. Даже если в ней есть некие эмоциональные глубины, она все равно жмется к поверхности, как ряска в пруду, характеры — плоские, и если и появляется в ней что-то юмористичное, то случайно. Лишь Банни, которая на данный момент слышала эту историю не меньше девяти раз, хочется послушать ее снова. Что Банни в этой истории нравится, так это различия между ее старыми и новыми версиями; то, как она меняется при каждом пересказе. Разумеется, все слышали про то, как Пэм мчалась в дом Хауи, чтобы удержать его от самоубийства, однако в этой последней итерации Хауи добавляет новую деталь:
— В одних шлепанцах. Бежала по морозу всю дорогу до моего дома в одних шлепанцах.
Банни нравятся эти «шлепанцы»; она ими воспользуется.
Еще одна девушка, которая, как и полная девушка, посещает «Групповую терапию для пациентов с расстройствами пищевого поведения» (правда, она похожа на скелет), говорит, что первое приятное дело, которым она хочет заняться дома, это побаловать себя клизмой.
— Неплохо, — говорит Кэролин, — очень неплохо.
Как же так, удивляется про себя Банни, Кэролин не знает, что, когда пациент с анорексией мечтает о клизме, это не «неплохо», это попросту скверно. И еще ей интересно, не болит ли у Кэролин лицо от изометрической нагрузки, вызванной необходимостью удерживать на лице эту широченную пустую улыбку.
— А вы, Банни? Чем приятным вы в первую очередь займетесь, оказавшись дома?
— Не знаю, — отвечает Банни.
— Ну пожалуйста, — уговаривает Кэролин, — подумайте о чем-нибудь хорошем.
— Не могу. Мне правда ничего не приходит в голову.
— Ну должно же быть что-то. Чем вы больше всего любите заниматься дома?
— Читать.
— Да нет же, я имею в виду что-нибудь по-настоящему веселое, — настаивает Кэролин, — типа поездки на пляж или на пикник.
Банни умалчивает про свое отвращение к песку, зато не удерживается от вопроса:
— А разве январь уже закончился?
Кэролин объясняет, что она не имела в виду буквально ехать на пляж или на пикник, но что-нибудь в этом духе.
— Вы катаетесь на лыжах? Или предвкушаете, как Хауи, вкусный ужин в ресторане с друзьями?
— После вкусного ужина в ресторане с друзьями я здесь и очутилась, — говорит ей Банни. — Я хочу домой, чтобы оказаться в тишине. Где я смогу побыть одна и почитать.
— Хорошо, но все-таки, чего вы по-настоящему ждете с нетерпением?
Чтобы от нее отстали, Банни, как будто сознаваясь в преступлении, которого не совершала, говорит:
— Хочу поесть мороженого.
— Отлично, отлично! Просто замечательно, — Кэролин аж качается на стуле от возбуждения.
— А какое вы любите мороженое? С каким вкусом?
— Земляничное, — отвечает Банни, и Кэролин хлопает в ладоши.
Планируется устроить Андреа сюрприз и закатить в честь дня ее рождения вечеринку. Банни делает в блокноте пометки, но не в связи с планируемой вечеринкой, а для себя самой, и ничего общего с вечеринкой они не имеют. Преподаватель вызвался изготовить гирлянды и бумажные колпаки.
— Колпаки? — отрывает от своих пометок глаза Банни. — Нам правда нужны колпаки?
Джош попросит одного из друзей принести пиццу, а у Чэза в коричневом пакете в холодильнике лежит нетронутый бисквитный торт от «Пепперидж Фарм». Никто никогда не суется в принадлежащие Чэзу продукты.
— Думаю, нет смысла заморачиваться со свечами, — говорит Жанетт, на что Джош отвечает:
— Нет, если ты думаешь их зажигать.
Нина предлагает в подарок коробочку миндаля в сахаре пастельного оттенка.
— Он выглядит симпатично, но я все равно его есть не буду, — на что Чэз замечает:
— Ты и так никогда ничего не ешь.
Наблюдая, как Банни чистит один из шести принесенных им апельсинов, Альби произносит:
— Кажется, к тебе вернулся аппетит.
— Нет, просто здесь больше нечего делать. — Она разламывает апельсин и протягивает мужу половинку. Нечего делать, если не считать Занятий, в которых Банни не участвует, поскольку а) собака так и не появилась; б) хотя Банни уже мало думает о себе как о писательнице, для нее неприемлем и никогда не станет приемлемым взгляд на литературное творчество как на «Занятие» в том же значении, в каком занятием, к примеру, является декорирование предметов вырезками из бумаги. Банни пишет, но теперь для нее это способ убить время между приемами пищи. А между приемами пищи масса времени.
Если бы ей разрешали спать весь день, она, вероятно, не писала бы. Если бы ей разрешали спать, она убивала бы день именно таким способом. Однако спать ей не разрешают, поэтому Банни исписала предложениями и параграфами уже почти все свои четыре блокнота.
— Что мне еще тебе принести? — спрашивает Альби. — Еще шоколада? Может, слив?
Обдумывая ответ, Банни вспомнила:
— Футболку с изображением кота или книгу про котов. Что-нибудь, связанное с котами. И еще открытку. С котом. У Андреа день рождения.
— Андреа? — спрашивает Альби. — У тебя появились здесь подруги?
Банни сдавливает все еще находящуюся в ее руке половинку апельсина. Из нее брызжет сок.
— Нет у меня здесь подруг. У меня нигде нет подруг.
Альби расцепляет ее пальцы, забирает выжатую половинку апельсина и кладет на салфетку, чтобы потом выбросить в мусорное ведро. Банни вытирает руку о верхнюю часть своей бумажной пижамы. Альби берет руку жены (не ту, которая липкая от апельсина, а другую) и подносит ее к губам.
— Ты хорошая, Банни, — произносит Альби, — правда хорошая.
На это Банни отвечает:
— Оберточную бумагу. Оберточную бумагу и открытку.
На групповую прогулку Банни не берут. «Групповая прогулка» (обычная прогулка, если не считать того, что гулять приходится с толпой сумасшедших, в сопровождении трех социальных работников, по относительно мрачной части города) для Банни — не та мечта, с исполнением которой можно не спешить. Поскольку на утреннюю прогулку отправилось больше половины ее солагерников, комната для досуга опустела, и для Банни, насколько хватает ее воображения, это лучшее, что может случиться в данном заведении. Она разворачивает одно из кресел к окну (сквозь которое виднеется автостоянка и цепочка мусорных баков) и, усевшись в него и положив ноги на подоконник, словно это кофейный столик, открывает блокнот на странице, на которой остановилась в прошлый раз. Банни перечитывает свои записи, затем отрывает глаза от блокнота и размышляет, что бы в него еще накатать.
Поскольку это окно, как и все окна здесь, сделано из плексигласа, покрытого царапинами, мутного и щедро украшенного голубиным пометом в разной степени разложения, невозможно понять, что происходит снаружи: светит ли там солнце, или же небо затянуто тучами, а может, идет дождь или лишь слегка моросит? Разумеется, окна наглухо загерметизированы. Не то что сквозняк, даже мысль о нем сквозь них не проникнет. Если бы Банни не знала, что на дворе январь, то понятия бы не имела, какое сейчас время года. Если бы на автостоянке были люди, засовывающие перчатки в карманы расстегнутых пальто, Банни сделала бы вывод, что сегодня мягкая погода, ведь если бы было по-настоящему холодно, шапки были бы надвинуты на лбы и женщины были бы обуты в угги. Она пытается вспомнить запах свежего зимнего воздуха: холодного, свежего, обещающего снег, но не может. Поскольку ничего, кроме разочарования, дальнейшие попытки воскресить в памяти то, что она вспомнить не в состоянии, ей бы не принесли, и вообще добром бы это не кончилось, Банни решает переключить внимание на что-нибудь другое. Взяв фломастер, начинает писать. Пишет. Больше трех страниц без единой паузы. Лишь почувствовав, что за спиной кто-то стоит и заглядывает ей через плечо, она перестает писать и щелчком пальца переворачивает страницу блокнота, так что теперь видна только задняя сторона его картонной обложки; Хауи садится на подоконник и загораживает ей вид, если это можно назвать видом. Затем, как будто отвечая на вопрос (который Банни ему не задавала), говорит:
— Ходил на «Групповую терапию». ОКР.
— Обсессивно-компульсивное расстройство? Новый диагноз? — спрашивает Банни.
Ни на минуту Банни не поверит, что у Хауи ОКР, однако ей любопытно, что он ей ответит, и потому спрашивает, в чем эти самые обсессивные компульсии у него проявляются. Хауи обдумывает варианты ответа, пытаясь определить, какие из них, почерпнутые из занятия «Групповой терапией (ОКР)», могут показаться заслуживающими доверия: мытье рук, устный счет по картинкам, удаление (по одному) семечек из огурцов.
— У себя дома я фанат чистоты, — говорит Хауи, — терпеть не могу, когда в мойке груда тарелок. Еще я скалываю булавкой носки, прежде чем класть их в стиральную машину. Все в таком духе. Есть еще кое-что, но психотерапевт и в этом-то еще не разобрался.
Потом спрашивает:
— А что ты пишешь?
— Я не пишу, — отвечает Банни, а Хауи говорит:
— Подумываю написать роман. Об этом заведении. Все — и пациенты, и персонал — станут его персонажами.
— Ну что ж, удачи. — Крепко держа блокнот и фломастер, Банни поднимается с кресла и покидает Хауи; тот оглядывает помещение: вдруг найдется еще кто-нибудь, кому можно будет повыносить мозг.
Хотя никто по таксофону в данный момент не разговаривает, Человек-трусы бдит на своем посту. Миссис Кортез сидит на лавке напротив Расписания занятий. Рядом с ней — еще один кататонический больной. Банни останавливается, чтобы записать: «Разумеется, никакой беседы они не ведут».
В сестринской медсестра Кендалл и Антуан затеяли легкий флирт — еще один способ скоротать время. Антуан извлекает из кармана упаковку с мятными леденцами в форме спасательного круга «Лайф Сейверс», выколупывает тот, что сверху, закидывает его себе в рот и предлагает по леденцу медсестре Кендалл и Банни. Банни не нужен мятный спасательный круг. Она пришла в сестринскую за «Никоретте».
— Вы уже получали утром. — Медсестра Кендалл нормирует выдачу «Никоретте», словно никотин — это опиум.
— Да ладно тебе, имей сердце, — Антуан уговаривает медсестру Кендалл от имени Банни. — Выдай женщине эту чертову жвачку.
Поскольку сумасшедшим НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ дотрагиваться до чего-либо, имеющего хотя бы отдаленное отношение к лекарствам, даже до витаминов, медсестра Кендалл собственноручно снимает с жвачки обертку и кладет ее Банни на язык, словно облатку во время причастия.
— Могу я еще чем-нибудь помочь? — интересуется Антуан.
— Да, — говорит Банни, — вы не знаете, какая сейчас погода? На улице. Сейчас холодно?
— Еще как. Настоящий колотун.
— Пасмурно или видно солнце?
— Когда я попал сюда, было солнечно, — отвечает Антуан. — А теперь кто его знает. Довольно скоро все вернутся с прогулки, так что кто-нибудь из них вам лучше расскажет.
«Довольно скоро» оказывается всего двумя минутами, и вот уже коридор наполнен толпой сумасшедших, снимающих пальто и разбредающихся кто куда, в то время как соцработники, словно воспитатели в детском саду во время прогулки, пытаются поддерживать порядок. Групповая прогулка была прекращена раньше времени из-за Джоша, стрельнувшего сигарету у строительного рабочего. Джош не курит. Он стрельнул сигарету для Андреа, но всем плевать, зачем он это сделал. Это НЕ РАЗРЕШЕНО, и ничего тут не попишешь.
В комнате для досуга Андреа укрывает своим пальто ноги. Ее до сих пор бьет озноб, и Джош говорит:
— Извини.
— Извини? Забудь ты, что сказали эти говнюки. Ты нам всем одолжение сделал.
Андреа поворачивается к Банни и говорит:
— Ты, блин, не поверишь, какой там дубак.
Затем мастерски изображает одну из соцработниц, ту, которая от горшка два вершка, зато с грудями каждая размером с «фольксваген»:
— «Достаточно одной паршивой овцы. Одной паршивой овцы», — пародирует Андреа, и по виду Джоша можно подумать, что он сейчас рассмеется, а Банни осознает, что затаила дыхание в ожидании того, чего не произойдет.
Во время приемов пищи за пациентами с расстройством пищевого поведения внимательно следят. Под бдительным оком санитарки им велят есть, и потом в течение двух часов после еды ни страдающие анорексией, ни страдающие булимией не могут пойти в туалет без сопровождения. Впрочем, накануне вечером Банни видела, как Нина прокралась в помещение для занятий «Декоративно-прикладным искусством» и блевала в мусорное ведро.
В этот раз Банни услышала Нину еще до того, как увидела. Ужасный вой в телефонную трубку, плач навзрыд, неблагозвучный, как грохот при столкновении автомобилей, — явление тем более удивительное, что исходит от этой доходяги со спичками вместо рук и ног. Усиливая чувство неловкости, Человек-трусы, словно третьеразрядный клоун с рупором, отгоняет ее от таксофона.
— Время закончилось, — показывает он на наручные часы, которых у него нет. — Время закончилось.
То, что Человек-трусы носит трусы поверх штанов, отнюдь не способствует уменьшению неприязни к нему со стороны Банни, но даже если бы он носил трусы, как их положено носить, то есть под штанами, Банни все равно бы испытывала к нему отвращение. Человек-трусы, телефонный Штази[43].
— Время закончилось, — Человек-трусы снова и снова стучит пальцами по воображаемым наручным часам, — время закончилось.
Время закончилось — для чего? Никто не ждет своей очереди поговорить по таксофону, и менее всего сам Человек-трусы. Он никому не звонит, и ему никто не звонит. При иных обстоятельствах Банни, возможно, почувствовала бы к нему сострадание, но обстоятельства таковы, каковы они есть: Человек-трусы беспрестанно донимает Нину требованием отойти от таксофона, пока она пускает пузыри из носа.
Купленная Альби футболка — розового цвета; на ней — рельефное изображение голубоглазого котенка неизвестной породы.
— Выбор был невелик, — поясняет Альби. — И я не был уверен насчет размера, поэтому купил футболку побольше. Уж лучше, чтобы было великовато, правильно?
Из второй сумки Альби достает нераспечатанную упаковку с тремя блокнотами, фломастеры, открытку ко дню рождения с карикатурным изображением кошек, танцующих в кордебалете, и папиросную бумагу пурпурного цвета.
— Охрана конфисковала декоративную ленту и скотч, — рассказывает Альби.
— Скотч? — Банни задумывается. — Думаю, это потому, что иначе ты бы мог заклеить себе скотчем рот и нос и сам себя задушить.
— Нет, причина была в металлических зубцах на диспенсере для скотча, — говорит Альби, а Банни спрашивает:
— Диспенсер? Эта штука так называется?
— Да, именно так она и называется.
— Звучит как-то не слишком подходяще.
— Еще я вот что купил, — Альби кладет на стол календарь с котами и кошками. — Подумал, что тебе, возможно, захочется вручить ей не один, а два подарка.
Альбина доброта потрясает Банни, и она говорит:
— Ты заслуживаешь кого-то лучшего, чем я.
Каждому месяцу соответствует определенная кошачья порода.
Банни переворачивает страницу календаря с январского мейн-куна на февральскую русскую голубую. Котом июня является белый перс, его сменяет июльская сиамская кошка. Все сиамские кошки выглядят совершенно по-разному, однако июльская сиамская кошка поразительно, до слез похожа на их Анджелу, вплоть до того, что у нее тоже косит один глаз.
Банни любит Джеффри за то, что он Джеффри, и в ее сердце есть место для новой любви, однако новая любовь не восполняет утрату. Ею не зашить прореху, не заполнить пустоту и не залечить рану. Заменить любимое существо, как заменить сломавшийся компьютер или батарейку в часах, не получится. Обняв Банни, Альби гладит ее по спине:
— Прости меня. Я должен был проверить.
Когда Банни перестает плакать, Альби проводит рукой по довольно большому пятну на рубашке. Поскольку соль — нелетучее вещество, слезы испаряются медленнее, чем вода. В детстве Альби проделывал такой опыт: ставил рядом кружку соленой воды и кружку пресной и сравнивал скорость испарения в обеих кружках. Любопытно, что Банни однажды задала ему вопрос, что-то связанное с тем, что она тогда писала, и тот вопрос был похож на вопрос, который она задает сейчас: «Сколько времени нужно плакать, пока не выплачешься досуха?»
Альби берет ее лицо в свои ладони. Целует сперва в один глаз, потом в другой. Ресницы мокрые. Он чувствует вкус соли. Целует еще раз, теперь в лоб, и говорит:
— Мне доподлинно известно, что человек, прежде чем у него разовьется синдром сухих глаз, может проплакать семь недель четыре дня и три часа.
Что Альби еще знает, но не говорит, это то, что слезные железы никогда не прекращают выделять богатую протеином антибактериальную жидкость, то бишь слезы, служащую смазкой для глазного яблока. Другими словами, мы постоянно плачем и перестаем это делать лишь во время сна и после смерти.
В промежуток между завтраком и обедом Банни бродит по коридорам и размышляет, куда бы ей еще податься. Покончив с этими размышлениями и приведя мысли в порядок, Банни рассчитывает, что в течение хотя бы недолгого времени никто не будет ей мешать. Джош — на приеме у доктора Гроссмана, эти встречи у них проходят раз в две недели. Преподаватель — на «Оригами», делает там бумажные колпаки для вечеринки Андреа. Хауи — на «Групповой терапии», а с каким именно расстройством — зависит от наличия свободных мест. Чэз пошел на «Калистенику», а Андреа, решившая пуститься по случаю своего дня рождения во все тяжкие, — на «Красоте и уходе за телом»; раздумывает, какой лак ей нанести на пальцы левой руки и какой лак — на пальцы правой: зеленый и голубой или розовый и оранжевый; последние два цвета советует ей Жанетт. Немного удачи — и в распоряжении Банни окажется комната для досуга. Немного удачи — и у нее появится возможность провести какое-то время в одиночестве.
Однако удача не на ее стороне. В комнате для досуга сидит Нина, поджав ноги, частично скрытая в своем повернутом к дальней стене кресле. Банни не видно ее лица, зато видно, как она накручивает прядь волос на указательный палец, словно на щипцы для завивки. Волосы у Нины слишком тонкие, чтобы кудряшки сохраняли форму. Стоит завиток отпустить, как он распрямляется.
Банни раздумывает, сесть или нет рядом с Ниной. Та выглядит потерянной и одинокой в слишком большом для нее кресле, однако Банни чувствует, что Нине хочется побыть одной. Психи интуитивно догадываются, когда подобное желание испытывают такие же, как они, психи, хотя и не всегда относятся к нему с уважением. Их собственные потребности обычно берут верх. Удовлетворившись тем, что Нина тоже желает побыть одна, Банни разворачивается и уходит и потому не видит, как Нина все туже и туже наматывает прядь волос на палец, пока он не оказывается плотно прижатым к голове. Затем быстрым и решительным движением, словно отрывая от кожи пластырь, Нина выдирает прядь волос из головы.
Андреа запаздывает на обед, что дает возможность остальным еще раз обсудить подготовку к ее вечеринке. Банни пускает по кругу открытку, чтобы все в ней расписались. Преподаватель докладывает, что сделал восемь бумажных колпаков.
— Я колпак не надену, — говорит Банни, а Чэз ей вторит:
— И я не надену.
Глаза Преподавателя тут же наполняются слезами, подбородок начинает дрожать, однако он успокаивается, когда Чэз говорит:
— Ну ладно, ладно. Надену.
Все хорошее, что здесь делается, это то, что делают друг для друга они сами, и Банни и хотелось бы уступить по поводу колпака, но это невозможно.
Хауи волнуется, что одной пиццы на всех не хватит:
— На восемь человек восемь кусков. А вдруг кому-то захочется добавки?
Преподаватель в ответ замечает, что крайне маловероятно, точнее, вообще невероятно, что свой кусок съест Нина.
— Так что кому-нибудь достанется два, — говорит он, и на этом все разговоры о вечеринке прекращаются, так как появляется Андреа, протягивает руки и растопыривает пальцы, чтобы все могли ими повосхищаться. Так и не сумев определить, какая из цветовых пар ей больше нравится, Андреа покрасила каждый ноготь в свой цвет.
— Словно ваза с мармеладным драже, — прочувствованно говорит Преподаватель и ни с того ни с сего начинает плакать. В принципе, любителей поплакать без видимой причины здесь хватает, но Преподаватель, возможно, по-прежнему убит горем из-за колпаков и этот плач просто продолжение плача, который был перед этим.
Банни говорит Андреа, что ее ногти выглядят потрясающе, хотя на самом деле так не думает.
— Мне хотелось сделать для себя что-нибудь приятное, — говорит Андреа. Уголки рта у нее подергиваются, и она спешно закрывает лицо ладонями. Нет ничего необычного в том, что количество плачущих за одним столом превышает единицу, однако никто из их компании, даже Джош, ни разу не видел, чтобы плакала Андреа. Она отнимает руки от лица, и, как по волшебству, глаза ее сухи, она снова улыбается, и все же видно, что она только что плакала.
— На обед у них гамбургеры, — сообщает Чэз. — С картошкой фри.
Сквозь столовую прорываются две медсестры, причем с такой скоростью, будто за спиной у них торнадо или снежный человек. Им вслед нарастает тревога. Головы крутятся во все стороны, однако никто не двигается с места, пока один из санитаров, здоровенный малый, весь в татуировках, не требует тишины:
— Слушайте сюда! Спокойно, без толкотни, переходим в помещения для терапии.
Человек-трусы выкрикивает: «Мы еще не получали десерт». Он единственный, кому есть дело до фруктового салата.
Во избежание хаоса и чтобы никто из пациентов не начал чудить, в углах столовой поставили двух санитаров.
Банни, Джоша и Андреа загнали в Музыкальную комнату. Андреа спрашивает Патришу, нельзя ли поменяться помещениями. Патриша — это санитарка, которая забрала у Банни туфли. Андреа тычет большим пальцем в сторону Человека-трусов и говорит:
— Не могу я торчать запертой с ним в одной комнате. Я сойду с ума, — на что Патриша замечает:
— Ты уже и так сумасшедшая.
Андреа грозит нажаловаться на нее, а Патриша отвечает:
— Давай. Кому из нас поверят — тебе или мне?
Таков один из множества недостатков положения душевнобольного. Ты по умолчанию неправ, потому что ты не прав. Каждому известно, что у сумасшедших отсутствует чувство меры, у них часто бывают бред и параноидные состояния. Андреа бормочет: «Пошла ты…» — и сдает назад.
В комнате не хватает стульев. Банни, Андреа и Джош садятся на полу, и Джош произносит:
— Будем надеяться, тут нет больных клаустрофобией. Однажды я застрял в лифте с одним таким. Думаю, здесь я оказался после того случая.
— Хорошая шутка, — говорит Банни и вспоминает Эллиота, про то как он всегда, вместо того чтобы засмеяться, говорит «смешно». Ей приходит в голову, что Эллиот, возможно, вовсе и не позирует; быть может, он неспособен смеяться, так же как неспособна смеяться она и неспособен смеяться Джош. Затем все внимание переключается на дверь, приоткрывшуюся ровно настолько, чтобы в нее сумела проскользнуть музыкальный психотерапевт.
— Не буду я петь хором, — говорит Банни.
К пианино, однако, музыкальный психотерапевт не идет. Она тоже садится на пол, спиной к стене. По тому, как она, обхватив ноги руками и приткнув подбородок к коленям, раскачивается, словно маятник, ее легко можно принять за одну из ненормальных. Полная девушка, вылившая сегодня утром кленовый сироп на ее подсолнухи, встает и заявляет:
— Я требую объяснить, что происходит.
Банни слышала, что месяц или около того назад (самой ее тут еще не было) Эдвард разделся и носился нагишом по коридорам, и тогда тоже всех согнали в помещение для терапии. Понадобился почти час, чтобы его поймать и удерживать достаточно долго для того, чтобы вколоть ему успокоительное.
Время идет. Некоторые засыпают. Андреа грызет ноготь большого пальца, тот, что оранжевого цвета. Большой палец на другой руке омерзительного лимонно-зеленого оттенка, и Банни ей говорит:
— Ты портишь свой маникюр.
Андреа отнимает руку ото рта, оценивает нанесенный ущерб и продолжает грызть. Джош разговаривает сам с собой, но не настолько громко, чтобы Банни его слышала. Музыкальный психотерапевт достаточно пришла в себя, чтобы спросить, не хотят ли они попеть хором, однако никто не говорит в ответ «да», а тут и Элис открывает дверь и сообщает: «Все в порядке». Занятия пройдут по расписанию.
Андреа приостанавливается в дверях и интересуется у Эллы, что случилось, а та отвечает:
— Не о чем волноваться, лапуля. У всех всё в порядке.
Андреа поднимает руки, показывает Элле свои мармеладные ногти и говорит: «У меня сегодня день рождения».
Им предстоит убить до ужина еще два часа. Два часа здесь могут показаться тремя днями. Чэз уговаривает Джоша пойти на «Групповые упражнения», чтобы поделать отжимания, попрыгать и побегать на месте. Хауи хочет пойти с ними. Джош говорит «хорошо» одновременно с Чэзом, который говорит «нет». Тогда Чэз пожимает плечами и говорит: «Ладно, мне все равно», и Хауи трусит за ними, словно такса или корги, или какая-нибудь другая коротколапая собаченция. Жанетт отправляется искать Нину, а у Преподавателя свидание со своим психиатром, пожилой женщиной, о которой он отзывается с большим уважением. Банни не может вспомнить ее имя, однако подумывает, не разрешат ли ей поменять доктора Фитцджеральд на эту пожилую женщину.
Андреа говорит Банни, что хочет принять до ужина душ.
— Вымою голову. Надену нормальную одежду. — В данный момент на ней джинсы и куртка от бумажной пижамы. — У меня тут даже туфли имеются. Симпатичные, без каблуков, их можно.
— У тебя ведь день рождения, — замечает Банни, и Андреа принимается увлеченно рассказывать о том, как праздновались ее дни рождения, когда она была ребенком.
— Каждый год мне дарили новое платье с кринолином. У меня не было ни братьев, ни сестер, и мать отрывалась на воздушных шарах, лентах, праздничных колпаках и торте-мороженом от Карвела. У меня было счастливое детство. Не знаю, что потом произошло.
— Тебе нравились бумажные колпаки? — спрашивает Банни.
Андреа отвечает:
— А что, бывают дети, которым они не нравятся?
Каждый из сидящих за столом по очереди удостаивается пристального взгляда Андреа. Она подозревает что-то неладное.
— Что? — спрашивает Джош. — Ждешь, что мы споем «С днем рожденья тебя»?
— Точно, — фыркает Андреа, — именно этого я и хочу.
Затем, словно это и в самом деле может произойти, меряет взглядом Хауи и предупреждает: «Только попробуй». Хауи — единственный из них, кто способен пропеть «С днем рожденья тебя».
Когда они заканчивают есть, Джош сообщает, что к нему должен прийти друг, и отправляется ждать его у входной двери. Чэз идет к холодильнику за тортом «Пепперидж Фарм». Банни якобы надо в туалет, а Преподавателю, по его словам, нужно позвонить.
— Будь здесь, ладно? — говорит он Андреа. — Никуда не уходи.
— Да куда я пойду? — спрашивает Андреа.
Хауи, который сидит напротив Андреа, улыбается широченной идиотской улыбкой.
— Сделай одолжение, — говорит Андреа, — прекрати улыбаться.
— Но ведь сегодня твой день рождения.
— Вот именно.
Банни, Джош, Чэз и Преподаватель сходятся к столу из четырех противоположных углов столовой. С разной степенью энтузиазма и на разной громкости они поздравляют Андреа с днем рождения, и Андреа говорит: «Просто не верится».
Джош говорит, что отрицание, нежелание поверить — первая фаза горестного состояния.
— Но ведь она не горюет, — сбит с толку Хауи, — она счастлива.
— Хауи, — говорит ему Джош, — где ты, по-твоему, находишься?
С видом игрока, сдающего карты, Джош раздает бумажные тарелки, а Жанетт спрашивает: «А где Нина?» Чэз нарезает пластмассовым ножом торт, следя за тем, чтобы крошки не попадали на подарки, обернутые в пурпурную папиросную бумагу, и на колпаки-оригами, сложенные таким же образом, как складывают колпаки из газеты, однако эти колпаки сделаны из оберточной бумаги, желтой в красный горошек. Яркие цвета кажутся почти перебором среди унылых оттенков бежевого.
Хауи говорит Андреа, что бумажные колпаки сделал Эван, и Банни спрашивает:
— А Эван — это кто?
Преподаватель поднимает руку.
Андреа собирается развернуть поздравительную открытку, и тут появляется Нина. Не отрывая взгляда от Нины, Андреа кладет открытку на стол. Если не считать множества комочков запекшейся крови у Нины на голове, поблескивающих под толстым слоем антибактериальной мази, она совершенно лысая.
— Ох, деточка, — причитает Жанетт, — что же ты наделала?
Несмотря на явную риторичность вопроса, несмотря на абсолютную очевидность того, что она наделала, Нина отвечает:
— Выдрала себе волосы. — И, как будто выдирание волос может служить основанием для чрезвычайной гордости, добавляет: — Все. До последнего волоска.
— Но зачем? — вопрошает Жанетт. — Зачем ты это сделала?
Зачем? Затем, что маниакальные импульсы мечутся, словно летучие мыши по ночам, вот зачем.
Нина не обращает внимания ни на пиццу, ни на торт, зато нацеливается на бумажные колпаки:
— Праздничные колпаки! Обожаю праздничные колпаки. — Берет себе колпак. Покрывающая ее голову антибактериальная мазь просачивается сквозь желто-красную бумагу, и Банни сбегает из-за стола.
Понадобились два стакана воды и толстая пачка салфеток, прежде чем Банни оказывается в состоянии сказать Элле, как она сожалеет.
— Я сожалею. Я сожалею. Я так сожалею.
— Сожалеете о чем, лапуля? — спрашивает Элла, и этого хватает, чтобы Банни снова разрыдалась. Элла в третий раз наполняет бумажный стакан водой и ждет, когда Банни достаточно крепко возьмет себя в руки, чтобы сформулировать причину своего сожаления. Если, конечно, такая причина существует, что не факт. Элла слишком часто сталкивается с тем, что депрессивные просят прощения лишь за то, что живы.
Отпивая воду маленькими глотками и тяжело дыша, Банни объясняет, что видела, как Нина пряталась в большом кресле, наблюдала, как Нина накручивала волосы на палец, и не сделала ничего, просто ушла.
— Я думала, она хочет побыть одна, — говорит Банни, — это я виновата.
— Лапуля, вы не должны так думать. Вы нисколечко в этом не виноваты.
— Нет, виновата, потому что я только что вам соврала. Мне было наплевать, хочет она побыть одна или не хочет. Это я хотела побыть одна.
— Да будет вам, лапуля. Неужели вы думаете, что, если бы вы посидели тогда с ней, она бы не сделала то, что сделала?
Банни знает, что, если бы не оставила Нину в одиночестве в это утро, Нина не выдрала бы из головы все волосы до последнего. Если бы Банни подошла и села рядом, Нине пришлось бы ждать окончания обеда, чтобы выдрать из головы все волосы до последнего. Знание не всегда совпадает с уверенностью, но Банни уверена, что виновата именно она; эта уверенность проявляется в издаваемом ею звуке, не громком, но жутком; прислонясь спиной к стене, она сползает на пол и сидит на нем, похожая на тряпичную куклу.
— Пожалуйста, — умоляет Банни, — я хочу домой. Ну пожалуйста. Я не хочу здесь находиться. — Она молотит себя кулаком по бедру. — Ну пожалуйста.
Элла опускается на колени и перехватывает Баннину руку.
— Ну будет, лапуля. — Медленно поднимается, ослабляя хватку и оставляя Банни сидеть на полу. Затем кладет перед ней коробку с салфетками. Банни уже слышать не может, когда ей говорят высморкаться, и она вытирает нос о рукав свитера, пока Элла вытряхивает таблетку из пузырька себе на ладонь.
— Ну вот, лапуля. Это поможет вам уснуть. Вам надо поспать.
— Не хочу я спать, — отвечает Банни.
— Нет, хотите.
— Откуда вам знать, чего я хочу.
— Тогда скажите сами. — Элла добрая, и в голосе ее слышна забота. — Чего вы хотите?
Баннины глаза сужаются от гнева.
— Чего я хочу, — резко отвечает она, — это чтобы вы вычеркнули «Собакотерапию» из долбаного Расписания занятий. Нет никакой долбаной собаки.
Голова у Банни каменная и сильно болит.
— Тразодон, — говорит Андреа. — Это от него тебе так хреново. От этого дерьма никакой пользы. Я все время им говорю: от тразодона никакой пользы.
— Ну не знаю, — не соглашается Преподаватель. — Мне вот тразодон помогает. В отличие от сероквеля. Сероквель превращает меня в зомби.
— Если тразодон действует на тебя лучше, чем сероквель, то ты — исключение. Для всех остальных хуже тразодона ничего нет. Я все время им говорю. Я как-никак медсестра. Они не должны пропускать мои слова мимо ушей, но разве они слушают?
— Нет, — говорит Джош, — они не слушают. Никто не слушает.
Банни роняет голову на стол. Сквозь сон до нее доносится голос Андреа:
— Они раздают эти таблетки, словно леденцы, а мне капают на мозги из-за какого-то кодеина. Подумаешь, на хрен, проблема!
— Ты ничего не упустила? — спрашивает Чэз.
— Ни хрена я не упустила. Подумаешь, попытка самоубийства! А кто не пытался?
— Я вот пытался, — говорит Хауи. — И почти уже это сделал. И сделал бы!
— Знаем. Пэм спасла тебе жизнь, — говорит Андреа. — А теперь можешь, на хрен, заткнуться.
Не имеет значения, что Банни не в состоянии бодрствовать. Пойти к себе в комнату и поспать НЕ РАЗРЕШЕНО. Словно боксер на ринге, пропустивший единственный удар в голову, которого оказалось достаточно, Банни идет, шатаясь и вихляя, в комнату для досуга, где падает в большое кресло. Слишком усталая, чтобы замечать клоки Нининых волос, приставших к шерстяной обивке из узелковой пряжи, Банни погружается в глубокий и беспокойный сон. Ей снятся безжалостные всполохи света, протыкающие мягкую тьму, и что ее мозг — стальной шар, свободно вращающийся в ее черепе: визуальное сопровождение дикой головной боли.
Бог знает сколько она так проспала, но когда просыпается, то видит Джоша, сидящего напротив нее на стуле. Он читает «Атлантик»[44] четырнадцатимесячной давности.
— Ты пропустила обед, — говорит Джош.
Банни выравнивается в кресле и спрашивает:
— Который час?
— Не знаю, — отвечает Джош. — Я отложил для тебя сэндвич. С арахисовым маслом. — Он протягивает ей свой дар в виде сэндвича и извиняется, что хлеб успел немного зачерстветь.
Банни кладет сэндвич на стоящий рядом стул.
— Ты хороший человек, — говорит она Джошу, — ты не заслуживаешь этого.
— Никто из нас не заслуживает этого, — говорит Джош, но Банни не соглашается:
— Я заслуживаю. Не знаю, что я такого сделала, но, должно быть, нечто ужасное. Я не нравлюсь людям.
— Мне ты нравишься, — отвечает ей Джош, не застенчиво и без намека на флирт, просто констатируя факт, и это наполняет ее благодарностью; благодарностью, которая вырывается наружу без предупреждения, даже голос не успел дрогнуть, в виде бурного потока слез, словно Банни — это фонтан с нескончаемыми струями воды. Он жаждет дотронуться до нее, утешить ее, как он сам жаждет, как все они жаждут утешения, но даже если бы это было РАЗРЕШЕНО, он бы не решился. В его воображении обнять ее было бы равносильно тому, что случается, когда только что умиравший от голода человек набрасывается на еду и желудок его не выдерживает. И все же умереть от переедания намного лучше, чем умереть от отсутствия пищи, хотя бы кусочка хлеба. Он смотрит, как Банни плачет. Ему хочется, чтобы она съела сэндвич с арахисовым маслом.
Склонность к меланхолии часто бывает наследственной. Зимними месяцами Джош приходил домой с баскетбольной тренировки после школьных занятий, а его мать сидела в темноте в гостиной. Он включал лампу. Отсветы одной-единственной лампы в темной комнате делали картину совсем печальной, и Джош целовал мать в щеку. Она всегда была апатичной. И всегда говорила: «Ты хороший мальчик». А он всегда готовил вечернюю трапезу. Так его мать называла ужин. Не ужин, а вечерняя трапеза. Консервированный суп с крекерами и сыром, спагетти и яичница-болтунья; и вот вдвоем они «трапезничали». Потом он шел к себе в комнату и плакал. У него была собака, и она вылизывала ему насухо лицо. Если бы в больнице была собака, она бы вылизала насухо лицо Банни, затем съела бы «сидящий» на стуле сэндвич с арахисовым маслом.
Однако никакой собаки здесь нет.
— Андреа права насчет тразодона, — произносит Джош. — Скажи Элле, чтобы больше тебе его не давала.
Банни кивает, а потом спрашивает:
— Ты боишься этого?
Джош может только догадываться, что именно Банни имеет в виду под словами «боишься этого» и чего именно, по ее мнению, он должен бояться, а впрочем, какая разница.
— Да, — отвечает он.
Берет со стола сэндвич и протягивает его Банни.
— Тебе нужно что-нибудь съесть.
Банни берет сэндвич, но вместо того, чтобы его надкусить, отламывает корочку и изучает ее, как будто опасаясь, что там есть что-то еще. Плесень или яд. Более-менее убедившись, что она вполне съедобна, заталкивает корочку себе в рот, словно там уже не осталось места.
Они хоть и опаздывают на обед, в столовую не спешат.
Поскольку они идут бок о бок и Джош к тому же очень высок, Банни не видно его лица, и она этому только рада. Ей не хочется видеть его лицо в тот момент, когда она говорит:
— Спрашивая тебя, боишься ли ты, я имела в виду ЭСТ. Ты боишься, что что-нибудь может пойти не так?
Джош признается, что вначале боялся.
— Первые несколько сеансов. А потом перестал. А что, ты думаешь об этом?
— Нет, — отвечает Банни, — я стараюсь ни о чем не думать.
Когда они подходят к столу, Андреа встает, чтобы показать во всей красе свою новую розовую футболку с котенком. Проводит от ворота до низа рукой и говорит:
— Ребята, вы такие классные!
Преподаватель соглашается:
— Да, вечер удался на славу.
Над столом нависает тишина; это как в том случае со «слоном в комнате», которого все видят, но обсуждать стесняются; впрочем, сравнивать Нину со слоном, вне зависимости от контекста, в высшей степени странно.
— Самое худшее — это то, какой она была в тот момент счастливой, — замечает Чэз и, немного помолчав, добавляет: — А может, самое лучшее.
Нина была в восторге от того, что надругалась над собой таким образом. Пусть она не разделалась с собой полностью, с частью себя она разделалась. Каждый успех укрепляет уверенность в себе.
Жанетт отталкивает тарелку:
— Не лезет. Они ее увезли. Мою деточку. — Жанетт вытирает нос салфеткой. — Мою Нину. Увезли в Бостон в какую-то больницу. К какому-то специалисту.
— В «Маклинс», — говорит Джош и, словно это что-то объясняет, добавляет: — Я учился в юридической школе неподалеку.
Джош — юрист? Как странно. Странно не то, что он юрист, странно то, что Банни до сих пор ничего такого про него не знала. На любой вечеринке можно взять секундомер и начать отсчет: с момента знакомства до того момента, как он успеет тебе все это рассказать — что он юрист, специалист по такому-то праву, учился в такой юридической школе, был (или не был) среди лучших выпускников на своем курсе, — пройдет меньше сорока секунд. Как же так: уже столько недель они вроде соседей по двухъярусной кровати в казарме, вместе проходящих учебку для психов, а она почти ничего не знает о практической стороне жизни Джоша за воротами больницы? Как же это ей ни разу не приходило в голову, что у него есть какая-то другая жизнь, да и он почти ничего не знает о ее жизни за пределами этой территории беспросветного отчаяния? Почему бы им не занять себя вежливой беседой в духе коктейльной вечеринки? Не выявить общие интересы и общих друзей? Может, они не делают этого потому, что это бы ничего не изменило? А может, потому, что кроме факта их нахождения здесь всем остальным знать про них ничего и не надо?
Было лето, вечер, и в холодильнике лежала спелая мускусная дыня. Я лежала, распластавшись, на диване; кажется, я смотрела телевизор, потому что чувствовала себя слишком усталой, чтобы держать перед собой открытую книгу, — как будто в моих венах текла не кровь, а свинец. Слишком усталой без всякой на то причины, кроме связанной с временем года праздности. Диван был хоть уже и потертым, но еще не изорванным в клочья, потому что наша тогдашняя кошка Анджела, наш ангелочек, пользовалась когтеточкой, в отличие от нашего нынешнего кота Джеффри, который звезд с неба не хватает и вместо когтеточки пользуется диваном, отчего тот превратился в руины. Почему Джеффри считает необходимым точить когти, я понять не могу. Он совершенно ими не пользуется; впрочем, сейчас я понимаю, что и Анджеле когти были абсолютно не нужны.
Поскольку я не могла настолько собраться с силами, чтобы заставить себя встать с дивана, то попросила Альби, если он будет резать дыню, принести кусок и мне.
— На тарелке, — вынуждена была я уточнить.
— Сейчас, — ответил Альби и, к моему удивлению, тут же встал со стула и отправился на кухню. Мое удивление было связано с тем, что он не сказал: «Сейчас. Одну минутку». Для Альби оторваться от дела, которым он в данный момент увлечен, смерти подобно, как будто даже секундная пауза станет точкой невозврата. Можно было даже не сомневаться, что его «минутка» продлится намного дольше шестидесяти секунд. Да и вообще, Альби — мастер тянуть резину. К примеру, когда мы въехали в нашу первую совместную квартиру, спальня в ней крайне нуждалась в покраске, однако Альби велел мне не беспокоиться и никого не нанимать.
— Я сам покрашу, — сказал он.
— Когда? — поинтересовалась я.
— Скоро, — ответил Альби.
Надо ли говорить, что, когда мы выезжали из этой квартиры почти три года спустя, спальня все еще нуждалась в покраске? Однако наиболее ярко дар Альби бесконечно откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, и его непробиваемая сосредоточенность на поставленной им самим задаче проявили себя, когда я болела гриппом, который, по моему мнению, мог быть самым тяжелым из всех случаев, когда-либо фиксировавшихся в статистике заболеваний гриппом.
В голове моей звенело, меня бил жуткий озноб, а наглухо забитая носовая полость не впускала и не выпускала ни молекулы воздуха. С трудом встав со своего одра, на котором я лежала под стук бьющегося об оконное стекло холодного ноябрьского дождя, я доплелась до кухни, где Альби, сидя за обеденным столом, готовил слайды для лекции про эволюционную адаптацию морских млекопитающих, ареалом обитания которых является Северный Ледовитый океан; Альби был бы более чем счастлив ответить на любые мои вопросы по этой теме. У меня, однако, в тот момент был лишь один вопрос: не сходит ли он в аптеку за «Найквилом».
— Разумеется. Подожди минутку, — услышала я в ответ.
Десять минут спустя я снова к нему обратилась, и снова он ответил: «Разумеется. Минутку»; и так продолжалось до тех пор, пока не стало очевидно, что эта «минутка» настанет не раньше чем завтра. Пусть и с громадными усилиями, но я оделась, а когда шла мимо кухни, Альби оторвался от слайдов и спросил:
— Ты куда?
— В «Райт Эйд» за «Найквилом».
Он кивнул с таким видом, будто для него это полная неожиданность, и спросил, не могу ли я купить литр молока:
— По-моему, оно у нас заканчивается.
Теперь вы понимаете, какое потрясение я испытала, когда Альби, стоило мне об этом попросить, оторвался от стула и пошел на кухню резать дыню.
Прошло какое-то время, пожалуй, слишком много времени, учитывая поставленную задачу. Я отправилась выяснять. Альби стоял возле кухонного стола перед дыней, которую он, вместо того чтобы разделить на четыре части, полностью очистил от кожуры, как очищают от кожуры яблоко или виноград. Как и у виноградины, очищенной от кожуры, мякоть у очищенной от кожуры дыни влажная и скользкая, однако виноград мы отправляем целиком в рот, и нет проблем. С дыней этот номер не пройдет. Плотно прижав палец к верхушке беззащитной дыни, словно к глобусу, приготовившемуся вращаться, Альби удерживал ее в неподвижном состоянии, размышляя, как бы ему вынуть семечки из ее сердцевины.
Положив руки на папку с бумагами Банни, доктор Гроссман говорит:
— Я бы хотел, чтобы мы все вместе обсудили все наши вопросы. — Он и доктор Фитцджеральд сидят за столом в конференц-зале с противоположной от Банни и Альби стороны.
— Банни, — продолжает доктор Гроссман, — вы не возражаете, если мы проведем беседу в таком формате?
Всхлипнув, Банни шепотом отвечает: «Не возражаю» — и снова всхлипывает.
С такой же точно интонацией, с какой директор средней школы информирует родителей, что их непутевый ребенок попался за курением «травы» в туалете, доктор Фитцджеральд говорит, обращаясь к Альби:
— Вы ведь знаете, что ваша жена отказалась от медикаментозного лечения?
— Медикаментозное лечение мы на данный момент не рассматриваем, — говорит доктор Гроссман.
Доктор Фитцджеральд отвечает, что ей прекрасно известно, что медикаментозное лечение они на данный момент не рассматривают; если это так, то зачем она ставит эту тему на первое место?
— На данный момент, — говорит доктор Гроссман, — Банни согласилась на электросудорожную терапию, — и доктор Фитцджеральд ему вторит:
— На электрошоковую терапию. — То есть не совсем вторит, но сводится это к тому же самому. Предпочтительным является термин «электросудорожная терапия». Вообще-то, предпочтительные термины не всегда лучшие. Скорее наоборот, предпочтительный термин, каким бы он ни был синонимичным, может затемнять смысл, а не вносить ясность. Те же яйца, только в профиль. К примеру, маниакально-депрессивное расстройство называют теперь биполярным расстройством, и это примерно то же самое, что называть радостное выдергивание волос из собственной башки полярной экспедицией. Хотя почему термин «электросудорожная терапия» является предпочтительным по сравнению с термином «электрошоковая терапия», никто толком не знает. Оба термина вызывают ассоциации с сумасшедшими докторами и Промышленной революцией: следующий за кровопусканием шаг в медицинской науке. Впрочем, доктор Гроссман описывает электросудорожную терапию так, как это подобает делать в двадцать первом веке:
— Думайте об этом как о перезагрузке компьютера. Мы проводим данную процедуру под общим наркозом. Пациент не испытывает никакого дискомфорта.
В ответ на вопрос Альби о побочных эффектах доктор Гроссман признает, что у некоторых пациентов случаются кратковременные потери памяти, однако возможная потеря памяти в результате ЭСТ потерю памяти, являющуюся следствием Банниной депрессии, не усугубит. Потеря памяти вследствие депрессии обусловлена самой депрессией. Она ближе к забывчивости, наступившей вследствие загруженности психическими переживаниями, каковой и является депрессия. Согласно многочисленным исследованиям и статистическим данным, в течение шести месяцев после кратковременной потери память полностью восстанавливается. Впрочем, доктор Гроссман вынужден-таки признать, что точных сведений об эффективности ЭСТ нет, отчасти потому, что ее нельзя выразить количественно, как кровяное давление или размер опухоли.
— Тем не менее, исходя из своего опыта, могу сказать, что после курса лечения у пациентов, страдающих депрессивной меланхолией с активным суицидальным мышлением, наступает резкое улучшение.
Альби эхом-вопросом повторяет слова доктора Гроссмана: «С активным суицидальным мышлением?» Неясно, то ли Альби хочет утешить жену, то ли ждет, чтобы она утешила его. Так или иначе, жизни в Банни сейчас не больше, чем в сосульке перед таянием.
— Банни, — голос доктора Гроссмана производит эффект щелчка пальцев гипнотизера, — вы должны сосредоточиться.
Вот доктор Фитцджеральд, кажется, сосредотачиваться не собирается. Она рассеянно рисует трехмерные кубики, схематичных человечков и цветы — возможно, тюльпаны — на полях своей записной книжки.
Доктор Гроссман скептически относится к сообщениям о полном излечении после одного-единственного сеанса:
— Обычный курс длится двенадцать сеансов, по три раза в неделю в течение четырех недель. Иногда требуется больше. До тридцати шести сеансов.
До начала курса лечения, если, конечно, он будет назначен, Банни надо пройти тщательный медицинский осмотр. Потом придется подождать наличия свободного времени в расписании сеансов. «Самое большее — несколько дней», — говорит доктор Гроссман, достает из нагрудного кармана шариковую ручку и, нажав на ее кнопку, вручает Банни вместе с бланком согласия пациента.
Притом что человек, запертый в психушке, не может ее покинуть, пока его не выпишут врачи, этот же человек, видимо, достаточно нормален, чтобы давать письменное согласие на применение к нему электросудорожной терапии.
— Ты уверена, что хочешь этого? — спрашивает Альби, и Банни отвечает вопросом на вопрос:
— А какой у меня выбор?
— Абилифай, — включается в разговор доктор Фитцджеральд, — абилифай и паксил. — И Банни допускает мысль, что доктор Фитцджеральд действительно заботит ее благополучие; возможно, она знает, что ЭСТ не так эффективна и безвредна, как утверждает доктор Гроссман. Есть ли в этой мысли здравое зерно? Оно могло бы там быть, но его нет. Выражение на лице доктора Фитцджеральд красноречивее любых слов: она не испытывает никакого уважения к таким, как Банни, — эмоционально хрупким и психически нездоровым, — а также, вероятно, к толстым, асексуальным и умственно отсталым.
Поэтому Банни спрашивает:
— Какое сегодня число?
До начала занятий «Литературным творчеством» еще несколько часов; Банни сидит на скамейке перед Расписанием занятий и притворяется, что планирует свою неделю, фиксирует свои планы на бумаге. Блокнот открыт на том месте, где она закончила вчера вечером. На его полях Банни накануне сделала пометку: «Побольше про Стеллу», но теперь ее перечеркивает. Ей удается почти закончить параграф, когда ее прерывает Хауи.
— Не возражаешь, если я присоседюсь? — спрашивает.
— А если и возражаю, что толку?
— Хорошая шутка, — говорит Хауи.
Банни невольно восхищается мастерским умением Хауи игнорировать неприятие, его невозмутимой реакцией на оскорбления. Это навык выживания. Хауи напоминает одно животное, названия которого Банни вспомнить не может, но которое она в состоянии смутно себе представить; так вот, это животное прикидывается мертвым, чтобы дурачить хищников, не любящих падаль и предпочитающих самостоятельно убивать тех, кем собираются поужинать.
— Я много работаю над своим романом, — продолжает Хауи.
— И как он продвигается? — спрашивает Банни, как будто ей это неизвестно.
Помимо сеансов «Групповой терапии», которые Хауи посещает с регулярностью и серьезностью послушника, он никогда не пропускает «Группу хорового пения» и «Литературное творчество». Вообще-то Хауи до сих пор ничего не написал, однако на «Литературном творчестве» он подробно распространяется о своем романе, действие которого происходит в «обстановке, похожей на эту». Роман Хауи пока что «на стадии замысла». Он неспособен перенести свои мысли на бумагу, поэтому жалуется Банни, что идеи для сюжета, которые даются на «Литературном творчестве», достигают эффекта, противоположного тому, на который рассчитаны. По словам ведущего «Литературное творчество» соцработника, который вовсе не соцработник, а студент магистратуры изящных искусств Нью-Йоркского университета, идеи для сюжета призваны стимулировать творческий процесс, однако Хауи утверждает, что они слишком туманны.
— Обувная коробка. Кого способна вдохновить обувная коробка? Нет в ней ничего творческого. Кто считает, что в обувной коробке есть что-то творческое?
— Зависит от того, что в ней, — отвечает Банни, и это, по-видимому, шокирует Хауи, будто ему надавали пощечин без всякой причины. Он сидит надутый, пока молчание между ними не становится для него невыносимым.
— Я все еще его продумываю, — говорит Хауи, — роман требует времени.
— Где-то я уже это слышала, — отвечает Банни, а потом предлагает Хауи написать о Пэм.
— О той судьбоносной ночи. Это было бы хорошей историей.
Словно под влиянием нахлынувшего вдохновения, Хауи вскакивает со стула и спрашивает:
— Не одолжишь ли бумаги? Буквально пару листов.
Банни вырывает восемь или десять страниц из конца блокнота и протягивает их Хауи вместе с фломастером. Хауи упархивает в комнату для досуга. Банни в очередной раз принимается изучать Расписание занятий, когда в коридоре возникает новая медсестра, та, у которой на шее небольшая татуировка с бабочкой. Останавливается возле Банни и спрашивает:
— Как насчет «Йоги»?
Банни пьет вторую чашку кофе, когда за ней, чтобы отвести ее вниз, приходит та самая санитарка, которая в первый день забрала у нее туфли.
— Вниз — это куда? Для чего? — спрашивает Банни.
Патриша — Банни помнит ее имя — скрещивает руки на груди и топает ногой. Поскольку на ногах у нее кроссовки, звук от топанья больше напоминает звук от похлопывания по плечу; для того, чтобы распознать в этом шепоте ног агрессию, Банни приходится напрячься.
У психиатрического отделения, расположенного на девятом этаже, имеется собственный лифт, заменивший собой, образно говоря, чулан, в котором сумасшедших прячут от посторонних глаз.
Девятый этаж — это вам не сувенирный магазин.
Лифт останавливается на седьмом этаже, и Банни выходит из него вслед за Патришей, потом проходит за ней через дверь с матовым стеклом в безлюдную комнату ожидания. Патриша указывает Банни на одно из кресел, обитых кожзаменителем цвета авокадо, и велит сесть.
— Ждите здесь, — велит Патриша и с равнодушным видом человека, вышедшего на прогулку без определенной цели, лениво бредет к регистратуре.
Банни берет с кофейного столика журнал «Пипл»; пусть и не последний номер, но достаточно свежий. Она его не читает, даже не смотрит мельком на фотографии, лишь механически листает страницы, как будто это действие заложено в ее мышечную память; делает что-то, хотя не осознает зачем. Долистав до конца журнала, начинает листать с начала, но очень далеко продвинуться не успевает, так как возвращается Патриша.
— Нам придется подождать. — Патриша падает в кресло и выглядит такой вымотанной, будто не в состоянии больше сделать ни шагу.
— Подождать чего? — спрашивает Банни, но Патриша себя ответом не утруждает.
Самое большое желание Банни в данный момент — не расплакаться. Коробки с салфетками нигде не видно, а Патриша, в отличие от всех остальных работников психиатрического отделения, упаковку с салфетками в кармане не носит. Банни вырывает страницу из журнала «Пипл» и сморкается в волосы Дженнифер Энистон. Поскольку мусорной корзины тоже нигде не видно, Банни сворачивает глянцевую страницу в комок и стискивает в кулаке.
Примерно через полчаса Банни вызывают, и Патриша ей говорит:
— Не забудьте вернуться сюда, после того как закончите.
Банни выпускает из кулака скомканную журнальную страницу с соплями, и та падает на пол возле Патришиных ног.
Первая остановка — в помещении размером со шкаф, в котором женщина-техник затягивает жгут на Банниной руке.
— Вы всего лишь почувствуете щипок, — говорит она.
Наблюдая за тем, как ее кровь стекает по трубке в пробирку, Банни предается суицидальным мыслям: ванна, теплая вода, водка, сигареты, канцелярский нож, из нее струится кровь, кожа бледнеет, и так все тихо и спокойно, но тут появляется Джеффри и все портит, и это совпадает по времени с моментом, когда женщина-техник произносит «мы закончили» и накладывает пластырь на ранку от укола.
Смотровой кабинет ничем не примечателен. В нем находятся: мягкий смотровой стол черного цвета, покрытый чистым листом белой бумаги, черные стальные весы с линейкой для измерения роста и раковина из нержавеющей стали. Лишь медицинский шкаф выделяется. В отличие от его собратьев в других врачебных кабинетах, в нем нет ни ножниц, ни шприцов, ни сложенных в стопку бесплатных образцов продукции, предоставленных продавцами фармацевтических товаров. Если не считать пыльной коробки с марлевыми прокладками и мотка клейкой ленты, он пуст. По-видимому, доктор либо интерн, либо стажер. Он слишком молод, чтобы сообщать дурные вести. Впрочем, компьютер у него на письменном столе старый, очень старый, выпущенный еще до эпохи беспроводных технологий. Кабели перекручены и спутаны, клавиатура от времени пожелтела.
— Садитесь, пожалуйста, — доктор указывает жестом на стул, расположенный перпендикулярно к его стулу. Такое расположение стульев свидетельствует о дружелюбии. Доктор называет Банни свое имя, которое она тут же забывает. Потом интересуется, как она себя чувствует. Поскольку улыбка у него добрая и очевидно, что он спросил о ее самочувствии не просто из вежливости, Банни отвечает:
— По-моему, неплохо. С учетом обстоятельств.
— Точно. С учетом обстоятельств, — произносит доктор, затем с такой интонацией, будто приглашает ее на танец, говорит:
— Вы не против, если мы встанем на весы?
Передвигает гирьки на весах, пока весы не уравновешиваются.
— Вы бы смело могли прибавить пару килограммов, — говорит юный доктор. — Если я выпишу вам ежедневный протеиновый коктейль, будете пить?
— Не знаю, — отвечает Банни. — А какой у него вкус?
— Мела, — доктор с ней честен, — у него вкус мела. Забудьте, что я вам его предлагал.
Рост Банни составляет около 164 сантиметров; все верно, ниже она не стала.
Свесив ноги со смотрового стола, Банни устраивается поудобнее. Белая бумага под ней топорщится. Когда доктор надевает ей на руку манжету тонометра, Банни говорит:
— Вообще-то мне утром уже мерили давление. И температуру тоже.
Доктор кивает. Он это знает.
— Мне ничего не говорят, — признается он и жмет на грушу насоса. Манжета вздувается. — Сто десять на семьдесят. Великолепно. У вас великолепное давление.
— Спасибо, — почти застенчиво отвечает ему Банни, как будто комплимент ее давлению — то же самое, что комплимент ее ресницам. Затем он слушает ее сердце и легкие. С помощью специального фонарика осматривает уши и горло. Просит последить глазами за его пальцем, до границ периферического зрения. После этого стукает по коленке резиновым молоточком, и нога у Банни подскакивает.
— Если только вы не испытываете стеснения по поводу своего идеального веса, счастлив сообщить, что у вас превосходное здоровье, — говорит доктор.
— Я бы так не сказала, — отвечает Банни.
Напряженно глядя на дверь с охранником, Банни ждет, когда с «лечения» вернется Джош. Она массирует пальцы рук, а ее левая нога живет, кажется, собственной жизнью. Преподаватель тоже на «лечении». Андреа и Жанетт на «Красоте и уходе за телом», где им завивают волосы. Жанетт, кроме того, выщипывают брови. Из всех местных Джош — единственный, кого Банни могла бы представить себе в качестве друга в обычной жизни. Впрочем, она понимает, что люди, с которыми она здесь общается, это как те люди, с которыми общаешься во время отпуска, когда твоя привычная жизнь поставлена на паузу. Им не найдется места в твоей жизни, когда ты вернешься домой. Они просто в нее не впишутся.
Дверь открывается, и Банни встает на цыпочки, типа собирается помахать рукой. Однако номер не проходит, потому что оттуда появляется не Джош, а Преподаватель. Ее разочарование так глубоко, что ей кажется, будто Джош никогда уже оттуда не выйдет.
Рванувшись с безумным видом к кухонной мойке, Преподаватель не замечает находящуюся поблизости Банни. Наполняет бумажный стакан водой и жадно глотает. Потом еще раз наполняет, потом еще. Банни заметила, что каждый, кто выходит с ЭСТ, испытывает дикую жажду, словно какое-нибудь иссохшее наскальное растение в Иерусалиме, типа иерихонской розы или печеночного мха. Причина сухости во рту — не в электротерапии, а в потоке подаваемого анестезиологом сухого кислорода. К тому же нельзя ничего ни пить, ни есть после ноля часов. Утолив жажду, Преподаватель спрашивает Банни, не хочет ли она потусить до обеда.
В комнате для досуга три больных анорексией уставились в телеэкран, на котором мужчина в поварском колпаке учит Кэти Ли Гиффорд[45] варить лосося.
Что Банни ценит в своих солагерниках, так это то, что они почти никогда не говорят тебе перестать плакать. Они знают, что если бы ты могла перестать плакать, то перестала бы. Проблема в том, что ты — не можешь. Преподаватель ждет, и довольно скоро Банни перестает плакать и ни с того ни с сего произносит: «Электрошоковая». Она произносит это слово так, будто оно лишено значения и вместо него можно было бы употребить любое другое, например «почтовая».
— Электросудорожная, — поправляет ее Преподаватель. Потом говорит:
— Не люблю лососину. Всякую другую рыбу люблю. Но не лососину.
— А у меня завтра начнется, — говорит ему Банни, и он спрашивает:
— Что начнется?
Но она не успевает ответить, так как с «Красоты и ухода за телом» возвращаются Андреа и Жанетт. Андреа встряхивает волосы, чтобы продемонстрировать, как в рекламе шампуня, их упругость, и это ей удается, но без здорового блеска. Волосы на голове Жанетт выглядят так, будто это не волосы, а купальная шапочка, изготовленная из плотно прижатых к голове кудряшек. Обе вытягивают вперед руки и выгибают запястья, как выгибает лапы собака, выпрашивающая галету. Ногти у Жанетт перламутрово-розового цвета. У Андреа — пурпурного. Они журят Банни за то, что она не ходит на «Красоту и уход за телом». Однако для Банни тщеславие умерло вместе с неуместным в психиатрической палате чувством собственного достоинства.
Здесь нет ни тщеславия, ни достоинства, есть лишь нечто вроде неутолимой жажды.
Если все дни состоят главным образом из завтраков, обедов и ужинов, то как отличить один день от другого? Сегодня среда или четверг? Двадцать третье января или двенадцатое? Или, может, семнадцатое? Кто знает? И кому до этого есть дело?
Однако сегодня по-другому. Банни знает, что сегодня двадцать первое января и в больнице она девятнадцать дней. На ужин двадцать первого января жареная курица, картофельное пюре, стручковая фасоль либо арахисовое масло и сэндвич с джемом, который Джош в последнее время по какой-то невыясненной причине именует сэндвичем с джемом и арахисовым маслом. С помощью ложки Банни запихивает стручковую фасоль в пюре, так как это единственный способ сделать ее съедобной. Потом кладет ложку на стол и задает Джошу вопрос:
— Это больно? — Понимая, что больно бывает от всего чего угодно, уточняет: — ЭСТ — это больно?
Джош отвечает, мол, нет, не больно, ты же под анестезией, ничего не чувствуешь, на что Хауи реагирует:
— Не больно? А как же тот парень, который проснулся в середине сеанса? Мне рассказывали, что его вопли были слышны за три квартала отсюда.
— Не было такого, — говорит Чэз, — это всё байки. Как и про тех людей, что привезли домой из Мексики собачонку, а она оказалась крысой.
Хотя Банни предпочла бы сообщить об этом одному Джошу, она говорит так, чтобы слышно было всем:
— А у меня завтра начнется. Двадцать второго января.
— Разве двадцать второе не сегодня? — спрашивает Жанетт.
— Нет, — отвечает Банни, — двадцать второе завтра, — на что Жанетта, для которой, вообще-то, особой разницы нет, говорит: «Слава богу».
— Что начнется? — Хауи необходимо знать. — Что начнется? — упорствует он.
— ЭСТ, — отрезает Банни. — У меня начинается ЭСТ. Теперь доволен?
Хауи поднимает бумажный стакан с яблочным соком, собираясь произнести тост, но Андреа его останавливает:
— Поставь на место. У нее ЭСТ, а не свадьба.
— Тебе сказали, кто у тебя врач? — интересуется Жанетт.
Это НЕ РАЗРЕШЕНО, но ведь никто кроме Банни и не знает, что Джош положил ей под столом руку на колено и сжал его.
— Я бы глотку перегрызла за ЭСТ, — говорит Андреа. — Общая анестезия — это так, блин, классно. Знать бы еще, как в это вписаться, этим бы и лечилась.
— Доктор Тилден, — кивает в ответ Банни.
Доктор Тилден проводит сеансы ЭСТ у Джоша, который говорит Банни, что этот врач очень своеобразный, что довольно существенно, учитывая, где они находятся.
— Своеобразный? — возмущается Андреа. — Да этот парень — фрик! Однако в своем деле крупный специалист, он тут стажеров обучает.
У Преподавателя и Жанетт — доктор Футтерман. Чэз советует:
— У меня врач — черный. Нормальный парень. Попроси, чтобы тебе дали его.
— Тилден напоминает космического пришельца, — высказывает свое мнение Андреа, — из того фильма, где пришельцы выглядят как люди, но что-то в них не так.
Хауи надо знать, что это за фильм. Чэз помнит сам фильм, но название забыл, а Преподаватель, устав бороться с пластмассовыми ножом и вилкой, берет куриную ножку руками и обгрызает ее, словно это кукурузный початок.
Альби не любит приходить к ней с пустыми руками. Ему нужно, чтобы она знала, что он ее любит, и кладет на стол упаковку с двумя блокнотами. Обычно бумага у них желтого цвета, но у этих — розовая. Кроме того, Альби принес шесть плиток шоколада и очередной набор фломастеров. Фломастеры здесь имеют свойство исчезать прямо на глазах. Банка «Нутеллы» — от Джеффри.
— Джеффри скучает по тебе, — говорит Альби, — мы все по тебе скучаем.
— Я тоже скучаю по тебе и Джеффри, — отвечает Банни и, без малейшей паузы, никак не обозначая начало нового предложения, а тем более — новой мысли, добавляет: — Завтра.
— А что у нас завтра? — просит объяснить Альби.
— Завтра… — Она хотела было сказать о том, что завтра утром, до завтрака, она пройдет свой первый сеанс ЭСТ, но тут же передумывает. Возможно, ей не хочется его волновать, и это весьма лестное для нее объяснение, но возможно и то, что она боится; не того, что Альби перестанет ее любить, а того, что он не будет ее любить как прежде и что отныне он будет видеть лишь линию произошедшего в ней разлома, края которого удерживаются вместе разве что моментальным клеем «Крейзи Глу». Вместо этого она говорит:
— Я знаю.
— Знаешь? — Голос у Альби веселый, почти дразнящий. — И что же ты знаешь?
— Про Мюриэл, — отвечает Банни.
Альби никогда внаглую, что называется — в лицо ей не врал и не собирается врать ей в лицо и сейчас. Ему нужно объяснить Банни, что, как бы парадоксально это ни звучало, когда он сыт по горло, вымотан и у него уже ум за разум заходит, передышка в компании сверхнормальной Мюриэл снимает с него груз отчаяния и подзаряжает батарейки его терпения. Общение с Мюриэл помогает ему не забыть, почему он любит Банни, со всеми ее «сюрпризами» с непредсказуемыми последствиями и здравомыслием, как у чокнутой кукушки.
— Прости меня, — говорит Альби, — я люблю тебя. Я очень тебя люблю.
Но не успевает он добавить к сказанному что-либо еще, как Банни его прерывает:
— Все в порядке. Я понимаю. Правда. — Ответ Банни лишний раз доказывает, что, как бы ему ни была дорога Мюриэл, а она ему по-настоящему дорога, Альби никогда бы не мог любить ее так, как он любит Банни, да и Мюриэл никогда бы не могла любить Альби так, как любит его Банни.
— Не хочу об этом говорить, — произносит она.
Банни и Альби оба знают, что признание — это не обязательно правда, а недомолвка, то есть решение не говорить, — не обязательно ложь. Причина, по которой Альби не говорит жене, что после того, как время посещения закончится, он намерен встретиться с Мюриэл, чтобы с ней выпить и, не исключено, переспать, лежит на поверхности. Не столь очевидно, почему Банни предпочитает не говорить мужу о том, что завтра с утра она первым делом отправится на свой первый сеанс электросудорожной терапии, хотя ей хватило бы для этого нескольких слов. «Я устала», — говорит вместо этого Банни. Закрывает глаза, как будто веки у нее отяжелели настолько, что она не может держать их открытыми, и Альби целует ее сперва в один глаз, потом в другой.
— Иди поспи. Завтра увидимся. Если захочешь, поговорим еще.
— Может быть, — отвечает Банни. — Завтра увидимся. Может быть.
Вместо очередной телеигры все смотрят повтор «Закона и порядка», кроме Чэза, развернувшего свой стул и сидящего спиной к телеэкрану. Ленни Бриско и Рэй, смазливый детектив-латинос, припарковались в своем полицейском автомобиле без опознавательных знаков и пьют кофе, и тут из какого-то здания появляется их подозреваемый. Если бы это был обычный вечер, Банни сидела бы и смотрела «Закон и порядок». Но сегодня не обычный вечер. Уже не за горами завтрашний день, и Банни страшно.
В столовой — никого, если не считать двух санитарок, раскладывающих вечернюю закуску. Сэндвичи с оранжевым сыром и гроздья бледно-зеленого винограда на пластмассовых подносах. Банни сидит за столом, частично заслоненная колонной, и размышляет о том, что происходило с ней до сих пор, но не о том, что будет происходить с ней впредь. Впрочем, как все мы знаем, невозможно заставить себя не думать о чем-то. Передышка возможна только при наличии отвлекающего фактора, и таким фактором становится Джош. Он берет стул, но, прежде чем сесть с Банни рядом, уточняет:
— Ты не против? Если я составлю тебе компанию?
Как и всегда, Джош одет в серые тренировочные брюки и очередную заношенную почти до дыр «йельскую» футболку, в этот раз с бульдогом, полинявшим от времени и многократных стирок. Из-за отсутствия шнурков языки черных высоких кед «конверс» вывалились наружу, как язык у запыхавшегося бульдога на футболке. Возможно, Джош играл за баскетбольную команду колледжа. Он узок в костях и достаточно высок для баскетбола. Джош берет с подноса сэндвич, и Банни спрашивает:
— Хочешь, расскажу кое-что забавное?
Джош приподнимает верхний кусок хлеба, будто рассчитывает обнаружить под ним что-то помимо оранжевого сыра. Например, ломтик маринованного огурца; в этот момент Банни рассказывает ему о комментарии психотерапевта по «Литературному творчеству» по поводу ее последней идеи для сюжета.
— Вы небесталанны, — написал психотерапевт. — Вам надо подумать о карьере писателя.
То ли из-за разочарования, связанного с несбывшейся надеждой на ломтик маринованного огурца, то ли просто из-за отсутствия аппетита Джош кладет сэндвич обратно на поднос и говорит:
— Этот парень не психотерапевт. Студент магистратуры изящных искусств Нью-Йоркского университета.
— Знаю, но все равно забавно. — В качестве психотерапевта студент магистратуры изящных искусств Нью-Йоркского университета заслуживает примерно такого же доверия, как добрейшая собачка, но он, по крайней мере, проверенный, а вот собачка пока так и не появлялась. Тем не менее Банни уверена, что из них двоих собака обладает большей тонкостью восприятия.
— Дело в том, что я когда-то была писательницей.
Джош кивает ей и говорит:
— Я читал. Я поклонник. Твоих книг. — Затем, словно для того, чтобы замести следы, скрыть тот факт, что он дотрагивался до сэндвича, он аккуратно поправляет его на подносе среди других сэндвичей. — Прости. «Поклонник», наверное, не совсем подходящее слово.
Джош прошел уже двенадцать сеансов ЭСТ, но по-прежнему рассредоточенный и мягкий, словно воск у горящей свечи.
— Могу я задать тебе один вопрос? Насчет ЭСТ? Личный вопрос? Как ты считаешь, она помогает? Есть ли тебе от нее какая-нибудь польза? — спрашивает его Банни. — Чувствуешь ли ты себя лучше?
Прежде чем ответить, Джош задумывается.
— Даже не знаю. Скорее — нет. Я бы так сказал: нет, не чувствую. Я бы сказал, что нет, ни хрена она мне не помогает.
Банни съедает виноградину.
Наряженная в девственно чистые бумажные пижамы, в свежих тапках-носках, Банни в сопровождении санитарки идет лабиринтом коридоров, в конце которого санитарка передает ее с рук на руки, как палочку в эстафетной гонке, поджидающей ее медсестре. Медсестра представляется:
— Сондра. Через «о».
Она низенькая и сложением напоминает снеговика, включая отсутствие шеи. Фигура, состоящая из одних «О»; Банни думает о том, что вот другая медсестра, Элла, которая работает на их отделении и тоже ей симпатична, такая нескладная и долговязая. Не то чтобы она придавала этому какое-то значение, но что есть, то есть.
Температура у Банни нормальная. Сердцебиение в порядке. Давление по-прежнему великолепное. Пульс слегка учащен, но это вполне естественно, когда человек нервничает.
Сондра берет Банни за руку.
— Опасаться нечего, — пытается успокоить ее Сондра. — Доктор Тилден — лучший в этом деле. Я ассистировала ему во время сотен, может, даже тысяч процедур. Все всегда было нормально. Я бы не стала вам врать.
Голос Сондры звучит искренне, что не мешает Банни заметить:
— Каждый хоть когда-нибудь врет.
Как будто погрузившись в далекое прошлое и не имея в виду Сондру, Банни повторяет:
— Каждый хоть когда-нибудь врет.
Будучи многоопытным профессионалом и по совместительству здравомыслящей женщиной, вырастившей троих детей и пережившей их подростковый период, Сондра знает, когда надо и когда не надо реагировать на реплики пациентов. С планшетом в руках пробегает контрольный список вопросов: Завтракали? Нет. Пили что-нибудь после полуночи? Нет. Слуховой аппарат? Нет. Кардиостимулятор? Нет. Протезные приспособления? Нет. Вставные челюсти? Контактные линзы? Нет. Ювелирные украшения? НЕ РАЗРЕШЕНЫ.
— У вас все будет отлично, — говорит Сондра.
— Этим можно утешаться, правда?[46] — говорит Банни.
— Утешаться? — спрашивает Сондра.
То, что Сондра не узнает одну из самых знаменитых строк американской художественной литературы, отнюдь не роняет ее в глазах Банни. Тем не менее она мысленно вешает на Сондру табличку «невежда», это слово звучит у нее в голове по слогам «не-веж-да», как будто отбивает какой-то ритм, почти как «Ло-ли-та».
Почти, но только гораздо хуже. А то, что гораздо хуже, не бывает достаточно хорошим. После этого Сондра отправляет Банни в соседнее помещение опорожнить пузырь. Смысл данного указания не доходит до Банни до тех пор, пока Сондра не поясняет: «Ну помочиться. Пописать»; видимо, некоторые способности у Банни притупились.
Кабинет для проведения лечебных процедур (термин «лечебный» — это еще одно слово, которое Банни теперь берет в воздушные кавычки) тускло освещен, хотя, возможно, таким он кажется только при сравнении с психиатрическим отделением, где ряды люминесцентных ламп светят безжалостным омерзительным желтым светом, уродующим всё и всех. Здешнее освещение мягче для глаз, оно даже успокаивает, однако у Банни оно вызывает зловещие ассоциации, усиливаемые неким устройством, установленным по дальнюю сторону от того, что она принимает за операционный стол, на самом деле являющийся каталкой и ничем не отличающийся от обычного смотрового стола, разве что он длиннее, шире, имеет колесики и, в отличие от операционного стола, снабжен фиксирующими манжетами. С устройства свисают черные провода, похожие на удлинительные шнуры. Регуляторы напоминают своей круглой формой ручки на кухонной плите.
Вполне естественно, что первое, что могло бы прийти в голову, это «Франкенштейн», но Банни есть Банни, и ей вспоминаются опыты Милгрэма[47], намного более жуткие и к тому же невыдуманные. Но ведь это вовсе не приют для умалишенных из какого-то готического романа. Это даже не Госпитальный центр Белвью[48], где Банни встречала Новый год, пристегнутая ремнями к каталке и получившая укол успокоительного. Это одна из лучших больниц на территории трех штатов, располагающая к тому же всемирно известным кардиологическим отделением.
Банни сидит, примостившись боком на краешке каталки, будто вот-вот с нее спрыгнет. Сондра информирует, что доктор Тилден и доктор Ким появятся через минуту-другую.
— Доктор Ким — анестезиолог, — поясняет Сондра. Потом велит Банни откинуться на спинку. — Ноги на стол. Голову — на подушку.
Приглаживает подушку, которую можно назвать подушкой с такой же натяжкой, как и подушку на Банниной больничной койке, и повторяет фразу о том, что опасаться нечего, что все, мол, будет отлично, а Банни про себя думает: «Да тут, вообще-то, всего следует опасаться».
Эту мысль сменяет другая, намного более тревожная: она ничем не отличается от Хауи. Абсолютно нормальный человек, притворяющийся психом. Чтобы привлечь к себе внимание. Предположение, что она может пройти курс электросудорожной терапии лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, вовсе не так абсурдно.
Иногда внимание необходимо как воздух.
То, что Банни в этой связи вспоминает, подходит в качестве идеи для сюжета: обратите на меня внимание (как можно лаконичнее).
1. Стою ровно по центру гостиной, зажав в руках столовый нож и направив острие себе в сердце, в то время как мать, не потакающая всяким глупостям, пылесосит пол вокруг моих ног. 2. Если бы я сломала ногу во время школьного лыжного похода выходного дня, все бы принялись расписываться на моем гипсе. Хватило бы даже сломанной руки, но не случилось и этого. 3. Пик первой любви совпал с ее концом, когда мои друзья собрались вокруг меня и стали утешать, говоря, что я, мол, слишком для него хороша. Мои друзья — восторженная шайка придурков; это мнение я держала при себе, так как хотела популярности.
Распрямившись, словно пружина, Банни принимает сидячее положение и говорит Сондре:
— Я прикидываюсь. Я это делаю, чтобы всего лишь обратить на себя внимание.
Сондра кладет руку на плечо Банни и бережно возвращает ее тело в горизонтальное положение. Понятно ведь, что любой, кто зашел так далеко лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, болен на всю голову.
Хотя в журнале «Нью-Йорк» данная специализация в ежегодном списке «10 лучших врачей Нью-Йорка» не представлена, доктор Тилден в области электросудорожной терапии стоит на высшей ступени пьедестала; понятное дело, у него не так уж много конкурентов, но не в этом суть. По-настоящему важно лишь то, что в психиатрической тусовке его считают эталоном.
С другой стороны, Нобелевскую премию вручили коновалу, придумавшему в качестве быстрого и эффективного средства лоботомию.
Несмотря на все предупреждения насчет доктора Тилдена, к мужским штанам в клетку Банни оказалась не готова. Серые клетки, темно-синие, желтые с лимонно-зеленой прострочкой, напоминающей клетчатые диванные чехлы, которые в магазинах Армии спасения продают по 18,99 доллара за штуку. Банни неприятно и то, что эти клетчатые штаны расклешены. Медицинский халат доктора Тилдена застегнут по верхнюю пуговицу, словно белая рубашка, рассчитанная на галстук. Из халата выглядывает, словно локон после бигуди, завиток волос, относящихся к растительности на докторской груди. Банни цепенеет от мысли, что под его медицинским халатом отсутствует рубашка, и думает про себя: «И этот коновал сейчас начнет копаться в моих мозгах».
Доктор Тилден возится с оборудованием, проверяя, чтобы все штекеры были подключены и все провода подсоединены. Он внимателен к деталям. То, что доктор Тилден относится к Банни не с большим интересом, чем отнесся бы к пластмассовому женскому манекену, показанному в разрезе в книжке «Анатомия 101», не стоит принимать на свой счет. Он точно так же рассеян в отношении Сондры и доктора Ким, которая, на минуточку, анестезиолог. Очевидно, у него одна из разновидностей синдрома Аспергера.
— Сейчас мы будем проводить двустороннюю электросудорожную терапию, — объявляет доктор Тилден с таким видом, будто находится перед группой студентов-медиков, собравшихся вокруг каталки, чтобы наблюдать за работой мастера. — Стимулирующие электроды крепятся к коже черепа с двух сторон на пасту.
Уже во второй раз за двадцать минут Сондра нашлепывает манжету для измерения давления на Баннино предплечье. Доктор Ким, кажется, нормальный человек.
Доктор Тилден объясняет, что электродная паста предотвращает ожог. Если бы его стелящийся голос был представлен в виде кардиограммы на мониторе, врачи констатировали бы его смерть.
Сондра подворачивает штанину Банниной пижамы и надевает ей на ногу еще одну манжету для измерения давления, ровно посредине между коленом и щиколоткой, затем прикрепляет к ступне два самоклеющихся электрода; все это нужно для того, чтобы непрерывно контролировать Баннино великолепное кровяное давление, пока она будет находиться под действием седативных препаратов.
Доктор Ким вставляет катетер капельницы для ввода мышечного релаксанта и седативного препарата в рельефно выступающую на Банниной правой руке вену и прикрепляет к ее грудине несколько электродов.
— С их помощью мы будем следить за парциальным давлением кислорода в крови. — С этими словами она защемляет, словно прищепкой, Баннин указательный палец оксиметром.
Прилепив еще два электрода, один точно по центру лба, другой — к ключице, доктор Тилден поворачивается к своей аппаратуре и вновь берется за регуляторы.
Доктор Ким натягивает ей поверх рта и носа кислородную маску.
— Я попрошу вас считать в обратном порядке начиная со ста, — инструктирует доктор Ким.
Если бы рядом был Альби, Банни спросила бы его: «Что это еще, блин, за парциальное давление кислорода в крови?» Если бы Альби был рядом, ей не было бы одиноко. Но его нет с нею рядом, и винить в этом она может только саму себя.
Она забыла, какое число после девяноста семи.
Ей очень неловко.
Она говорит себе, что это ей снится, что этого просто не может быть.
Девяносто четыре, девяносто три.
Представьте это себе таким образом: вы ведете машину по узкой и пустынной горной дороге. По узкой и пустынной горной дороге, извивающейся, как серпантин. Где-то внизу — кроны деревьев. Неважно, какой машиной вы управляете, но она точно не новая. Старая машина, паршивая развалюха. Небо темнеет, но не из-за приближения ночи. Сейчас между двумя и тремя часами дня. Небо темнеет из-за того, что на нем собираются грозовые тучи, и оно становится все темнее. На капот вашей развалюхи шлепается дождевая капля. Потом еще одна, потом еще и еще. Вы включаете дворники на лобовом стекле, а они не включаются. Выключаете и включаете их снова, но все без толку. Дворники не работают. Они сломались. Дождь уже не падает каплями. Он льет сплошным потоком, расплющивающимся об окна машины, будто кто-то сверху опорожняет полные ведра воды. Встать негде. Долбаной дороги вы не видите. Переводите рычаг в парковочное положение и выключаете зажигание. Сидите в машине и смотрите, как дождь омывает стекла. Смотрите на окружающий пейзаж, на мир, такой расплывчатый; слушаете, как дождь барабанит по крыше машины, и думаете:
«У людей неприятных точно так же, как у приятных, есть чувства».
Когда Банни просыпается в послеоперационной палате, Сондра уже здесь, стоит, склонившись над каталкой. Банни видит Сондру как будто сквозь стену проливного дождя: башенка из расплывчатых, переливающихся «О»; непроницаемая масса без четких очертаний.
За все годы работы Сондры медсестрой на ЭСТ ни один пациент не просыпался у нее таким вот образом. Еще более обескураживает ее то, что слезы из глаз Банни потекли обильным ручьем задолго до того, как стало ослабевать действие анестезии, но еще страшнее — это каменное, какое-то плоское выражение Банниного лица и беззвучность ее рыдания — как будто из вскрытой артерии бьет бесшумным фонтаном кровь.
Позднее Сондра поделится этой информацией с доктором Тилденом, но лишь по причине абсолютного уважения к нему как к квалифицированному практикующему врачу, а еще в силу того, что чувство профессиональной ответственности в ней чрезвычайно развито. Потому что, если по правде, во время разговора с доктором Тилденом испытываешь то же чувство, что испытывает человек, застрявший в лифте, когда у него уже началась паника, но дыхание еще не участилось. Хотя Сондра понимает, что виноват тут синдром Аспергера, при общении с доктором ее бьет нервная дрожь.
Теперь, когда Банни в сознании и может говорить, Сондра придвигает стул поближе к каталке. Она устраивается на нем с таким видом, будто в обозримом будущем вставать с него не собирается.
— Может, хотите со мной поговорить? — спрашивает Сондра.
Банни хочет ответить «нет», но боится, что если откроет рот, чтобы заговорить, то вместо слов из него выблюется темная, серо-черная масса, типа мокрых комочков непереваренного меха, зубов и косточек какого-то грызуна, которым полакомилась амбарная сова. Ей представляется, что внутри у нее ничего нет, только эти остатки. Она мотает головой.
Альби (а кто же еще?) рассказывал ей про непереваренные комочки пищи из совиной трапезы, и он же описывал амбарную сову как некое существо, похожее на привидение. Банни ни разу в жизни не видела амбарных сов, но чувствует, что она сама привидение.
— Голова не кружится? Не тошнит? — вопрошает Сондра. — Это нормально — испытывать головокружение или подташнивание при выходе из анестезии, — поясняет она.
Банни вновь мотает головой.
— Вы точно не хотите поговорить? — Сондра делает еще одну попытку. — Вам, возможно, станет лучше, если вы поговорите.
Банни переворачивается на другой бок. Лежит спиной к Сондре; та сидит на стуле возле каталки до тех пор, пока Баннины рыдания не прекращаются.
Хотя время еще не обеденное, Джош, Андреа и еще несколько человек, забивших на Занятия либо ушедших с середины «Групповой терапии», находятся в столовой. Их внимание сфокусировано на Банни, они ищут в ней признаки благополучия, признаки той жизни, которую они когда-то знали. Несмотря на все прежние свидетельства обратного, эти люди цепляются за надежду на немедленные и резкие изменения к лучшему, как это демонстрируется на фотографиях «До» и «После» в рекламах очередной чудодейственной диеты. Нелепые ожидания свойственны не только душевнобольным.
Выглядит Банни паршиво.
Едва она садится за стол, как Джош, словно напарник по качелям на детской площадке, встает.
Из кухонного шкафа достает два индивидуальных пакетика апельсинового сока, припасенного им после завтрака и припрятанного за банкой «Кофе-Мейт». Он знал, что Банни будет мучить жажда.
Извиняется за то, что сок не холодный.
Вязкая электродная паста — словно сохнущая краска, клейкая на ощупь, от нее слипаются и делаются тусклыми волосы. Глаза у Банни опухшие и покрасневшие от слез, и от нее воняет. Банни плевать, холодный апельсиновый сок или теплый. Она выпивает его двумя долгими глотками, но вообще-то это не очень много. Эти индивидуальные пакетики рассчитаны на маленьких детей. Вместо того чтобы утолять жажду, они ее усиливают.
Джош спрашивает Банни, не хочет ли она стакан воды, и пока он за ней ходит, Андреа ей говорит:
— До обеда больше получаса. Сходи в душ. Вымой голову. — Андреа не добавляет: «Ты почувствуешь себя лучше», потому что обе они знают, что лучше она себя от этого не почувствует. Банни выпивает залпом принесенный Джошем уже второй стакан воды и идет в свою комнату.
В ванной она хватается обеими руками за раковину, чтобы сохранить равновесие, и видит свое отражение в прикрепленном к стене алюминиевом прямоугольнике. Отражение в алюминии — туманное и бессловесное.
— Бессловесная, — произносит Банни.
И громко, словно разговаривая со своим отражением в алюминиевом зеркале, повторяет:
— Я бессловесная.
Бессловесность означает неспособность вразумительно выразить свои мысли и чувства. Бессловесность означает неспособность показать, где больно.
Банни отворачивается от зеркала и стаскивает с ног тапки-носки. Бумажная пижама — влажная от пота и страха. Снимает ее и швыряет в мусорное ведро. Затем становится под душ. Вода холодноватая, но терпимая. Банни выгибает шею и подставляет лицо струе воды, вглядываясь в нее как в дождь, и в очередной раз напоминает себе:
— Это неправда. Это вымысел.