Часть вторая ПЛАМЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ КРЕПОСТЬ ПЕТРА И ПАВЛА

Январь — март 1826 года. Санкт-Петербург

По меркам Великой французской революции судить, так в казематах Петропавловской крепости народа сидело немного. В Консьержке в славные дни держали по сто-двести человек в камерах, предназначенных на десятерых. Правда, помещения регулярно освобождались. У нас, слава богу, до этого не дошло. Пока не дошло...

Трибунал, созданный членом Временного правительства подполковником Батеньковым, трудился на совесть. Правда, никого не вешали и не гильотинировали, а лишь арестовывали. В первую очередь задержали тех, кто смалодушничал во время Декабрьской революции: капитана Якубовича и полковника Булатова. На Якубовича был зол председатель правительства — полковник Генерального штаба Трубецкой. Из-за «карбонария» едва не сорвался весь чётко проработанный план восстания. Да и потом, капитана видели то рядом с каре, то среди свиты Николая.

«Кавказец» заключение воспринял болезненно. Его деятельная и кипучая натура не желала мириться с пребыванием в четырёх стенах. Якубович нервничал, оскорблял тюремщиков по-русски и по-французски. Охрана, на языке родных осин ещё и не то слыхала, а по-французски всё равно не понимала. Заскучав, Александр Иванович стал исполнять романсы, в чём (несмотря на полное отсутствие слуха) преуспел. Особой популярностью пользовались грустные «кавказские» и жалостливые каторжные. Благодаря вокальным опытам капитану удалось подружиться с охранниками, которым тоже было скучно. Так как деньги ему были оставлены (не при старом режиме!), то новые друзья поставляли и водку. Напившись, Якубович кричал, что всё равно убил бы царя, но только какая-то скотина опередила! Когда деньги кончились, поили в долг, а потом перестали. В январе вместо штатных тюремщиков в коридорах и караулках появились солдаты лейб-гренадерского полка. Гвардейские офицеры, недавно боготворившие Якубовича, держались холодно и в разговоры не вступали. В результате Александр Иванович впал в чёрную меланхолию и беспокойства никому не доставлял. На допросах, правда, держался уверенно, даже нагло, уверяя, что всегда был более революционен, нежели все революционеры вместе взятые. А то, что он не вывел на площадь флотский экипаж, — роковое стечение обстоятельств... В конце концов от Якубовича отстали, но из камеры не выпустили.

С Александром Булатовым дела обстояли сложнее. Полковник и командир армейского егерского полка, бывший офицер лейб-гренадер, прошедший с ними все дороги войны с Наполеоном, которому ветераны украдкой целовали руки, был не просто подавлен, а смят, как старая тряпка. Во время допроса лепетал что-то о маленьких дочерях. В камере его дважды вынимали из петли. Потом возжелал разбить голову о стену. Когда надзиратели его в очередной раз спасли, то Батеньков под нажимом Трубецкого решил, что для новой России Александр Михайлович Булатов опасности не представляет. Забегая вперёд, скажу, что с этим суждением правители несколько поспешили. Булатов, повидав жену и дочерей, отправился к своим егерям. А так как от должности командира его никто не отстранял, он поднял свой полк и отвёл в Москву, несказанно порадовав императора Михаила. Правда, по просьбе самого Александра Михайловича, император, простивший незадачливого заговорщика, принял его отставку от должности командира полка, но оставил при Главном штабе. Боевые качества Булатова были хорошо известны. А хорошими командирами, как известно, разбрасываться — грех.

В конце декабря 1825 года в Петропавловскую крепость стали свозить более именитых арестантов. Первыми туда попали две вдовствующие императрицы (не хватало третьей, что находилась с телом мужа в Таганроге, но место ей уже приготовили), супруга самозваного императора Михаила, малолетние (и не очень) дети дома Романовых и всё Вюртембергское семейство. Всех удивил Жуковский. Поэт добровольно явился в крепость, заявив, что он, будучи учителем великих княгинь и человеком, которого прочили в наставники цесаревича Александра Николаевича, не может бросить своих подопечных. Поступок хотя и глупый, но благородный. Комендант не стал спорить с поэтом, а просто приказал поселить его в крепости. Естественно, не в каземате, а в помещении для офицеров. Василию Андреевичу было разрешено посещать учеников один раз в день и заниматься с ними изящной словесностью.

В узилище угодил и адмирал Мордвинов. Николай Степанович, хоть и был графом, а также главой Вольного экономического общества и академиком, на предложение войти в правительство ответил так, что позавидовал бы пьяный боцман. По совету хитромудрого Сперанского из списка Временного правительства вычёркивать адмирала не стали, но посадили в одиночную камеру...

В Алексеевский равелин засунули Председателя Государственного совета и Кабинета министров князя Лопухина, Государственного секретаря Оленина, министра двора Волконского (дядюшку Сергея Григорьевича!), командующего войсками внутренней стражи графа Комаровского. В соседней камере находились министр юстиции Лобанов-Ростовский, военный министр Татищев, а также десяток сенаторов, не захотевших смириться с той декоративной ролью, что уготовил Сперанский. Хотя далеко не все лица, попавшие в проскрипционные списки, оказались в казематах. В последний момент было решено оставить в покое адмирала Шишкова. Радетель за чистоту русского языка, министр просвещения был объявлен под домашним арестом. Куда-то исчезли министр иностранных дел Нессельроде, министр финансов Канкрин и начальник Главного штаба Дибич. «Недостачу» возмещали офицерами, которые либо отказывались принимать присягу Временному правительству, либо сражались на стороне свергнутого ныне тирана. Последних, правда, было совсем мало, потому что после революции на офицеров-роялистов устроили настоящую охоту. Солдаты, первоначально спокойно относившиеся к контрреволюционерам (леший их подери, эти незнакомые слова!), постепенно зверели. А так как офицеры мирно сдаваться не хотели, то и живыми их старались не брать. Правда, довольно много их успело уйти. Но, как считал председатель Трибунала подполковник Батеньков: «Кто ушёл — тот ушёл. Не велики птицы. Хуже всего то, что «павлоны» Рыжего Мишку упустили».

Солдаты и офицеры Павловского полка находились в «чёрном» списке. Всё же один батальон «павловцев» выступил за императора, бросив тень на всех остальных...

Совершенно случайно выяснилась судьба генерала Дибича. Оказалось, что бывший начальник Главного штаба был убит при аресте. Но солдаты, испугавшись своего поступка, спрятали труп генерала в снег, не догадавшись снять с него мундир. Дворник, нашедший по весне мертвеца с генеральскими эполетами, сообщил о находке в участок. Выяснить подробности не удалось, потому что никто ничего не записывал.

Офицеры, которых ставили начальниками над «арестными» командами, вначале артачились. Штабс-капитан Преображенского полка Мелехин пытался вызвать на дуэль самого Бистрома. Самое странное, что ему это удалось: Карл Иванович принял картель. Стрелялись во дворе казармы, с пятнадцати шагов. Оба промазали. После этого генерал вызвал во двор караул и приказал арестовать штабс-капитана. Когда Мелехина уводили, Бистром объявил, что в следующий раз он никому не доставит удовлетворения, а будет расстреливать. Генералу поверили. Ну, разумеется, недворянское и неофицерское это дело — арестовывать своих же: пусть не сослуживцев, а собратьев по касте. Кое-кто отказывался, а кто-то и стрелялся от безысходности. Но некоторые втянулись. Особенно те, кто вышел из фельдфебелей. Как ни пытался в своё время император Павел ограничить производство в офицеры солдат из податных сословий, но получилось плохо. Имеющихся в империи дворян постоянно не хватало, чтобы закрыть все вакации. Поэтому, «воленс-ноленс», приходилось брать наилучших из нижних чинов и унтер-офицеров. А «наилучшие» — кто? В армейских, особенно в кавказских, полках в прапорщики производили толковых унтеров, отдавая предпочтение георгиевским кавалерам. В гвардейских полках эполеты цепляли всё тем же взводным унтерам и ротным фельдфебелям, кто умел глотку драть и имел кулаки побольше... Вчерашний унтер-офицер получал неизведанное ранее удовольствие, вламываясь в дома штаб-офицеров и генералов. Видеть недоумение в глазах мужчин и страх женщин, слышать рыдания и проклятия... Опять же различные мелочи вроде серебряных ложек или золотых табакерок, прихваченные в домах арестантов, можно было считать «боевыми» трофеями.

Арестантов было некому допрашивать, потому что допросчики из Министерства внутренних дел либо «болели», либо просто разбегались. Приходилось привлекать младших офицеров. Специально для них в университетской типографии отпечатали вопросник, который напоминал служебный формуляр: когда родился, где крестился, к какому чину и к ордену был представлен. Правда, нужно было ещё перечислить всех родственников (!) с указанием их местонахождения. Заполненные вопросники отвозились в Сенат. Их просматривал лично председатель Трибунала господин Батеньков, а потом передавал служащим своей канцелярии, которую уже стати называть «Тайной экспедицией». Она вначале занимала одну комнату, а потом разрослась на целый этаж. Злые языки говорили, что глава Трибунала занимается не только ловлей контрреволюционеров, а вмешивается в действия столичного полицмейстера, указывая тому, что делать и кого арестовывать. Воспользовавшись суматохой, воцарившейся после ареста Главнокомандующего Отдельного корпуса внутренней стражи генерал-адъютанта Комаровского, Батеньков взял на себя исправление его обязанностей. И хотя корпус, разбросанный по всей России, в большинстве своём нового начальника проигнорировал, однако в реальном подчинении отставного подполковника оказалась бригада в составе Петербургского и Новгородского батальонов и полубригада в Выборге. Кроме того, Гавриил Степанович объявил себя начальником Особой канцелярии, которая занималась военной разведкой. Постепенно Батеньков сосредоточил в своих руках огромную власть. Правда, до поры до времени она уравновешивалась авторитетом Трубецкого, за которым стояли гвардейские полки Бистрома. Все инвалиды Корпуса внутренней стражи не могли соперничать даже с одной ротой гвардейских егерей или преображенцев.

Прапорщики и подпоручики, отряжённые в допросчики, были недовольны полученным приказом, но деваться было некуда. Большинство хорошо знали, что рядом таятся тайные роялисты. Этому, по крайней мере, учил опыт французской революции. Но некоторые офицеры манкировали обязанностями допросчиков. А если и занимались, то без души и задора. Да и нелёгкая это работа, когда неизвестно — что узнавать? Но раз уж человека посадили в крепость, то допросить нужно. А иначе — зачем и сажать было? Были, безусловно, и романтики, которые рвались бороться с роялистами. Вот и сегодня прапорщик лейб-гвардии Финляндского полка Дмитрий Завалихин (не путать с Завалишиным), получив приказ от начальства, очень расстроился. Ему требовалось пойти в крепость и допросить одного из злостных роялистов — Николая Клеопина, который осмелился ослушаться приказа нынешнего военного министра, а тогда — командующего гвардейской пехотой генерала Бистрома. Правда, начальство намекнуло, что допрос — чистейшей воды проформа, потому что тот же Бистром должен был быть у него посаженным отцом на свадьбе. Вот это Дмитрию не нравилось. Как же быть с революционными принципами? Секретарь Робеспьера, например, узнав, что его родной брат имеет связи с шуанами, не колеблясь ни минуты, сообщил об этом в Комитет общественного спасения. Да и сам Робеспьер сумел пожертвовать своим другом Дантоном во имя революции! Ещё прапорщика расстраивало, что ему был передан письменный приказ на имя коменданта крепости об освобождении штабс-капитана из узилища. «Куда правильнее поступали французы! — сетовал Завалихин. — В России же можно и без guillotine обойтись! Делать так, как при императоре Петре, — вешать! Офицеров, в порядке исключения, можно и расстреливать». Но, увы, Дмитрий вновь и вновь с грустью повторял запомнившуюся фразу из модной комедии: «В мои лета не должно сметь своё суждение иметь!»

Нижний чин, стоящий на карауле, дунул в свисток. Из маленькой калитки в огромных воротах появился разводящий унтер-офицер. Унтер вяло глянул в предъявленную бумагу, которую из-за малограмотности читать не стал. И так ясно, что ежели бумага — то всё правильно!

Лейб-гренадерам не позавидуешь. Вот уже два месяца они несут караул при Петропавловской крепости. Офицеров в полку почти не осталось. Те, кто стоял вместе с солдатами в каре, занимаются государственными делами. А те, кто остался с бывшим императором... Их либо уже нет, либо они находятся всё в той же Петропавловке... Но всё же лейб-гренадеры службу знают. Умудрились, в отличие от тех же «преображенцев», не начать беспробудную пьянку, а остаться боеспособными. Они сделали крепость своей казармой, стянув туда имущество, боеприпасы и продовольствие. По слухам, семейные офицеры отправили туда своих жён и детей. Что ж, всё правильно. В случае поражения революции лейб-гренадерам рассчитывать не на что... И правительство уверено в надёжности Петропавловки.


...Николай Клеопин сидел в крепости третий месяц. В самом начале, после ареста, его отвели в казармы, а потом — на гарнизонную гауптвахту. Кормили сносно — по солдатской норме. Конечно, полтора фунта хлеба и треть фунта крупы в день — не изыски парижской кухни. И полфунта солонины с чаркой водки, которые ему полагались как офицеру, — не телятина и шампань от Елисеева. Но в бытность свою офицером Кавказского корпуса бывало и похуже...

Гауптвахта имела одно неоспоримое достоинство: там можно выспаться! Пусть и на деревянных нарах. Говорят, при матушке Екатерине для офицеров полагались ватные тюфяки и меховые одеяла. Но при Павле содержание стало хуже. Но для того, кто хочет спать, жёсткое ложе не помеха.

В ноябре и декабре штабс-капитан хронически недосыпал. Тут те и служебные обязанности, и сватовство. Но теперь возможность отоспаться не радовала. Сон не шёл. А если и шёл, то снилась Алёнка. Снилось, что их ведут в комнату, где вот уже два века подряд жених и невеста рода Клеопиных становились мужем и женой... Проснувшись и обнаружив вместо брачного ложа жёсткие нары, хотелось волком выть... Как там он перевёл из аглицкого — «I had a dream that was not all a dream»?[3] Ho Николай отгонял от себя мрачные мысли, потому что верил, что с Алёнкой ничего страшного не произошло...

Через неделю пребывания на гауптвахте Николая перевели в Петропавловскую крепость. Говорили, что на это есть приказ самого Батенькова.

В цитадели Петра и Павла было хуже. И хотя хлеба и каши давали вволю, но ни солонины, ни чарки не полагалось. Вместо нар, пусть жёстких, но чистых, — прелая позапрошлогодняя солома. Стены, покрытые инеем, зарешеченные окна без стёкол, в которые тянуло холодом Финского залива. Попытка заткнуть окна всё той же соломой привела к тому, что в полутёмной камере стало совсем темно.

Убивали скука и холод. Книг или журналов не выдавали. Да и читать их в темноте было бы сложно. На прогулки не выводили. Пока сидел один, пытался мерить шагами камеру, коротая время и греясь. Через неделю «гулять» стало негде, потому что было уже не протолкнуться от соседей. Камеру набили народом. Тут было и несколько малознакомых полковников, и один престарелый генерал, и с десяток статских. И даже парочка купеческого вида. Несмотря на придавленность и меланхолию завязывались разговоры. По-крайней мере стало не так скучно. И теплее...

Первое время досаждала вонь. Казалось, мерзостные миазмы исходят от стен, от сокамерников и от собственного тела. В баню не водили. Бельё, поддетое под мундир, за два с половиной месяца почти сопрело, став пристанищем для вшей. Мундир и шинель, бывшие одновременно и матрасом, и одеялом, истёрлись. Блестящие некогда эполеты потускнели и стали крошиться.

Помимо вони, исходящей от собственного тела, воняли соседи по камере. Похоже, они пахли ещё хуже... К запаху немытых тел прибавлялся запах из отверстия в полу, которое служило сортиром. Новоприбывшие по первому времени стеснялись прилюдно справлять нужду, но потом свыкались; свыкались и с вонью, принимая её за специфический тюремный запах. Полковник в отставке Неустроев, оказавшийся большим любителем истории, сообщил, что во времена королевы Елизаветы жители Британских островов на зиму зашивались в нательное бельё. По весне расшивались и устраивали стирку...

Вонь, холод и недоедание — это было не самым страшным. Гораздо хуже было другое — полная неопределённость. Благодаря новичкам Николай узнал, что в столице идут аресты. Трупы императорских солдат, виновных в том, что остались верны присяге, были разуты, раздеты и брошены на лёд. На радость бродячим собакам захоронить тела никто не озаботился... Лишь через неделю для обезображенных мертвецов сердобольные сапёры взорвали огромную полынью.

Штабс-капитан узнал, что на другой день после мятежа чернь ринулась грабить богатые дома. Крестьяне из окрестных сёл приезжали обозами, забирая всё, что им понравилось. От пожара выгорела почти вся Галерная улица, том числе и дом, где Щербатовы снимали этаж. Увёз ли Харитон Егорович семью из петербургского имения в Череповецкий уезд, неизвестно. Сокамерник-генерал, знакомый с родственниками Щербатовых, носившими ту же фамилию и княжеский титул, говорил, что потомков историка новая власть не трогала. Один из заключённых, тот самый, купеческого вида, оказался владельцем одного из трактиров. За то, что не захотел бесплатно выставить вино нижним чинам Преображенского полка, был бит и отправлен в заключение. Трактир был разгромлен и подожжён. Теперь трактирщик переживал — а как там его жена и трое детей? Второй купец был известным судовладельцем, в вину которому было поставлено то, что в ночь с 14 на 15 декабря он приютил в своём доме двух молоденьких офицеров конной гвардии. Офицеров удалось благополучно переправить в Москву, а на спасителя донёс собственный приказчик. Теперь иуде отошёл дом в столице и судоверфи в Петербурге и Архангельске. Согласно новому распоряжению Временного правительства движимое имущество «врагов революции» переходило в собственность «лояльных» граждан.

По всему Петербургу не осталось ни одного целого кабака. В разгромленном винном погребе братьев Конделакис дорогое греческое вино черпали не то что ковшами или горстями, а шапками и вонючими сапогами. «Угоревших» от вина мастеровых выносили из подвала и складывали прямо на улице. Напрочь выгорели казармы лейб-гвардии кавалергардского полка. Команда нестроевых, не успевшая скрыться, была переколота штыками и брошена в костёр.

Целую неделю город был в руках черни. Только благодаря решительным действиям подполковника Батенькова, который сумел собрать отряд из старослужащих и унтер-офицеров гвардейских полков, удалось покончить с грабителями и мародёрами. Однако в последние дни не то что обыватели, но даже офицеры боялись выйти на улицы, потому что там свирепствовали разбойничьи банды. Вести были страшные. Но для сидевших в тюремной камере хватало собственных переживаний, которые сводили с ума. Спасало только одно — надежда. Надежда на то, что рано или поздно всё закончится.

Сегодня мало кто признал бы в Клеопине некогда блестящего офицера лейб-гвардии. Вот и прапорщик Завалихин открыл было рот, чтобы прикрикнуть на караульных, но, присмотревшись, понял, что стоявший перед ним бородатый и вонючий мужик — не кто иной, как нужный ему штабс-капитан.

— Садитесь, господин штабс-капитан, — приторно вежливо предложил прапорщик, указывая на тяжёлый табурет, вмурованный в пол. Потом, не удержавшись, добавил. — А вид у вас не очень-то...

— Знаете, прапорщик, — мрачно заметил Николай, усаживаясь, — посидите с моё, так и вы будете выглядеть... не комильфо!

— Надеюсь, господин Клеопин, этого не случится, — важно заметил Завалихин, доставая из шёлкового (трофейного!) портфеля бумагу и карандаш.

— Как знать, прапорщик, как знать. Слышали народную мудрость: «От тюрьмы да от сумы — не зарекайся»?

— Глупости и суеверия. Честный человек попасть в тюрьму не может, — безапелляционно заявил прапорщик.

Клеопин внимательно посмотрел на собеседника. С сомнением покачал головой:

— Знаете, юноша, а ведь я имею право вызвать вас на дуэль.

— ???

— Вы поставили под сомнение мою честность.

— Простите, я вовсе не имел в виду именно вас, — слегка смутился Завалихин. — Во всяком случае, не хотел вас обидеть.

— Полноте, — усмехнулся Клеопин. — Заключённому не пристало обижаться на тюремщика.

— Господин штабс-капитан, — сквозь зубы проговорил прапорщик, — извольте взять свои слова обратно. Я не тюремщик, а гвардейский офицер.

— С каких это пор, милостивый государь, гвардейские офицеры приходят допрашивать заключённых? Или кто там должен заниматься допросами — жандармы? Так что выбирайте, юноша: либо вы — жандарм, либо — тюремный надзиратель.

Нежная кожица на лице прапорщика покрылась багровыми пятнами.

— Штабс-капитан Клеопин, — нервно вскинулся он. — Вы хотели вызвать меня на дуэль? Так вот, я принимаю ваш вызов.

— О, нет, юноша, — рассмеялся Николай. — Я-то как раз и передумал. Гвардейский офицер не может драться с тюремщиком.

Завалихин, хоть и с огромным трудом, но всё же сумел взять себя в руки.

— Хорошо, господин штабс-капитан. Мы решим этот вопрос в другое время и в другом месте, — с трудом выговорил он. — А пока потрудитесь объяснить, почему вы отказались выполнить приказ господина военного министра?

— Какой именно? — продолжал издеваться Клеопин над прапорщиком. — Того, что требовал от меня и моей роты дать присягу императору Константину? Или того, что требовал от меня присягнуть императору Николаю? Оба приказа господина Татищева я выполнил. Других приказов я выполнить не мог, потому что не получал оных.

— Господин военный министр, — упрямо настаивал прапорщик, — приказал лейб-гвардии егерскому полку идти в атаку на войска узурпатора. Вы — единственный офицер, отказавшийся выполнить приказ.

— Прапорщик, повторяю ещё раз. Военный министр не отдавал такого приказа.

— Господин Клеопин, перестаньте паясничать! Вас арестовали за невыполнение приказа военного министра, его Высокопревосходительства Бистрома.

— А, во-от оно что! — протянул Клеопин, делая вид, что до него только сейчас дошло, а кто, собственно-то говоря, является министром. — На тот момент Карл Иванович был командующим корпуса гвардейской пехоты, а не военным министром. И он приказал не идти в атаку на войска узурпатора, а ударить в спину нашим же братьям. Генерал приказал нарушить присягу императору. Заметьте, прапорщик, — тому самому императору, которому мы присягали утром. Построением же егерей на присягу, кстати, командовал Ваш нынешний военный министр.

— Тем не менее вы нарушили приказ, — продолжал гнуть свою линию Завалихин. — Единственный из полка. Как вы это объясните?

— Просто, — пожал плечами Николай. — Это означает, что в гвардейские полки — хоть в лейб-гвардии егерский, хоть в ваш, лейб-гвардии Финляндский, — набирают всякую сволочь, для которых нет ни чести, ни совести.

Произнеся эти слова, Клеопин взял со стола лист бумаги, заготовленный прапорщиком для ведения допроса, скомкал его и бросил в лицо Завалихину. Тот, взбешённый до крайности, выхватил из ножен саблю и ударил ею по голове арестанта. Штабс-капитан упал. К счастью, удар пришёлся вскользь, поэтому прапорщик не убил, а только оглушил Николая, сорвав при этом изрядный кусок кожи с головы.

Вид окровавленного тела привёл прапорщика в ещё большую ярость. Он стал наносить по телу лежащего Николая беспорядочные удары. И, возможно, осатаневший Завалихин убил бы арестанта, но на шум прибежал лейб-гренадер. Солдат отворил дверь и, увидев лежащего в луже крови офицера, стал громко звать на помощь. Потом, не дожидаясь подмоги, нижний чин бросился отбивать узника. В допросную камеру вбежал ещё один солдат и дежурный офицер в чине поручика. Общими усилиями прапорщика оттащили в сторону. Кажется, только сейчас Завалихин понял, что же он натворил!

— Господи, — в ужасе прошептал прапорщик, глядя на дело своих рук. Потом он упал на пол и зарыдал, как истеричная барышня.

Поручик лейб-гренадер был человеком решительным. Обнаружив, что Клеопин жив, немедленно отправил одного из солдат за тюремным врачом. С помощью оставшегося караульного вытащил Николая из допросной и понёс его в караулку. Штабс-капитана уложили на топчан и стали раздевать. Все старательно прикрывали носы от «амбре», источаемого арестантом. Один из солдат принёс ведро воды и стал отмывать тело от крови. В это время подошёл лекарь. Обнаружилось, что хотя сабля прапорщика и причинила штабс-капитану множество ранений, но существенного вреда не нанесла. Правда, он потерял много крови. Лекарь зашил самые глубокие раны, а другие щедро залил сулемой. Потом сделал перевязку и глубокомысленно сказал:

— Что ж, господа, я сделал всё, что мог. Теперь всё в руках Божьих!

Два солдата подняли на руки Николая и отнесли в помещение, которое гордо именовалось «лазаретом». От камеры его отличали кровати да застеклённые окна. Дежурный поручик отправился к Завалихину, которого оставили в допросной. Лейб-гренадеру было противно смотреть в глаза человеку, который поднял саблю на безоружного человека и, вдобавок ко всему, арестанта. Разговаривать с ним тоже не хотелось, но пришлось.

— Прапорщик, — подчёркнуто холодно обратился к Дмитрию дежурный. — Извольте привести себя в порядок и объяснить своё поведение. Ну-с?

Завалихин, всхлипывая и вытирая слёзы, пробормотал что-то невнятное.

— Да возьмите же себя в руки, — разозлился поручик. — Вы же офицер, а не тряпка!

— Я вынужден был защищаться, — выдавил наконец прапорщик. — Государственный преступник пытался вырвать у меня оружие.

— Ух, ты, — насмешливо просвистел лейб-гренадер. — Штабс-капитан пытается вырвать оружие, а храбрый прапор отбивается. Не смешите меня, милостивый государь. Я ведь, чай, в одном корпусе с Клеопиным служу.

— Служил-с, — попытался поправить Завалихин, но был оборван на полуслове.

— Да нет, молодой человек, — серьёзно сказал поручик, который был старше не более чем на три-четыре года. — Клеопина чинов и званий никто не лишал. Так вот, прапор. Вы для меня — человек неизвестный. А Николай Клеопин — другое дело. Штабс-капитан в гвардию с Кавказа переведён. «Анну» с «Владимиром» за храбрость имеет. Если бы он захотел у вас оружие вырвать, то, будьте уверены, отобрал бы. К сожалению, у меня нет права арестовать вас, но я вынужден буду задержать вас до приезда дежурного офицера вашего полка. Прошу сдать саблю и рассказать, какие вещи имеются в ваших карманах.

По сложившейся традиции личные вещи заключённых и задержанных не изымались. Но дежурный офицер имел подробную опись того, что имелось в наличии.

— Вот, — слепо глядя в одну точку, стал опустошать карманы Завалихин. — Портмоне, сигаретница, огниво и бумага.

— Что в ней? — равнодушно поинтересовался поручик. — Если любовное послание, можете оставить себе. Даже арестантам, хм... бумага иногда нужна бывает.

— Это приказ об освобождении штабс-капитана Клеопина из-под стражи.

— Что?! — гневно вскричал поручик и требовательно протянул руку. — Дайте приказ.

— Приказ предназначен для коменданта крепости, генерал-майора Сукина, — позволил себе снисходительно улыбнуться прапорщик, который уже окончательно успокоился.

— Прапорщик, — раздражённо сказал гренадер, — комендант в данный момент отсутствует. Его обязанности автоматически переходят к дежурному офицеру — то есть ко мне.

Дмитрию пришлось подчиниться. Поручик, не чинясь, отодрал облатку, заменявшую сургучную печать (экономия!) и стал читать. Дочитав до конца, он усмехнулся:

— Знаете, прапорщик, вы совершили нападение не на государственного преступника, а на отставного штабс-капитана. Извольте, процитирую: «Штабс-капитана Клеопина, бывшего ротного командира лейб-гвардии егерского полка выпустить из-под стражи с отобранием у него подписки о неучастии в борьбе с революцией с оружием в руках и непримыкании к контрреволюции. Буде же оный штабс-капитан откажется дать сию расписку, то объявить ему о невозможности пребывания в столице, кою он должен покинуть в течение календарных суток». Словом, в переводе с суконного языка, Клеопин должен дать подписку, что не будет воевать против нас. Если даст — то может оставаться в Петербурге и делать то, что ему заблагорассудится. Думаю, что его и обратно в ротные командиры могут взять. А при сегодняшних вакациях — то и на батальон. Ну, а если подписку дать не захочет — то выставят из города в двадцать четыре часа.

Прапорщик Завалихин был удивлён столь мягким приговором.

— Странно, — поделился он своими соображениями с гренадером. — Выпустить государственного преступника и разрешить ему свободное передвижение... Думаю, что следовало отправить Клеопина в арестантские роты...

— Знаете, прапорщик, — сдержанно сказал поручик, — говорить о человеке «государственный преступник» или преступник вообще можно только после решения Августейшей особы или суда. Особы у нас нет, поэтому требуется решение суда. Или же вы, милейший, плохо читали «Уложение о наказаниях Российской империи»? Его ведь до сих пор никто не отменял. Подумати бы лучше — как лично вам не оказаться в арестантских ротах. А теперь — сдайте оружие!

Прапорщик уже начал было стаскивать с себя перевязь, как вдруг дежурный офицер передумал. Видимо, чтобы унизить младшего по званию, он заявил гнусно, как показалось Дмитрию, ухмыляясь:

— Впрочем, оставьте-ка оружие себе. Куда я его дену? Было бы оно боевым, принял бы честь по чести. А вы ведь только на безоружного человека храбритесь.

От возмущения рука Дмитрия сама легла на эфес сабли.

— Ну-ка, ну-ка, — презрительно-насмешливо «подбодрил» его гренадер. — Попробуйте. Я вам не арестант безоружный, а дежурный офицер. На саблях рубиться не буду, а просто — пристрелю.

С этими словами он вытащил из кобуры пистолет и очень небрежно вскинул его к плечу. Чувствовалось, что поручику очень хотелось выполнить один из пунктов должностной инструкции, гласившей, что: «В случае нападения на дежурного можно применить любое имеющееся оружие, не разбираясь в чинах и званиях нападавшего!»

К счастью для себя, Дмитрий Завалихин эту инструкцию тоже знал. Злобно сорвал с себя перевязь и отбросил её в угол камеры. Поручик, взяв с собой приказ, оставил задержанного в допросной. Благо та имела засов снаружи.


...Николаю Клеопину повезло. Его не сгноили в каземате и не зарубили. Он сумел оправиться от потери крови. Правда, на лице остались шрамы и от удара сабли, и от швов, которые накладывал тюремный лекарь. Врач привык «пользовать» заключённых, поэтому о красоте не очень-то задумывался. Николай об этом пока тоже не думал. Тем паче что зеркала в лазарете всё равно не было. Ненависти к обидчику, как ни странно, он не испытывал. Наверное — сам виноват. Не стоило провоцировать мальчишку. Хотя... Если бы сейчас удалось встретиться с этим прапором, то... А что — то? Убивать бы, конечно, не стал, но морду набил бы с огромным удовольствием, не задумываясь — благородно это или нет...

Трёхмесячное пребывание в камере заставило Николая по-другому относиться к некоторым вещам и событиям. Когда выздоровление подходило к концу, пришёл нынешний командир лейб-гренадер, капитан Гвардейского генерального штаба Никита Муравьёв. Бывший правитель Северного общества почему-то удовольствовался ролью полкового командира и даже попросил не присваивать ему звания полковника. Ходили слухи о его разногласиях с Трубецким и Батеньковым. Муравьёв выступал за сохранение ограниченной монархии. Смерть императора в его планы не входила.

С недавних пор автор «Конституции» стал комендантом Петропавловской крепости. Отставка прежнего была связана с тем, что Муравьёв и его гренадеры были недовольны условиями содержания арестантов. Увещевания и просьбы натыкались на непонимание. Генерал-майор Сукин искренне недоумевал: «Почему для преступников нужно допускать такие нежности?» Правда, в отношении особ императорской крови он готов был сделать любые поблажки. Даже заказывал обеды за свой счёт и лично следил за качеством постельного белья. Сукин (фамилию которого гренадеры произносили с ударением на первый слог), пытался командовать лейб-гренадерами, считая, что раз они находятся в крепости, то автоматически поступают в его подчинение. Когда Муравьёву надоело спорить со старшим по званию, он просто сместил коменданта. Уж на это его влияния в правительстве хватило. Правда, теперь ему самому пришлось брать в руки непростое тюремное «хозяйство».

— Господин штабс-капитан, Вам известен приказ о Вашем освобождении? — осторожно спросил Никита Михайлович. Николаю о приказе сообщили. Поэтому он молча кивнул: — Вам известно о подписке, которую вы должны дать, если хотите остаться в столице? Или же предпочтёте покинуть Петербург?

— Предпочту последнее, — сразу же ответил Клеопин.

— Что же, господин штабс-капитан, — вздохнул Муравьёв, — не одобряю, но уважаю ваш выбор. Увы, теперь я должен выполнить приказ. В течение суток вы должны покинуть столицу, и я обязан проследить за этим. Если хотите кого-то навестить — могу дать вам возок.

— Благодарю вас, господин капитан. Я сразу же уеду, можете не беспокоиться. Вот только, — с сомнением покачал головой Николай, — хотелось бы привести себя в порядок и найти более приличную одежду.

— Как угодно. Привести себя в порядок сможете в бане. Новую шинель, мундир и бельё вам уже привезли. Кстати, — улыбнулся Никита Михайлович. — Ваши сослуживцы собрали для вас деньги. Причём не только офицеры, но и солдаты. Хотели бы, говорят, чтобы вы обратно в полк вернулись. Приятно, наверное, о таком услышать?

— Приятно, — подтвердил и Клеопин. — Вот только сразу же вспоминаю, как меня арестовывали...

— Они тоже об этом помнят. Поэтому и сказали: «Хотели бы, чтобы вернулся. Но не вернётся. Не тот человек. Другом не останется, а как враг — опасен будет. Но в спину не ударит!»

Клеопин не знал, что ответить. Равно как и не знал, враг он теперь своим сослуживцам, пусть и бывшим, или нет? Муравьёв между тем продолжал:

— Вам теперь это не очень интересно, но я распорядился обеспечить узникам более сносные условия. В камерах сколачиваются нары. Будут выдаваться постели и бельё. В окнах установлены стёкла. Ну, и всё прочее — прогулки, свежие газеты, книги. Станет теплее — приведут в порядок ватерклозеты.

— То есть ежели, скажем, снова сюда попаду, будет легче, — пошутил Клеопин.

— Да уж, ежели что — милости просим, — поддержал комендант шутку. — Но лучше не попадать. Знаете, штабс-капитан, у меня, кажется, «де жа вю». Прохожу мимо одной из камер, и кажется, что сам тут сидел. На мокрой холодной соломе...

— Поэтому-то и распорядились привести казематы в пристойный вид? Чтобы, когда посадят, сидеть помягчее и потеплее? — съязвил Клеопин.

— Может быть, не стал спорить Муравьёв. Потом задумчиво добавил: — В этой жизни может быть всё. Что ж, господин штабс-капитан, идите, собирайтесь. И ступайте с богом. Навестите родных, отдохните. Там и решите — с кем вы.

ГЛАВА ВТОРАЯ ОСВОБОЖДЁННЫЙ «НАРОД»...

Февраль 1826 года. Дорога из Санкт-Петербурга в Вологду

Чтобы попасть из мятежного Петербурга в захолустную Вологду, нужно проехать несколько сотен вёрст. И уж точно не миновать реки Суды — с множеством притоков и ручейков, заболоченных местечек и рукавов. И весь тракт проходит не по ровной местности, а через дремучие леса и болота.

На маленькой полянке, примыкавшей к лесной дороге, сидели семеро крепких мужиков с топорами. При желании их можно было бы принять за лесорубов, желающих «под шумок» нарубить один-другой (или сотый!) воз дровишек в барском лесу. Только кроме топоров имели мужики и другое оружие. Ладно, ружья, допустим, они взяли, чтобы от медведя отстреливаться. Но зачем, спрашивается, могли понадобиться навозные вилы, копьё и цеп? Медведю в берлогу совать? Пистолеты, которые были почти у каждого, тоже не слишком вязались с обликом крестьян. Откуда мирный пейзанин возьмёт офицерское оружие? А если присмотреться к одежде, то любые сомнения отпадут сразу. Уж слишком хороши для простых мужичков были полушубки и тулупчики. Новая, добротная одёжа, заляпанная буроватой грязью... Обычно так носят свои штаны цыгане и тем паче цыганки: юбки нарядные и дорогие, но «устряпанные» так, что смотреть противно. Крестьяне будут не в пример опрятнее. Скажем, убирать навоз в новом полушубке никто не пойдёт. Да и вымазаться в зимнем лесу грязью бурого цвета трудновато...

«Братья-разбойники» уже не впервые сидели на этой полянке. Вон — деревья лежат не або как, а так, чтобы было не только где посидеть, но и спину бы от ветра укрыло. И костерок затопили внутри небольшой клетушки из еловых жердей, прикрытых сверху еловым же лапником, чтобы дыма не было видно.

— И чой-то наш атаман сегодня квёлый? — хитровато обронил один из мужичков, похожий на сморщенный гриб-поганку. — Не иначе, похмельем со вчерашнего дня мается.

Мужики заржали. Но смеялись как-то нехотя. Кажется, «со вчерашнего» маялся не только атаман.

— Егорыч, ты бы того, разрешил обчеству, — продолжал «гриб» по прозвищу «Подберёзовик». — У меня есть немножко. Нам бы токмо голову поправить...

— Сиди на жопе и не скули, — буркнул атаман. — Возок возьмём, хош залейся. А щас — только попробуй...

— Егорыч, а чё мы утренний обоз пропустили? — спросил вдруг один из мужиков, поворачиваясь к костру другим боком. — Митька-трактирщик сказал, что едет-де какой-то дирехтор из театра. Всего-то два возка, да, может, нажористые. И охраны всего ничего...

— А фамилию его слыхал? — зыркнул атаман, подставляя скупому солнышку левую половину лица, «украшенную» жутковатым шрамом.

— Смешная такая, Остолопкин, что ли.

— Остолопов. А раньше-то он, знаешь, кем был? Вологодским вице-губернатором.

— Ну?

— Хрен те гну, — рассердился вожак.

— Так это когда он им был, а сейчас? — не унимался соратник. — Да какая сейчас охрана-то? На позапрошлой неделе генерала добывали — кучера не было, а баба какая-то сидела на козлах.

— Да не в том дело — сейчас это или потом. Остолопов-то, он гусь стреляный, — пустился в воспоминания атаман. — Я на этом месте давненько промышляю. Лучше всего дело шло, когда Буонопарт на нас наступал. Поначалу-то, как решили, что пойдёт нехристь на Питер, то стали людишки, кто побогаче, из столицы-то драпать. Кто в Вологду хотел, кто в Архангельск. А всё одно, другой-то дороги нет. Эх, хорошее было время...

Вожак вздохнул и продолжил:

— Чего они токмо с собой не везли. И ковры, и посуду. И мебели, и зеркала всякие. Бабульки — так те даже своих мопсин волокли. Псицы страхолюдные, а больших денег стоят. А мопса нашему Полкану, помнится, на один зубок оказалась. Ну, больше-то, конечно, деньги везли. Знатно мы тогда погуляли.

— А что с губернатором-то этим?

— А что с ним? То же, что и со всеми. Останавливаем мы возок, кучера — в морду. А Ефим, старшой наш, грит: «Деньги давай, жив будешь!». А этот: «Я, — грит, — прокурор вологодский». И — «бах» из пистоля в Ефима. Промазал, правда. А Ефим ему тоже — из пистоля да в лоб. Пистоля-то картечью была заряжена, лоб почти пополам раскололся. Но вот жив прокурор остался. Слыхал, что до Череповца его довезли, он там и лечился. А потом уже и вице-губернатором стал. И деньжат с него хорошо поимели — двенадцать тыщ рубликов вёз, серебром.

— Так и чего, пожалел его, что ли?

— Да не пожалел, — угрюмо проскрипел зубами атаман. — Только местечко-то ему это знакомо. Сторожился он. Видел я, как из возка ствол ружья торчал. Да и пистолеты с ним ещё.

— Всех бы не перебил, — упёрся непонятливый.

— Всех не всех, а вот тебя бы подстрелил? Ты, Ондрюха, где — так умный мужик, а где... На хрена нам свою башку-то подставлять? Вот прибудет сейчас не обоз, а возок. А там, как краля наша грит, никакого оружия нет.

Крыть было нечем. Мужик заёрзал, устраиваясь поудобнее, а атаман, напротив, напрягся и внимательно прислушался.

— Э, мужики, кажись, пора!

Разбойнички быстро рассредоточились по местам. Всё было определено, движения отработаны и выверены до мелочей.

Когда из-за поворота показалась пара коней, впряжённых в возок, то прямо перед лошадиными мордами, противно скрипя, упало дерево. Перепуганный кучер резко дёрнул вожжи...

Дальше всё было просто. Кучера сдёрнули с облучка, уронили лицом в снег и наступили ногой. Андрюха не торопясь, без особой злобы, ударил его лезвием топора по шее. Мужицкий топор — не секира палача, поэтому голова от тела не отделилась. Кучер, сходя с ума от боли, пытался попросить, чтобы добили, но разбойникам было уже не до него.

Из возка вытащили старенького чиновника в шинели на красной подкладке и двух женщин. Одна — такая же старая, а вторая, вроде бы, ничего... Женщины выли в голос, а чиновник дрожал. То ли от страха, то ли от старости.

— Ну, пошли, — скомандовал атаман.

Сваленное дерево было тотчас же оттащено в сторону так, чтобы его и видно не было. Оно ещё пригодится... Лошадей взяли под уздцы и повели по дороге. В полуверсте от засады на тракте была небольшая отворотка. Если не приглядываться, то можно и не заметить. Вслед за возком повели пленников, подталкивая в спину. Опять же без злости, а для порядка. Одна из рыдавших женщин попыталась было упасть к ногам бандитов. Но это уже тоже было знакомо и особого волнения не доставляло. Самый молодой, семнадцатилетний Никишка, ударил её в ухо, а потом вместе с товарищем («грибком-поганкой») забросил бесчувственное тело в возок, чтобы не терять времени.

Атаман, проводив взглядом удалявшихся «робятишек», остановил Андрюху, цепко ухватив того за переброшенный через плечо «трофей» — кучерский тулупчик:

— Постой-погоди, друг сердешный. Тебе сколь говорено было, чтобы следов не оставлять? Ах ты, хрен разинутый, сучий потрох...

С этими словами атаман врезал своему подчинённому в рыло, сбив одним ударом неслабого, вообще-то, мужика. Провинившийся, даже не пытаясь сопротивляться, сжался в клубок и подставлял под пинки широкую спину, старательно закрывая голову и «ценные» .места между ног.

— Сколь раз говорено было, — приговаривал атаман, пиная мужика по спине и плечам. — Место засадное в порядке должно быть, чтобы никто и догадаться не смог. А теперь тут и труп, и кровишшы, будто свинью резали. Пятно кровяное за версту видать. Ты же у меня не простой товарищ, а первый!

— Прости, Егорыч, — скулил «первый товарищ» (то есть заместитель) атамана, вжимаясь в утоптанный снег. — Заспешил я, бес попутал.

— Ладно, хрен с тобой, — смилостивился атаман, отходя от истязуемого. — Кучера отташшишь подальше. И тут чтобы всё прибрано было. Да не забудь — кровь, когда снегом засыпать будешь, утопчи вначале. Она, вишь, кровь-то эта, снега-то в себя много возьмёт.

— Да знаю, знаю, — пробормотал повеселевший Андрюха, ощупывая морду и проверяя зубы. — Не впервой!

Атаман подошёл к телу кучера, матюгнулся: «Вот ведь, бл.., живучий какой!» Потом обратился к провинившемуся:

— А ты, бл.., тоже хорош — не мог с первого разу убить! Мучается ж мужик! Андрюха, подойдя к кучеру, широко размахнулся и ударил. Лезвие вошло косо, и тело только дёрнулось. Неумелый палач кхекнул и размахнулся ещё раз...

— Да что ж ты делаешь-то, бля... на эдакая! — в сердцах заорал атаман на товарища, перехватывая топор. — В рот тя... Уташши в лес да там и добивай, сколько хочешь, дубина стоеросовая. Если ты ему башку прям тут отрубишь, то кровишшу потом до утра не замажешь. Давай, ташши. И fie по шее его бей, а прямо в голову! Кат из тебя, как жеребец из мерина...

Перепуганный разбойник схватил тело за ноги и потащил его в лес, оставляя широкий кровавый след. Далеко отнести поленился, поэтому вожак услышал шлёпанье топора по мокрому мясу и поморщился... Ну не может мужик работу справлять... Ладно хоть догадался наломать веток и замести следы.

Раздосадованный Егорыч раздумывал, как же ему наказать дурака: «Выпивки лишить? Всё равно найдёт и нажрётся. Да и после дела обязательно нужно выпить. Иначе можно начать задумываться, а там и совсем спятить. Бить — бесполезно, да и бил уже. Лишить доли от добычи? Вроде бы, и не за что... Мужик-то неплохой, вот только слишком увлекается. Кровь почует — обо всём забывает. Ух, рановато ещё мне на покой. Нельзя товарищей на Андрюху оставлять. И их погубит, и мне вместо прибытка пшик выйдет! Всё самому», — горевал вожак, который уже давненько помышлял отойти от дел и поселиться в какой-нибудь деревеньке.

Его первый атаман — Ефим, ушедший на покой, под бочок к вдовушке, — имел свою долю в добыче за «науку». Правда, кончил «наставник» плохо, но совсем по другой причине...

Убедившись, что «первый товарищ» утащил тело и принялся заметать следы так, как положено, атаман успокоился и пошёл догонять остальных. Прошагав с полверсты, Егорыч свернул на малоприметную тропку, закрытую ветками и срубленными ёлочками. Прошагав ещё с версту, атаман вышел на полянку — почти копию той, где они сидели в засаде. Только эта примыкала не к дороге, а к оврагу, засыпанному снегом.

Разбойнички уже занимались делом. Один старательно стаскивал со старика шинель, а второй — салоп со старухи. Третий молодец цыганистого вида осматривал лошадей. Остальные разбирали возок, освобождая его от всего ценного. Рядом с горой вещей лежала и женщина, которая ещё не пришла в сознание.

— Ну что, братишечки? — бодро-весело спросил атаман, подходя к народу.

— Да всё хорошо, — радостно отозвался «гриб-поганка», который уже успел стянуть с чиновника сапоги, а теперь принялся и за штаны.

— Как кони? — спросил атаман у цыгана.

— Справные кони. На ярмарке хорошие деньги дадут, — отозвался тот, улыбаясь во всю ширь белоснежных зубов. — Только где бы ярмарку-то найти?

— Ну, ром, завёл ты песню, — отмахнулся атаман, привыкший к цыганским замашкам. — Куда в прошлый раз свёл, туда и опять сведи. Только вот продашь ведь за сто рублей, а скажешь — за пятьдесят.

— Да где ж за сто-то? — принялся горячиться цыган. — Да за сто-то и в лучшие годы коней было не продать!

— Ром, — душевно улыбнулся атаман цыгану. — Ты мне тут Лазаря цыганского не пой. А то я не знаю, что ты коней своим же собратьям и свёл? Как хоть, а чтобы по сотенке принёс. И не бумажками, а серебром. Значитца — двести!

— Вай, чавэла, — гортанно завопил цыган. — Ты что, атаман? Кто же мне двести рублей за двух одров даст? Хорошо, если сто пятьдесят. Да и то не серебром, а ассигнациями.

— Ром! — построжел атаман. — Я ведь не пальцем деланный. Знаю, что кони эти все четыреста стоят. А то и пятьсот. По нынешним временам — так и вся тышша будет. А будешь вопить, скажу твоему барону — пусть мне другого рома пришлёт. Думаешь, не пришлёт? Я с твоим бароном уже лет десять знаком...

Цыган перестал спорить. Да и шумел-то он больше по привычке, понимая, что за коней пусть не тыщу, но рублей восемьсот ему свой же брат-цыган отдаст. Особливо по нынешним-то смутным временам, когда лошади опять в цене. А с Егорычем будешь спорить — так он живо барону наябедничает. Цыган оглядел полянку с барахлом, облизнулся, подумав о бабе, но вздохнул и сказал:

— Брат Егорыч, поеду я. Мне бы засветло надо.

— Давай-давай, — одобрил его намерение атаман. — Езжай. За долю свою не боись. Знаешь меня — не зажилю. На неё потом — хош гуляй, хош баб валяй!

— Господа разбойники, — раздался вдруг твёрдый голос чиновника, — вы нас как — сразу убьёте или помолиться дадите?

— Помолиться — так обязательно дадим, — рассудительно сказал «гриб-поганка». — Что мы — нехристи какие? Всенепременно помолиться нужно. А я потом даже и свечку за упокой поставлю, и в церкву пожертвование сделаю.

— Из вашей же одёжи и сделает, — заржал Никитка. — Подштанники твои, старик, рубля два стоят. Вот их и пожертвуем!

— Так убивать-то за что? — зарыдала в голос старуха-чиновница. — Что ж мы плохого-то сделали?

— А убьём мы вас, барыня, — просто и доходчиво объяснил вожак, — исключительно из жалости. Ну куда вы по морозу-то, да раздетые? Замёрзнете. А тут — и мучиться не нужно. Вжик — и готово...

— Ребятушки, да вы же мне в сыновья годитесь...

— Замолчи, мать, — прикрикнул на неё муж. — Не стоит...

— Что не стоит-то, батя? — полюбопытствовал атаман, подойдя вплотную к старику и с интересом заглядывая ему в лицо.

— Не стоит просить, — спокойно ответил старик, переставший дрожать. — Не стоит унижаться, если всё равно убьют. Да и так... Я ни перед кем в этой жизни не унижался. Даже перед императором. Да что там, я даже у матушки-императрицы ни чинов, ни званий не клянчил.

Атаман не сразу и сообразил, что старик хотел сказать. Уж больно слово мудрёное «унижаться».

— Здря, здря, — укоризненно покачал головой «поганка». — Просил бы чины да богатства, то было бы щас у тебя деньжат-то побольше. Не подумал ты о нас...

— Сыночки, — не унималась старуха, — пожалейте! А если не нас, так хоть девочку пожалейте.

— Дочка? — выдохнул атаман в лицо старику остатками перегара.

— Невестка. Мужа-то у неё, сына нашего, на Сенатской площади убили. Даже и похоронить не дали. На лёд всех стащили да в проруби утопили, как псов безродных...

Голос старика дрогнул, а лицо дёрнулось. Из глаз непрошенной гостьей скатилась слезинка. Но всё же, оставшись в одном белье на февральском ветре, он стоял твёрдо, не отводя взгляда от разбойника.

— Шо же так? — деланно посочувствовал атаман. — Он за царя-батюшку голову-то сложил али супротив него шёл? А, наверное, за царя, потому как не бежали бы вы из Питера.

— А вы, стало быть, против законного императора? — хрипло выдавил старик, дрожа всем телом, которое уже начало застывать.

— Мы, барин, на промысел вышли, на отхожий, — объяснил Егорыч старику под хохот разбойников, столпившихся вокруг в ожидании потехи. — Зима сейчас, пахать и сеять нельзя. Вот и пробавляемся от скудости и от бедности. Детишки у нас малые, жёнки хворые. Все кушать хотят... Ладно, старик, молись побыстрее. А мы пойдём, с невесткой твоей побалакаем.

— Ах ты, мерзавец, — дёрнулся было старик к атаману, но его быстро скрутили и поставили на колени.

— Эй-ей, — сочувственно покивал головой атаман. — А ведь говорил, старый пердун, «Ни перед кем не унижусь!» Вишь ты, перед атаманом на коленки встал! Гы-гы-гы.

Старик от обиды и бессилия заплакал. Увидев такое, старуха словно взбесилась. Отпихнув в сторону дрожащего парня, она бросилась на атамана, пытаясь вцепиться в волосы Но Егорыч был стреляный волк. Старая женщина даже не успела его коснуться, как атаман ловким движением уже схватил её за руку, дёрнул на себя и бросил вниз.

— Лежи смирно, б... старая, — прошипел он, наматывая на руку редкие волосы, выпавшие из-под чепца, и упираясь старухе сапогом в спину. — Молись быстрей, а не то и так порешу.

Женщина не успела ещё закончить молитву, как разбойник ловким движением перерезал ей горло, придерживая голову, чтобы не брызгало кровью...

— Учитесь, — горделиво произнёс атаман, вытирая лезвие о старухину же исподнюю сорочку.

— Здорово! — восхитился Никишка. — А можно, я попробую?

Парень, по примеру вожака, стал резать горло старику. Но по неопытности ли или из-за тупого, по сравнению с клинком атамана, ножа дело шло плохо. Никишка не столько резал, сколько пилил горло, отчего старик беззвучно кричал от боли.

Основательно намучившись, парень чуть было не зарыдал от отчаяния.

— Ну кто же так делает? — не выдержал «гриб-поганка», пугливо посматривая на Егорыча: не осерчал бы! Ежели в мирное время, то с атаманом можно и пошутить, и поговорить. А если, скажем, на деле — то всё! Егорыч — царь и бог! Может, командир сейчас хочет, чтобы Никитка поучился, а он тут лезет? Но, видя спокойствие атамана, мужичонка продолжил: — Чё ты евонную голову к себе-то повернул? Щас же забрызжешь всё. Во, гляди...

«Гриб-поганка» умело развернул старика и перерезал тому горло. Получилось не так ловко, как у атамана, но тоже неплохо.

Когда тела старика и старухи были оттащены в овраг, разбойники посмотрели в сторону оставшейся в живых женщины. Несчастная уже пришла в себе. Постанывая, она держалась за разбитое ухо и с ужасом смотрела на страшных бородатых мужиков.

— Ну, как всегда? — деловито спросил «гриб-поганка», начиная развязывать кушак и блаженно потирая «причинное» место. — Вначале девку атаман е...т, потом Ондрей, а потом я?

— Не, — веско сказал атаман, глядя на приспевшего Андрюху. — Он сегодня последним будет. После Никитки.

— А чё? — возмутился было Андрюха, но сник, понимая, что наказан. — Тока ведь последнему-то уже и драть-то неча будет. Всё ж разворотите.

— Ну, там будет нечего, так другим местом повернём. Помнишь, как цыган тебя обучал, что у бабы завсегда несколько дырок есть? — весело утешил соратника атаман, сбрасывая полушубок. — А ну, братушки, шубку с неё скидавайте да за ручки держите. А юбку я уж сам как-нибудь заверну...


...Через пару часов тело было сброшено в овраг — рядом с трупами свёкра и свекрови. Глядя, как Никишка с «поганкой» втаптывают в снег ещё стонущую женщину, атаман подумал, что скоро нужно будет искать другое место. Этот овраг только с виду казался глубоким. Теперь же, за два с половиной месяца «работы», он основательно заполнился. А сойдёт снег, начнётся оттепель, то запах тут будет плохой... Трупного запаха Егорыч за свою жизнь нанюхался вдоволь, но не любил его...

Удоволенные разбойники споро разбирали рухлядь и столовое серебро, раскладывая всё в мешки. Зимний день короток, и надо было поспешать. Да и день прожит удачно — не грех и отметить.

— Эх, а зря цыгана-то отпустили, — загоревал «гриб-поганка». — Сложили бы всё в возок да и отвезли.

— Куда бы отвезли-то? — насмешливо спросил атаман. — К дувану нашему, на болото? Так на возке туда не проехать.

— Зачем на болото-то? Прямо к трактирщику и отвезли бы. И возок бы кому-нибудь можно продать. Тут одного железа да кожи рублей на двадцать, — загоревал хозяйственный мужичок.

— Э, сколько ж можно объяснять? — покачал головой атаман. — Зачем нам лишнюю примету оставлять? Лошадей — пусть у цыгана спрашивают. А возок, да ещё у трактирщика, — примета верная. По нему и нас найти несложно. Ты лучше вот что сделай: возьми возок, отташши в кусты и спрячь хорошенько. А потом, ежеля угодно будет, то приходи да и снимай с него хош колёса, хош кожу. Но ежеля ты возок целиком продавать поташшышь, я тебя самолично закопаю. Понял?

— Прятать-то зачем? Тут прячь не прячь, а вон — всё видно, — удивился «поганка», кивая в сторону оврага. — Ежеля только покойников позакапывать...

— Дурак ты, братец, — ласково-лениво отозвался Андрей. — Овраг-то с мертвяками, так и ноготь-то с ними, пущай звери радуются... А возок — он денег стоит. Найдёт кто да и присвоит. Те же мужики, что с Афонькой Селезнем на промысел ходят. Они же такие, сволочуги. Чуть что — так сразу подгребут. Недавно, помните, какой обозец с хлебом у нас увели?

— Во, щас уже совсем другой мужик. Правильный, — отметил атаман.

«Поганка» и медлительный мужик Тюха потащили возок в густой ельник. Андрей подошёл к Никишке, который уже битый час возился с барахлом.

— Никишка, а подушка-то тебе на хрена? — удивился мужик.

— Мамке отнесу, — деловито пропыхтел малолеток, пытавшийся втиснуть в свой мешок большую подушку. — Она давно такую хотела — чтобы и наволочка прочная была да кружевов поболе. А тут, хляди, красота-то какая! Подушка-то господская. Сестричке в приданое отдадим. Вторую-то уже и не пристроить, не влезет... А для приданого-то сестричке лучше бы две подушки было!

— Эх, всему-то тебя учить надо.

Старший товарищ подошёл к парню и взял у него подушку. Приглядевшись, метким движением вспорол шов, выпуская на «волю» пух и перья.

— Видал? И со второй так же. А пуха ты со своих гусей надёргаешь!

— Или с бабы, — тоненько засмеялся «поганка».


...Разбойничий дуван затерялся на островке посреди обширного болота. Поговаривали, что первые «робятушки» тут появились ещё во времена царя Ивана Грозного. Но, — кто его знает, — может, и раньше. Сами мужички в такие тонкости не вдавались — им было наплевать: выспаться бы, отъесться да выпить как следует, да чтобы безопасно было. На островок же и зимой-то можно попасть только по узкой тропке, а уж летом-то ни один отряд не сунется. А ежели сунется, то тут и останется. Были, конечно, и свои неудобства. Летом донимали комары, от которых не спасали даже гнилушки в костре, а зимой — пронизывающий ветер, от которого можно было спрятаться только в вонючей землянке. Но вонь уже и не замечалась, принюхались.

Землянка была обустроена в незапамятные времена. Какие-то толковые люди сделали её глубокой и такой просторной, что влезало человек двадцать. Вдоль стен сооружены двухъярусные нары, в уголке теснилась печка, сложенная из дикого камня и топившаяся по-чёрному. Чтобы по весне не затопило болотной водой, вокруг землянки были выкопаны канавы. Егорыч, как и его предшественники, следил, чтобы «робятушки» не забывали чистить канаву, менять прогнившие брёвна, сушить камыш на крышу. Засыпать крышу землёй, как кое-кто предлагал, Егорыч не разрешал. «Успеем под землицей-то належаться», — говорил он, выгоняя заленившихся мужиков на работу. Новички, которые появлялись чаще, чем хотелось бы атаману, по первому времени не понимали, почему Егорыч требует менять бельё независимо от того, ходил ты в баню или нет. И зачем он заставляет соблюдать все посты и пить горький настой еловых веток? А самое главное, чтобы по нужде ходили не куда попало, а на самый дальний край островка, где была срублена небольшая клетушка.

Правда, из-за канавы негде было приткнуть баньку. Но в баньку можно и в деревню сходить. За хорошую денежку крестьяне и баньку истопят, и на стол накроют.

— Ух, слава богу, дошли, — шумно выдохнул атаман, когда маленький отряд вышел на островок. — Теперя можно и поесть, и поспать.

— И выпить, — жизнерадостно заключил «гриб-поганка», стряхивая с себя поклажу.

«Братья-разбойники» принялись хозяйствовать. Подберёзовик стал растапливать печь, а самый молодой пошёл за водой. Вот с водой было скверно. Приходилось пить ржавую, болотную. Опять-таки, давным-давно какая-то умная голова додумалась заливать воду в бочку с древесным углём. Ржавчина и муть впитывались в уголь, оставляя на поверхности чистую воду. Ну, почти чистую.

Особых разносолов не водилось, но на огромной сковороде зашипели сало и яйца, а из тайничков были вытащены солёные огурцы и ведро самогона.

— Хлеб-от, чёрствый весь, — пожаловался Никитка, передавая атаману засохший каравай.

— Э, парень, — укоризненно посмотрел тот. — Не сиживал ты голодом-то. Когда не то что чёрствому хлебушку, а корке горелой рад будешь. Меня как-то солдаты ловили, так я всю кору с деревьев сглодал.

— А где же это было? — удивился парнишка, принимая от атамана кусок хлеба. — Неужто ж, такое могло быть?

Никишка получал хлеб последним. Егорыч, как настоящий отец семейства, нарезал каравай на ломти и наделял едоков, начиная со старшего.

— Потом расскажу, — отмахнулся атаман, нацеживая себе мутноватый самогон в солидную глиняную кружку: — Ну, братья мои, — поднялся атаман со своего места, — помолимся!

Разбойники благоговейно опустили головы и закрестились, бормоча «Отче наш...». Молились истово, искренне веря, что слова молитвы помогут им спасти души...

На какое-то время за столом, сбитым из окорённых плах, установилось молчание, прерываемое только чавканьем. «Устали, работнички, — почти нежно подумал атаман, глядя на своих «робятушек». — Ничо, оттохнём теперь недельку-другую, в село сходим да в баньке попаримся. Можно и подол кому-нить задрать... А уж потом и снова за работу!»

Первым насытился Никишка. От еды да от выпитого у парня раскраснелись щёки. Но разморить — не разморило! Егорыч знал, кого в шайку отбирать!

— Аким Егорыч, — робко спросил парнишка, преданно глядя в глаза атаману. — Ты про кору с деревьев обещался рассказать. Ну, как её исть приходилось...

Никита был единственным, кто называл вожака по имени и отчеству. Все остальные звали просто — «Егорыч». Атаман уж и привык, что отчество стало вторым именем. Да и, по большому-то счёту, и имя, и отчество атамана были совсем другими. «Егорычем» его прозвали давным-давно, когда он сам прибился к шайке Ефима. Он тогда впервые зарезал человека — старого солдата-инвалида, которого все звали «Егорыч». Ефим тогда похвалил мальчонку и назвал почему-то «Егорычем». Так и пошло.

— Давайте-ка ещё по одной, да и расскажу.

Мужики выпили. Кое-кто закусил, кто-то занюхал рукавом, а сам атаман вытащил короткую медную трубку с деревянным чубуком. Курил он редко, а остальной народ и вообще табачного зелья не потреблял. Может, кому-то и не нравился табачный дым, но все помалкивали, почтительно дожидаясь, пока Егорыч раскурит. Затянувшись и обстоятельно откашлявшись, атаман начал:

— В деревне, неподалёку от села Коротово, бунт у крестьян случился. Раньше-то мужички горя не знали. Были они крепостными господ Дашковых, которые всё больше в Питере жили. А мужичкам-то что? Сидят себе на оброке и в ус не дуют. А тут старая барыня, которая императрицу Катьку на престол возводила, померла. А наследнички деревню помещику Собакину продали. А Собакин-то на Урале заводы имел. Вот и решил Собакин крестьян-то на Урал переселить. Ну, может, и не всех, а только тех, кого ему продали, да неважно. Он бы и всех переселил, ежеля мошна-то потолше б была. А мужички-то за топоры взялись. Ну, самого-то Собакина не убили, а вот приказчика его потяпали. Помещик, не будь дурак, к череповецкому капитану-исправнику, господину Кудрявому обратился. А тому-то что делать? Людей у него нет, всех на войну забрали. Он — к губернатору. А тот — к военным властям. А военным-то тоже солдат неоткуда взять, потому что все во Францию ушли. Но подумали, бошку почесали и прислали калмыков.

— А кто такие? — робко спросил Никишка.

— А это такие же, что и казаки, только узкоглазые. Стреляют не из ружей, а из луков. Когда Буонопарт наступал, то их тоже на войну забрили. А когда армия наша на Париж пошла, то калмыков тех с собой брать не стали. Ну куда ж их в Европах-то показывать? Они ведь до сих пор мясо сырое едят. А кормить-то тех калмыков надо? Вот и пригнали их к нам. Бунтарей-то всех — кого порубили, кого — перепороли. Цельный год калмыки в Коротове стояли. Всю скотину сожрали. А капитан-исправник, господин Кудрявый, чтоб ему сдохнуть, решил: а чего же целое войско без дела сидит? Вот и нацелился он нашего брата ловить.

— А вы чё, на болоте и спрятались? — догадливо засмеялся «гриб-поганка». — А узкоглазые небось до трясины дошли да восвояси и повернули?

Атаман скривился. Шрам на лице ещё больше забагровел. Но он смолчал, налил себе полкружки, выпил и продолжил:

— Так бы оно и было. Но Кудрявый-то — шельма хитрая! Не стал он калмыков в болото ташшить. Нашёл охотников да и заставил их калмыков вокруг болота расставить, на всех тропках. Мы-то вначале только посмеивались. А через месяц, когда жратва закончилась, стали наши потихонечку выходить да сдаваться. Ну, господин исправник тогда вешать никого не стал, а вот в Сибирь кое-кто попал. Верно, Семён?

Звероподобный мужик, молча сидевший в углу, только кивнул, встряхивая длинной чёлкой. Из-под неё на какой-то миг проступила буква «Р», выжженная на лбу калёным железом.

— Вишь, Семёну-то нашему ещё повезло, — встрял «гриб-поганка». — Он тогда таким, как Никитка, был. По молодости да по глупости пожалели, а могли бы и язык вырезать.

— Тебя бы так пожалели, паскудник, — проскрипел Семён. — Да и старше я был, чем Никишка. А двести батогов да клеймо на лоб? Пожалели...

— Вдругоряд поймают нашего Подберёзовика, так триста ему и вдарят, — примирительно сказал атаман, загасив на корню возможную ссору.

— Все вышли, а вы, стало быть, нет? — восхищённо спросил Никитка.

— А мы вот не вышли. Ефим, атаман наш, выйти испужался. Его-то бы исправник до суда бы не довёл. Мигнул бы калмыкам, да и всё тут. Те бы, недолго думая, привязали к коням да об дерево...

— А ты, Аким Егорович? — не унимался хлопец.

— Меня Ефим не отпустил. Грит, скучно одному. Вдвоём, мол, и кору веселее грызть, да и помирать интереснее.

— Кхе-кхе, — закашлял-засмеялся отбитыми лёгкими старый каторжник Семён. — А не знаешь, что ли, Егорыч, зачем тебя Ефимко-то оставил?

— Знаю, знаю, — сквозь зубы процедил атаман. — Теперь-то знаю. Это тогда, по дурости думал — ух ты, атаман-то наш меня ценит!

— Вот-вот, ценит он тебя, как же, — опять проскрипел-прокашлял Семён. — Как свежатинку бы и оценил. Я на каторге-то с одним арестантом парой слов перекинулся. Ефим-то наш тож на каторге был. Он тогда с двумя поросятами на побег ушёл. Сам-то ишь и ушёл. А где тех поросят косточки — никто не знает.

— А откуда на каторге поросята взялись? — спросил наивный Никитка.

— Да всё оттудава. Решит какой горемыка в побег идти, где же ему харч-то на всю дорогу запасти? Вот и берёт он с собой молодого да глупого парня. Вроде тебя, — доходчиво объяснил Семён.

— И зачем? Парня-то тоже кормить надо. Эвон, дорога-то какая. Идти, говорят, полгода. Двух-то поросят и не хватит, — пожал плечами непонятливый Никитка, вызвав у окружающих хохот.

— Ой, насмешил, Никитушка, друг мой разлюбезный, — по-отечески взъерошил атаман ему волосы. — Так парней-то и берут, чтобы по дороге съесть. Их ведь потому и называют «поросятами», что берут самых толстых.

Ошарашенный Никитка задумался. Потом, как бы незаметно от окружающих, пощупал свой бок — не толст ли... Действие было замечено и опять вызвало прилив крепкого мужицкого смеха.

— Дядька Семён, — вдруг спросил Никишка. — А как же ты сам-то с каторги бежал?

В землянке повисла нехорошая тишина. Было слышно, как за окошком завывает припозднившаяся метель, чавкает никогда не замерзающий болотный газ и стреляет непрогоревшая головешка в печи. Каждый из разбойников (ну, может, за исключением Никишки) имел за плечами столько зарезанных, застреленных и зарубленных и прочих загубленных жизней, что впору бы повеситься на осине. Но вот человечинкой из них никто не пробавлялся...

— Да так и бежал, — лениво отозвался Семён, почёсывая спину. — Как все. Токмо меня самого с каторги за «поросёнка» выводили. А когда резать собрались, то я сам их и порешил.

— А потом? — требовательно насупился Никишка.

— Что потом-то? — выщерился Семён. — Мертвяков в кусты оттащил, одёжу с их снял да дальше пошёл. Я ведь не зимой, как Ефимка, а летом бежал... А летом-то прокормиться везде можно. Хош у нас, хош в Сибири. Я, бля.., все ноги стоптал, пока до дому дошёл. Три года на каторге, да два года шёл. А дома-то и нету. Матка умерла, а жинка, бл... такая, под любого кобеля лечь готова. Я же когда в избу зашёл, гляжу — детишки некормленные, завшивевшие все. А она, курва, на лавке лежит, подол задрат, а её бобыль один покрывает, как кобель сучку...

— А что же ты, Сёмка, думал, что жинка тебя пять лет ждать будет? — философски заметил Подберёзовик, наливая себе самогон. — Бабы ведь бля... Им лишь бы хрен потолшее да подлиннее...

— Ты-то бы хоть помолчал, гнида, — замахнулся на «поганку» Семён. — Я ведь не к тому, что она скурвилась. Дело-то понятное. Но зачем же при детях-то?

— За это ты их и порешил? — спросил атаман, отбирая у Подберёзовика бутыль и выдирая из цепких ручонок недопитую кружку.

— За это, — понурил голову каторжник, принимая от Егорыча отобранную кружку.

— А давайте-ка, братцы, споем! — предложил молчавший до поры Андрюха. И, не дожидаясь согласия, затянул вдруг:


Солдат в поход собрался.

Наелся кислых щей.

В походе о6о...ся

И умер в тот же день.

Трясли его три ночи,

Трясли его три дня.

И вытрясли три кучи

Вонючего г...на.


Неказистая песенка, напетая Андрюхой на мотив «Мальбрук в поход собрался», успокоила «робятишек». Атаман же, «приняв» ещё немножко, вдруг запел баритоном:


Стонет сизый голубочек,

Стонет он и день, и ночь;

Миленький его дружочек

Отлетел надолго прочь.

Он уж боле не воркует

И пшеничку не клюёт;

Всё тоскует, всё тоскует

И тихонько слёзы льёт.


Атаман пел прекрасно. Разбойники заслушались рассказом о страданиях несчастного голубка, потерявшего голубку. А когда Егорыч, допевая песню, очень жалостливо вывел, что «Не проснётся милый друг», даже звероподобный Семён вытер набежавшую слезу, а Подберёзовик заплакал навзрыд.

— Эх-ма, песня-то какая, — отсмаркиваясь, пробормотал Андрюха. — Прямо-таки за сердце берёт! Эх, что же она, дура? Улетела, а он-то, бедненький... Все бабы одинаковы. Улетела-прилетела. А голубочек-то уже того, чик-чирик... Давай-ка, атаман, выпьем ещё.

— Выпьем, други, — кивнул довольный Егорыч.

В ведре уже оставалось меньше половины. Атаман начал прикидывать — обойдётся ли народ остатками или же придётся доставать ещё одно ведро? Был у него кое-какой запасец. Правда, в том ведре был не самогон, а настоящее зелёное вино. Но решил, что на семерых будет довольно. Второе ведро лучше оставить назавтра, на опохмелку.

На следующее утро атаман проснулся первым. В голове — будто черти горох молотят. В землянке воняло ещё гаже. Помимо застарелого запаха пота, несвежей еды и портянок пахло перегаром и чем-то кислым. И точно — в углу, уткнувшись мордой в лужу собственной блевотины, лежал Никишка. «Жив ли мальчонка-то?», — с беспокойством подумал атаман, силясь поднять тело с лавки. Пока пытался, сверху на него что-то закапало. Капля, упавшая на лицо, не могла быть не чем иным, как... «С-сука, убью!», — подскочил-таки Егорыч со своего места. И, уже схватив за шиворот спавшего наверху Подберёзовика, одумался. Где это видано, чтобы ватажник обоссал своего вожака? Пусть даже и по пьянке, пусть и во сне... He-а, Егорыч не зря был атаманом столько лет. И не зря он упасся и от каторги Сибирской, и от пули солдатской. И, что уж там, от ножичка своего же ватажника... Атаман — он на то и атаман, чтобы его уважали и побаивались! «Ладно, — примирительно-злобно подумал Егорыч, — я этой поганке ещё устрою...»

Резкий подскок помог атаману прийти в себя. Печка была остывшей, но холод ещё не чувствовался. За ночь мужики тёплого воздуха добавили...

Егорыч с трудом открыл дверь, заваленную выпавшим за ночь снегом, и с наслаждением вдохнул свежего воздуха. И, пока его никто не видел, помочился неподалёку от землянки, забросав промоины свежим снегом...

Атаман постоял-постоял и почувствовал, как его начинает колотить похмельная дрожь. Взял в охапку несколько поленьев и вернулся в землянку. После свежего воздуха вонь казалась ещё гаже. Но Егорыч, сделав пару вдохов, быстро привык.

— Егор-рыч, — проскрипело из угла, где спал Сёмка-каторжник. — Выпить есть? Голову бы поправить...

— Есть-есть, — кивнул атаман, даруя ватажнику надежду на исцеление. — Ты бы пока печь затопил...

— Да ху... с ней, с печью-то. Ты плесни чуток, а я уж потом затоплю, — с трудом сполз со своей лавки Семён.

Атаман со вздохом полез под лавку, вытаскивая оттуда запрятанную ведёрную корчагу. Почему-то там плескалось только с полведра! Куда девалось остальное, Егорыч не помнил. Вчера, вроде бы, под лавку не лазали! А если бы лазали, то ничего бы не осталось. Ладно, хрен с ним!

Атаман с большим трудом сумел разлить зелено вино по кружкам. Семён, расплёскивая драгоценную жидкость, едва-едва донёс её до рта. Егорыч — тоже...

Но всё ж-таки донесли и выпили. Жить стало лёгшее... Повеселевший Семён принялся растапливать печь, а атаман соображать: осталось ли что-нибудь из жратвы? Водка-водкой, а кормить народ нужно. Пошарив по закромам и закоулкам, сумел найти только старый кусок сала да немного крупы. Ну, на завтрак мужикам сойдёт, а потом? Пораскинув мозгами насчёт «потом», Егорыч принялся стряпать. Уже скоро на печке стоял котелок с закипающей водой. Не утруждая себя промывкой (и так сойдёт!), атаман засыпал в кипяток крупу. Пока она варилась, сало было порезано на маленькие кусочки и отправлено вслед за зёрнами.

Атаман и Семён «приняли» ещё немножко, закусив найденным на столе кусочком совсем уж засохшего хлеба. Теперь стало совсем хорошо. К тому времени, пока кулеш поспевал, проснулся и остальной народ. Мужики, продирая сонные глаза, выходили на улицу облегчить мочевой пузырь, а потом спешно вбегали обратно, постукивая зубами от холода.

После завтрака и утренней чарки, налитой атаманом по строго нормированной порции, Егорыч стал отдавать распоряжения:

— Жратва у нас кончилась. Так что кому-то нужно сходить в село, провиянта прикупить.

Взгляд Егорыча упёрся в «гриба-поганку».

— А чегой-то сразу я? — возмутился тот. — Вон, пусть Никитка сбегает, он помоложе будет.

— Вместе с Никиткой и пойдёшь, — «успокоил» мужика атаман. — Чтобы к вечеру оба, как штык были.

— Слышь, Егорыч, а чего бы нам сразу в село не пойти? — озвучил общую мысль Андрюха. — Там бы и пожрали по-человечески, и в баньку бы сходили? А?

— Рано, — кратко обронил атаман. — Вот денька через два-три и пойдём. А пока что — поберечься нужно.

— А чего беречься-то? — с недоумением спросил «первый товарищ». — Царя-то убили, а про губернатора говорят — тоже убили. А исправнику в Череповце не до нас вовсе. Властей-то никаких нет.

— Эх, друг мой разлюбезный, — покачал головой атаман. — Сегодня нет, а завтра — что-нибудь да будет. Не та власть, так другая. Рано или поздно, други мои, какая-нить власть всё равно объявится. И будет она, энта власть, в перву голову разбойничков ловить да по деревьям вешать.

— Так ты же говорил, что не вешают у нас сейчас? — озадаченно спросил Никитка.

— Это я тебе когда говорил-то? В прошлом годе, когда царь был старый. Тогда не вешали, потому что были и закон, и власть. Ловили нашего брата да на каторгу отправляли. Меня вот Бог хранил от каторги-то той. Но сейчас ведь законы-то никто исполнять не будет. А будут развешивать. Понял?

— Ну, это ещё когда будет, — протянул успокоенный Никитка. — Через сто лет.

— Через сто? Можа, и так. А может — завтра. Ежеля мы придём, да прямо сейчас. Кто его знает, может, уже ищут генерала-то нашего.

— Почему генерала? — удивился Подберёзовик. — Вроде бы, чиновник какой.

— Ха, пальтецо-то его где? В тючке лежит? С красной-то подкладкой польта только генералы носят, пусть и статские. Думать нужно... А коли в сёлах уже солдаты? Так что — будьте сторожней! Деньжаток с собой возьмёте чуток. На них всё и купите. А барахлишко — пусть себе лежит, хлеба не просит. Цыган вернётся, ему всё тряпьё и отдадим.

Мужики с минуту осмысливали сказанное. Потом Семён покрутил носом и уважительно произнёс:

— Егорыч, голова! Не чета Ефиму будешь. А ведь тот — башковитый мужик был!

— Умный-то умный, да глупый, — не согласился атаман. — Он ведь что учудил? Грабить, мол, грабим, а убить — ни-ни! Убивать, грит, токмо тех, кто с ножом али ружжом лезут. Грех, мол, невинные-то жизни забирать. И что, где теперь Ефим?

— А что с ним случилось-то? — заинтересовался вдруг Семён. — Слыхал, убили его. А как убили-то? Вроде бы, он от делов-то отошёл?

— Убили-то его по-дурости. Ушёл Ефим от дел. Ну, с барахлишком с кой-каким помогал. Опять же, с бароном цыганским меня свёл, чтобы коней продавать полёгшее было. А я ему, как положено, долю с добычи давал. С бабой-вдовой стал жить, уж и венчаться собрался. А баба та — купчиха из Рыбной слободы. Решил он тоже в слободу податься, а там — либо в мещане, либо в купчины записаться. А потом — куда подальше податься, чтобы никто не спрашивал — откуда, мол, такой купец выискался и с каких таких шишей он капитал заявляет? А чё, записали бы. Купчиха вдовая и разъяснила б: крестьянин, мол, он, да негоже мне, вдове порядочной, за крестьянина замуж выходить. А капитал-то у меня мужний, дескать, остался. Чего не записать-то, коли деньги есть? Там бы, глядишь, записался бы в купечество да и съехал бы потихоньку в другой город. Никто бы и искать не стал да разбираться. Вот в Рыбной слободе, в Рыбинске теперешнем, и пошёл Ефим на ярмарку, как порядочный. А там — хвать его купчина местный. «Стой, — кричит. Так это ж ты, сукин-распресукин кот, меня в том-позатом году ограбил!». А у купчины два брата-амбала, да приказчики...

Тут же на торгу Ефима-то и забили до смерти. Так вот... А ежели бы как всё, чтобы в живых-то никого не оставлять, так и жил бы он сейчас поживал. Церкву бы, глядишь, поставил, грехи бы отмолил. Так что, братушки вы мои дорогие да разлюбезные, вы меня слушайтесь — и живы будете, и сыты-пьяны. А щас, Никитка да грибок-боровичок, дуйте за жрачкой. Да Митьке, трактирщику нашему, не забудьте двадцатку обещанную отдать. Глядишь, он опять нас на какого-нибудь «нажористого» старичка со старухой да с молодухой наведёт. А с теми, кто пистолеты да ружья с собой возит, — пусть Афонька Селезень, другая мой лепший, да его ватажники бьютси!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПОЛЬСКАЯ КАМПАНИЯ

Февраль-апрель 1826 года. Бывшее Царство Польское

План кампании Паскевич стал продумывать ещё в дороге. А чем, собственно говоря, прикажете заниматься генерал-фельдмаршалу? Примерять парадный мундир? Мундир, разумеется, уже заказан, но портной провозится с ним не меньше двух недель! От Москвы до Тульчина фельдъегерю два дня скачки. Но если ты — генерал-фельдмаршал, то, как простой полковник, сломя голову, скакать не будешь. Значит, всё, как положено: конвой, штабная канцелярия, небольшой обоз. И затянется всё это удовольствие на неделю. Ну, в лучшем случае дня на четыре.

Иван Фёдорович был доволен полученным званием. Но! Звание генерал-фельдмаршала, как он правильно полагал, нужно было отрабатывать. Чин — чином, но будь ты хоть гвардии сержант, хоть прапорщик, а хотя бы и фельдмаршал, но в гроб тебя так и положат — вместе с чином и орденами. А вот ежели бы добыть, скажем, титул, с приставкой к фамилии, то его уже можно и детям, и внукам оставить. Чем плохо звучало — светлейший князь Потёмкин-Таврический? Или — граф Суворов-Рымникский, князь Италийский? Сумел ведь Александр Васильевич добиться титула! Правда, по злой иронии судьбы единственный сын великого полководца, генерал Аркадий Александрович, утонул в той самой речке Рымник в рассвете лет и на взлёте карьеры. А разве будет хуже звучать — Паскевич-Бугский? Конечно, река Висла больше, чем Буг. Только «Вислянский» звучит не очень... В смысле — не очень благозвучно. Куда лучше — светлейший граф Паскевич-Варшавский. Но, опять же, титул ещё нужно заработать.

Единственное, что угнетало генерал-фельдмаршала, так это мнение императора о том, что: «С Польшей воевать рано!». Сейчас рано — потом будет поздно! Нет уж, воевать нужно сейчас. Пока поляки не успели создать регулярную армию и включить туда оставшийся в царстве Польском российский корпус, заключить соглашения с другими государствами. В конце концов, император поручил ему вызволить Литовский корпус. А как это сделать, не придя в Варшаву?

Так или примерно так рассуждал Главнокомандующий русских войск Паскевич, который в общем-то не был склонен к авантюрам. Но тут, что называется, «накатило». Наверное, такое бывает хоть раз в жизни у каждого человека. Образцовый семьянин бьёт в ухо любимую жену или уходит к любовнице. Примерный землепашец уходит в долгий запой. Штабс-капитан проигрывает в карты полковую казну, а потом стреляет себе в висок. Верная супруга бросает мужа и пускается во все тяжкие... Правда, если подобное случается у человека, облечённого властью, то и последствия бывают самые что ни на есть серьёзные. Но в данном случае Паскевич не считал кампанию авантюрой. Располагая мощью в двести тысяч штыков и сабель 1-й и 2-й армий, прибавив сюда тридцать тысяч Волынского корпуса, можно легко раздавить игрушечную польскую армию. А победителей, как известно, не судят!

Первое, что требовалось сделать, — назначить командующего 1-й армией взамен схваченного мятежниками Остен-Сакена. И хотя прерогатива в назначении на подобные посты всецело принадлежала государю-императору, тут Паскевич не волновался. Ему был дан соответствующий «карт-бланш», а уведомить Михаила можно и потом. Но для того, чтобы соблюсти хотя бы уважение к верховной власти, Иван Фёдорович ограничился, назначив «исполняющего обязанности командующего армией». И выбор его пал на генерал-лейтенанта Ермолая Фёдоровича Керна.

Керн, человек уже немолодой, но ещё и не старый, командовал пехотной бригадой в Вильнюсе. Он был известен как добросовестный и храбрый служака. Исполнительный, но абсолютно безынициативный. Возможно, в другое время такой человек не достиг бы больших высот, нежели должность командира полка. Однако во время войны 1812 года Белозерский пехотный полк, которым командовал Ермолай Фёдорович, проявил себя очень достойно. В период наступления Наполеона «белозерцы» были в арьергарде, принимая удары Мюрата. А за удержание Утицкого кургана и личную храбрость подполковник Керн получил Георгиевский крест и эполеты полковника. В 1813 году он уже был генерал-майором и командовал дивизией. Опять же, сумел отличиться во время боёв в Пруссии. Потом, после возвращения из Франции, получил бригаду. Правда, была у Ермолая Фёдоровича и другая известность. Будучи убелённым сединами, генерал-лейтенант умудрился жениться на красавице Анне Вульф, которая была моложе его почти на сорок лет. По слухам, юной женщине нравилось быть генеральшей, но она тяготилась всем сопутствующим — дальними и скучными гарнизонами, обществом сверстников мужа. А не так давно в одном из журналов появилось стихотворение известного поэта «Я помню чудное мгновенье», посвящённое некой «К.». Молва упорно связывала эту «К.» с Анной Петровной Керн, а «донжуановские» повадки Пушкина были хорошо известны. Правда, около месяца назад жена вернулась к родителям, но слухи о развесистых рогах, наставленных генералу, не исчезли...

Генерал-фельдмаршала семейные неурядицы будущего командующего армией волновали меньше всего. Его устраивал человек, который без особых рассуждений будет выполнять приказы. Вот с Витгенштейном, командующим 2-й армией, было сложнее. Пётр Христиановнч после смерти светлейшего князя Кутузова был, хоть и недолго, Главнокомандующим всей армией. И хотя он добровольно передал командование Барклаю, но амбиций не утратил. При здравом размышлении Паскевич решил, что Витгенштейн, чувствовавший угрызения совести из-за того, что проморгал заговорщиков, спорить не станет. Конечно, нужно было бы иметь и начальника Главного штаба. Но пока не выяснена судьба Дибича, место нельзя считать вакантным.

...Привести в движение две армии — задача нешуточная. Поэтому прошло около месяца, прежде чем бригады сконцентрировались на рубежах, должных стать плацдармами. В марте 1826 года армия Керна сосредоточились между Гродно и Белостоком. Вторая армия, в составе IV-го, V-го и VI-го корпусов, выдвинулась к Ковелю. Пока армейские корпуса неспешно перемещалась к границе, сам Паскевич, возглавив бывший Литовский, а ныне VII армейский корпус, отвёл его к Туле. Изначально главнокомандующий планировал использовать его в кампании, но потом решил, что для удачного похода вполне хватит и двух армий. Чтобы не объясняться раньше времени с императором, он ни словом не обмолвился о замыслах, а попросил отпустить его обратно. Михаил Павлович, не ожидавший проявлений авантюризма от своего «отца-командира», не нашёл причины задерживать его. Напротив, посчитал абсолютно правильным решение быть вместе с частями. Решение Паскевича назначить Керна командующим армией император также не оспаривал. Всё же Главнокомандующий гораздо лучше знал армейских генералов.

...Русские войска вломились в пределы царства Польского как два молодых медведя в овсяное поле. Опять же, чтобы не мешать друг другу, медведи заходят с разных сторон. Потом, когда дорога неизбежно приведёт их навстречу друг другу, косолапые сыто перемолвятся взглядами — «попастись» ещё или же пора уходить к родному лежбищу? Не спрятались ли где-нибудь в поле охотники? Не сидят ли где-нибудь на лабазах егеря? Можно их опасаться или заломать не в меру возомнившего о себе охотника и продолжать вытаптывать поле?

Разумеется, далеко не всё шло гладко. Армия Керна была задержана на Буге полками генерал-лейтенанта Дверницкого.

Несмотря на весеннюю пору река уже очистилась ото льда. Уланский полк Черепнина, шедший в авангарде русских войск, с ходу форсировал Буг. Подполковник, командовавший уланами, увлечённо пошёл вперёд, не дожидаясь, пехоты. Черепнин, по молодости лет, хоть и успевший немного повоевать, но нужного опыта не имел. И, как многие кавалеристы, относился к пехоте с известной долей пренебрежения. И более чем пренебрежительно он относился и к полякам, в отличие от опытных офицеров, помнивших корпус Понятовского в Бородинского сражения, который едва не пробил левый фланг русской армии...

Подполковнику хотелось первым достичь столицы мятежного царства Польского, до которой оставалась сотня вёрст, не думая о том, что из-за спешки уланы оказались отрезанными от основных сил. Во время движения полк, шедший уставной колонной «справа по три», из-за неровностей лесной дороги оказался растянутым. Командиры эскадронов не видели своих взводных командиров, а Черепнин потерял связь с эскадронами. В результате полк угодил в классическую засаду: удар по головной части и тылу, дезорганизующий противника, а затем — удар с фланга, при котором происходит планомерное уничтожение...

Поляки прекрасно знали основы русского кавалерийского устава, поэтому стрелки с нарезными штуцерами сосредоточились на левом фланге. Именно там и было положено находиться командирам взводов и эскадронов. Они оказались первыми мишенями жовнежей Малаховского. В тыл уланам ударил полк Рыбинского. «Напшуд, Малаховски», «напшуд, Рыбински»[4]...

Всадники оказались в окружении пехотинцев с примкнутыми штыками. Ровные ряды улан были разомкнуты и... началось уничтожение русского авангарда. Блестящая кавалерия, умевшая соблюсти на вахтпарадах чёткий строй и безупречную выездку, оказалась бессильна при атаке пехоты. Четвёртый эскадрон и добрая половина первого, где плотность атакующих была наибольшей, расстреляли и закололи штыками. Но всё же полностью перебить полк не удалось. Вероятно, этому помешали либо недостаток сил, либо поспешность атаки. Жовнежи вполне могли бы не атаковать кавалерию в штыки, а попросту расстрелять её из укрытий.

Второй эскадрон, оказавшийся на более благоприятном участке местности, сумел развернуться в боевой порядок и достойно принять бой. Третий, первоначально оттеснённый, сумел выскочить и даже перегруппироваться. Из-за скученности места для рубки не было, поэтому пришлось орудовать пиками и прикладами. Уланам удалось отбросить нападающих и перейти в контратаку.

Пройдя сквозь пехоту Рыбинского, уланы выскочили наружу, развернулись и начали перегруппировку в «ан эшелон». Но поляки, подчинись неожиданной команде, не стали принимать боя, а растеклись в разные стороны по лесу. Преследовать пехоту среди деревьев было бессмысленно.

Единственный из уцелевших в бою эскадронных командиров, ротмистр Александров, приказал быстро осмотреть поле боя и собрать раненых. Хоронить погибших товарищей было некогда — не исключалась возможность нового нападения поляков. Ротмистр приказал отступать на соединение с основными силами.

В то время, пока полк Черепнина (теперь уже покойного!) принял первый бой в кампании, оставшиеся на противоположном берегу Буга корпуса готовились переходить реку и идти вдогонку. Но тут на берег выкатилась польская артиллерия числом около восьми орудий, которая немедленно открыла беглый огонь по водному пространству. Ядра, ударявшиеся по плотам с пехотой, превращали дерево в щепу, а людей — в куски окровавленного мяса. Меткость, с которой действовали артиллеристы, говорила о том, что место переправы было поляками просчитано, а пушки — пристреляны заранее. Затем ударила картечь. Река в месте переправы была недостаточно широка, поэтому простреливалась почти полностью. Картечь хоть и наносила огромный ущерб рядам русской армии, остановить её не смогла.

Наблюдавший за ходом сражения генерал-лейтенант Керн приказал прекратить самоубийственную атаку и подтянуть к месту переправы собственные орудия. Русская конная артиллерия достаточно быстро сумела приготовиться к бою и открыть ответный огонь. Но силы были примерно равны, поэтому генерал приказал ввести в бой и батарейную роту. Более тяжёлые, но сравнению с польскими шестифунтовыми орудиями, русские 12-фунтовые сделали несколько залпов, под прикрытием которых в атаку пошло несколько конных и пеших команд. Первой вырвалась кавалерия, которая сразу же ринулась рубить артиллерийскую прислугу. Но на деле рубить оказалось некого. Конная польская артиллерия, отстреляв картечь, ушла почти вся. На месте боя остались десятка два зарубленных и раненых и два орудия (одно повреждённое).

Первое столкновение с поляками было не в пользу русских войск. Но боевого пыла оно не убавило. Напротив — в гибели двух эскадронов кавалеристы винили не умелое польское командование, а подполковника, который забыл о взаимодействии с пехотой. Кавалеристы же жалели, что не смогли захватить начальника артиллерии. Судя по рассказу раненых, командовал батареей сам полковник Юзеф Бем, коего прочили в начальники всей артиллерии.

Пан Юзеф — талант, не уступающий Коновницыну, Аракчееву и Ермолову. А кое в чём даже и превосходящий их. Так, во время штабного анализа расстановки артиллерии при Тулоне Бем нашёл лучший вариант, нежели сам капитан Бонапарт. Но вздыхать и сетовать было поздно. Зато появилась надежда, что ежели сам пан полковник возглавляет батареи, то с орудиями у поляков негусто. Ермолай Фёдорович отдал приказ о выступлении на Варшаву.

2-я армия Витгенштейна, при которой был штаб главнокомандующего, выступила почти одновременно с 1-й. От Ковеля она двинулась двумя потоками — через города Ленчна и Хелм. Соединение было спланировано в Люблине.


...Древний город встретил русские войска неласково. Боёв за Люблин не было, потому что гарнизон ушёл в глубь страны. Но когда первая колонна вошла в центр, раздались выстрелы со стороны ратуши. Стреляли скверно. Никто из русских не был ни убит, ни даже ранен, хотя такая возможность у стрелков была. Если посадить на ратуше одного-едннственного стрелка с нарезным стволом, то за пять-шесть минут он уложил бы не менее двух-трёх человек.

Колонна рассыпалась, а солдаты выбрали укрытия. Потом неспешными перебежками взвод охотников выдвинулся к ратуше и почти без боя ворвался внутрь. На месте были «положены» трое польских стрелков, а ещё двое захвачены живыми. Все патриоты — и убитые, и живые — были не просто юны... Это были дети, вооружённые прадедовскими кремнёвыми ружьями.

Мальчишек привели к Паскевичу. Главнокомандующий русскими вооружёнными силами, посмотрев на стрелков, коротко распорядился:

— Повесить на окнах ратуши.

— Ваше Высокопревосходительство, — попытался вмешаться начальник штаба армии Киселёв. — Это же дети! Выпороть — и дело с концом.

— Вы, господин генерал, слишком гуманны, — процедил сквозь зубы Паскевич. — А ваш гуманизм к добру не приведёт. Этих смутьянов нужно повесить в назидание другим.

— Повесить детей без суда и следствия? — побледнел Киселёв. — Что-то новое в законодательстве Российской империи.

— Генерал, — отмахнулся Паскевич, — будучи главнокомандующим, я сам решаю, какие законы в Российской империи есть, а каких нет.

Когда полковые палачи приготовили верёвку, один из мальчишек заплакал. Зато второй, гордо подняв голову, запел: «Ещё Польска не сгинела!»

— Вот так, — сказал главнокомандующий, глядя на два тела, обвисших на верёвках, пропущенных из окон ратуши. — Теперь эти мерзавцы будут знать, КАК стрелять в русского солдата. А эти двое на виселице — наилучший урок.

— Эти двое, — печально сказал Киселёв, — теперь стали юными мучениками свободы, ждущими отмщения. Право, Иван Фёдорович, лучшей услуги мятежникам вы оказать не могли.

— Генерал-адъютант Киселёв! Я уже говорил вам, что ваша мягкотелость до добра не доведёт. Помнится, докладывали вам и о Пестеле, и о братьях Муравьёвых-Апостолах. Вы — либеральничали, а нужно было меры принимать. Я, генерал, вами очень недоволен.

— В таком случае, Ваше Высокопревосходительство, примите мою отставку. Я боевой генерал, а не палач.

— С удовольствием. Однако сие в воле императора. Но я отстраняю вас от начальствования над штабом, приказываю сдать дела, а потом — вернуться в Тульчин. После завершения кампании я доложу государю о вашем проступке.

Потеряв всякий интерес к Киселёву, Паскевич обернулся к адъютанту: «Немедленно езжайте за полковником Гебелем. Скажите, что главнокомандующий назначает его временным начальником штаба армии».

Услышав, кого Паскевич прочит на его место, Киселёв глухо застонал. Дело было даже не в том, что на генеральскую должность ставят полковника, обойдя более видные фигуры. В истории русской армии и не то бывало. Но худшей кандидатуры, нежели бывший командир Черниговского полка, сыскать было нельзя. Единственно, чем он отличился, так только тем, что вступил в схватку с мятежниками, не побоявшись их количества, и был тяжело ранен. В остальном же Гебель был глуп как пробка, слабо представляя, чем тактика отличается от стратегии. А чтение карты, как помнил генерал, приводило Гебеля в состояние прострации. Однажды на летних манёврах командир полка перепутал дороги и едва не увёл весь полк вместо Белой Церкви в Житомир. Честь «черниговцев» спас тогда подполковник Муравьёв-Апостол, который сумел убедить командира поставить его батальон головным.

Но пререкаться было поздно. Поэтому бывший начальник штаба 2-й армии Павел Дмитриевич Киселёв сел в возок и стал дожидаться приезда полковника Гебеля, чтобы передать тому все штабные документы, карты и предварительные наработки по кампании. Правда, сумеет ли новоиспечённый начальник штаба армии их использовать?

Утром оба тела исчезли. Верёвки были перерезаны. Часовой, выставленный у ратуши, ничего не видел и не слышал. На всякий случай караульному назначили полторы тысячи палок. А вскоре обнаружилось, что бесследно исчезли пятеро солдат. Возможно — убиты. Но вероятней всего — дезертировали, потому что пропавшие нижние чины были католиками и уроженцами западной части Малороссии. Паскевич тем не менее решил, что их убили. Посему после выхода основных войск из города в Люблине был оставлен Шухтовский пехотный полк для проведения акции «устрашение». Саму операцию приказано было возглавить начальнику штаба полковнику Гебелю.

Гебель был наслышан о методах, коими генерал Ермолов пользовался на Кавказе. Он приказал первому батальону немедленно занять ратушу, костёлы и окружить наиболее богатые дома. Второй и третий батальоны проводили обыски, разыскивая оружие. Тех из горожан, у кого оное находилось, выводили на площадь.

За три часа было обнаружено около тысячи охотничьих и сотни две армейских ружей, штук двадцать карабинов столетней давности, десяток штуцеров аглицкой работы и великое множество сабель. Большая часть оружия либо не имела боеприпасов, либо была негодной. Но полковника это не смущало. Из толпы, собранной на площади, он приказал отобрать мужчин от двадцати до сорока лет для проведения экзекуции. Их оказалось не так уж много — человек двадцать. Возможно, это были люди, которые по каким-то причинам не ушли в армию.

Поляки не были похожи на невинных овечек. Они пререкались с солдатами, ругались и пытались сопротивляться. Особенно шумно вели себя женщины. Они плевали в лицо пехотинцам и норовили бросить в них чем-нибудь, подвернувшимся под руку. «Шухтовцы» постепенно стали заводиться. Одна из паненок, у которой уводили мужа, кричала на солдат, а потом вцепилась ногтями в лицо унтер-офицера. От удара разъярённого унтера женщина упала, а подол её юбки задрался, обнажив красивые ноги. Муж, бросившийся на выручку, получил удар прикладом в голову.

Возможно, изначально никто и не хотел бесчестить женщину, но вид красивых ножек бросил унтера в дрожь. Он навалился на женщину и стал задирать ей подол на голову. Бедняжка пыталась сопротивляться, но этим только распаляла насильника. Как назло, рядом не было ни одного офицера, который прекратил бы подобную мерзость, а нижние чины, похохатывая, схватили несчастную за ноги и руки. Унтер, приспустив штаны, даже не сняв ни кивера, ни тяжёлых патронных сумок, стал насиловать жертву. Потом уступил место своему солдату...

Обезумевшая от боли и стыда женщина каким-то чудом сумела вырваться из рук насильников и выбежала на улицу. С разбитым лицом, в разорванной одежде она побежала прямо на площадь, где в оцеплении пехоты стояли горожане. Толпа поругивалась, но стояла спокойно. Никто из горожан не ожидал ничего плохого. Но когда народ увидел женщину с окровавленным лицом, которая пыталась запахнуть на себе изорванную одежду, то толпа зашлась в гневном крике и как один человек бросилась на штыки. Оцепление было перебито за несколько минут. Люблинцы (любляне?) захватили ружья и стали стрелять. Но перевес был на стороне солдат. Все три батальона быстро подбежали к площади и открыли беглый огонь по толпе. Когда вся площадь покрылась ранеными и умирающими, солдаты словно озверели. Казалось, что вошли не в мирный городок, а ворвались во вражескую крепость, отданную на разграбление...

Первым запылал замок. Горожане, согнанные в него, пытались вырваться, но натыкались либо на пули, либо на штыки. Затем загорелась древняя ратуша, построенная ещё во времена крестоносцев. Всюду метались обезумевшие от страха и гнева жители. Плакали женщины, попавшие в руки насильников. Рыдали матери, на глазах у которых убивали детей. Солдаты грабили дома, набивая походные ранцы всем, что приглянулось. Мужчинам нечем было сражаться. Но всё же поляки брали в руки лопаты, топоры и колья и дрались так яростно, что не один пехотинец поплатился жизнью. В ответ на это солдаты убивали уже не только мужчин, но и женщин. Попытки офицеров успокоить солдат натолкнулись на окрики полковника, который требовал убивать!

Командир второй роты первого батальона, не сумев остановить солдат, отошёл к одному из зданий и выстрелил себе в сердце. Офицеры, пытавшиеся увещевать начальника штаба, получали в ответ ругательства. Казалось, что Гебелю нравилось смотреть на гибнущий Люблин...

Наконец безумие стало спадать. Нашлись и несколько офицеров, которые сумели собрать небольшую команду из старослужащих и начали утихомиривать разбушевавшихся солдат. Где словом, а где ударами, но батальоны были построены. Гебель, вспомнивший, что его ждёт главнокомандующий, скомандовал «выход».

Полк уходил молча, без положенного разворачивания знамён и барабанного боя. Солдатам и офицерам было смертельно стыдно за миг безумия. Командиры мечтали об одном — быстрее завершить эту кампанию, начавшуюся так позорно. А потом — вызвать на дуэль господина начальника штаба. Ежели он откажет дать удовлетворение, то просто пристрелить как собаку. А потом — застрелиться, как это сделал их однополчанин! Сзади горел славянский город Люблин. Его уцелевшие жители проклинали русских солдат...

Паскевич, узнав из рапорта, что «Горожане, поднявшие руку на солдат армии Его Императорского Величества, подверглись примерному устрашению», остался доволен. Поляки должны бояться!

К несчастью, отметить чином или орденом деяния полковника он не мог. Писать же рапорт его Императорскому Величеству было ещё рано. Но Паскевич не предполагал, что император узнает обо всём в самые ближайшие сроки...

Павел Дмитриевич Киселёв возвращался в ставку 2-й армии в смятении. Что-то угнетало талантливого штабиста. Нет, не отстранение. Прежде всего — поспешность, с которой началась кампания. Составление плана предстоящего похода — задача не из лёгких. Смущало, что Главнокомандующий, вернувшись из Москвы, не ознакомил ни его, ни остальных генералов с картами маршрутов. Кроме того, фельдмаршал не попытался уточнить, насколько имевшиеся в его распоряжении карты соответствуют действительности. И даже тот факт, что ему, начальнику штаба 2-й армии, пришлось исполнять обязанности главного начальника штаба, наводил на определённые размышления. Паскевич не уточнил задачи командиров корпусов. Всё свелось к определению общего направления двух армий. Странно. Далее — Главнокомандующий не озаботился запастись провиантом и боеприпасом. Провиант в расчёте на десять дней — это ещё понятно. Можно рассчитывать на местное население. Но боеприпасы для солдат, а картечь? В начале кампании Киселёв пытался обратить на это внимание и Вигтенштейна, и самого Паскевича, но тщетно. Обиженный командующий армией, отстранённый от руководства, сказался больным. Паскевич не захотел и слушать, сказав, что десять дней — это даже много. Разгромить «полячишек», по мнению генерал-фельдмаршала, можно и за пять дней.

Служебное положение Киселёва в Тульчине и раньше было тяжёлым. Он имел много врагов, которые старались на каждом шагу вредить ему. Главной причиной этому были нововведения, например, смягчение телесных наказаний, которые Киселёв предпринимал во второй армии и которые не нравились многим, в том числе Аракчееву. Из-за происков военного министра император едва не сместил его с должности. Но после смотра, которым остался доволен, Александр пожаловал Киселёва в генерал-адъютанты. Это лишь добавило завистников. А будущее тоже не сулило ничего хорошего.

Генерал Киселёв был по-своему честолюбивым человеком. Но кто из носящих эполеты не честолюбив? Прапорщик мечтает стать подпоручиком. Полковник — генерал-майором. А иначе лучше уходить в отставку и заводить образцовое хозяйство или просто глушить наливку с соседями и заваливать по кустам податливых девок.

У генерал-адъютанта было качество, за которое его уважали даже недоброжелатели. Он был человеком дела. «Ну, назначьте вы на должность начальника штаба кого-то другого, — думал генерал. — Есть и более достойные кандидатуры, чем этот солдафон». Павлу Дмитриевичу иногда казалось, что полковник Скалозуб был списан господином Грибоедовым с полковника Гебеля.

Приехав в Тульчин, Киселёв решил не останавливаться, а отправиться прямо в Москву, к императору. Он, разумеется, нарушал приказ непосредственного начальника. Но нарушая приказ, будучи начальником штаба (пусть и отстранённым), Павел Дмитриевич оставался генерал-адъютантом Свиты Его Императорского Величества, поэтому в этом качестве был вправе прибыть ко двору. У кого же ещё искать правды, как не у императора?


...Иван Фёдорович Паскевич был хорошим военачальником. Но даже самый хороший военачальник иногда делает непростительные промахи. Главной ошибкой генерал-фельдмаршала стал Люблин. И первой потерей в армии стал тот пехотный полк, что «усмирял» мирный город.

Среди военных, как в плохой деревне, слухи распространяются быстро. И никто не знал — кто распространял слухи о сожжённом городе и судьбе его жителей. Полк стал изгоем. Конечно, во время похода нет ни офицерских собраний, ни балов, ни пирушек нижних чинов. Полки двигаются в составе дивизий, не смешиваясь и почти не общаясь друг с другом. Но всё же, всё же... Шухтовский полк — от последнего нестроевого до командира полка, — чувствовали себя примерно так же, как человек, которого только что вывозили в дерьме. Вот только в отличие от обычного дерьма, которое, пусть и с трудом, но смывается водой, от этого было не отмыться и не очиститься. Люди шли понуро. Офицеры даже не пытались хоть как-то взбодрить подчинённых. Очень скоро пехотинцы стали выбрасывать трофеи, набранные в Люблине. Обочина дороги была усеяна столовым серебром, шёлковым бельём и туфельками. То тут, то там можно было увидеть нижнего чина, который в спешке высыпал содержимое своего ранца. Впопыхах выпадали и чёрные солдатские сухари, и подштанники — вперемежку с дорогой посудой и женскими украшениями. А на первом же привале один из взводов, с молчаливого согласия ротного офицера, привёл фуры с маркитантами.

Повозки маркитантов и маркитанток следовали за полком давно. Торговцы как шакалы набрасывались на каждую тряпку, выброшенную из ранца и представляющую хоть какую-то ценность. А уж сколько они заполучили в Люблине, не хотелось и думать! Но сейчас обвинять торговцев в мародёрстве ни у кого не хватало совести. Поэтому из фур вытащили весь запас водки и разлили его в походные баклажки. То, что в баклажки не вместилось, выпили прямо на месте. Офицеры, которым фляги не полагались, заполнили водкой медные чайники, которые тащили денщики. После привала жизнь показалась не такой уж и поганой. Но всё же все понимали, что когда опьянение пройдёт, будет ещё хуже. Поэтому во время всего пути Шухтовский полк упорно «надирался». А когда адъютант Паскевича, объезжавший войска, попытался выразить своё недоумение полковому командиру — подполковнику Алферову, — то был отправлен по известному всем адресу. От изумления адъютант не то что на дуэль подполковника не вызвал, но даже забыл доложить о беспорядках главнокомандующему. Повторюсь, что полки на марше почти не взаимодействуют друг с другом. Но вот этого «почти» хватило на то, что вся дивизия 2-го корпуса, узнав о пьянке сослуживцев, пожала плечами и последовала их примеру. Благо найти водку было несложно. Маркитанты следовали не только за Шухтовским полком. И уже к вечеру вся дивизия, за исключением разве что старших командиров, была в стельку пьяной.

Командование корпуса, которое узнало об инциденте гораздо раньше Паскевича, предпринять уже ничего не могло. Единственное, что сделал корпусный начальник барон Розен, — приказал оставить солдат на днёвке ещё на один день, а командиру дивизии и командирам полков сделал внушение. По мнению генерала, за это время господа офицеры вкупе с унтерами должны привести подчинённых в более-менее пристойный вид. Удивительно, но барон даже не пытался ни ругаться, ни угрожать подчинённым ему офицерам. Все разборы было решено оставить «на потом». Потом кого-то можно и чином обнести, и к ордену не представить. Но, как справедливо полагал барон, после случившегося в Люблине офицеры не будут особо гнаться за регалиями и наградами. Дивизия, находящаяся на днёвке в военное время, представляет собой меньшую опасность, нежели в походной колонне или в самом начале боевой позиции. Дивизия пьяная — ещё меньшую угрозу. Но всё же — даже деревенский мужик бывает опасен в пьяной агрессии. И ещё более опасен, нежели в его руках кол или топор. А дивизия в составе двух бригад, каждая из которых состоит из двух полков? И если учесть, что в каждом полку находится по две тысячи вооружённых людей. Да и к тому же, не могла вся дивизия упиться целиком и полностью. А батальонное каре, в которое русский пехотинец встанет в любом состоянии? Тут уж, наверное, всякий противник подумает: а стоит ли атаковать дивизию, имея сил раз в пять меньше?

Командир кавалерийской бригады Завишевский, числивший среди своих предков самого Завишу Чёрного, гонористый шляхтич, но толковый командир, имел в строю только три тысячи сабель и одну неполную конную батарею из трёх лёгких орудий. И будь это в другое время, он, безусловно, не рискнул бы атаковать русскую пехоту. Если бы один из его эскадронов не побывал в Люблине сразу же после ухода Шухтовского пехотного полка. Посему, когда бригадные разъезды наткнулись на нетрезвых русских солдат, он счёл случившееся подарком судьбы. По приказу полковника горнист дал сигнал к атаке. В бой были отправлены три эскадрона. Один из эскадронов и батарею командир оставил в резерве. Польские уланы напали со стороны заходящего солнца, мешающего пехоте целиться. Кавалерия, раскинувшись веером, рубила и колола. Пехота, сбиваясь в кучки, огрызалась короткими залпами и штыковыми ударами. Один из батальонов, более вменяемых, нежели остальные, сумел построить каре. К нему стали отходить и группами, и порознь. Ещё немного — и удача повернулась бы лицом к русским: пехотинцы, вливаясь в плотный строй, усиливали и расширяли каре, превращая его в живую крепость. И ещё бы чуть-чуть — рядом с первым встало бы второе каре. А потом, ведя плотный огонь, пехота легко перейдёт к атаке и опрокинет кавалерию. Но Завишевский, предвидя подобную ситуацию, выдвинул артиллерию. Все три орудия дали картечный залп в ребро живого квадрата. В образовавшуюся брешь немедленно устремился резервный эскадрон, вырубая не успевшую опомниться пехоту.

Через несколько минут началось самое страшное — паника. Русские солдаты бросали ружья и разбегались. Офицеры, пытавшиеся их остановить, оказывались вовлечёнными в общий поток беглецов. Уланы в азарте боя преследовали солдат и рубили, рубили...

Бой прекратился только тогда, когда солнце уже полностью зашло. Ночью, при факелах, по полю ходили местные крестьяне, добивая раненых и уцелевших. Из семнадцати тысяч спаслись немногие. Кому-то посчастливилось дойти до расположения основных сил. Кого-то укрыли монахи ближайшего монастыря, не смутившиеся, что прячут иноверцев. Кое-кто, сумев укрыться, сменил военную форму на мужицкую свитку, подался в дезертиры или в войско батьки Кармалюка. Русская армия несмотря на потери ещё оставалась достаточно сильной. По численности она по-прежнему превосходила польскую. Но она уже проиграла кампанию. Лучшее, что мог сделать генерал-фельдмаршал Паскевич, — это увести людей обратно. Но он этого не сделал, тем самым обрекая на гибель и позор четыре корпуса.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ ЗВЁЗДЫ ЗАКАВКАЗЬЯ

Весна-лето 1826 года

Аббас-Мирза начал выступление, едва дождавшись, пока реки вернутся в отведённые на то русла. Сорокатысячное войско, остриём которого был отряд Самсон-хана, с ходу форсировало реку Араке и вторглось в Карабах. Реденькие казачьи разъезды и отряды Эриванского наместника были смяты и уничтожены. Почти без боя была захвачена Нахичевань. Второй, двадцатитысячный отряд, под командой грузинского царевича (беглого!) Александра Ираклиевича, которого теперь звали Искандер-сардар, устремился к Эривани. Третий отряд выступил на Ленкорань.

Аббас-Мирза настойчиво двигался к Елисаветполю. Но на его пути встретился небольшой городок Шуша. Полковник Реут, находившийся с частью своего 42-го пехотного полка и ротой егерей в этом городке, сумел дать отпор. В жестоком бою егеря меткой стрельбой расстроили первые атаки сарбазов, а ударившие в штыковую пехотинцы сумели обратить неприятеля в бегство. Однако подключившаяся к делу персидская кавалерия остановила русских и заставила их попятиться. Пехота, создавшая каре, неспешно возвратилась под прикрытие городских стен.

Аббас-Мирза даже не попытался захватить городок, а «обтёк» его и устремился дальше, в направлении Елисаветполя. Его почему-то не взволновало, что в тылу оказался форпост противника.

Весь Кавказский корпус мог выставить против шестидесяти тысяч персов не более тридцати пехотных рот и нескольких казачьих сотен. Ермолов, назначив в командование русского авангарда генерала Мадатова, определил левый фланг под начало Вельяминова. Сам же, взяв на себя сравнительно спокойный (пока!) правый фланг, проходящий по линии Тифлис—Эриван, прилагал максимум усилий для сколачивания войск.

Под ружьё были поставлены все молодые мужчины-христиане. Мужчины постарше вливались в армию как волонтёры. Они, в отличие от молодёжи, хорошо помнили поход основателя династии — Каджаров Ага Мохаммед-хана, вырезавшего добрую четверть христианского населения. И прекрасно знали, что Аббас-Мирза не уступит в жестокости своему дедушке.

Хотя армия собралась внушительная, использовать её в бою с противником было пока нельзя. Её ещё нужно было обучить воинским премудростям. Поэтому главнокомандующий приказал отходить к Александрополю. По замыслу Алексея Петровича, бывший городок Гюмры, получивший имя императора Александра, должен был стать закавказским Смоленском и Тарутиным.

Генерал Вельяминов, командующий левым флангом, уже успел получить второе ранение (к счастью, оба пришлись по касательной). Весь фланг с огромным трудом удерживал одну злосчастную Ленкорань. Сарбазы, многие из которых ещё помнили падение города тринадцать лет назад, жаждали реванша.

В первый день осады персы штурмовали очень рьяно. Фашины заполнили почти весь ров. Со всех сторон волокли штурмовые лестницы. Сарбазы штурмовали по старинке, не обращая внимания на потери. Казалось, они готовы засыпать собственными трупами не только ров вокруг города, но и омывавшее его Каспийское море. Для полной картины не хватало осадных башен, катапульт и тарана.

Однако трупами засыпать не стали. Осадных башен и таранов гоже не наблюдалось. Напротив, уже через день началась довольно правильная осада. Со всех окрестных кишлаков были согнаны крестьяне, которых заставили копать траншеи. Работы велись и днём, и ночью. Для порядка крепостная артиллерия постреливала по копателям. Но толку от этого было мало. Палить картечью — слишком далеко. А ядрами и гранатами — как по воробьям. И, кроме того, глядя на оборванных и запуганных местных мужичков, трудившихся под пристальным надзором солдат, стрелять было даже и неловко. Казаки, правда, сделали в одну из ночей вылазку и даже умудрились перерезать охрану. Но и это было больше от безысходности: сбежавших вернули, а охрану усилили. Из полсотни казаков, ходивших «в ночное», вернулись меньше половины.

За неделю окопы опоясали город со всех сторон, кроме Каспия, а траншеи приблизились к городу едва ли не на сотню сажень. Вот тут уж пришлось садить картечью безо всякой жалости к сарбазам, мирным жителям. А сапёры — те вообще сбились с ног, высматривая, а не ведут ли персы «тихую» сану? В конце концов нашли подозрительную траншею. Несмотря на умелую маскировку узрели приметное место — где заканчивается траншея и начинается подкоп. Чтобы не мучиться с контрминой и не копать самим, попросили «поработать» артиллерию.

Главный «артиллерийский бог» — подполковник Двиняев, лично навёл пудового «единорога» и... всадил ядро в землю. Пока прислуга банила ствол, все с нетерпением глядели: а что же будет? Сапёры оказались молодцами: земля провалилась, что означало — место «сапы» вычислено правильно! Двиняев, не мешкая ни минуты, засадил в образовавшуюся ямину брандкугель — ядро с зажигательной смесью. Эффект, право слово, был поразительный. Чувствовалось, что пороха на мину не пожалели...

Но радоваться, как выяснилось, было рановато. Через несколько дней к городку была подтащена осадная артиллерия. После установки орудий и пристрелки Двиняев определил: пушки аглицкие, хоть и устаревшие. Англичане оставались верны себе. В 1812 году союзники по борьбе с Наполеоном поставили России пятьдесят тысяч ружей, большая часть которых имела ржавые стволы и разбитые приклады. Правда, это потом не помешало Джону Булю выставить счёт за все ружья...

Всё же устаревшие пушки оставались орудиями, способными хоть и медленно, но верно разрушать стены города и метать ядра в глинобитные крыши домов. В течение дня для осадных орудий были вырыты окопы и насыпаны земляные рвы, прикрывавшие прислугу от залпов оборонявшихся. И очень скверно, что пушек было много. А если персы сумеют правильно организовать ведение огня и сконцентрировать его в одну точку, то участь города будет решена за несколько дней. Чувствовалось, что за всеми приготовлениями стоит опытный в осадном деле человек. Возможно, европеец...

Генерал Вельяминов, полжизни отдавший различным войнам, вынужден был принять единственно правильное решение — начинать эвакуацию. Предполагалось, что уходить придётся морем. И нужно-то выгребать вдоль берега всего пятьдесят вёрст. По прямой. А потом, сушей, вёрст полтораста до Джалилабада. А уже оттуда идти на соединение с главными силами. Но в первую очередь следовало уводить население.

Из сорокатысячной Ленкорани остаться решили не более десятой части. Это те, что имели свои виды на войско шаха. Другие не ждали ничего хорошего. Мужчин убьют. Женщин изнасилуют и продадут в рабство.

Было «реквизировано» всё, что плавает: фелюги контрабандистов, шаланды и плоскодонки рыбаков. Не пожалели даже прогулочной яхты местного князя. Но лодок всё равно не хватало. Солдаты и казаки с большим трудом выискивали дерево: подбирали плавник, разбирали караван-сараи и лафеты разбитых пушек, вырубали абрикосы и яблони. Из этого хлама вязались плоты. Для улучшения плавучести к плотам привязывали глиняные кувшины с крышками или бурдюки из-под воды.

Поручик-артиллерист Клюев, наблюдавший за работами по строительству плотов, высматривал: какой уже годен для плавания? Завидев таковой и проверив на предмет прочности и плавучести, кричал кому-нибудь из местных волонтёров: «Ведите следующих». Волонтёры бежали к мазанкам и приводили очередную семью.

Визгливые азербайджанские женщины, мрачные мужчины и шумные дети норовили набить плоты всем, что удавалось захватить с собой. Страшные усатые старухи пытались тащить с собой даже коз. Первое время Клюев пытался объяснять, что излишнее добро на плоту не поместится, но куда там! Потом он просто плюнул: сами выбросят.

Семью усаживали на плот, показывали (на всякий случай), как правильно грести, и выводили с помощью баркаса подальше. Там плоты сбивали в караван — до сорока-пятидесяти штук. А уже потом, в сопровождении парусника, плоты отправлялись по Каспию. И пусть жители молятся (мусульмане — Аллаху, а христиане — Николаю Угоднику), чтобы Каспийское море не разыгралось весенним штормом!

Поручик матерился про себя: его, боевого офицера, сняли с бастиона и отправили заниматься тем, с чем мог бы справиться хороший унтер! Но с приказом не поспоришь.

С трудом, но к концу недели мирные жители были вывезены. На армию плотов почти не осталось (никто же не позаботился вернуть их обратно). И, как на грех, только что бывшее спокойным море стало штормить. Соваться туда было бессмысленно. Не то что рыбацкие баркасы, но и океанские фрегаты не рискнули бы идти по разбушевавшемуся Каспию.

Генерал Вельяминов созвал совещание старших офицеров.

— Итак, господа, — негромко начал он, — нам противостоит неприятель, численность которого превышает наши войска в семь, а то и в девять раз. Какие будут предложения и мнения?

За долгие годы, проведённые рядом с Ермоловым, генерал-майор сам стал чем-то походить на Алексея Петровича: поворотом ли головы, манерой ли держаться. Правда, в отличие от небрежного в одежде и причёске Главнокомандующего, Вельяминов был настоящим аккуратистом: гладко зачёсанные волосы, застёгнутый на все пуговицы мундир. Не зная, что Алексей Алексеевич происходит из старинного боярского рода, занимавшего важнейшие посты при первых князьях московских, можно было подумать, что перед вами остзейский немец. Однако речь генерала была спокойная, даже мягкая, в отличие от рокочущих звуков того же Ермолова.

Как и положено, первыми высказывались младшие по званию. Майор Потапов, командовавший егерями, предложил переждать шторм, а потом отправиться морем. По его мнению, плоты можно вязать из кустарника. Командир драгун подполковник Сумкин настаивал на атаках и причинении максимального урона неприятелю. Казаки предлагали прорыв. Было, правда, мнение о том, что нужно сидеть в осаде, дожидаясь подхода основных сил. Командующий артиллерией Двиняев вообще отмолчался, сообщив, что он — как решит большинство.

Выслушав офицеров, генерал подвёл черту:

— Итак, господа. Продовольствия в городе из-за ухода жителей предостаточно. Питьевая вода есть. На оборону города наших сил хватит. Но! Главная беда — у нас нет необходимого количества пороха и картечи. Так, Семён Михайлович?

Сидевший в углу Двиняев молча кивнул. Потом немного подумал и сказал:

— Так точно! Всю неделю отбивали атаки только за счёт пороха, изъятого у населения.

— На сколько хватит запаса? — спросил командир егерей.

— В лучшем случае — на три-четыре дня.

Офицеры замолчали. Нет, конечно, все знали, что с порохом дела обстоят скверно. Но чтобы так скверно! Отбивать атаки персов удавалось только благодаря плотному огню, который Двиняев мастерски сумел организовать. Палить же со стен из ружей по атакующим... Уж лучше по старинке — сбрасывать камни и лить кипяток.

— Вот так, господа. Думаю, что с порохом для ружей — не лучше.

Все офицеры кивнули.

— Итак, — продолжил генерал. — Раз мы не можем остаться и не можем уйти морем, остаётся только один путь — на прорыв. Помощи нам ждать неоткуда, потому что командующий не имеет резервов. Посему приказываю: идти на прорыв завтра, с утра. План прорыва и систему взаимодействия каждый получит тотчас же. Но первый приказ господину подполковнику Двиняеву: готовить орудия к атаке. Пороха должно хватить на неделю. Все старые и ветхие пушки — уничтожить. Брать только те, что можно утащить. И вот ещё что. Кому-то из ваших офицеров придётся остаться в арьергарде вместе с казаками. Лучше, если это будет волонтёр. Да и расчёты лучше создать из добровольцев. Сами понимаете... Думаю, Семён Михайлович, вы лучше меня знаете, как и что готовить. Поэтому, господин подполковник, прошу вас немедленно заняться артиллерией. Господ офицеров прошу подойти к карте.

Утром следующего дня персы уже толпились около стен. Видимо, они тоже предполагали, что боеприпасы осаждённых на исходе. Да что предполагать, если сочувствующие персам местные жители каждую ночь спускались со стен и бежали во враждебный лагерь. Масла в огонь добавили и артиллеристы — всю ночь на бастионах взрывались пушки. Вернее, не сами пушки, а казённики. Двиняев, оценив ситуацию, решил взять на прорыв только восемь орудий. Впрочем, все остальные, принадлежавшие к крепостной артиллерии, вывезти было просто невозможно. Со стен они ещё худо-бедно палили. Но вытаскивать этих монстров, оставшихся в наследство с прошлой войны, смысла не было. На стенах имелись даже мортиры, которые в русской армии были забыты ещё до царя Алексея. Но и оставлять их в «подарок» не хотелось. Кто знает, а не придётся ли опять штурмовать этот злосчастный город? Вот чего Двиняеву было искренне жаль — так это настоящей мадфы, помнившей, наверное, ещё Тамерлана. Толку от этого полуружья-полупушки, стрелявшей камушками, не было никакого, но зато можно было бы украсить ею Оружейную палату. Посему мадфу подполковник приказал закопать до лучших времён. Хотя будут ли лучшие времена?

Из восьми полевых орудий, отобранных подполковником для прорыва, три предназначались для арьергарда или, как его окрестили солдаты, «застрельной команды». Зарядные ящики набили картузами с порохом по полному комплекту. А вот с картечью дела обстояли много хуже. Пришлось, не мудрствуя лукаво, пройтись по жилищам. Гвоздей, к сожалению, почти не нашлось. Да и откуда взяться гвоздям, где жилища делают из камня и глины? У чайханщиков забирали всё, что звенит, а потом рубили на куски. Картечь, конечно, так себе. Казаны, отлитые из чугуна — это ещё ничего. А вот ляганы из меди и серебра — так это совсем... Один заряд пришлось делать из старых медных монет.

Утром пошли на прорыв. Две сотни казаков завязали бой с персами, прикрывая «застрельщиков», которым требовалось время для наводки орудий. Артиллеристы мгновенно отцепили орудия и зарядные ящики. Казаки спешились и отдали коней тем, кто уходил...

Егеря и пехота уходили первыми. За ними — штаб и артиллерия. Отход прикрывали казаки и драгуны. Обозы брать вообще не стали.

Клюев, едва ли не со слезами уговоривший Двиняева назначить его командовать орудиями, постарался на славу. Три пушки, стреляя по очереди, сметали картечью любые попытки пуститься в погоню. С расстояния в триста шагов но плотной толпе промахнуться было сложно. Вот только сотня зарядов на пушку — и много, и мало: от частой стрельбы стволы не успевали остывать, но персов всё равно оказалось больше, а стрелять из ружей они тоже умели.

Через два часа от двух сотен казаков осталось пятнадцать человек. Скоро и они упали. Артиллеристы же выбыли все. Последний из живых, унтер-офицер Баранников, расстреляв остатки картечи, взорвал орудия...


...Для уходящих из Ленкорани дорога прошла без особых осложнений. И несмотря на то, что пыль и слёзы забивали горло, солдаты пели про такой далёкий лужок:


За горами, за долами,

За лесами, меж кустами

Лужочек там был.

Эх, лужочек там был.

На лужке росли цветочки,

Вокруг милы ручеёчки

Блистали в струях

Эх, блистали в струях.

Птички нежно песни пели,

Слышны там были свирели,

Соловей свистал,

Эх, соловей свистал.


Благодаря песне «ленкоранцы» столкнулись с отрядом генерал-майора Мадатова, в котором был знаменитый Нижегородский драгунский полк и конная артиллерия.

Валериан Григорьевич шёл на выручку полковнику Реуту, запертому в Шуше. Теперь уже вместе дошли до осаждённых, благо персов в округе не наблюдалось, и разблокировали городок. В результате тройного объединения казаков, драгун, егерей и армейской пехоты войско под командованием Вельяминова (как старшего в должности) стало насчитывать почти пять тысяч бойцов. А при артиллерии, которой командовал один из лучших артиллеристов русской армии, можно было уже поспорить если не с самим Аббас-Мирзой, то хотя бы с Искандером. А случай поспорить не замедлил представиться.

Войско Искандера, состоящее из мусульман Гюлистанской провинции (в основном армян и турок), а также грузин, враждебных России, получило Эриван без боя. Но армяне, не особо жаждавшие сражаться за возвращение Ирану его исконных земель, успели разбрестись по домам. Да и сам Искандер, воодушевлённый лёгким успехом, не сделал ничего для укрепления города. Посему, когда казачьи и драгунские кони в бешеной скачке пронеслись по кривым улочкам Эривана, царевич едва успел надеть шальвары и покинуть дом, выбранный для жительства.

В сопровождении охраны царевич ринулся на окраину города. Там, в старинных караван-сараях размещались его основные силы. К чести Александра-Искандера, он сумел организовать оборону. Но русские не стали развивать успех и ввязываться в бой, потому что было неясно — а что потом делать с городом? А как быть с приказом Ермолова? Ну и ещё, разумеется, останавливал тот факт, что несмотря на уход части войск у Искандера оставалась армия, превышавшая русский отряд раза в три. А это, как известно, не лучшее соотношение сил для атакующих...

Посему Вельяминов скомандовал оставить Эриван и идти дальше, на Гюмры-Александрополь.


...За месяц, проистёкший от начала военных действий, Алексей Петрович Ермолов успел передумать очень многое. И наступил момент, когда он решил поделиться своими мыслями с генералами и старшими офицерами Кавказского корпуса.

— Итак, господа, — начал генерал от инфантерии. — Сегодня я должен познакомить вас с решением, которое понравится далеко не всем.

От такого вступления главнокомандующего в помещении воцарилась мёртвая тишина. Генералы насторожились: а что предложит Ермолов? Общее отступление? Поголовную сдачу в плен? Алексей Петрович между тем продолжал:

— Общую ситуацию в Закавказье вы знаете. Против нас сосредоточены силы, превосходящие корпус. Собственно, персидская армия — это не самое страшное. Но в самое ближайшее время начнёт своё выступление Оттоманская Порта. Мне поступило известие о переговорах, которые вели шах и султан. Они решили на время забыть о собственных сварах и начать общее наступление.

— Ваше Высокопревосходительство, — начал было недоверчивый Вельяминов 1-й, старший брат Алексея Алексеевича, отвечавший за гражданскую часть Кавказа. — Сведения о переговорах — не ловушка?

— Увы, Иван Алексеевич. Сведения получены нашим секретарём по иностранной части. Думаю, что лучше выслушать именно его. Александр Сергеевич, — обратился генерал к единственному штатскому среди военной братии, — прошу вас.

Секретарь по иностранной части Грибоедов встал и, холодно сверкнув очками, принялся излагать:

— Месяц назад в Тегеране арестован посол России — князь Меньшиков. Ему удалось отправить депешу в Тифлис. Правительство Ирана считает, что с началом революции, или мятежа — как угодно, произошедшего в столице, все соглашения потеряли силу. Императора Михаила они законным правителем России не признали, верительными грамотами обмениваться не собираются. И, таким образом, они претендуют на возврат в состав Персии всех территорий, отошедших России по Гюлистанскому миру. Османская империя, в свою очередь, готова признать притязания Ирана в Тегеране в случае невмешательства последних в претензии турок на Тифлис, Кутаиси и Сухуми. А претензии, господа, в переводе с дипломатического языка на язык простой означают войну на два фронта. У меня всё.

— Почуяли, мерзавцы, нашу слабость и слетаются, как вороны на падаль, — мрачно обронил подполковник Двиняев.

— Ну, Семён Михайлович, мы-то ещё живы, — скривил рот Ермолов.

— Александр Сергеевич, а нет ли сведений, как скоро турки начнут выступать? — озабоченно спросил командир грузинских отрядов генерал-майор Валиани.

— Думаю, что в самые ближайшие дни, — ответил за Грибоедова главнокомандующий. — Турок беспокоит быстрое продвижение Аббас-Мирзы. По их расчётам, персидская армия способна захватить все спорные территории и укрепиться на них.

— Войны на два фронта нам не выдержать, — грустно проговорил Алексей Вельяминов. — Надо отступать к Кавказу.

— А вот отступать, господа, нам решительно некуда. Сегодня ночью получены известия с Кавказа. Отряды Кази-муллы захватили аварского хана и уничтожили его армию. Дагестанская милиция вырезана. А что хуже всего — Кази-мулла договорился с Гамзатом и Бей-булатом о совместных действиях. Наши гарнизоны частично капитулировали или уничтожены. Остатки казаков ушли на Кавказскую линию. Если начнём отступать, попадём между двух огней.

— Господин главнокомандующий, — спросил Мадатов. — Разве у нас не хватит сил, чтобы пройти через Кавказ?

— Сил, господа, хватит. Вот только удержать горы, с войсками турок и персов на «хвосте», мы не сможем. Это будет означать, что и мы уйдём на Кавказскую линию. И таким образом потеряем и Кавказ, и Закавказье.

Ермолов задумался, вспомнив февральскую встречу с посланником Временного правительства Кюхельбекером. «Эх, — мысленно стукнул генерал себя по лбу, — а ведь как я хорохорился-то, хвост распушал перед мальчишкой!» Но показывать слабость перед подчинёнными было нельзя:

— Таким образом, — продолжил он, — нам требуется верное решение. Отступать — стыдно. Капитулировать — нельзя. Остаётся одно — драться. Но для этого мне придётся изменить статус наместничества. И, соответственно, свой собственный статус. Начиная с сегодняшнего дня наместник государя-императора на Кавказе и в Закавказье, главнокомандующий Особого Кавказского корпуса генерал от инфантерии Ермолов принимает должность исправляющего обязанности Правителя. Территорию наместничества намерен объявить Восточным царством.

— Алексей Петрович, — удивлённо вскинулся Мадатов, — вы собираетесь отделить Закавказье от Российской империи?

— Отнюдь, — улыбнулся в ответ Ермолов. — Закавказье остаётся в пределах империи. Но! — глубокомысленно изрёк генерал, поднимая вверх правую руку. — Где мы сегодня видим империю? За Кавказским хребтом — гражданская война. Временное правительство и Михаил Павлович, возложивший на себя столь тяжкий крест, разорвали территорию России пополам. И, как нам известно, европейские правительства не признали пока ни одно из правительств. Таким образом Закавказское наместничество вообще не имеет никакого статуса. Так, господин секретарь иностранных дел?

Грибоедов молча кивнул. Потом подумал и сказал:

— Действительно, если рассуждать чисто теоретически, объявив себя царством, де-юре мы можем завязывать дипломатические отношения с другими государствами.

— Теперь, вот ещё что. Звание наместника государя — очень высокое звание. Однако, — сделал паузу Ермолов. — Оно сегодня сковывает меня по рукам и ногам. Формально мой приказ, если он не вяжется с уставом или законами Российской империи, может обжаловать любой командир полка. А как, господа генералы, выполнять все условия кавалерийского устава?

Господа генералы невесело заулыбались. Действительно, согласно уставу 1818 года кавалерии запрещалось «Делать атаку на пехоту, изготовившуюся встретить конницу». Или, как в условиях горной местности производить атаки рысью, переходя в карьер «не далее чем за восемьдесят шагов». Пехотный устав, принятый двумя годами ранее, был ещё «дурнее». В нём, например, о проведении атаки не говорилось ни слова! Зато очень много говорилось о «танцентмейстерской науке» и приёмах обращения с ружьём (но не в рукопашном бою, а на парадах!).

— Позвольте, господин генерал, — встал Вельяминов-старший. — Безусловно, всё что вы сказали, верно. Но выполнение или невыполнение устава — это ещё не повод для измены.

Вельяминов произнёс вслух слова, которые вертелись на языке у большинства присутствующих. И теперь генералы напряжённо ждали: что ответит Ермолов? Но вспышки с его стороны не последовало. Видимо, он уже предвидел подобное обвинение:

— Иван Алексеевич, — довольно спокойно сказал главнокомандующий. — Объясните, а кому я изменяю? Присяги императору Михаилу Павловичу мы не давали.

— Да, но существует преемственность власти. Существует император. Существуют, наконец, определённые вассальные отношения.

— Не спорю. Но отношения вассала подразумевают не только обязанности, но и права. Что скажет наш дипломат? — обратился Ермолов к Грибоедову.

— Да, господа. В Британии, например, сюзерен не заботился о прокорме для воинов. Поэтому вассал брал с собой в поход копчёный окорок. Когда заканчивался последний кусочек, рыцарь имел право уехать домой, — очень серьёзно сообщил Грибоедов.

Кое-кто рассмеялся, но Вельяминова 1-го рассказ не позабавил:

— Я знаю, что вы очень начитаны, Александр Сергеевич. Тем не менее вынужден сообщить, что я считаю попытку образовать так называемое Восточное царство — ядовито заметил генерал-майор, — изменой империи.

— Хорошо, — неожиданно кротко сказал Ермолов, — представим, что мы ведём войну, являясь Отдельным Кавказским корпусом армии Его Величество Императора. Нам, из-за Кавказского хребта поступало пополнение, оружие и боеприпасы. А где их брать сегодня?

— Солдат будем брать на месте. Оружие и боеприпасы — покупать. Можно наладить торговлю, — набычился Вельяминов 1-й.

— Иван Алексеевич, — не выдержал в конце концов его младший брат, Вельяминов 2-й. — Ну как ты не понимаешь простой истины: денег-то у нас тоже нет.

— Наместник имеет право собирать налоги, — упрямо стоял на своём Вельяминов 1-й. — И эти налоги мы вправе сейчас оставлять себе, а не отправлять их в министерство.

Ермолова уже стала раздражать тупость своего «гражданского» заместителя. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы не вспылить. Но сейчас была не та ситуация. Поэтому, взяв себя в руки, он вновь стал излагать очевидное:

— Господин генерал-майор забывает, что ведение военных действий требует огромного количества средств. На сегодняшний день, даже если мы взыщем все налоги, денег нам не хватит. Поэтому либо будем брать в долг, что приведёт к недовольству обывателей, либо должны наладить производство собственных средств. Как наместник я не имею права ни чеканить монеты, ни печатать ассигнации. Далее — нам необходимо развернуть корпус в армию. Это потребует определённого количества генералов. Опять-таки, жаловать генеральский чин имеет право только император. Довольно, генерал-майор Вельяминов?

— Хотелось бы добавить, — поддержал наместника грузинский военачальник, генерал-майор русской армии Валиани, — для населения, а прежде всего для знати, наместник, который замещает неизвестно кого, не имеет авторитета. Пока они подчиняются только из уважения к имени генерала Ермолова. А потом — часть откачнётся к Искандеру или турецкому султану. Другие будут сражаться, но без единого военачальника их хватит ненадолго. Если вместо генерала и наместника на Кавказе будет правитель, то они поддержат его и людьми, и оружием.

— Ну, а самое главное, что может успокоить господина Вельяминова, — усмехнулся Ермолов, — Я сегодня же отправлю подробную депешу Михаилу Павловичу, в которой предложу немедленно привести все войска Закавказья к присяге на верность ему как императору. Кроме того, сообщу ему о решении перевести наместничество в царство. Думаю, господа, вы уже поняли, что Ермолов был и есть подданный русского императора, который вовсе не собирается делать своё, личное царство-государство. Правда, этот факт я попрошу пока держать в секрете. Пусть это будет известно лишь нам и императору. И когда смута в России уляжется, я буду готов вернуть Закавказье в лоно Российской империи. А сам... Да хоть в отставку. Простите, господа, что не сразу сообщил Вам о депеше императору. Хотел вначале выслушать Ваши соображения. Думаю, что совещание можно считать закрытым. Прошу Вас вернуться к насущным делам.

Когда генералы стали расходиться, Грибоедов задержался. Он подошёл к Ермолову, который пристально глядел в окно, выходившее на глухую стену ограды, будто пытаясь что-то разглядеть.

— Алексей Петрович, а вы уверены, что Вам подойдёт роль Суллы? — с интересом спросил дипломат.

Ермолов недоумённо перевёл взгляд с окна на Грибоедова:

— Подойдёт ли мне роль диктатора? Поясните толком...

Дипломат улыбнулся, потеряв привычный желчно-холодный взгляд, отчего стал гораздо человечнее:

— Да нет, Алексей Петрович, зная Вас уже несколько лет, не сомневаюсь — с этой-то ролью вы справитесь. А дальше? Луций Корнелий Сулла, если вы помните, стал диктатором в разгар гражданской войны. А потом, установив порядок... очень жестокими мерами, взял да и сложил с себя полномочия диктатора.

— Голубчик вы мой, Александр Сергеевич. Я хоть и простой артиллерист, но книжки читаю. Помните, чем закончил Сулла? У Плутарха сказано — сгнил заживо. Не иначе — отравили его чем-то. И памятник он себе сам воздвиг, с надписью, что никто не сделал больше добра друзьям и зла врагам, чем Сулла. А мне бы не хотелось заживо-то сгнивать.

— Но отравили-то уже после того, как Сулла власть оставил.

— Вот именно, друг мой, вот именно, Александр Сергеевич... А я скажу проще, как в народе говорят: поживём — увидим...

ГЛАВА ПЯТАЯ КАРАТЕЛЬНЫЙ ОТРЯД...

Апрель 1826 года. С.-Петербургская губерния

Прапорщик Завалихин стоял впереди своего подразделения, злой, как Батеньков с похмелья... Злился на всех и вся: на командование вообще и военного министра в частности, на Временное правительство и своего командира — полковника Моллера, из-за которого он и принял этот, с позволения сказать, взвод... Не взвод, а чёрт-те что. Нижние чины внешним видом мало напоминали воинов регулярной армии: кто в шинели, кто в овчинном тулупе. Кое-кто допускал совсем невообразимое сочетание — меховой жилет, напяленный поверх шинели. Кивера соседствовали с суконными армейскими колпаками и мужицкими треухами. Да и сами солдаты были из разных полков. Тут находились и «семёновцы», и «преображенцы», и гвардейские егеря. Здесь же торчали нестроевые из корпуса внутренней стражи и сапёрного батальона (строевые сапёры, говорят, кто сумел пережить ночь с 14 на 15 декабря, все были заколоты штыками) ... А уж рожи такие, что если увидишь, то будешь потом ночными кошмарами маяться! Где уж там добиваться единообразия формы одежды!

Взвод входил в состав отряда, отправляемого на борьбу с «вандейцами рассейского пошиба», как назвал язвительный Пушкин бунтующих мужиков.

В карательный отряд собирали штрафованных солдат. Кого-то застигли в тот момент, когда он торопливо напяливал дорогую шубу поверх линялого мундира (понятно, что происходило сие во время очередного ареста) или просто забирал у генеральской экономки «лишнюю» серебряную посуду или шёлковое нательное бельё. Были и такие, что чересчур увлекались разгромом винных погребов. Во дворце Воронцовых, например, рота солдат выпила французские и испанские вина, которые собирались хозяином два десятка лет. Потом, в припадке пьяной злости на князьёв-графьёв, подпалили и сам дворец. Правда, хозяин с семьёй находился то ли в Кишинёве, то ли, из-за грянувшей войны — в Новороссийске. А то, что сгорела прислуга, так и хрен с ней. Нужно было вовремя убегать, а не бросаться к солдатам с криками о помощи.

В штрафники отправили и тех, кому нравилось «портить» дворянских дочек. Ну не расстреливать же за такую «мелочь»! Не убыло, чай, ничего и не измылилось. Тем более сколько лет эти самые дворяне крестьянских девок под кустами да по спальням насиловали? Вот и отлились кошке мышкины слёзки...

И всем было хорошо известно: наказали не за то, что напакостил, а за то, что попался...

В карательный отряд отправляли и солдат, что участвовали в деле 14 декабря с «противоположной» стороны. Не на самой площади, разумеется. Офицеров и нижних чинов, которые сражались против революционеров, уже давно либо убили, либо арестовали. За исключением тех, кто успел уйти. Но в Питере оставались депо и резервные роты «измайловцев» и конногвардейцев, которых на площадь не выводили. И хотя они ни о чём ни сном ни духом знать не знали и ведать не ведали, Батеньков на всякий случай записал их в «ненадёжные».

Завалихин попал в карательную команду после истории с арестантом. Впрочем, может, оно и к лучшему. До трибунала, к счастью, дело тогда не дошло: генерал-майор Сукин, комендант крепости, положил рапорт дежурного поручика под сукно. Так бы он там и пролежал, если бы комендантом не был назначен чистоплюй Муравьёв. Тот немедленно передал бумагу в полк — на усмотрение полкового командира Моллера. Когда в лейб-гвардии Финляндском полку узнали о том, что прапорщик пытался зарубить безоружного арестанта да ещё и боевого офицера, Завалихина предали остракизму. Прапорщику не то что руку перестали подавать, а принялись старательно игнорировать. В офицерском собрании, если он садился с кем-то за один стол, шарахались как от зачумлённого. А однажды, когда он зашёл в один из чудом уцелевших кабачков, даже половой попросил его уйти: «Потому что остальные господа офицеры не желают пить и есть рядом с дерьмом!» А когда Дмитрий ударил полового в зубы, то подскочили вышибала и хозяин, схватили и... просто выкинули его за дверь. Присутствующие в зале офицеры не то что не вступились, а просто не отреагировали. Никто даже не засмеялся. Вели себя так, как вёл бы себя воспитанный человек, на глазах у которого работает золотарь... Сволочи и ублюдки!

Здесь, по крайней мере, никто из офицеров не смотрел на него, как на «мерде». Понимают, что революцию нельзя сделать чистыми руками. Кому-то приходится быть карателем. А иначе — нельзя. Маленький мятеж в отдельно взятой деревушке приведёт к войне!

В последнее время известия о крестьянских выступлениях стали приходить всё чаще и чаще. Мужики, до которых не дошло, что в «Манифесте» Временного правительства совсем и не говорилось о немедленном разделе земли, поняли все по-своему. Они бросились перемерять землю, забирая себе всё самое лучшее. Запылали помещичьи усадьбы. Усмирять восстания на местах было некому. Регулярные полки, размещённые в провинции, один за другим уходили поближе к императору Михаилу. От войск внутренней стражи толку было мало. Что может сделать в уезде десять-двадцать человек из числа инвалидов?

Когда в Петербург впервые прискакал гонец с сообщением о том, что крестьяне убили своего барина и всю его семью, в правительстве разразился спор. Трубецкой, например, считал, что вмешиваться нельзя. Раз правительство решило отдать землю крестьянам, то пусть они её и возьмут. Сейчас или в переходный период — какая разница? А если сейчас начать наказывать мужиков за своеволие, то они могут выступить против них самих. Рылеев с Трубецким соглашался, но очень вяло. Сперанский и Батеньков настаивали на том, что любой мужицкий бунт должен усмиряться! А иначе мужики потеряют всякое уважение к власти.

— Поймите, дорогой князь, — вкрадчиво говорил Сперанский. — Русскому мужику ещё расти и расти до настоящего свободного человека. Сейчас он может легко решить, что свобода — это своеволие. Допускать хаоса нельзя.

В конце концов на сторону Сперанского и Батенькова перешёл и Рылеев. Его почему-то испугала мысль о том, что может грянуть настоящая крестьянская война, если её не пресечь в зародыше. Таким образом, большинством голосов при одном воздержавшемся (а Мордвинов всегда воздерживался, потому что сидел в крепости) было решено направлять в бунтующие деревни «усмирительные» отряды. Очень скоро слово «усмирительные» осталось только в официальных документах. И солдаты, и офицеры называли свои отряды «карательными».

Карательную экспедицию возглавлял отставной поручик Каховский. Пётр Григорьевич, обряженный в старый егерский мундир, в котором нёс службу на Кавказе, но с эполетами штаб-офицера, держался очень надменно. Недавно правительство присвоило ему звание полковника. Так что Пётр Григорьевич «перепрыгнул» сразу через четыре звания. Что ж, за заслуги на Сенатской площади могли бы сразу из «Вашего благородия» и в «Ваше Высокопревосходительство» произвести. Кроме того, Каховский стал первым кавалером нового ордена «Свободная Россия».

Знак ордена представлял собой пятиконечную звезду белой эмали, внутри которой находилось изображение красного колпака — символа свободы[5]. Злые языки говорили, что орден напоминает то ли вариацию наполеоновского «Почётного легиона», то ли масонский символ. А Пушкин, которому правительство за литературные заслуги хотело вручить «Свободную Россию» под нумером два, заявил, что шутовской колпак приличествует носить на голове, а не на груди. Своим высказыванием Александр Сергеевич чрезвычайно обидел не только однокашников-лицеистов Жанно и Кюхлю, но и благоволивших к поэту Трубецкого и Рылеева. Взбешённые Батеньков с Каховским хотели даже поместить поэта в крепость, но ограничились лишь порицанием, на которое тот ответил нецензурной бранью...

К ордену «Свободной России» были представлены все офицеры, находившиеся на площади. Солдатам выдавалась медаль одноимённого ордена.

Но всё же, всё же... Каховского хоть и наградили и повысили, однако в командование дали только карательный отряд. Опять же: где на всех желающих набрать полков и дивизий? Это командиров рот и батальонов не хватало, а полководцев — сколько угодно. При Каховском же обреталась и собственная команда, служившая и телохранителями, и профосами: десяток «штрафованных» унтеров, приговорённых ещё при императоре Александре к прохождению сквозь три тысячи шпицрутенов. Пётр Григорьевич их вытащил с солдатской гауптвахты. Наверное, из-за смены власти наказания-то и удалось бы избегнуть. А может — и не удалось... Но десятка эта была верна ему, как свора псов. Да и как не быть благодарным человеку, спасшему от верной смерти? Они же и помогали держать в узде весь отряд.

На сей раз отряду предстояло пройти вёрст сто пятьдесят. Неподалёку от Тихвина, на реке со смешным названием Сясь, государственные крестьяне трёх деревень стали делить землю. При этом пейзане убили управляющего, а потом разграбили и сожгли его дом. Будь это барские крестьяне, то, вполне возможно, что войска бы и не прислали. Но управляющий был назначен канцелярией Государственных имуществ. Этого спускать было нельзя!

Дорога, правда, очень скверная, болотистая. Утешало, что в апреле земля ещё не оттаяла, а снег сошёл. Дня за два-три можно дойти. Особо задерживаться не хотел никто, поэтому планировалось, что через неделю все будут опять в казармах. Шли быстро. Но не так быстро, как хотелось бы. Апрельское солнце растаивало землю, превращая её в хлипкую кашу. На привалах костров не разводили, и горячего удавалось поесть только вечером. Палаток не ставили, поэтому ночевали прямо на земле, которая, размокнув за день, к вечеру застывала.

Сена или соломы но дороге не нашлось. Солдатам было легче: они спали по двое, уложив одну шинель под себя, на еловые ветки, и укрывшись второй. А как, позвольте спросить, спать господам офицерам? Ведь не вместе же с денщиком?!

Прапорщик с завистью смотрел на более опытных сослуживцев, которые имели при себе меховую бурку или одеяло. Регламентами они не предусматривались, зато спать можно было хоть на голой земле, хоть на снегу. Ещё хорошо, что революция не отменила денщиков, а иначе пришлось бы и лапник самим рубить.

Две ночи, проведённые на куцей подстилке, Дмитрий Завалихин запомнил надолго. От костра, разведённого рядом, проку было мало: пока один бок печёт огнём, второй обжигает холодом. Забывался на несколько минут, а потом опять просыпался — то от холода, то от жара.

На последнем привале Каховский подозвал к себе офицеров. Возможно, это называлось Совещанием. Но совещаться или, паче чаяния, слушать чьи бы то ни было советы полковник не собирался. Он просто развернул прямо на земле скверную карту и объяснил, кому куда становиться и что делать.

...Первая деревня, которую следовало «замирять» (как сказал Каховский), выглядела вполне прилично и благополучно. Будь в ней церковь, так и за село бы сошла. Несколько десятков домов, выстроившихся в три улицы. Пятистенки, крытые не соломой, а дранкой. Народ, стало быть, зажиточный.

Селение было окружено по всем правилам военного искусства. Затем, оставляя за собой редкую цепочку оцепления (что бы кто-нибудь не сбежал), отряд стал сжимать кольцо и наконец вошёл в деревню.

Было ещё утро. По весеннему времени скотину никто не выгонял и на работу не спешил. Кое-где к небу уже тянулся дымок. Но большинство обитателей ещё спали. Жителей застигли «тёпленькими». Солдаты открывали (или выламывали!) двери, не утруждая себя объяснениями. Полусонных мужиков вытаскивали на улицу, разрешая лишь сунуть ноги в валенки и взять какую-нибудь верхнюю одежду. От удивления или испуга никто не хватался ни за топор, ни за кол. Баб не трогали, но они, равно как и ребятишки, увязались следом. Мужики шли молча, но женщины верещали и матерились.

Мужчин привели на середину деревни, где улицы образовывали перекрёсток. Судя по тому, что неподалёку виднелся недеревенского вида двухэтажный кирпичный дом с обугленными стенами и без крыши, там и жил недавно управляющий этих мест. Крестьян сбили в плотную кучу. Солдаты охватили их двумя рядами: один — лицом к задержанным, а второй — к женщинам и детям. Обе шеренги держали на согнутых руках ружья с примкнутыми штыками. Каховский, единственный верховой, лениво наблюдал за происходящим. Затем, решив, что народ готов, обратился к пейзанам с речью:

— Слушать сюда, сволочи! Когда я досчитаю до десяти, те, кто убил управляющего, поднимут руки. В этом случае будем судить только убийц. Остальные должны вернуть награбленное. Начинаю считать. Раз, два, три...

Не успел Каховский озвучить следующую цифру, как все мужики дружно подняли руки.

— И как сие понимать? — снисходительно спросил полковник. — Что все — убийцы? Или у вас круговая порука?

— А понимай, барин, как хошь, — хрипло отозвался из толпы один из мужиков. — Все убивали, вся деревня. Судить — так всех суди.

— Тебя как звать? — спросил Пётр Григорьевич.

— Степаном, — угрюмо отозвался крестьянин.

— А скажи-ка мне, Степан, за что вы его убили?

— Известно, за что. Этот сукин кот землю отдавать не хотел. А земля теперь наша. Царя-то убили, заместо его — правители временные. Вот они и сказали: берите, мол, землю, пока новый царь не пришёл. У нас и бумага есть, — твёрдо отвечал мужик.

— Плохо ты бумагу читал, — повеселел Каховский. — Там же написано: пока не будет создано Народное вече, всё будет оставаться так, как было раньше. И, значит, землю вы делить были не вправе.

— Земля чья была? — принялся горячиться Степан. — Государева, то есть царская. И мы были царские. Царя теперь нет. Значит, земля теперь наша.

— Земля была не царская, а государственная, — попытался объяснить Каховский. — Царя теперь нет. Но государство-то осталось! Землю вы трогать не имели права.

— Почему не могли? — набычился крестьянин. — Царя нет. Значит, царства-государства тоже нет. А мы — вот они. А управляющий, паскуда, делить не хотел.

Пётр Григорьевич почувствовал, что начинает звереть. Эти мужики не понимали разницы между царством и государством.

— Значит, говоришь, царства-государства нет? Подати теперь платить, получается, тоже не надо? — внешне спокойно спросил он.

— А кому платить-то? — удивился Степан. — Царства-то нет. Земля — наша.

— А как же армия, флот?

— А на хрен они нужны?

Каховский глубоко вздохнул, пытаясь удержать себя в руках. Сделал ещё одну попытку достучаться до государственного мышления, глубоко (очень!) дремлющего в крестьянах:

— Хорошо, налоги вы не платите. Землю поделили. А если турок или швед нападёт? Как тогда быть, без армии-то?

— А на хрен им нападать? Царя-то нет! А раз нет, так им и собачиться не с кем... Стало быть, нападать не на кого.

Остальной народ постепенно оправился от первого испуга. Мужики стали глядеть наглее. Из толпы стали доноситься крики: «А хрен ли нас здесь держат?!» и «Отстаньте, к е... матери, от нас».

— Пороть всех! — глухо распорядился командир отряда.

Верная Каховскому десятка споро принялась за работу.

Под их руководством незанятые солдаты стащили на площадь все козлы для пилки дров и расставили их в несколько рядов. Потом ряды соединили брёвнами.

Самочинные профосы заходили сквозь оцепление, вытаскивая оттуда мужиков. Подводили к козлам и ставили так, чтобы задница торчала вверх. Ну, а чтобы мужички не брыкались, их крепко связывали за ноги и за руки, пропустив верёвки под брёвнами. Крестьяне, не понимая серьёзности момента, посмеивались, переговаривались с соседями. Вообще чувствовалось, что народ непоротый! И кто будет пороть государственных? Парывали однажды пастуха за потраву или там парня, что не хотел жениться на обрюхаченной девке...

— Ваше Высокопревосходительство, — обратился к Каховскому один из самодеятельных палачей. — По голой али по одетой жопе бить-то будем? И пороть-то чем? Розог нарубить али палок?

— Пороть — по голой. Бить — шомполами, — кратко и весомо распорядился Каховский. Подумал и добавил: — Всыпать каждому по двадцать шомполов!

Профосы прошлись вдоль рядов, задирая на головы мужиков полы их одежды и спуская штаны. Скоро «площадь» украсилась «забавнейшим» зрелищем — пятнами мужицких задниц, белевшими на грязном фоне. Только никто не улыбался. Даже бывалые солдаты вздыхали и прикидывали, что удар стального шомпола стоит десятка двух шпицрутенов. Бабы и ребятишки выли. Одна из бабёнок бросилась на штыки, крича: «Пожалейте тятьку, ироды! Семьдесят лет старику! Не позорьте на старости лет!» Потом заорала на самого Каховского: «Что же ты делаешь, с...й выб...к? Взять тебя за х..., да об угол!» Полковник только кивнул, и дерзкая бабёнка была привязана рядом с мужиками. Один из унтеров вопросительно глянул на начальство.

— Десять, — скупо сообщил полковник. Потом уточнил: — По голой. Чтобы языком зря не молола. А в следующий раз языки будем вырывать.

Унтер радостно задрал подол на голову бабы. Посмеиваясь, пошлёпал её по круглой заднице, приговаривая: «Эх ты, дурочка! Вишь, зад-то какой круглый да ладный. Могла бы его и по-другому ублажать, а не железкой. Ладно, может, ещё после порки чего да и останется». Баба извернулась и плюнула в мерзавца. Тот заржал ещё громче.

— Приступайте, — скомандовал Каховский.

Под глухие стоны и кряхтенье мужиков, слёзы и крики женщин палачи вытащили из ружей шомпола и принялись бить крестьян. На десять профосов выпали сорок три мужика и одна баба. Итого — на каждого по четыре задницы. Пороли бережно, без оттяжки. Следы, разумеется, останутся. Да и сидеть мужики не смогут недели две. А вот если бы с оттяжкой, так от железного шомпола мясо до кости бы отлетало!

Женщина переносила порку более терпеливо, нежели мужики. Она не стонала и не кряхтела. Молчала. Только губу прикусила так, что из уголка рта потекла кровь. Но удара после пятого изловчилась и попыталась пнуть своего мучителя. Попала в то самое место, которое больше всего берегут мужчины. «Хозяйство» палача спасло то, что верёвка помешала распрямить ногу. Пятка у бабы только скользнула по причинному месту. Но неудачное сопротивление привело солдата в ярость.

— Ах ты, сучка, — злобно прорычал унтер. — Ну, сама напросилась!

Профос стал бить кончиком шомпола, а не плашмя. Первый же удар рассёк плоть не хуже иного клинка. В стороны полетели кровь и кусочки мяса. Унтер, войдя в кураж, сбился со счёта, нанеся бедняжке не десять, а гораздо больше ударов. Он даже не слышал приказов начальника и очнулся лишь от того, что его оттаскивали сослуживцы. А женщина уже была без сознания. Кажется, она и не дышала. Но никто не обратил на это внимания, потому что Каховский держал новую речь.

— Женщины, — обратился он к толпе рыдающих крестьянок. — Вы видели, что ваши мужья, братья и отцы страдают. Если не хотите, чтобы они страдали и дальше, то сейчас же должны принести всё то, что украли в доме управляющего. Даю вам на это, — он достал красивые золотые часы и потряс ими перед бабами, — ровно полчаса. Если не принесёте — будем пороть дальше!

Бабы, девки, старухи и дети развернулись и резво побежали по домам. Не прошло и десяти минут, как возвратились обратно. Очень скоро на площади выросла груда, в которую были свалены посуда, одежда и обувь. Постельное бельё соседствовало с сельскохозяйственным инвентарём, а напольные часы — с хомутами. В кучу стаскивалась и мебель. Четверо ребятишек покрепче тащили пианино. Уж на кой оно понадобилось пейзанам, чёрт их разберёт!

— Всё?! — грозно спросил полковник. — Врёте, сволочи. Не всё притащили!

— Так ведь, барин, не только мы брали, — принялась объяснять какая-то баба. — Из Хонькова и Петриневки тоже брали. Они и коней свели, и птицу, и коров!

— Ладно, — примирительно сказал Каховский. Потом, обернувшись к солдатам, скомандовал: — Поджигай!

— Как — поджигай? — не понял пожилой фельдфебель, попавший в «штрафники» за грубость по отношению к офицеру.

— Пусть видят, что нам важно не барахло, а закон и порядок. Мы что, с собой это всё потащим? Поджигай!

Фельдфебель посмотрел на кучу добра с сожалением. Но всё же слишком давно он был крестьянином, чтобы жалеть о такой утрате. Поэтому, быстро отыскав в груде какую-то книжку, разодрал её и стал высекать огонь. Листы бумаги нехотя занялись огоньком, а потом вспыхнули. Фельдфебель умело «кормил» разгоравшееся пламя книгами, потом — ножками от стульев. И, наконец, огнём занялись и бельё, и одежда, и инвентарь...

Подождав, пока пламя разгорится поярче и охватит всю кучу, Каховский скомандовал: — Отряд, стройся в походную колонну!

Усмирительно-карательный отряд двинулся дальше, в деревню Хоньково. На площади плачущие бабы отвязывали своих мужиков. Верёвки были схвачены «хитрыми» узлами, поэтому их пришлось резать. Но солдаты этого уже не видели. Как не видели и того, что несколько человек (в том числе и женщина) не выжили...

Следующая деревня, подлежащая «усмирению», находилась всего лишь в нескольких верстах. Можно было бы успеть и за день. Но из-за мороки с поркой и разговорами провозились до вечера. Каховский приказал становиться на ночлег. На всякий случай караулы были усилены, чтобы народ из поротой деревни не смог сообщить соседям об экспедиции.

В отличие от предыдущих ночлегов, удалось расположиться на соломе. Пока солдаты готовили лежаки и разводили костры для приготовления каши, полковник собрал офицеров.

— Что скажете, господа? — задал он риторический вопрос.

— Не слишком ли суровое наказание? — спросил штабс-капитан Круковский.

Штабс-капитан был известен своей мягкостью. Он и в каратели-то попал за то, что, командуя арестной командой, позволил уйти генерал-майору Рыльтке, известному своими антиправительственными рассуждениями.

— Вы считаете? — насмешливо обернулся к нему командир отряда. — Что же нам следовало делать? Может быть, сообщите мне?

— Не знаю, — глухо ответил штабс-капитан. — Что я могу сказать человеку, страдающему манией величия? А касательно ваших методов — даже ваш хвалёный Робеспьер не придумал бы большей мерзости.

Каховский внимательно посмотрел на штабс-капитана. Улыбка постепенно сходила с его лица.

— Вы отдаёте себе отчёт в том, что сейчас сказали? Знаете, что за это может быть?

— Безусловно, полковник, — презрительно бросил Круковский. — И что, будете меня пугать? Я ведь с Наполеоном воевал, когда вы под стол пешком ходили. И на Кавказе был. Меня пугать... Чем? Арестом? Или убьёте меня, как Милорадовича?

— Да нет, — склонил голову Пётр Григорьевич. — Не как Милорадовича. Для этого вы слишком мелкая сошка. Я ведь могу просто приказать вас расстрелять. Или — повесить. Только не буду я этого делать. Сейчас мы пойдём усмирять следующую деревню, а вы, штабс-капитан, будете командовать своими людьми. Деваться-то вам некуда... Можете, разумеется, уйти. Или — застрелиться. Выбирайте.

Потом, совершенно потеряв интерес к собеседнику, он объявил, что завтра все команды действуют по прежней схеме: взвод Завалихина — в оцеплении, взвода Круковского, Панфилова и Степлера — в изымании и охране. Профосы — на исполнении наказания.

Утром колонна выдвинулась к деревне Хоньково. Но... та оказалась пуста. В выстуженных со вчерашнего дня жилищах никого не было. Во дворах мычали недоенные и некормленые коровы, блеяли овцы и козы. Только куры бродили по дворам и по избам, флегматично поклёвывая то ли землю, то ли какой корм. В крайнем доме, на печи, обнаружилась столетняя бабка, которая на все вопросы отвечала тяжёлым кашлем и мычанием.

— Ушли, канальи, — сквозь зубы проговорил Каховский. — Значит, кто-то их предупредил. Ладно, двигаемся дальше.

Колонна двинулась. До Петриневки, большой деревни (если верить карте!), было с полверсты. Их прошли за десять минут. Но неожиданно движение застопорилось. Идущий в авангарде поручик Панфилов вдруг дал отмашку: «Стой!» Впереди обнаружилась преграда.

На дороге была устроена самая настоящая баррикада из телег, брёвен — всего, что оказалось под рукой. Чувствовалось, что руководит обороной кто-то из бывших солдат.

Каховский выехал вперёд. Внимательно всмотрелся. Баррикаду охраняли десятка три мужиков. Кое у кого виднелись ружья.

— Развернуться в боевой порядок! — приказал полковник.

Солдаты перестроились из походной колонны в стрелковые цепи. Каховский же попытался подскакать ближе, однако его попытка была пресечена выстрелом. Судя по звуку и силе, стреляли из охотничьего ружья. Пётр Григорьевич спешился. Потом подозвал офицеров.

— Ну вот, господа настоящий бунт, — радостно сказал он. — Баррикада сооружена на совесть. Эх, этим бы мужикам да десятка два штуцеров! Да лёгкую пушечку! Тут бы они нас и положили. А так... Пока охотничьи ружья перезаряжать будут, тут мы их и возьмём. Есть предложения, господа? Или сразу атакуем?

Офицеры пожали плечами: «Какие тут предложения, атаковать надо!»

— Что ж, господа, атакуем!

Полковник вскочил в седло. Офицеры отошли к своим взводам.

— Отряд, внимание! — весело прокричал Каховский, вытаскивая из ножен саблю. — В атаку — бегом! Ура!

Пётр Григорьевич, размахивая саблей, поскакал прямо на баррикаду. Защитники дали залп. Но, кажется, никто из них не стремился попасть в человека. Солдаты же, увлечённые атакой, сделали залп более профессионально и безжалостно. Со стороны противника раздались стоны и крики. Каховский нёсся в атаку. Как давно он мечтал об этом — скакать впереди своего полка, увлекая его за собой! Враг разбегается от одного вида храброго всадника. Нужно гнать и рубить, гнать и рубить! Полковник стремительно сближался с баррикадой. Вот впереди него встало препятствие — какая-то навозная телега. Ударив лошадь каблуками, Каховский послал её вверх, на взятие барьера. Гнедая, отлично выезженная, прекрасно слушалась Петра Григорьевича. И, почти преодолев препятствие, всадник уже примерился, куда он нанесёт удар саблей, избрав для себя противника — здоровенного мужика. Но тут его лошадь напоролась грудью на деревянные вилы и... опрокинулась на бок.

Каховский, будучи неплохим наездником, успел-таки вскочить на ноги и броситься в бой. Ему попался достойный противник. Судя по ухваткам — солдат. Либо отставной, либо беглый. Мужик, бросив вилы, схватился за ружьё, приняв рукопашный бой. Полковник пропустил движение крестьянина. К счастью, в последний момент ему удалось увернуться и принять приклад в плечо, а не в голову. Но всё-таки удар был настолько силён, что Каховский отлетел в сторону. Краем глаза отметил, что его солдаты уже захватили укрепление и ведут бой внутри баррикады.

Искусство штыкового боя, вбитое за годы службы, сыграло с отставником скверную шутку. Он послал на «добивание» упавшего врага ствол, запамятовав, что штыки для дробовиков не предусмотрены. Будь это армейское оружие, то жало уже пригвоздило бы полковника к земле. Или длинный ствол сломал бы рёбра. Но охотничье ружьё не достало до тела. Каховский, перекатившись на левый бок, попытался дотянуться клинком до ноги противника. И ему это тоже не удалось.

Неизвестно, как развивались бы события, но тут раздался выстрел, и крестьянин стал грузно оседать на землю. За его спиной полковник увидел Круковского, опускающего пистолет.

— Благодарю Вас, господин штабс-капитан, — искренне поблагодарил Каховский спасителя.

Тот лишь сдержанно кивнул и стал удерживать солдат, которые, разметав оборону, уже добивали защитников баррикады. Сами, кажется, потерь не имели. А, нет — несколько нижних чинов получили ранения. К счастью, нетяжёлые.

Каховский подошёл к своей лошади. Она уже не брыкалась, а только дрожала всем телом и храпела. Вытащив из-за пояса пистолет, о котором забыл в горячке боя, полковник взвёл курок, приставил ствол к лошадиному уху и нажал на спусковой крючок...

Круковскому удалось спасти от расправы человек пять. Остальные — их оказалось более тридцати — были убиты. Да и оставшиеся в живых имели ранения от штыков, а двое вообще не могли передвигаться самостоятельно.

— Ну-с, мужички сиволапые, — подошёл к пленным командир отряда. — Почему это против власти бунтовать вздумали? Сначала — управляющего убили и пограбили, а теперь — против правительства пошли.

Один из мужиков, зажимая рукой полуотрезанное ухо, что-то невнятно пробормотал. То ли прощения просил, то ли послал допросчика. Второй, выглядевший покрепче и поздоровее, ответил:

— Так ведь жечь будете. Оттого и решили: насмерть биться, а в деревню не пускать!

— Этого кого мы жечь собирались? — искренне удивился Каховский.

— Корчную-то спалили. А теперь и нас жечь будете.

— А, так та деревушка называлась Корчная, — засмеялся командир. — Не палили мы её.

— А пламя и дым всю ночь валили? Нешто молния стукнула? — усмехнулся мужик. — Да и Егорка, кумов сынишка, прибежал и грит: «Тятьку солдаты железными палками бьють да деревню жгуть». Мы вместе с корчневцами да хоньковцами управляющего вбивали. Так нетто нам ослабление выйдет?

— Ну, деревню мы, допустим, не жгли. Спалили только то, что у управляющего украли. И пороли тех, кто управляющего убивал. Всех мужиков. Хотели было и в вашей деревне только показательную порку устроить, а теперь — спалить придётся. Знаешь, за что? Не знаешь — объясняю. За то, что выступили с оружием в руках против законной власти!

— Барин, подожди, — заволновался мужик. — Как палить? Те, кто управляющего убивал и зорил, — вона, мёртвые лежат. Онисим-солдат валяется. Он же первый заводила и был. Шебутной по жизни — за это его управляющий в солдаты и сдал. Онисим грит: «Царя в Питере убили, сам видел. Службу — на х... Землю пошли делить — наша теперь!»

— А ты, выходит, херувимчик? С крылышками? — ухмыльнулся полковник. — Чего же ты с ружьём-то тут делал?

— А чё я-то? Все пошли. Из Хонькова ночью народ пришёл. Говорят — давайте вместе супротив солдат биться. Ну, я и пошёл.

— Ну-с, раз пошёл, значит, и ответ держать будешь, — строго сказал Каховский и крикнул профосам: — Вешайте всех пятерых! Деревню — сжечь. Добро не тащить. Баб и девок — не трогать! Увижу, если кто девку завалит — сам пристрелю!

К командиру отряда подошёл Круковский. Заметно нервничая, он обратился к нему:

— Господин полковник, отмените приказ. Как можно жечь и вешать? Это же наш народ. Мы — армия, которая должна его защищать. Что же мы делаем?

Каховский посмотрел на штабс-капитана с неким сожалением. Потом, медленно и как-то нехотя, процедил сквозь зубы:

— Знаете, господин Круковский. Я ведь чего-то такого ждал от Вас. Неповиновения во время боевой обстановки...

— Которое позволяет командиру пойти на крайние меры. Вплоть до того, чтобы застрелить подчинённого, — продолжил за него штабс-капитан.

— Вот именно, вот именно, — кивнул полковник. — Но всё же я не такая неблагодарная скотина, чтобы убить человека, спасшего мне жизнь. Но своего приказа я отменить не могу. Бунтовщики должны быть наказаны! Иначе то, к чему мы шли, просто рухнет.

— И как же народ, за который мы вышли на площадь?

— Народ, штабс-капитан, — это конь. Куда его ведут — туда и идёт. Так, кажется, кардинал Ришелье говорил? Мы приведём его к счастью и свободе. Но — именно мы. А пока требуется одно — железный порядок.

— Через виселицы и пожары — к свободе? — скептически спросил Круковский.

— Да, — горячо отвечал полковник. — Через виселицы и пожары. Понадобится — половину мужиков перевешаем. Зато вторая половина будет жить счастливо.

— А не боитесь, что мужики не позволят перевешать половину России, а вздёрнут нас с Вами?

— Значит, — иного мы и не заслужили. А теперь, господин штабс-капитан, я прошу Вас не мешать. Иначе — мне придётся арестовать Вас.

— Арестовывайте, — глухо сказан Круковский. — И знаете что, господин полковник? Я уже жалею, что выстрелил в того, с дробовиком...

— И я жалею, что вы выстрелили, — не понятно о чём сказал Каховский, подзывая двоих профосов. Те деловито вытащили из ножен майора саблю и пистолеты из чехлов: — Пойдёмте, Ваше Высокоблагородие. Посидите тут, в сторонке. А там и без нас справятся.

Там справлялись. Жителям разрешили вынести из домов необходимый скарб. Старики, женщины и дети вытаскивали всё, что можно. Народ, прибившийся из соседней деревни, больше путался под ногами, нежели помогал.

Солдаты терпеливо ждали, пока вынесут иконы, пуховики, одеяла, посуду и выгонят домашнюю скотину. В воздухе висели шум и гам. Родственники убитых на баррикаде и повешенных мужиков метались: то ли бежать к родным, то ли спасать добро? К солдатам то и дело подбегали обезумевшие от горя бабы. Просили пожалеть. Предлагали им все имевшиеся деньги, свои тела — только бы не палили! Старушки, причитая, называли сыночками и родненькими. Наблюдая за суматохой, очерствевшие было сердца солдат и офицеров начали отмякать. Кажется, дрогнул и сам Каховский. Подозвав одного из стариков, он спросил:

— Где дом главного заводилы?

Спросил так неспроста... Однако старик сразу же ответил:

— Это Оньки-то, солдата беглого? Дык вон он, на отшибе. Там ещё его родители жили.

Каховский поднял руку, подзывая своих башибузуков:

— Дом на отшибе видели? Вот его и жгите. А остальные пейзане, думаю, и так наказаны.

В дом Онисима-солдата полетел зажжённый факел. Соломенная крыша вспыхнула так, как будто только этого и ждала. Полковник, хотел было сказать что-то крестьянам, но передумал. Подозвал к себе командиров взводов:

— Господа офицеры. Из селения мы уходим. Думаю, что полностью его жечь не стоит. Уходим и становимся на ночлег в той, предыдущей деревне. Разрешаю солдатам взять всё, что приглянется. Командуйте, господа. И распорядитесь, чтобы мне нашли лошадь! Только не крестьянского одра, а какую-нибудь армейскую, чтобы русским дерьмом поменьше пахла...

ГЛАВА ШЕСТАЯ ВРЕМЯ ПЕПЕЛИЩ

Апрель 1826 года. С.-Петербургский тракт

Снег уже сошёл, но на дороге остались грязь и сырость. Не каждая лошадь сумеет преодолеть весеннюю разбухшую колею, которая то и дело превращается в груды застывших комьев земли и льда. Пешеходу полегче, но ненамного.

Штабс-капитан Клеопин уходил из Петербурга почти налегке. А куда идти? Оставалась надежда, что Алёнушка вместе с семьёй всё-таки уехала в Череповецкий уезд. Когда Николай покидал столицу, он верил в то, что время всё-таки остановилось. И в небольшом имении, в двух часах пути от Питера, вдали от забот и переворотов живёт-поживает дворянская семья, приходившаяся родственниками князьям Щербатовым. Харитон Егорович сидит в покойных креслах и неспешно читает какую-нибудь аглицкую книгу, делая вид, что понимает слова. Алёнка расположилась за маленьким столиком для рукоделия и вышивает подарок будущему мужу. Остальные домочадцы неспешно переговариваются и ждут своего пятичасового чая (файв-о-клока!).

Пока шёл, иллюзии развеивались: то тут, то там виднелись обгорелые рёбра бревенчатых или закопчённые руины кирпичных домов. Барских... Хватало и пепелищ от сгоревших крестьянских лачуг. Один из немногих мужичков, попавшихся на глаза, объяснил, что сначала мужики громили и жгли барские усадьбы, а потом из Питера приходили солдаты и, в свою очередь, громили и жгли мужицкие дома. Вместо красивого двухэтажного домика, утопавшего летом в зелени, а зимой — в сугробах, громоздилась груда обугленных брёвен и битых камней. Вперемежку с ними лежали обгорелые тряпки, покоробившиеся кожаные переплёты книг, битая фарфоровая посуда. Тут же (сердце Клеопина дрогнуло!) валялись и пяльцы, которые он так часто видел в проворных ручках Алёнушки.

От пепелища веяло гарью и могильным холодом. Николай, сглатывая скопившиеся в горле комки, с трудом оторвался от зрелища. Именно так близкие порой не могут оторваться от свежей могилы друга или любимого человека. Потом решил пройтись к ближайшей деревне — узнать, что же стало с хозяевами дома. Но деревня как вымерла. Только из-за угла одного из домов выглянула какая-то баба в драном казакине и быстро скрылась. Николай пошёл следом. За углом однако его поджидала не баба, а три дюжих молодца. Добры молодцы с большой дороги. Судя по шинелям без знаков различий — дезертиры. На киверах отсутствовали кокарды и репейки. Один имел ружьё, а двое других — тесаки. У самого же Николая оружия не было. Саблю и пистолеты, отобранные во время ареста на Сенатской площади, никто вернуть не соизволил. «Разжиться» чем-нибудь рубяще-режущим или стреляющим не удалось. Уж слишком быстро комендант Петропавловки отконвоировал его за пределы столицы. Ещё хорошо, что сослуживцы прислали мундир, новую шинель и нашейный знак. Только вот щеголять в золотых эполетах и при офицерском знаке было, кажется, не очень разумно...

— Здравия желаем, Ваше бродье, — издевательски сказал один из солдат.

— И ты, братец, здравствуй, — в тон нахалу ответил Клеопин, внимательно оглядывая каждого из молодцев. На вид — солдаты первого-второго года службы. Будь у него не то, что сабля, а хотя бы кинжал... Да что там кинжал — обошёлся бы какой-нибудь палкой. Ну, а раз под рукой ничего нет, придётся обходиться так!

— И что же вы, бродье, тут ищете? — продолжал глумиться дезертир.

Видимо, он был за главного. Ростом повыше остальных, покрепче в плечах. Да и то, что именно он держал в руках ружьё, о чём-то говорило.

— Вот что ищу, так это не твоего ума дело, — ответил Клеопин достаточно грубо.

— Ого, как бродие заговорил! Хамить изволите, штабс-капитан, — весело хохотнул главарь, перехватывая ружьё для удара.

— А вы забываетесь, — строго сказал Клеопин и неожиданно добавил: — Юнкер!

А кем же ещё мог быть человек в солдатской шинели офицерского сукна и с псевдосолдатскими повадками и речью? И, судя по шанцевым тесакам в руках у дезертиров, это были солдаты самого «штрафного» подразделения — сапёрного батальона, единственного, который почти в полном составе выступил на защиту императора. Не исключено, что они видели сейчас в нём злейшего врага — одного из тех лейб-егерей, что ударили в спину товарищам...

От обращения «юнкер» дезертир (или просто беглец?) дрогнул на какое-то мгновение. Но этого было достаточно, чтобы офицер-кавказец сумел схватить его за руку и подтащить к себе. А дальше, прикрываясь главарём как щитом, Николай вырвал у того ружьё. Пинком отшвырнул юнкера в сторону одного из солдат и ударил прикладом второго.

Ситуация изменилась в пользу штабс-капитана. Один из дезертиров, потерявший тесак, нянчил ушибленную руку. Второй, оставшийся с тесаком, получил удар стволом под коленку, отчего и упал. Клеопин остался один на один с безоружным главарём.

— Ну-с, господин юнкер, — вежливо спросил штабс-капитан, подкидывая «трофей», — разговаривать будем или драться?

— С изменниками императора мне разговаривать не о чем, — гордо ответил юнкер. — Можете ударить!

— Вот ведь незадача, — вздохнул Николай. — Пока в крепости сидел, мне говорили, что предал революцию. Сейчас говорят — изменил императору! Хотя до сих пор никого не предавал и никому не изменял. Ладно, думайте, юнкер, что хотите и как хотите.

Оставив вожака в недоумении, Клеопин осмотрел оружие. Это было драгунское ружьё образца 1798 года. Хорошая «штука»! Но, увы, у него был основательно повреждён замок. Теперь понятно, почему «драгунку» использовали как дубинку. Хотя... Была бы кузня и толковый кузнец, то замок можно бы и починить. Вот только искать кузнеца недосуг. Николай отбросил ружьё в сторону и подобрал тесак. Тесак так себе. Тяжёлый. Разумеется, не офицерская сабля, но лучше, нежели парадная шпага. Сойдёт.

— Снимай пантальеру, — потребовал Николай у одного из побеждённых. Солдат косо посмотрел на него, но подчинился, почуяв начальника.

— Э... господин штабс-капитан, — неожиданно обратился юнкер, как к ровне-офицеру, потом поправился. — Ваше благородие, подождите. А как же мы?

— А что вы? — пожал плечами Клеопин. — Вы вообще-то кто? Дезертиры? Мародёры? Вижу, что были сапёрами. А вы, сударь, вероятней всего, выпустились из школы гвардейских подпрапорщиков, а звания офицерского получить не успели. На Сенатской уцелели, а потом бежали.

— Так точно, Ваше Благородие, — по уставному бодро, как и положено солдату (ну, пусть сейчас и беглому) столичного, почти гвардейского подразделения, ответил один из нижних чинов. — Новому правительству мы не по нутру оказались. Невзлюбили они сапёров!

— Очень знакомо, — с пониманием ответил Николай, поправляя кивер. В глаза солдатам бросились свежие шрамы.

— Это откуда? — сочувственно спросил юнкер.

— А это, юнкер, мне в крепости Петропавловской один прапорщик о революции рассказывал. Очень, знаете ли, убедительно. Я после этого месяц в лазарете лежал, — невесело усмехнулся штабс-капитан.

— Господин штабс-капитан, — задумчиво, как бы решившись на что-то, сказал подпрапорщик. — Разрешите пригласить вас к нашему, так сказать, шалашу. Не побрезгует лейб-гвардия простыми армейцами?

— Ну что вы? — рассмеялся Николай. — Я же не всегда в лейб-гвардии служил. Три года у Ермолова, в армейских егерях лямку тянул. Охотниками командовал.

— А, вот оно что, — с почтением глянув на старшего по званию, облегчённо сказал юнкер. — Так вы — «кавказец». Да ещё и охотник[6]! Ну теперь, братцы, понятно, почему нас так быстро «распатронили».

Пока шли, Николай пытался выяснить что-нибудь о судьбе Алёнки и её семьи. Со слов юнкера, фамилия которого была Сумароков (не родственник!), а звали, оказывается, тоже Николаем, хозяева покинули усадьбу ещё до пожара. «Слава Богу», — подумал Клеопин и широко перекрестился.

Сам Сумароков с солдатами пришли в деревню в конце декабря. Крестьяне их жалели, подкармливали. Даже выделили для жительства пустовавшую избу. За это они должны были охранять жителей. Вот недавно, например, удалось прогнать целую ораву мародёров, пришедших из столицы пограбить мужичков. В рукопашной схватке и было сломано единственное ружьё.

— Ладно, Сумароков, — утешил штабс-капитан тёзку. — С ружьём что-нибудь придумаем. Скажите-ка лучше — а кто барский дом спалил?

— А никто не палил. После отъезда хозяев сгорела. Почему и отчего — неизвестно. Крестьяне тут не бунтовали. Они же все на оброке. Земля-то неудобная. Ездят в Питер, на заработки. Промышляют — кто извозом, кто торговлей. Против хозяина ничего не имеют. Им теперь хуже стало. Раньше-то ездили на промыслы от имени князя Щербатова.

— Так, вроде бы, этот Щербатов не князь.

— А кто разбираться будет? У нас ведь как: ежели Шереметьев или Толстой — то граф, ежели Голицын или Щербатов — то князь. Теперь крестьянам купцы препоны чинят.

Юнкер и солдаты привели штабс-капитана в один из крестьянских домов. Он был пуст. Несмотря на то что изба была большая, а печь топилась «по-белому», стоял какой-то нежилой дух. Чувствовалось, что хозяйствуют мужчины. Некрашеный пол уже давно не то что не скоблён, но даже не мыт. Мусор — сгребён в угол. В деревянном ушате свалена немытая посуда. Устье печи усыпано углями. Там же, на двух камнях, лежала грязная сковорода с подгоревшими шкварками. Кажется, жарили яичницу. В довершение всего в углу свалена грязная солома, застланная несвежими половиками.

Солома, напомнившая тюремное ложе Алексеевского равелина, разозлила штабс-капитана больше, нежели запах старых портянок... Клеопин критически осмотрел помещение. Перевёл взгляд на солдат и на юнкера:

— Что же вы, братцы, жильё-то своё так закакали?

— Так баб-то нет, убирать некому, — меланхолично ответствовал один из солдат. — По нам, так и так сойдёт.

Второй сипло засмеялся и добавил:

— А надо — так мы и сами к бабам сходим!

Клеопин почувствовал себя отцом-командиром, стоящим перед новобранцами.

— Вот что, братцы. Негоже русскому солдату жить в таком свинарнике. Я вам, конечно же, не начальник. Но вот вы, господин подпрапорщик, почему допустили такой бедлам? Ладно. Будем приводить всё в «божеский» вид.

Штабс-капитан, презрев условности, скинул с себя шинель и мундир, оставшись в одной рубахе и панталонах.

— А ну, бездельники, где веник? — грозно взревел Клеопин, обращаясь к солдатам. — Один — пол метёт! Второй — бегом за водой. Солому — заменить. Ну, кому неясно?! А в «репу»? — Потом бросил юнкеру: — А вы, подпрапорщик, покажите, что у вас есть из припасов!

Через пять минут один из солдат уже старательно подметал пол. Второй мыл посуду. Юнкер демонстрировал припасы. Нашлось немного крупы, солонина и сухари.

Клеопин открыл заслонку печки. Кажется только, что протопилась. Жар ещё остался. Можно готовить.

— А скажите-ка, юнкер, можете сбегать к соседям и одолжить лука?

— Какого лука? — растерялся тот.

— Самого обычного, репчатого. И побольше...

Николай, засучив рукава, принялся стряпать. В самый большой котелок, отмытый лично им, были сложена солонина и крупа, залита вода. Спустя какое-то время туда отправились и несколько луковиц, принесённых юнкером.

Очень скоро изба приобрела совершенно другой вид. Чистый пол, утварь, отмытая и разложенная по местам. Из печки потянуло таким сытным и вкусным запахом, что солдаты стали глотать слюнки. Они едва сумели дождаться, пока офицер вытащит варево. Ели так, что за ушами пищало. Когда закончили, штабс-капитан погнал всех мыть посуду. Сам же показал пример: выгреб из устья немного золы, старательно потёр миску, потом сполоснул водой.

— Эх, жаль, что картошечки нет, — мечтательно вздохнул штабс-капитан. — Можно бы и сварить, и пожарить.

— Да мы уже спрашивали, — виновато ответил юнкер. — Не растёт у них картошка. Или не знают, как за ней ухаживать.

— Вспомнил я тут одну штуку, — улыбнулся Клеопин. — Как в моих краях картошку учили сажать.

— Расскажите, Ваше Благородие, — заинтересовался Сумароков. — Матушка у меня до сих пор картошку не велит заводить — говорит, что с неё умереть можно. А я у соседей едал — вкуснотища!

— Так это смотря что у неё есть. Если ягоды — так точно, можно и помереть. А если корни — то ничего не случится. Наоборот — только знай да наворачивай. В своё время, когда император Пётр Алексеевич картошку садить приказал, народец по дурости ягоды ел. Ну а потом бунтовать стал. А при императоре Павле картошку опять стали завозить. Всем городничим вручили по три мешка и по инструкции: как её сажать и как народ к ней приучать. Вот у нас, например, в Череповце. Сам-то я не помню — мал ещё был, — но рассказывали. Нижние чины из инвалидной команды весной картошку посадили. Потом — огрудили. В августе стали подкапывать и в котелках варить. Народ-то ходит, присматривается. Но сделана была одна хитрость: днём караул на поле стоял, а ночью — спать уходил...

— Народ-то по ночам и начал воровать! — догадался один из солдат. — Ловко!

— Вот-вот. Если бы силком заставляли, опять бы бунты начались. А так у нас уже через два года картошка, почитай, у всех росла.

— Виданное ли дело, — пробормотал один из нижних чинов, — чтобы офицер для солдат кулеш варил да посуду за собой мыл?!

— А где ты офицеров видел? Только в Петербурге, в казармах?

Оба солдата согласно кивнули. Один, которому пришлось перевязать «подраненную» руку, сказал:

— У нас ведь как, в сапёрном, — господа офицеры только на разводах да на вахтпарадах. А в остальное время — только ундеры. Да и отслужили-то мы всего ничего. Двух лет нет.

— А окромя Петербурга, нигде и не были, а кашу вам только кашевары варили, — утвердительно отметил Клеопин. — А вы, господин юнкер?

— Так и я из недорослей в школу подпрапорщиков был отправлен, — конфузливо ответил Сумароков. — А нас там учили инженерному и сапёрному делу.

— Послужили бы вы, братцы, на Кавказе или в других местах, то поняли бы, что офицер офицеру — рознь. А вам, сударь, как будущему прапорщику нужно знать, что уметь нужно всё! Мне приходилось и за лекаря быть, и за кашевара. Но, — наставительно поднял указательный палец штабс-капитан, — всё хорошо в меру. Нельзя, чтобы солдаты на шею садились. Так ведь, братцы?

— Так-так, Ваше Благородие, — радостно отозвались солдаты, наевшиеся офицерской стряпни.

— Ну, а коли так, то чего же ружьё до сих пор не починили? Порох и пули остались? — строго спросил Клеопин.

— Остались, — уныло протянул Сумароков. — А починить не смогли. Кузнец тут местный пробовал, но тоже не смог. Говорит — на губки для кремня нужно резьбу нарезать, а у него инструмента нет. Без ружья-то совсем плохо. Есть, правда, пара пистолетов. Но к ним пуль нужного калибра нет.

— Мать-перемать, — злобно выдохнул штабс-капитан. — Всех вас в пень-колоду и мордой о бакенбарды через дохлую корову... Как же вас до сих пор не прибили, таких бестолковых? Юнкер, тащите пистолеты! А заодно весь порох и свинец. А вы, молодцы... несуягные, подбросьте-ка дровец в печку.

«Молодцы несуягные» бросились во двор как ошпаренные. Юнкер метнулся в угол, откуда вытащил не только пистолеты, но и все боеприпасы. Запас оказался приличным. И в количестве стволов Сумароков ошибся. Их оказалось не два, а целых три. Два — прекрасной аглицкой работы. Из-за малого размера их называли «жилетными». Оружие оказалось в превосходном состоянии. А сделать пули... Это же сущий пустяк!

Николай взял один из оставшихся от ужина сухарей, размочил его и слепил шарик. Подогнал его по размеру пистолетного ствола — «откалибровал» модель. Потом, взяв остатки сухарей, намочил их и выдавил пальцем ямки чуть меньше слепленного шарика. Дальше уже дело техники — развести огонь и расплавить свинец в тигле.

Огонь в печи уже разгорелся. Штабс-капитан поискал, в чём бы расплавить металл. Из подходящей посуды металлическими оказались только медный солдатский котелок да чугунная сковородка. Впрочем, сойдёт и сковородка. Бросил в неё с десяток ружейных пуль и сунул в огонь. Через пару минут свинец начал плавиться. Когда началось бурление, Клеопин ловко подцепил «тигель» сковородником и вытащил его наружу. Как можно быстрее разлил расплавленный металл по намеченным ямкам. Ну, теперь, собственно, и всё.

Когда свинцовые шарики застыли, Николай выколотил их из формочек. Получилось пять вполне приличных пуль.

— Понял, как делать? — спросил штабс-капитан у одного из солдат, который выглядел толковей. — Сможешь продолжить?

— Могу. Как не могу, — ответствовал тот. — Дело-то нехитрое.

— Ну-с, сделай тогда ещё штучек десять. А лучше — пятнадцать.

Озадачив солдата, Клеопин взял в руки третий ствол. Это был австрийский пистолет с полуприкладом, напоминавший небольшое ружьё. Дуло и ложе были основательно покорёжены. Но замок оставался целёхоньким. Стало быть, можно что-нибудь придумать...

— Подайте-ка, дружище, ножик, — распорядился штабс-капитан. Взяв у юнкера хлеборез, Николай стал отвинчивать замок от ложа. С трудом, но получилось. Теперь нужно было снять замок у драгунки.

В результате двухчасового упорного труда замок от пистолета был установлен на ложе ружья. Оружие готово к бою!

— Что ж, господа, — полюбовался Клеопин делом своих рук. — Думаю, никто не обидится, если я возьму один пистолет и десяток пуль с порохом? А завтра с утречка и расстанемся...

Штабс-капитан, разумеется, кокетничал. И солдаты, и юнкер смотрели на него как Золушка на фею. Да захоти он забрать с собой весь «арсенал» — так и то было бы сложно возразить. Конечно, могли бы попробовать... Но теперь, получив в руки ружьё и пистолет в рабочем состоянии, солдаты были готовы на всё...

— Ваше Высокоблагородие, — робко спросил Николая юнкер, повышая его в чине. — Можно мне с вами? В том смысле — вместе с Вами идти?

— Благородие, — автоматически поправил Николай тёзку. — До «Высокоблагородия» я носом пока не вышел. А со мною — это куда? Я пока иду по своим делам. Ну, а потом — будет видно...

— Подождите, Ваше благородие, — забеспокоился один из солдат. — А мы? Второй его поддержал: — А нам-то что — здесь оставаться?

— А чем вам тут плохо? — удивился юнкер. — Живы, здоровы. Живёте в тепле да в сытости. Каждый вечер к девкам да к вдовушкам бегаете. Чего ж ещё-то надо?

— Подождите, господин подпрапорщик, — вдруг построжел один из солдат. — Вы уж не обессудьте, а мы у господина штабс-капитана спрашиваем — берёт он нас с собою али нет.

— Ну, так и спросите, — усмехнулся офицер. — Подпрапорщик возражать не будет.

— Разрешите, Ваше Благородие, нам вместе с вами пойти. Только скажите — из лейб-егерей только вы за царя-батюшку встали али ещё кто-нибудь был? Нам ведь сказали, что весь полк ваш за «временных» вышел. А у меня брат в лейб-гвардию егерского полка попал служить... Нас вне очереди в рекруты забрили. Вначале брата, потом меня... Брат-то на десять лет старше. Он ещё с Наполеоном воевал... Может, знаете — Егором Васильевым звать? — с надеждой посмотрел солдат.

Егора Васильева штабс-капитан знал прекрасно. Как не знать ротного фельдфебеля? Да ещё того самого, что вместе с полковым профосом отбирал у него оружие и отводил под арест... Но всего этого Николай рассказывать не стал. Пожал плечами:

— Наверно, в другом батальоне твой брат служил. Сказать ничего не могу. Ну, а если и пошёл вместе с мятежниками, то что оставалось делать? У нас и офицеры-то все выступили, когда генерал Бистром приказал. А солдат — человек подневольный.

— Но вы-то, Ваше благородие, господин штабс-капитан, не выступили? Напротив, за государя-императора встали, — задумчиво проговорил Васильев-младший.

— Прости, солдат, — не стал кривить душой Клеопин, — и я не выступил. Только и спросил генерала — а как же с присягой-то быть, что утром Николаю приносили? Тут меня сразу повязали, а потом в крепость посадили. И шрамы эти я не на площади получил, а потом, при допросе.

— Но всё же, Ваше благородие. Неужели вы не собираетесь вступить в войска Михаила Павловича? Ведь именно он теперь законный император.

— Собираюсь, — согласился Клеопин. — Только чуть позже. А может быть...

Николай задумался. Действительно — а что же теперь делать? Идти в Нелазскую волость Череповецкого уезда губернии Новгородской? Глянуть — как там Алёнушка и маменька, потом идти в Москву, становиться в ряды императорской армии? А если к тому времени войска уже пойдут сражаться с бунтовщиками? Он, получается, будет при маменьке отсиживаться? Это он-то, штабс-капитан лейб-гвардии, который равен армейскому подполковнику! Кавказец и кавалер орденов! Правда, был и третий путь...

— Как считаете, братцы, много таких, как мы, по деревням шатается? — обратился Клеопин к солдатам.

— Точно и не знаю, — задумался юнкер. — Но ведь должны же быть. Хотя бы те мародёры, что третьего дня приходили. Они-то точно не из регулярных войск. А что, Ваше благородие, уж не собираетесь ли вы партизанский отряд собрать, на манер Фигнера или Сеславина?

Мысль, однако, дельная. И юнкер, и нижние чины изрядно приободрились, получив начальника. Теперь они смотрели в будущее гораздо веселей. Да и как иначе? Есть начальство — оно и думать должно!

— Ну-с, — глянул Клеопин на будущих соратников. — Как, пойдёте в партизаны?

— С вами — всенепременно, Ваше благородие! — вразнобой ответили и нижние чины, и юнкер.

— Тогда имейте в виду, что я не только кашеварить умею. Сниму с вас, орёлики мои, семь шкур. А потом и восьмую. Дисциплина должна быть железной!

— Приказывайте, — вытянулся юнкер «во фрунт». Солдаты последовали его примеру.

— Ну что ж, слушайте первое приказание. Шинели — почистить. Где у вас погоны, репейки? Форму — довести «до ума». Раздобыть ваксу и сапоги почистить. В общем, — подвёл итог своему выступлению штабс-капитан, — чтобы блестело всё, как... Ну, как одно место у кота! И, вот ещё что. Разрешаю именовать меня не «благородием», а по званию — «господин штабс-капитан». Вас, юнкер, назначаю своим заместителем. После наведения порядка представите мне подчинённых. Как положено — кто таков, как зовут, сколько прослужил. Теперь — разойтись и выполнять приказание.

Солдаты и юнкер принялись приводить в порядок изрядно испачканные шинели. Мундиры оказались немногим чище, но стирку было решено оставить «на потом». Знаки различия, отыскавшиеся в ранцах, были пришиты на положенные по регламенту места. Сложности возникли с чисткой сапог: ни у солдат, ни у деревенских мужиков не оказалось даже подобия ваксы. Но голь, говорят, на выдумку хитра. Да и личный пример командира к чему-то обязывал. Нашлось немного топлёного сала, которое смешали с сажей. Не немецкий «Hutalin», но выглядела обувка не в пример лучше, нежели раньше.

Пока «войско» приводило себя в пристойный вид, штабс-капитан тоже не сидел без дела. Он не мог смириться, что на четверых имелось только три «ствола». Повертев в руках отбракованную ранее австрийскую «пистолю», он решил соорудить из неё что-нибудь похожее на карамультук — так в горах называли старинные фитильные ружья с раструбом на конце. Конечно, с кремнёвыми или с капсульными такое и близко не поставишь: и громоздкое, и заряжать долго. Да и фитиль опять-таки нужен...

Николай заложил в ствол немного пороха, запыжил его всё тем же сухарём, оставшимся после отливки, и вытащил уголёк. Нацелил ствол на кожух печи, поднёс огонь к дырке, оставшейся от свинченного замка. «Фыркнуло» слабенько (из-за малого количества пороха), но славно. Хлебная «пуля» стукнулась в печку, осыпая полустёршуюся побелку.

— Ну вот, — с удовлетворением отметил лейб-егерь, — теперь мы все с оружием. Что ж, господин подпрапорщик, стройте команду!

Построение, за неимением плаца, состоялось прямо посреди избы. Юнкер, при погонах и кивере с орлом, бодро представил нижних чинов: «Николай Васильев, нижний чин инженерного сапёрного батальона, и Николай Лукин, также нижний чин того же батальона. И Ваш покорный слуга — дворянский сын Николай Сумароков, выпускник школы гвардейских подпрапорщиков, определённый в юнкера инженерного подразделения. В день 14-го декабря находились на Сенатской площади, где сражались против мятежников. После наступления ночи бежали из столицы».

— Ну что ж, господа, — не скрыл улыбки штабс-капитан, — позвольте представиться. Штабс-капитан лейб-гвардии Его Императорского Величества егерского полка кавалер Клеопин. Николай...

— Вот так да! — нарушил дисциплину юнкер. — Стало быть, четыре Николая?!

— Стало быть так, — строго одёрнул его командир. — И, стало быть, неслучайно тут собрались только Николаи. Святой Николай Угодник — не только наш покровитель, но и покойного государя императора! Как старший по званию — принимаю командование... взводом. Наша задача — набрать команду охочих людей, которые пойдут биться с мятежниками. Поступать будем по ситуации — то ли на месте сражаться, то ли идти в Москву, под знамёна правящего императора Михаила. Сейчас всем отдыхать. Завтра с утра приступаем к подготовке. Вопросы? Нет? Ну-с, раз всем всё ясно и понятно, то приказываю ложиться спать. Первое дежурство несёт юнкер Сумароков. Потом — Васильев. Третий — Лукин. Я стою последним. Смена — по два часа. Караул нести во дворе. Форма одежды — свободная.

— Господин штабс-капитан, разрешите обратиться? — робко спросил юнкер. — А как понять — пора сменяться или нет? Часов-то ни у кого нет.

— Просто, — безапелляционно сказал штабс-капитан. — Я проснусь — и скажу.

— ???

— Не переживайте, юнкер, — засмеялся офицер. — Время — его чувствовать нужно. С часами-то любой дурак сообразит — пора или не пора.

— Научите? — посмотрел озадаченный донельзя юнкер.

— Сам научишься. Наука нехитрая. Вот покараулишь недельку-другую, поспишь вполглаза — и готово. Во сне поймёшь — пора или нет вставать. А уж коли рядом с неприятелем находиться придётся — то не через недельку, а гораздо раньше приноровишься. Но если кого из вас сонным на посту застану — не обижайтесь. Быть у того и роже, и жопе драными!

Штабс-капитан действительно умел определять время по «внутренним часам». Как это у него получалось — он и сам не знал. Получалось, и всё! В этом сумело убедиться всё «воинство».

Утренние часы — самые скверные. Потому-то Клеопин и решил их взять на себя. Он, разумеется, не рассчитывал, что произойдёт нападение, но порядок должен быть во всём. Особенно, если речь заходит о военной службе. Пока народ спал, командир успел продумать план будущего похода. То есть куда идти и зачем идти. Это, пожалуй, главное.

Утром Клеопин без жалости поднял подчинённых. Когда один из солдат пробормотал что-то нечленораздельное — не то предложил поспать ещё, не то попытался отказаться вставать, — Николай просто вылил на него ведро воды...

После необходимых с утра двух минут «на оправку» юнкер и солдаты были отправлены во двор. Правда, командир приказал надеть шинели, иначе вся воинская команда просто вымерзла бы от утреннего холода. Не обращая внимания на то, что в предрассветных сумерках плохо ещё виднелись даже собственные силуэты, командир гонял подчинённых и в хвост, и в гриву. Они живенько вспомнили весь ружейный артикул и приёмы штыкового боя.

— Обленились, щучьи дети! — приговаривал Клеопин, роняя о землю то одного, то другого воина. — Ничего, я из вас «кислую шерсть» выжму!

Через час, пожалев изнемогших солдат, Николай отправил их готовить завтрак. Но юнкера не отпустил.

— Приступим, — сообщил Клеопин, вытаскивая из ножен инженерный тесак. — Не рапиры, как в фехтовальном зале, но при нашей-то бедности сойдёт!

Бедный Сумароков затравленно глядел на командира. В глазах прямо читалось: «И чего я, дурак, связался с какими-то партизанами?», но противоречить не посмел. Обнажил свой клинок и встал в первую позицию.

Всё-таки фехтование в школе гвардейских подпрапорщиков было поставлено неплохо. В этом Клеопин сумел убедиться лично. Если бы в руках юнкера была рапира или эспадон, то штабс-капитану пришлось бы туго. Но от тяжёлого тесака рука Сумарокова быстро устала, и очень скоро победа оказалась у командира — более сильного и опытного. Правда, штабс-капитан сделал зарубку в памяти: «Нужно найти для мальчишки клинок полегче. Толк будет». Как хороший командир Николай всегда хотел знать и сильные, и слабые стороны своих подчинённых. Кто знает — не спасёт ли умение Сумарокова его и других?

После завтрака, приготовленного солдатами, учения продолжились. И так до самого вечера. С наступлением следующего дня всё повторилось. Солдаты отрабатывали удары прикладом и стволом (за неимением штыков), а командир и заместитель — фехтовальные приёмы на тесаках. Клеопин «натаскивал» своих подчинённых неделю, не меньше. Можно бы, разумеется, и подольше. Тем более что нужно было только как следует закрепить те навыки, которые солдаты уже получили, и немного нарастить мускулы у юнкера. Но вот беда — припасы у солдат подходили к концу, а деревенские жители, в преддверии предстоящего сева, начали почёсываться и поёживаться. Можно бы, конечно, предложить им деньги. Но! Во-первых, наличных средств было немного: рубля два у Сумарокова с солдатами да пять (спасибо сослуживцам!) — у самого командира. Деньги стоило поберечь. Ну, а во-вторых, когда-нибудь да нужно было уходить. Пару рублей пришлось всё-таки пожертвовать на пополнение боеприпасов. У запасливых мужичков имелись порох и свинец. Но расставаться с ними «за просто так» они не желали.

Однако уход маленького отряда из деревни, даже название которой осталось неизвестным для Николая (Щербинка или Щербатово?), пришлось отложить. И, как выяснилось, не зря штабс-капитан «натаскивал» своё воинство...

Утреннюю «собачью» смену нёс нижний чин Васильев. За неделю, проведённую с Клеопиным, он лучше всех научился «чувствовать» время. У юнкера и Лукина получалось похуже.

— Ваше благородие, господин капитан, — чуть слышно сказал солдат, входя в избу. Николай, спавший «вполглаза», мгновенно проснулся.

— Что стряслось?

— От крайнего дома крики слышны, — доложил часовой. — Баба орёт так, как будто режут.

Штабс-капитан выскочил во двор. Действительно, где-то кричала женщина. Вернувшись, он быстро скомандовал:

— Вз-вод! Подъём! Взять оружие и бегом во двор!

Через минуту все четверо уже напряжённо прислушивались к крикам, определяя их точное место. Определившись, командир приказал:

— Я иду первым. За мной — Лукин. Юнкер и Васильев, следуйте за нами в пятидесяти шагах. Васильеву — вздуть фитиль. Без моей команды ничего не предпринимать. Если поднимаю руку — все останавливаются и ждут. Поднимаю второй раз — продолжаем движение. Вперёд!

Клеопин вышел первым. Всё же на себя он надеялся больше, нежели на необстрелянных солдат и юного подпрапорщика. И, как оказалось, не зря. На подходе к окраине деревни увидел слабоватый отблеск или очень слабую вспышку. Николай присел и поднял руку, давая команду остановиться. Вгляделся более пристально. Точно — под деревом стоял человек. В темноте было не разобрать его одежды, но судя по тому, что он курил Трубку, прикрывая огонёк ладонью, — солдат! Причём опытный и, значит, опасный.

Возможно, нападавшие не догадывались о наличии в деревне воинской команды (пусть и маленькой) — иначе первый удар пришёлся бы именно на них. Часового на всякий случай выставили, а тот, не ожидавший ничего плохого, решил закурить, но по привычке, неистребимой у понюхавшего пороха человека, огонёк всё же прикрывал. Будь сейчас на месте бывшего «кавказца» любой другой из его команды, ничего этого не заметил бы!

Взяв пистолет за ствол, штабс-капитан стал осторожно, на полусогнутых, приближаться к часовому. Кое-где становился даже на четвереньки и двигался совсем не как благородный офицер. Но именно так охотники «скрадывали» когда-то нукеров Гамзата. Ведь часовой, как правило, смотрит на уровне головы, пропуская то, что ниже!

Приблизившись вплотную, Николай резко выбросил тело вперёд, схватил часового за горло левой рукой, а правой, с пистолетом, нанёс ему удар чуть выше уха. Караульный обмяк. Не позволяя телу удариться, Клеопин подхватил его на руки и осторожно (чтобы не шуметь!) опустил на землю. К счастью, ружьё, бывшее при караульном не застучало.

«Ну-с, вот и ещё один ствол. Трофей как-никак. Жаль, не нашлось сабли — сгодилась бы юнкеру», — отметил штабс-капитан про себя, поднимая руку, чтобы созвать своих. Между тем крики становились всё громче. Они уже раздавались не из одного дома, а из нескольких. Ждать далее было уже нельзя! Когда подбежали подчинённые, Клеопин бросил ружьё Васильеву и кратко обрисовал план действий:

— Выходим на позицию. Стреляем во всех, кто не наши, не деревенские. Потом — врукопашную. Сколько там человек, мы не знаем, поэтому целиться точно. Никого не жалеть!

Бойцы согласно кивнули. Кто там сейчас, сколько — неважно. Нужно защитить крестьян, которые предоставляли им кров и еду. Классика! Николай, завидев, что Васильев отставляет своё «фитильное» ружьё в сторону, примеряясь к трофейному, зашипел:

— Отставить! Вначале выстрелишь из старого. Даже если не попадёшь, то хоть паники наделаешь. А уж потом — пальнёшь из этого.

Клеопин широко перекрестился и сказал: «Ну, братушки, с Богом!»

Мародёров оказалось шестеро. Двое с оружием держали под прицелом мрачных мужиков и воющих баб, а четверо выносили из крестьянских домов всё мало-мальски ценное — мешки с зерном и мукой, кадки с соленьями, немудрёные пожитки, — складывая добро на телегу. Чувствовалось, что они только-только начали своё увлекательное занятие, поскольку «обработали» пока только три дома.

— Взвод! — страшным голосом рявкнул штабс-капитан. — Беглым — огонь!

Эх, надо было мишени обговорить заранее. Васильев и юнкер выстрелили в одного и того же солдата, стоящего на посту. Потратили зря драгоценную пулю... Лукин — в одного из «хозяйственников». Попали все трое. Сам командир пока стрелять не стал. Силы сравнялись — четверо против четверых. Но оружие в тот момент было только у одного из мародёров. Именно к нему и бросился командир, на ходу вытаскивая тесак.

Бандит даже успел вскинуть ружьё к плечу, но нажать на спусковой крючок не успел: удар клинка вошёл ему прямо в кадык — под ремешок кивера... Трое оставшихся в живых побежали. То ли от испуга, то ли за оставленным оружием. Васильев, бросив свой «карамультук», взял на прицел одного из беглецов и выстрелил ему в спину. Ещё один споткнулся, упал и был пленён юнкером. Один из мародёров бежал очень стремительно. У него был шанс спастись — оторвись он саженей на тридцать, и догнать его в утреннем сумраке будет невозможно. Клеопин рисковать не хотел, поэтому он бросил тесак вдогонку. Лезвие с противным хрустом впилось в тело беглеца, перерубив позвоночник...

Что ж, воинская команда выдержала первое испытание. Штабс-капитан был доволен. Возможно, все они сегодня впервые убили человека. Но плакать или блевать, как это иногда бывает, никто из солдат не стал. Оставив тела убитых мародёров крестьянам, радостно разбирающим своё добро, «взвод» превратился в «трофейную команду». К сожалению, пороха и пуль было немного. Но зато теперь каждый из бойцов (включая командира) имел ружья и тесак. А значит, их боеспособность (как решил командир) значительно выросла! Оставалось отконвоировать пленных, допросить их, а потом решить, что с ними делать. Можно и отпустить. А можно вывести в лес и расстрелять. Ну, а ещё, возможно, просто включить в отряд...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПЕШИЕ И БОРОДАТЫЕ КАЗАКИ...

Май-июль 1826 года. Москва — Смоленск

В начале мая 1826 года Михаил Павлович, коронованный (наконец-то!) как император Михаил II, подписал Манифест о создании ополчения. Это было вынужденной мерой. Польская авантюра генерала Паскевича унесла половину 1-й и добрую треть 2-й армии. Слабым утешением казалось то, что генерал предпочёл самоубийство польскому пленению.

Кажется, в подобной ситуации был когда-то Квинтилий Вар. Остатки, а вернее сказать — ошмётки войск, выведенные Редигером и Розеном, нуждались в пополнении и лечении. Но — что самое страшное, — они были сломлены морально. Годных к боевым действиям можно было набрать не более корпуса... Посему перед императором Михаилом стоял выбор — то ли ему, подобно Октавиану Августу, посыпать себе голову пеплом и стенать: «Квинтилий Вар, верни легионы!», толи предпринимать более действенные меры.

Правительственная армия насчитывала не более ста пятидесяти тысяч штыков и сабель. Ну, а с учётом того, что Закавказский и Финляндский корпуса вывести было невозможно (Ермолов с трудом удерживал персов, а Закревский опасался шведов), для боя годилось не более семидесяти тысяч. На бумаге...

Армия была нужна позарез. Поляки, находившиеся на самом гребне эйфорической волны, наращивали войска на границе. Сейм недавно принял решение о возвращении Речи Посполитой в границы «от моря до моря». Шляхтичи вытащили из хранилищ полуистлевшие пергаменты Поляновского мирного договора 1634 года, по которому Речь Посполитая получала права на земли до Смоленска. Продолжению военных действий мешал только спор: чем быть Польше — республикой или монархией? Если монархия — кого выбирать в короли?

До сих пор (то есть пока в Польше были короли) об этом болела голова то у шведов, то у французов. А в последние сто лет — у русских. Безусловным кандидатом на престол был князь Зайончковский. Он устраивал всех — и «великоляхов», и профранцузскую партию, и даже ещё оставшихся (!) сторонников дружбы с Россией. Но после смерти князя ситуация обострилась. Адаму Чарторыжскому, который был не против занять трон, не могли простить его прошлое, в котором он был русским министром и близким другом покойного императора Александра. Князь Радзивилл сам не хотел «идти во власть».

Немало было и сторонников республики. Конституция 1815 года, дарованная русским императором, изрядно избаловала поляков. Прежде всего — мелкую и неродовитую шляхту. Ещё один вопрос не давал покоя полякам: а кто сейчас главный враг? Россия, от владычества которой удалось освободиться? А может, Пруссия и Австро-Венгрия, в составе которых оставались остальные земли? Буйная польская шляхта уже успела изрядно перессориться друг с другом. Однако до сабель, как во времена Яна Собеского или Станислава Лещинского, дело не доходило. Всё-таки Польша теперь уже была по-европейски цивилизованной страной, изживавшей остатки варварства и дикости. Магнаты ограничивались словесными эскападами, а шляхта — бросанием друг в друга графинов.

Помимо поляков были у России и другие враги. Турция начала продвижение в сторону Кишинёва, а Швеция лелеяла мечту о возвращении Финляндии, а там, глядишь, можно будет выдавить русских и из Прибалтики...

Мятежники, занятые внутренними проблемами, активных действий не проявляли. Пока не проявляли...

Никто из окружения императора не ожидал, что обыватели и крестьяне смогут заменить регулярную армию. Но, по крайней мере, ополченцы освободят солдат от несения обозной и санитарной службы, хождения в караулы. И то великое дело!

Увы, император Михаил II не мог, подобно старшему брату, сказать, что в годину испытаний для Отечества «неприятель, вступив в пределы России, должен встретить в каждом дворянине — князя Пожарского, в духовном лице — Авраамия Палицына, а в каждом гражданине — Козьму Минина». Новый император написал проще:

«Ко всем подданным Российской империи. Мы, Божию милостию Михаил Первый, Император и Самодержавен Всероссийский, объявляем о том, что сегодня империя наша подвержена внешней и внутренней угрозе. Внешний враг угрожает южным, западным и северным территориям. Враг внутренний, захвативший Северную столицу и убивший законного императора, нашего брата Николая Павловича, готовится идти войной. В этот грозный час мы говорим — никто не спасёт Россию, кроме Вас. Посему во всех уездных и губернских городах империи объявляется запись в ополчение для подданных наших. Записавшихся в оное после завершения боевых действий крестьян ждёт земельный надел в двадцать десятин земли, градских мещан — освобождение от повинностей и податей на двадцать лет. Господа отставные офицеры смогут получить чин на разряд выше в военной службе. Статские чины — на два разряда выше. Во время нахождения в ополчении все стражники обеспечиваются обмундированием, оружием, провиантом и жалованьем, соответствующим чинам и званиям регулярной армии.

Император Российский, царь Польский, Великий князь Финляндский и прочая Михаил».

Желающих выявилось так много, что уездные и губернские города не справлялись с наплывом. Особенно много оказалось крестьян. После реформы об отмене крепостной зависимости и выдаче за счёт государства по десять десятин на едока кое-кому этого показалось мало. Для статских чинов был реальный шанс сделать неплохую карьеру, а для отставных военных — тряхнуть стариной.

Набор ополчения был возложен на уездных капитан-исправников и губернские канцелярии. Те не мудрили — брали всех. Не отказывали, как в прошлые годы, даже беззубым. Ружей на всех всё равно не хватит, потому и скусывать патроны не придётся. Брали хромых — не на вахтпарадах ходить, а в общем строю. Доковыляют как-нибудь.

В общей сложности удалось набрать около семидесяти тысяч человек. Из одной только Москвы создавались три дружины, по десять тысяч ратников в каждой. Но назвать это воинство реальной силой можно было только с большой натяжкой...


...Командир пятой сотни второй дружины московского ополчения отставной подпоручик Мясников с сомнением шёл вдоль строя. На суворовских чудо-богатырей ратники и близко не походили. Обмундирование отличалось единением только по части шинелей (синих, пошитых из остатков сукна для уланских мундиров ещё в 1814 году) и серых каракулевых шапок, попавших на интендантские склады вообще неизвестно откуда. Правда, головные уборы были украшены крестами. Вооружено воинство в основном старыми пиками и алебардами упразднённых инвалидных команд и топорами. Редко у кого было с собой охотничье ружьё. Пистолетов или армейских ружей вообще не было видно. Да и откуда им взяться у вчерашних ремесленников и торговцев? Народец был тоже так себе. Мужик гренадерского росту стоял рядом с таким откровенным сморчком, которого не то что в строй — в обоз было страшно брать. Лошади захохочут. А если в бой? Так до первого выстрела...

— Эх-ма, — тоскливо выдохнул подпоручик, озревая войско. — Служилые есть?

— Так точно, — донеслось из глубины строя.

— Кто таков? Выйти из строя.

Мясникова слегка удивило, насколько чётко ополченец выполнил команду. В отличие от бойца, стоящего впереди и должного выпустить по прикосновению к плечу...

— Ратник второго разряда Павел Иванов, Ваше благородие, — бодро отозвался ополченец.

— Где служил? Награды? — отрывисто спросил офицер. Признаться, подпоручик рассчитывал услышать, что стражник был в прежнем ополчении и награждён медалью «В память войны осьмсот двенадцатого года». Может, и медаль не бронзовая, как у всех, а даже и серебряная. Морда у мужика (виноват, у ратника!) смышлёная. Наверное, из приказчиков будет. Солдатом-ветераном ему по возрасту быть рановато. А будь отставной офицер — не стоял бы в строю, как нижний чин. Но Мясников услышал другое.

— В 1811-м выпущен в лейб-гвардии Литовский полк. Был ранен в Бородинском сражении. После излечения вернулся в строй. Бывал в походах и сражениях при Пирне, Дрездене, Кульме и Лейпциге. В августе 1814-го переведён в лейб-гвардии Кавалергардский полк. Из наград имею: Анну 3-й степени, Владимира 4-й степени с бантом и мечами, Кульмский крест, медали и наградную шпагу.

Подпоручик почувствовал себя неуютно. Он хоть и был участником кампании, но мог похвастаться только Анной 4-й степени да памятной медалью. А тут... Наградные шпаги имели человек триста. А, впрочем... Может, оно и к лучшему? На сотню ополченцев положено иметь не менее четырёх офицеров, а он покамест — один-единственный.

Мясников подошёл поближе. Вгляделся. Действительно, стражник Иванов отличался от прочих ополченцев как породистая борзая, затесавшаяся в свору дворняжек. В нём чувствовалось что-то такое... Неистребимая выправка, что ли. Даже куцая шинель сидела как влитая.

— Ратник Иванов, какое звание вы имеете? — перешёл на «вы» подпоручик.

— Во время войны имел звание корнета, потом — поручика. В настоящее время — мещанин, чинов и званий не имеющий.

— Отлично. Назначаю вас своим помощником. Пока в сотню не придут офицеры — будете исправлять обязанности командира в моё отсутствие, — вынес решение подпоручик, не желая углубляться в подробности.

Мясников был не очень любопытным человеком. Кем был его подчинённый раньше — поручиком или целым капитаном — неважно. Сейчас он только простой ратник. Главное — чтобы на что-нибудь да сгодится. А что чинов и званий не имеющий? Ну, так может, в дуэли поучаствовал. Бывает. Фамилия-то, конечно, не Иванов. Узнаем...

Правда, усилий к узнаванию фамилии прикладывать не пришлось. Уже вечером, будучи у командира дружины генерал-майора князя Мещёрского, Мясников узнал, что ополченец Павел Иванов — бывший государственный преступник и бывший полковник Павел Иванович Пестель...

О полковнике Пестеле Мясников был наслышан. Не зря же говорят, что Москва — большая деревня. На одном конце чихнут, а на другом — здоровья пожелают. Вот так-то. А уж такая штука, как снимание эполет с полковника, просто не могла пройти незамеченной.

— И что же делать? — растерянно спросил подпоручик у князя.

— Ничего, — пожал тот плечами. — Относиться сообразно званию мещанина и ратника. Да не забудь-ка, дружочек, драть-то его нельзя, по причине наличия орденов. Вишь, какая у тебя заковыка... Кем, говоришь, его назначил — помощником? Должность-то офицерская... Составь-ка пока прошение — присвою ему унтер-офицера. А там — поглядим. Вообще-то, как командиру полка — цены ему не было. Так вишь... Проявит себя — похлопочем перед государем о возвращении офицерского звания. Раз уж в ополченцы пошёл — какой же он после этого преступник и бунтовщик?


...После аудиенции у императора бывший дворянин и командир полка, в одночасье оказавшийся мещанином, остановился у московского двоюродного дядюшки, тайного советника и камергера. Несмотря на своё остзейское происхождение, старик был русофилом и монархистом до мозга костей. Более того — сменил лютеранство на православие. На племянника-бунтовщика смотрел, как на пустое место. Хорошо ещё, что не выгнал в шею. Только, памятуя об ошельмованном и умершем безвременно брате — бывшем сибирском генерал-губернаторе, батюшке Павла, дядюшка отвёл племяннику флигелёк во дворе.

Три раза в день слуга приносил еду новоиспечённому мещанину. Исправно меняли постельное бельё, топили баню. Но ни разу за три месяца, пока Павел Иванович оставался в Москве, с ним никто не пытался заговорить. Даже слуги шарахались, как от зачумлённого. Ещё бы — мятежник, государственный преступник, сохранивший жизнь только по милости государя-императора.

Наверное, будь Павел Иванович чисто русским человеком, без примеси изрядной доли немецкой крови, он бы давным-давно сбежал и из дядюшкиного дома, да и из Москвы. Или просто-напросто спился. Но прагматичная немецкая кровь говорила, что зимой уходить бессмысленно. Единственное развлечение — чтение сентиментальных немецких романов, которые обнаружились во флигеле.

Первоначально Павел Иванович даже увлёкся. Всё же пока служил — было не до лёгкого чтения. Уж если и читал, то Дидро с Вольтером да Радищева в списках. Но вскоре романы стали навевать скуку. Слабые подражания Лессингу и Шиллеру. Благородные разбойники, добродетельные девицы, ухитряющиеся сберечь девственность при самых пикантных обстоятельствах. Пожалуй, ни один из них не мог бы сравниться с «Русланом и Людмилой». Хотя, как там говорил Василий Пушкин по поводу поэмы собственного племянника?


Возможно ли, скажи, чтоб нежная Людмила

Невинность сохранила?

Как ей избавиться от козней сатаны?

Против неё любовь, и деньги, и чины.


Помимо еды и постели каждое утро слуга приносил и оставлял на столике двадцать копеек серебром. В банные дни их было только три алтына. Вначале Пестель не понимал — в чём же тут логика? Несколько позже сообразил: старый педант расценивает его пребывание как приём... военнопленного! Когда-то, во времена войны с Наполеоном, специальным рескриптом императора генерал получал три рубля в день, штаб-офицеры — рубль, а обер-офицеры — пятьдесят копеек. Выходит, дядюшка очень высоко оценивал свой стол и кров. Не менее чем в целый рубль! За такие деньги можно было столоваться в лучшей ресторации Москвы и жить в апартаментах новой гостиницы «Рояль». Хотя... Не исключено, что родственник оценил его пребывание в меньшую сумму. Сколько должен получать мещанин, чинов и званий не имеющий?

Вначале Павел Иванович хотел отказаться от денег. Но, здраво рассудив, решил, что это не последние деньги старого камергера. Поэтому, имея при себе мелочь, мог позволить себе прогуляться до английской кофейни. Из-за её непопулярности шансы встретить знакомых были малы. Пестель брал на полкопейки бублик, на одну — кофий и ещё на три свежий номер «Московских ведомостей». Остальные «суточные» он аккуратно складывал в шкатулку.

Из газет удавалось узнавать новости. Главной являлась та, что мятежники и правительственные войска до сих пор не перешли к активным боевым действиям, а европейские державы безмолвствуют, не признавая ни Временное правительство, ни императора Михаила Павловича. В кофейне, слушая разговоры посетителей (в основном молодых чиновников из архивов), Павел Иванович с удивлением отмечал — насколько выросла популярность императора Михаила Павловича! Изначально в разговорах мелькало «Рыжий Мишка». Потом — Михаил или Михаил Павлович. А теперь иначе как «государь-император» и не говорят! Москвичи заранее одобряли всё, что бы ни сделал император. И то, что подписал ходатайство о создании Восточного царства под протекторатом Ермолова. И то, что назначил первым министром бывшего начальника штаба 2-й армии Киселёва. И денежную реформу, которую провёл министр финансов Канкрин, сбежавший от мятежников. И, наконец, реформу о переводе всех крепостных крестьян в ранг государственных с наделением их землёй из расчёта десятины на едока безо всякого выкупа. При этом подушная подать и все повинности распределялись между общинами. Помещики, разумеется, были не очень довольны. Но всё же у них ещё оставалась земля, которой можно было распорядиться. В результате — император Михаил выглядел гораздо предпочтительнее, нежели Временное правительство. Но всё же...

У всех было опасение, что Россия вот-вот развалится на части. Точно такое же опасение было у бывшего полковника. Иногда ему приходила мысль — а стоила ли свобода раскола империи? Когда сочинялась «Русская правда» и произносились пламенные речи — об этом как-то не думалось... Реалии оказались куда непригляднее, нежели прожекты, придуманные и продуманные под заздравные речи и бесконечные клубы дыма от чубуков. И, в конце концов, Павел Иванович пришёл к мысли, что он — если и не главный — то один из главных виновников той ситуации, которая сложилась в России...

Хотелось застрелиться. Но, будучи человеком верующим и глубоко порядочным, Пестель решил, что стреляться будет грешно и неприлично. Вначале нужно попытаться что-то исправить. Но как? Идти в Петербург и говорить со своими бывшими «собратьями»? Возможно, это будет наилучший выход...

Однажды в кофейне Пестель всё-таки встретил старого знакомого — коллежского асессора Сузькина, бывшего делопроизводителя Министерства иностранных дел. С асессором (тогда ещё бывшим только коллежским регистратором) ему приходилось общаться во время нахождения в Лейпциге. Сузькин большой карьеры не сделал, но об этом не переживал.

Со слов асессора, в Петербурге сейчас два реальных правителя — Батеньков и Бистром. Один опирался на чиновников и стражников Внутреннего корпуса, а второй — на гвардейцев. Общими усилиями им удалось оттереть от руководства правительством Трубецкого, а оставшихся членов Временного правительства держать на положении сенаторов Калигулы. Батеньков нуждался в воинской силе Бистрома, а тот, в свою очередь, — в советах и связях Гавриила Степановича. Гильотины, правда, пока не наблюдалось, но это так. Временно. Да и к чему нам иноземное изобретение, ежели у нас и своих палачей довольно? Чего стоило, например, подавление восстания военных поселян, выступивших против армейского командования? И это при всём при том, что поселяне рассматривались как союзники.

«Гаврила Степанович, Гаврила Степанович, — с горечью думал Пестель, — кто же мог подумать, что ты, слывший за честнейшего человека, замахнёшься на такое?» Интересно, а что было бы, если бы сам Пестель привёл войска в Петербург? «Перегрызлись бы? — спрашивал себя Павел Иванович. И сам же отвечал: — Перегрызлись. И ещё как! Как пауки в банке». Пестелю стало жаль идеалистов — Волконского и братьев Муравьёвых-Апостолов, — у которых не было шансов «переиграть» Батенькова и Рылеева. А уж идти туда самому с увещеваниями было бы просто глупо. В лучшем случае его бы просто отправили в равелин. Ну, а в худшем — расстреляли бы как изменника.

В июне, сразу же после объявления Манифеста, экс-полковник пошёл записываться в ополчение...


...Верстах в ста от многострадального Смоленска, где реки и ручейки во главе с Днепром создают естественные рубежи обороны, расположилось московское ополчение. Поляки договорились-таки о республиканском правлении и начали военную кампанию против России...

Хорошо бы сказать — «ратники занимали боевые позиции». Но, увы, всё сводилось к обустройству биваков и заготовке дров для костров.

— Ваше Благородие, — доложил унтер-офицер Иванов командиру. — Дозвольте обратиться?

Мясников, недавно произведённый в поручики и получивший под командование 2-ю дружину в десять тысяч ратников, поощрительно кивнул.

— Кто приказал занять эти позиции?

Если бы на месте Иванова был другой унтер, то за подобный вопрос он получил бы в ухо. В военное-то время и не посмотрели бы, что кавалер...

Но помощнику командира дружины спросить можно. Тем более что за последнее время было неясно — а кто тут командует? Толи поручик Мясников, то ли унтер-офицер Иванов.

Но, что самое любопытное, сие устраивало и начальство, и самого командира дружины. Правда, рядовые ополченцы были не очень довольны. По сравнению с 1-й и 3-й дружинами, где командирами состояли гражданские чиновники (проходившие, правда, по военному министерству), им приходилось тяжко.

— Павел Иванович, — терпеливо отвечал командир. — Вы лучше меня знаете, что приказы не обсуждают.

— Но всё же, кто отдал приказ? — настаивал унтер.

— Командир ополчения, Его Высокопревосходительство генерал-лейтенант Орешников, — вздохнул поручик.

В войсках был дичайший голод на офицеров. Ещё бы... После польской катастрофы да мятежа на Сенатской площади... Недавно командиром ополчения был назначен Орешников, потому что князь Мещёрский получил назначение в регулярную армию на должность начальника штаба резервных дивизий.

Бодрый старец Орешников, вероятно, помнил не то что Александра Васильевича, а ещё и фельдмаршала Миниха. Ну, если не «времена Очакова и покорение Крыма», так Фермора с Салтыковым во времена Семилетней войны... А где других-то взять? Не то время, когда ополчением в июле-августе 1812 года командовал сам Светлейший князь Голенищев-Кутузов. Нынче и капитан-то на вес золота, а уж полковники — по цене бриллиантов. А уж сколько стоит генерал, так и выговорить страшно. Столько и денег ещё не начеканено! Да и сам-то Павел Иванович считался помощником командира дружины. Неслыханное дело для простого унтера!

— М-мда, — протянул унтер-офицер Иванов. — Его Высокопревосходительство, явно путает себя с князем Дмитрием Ивановичем Донским. Тот ведь тоже поставил полки спиной к Непрядве. Чтобы отступать было некуда. Только ополченцы тоже отступать не будут. Нас, господин поручик, поляки в Днепр просто спихнут и не заметят. Ну, если говорить о нашей дружине — так и Вихровки хватит... Было бы разумнее занять оборону на той стороне.

— Генерал-лейтенант получил приказ от самого главнокомандующего, — со значением сказал поручик. — Наша задача — задержать врага до подхода основных сил. Удерживать плацдарм до переправы войск.

— Классика, — хмыкнул Павел Иванов.

Во все времена ополченцы считались «пушечным мясом». Даже когда и слов-то таких не было. Ставили же князья ополченцев впереди войск. Убьют — не жалко. Бабы новых нарожают. Ополченцы — без поддержки артиллерии, почти не имеющие ружей, — плацдарма не удержат. В лучшем случае — оттянут на себя войска противника и слегка его измотают. Да и будет ли переправляться армия на наш берег? Гораздо удобнее подождать на противоположном берегу, простреливая реку артиллерией. А там и атаковать можно.

— И что прикажете делать теперь? — спросил командир дружины, озадаченный поведением помощника.

— Что тут делать? — деланно удивился Иванов. — Землю копать. Чем больше накопаем — тем целее будем. Настроим редутов, как против шведов под Полтавой.

Помощник командира, взяв с собой парочку ратников из числа отставных солдат, ушёл ставить вешки — размечать направление траншей. Командир Мясников отдавал приказы. Благо шанцевый инструмент был почти у всех.

Первая линия окопов была выкопана уже к вечеру. С утра, вместо положенного отдыха (поляков-то не видно!), ратники были зело озадачены, получив приказ копать новую линию. Но возмущаться никто не пытался. Уж раз записан в ратники — делай, что велят! Правда, один из ополченцев, бывший чиновник, записавшийся в дружину для того, что бы не попасть под суд за растрату казённых денег, начал было стенать, что неплохо бы и отдохнуть. Но соратники, вдохновлённые словами унтера о необходимости траншементов в военное время, очень быстро объяснили ему, что ежели он не будет сам рыть землю, то об этом побеспокоятся поляки...

За три дня ратники перекопали весь берег. Соседние дружины благодушно поглядывали. Их командиры — статский советник да коллежский асессор — на увещевания поручика Мясникова только отмахивались: «Наше дело маленькое. Поставили — стоим. Прикажут — будем копать. Будем держаться до подхода войска. Если не подойдёт, то умрём — но не выдадим!» С унтер-офицером вступать в объяснения они вовсе не пожелали. Мол, видали они и не таких нижних чинов...

На соседей, значит, надежды никакой. И сами полягут, и их подставят под удар. Пришлось, чтобы укрепить левый и правый фланги, вбивать в землю заострённые колья и заготовить несколько «волчьих ям». Рытьём окопов занимались в две смены. Одни работают, другие «отдыхают». «Отдых» помощник командира устроил тоже особенный.

— Итак, господа, — поучал Иванов ратников. — Предположим — несётся на вас всадник с саблей или пикой. Что будет?

Народ от непривычного обращения «господа» робел, но потом начинал отвечать:

— Карачун будет. Насмерть зарубят.

— Правильно, — не сдержал улыбки унтер-офицер. — А если, господа, ему в грудь или в лошадь копьё воткнуть? До того, как он вас зарубит?

— Попасть трудно, — рассудительно сказал один из ратников, явно из крестьян. — Всадник-то сверху будет. Да и лошадь увёртлива. Попади-ка в неё.

— Верно, — одобрительно сказал Иванов. — А если в него не одним, а десятком сразу пырнуть?

— Это как навроде палисада? — спросил догадливый крестьянин.

Павел Иванович взял парня на заметку. Толковый. Запомнил даже фамилию. А чего не запомнить?

— Верно, ополченец Иванов. Представь — скачут на нас паны, а мы — забор из копий выставили, — многозначительно прищурился командир.

— Так ведь если увидят, господин унтер-офицер, то лошадь повыше — и... гоп, перепрыгнули.

«Пожалуй, — подумал Павел Иванович, — пора поговорить с поручиком о присвоении парню капрала». Но вслух сказал:

— Правильно мыслишь. Только если мы копья в два ряда наставим — то уже не перепрыгнут. Один ряд вкопаем пониже, второй — повыше, а там и мы сидим — с копьями.

— А где же мы столько копий найдём? — раздался озадаченный голос. На глупца зашипели: «Понятно же, жердей нарубим да заострим. Или таких дубин поставим, навроде тебя».

Палисады из заострённых и обожжённых для прочности (идея не унтера, а ратников!) были готовы вовремя. Ратники распределены по нескольким линиям обороны. Унтер, носивший русскую фамилию, с немецкой педантичностью просчитывал: сколько ратников требуется на оборону одной версты, сколько отправить в резерв, кого выделить в караулы и кого назначить санитарами. Его первым помощником стал нарочитый капрал Иванов, которому была поручена вся «сапёрная» часть, включающая рубку жердей и установку палисадов. Поручик Мясников, как это и положено хорошему командиру, находился во главе резервной тысячи. Впрочем, поручик был человек неглупый. Он был даже рад, что сейчас реальным командиром стал простой унтер... Soyez si bon, господа поляки!

На третий день ожидания ударила польская кавалерия. Она могла бы напасть и внезапно, ежели бы не Мясников (понимай — его помощник), который приказал кроме часовых выдвигать ещё и дальние дозоры...

На противоположном берегу Днепра регулярная армия стояла и смотрела, как яростно дрались сиволапые ополченцы. Командующий кавалерией, генерал-лейтенант Давыдов, сидел в седле, ожидая команды.

Денис Васильевич нервно грыз усы и материл поляков, мятежников и Витгенштейна. Он, разумеется, присутствовал на совещании, когда главнокомандующий, генерал-фельдмаршал Витгенштейн, разъяснял диспозицию будущего сражения — ослабить силы поляков битвой с ополченцами, затем подвергнуть их мощному артобстрелу, а по выходу из переправы нанести удар кавалерией. Но одно дело — сидеть над картой в генеральской палатке, и другое — смотреть, как гибнут мужики. Будь он подполковником, как когда-то во времена Отечественной войны, то наверняка, наплевав на все приказы и распоряжения, вывел бы свой полк к переправе... Но генерал Давыдов был вынужден не просто смотреть, но и останавливать молодых офицеров, рвавшихся на выручку...


...Ополченцы продержались гораздо дольше, нежели рассчитывали польский главнокомандующий Дверницкий и русский главнокомандующий Витгенштейн. Если первый рассчитывал сломить сопротивление ополченцев за двадцать минут, то второй рассчитывал на час-два. Нескладные мужики в синих шинелях продержались сутки...

Основной удар приняла вторая дружина. Собственно, она и прикрывала удобный для переправы участок — мелководье, по которому конница за десять минут могла форсировать реку. Но никто из атакующих (имеющих, кстати, данные лазутчиков) не ожидал, что вместо мужиков, покорно подставляющих под удар согнутые шеи или лезущих как бараны на острия пик, их встретят палисады из заострённых кольев разной высоты.

Атака захлебнулась на первом же рубеже обороны. Кони проваливались в замаскированные ямы, ломая ноги и шеи всадников. Те, кому удавалось пробиться, пытались перескочить палисады, но натыкались на «заботливо» выставленные копья. Во время неудачного налёта уланы потеряли до эскадрона. Правда, потери были в основном из-за утраты коней. Однако спешенный и деморализованный улан — это, вроде бы, и не воин.

Ополченцы, которые почти не понесли потерь, бурно ликовали. Однако Мясников и Иванов охладили неумеренный пыл. Всё-таки враг не только не побеждён, но даже и не отброшен...

Унтер-офицер Иванов отправил своего однофамильца с десятком ратников собирать ружья и пистолеты. Сотня дружинников была выделена для укрепления и расчистки палисадов, на которых повисли убитые и раненые враги...

Противник отступил. Но уже скоро начался новый штурм. На сей раз в дело пошла пехота. Только наивные и незнающие люди считают, что поляки — это сильная кавалерия и слабая пехота: в Бородинском сражении именно пехота Понятовского едва-едва не пробила левый фланг русской армии на Утицком кургане. Поляки тогда почти перемололи лейб-гвардии Московский гренадерский полк, и, если бы не дивизия Олсуфьева, заткнувшая собой брешь, удар в тыл русских войск был бы неминуем. А там вряд ли бы Кутузову удалось сохранить армию.

Бывший полковник Пестель, который принял полное командование на время сражения, это прекрасно знал. Посему, завидев наступающие цепи, он оставил на первой линии только тех, кто имел ружья и пистолеты, а остальным приказал отходить ко второй линии окопов. Вместе с трофейными польскими (русского и аглицкого изготовления!) у ополченцев первой линии набралось около сотни стволов. Добрая половина всего огнестрельного оружия, имеющегося у целой дружины. Мало! Тем более что прицельный залп произвести не удастся. Не потянут охотничьи ружья и пистолеты против более дальнобойных армейских ружей.

— Слушать меня! — громко крикнул командир. — Всем укрыться. Укрывшись — приготовиться к стрельбе. Стрелять — только по моей команде. Ложись!

Всё воинство, за исключением командира, залегло. Сам Павел Иванович, слегка укрывшись за бруствером, стал наблюдать.

Стрельба у нападающих началась с четырёхсот шагов. Всё правильно. Только вот попасть с такого расстояния трудно. Видимо, это понимали и поляки. Правильной атаки у пехоты не получилось. Да и где получиться, если приходилось идти через ямы, натыкаться на заострённые колья и на собственных убитых и раненых лошадей? Но цепи продвигались вперёд.

Сблизившись на сто шагов с палисадами и перезарядив ружья, пехота дала залп. Они же не знали и не видели, что защитники сейчас лежат на дне окопа! Залп был такой силы, что многие из жердей разлетелись в щепки. Рядом с Павлом Ивановичем просвистело несколько пуль. Но теперь есть время, пока пехотинец перезарядит ружьё!

— Ратники! — свирепо (как только сумел!) проорал командир. — Вставай!

«Нарочитая» сотня спешно вскочила и прицелилась. Кое у кого уже сдали нервы и, не дожидаясь команды, они выстрелили. Бывает.

— Братцы, — скомандовал Иванов. — Цель-с! Пли!

Залп получился жалким. Из сотни выстрелов попали в цель не больше десятка. Но всё же, всё же! Цепи поляков смешались.

— Братцы! — снова скомандовал унтер-офицер Иванов. — Отступаем! Бегом!

Ратники, только и ждавшие этой команды, споро выскочили из траншеи и помчались к окопам второй линии. Противник, ошеломлённый было залпом, увидев убегающего врага, радостно бросился вдогонку, даже не перезарядив ружей. Можно добить и штыками!

Иванов, бегущий позади ратников, надеялся только на то, что бы не сплоховал его «тёзка»! Вторая линия обороны находилась в двадцати шагах от первой. Когда последний из отступавших запрыгнул в окоп, нарочитый капрал Иванов скомандовал:

— Цель-с! Пли!

В наступающих поляков ударил залп из оставшихся во второй линии пятидесяти ружей.

С двадцати шагов не промахнулся никто! А дальше командовал сам унтер-офицер Иванов:

— Братцы! В атаку!

На наступавшую пехоту противника нестройной толпой побежали ратники. Бой был коротким. Ошеломлённая залпом и ошарашенная видом бородатых злобных мужиков, размахивающих топорами и копьями, польская пехота дрогнула и... начала отступать.

Кое-кто, разумеется, пытался принять бой: профессиональному солдату несложно справиться с ополченцем. Один из пехотинцев успел сразить двух ратников, прежде чем его подняли на копья. А один — даже трёх. Но это уже не играло никакой роли. Вторая атака также была отбита...

Но на этом «игрушки» закончились. Часа через два поляки подтащили артиллерию. Орудия, установленные на прямую наводку, снесли палисады в несколько залпов. Возможности организовать контратаку и отбить орудия у ополчения не было. Кавалерия ударила по флангам, пехота выдвинулась в центр. Достойное сопротивление сумели оказать только ратники второй дружины, воодушевлённые двумя первыми победами. Но и они не могли противостоять слаженным залпам польской пехоты. Всё, что сумел сделать унтер-офицер Иванов, получивший два ранения, — наладить достойное отступление, не превращая его в бегство. А дальше — он уже не помнил...

Унтер-офицера, которого ополченцы за глаза материли и в хвост и в гриву, они же тащили на руках через переправу, не давая ему замочить не то что шинель, но и ноги.

Часть ратников, во главе с самим поручиком Мясниковым, осталась на берегу, прикрывая отход...

...Поручик был сражён штыками. Нарочитый капрал Иванов, крутя алебардой как оглоблей, сумел сбить двух жовнежей, но был забит ударами прикладов.

Соседи — ратники первой и третьей дружин — почти все полегли под саблями, не причинив вреда неприятелю. Статский советник, разрядив оба имеющихся у него пистолета, упал с разрубленной! головой. Асессор... тот вообще при первом же появлении противника потерял голову и бросился наутёк. Его, кажется, при бегстве утопили в речке...

...Те, с кем сражались ополченцы, были лишь польским авангардом. Основные силы подошли позже. Гибель ополчения изменила в общем раскладе боя немного. Польские полки, форсировав речку Вихровку, вышли во фланг русской пехоты.

После многочасового боя, потеряв половину пехоты и треть кавалерии, Витгенштейн скомандовал отступление...

Русская армия уходила, оставляя Смоленск. Не было героической обороны, как во времена Михаила Фёдоровича, и не было сражения, как при Александре Павловиче. Город сдали. Но бегства не было. Пехота, кавалерия и артиллерия отступали со знамёнами, обозами и ранеными. Все погибшие, по молчаливому уговору с поляками, были собраны и преданы земле...

Загрузка...