— Вот скамейка, присядем на несколько минут.
— Ты устал?
— Не особенно. Но когда я вижу этих невероятно обнищавших, голодных, бедных бельгийцев, я чувствую себя так, будто сам голодаю два года и словно меня месяцами лишают сна.
Длинная скамейка, на которую мы присели, находилась в прекрасном, хотя и запущенном парке, в самом сердце старинного, оккупированного немцами бельгийского города Гента.
Мы оба: венгерский полковой врач Шимаи и я, прикомандированный к нему вольноопределяющийся, — чувствовали себя в Генте очень скверно. Побежденные бельгийцы смотрели на наших «союзников» — германских офицеров и солдат — с недоверием и ненавистью. Да мы и сами презирали германское офицерье: они проявляли свое «геройство» в тылу тем, что издевались над беззащитным населением.
На скамейке под цветущей лиловой акацией мы просидели довольно долго, но отдохнуть не смогли. Перед нами беспрерывно проходили закутанные в лохмотья женщины и дети с высохшими от лишений лицами, шатающиеся от голода старики... а за ними самоуверенные, спесивые «завоеватели». Вдруг до нас донеслись звуки военного оркестра, и перед нами прошла рота прусских кирасир. Я зажмурился, чтобы не видеть их, и раскрыл глаза, когда музыка и мерный топот удалились. В это время к нам подсел германский офицер авиации. Мы отдали ему по уставу честь, но он ответил нам поднятием хлыста. Ведь мы были «только венгерцами», и он, повидимому, не считал нас полноценными людьми.
Германский офицер был высокий молодой блондин с сероголубыми глазами. Его можно было бы счесть красивым, если бы не две глубоких, доходящих до подбородка морщины около рта, искажавших его лицо, и какое-то неестественное, отталкивающее подобие улыбки. Эта улыбка сразу же выдавала в нем садиста.
На шее у него красовался высший немецкий военный орден «За доблесть». Вильгельм II награждал этим орденом офицеров, выдвигавшихся военной пропагандой в качестве «неустрашимых героев», якобы единолично уничтожавших целые соединения врага.
Из молодых офицеров этим орденом было награждено только несколько пилотов. Имена их по военным сводкам знали все читатели газет Центральной Европы.
Пока Шимаи и я пытались отгадать, кто из «великих летчиков» подсел к нам, наш «герой» развлекался тем, что принимался свистеть, едва мимо проходила молодая женщина. Он свистел так, как обычно свистят, когда зовут собак, и показывал кусок сыру, словно в самом деле собирался приманить собаку. И когда испуганные женщины стремглав бросались от него прочь, наш «герой» отвратительно хохотал.
— Ржет, как старая цирковая кляча, — шепнул мне на ухо Шимаи.
Пилоту не удалось приманить ни одной молодой женщины, но к скамейке притащилась старуха, которую он, конечно, не звал. Было тепло, но на хилом теле старухи болталось поношенное зимнее пальто. Она с трудом тащила на плечах мешок наполовину пустой: на дне его лежало, может, полено или буханка хлеба. Когда старуха дошла до скамейки, колени ее подогнулись, и она присела. Мешок она положила между собой и офицером. Вмиг офицер вскочил. Морщины около его рта углубились, отвратительная улыбка расплылась по всему лицу.
— Марш отсюда! — заорал он на старуху.
Она либо не понимала по-немецки, либо за два года оккупации настолько привыкла видеть в каждом германском офицере грабителя, что, не проронив ни слова, дрожащей рукой раскрыла мешок, вынула оттуда буханку черного хлеба и протянула «прославленному герою».
В следующее мгновение буханка очутилась на земле. Свист хлыста разрезал воздух. Старая бельгийка, громко вскрикнув, закрыла руками лицо; удар хлыста оставил на нем кровавый шрам.
Крики старухи собрали толпу. Появился германский патруль. Пока четверо солдат ударами прикладов пытались разогнать толпу, командир патруля, старый унтер-офицер запаса, с печальным лицом, вытянувшись в струнку, выслушивал приказ офицера.
— Отправьте эту гадину в военный трибунал, — сказал он, указывая на плачущую старуху.
Унтер-офицеру, как видно, приказ не понравился.
— Прошу дать письменный приказ, господин капитан! — сказал он дрожащим голосом.
Лицо офицера налилось кровью:
— Ты смеешь просить у меня письменный приказ? У меня?! Разве ты не знаешь, кто я?
И, тыча пальцем в висящий на шее блестящий орден, назвал
— Герман Гёринг!
Спасаясь от этой отвратительной сцены, мы несколько минут шли молча, не отдавая себе отчета в том, куда так спешим.
— Теперь я знаю, за что господин Гёринг получил такой высокий орден, — заговорил я. — Он на самом деле очень храбрый человек!
— Знаешь что, — ответил мне Шимаи. — Я не ахти какой солдат. Но если когда-нибудь дела примут такой оборот, что мне придется бороться против этих взбесившихся зверей, честное слово, я им напомню сегодняшний случай.
Перевод А. Дунайского