II

Итак, Помм идет восемнадцатый год. Они с матерью живут теперь в предместье Парижа, где-то близ Сюрена или Аньера[2]. У них квартира в большом доме, на лестнице Д, подъезд Ф. Называется это Городком Космонавтов.

Перед нами Помм и ее мать — они сидят рядом на диване, обитом черным дерматином. Сидят неподвижно. Напряженный взгляд их устремлен в одну точку, точно они смотрят в объектив фотоаппарата. Но на сей раз это экран телевизора, от сероватого света которого контуры лиц кажутся размытыми, как на старой фотографии... А вот Помм, лежа на животе, читает в кровати журнал. Голова ее и журнал слегка сдвинуты к источнику света — окну и к лампе над изголовьем кровати, которую приходится зажигать, так как прямо перед окном — высокая стена дома..

Помм скорее перелистывает, чем читает журнал. «Внезапно Джордано обнял ее. Она хочет вырваться, но ее вдруг охватывает дотоле неведомое, сладостное чувство, которое пронзает ее до самой глубины души. Они смотрят друг на друга — глаза в глаза, и в эту минуту невидимая нить протягивается между ними. Джордано чувствует, как от нее бежит к нему электрический ток... Звезды над ними разворачивают свой плащ, и они медленно бредут рука в руку».


Вот уже год, как Помм с матерью обосновались в этой двухкомнатной квартирке, где началась для них новая жизнь с цветами в вазе и мыльницей в ванной комнате.

Мать Помм сильно изменилась. Теперь она носит белую нейлоновую блузку — и когда убирает квартиру, и когда продает яйца, и когда просто ничего не делает.

Кроме яиц она продает еще молоко в пакетах, масло в бочоночках или кусками сыр. Она берет большой нож с удлиненной ручкой, делает лезвием отметку на большом бруске швейцарского сыра и спрашивает для верности: «Так или побольше?»

Какой поворот судьбы привел в молочную «служанку» из бара и комнаты наверху? Один бог знает — да и то, если это произошло по его наущению. Лучше об этом не спрашивать!

По утрам мать Помм поднимается очень рано. Она помогает хозяевам разгрузить фургончик. Складывает на тротуаре пустые ящики, чтобы потом их забрали мусорщики. И наконец, занимает свое место за прилавком — пышный бюст ее величественно возвышается между двумя колесами сыра «эмменталь».

Из лавки она уходит поздно, приседая каждый вечер до земли под железной шторой, которую патрон наполовину приспускает незадолго до закрытия магазина (клиентам тогда приходится, точно змеям, уползать в узкой полоске меркнущего света, а иные приподнимают штору, и тогда продавщица видит, как гаснет на улице день, а вместе с ним и возможность попасть на нужный автобус. И все из-за какого-нибудь бочоночка масла или пакета молока).

В городе мать Помм выглядит немножко провинциалкой, как в свое время в провинции выглядела, можно сказать, горожанкой. Одевается она всегда очень опрятно, но с кокетством теперь покончено. Туфли носит на низком каблуке, и ноги у нее больше не болят. В сорок лет она словно обрела вторую молодость, и на щеках ее в погожие дни загорается яркий крестьянский румянец. Но главная перемена произошла у нее не в облике. Во всяком случае, не самая удивительная — просто она по доброй воле решила отказаться и от внешних признаков своей не слишком добродетельной профессии, предоставив всем любоваться кожей молочницы, покрывающейся зимой легкими красными пятнами.

Подлинная же перемена произошла с жильем: теперь у них была двухкомнатная квартирка, где, как зеркало, блестит паркет, где новехонькая мебель и есть даже кухня с квадратным столом и табуретками из пластика, сверкающая первозданной чистотой.

По вечерам диван, обитый дерматином, превращался в просторную постель, застеленную белыми или небесно-голубыми простынями. Вперив взор в свежевыкрашенный, кремовый, как сливки, потолок, продавщица со своей дочкой засыпали под шерстяными розовыми одеялами.

По сравнению с их прежним домом, с садом, усеянным осколками бутылок, теперь они жили в роскоши, хотя и объяснимой существующей системой кредита: стол, стулья, буфет, диван-кровать, два кресла, тоже обитые черным дерматином, — все было в одном стиле и составляло единый гарнитур стоимостью восемнадцать раз по двести сорок франков.

Еда у них теперь тоже стала другая. Они старались разнообразить стол. С увлечением готовили. Еще бы — теперь ведь в их распоряжении была электрическая плита с грилем. Когда мясо достаточно прожаривалось, раздавался звонок, как у будильника, и плита сама выключалась. Помм очень скоро стала лакомкой. Впервые в ней обнаружилось что-то вроде страсти, но страсть эта в робких своих проявлениях не нарушала обычной сдержанности и застенчивости молоденькой девушки, еще не вышедшей из детства, с присущими ребенку круглыми щечками и румянцем, загорающимся от смущения. Помм обожала сласти, пирожные, конфеты с начинкой, шоколад. При этом ничуть не меньшее удовольствие получала она, скажем, от хорошего куска бараньей ноги с фасолью. Подавалось жаркое на красивом фарфоровом блюде. Соусник, правда, был алюминиевый.

Каждое утро Помм садилась в поезд. Выходила на вокзале Сен-Лазар и, не глядя на витрины, стуча каблучками, быстро шла к себе в парикмахерскую. Там она надевала розовую блузу. Проверяла себя в зеркале — в порядке ли глаза. И подправляла легкий грим.

В этот час молоденькие продавщицы, машинистки или такие вот ученицы из парикмахерских расцвечивают яркими красками серо-коричневый людской поток на улицах города. Но Помм была не такая, как все, — она была не просто хорошенькая. Должно быть, она отличалась подлинной красотой, которую не могли испортить ни мини-юбка, ни слишком узкий свитер.

Это-то в конечном счете и выделяло ее. В этом своеобразном мире запахов, всевозможных флакончиков, среди дешевых парикмахерских ухищрений безыскусность Помм придавала ей некую загадочность. Вся ее прелесть заключалась в том, что она не была похожа на других, хоть и одевалась как все остальные — и у нее, как и у них, между кофточкой и юбкой зазывно виднелась полоска кожи.

Надо сказать, что своеобразие Помм не позволяло с ней фамильярничать. Она притягивала к себе и одновременно удерживала на расстоянии. Главным образом притягивала, но так, что человек этого не сознавал. При этом она вовсе не хитрила — даже во взгляде ее не было и тени лукавства. Скорее можно было прочесть в нем наивное бесстыдство, если уметь читать то, что не написано. И ничего удивительного: такая девственная невинность («девственно-белая страница») лица, обнаженного, ничем не прикрытого (никакой задней мысли), как раз и граничит с бесстыдством; это — лицо Сусанны[3], или Сюзон, застигнутой врасплох во время купанья, когда бесстыдство, если можно так сказать, подчеркнуто неожиданностью и искренним нежеланием, чтобы тебя кто-то видел.

Губы Помм красила лишь их собственная безмятежная полнота; случалось, она прикрывала глаза, — но от того, что уж очень радостно жить. На всем ее облике лежала печать глубокого спокойствия, не нарушаемого даже намеком на кокетство. Да Помм и незачем было кокетничать, незачем выставлять себя напоказ. Сама природа сделала из нее легкую добычу, как и из многих девушек ее возраста, которые не успели еще познать свое тело и не приспособились к нахлынувшим на них новым, незнакомым ощущениям.

Помм, казалось, могла до бесконечности длить тот чудесный период в жизни девушки, когда даже самые некрасивые будто расцветают от подкараулившего, пронзившего их желания, которое ничто не в силах затушить.

И эта затянувшаяся незавершенность становилась чем-то вроде добродетели, хоть и неопределенной, раздражающей таким отступлением от привычного порядка вещей.

У Помм, что же, до сих пор не было возлюбленного, хотя ей скоро стукнет восемнадцать лет, или в ней просто говорила природная чувственность, когда под взглядами мужчин она вся точно начинала светиться?

Если бы Помм объяснили, что дарит любовь, она не сказала бы «нет». Ощутив на себе настойчивый взгляд, она бы сразу поняла, чего от нее ждут. И наверняка подчинилась бы — не мужчине (ей было бы безразлично, как он выглядит и сколько ему лет), а тому новому, неизбежному, что поднялось бы в ней и завершило бы ее формирование в минуты забытья.

Она же переходила на противоположную сторону тротуара и шагала так быстро, что ни у кого не могло возникнуть и мысли следовать за ней. По утрам она вставала с постели, пресыщенная своим безмятежным сном, как иная женщина пресыщена объятиями, — вставала с истосковавшимся телом, и тоска эта не проходила даже в дневной уличной толкотне. Замирала тоска лишь на нетронутом снегу девичьей ночи. В этой счастливой меланхолии, рожденной весенним переполнением чувств, не было и тени ущербности или зависти к другим. Однако тот, кто смотрел на Помм, понятия не имел, что именно он, его взгляд и есть звено, которого недостает в этой почти законченной, безупречной цепи. Поэтому он и выходил на предыдущей или на следующей станции; впрочем, Помм редко ездила на метро от Сен-Лазара до Оперы — разве что ее заставал дождь.


Помм не умела ни делать завивку, ни стричь, ни красить. Ей поручали лишь собирать салфетки. Она протирала инструменты. Подметала пол после стрижки. Укладывала в аккуратные стопки разбросанные номера «Жур де Франс». И вытирала кончик носа клетчатым платочком.

Кроме того, Помм мыла клиенткам голову, массируя кожу со свойственной ей деликатностью и старанием. Она могла бы делать это еще старательнее. Стоило только попросить.

Клиентки были все уже в возрасте, богатые и невероятно болтливые. Право же, как на подбор. Они квохтали без умолку, точно старые куры!

Но ни усыпанные бриллиантами очки, ни губы цвета лаванды на лице, обрамленном жидкими подсиненными волосами, ни руки, усеянные драгоценными камнями и темными пятнами, ни сумки из крокодиловой кожи, казалось, не привлекали внимания Помм, — она была всецело поглощена тем, чтобы вода, которую она пробовала, подставив под струю тыльную сторону руки, не была слишком горячей или слишком холодной, когда она направит струю на волосы клиентки, — ведь мокрые волосы у всех выглядят одинаково.

Помм осторожно запрокидывала голову дамы на подставку, вмонтированную в спинку большого кресла, которому можно придать нужный наклон. Грудь клиентки накрывалась белой салфеткой, а волосы, мокрые, слипшиеся от мыла, волнистыми водорослями плавали в широкой белой эмалированной раковине.

Взгляд умирал под накрашенными веками, увеличивавшими глазницы, губы казались кровавой чертой под заострившимся носом, и эти запрокинутые лица, обрамленные волосами, становились похожи на диковинное растение — казалось, огромные выцветшие листья какого-то дерева, с чуть намеченными прожилками, плывут по реке.

Зрелище было странное, но не устрашающее — все эти лица, точно распластанные на поверхности воды, эти дряхлые Офелии, вдруг утратившие на минуту свое превосходство, способные даже вызвать презрение у человека, менее доброжелательного, чем Помм. И Помм говорила себе, что если в старости она и будет уродлива, то не так, как они. И уж во всяком случае, не станет такой сразу. Если бы у Помм могли возникнуть шальные мысли, если бы она не чувствовала, как смутно, еле уловимо шевелилась в ней ненависть в тот момент, когда старые хищницы с потрясающей бесцеремонностью совали ей чаевые (чего стоит одна их манера щелкать замком, открывая и закрывая сумку), она могла бы получить еще большее удовольствие, глядя на то, как они, совершенно покорные, совершенно лишенные всякой индивидуальности, сидят под колпаком сушки, точно неживые, держа неподвижно голову, по-прежнему высоко, по-прежнему горделиво поднятую — только на сей раз как на острие пики. Впрочем, Помм, которая иногда подолгу их разглядывала, вовсе не сознавала, что получает от этого удовольствие.


Ее звали Марилен. (Предположим, что так.)

Она могла бы, держа в руках перламутровый бинокль и прикрывшись веером, тихонько злословить, сидя в своей ложе в Опере. У нее могли бы быть темные волосы, разделенные прямым пробором и приспущенные на уши, как на старинных гравюрах. Она могла бы, исполненная внимания и нежности, склонить свои обнаженные, цвета слоновой кости плечи к господину в белом кружевном жабо, пенящемся в вырезе черного фрака, и, приложив в порыве элегантной стыдливости веер к губам, прикрыть видневшуюся в декольте грудь.

Так бывало в фильмах, которые она видела. А в жизни она то и дело разражалась таким громовым хохотом, что сразу вылезали на передний план и вульгарно-рыжие волосы, и слишком большой рот.

И все же Марилен была хороша собой. Высокая, длинноногая, гибкая и подвижная. Она ловко скользила по салону от одной клиентки к другой, а это было все равно что идти по лесу или пробираться сквозь джунгли, окружающие развалины Ангкора.

Однако истинный художник непременно отметил бы, что в красоте такого рода — дикой, грубой, агрессивной, напористой — в конечном счете есть что-то жалкое. И Марилен в конечном счете, наверно, понимала, сколь мало значит, когда тебя зовут красавицей, — возможно, лишь потому, что к этому нечего прибавить. Вот Марилен и швыряло всю жизнь от романтики, изысканных манер, даже, если хотите, возвышенности к откровенной вульгарности и раскатистому смеху, звучащему так, точно стопка тарелок рассыпается в мойке. Дело в том, что в последнюю минуту Марилен приходила в голову мысль, а не проиграет ли она в итоге, если попробует смягчить голос и манеры, — как-то глупо все-таки проигрывать. И она принималась дурачиться, строить из себя этакого шумного сорванца. Этот образ был не намного удачнее, но, возможно, больше соответствовал глубине натуры Марилен. Если, конечно, сразу не решить, что «глубины натуры» у Марилен и в помине не было.

Сейчас она — рыжая, ей тридцать лет, и в сумочке у нее зажигалка от Картье. Раньше она была блондинкой. Но когда она была блондинкой, ее звали Марлен. И это имя тоже ей шло. В ту пору она любила парчовые платья.


Живет Марилен в однокомнатной квартирке (XVI окр.[4], рядом с Булонским лесом, кварт. люкс, 30 кв. м., 7-й эт. окнами на улицу, лифт, паркет, ванн., кухн.). Или, может, вы считали, что она живет в особняке? Доступ в дом страховым агентам, сборщикам пожертвований и подписей под воззваниями запрещен.

Две ночи в неделю Марилен принимает у себя господина лет пятидесяти, с серебристыми висками, квадратным подбородком и пронизывающим взглядом. К тому же (почему «к тому же»?) господин этот возглавляет рекламное агентство. Ворочает большими делами, по воскресеньям играет утром в теннис.


Марилен держала Помм в приятельницах. Она прекрасно знала, что та не способна ни навредить ей, ни наговорить гадостей о ее бедрах и груди. И мало-помалу Марилен стала покровительствовать Помм.

Но в то же время Помм оставалась для нее загадкой. Она существовала как бы в другом измерении. И Марилен решила прибрать к рукам эту загадочную девчонку, раз уж не могла ее понять. Дело в том, что в этой внешне наивной — да и не только внешне, а действительно наивной — девчонке вдруг возникало что-то неожиданное, как если бы источник забил в переполненном метро, появлялась некая скрытая сила, непереносимо чуждая Марилен.

Марилен, конечно, не была способна определить, что так раздражает ее, когда она соприкасается с этой тайной. Ведь тогда ей пришлось бы признать, что она стремится положить этому конец, а значит, уничтожить то, чем Помм в корне отличается от нее.

И однако же, именно этого Марилен пыталась добиться. Она сразу же сказала Помм: «Так ты далеко не уедешь, надо подкрашиваться». И Помм начала подкрашиваться, сохраняя при этом всю свою свежесть, несмотря на неровно, неумело положенный тон. А Марилен почувствовала, как в ней зарождается досада.


Марилен пригласила Помм к себе. Они перешли на «ты». Помм поднялась на лифте, которым не имели права пользоваться поставщики, выпила виски. Виски ей не очень понравилось.

За час до появления приятеля Марилен Помм обычно уходила. Питалась эта пара только в ресторанах, а любовью занималась после театра.

Приятеля Марилен Помм никогда не видела, да и Марилен никогда не говорила ему про Помм. Все было вполне естественно: Марилен выпроваживала Помм перед его приходом, как поправляют прическу перед выходом из дому. (Позвольте! Позвольте! А не боялась ли Марилен показать директору рекламного агентства нашу маленькую дикарку, да еще такую миленькую? Правда, Помм уж слишком отличалась от того, что изображала из себя Марилен. Разве это не достаточно веская причина? К тому же наверняка были еще и другие!)


В мае Помм исполнилось восемнадцать лет. Правда, Марилен была приглашена в гости. Ели седло барашка.

С мамой Помм, которую она видела впервые, Марилен держалась очень любезно. Оделась она скромнее обычного, понимая, что идет к людям скромным. Марилен нельзя было отказать в известной тонкости, хотя и тут она хватала лишку. И своим поведением, и костюмом она явно давала понять, что пришла в гости к людям бедным и очень старается не поставить их в неловкое положение. Мать Помм ничего этого не заметила. Помм же была бесконечно признательна Марилен, хотя к этому и примешивалось возрастающее чувство стыда. Марилен все находила очень вкусным и преувеличенно благодарила всякий раз, как ей передавали блюдо или подливали вина. «К'слугам вашим», — говорила мать Помм, а девушке так хотелось, чтобы ее мать держалась иначе. Не зная толком почему, она чувствовала себя в чем-то виноватой.

Посреди пиршества Помм вдруг задумалась и надолго ушла в себя. Казалось, она разглядывала свечи, лежавшие на блюде с тортом, где еще осталась половина куска, предназначенного Марилен (которая, видимо, не любит сладкое). На самом же деле Помм ничего не разглядывала. Ее охватило безразличие и меланхолия, как сказали бы мы. Безразличен ей был, например, кусок торта, лежавший на блюде. Ей не хотелось двигаться, она страшно устала, тело ее набрякло и отяжелело, плечи словно придавило гирями. Она все глубже погружалась в сладостно-горький омут неизмеримого отвращения к себе.

Погода в тот день стояла солнечная, и Марилен повезла всех в Булонский лес. Подъехали к озерам. Помм по-прежнему что-то в себе переваривала, сама не зная, что именно. Мать ее тоже все больше молчала — из страха наскучить им. В какую-то минуту она сказала: «Я пойду сяду. А вы прогуляйтесь. И на обратном пути меня захватите». Вместо этого они всей компанией отправились кататься на лодке. Двадцать франков дали залога и еще чаевые парню, помогавшему сойти в лодку. Они никак не могли отчалить, и парень подтолкнул лодку багром.

Марилен забавлялась вовсю, кокетничая с прилипалами, которые катались в других лодках и, отчаянно работая веслами, нагоняли их. Мать Помм вскрикивала от страха, что они опрокинутся, и ногами и руками крепко держалась за доску, на которой сидела. Помм гребла — гребла увлеченно, как ребенок, и мало-помалу, с каждым взмахом весел вновь обретала свою целостность и душевный покой.


Вскоре после дня рождения Помм Марилен пришлось распроститься с обладателем квадратного подбородка. «Давно надо было это сделать», — заявила она вместо всякого объяснения. И добавила, что потратила пять лучших лет своей жизни (понедельники и среды) на такого хама, но ничего не поделаешь — все мужчины на один лад. Марилен тут выказала некоторое понимание своей натуры, но не мужчин.

Что ж! Конечно же, она ненавидела их всех — и прилипал, и самцов, и рекламщиков. Как и «альфа-ромео», цыганские рестораны, террасу ресторана «Фуке» и рубашки от Ланвена[5]. Марилен поведала Помм о своем новом отношении к «жизни вообще». Помм слушала, не говоря ни слова, — все это не мешало молодому адвокату Джордано, нежному, сильному, обнимать свою секретаршу Лину. Губы их сливались в целомудренном поцелуе, сулившем радости без конца и границ. Переливчатый звездный плащ расстилался над ними... И т. д.


За июнь Помм стала ближайшей подругой Марилен. Почти каждый вечер она сопровождала Марилен домой, и они вместе ужинали. Помм уже не надо было уходить, чтобы освободить место для человека с пронизывающим взглядом.

Она нередко оставалась на ночь и спала в большой кровати. Рядом с Марилен. Утром она торопилась встать первой, чтобы приготовить легкий завтрак. Марилен, как правило, вся перепачкивалась апельсиновым вареньем. Потом они вместе принимали душ. Плескались теплой водой, разбрызгивая ее по всей ванной. Терли друг другу спину. Марилен чмокала Помм в шею и говорила, что все мужчины — свиньи.

Мать Помм была очень довольна, что дочка сблизилась с Марилен. Можно только радоваться такой подруге, назидательно говорила она. Помм же немного раздражало то, что мать усиленно поощряет эту дружбу и строит на основании ее самые радужные планы. Конечно, Марилен — очень хорошая, куда лучше, чем она, Помм, но Помм вовсе не собиралась становиться такой, как Марилен, даже если бы и считала, что когда-нибудь сможет. С виду Помм казалась пустенькой, на самом же деле она не лишена была природного ума, и хотя ум ее и не был слишком развит, она умела мириться с жизненными обстоятельствами; она была смиреннейшей из смиренных — надо же обладать таким счастьем: всегда быть довольной собой; если не считать недолгого приступа меланхолии, охватившего Помм во время обеда на дне ее рождения, она никогда еще не испытывала мучительного желания стать иной. И вовсе не стремилась обладать чарами Марилен. Она просто любовалась подругой — и только. А кое-что в Марилен ей даже не нравилось. Ведь Помм относилась к числу людей в высшей степени наивных, а при такой наивности взгляд на окружающих и на вещи бывает порою удивительно острым.


Теперь Марилен всецело принадлежала себе. Этим следовало воспользоваться. И она, чтобы заглушить в себе чувство досады, решила, например, удариться в дружбу с ее многоцветными радостями. Появилась подруга — Помм. А кроме того, она как-то раз встретила одну свою старинную приятельницу. Та была замужем, и муж ее только что купил дом, недалеко от Парижа. Ну и приятельница, естественно, сказала Марилен: «Ты обязательно должна посмотреть наш дом». И Марилен с Помм поехали туда на праздник 14 июля.

Это была старинная ферма, и ремонт ее подходил к концу. Потолок был выложен прекрасными деревянными балками. Камин переделали, чтобы придать ему вид древнего очага; обычную плитку на полу заменили провансальской. Словом, не дом будет, а игрушка.

Марилен, Помм и подруга Марилен целыми днями лежали в шезлонгах на молоденькой траве во дворе, передвигая их в зависимости от местоположения солнца. Муж подруги в это время играл в теннис у соседей.

У мужа был сын от первого брака — некрасивый четырнадцатилетний мальчик, который жил с отцом и сейчас с упоением рушил старинное гумно, потому что оно, по словам его папаши, «портило вид».

Физиономия у отпрыска была препротивная — точно он как родился, так в этом состоянии и застыл: губы толстые, щеки воспаленные, нос пуговкой. Был он приземистый, не по годам низкорослый (обнаженный торс его, с ярко-розовой, местами лупившейся от солнечных ожогов кожей, казалось, вырастал прямо из ног. Помм предпочла бы, чтобы он не снимал рубашки). Ко всему прочему у него был вороватый взгляд.

Он восторженно размахивал огромной кувалдой и испускал радостные вопли всякий раз, как отваливался очередной кусок стены. Марилен прозвала его Тарзаном и подтрунивала над ним. Она подчеркнуто обращалась с ним как с ребенком (такой уж у нее был стиль кокетства, и отказать себе в этом удовольствии она не могла). Ну, а он — он смотрел больше на Помм. Ей же мальчишка совсем не нравился, как и его манера сверлить ее глазами. Она бы с удовольствием спряталась куда-нибудь от него.

Во всяком случае, раздеться она не пожелала. Марилен настаивала: «Уверяю тебя, никто нас не видит». (Сама Марилен и ее подруга лежали голышом, если не считать бумажного треугольника, прикрывавшего нежную кожу носа.) Но Помм считала, что мальчишка, рушивший стену кувалдой, это все-таки «кто-то». Она согласилась лишь закатать рукава своего строгого английского платья и расстегнуть две верхние пуговицы.


В первый день разговоры вертелись главным образом вокруг ремонтных работ. Марилен настолько глубоко вникла в заботы подруги, что уже готова была сама давать указания каменщикам, малярам, садовникам. Она изменила бы даже пейзаж, причем с такой же легкостью, как подправляла грим или меняла цвет волос: надо бы снести вон ту ферму — она портит мягкий изгиб холма, и еще надо бы посадить лес или хотя бы рощу, чтоб заслонить железную дорогу, а то столбы торчат как палки на горизонте. Подруга Марилен внимательно слушала, не перебивая, но она-то знала, кто тут хозяйка.

На другой день стало еще жарче. Помм нашла кусочек тени немного в стороне от двух женщин. У подруги Марилен была большая тяжелая грудь. Она поднялась, чтобы сходить на кухню за фруктовым соком. Но как ни старалась отвести назад плечи и идти совсем мелкими шажками, все тело у нее тряслось, особенно грудь, ягодицы и верхняя часть ляжек. Марилен же, хоть и не была собственницей даже квартирки, а всего лишь арендовала ее, без одежды выглядела куда величественнее, царственнее: грудь у нее была пышная, но крепкая, и она была красива по-восточному щедрой, мягкой, округлой красотой, — словом, хоть лепи эту лоснящуюся от загарного масла Марилен.

Помм скучала, лежа на влажном от пота полотне шезлонга. Она рассеянно слушала болтовню и хихиканье двух подруг. И сквозь прикрытые ресницы смотрела, как они бродят по газону. Потом ненадолго задремала в своем тенистом алькове. Сквозь дрему она слышала взрывчатый хохот Марилен — словно кусочки льда сталкивались в стакане. Кто-то особенно громко вскрикнул — и она проснулась. Теперь Марилен и ее подруга обе говорили очень громко. Они то перебивали друг друга, то умолкали, и тогда на какое-то время наступала тишина. Марилен густо, до блеска, мазала подругу кремом для загара. Помм почему-то с интересом, пристально смотрела на них, а почему — не могла бы сказать. Потом Марилен опустилась в траву и растянулась на спине. Теперь они не хихикали, а перешептывались, и Помм невольно стала прислушиваться. А уж что говорили подружки друг другу — просто стыд! Помм такое и произнести не могла бы, но слушать — слушала. И услышанное волновало ее. Однако, увидев капельки пота у себя на груди, в вырезе расстегнутого платья, она решила, что это от жары. Ей даже захотелось раздеться и тоже почувствовать; как теплый ветерок скользит по ее ногам. Но она не в силах была шевельнуться. Ее словно заворожило солнце и откровенный разговор подруг, — казалось, чья-то рука легла ей на живот и придавила к шезлонгу.

Тот тип, о котором рассказывала подруга Марилен, был, как решила Помм, ее любовником. Внезапно молодая женщина замолчала. От калитки донесся голос ее мужа: «Женщины, внимание! Это — я, но я не один!» Помм обернулась и увидела четырех здоровяков в белых шортах, по-спортивному легко вбежавших в сад. А Марилен и ее подруга начали нарочито медленно одеваться.


Когда хозяйскому сыну с вороватым взглядом надоедало рушить гумно, он скрывался в зарослях кустов, окружавших участок. Или с наслаждением принимался мучить молодую немецкую овчарку, которой предстояло охранять дом. Начиналось все с легких шлепков, в ответ на что собака, изворачиваясь как могла, старалась укусить своего мучителя за руку. А кончалось обычно весьма чувствительными ударами в живот. Кроме того, мальчишка запоем читал комиксы — на обложках были изображены молодчики со зверскими физиономиями, в касках, вооруженные до зубов, причем запечатлены они были художником в самый кровавый момент схватки с противником. Комиксы валялись по всему дому и даже на лужайке. Помм из любопытства полистала их и от души посмеялась над свирепыми рожами, которые смотрели на нее со страниц.

Хозяйский сын это заметил, так как исподтишка следил за девушкой, не пожелавшей раздеться. Он примостился в траве, рядом с Помм. И сказал, шаря глазами по ее груди, что если она хочет, он может показать ей всю свою коллекцию комиксов. Помм немножко сердилась на себя за то, что не может победить отвращение к этому мускулистому сосунку. И пошла за ним в его комнату. На полу и на стенах — страшноватое скопление режущих и тупых предметов (как обычно говорят потом криминалисты), а также огнестрельного оружия. На этажерке Помм увидела чучела разных мелких животных, которых, хвастливо заявил парень, убил он сам.

Через несколько минут Помм решила, что посещение морга можно считать оконченным, но хозяйский сын, видимо, смотрел на дело иначе. Во всяком случае, его сильный розовый торс внезапно возник между Помм и дверью. Ситуация становилась весьма деликатной.

К счастью, тут явилась Марилен.

— Что это вы здесь вдвоем замышляете? — нарочито громко спросила она. И прошептала Помм: —Ты что, не видишь? Он же сейчас на тебя прыгнет!

Помм стремглав сбежала по лестнице, за нею — Марилен, за ними — хозяйский сын, на сей раз красный как рак.

Вечером, в спальне, Марилен смеясь сказала Помм:

— Ну вот, ты и одержала первую победу!

А Помм ответила, что никогда больше не приедет в этот дом.


Помм пошла за мороженым. Вернулась она почти бегом, так как мороженое уже текло у нее по пальцам. Целых пять минут в парикмахерской шел пир. В нем принимали участие кассирша, Жан-Пьер (дряхлые обладательницы сумок из крокодиловой кожи звонили за неделю, чтобы причесаться у него!), ну и, конечно, Марилен с Помм.

Жан-Пьер совсем забыл об очередной важной гусыне, сидевшей под колпаком в углу парикмахерской. Она еще слегка шевелилась. Вообще же почти все клиентки Жан-Пьера либо уже отбыли на Канарские острова, либо летели туда. Кроме тех, кто предпочел отправиться пароходом.

Помм подмела крошки вафель и остатки не улетевших на Канарские острова волос. Марилен уселась в откидывающееся кресло и принялась подпиливать ногти. Жан-Пьер читал «Экип» и что-то насвистывал. Кассирша, страшно толстая и, вероятно, потевшая уже в раннем детстве, читала гороскопы в «Жур де Франс». Всем было жарко и лень прикрикнуть на нее, когда она приставала с очередным вопросом:

— Слушай, ты кто?

— Бык, — ответила Помм, машинально продолжая водить щеткой по плинтусам.

— Тут сказано, чтобы ты следила за своим весом.

— Верно, ты ешь слишком много пирожных, — слабым голосом поддакнула Марилен.

В это время на ферме мальчишка-сосунок, которого на целую неделю оставили в одиночестве, неотступно думал о двух расстегнутых пуговицах на груди Помм. А в Париже, в лифте, жена его отца (иными словами, его мачеха) торопливо натягивала колготки (она решила было не надевать их в такую жару).

В Сюрене (если только это было не в Аньере) мать Помм объявила своим хозяевам, что «камамбер» до вечера не протянет. Да и за «бри» тоже нельзя ручаться. Так же как и за «пон-л'эвек[6]». (Ваше величество, но это же революция!) И мать Помм ждала неминуемой катастрофы со смешанным чувством бессилия и вины: даже если ты тут ни при чем, все равно неприятно, когда при тебе такое происходит.

В вагоне метро, мчавшемся между «Одеоном» и «Шатле», сидел огромный, апоплексического склада человек, — тело его бесформенной массой растекалось по скамье, ворот рубашки был расстегнут, скрученный жгутом пиджак лежал на коленях. Он тупо смотрел на парня, который его не замечал, потому что в ту минуту был целиком поглощен созерцанием ног девицы в мини-юбке, смотревшей на другого парня в надежде, что тот взглянет, наконец, на нее. А тот, в свою очередь, невидящими глазами смотрел на толстяка.

А толстяка собственное тело душило, как смирительная рубашка. И он чувствовал себя бесконечно одиноким, как бы замурованным в своей безобразной толщине.

Все с большей силой охватывало его смутное желание исчезнуть, испариться на станции «Сен-Мишель», где только что остановился поезд, и так же безвозвратно исчезнуть с парижских улиц и из своей квартиры, за которую он вот уже три месяца не платил. Но он продолжал сидеть, страдая от жары, немногим, впрочем, больше обычного. Он прикидывал, сколько недель еще протянет эта зловонная глыба мяса, с которой скоро ему предстоит расстаться. Хозяйка даже спустит воду в уборной после того, как он отдаст концы. Итак, он продолжал сидеть, хотя должен был бы выйти на станции «Шатле», ибо здесь, рядом, его дом. Правда, последних три месяца можно считать, что у него уже нет дома. Вот он и остался в вагоне. И подумал, что небо на улице сегодня такое же кафельно-белое и безжалостное к гипертоникам, как потолок на станции метро.

И еще толстяк подумал, что его больше ни с кем ничто не связывает. В какой-то момент надо было ему исчезнуть — сейчас или, быть может, раньше, — он так и не осознал когда. Все, что он видел перед собой — афиши, будка дежурного по станции, — теперь проносилось мимо со все возрастающей быстротой. И ему не удавалось явственно что-либо разглядеть. Проносились люди, сидевшие на перроне, названия станций: «Страсбур-Сен-Дени», «Барбес-Рошешуар». Он уже знал, что после «Клиньянкура» станции больше не будет. Будет лишь черная дыра, которая может оказаться бездонной.

В тумане перед ним всплыло лицо жены и дочки, которых он бросил, сам не зная почему. Возможно, Помм и была его дочкой. А возможно, другая, не она. Так ли это важно? Проносившиеся перед его глазами воспоминания, слова, имена, рекламы: «Тригано», «Банания», «Б. Н. П.», «Артюр Мартен» — тускнели, гасли, а ему было все равно.

А в зту минуту Помм подметала пол, Марилен подпиливала ногти, Жан-Пьер что-то насвистывал. Или, может быть, это Жан-Пьер подпиливал ногти, а кассирша подметала пол. Марилен же читала вслух гороскоп для всех присутствующих, а Помм насвистывала арию Керубино: «Voi che sapete...[7]». И никто не думал о толстяке, который вот-вот умрет.


Но не будем удаляться от нашего повествования, а оно как раз подошло к тому моменту, когда Нейл Армстронг ступил на Луну.

Марилен поставила телевизор на кровать. Помм лежала рядом. Изображение было очень плохое, но это не имело значения, так как Марилен с Помм давно уже спали.

На следующее утро, за завтраком, Марилен спросила Помм:

— Ты в самом деле хочешь, чтобы я ехала сегодня одна?

— К твоим друзьям?

— К нашим друзьям, — чарующе-ласково проворковала Марилен (во всяком случае, она считала, что голос ее звучал чарующе-ласково). — Они, знаешь ли, теперь любят тебя не меньше, чем меня: они считают, что ты — очень хорошенькая и презабавная. «Они» сказали мне это вчера по телефону.

— Вы говорили обо мне по телефону? — И Помм почувствовала, как сердце ее наполняется нежностью к Марилен и к той, другой женщине: ведь они говорили о ней по телефону.

Помм глубоко вздохнула, потом вздохнула еще раз, а вместе с ней, в порыве эмоций, вздыхали стоявшие на подносе у нее на животе чашки, горшочек с вареньем, чайник. Огромное облако счастья окутало Помм и застлало глаза ее слезами, тогда как Марилен, ничего не понимая, в изумлении смотрела на нее.

— Да что это с тобой? Я сказала что-нибудь не так?

А Помм, вся в мыслях о своем двойнике, чье имя звучало по телефону, не знала, что и ответить. Перед ней вдруг открылась дорога в мир, о котором она и мечтать не смела, — мир, где Помм могла стать темой беседы. Скромную девушку покорил звук собственного имени, повторенного в пространстве, — окружающие словно бы превратились в зеркала, которые отражали ее образ, поразивший Помм до глубины души. И то, что другому, любому другому кажется совершенно естественным, когда за него волнуются, про него пишут и тем как бы расширяют рамки его существования, Помм представлялось чудом. Конечно, достаточно ей было бы как следует подумать, чтобы перестать удивляться. Но над такими вещами Помм никогда не задумывалась.

И вдруг у нее вырвалось:

— Ох, Марилен, я так тебя люблю! — И, покраснев, она добавила: — Всех вас люблю.

Марилен поняла, что тут нельзя не расчувствоваться, и в порыве великодушия проговорила:

— Если ты не хочешь ехать к нашим друзьям, я тоже не поеду. Кстати, у нас ведь скоро отпуск. Может, на этот раз в Париже останемся, а?

— Да! — судорожно глотнула воздух Помм.

— Проведем два дня вместе, а заодно выберем, куда ехать в отпуск.

Так Помм узнала, что Марилен собирается взять ее с собой. Вечер они провели у Марилен. Помм купила пять пирожных — два для Марилен и три для себя. Марилен притронулась лишь к корзиночке с кремом, которую осторожно поковыряла ложкой. А Помм в порыве любви, все еще переполнявшей ее, прямо руками съела все остальные пирожные, одно за другим.

Марилен с искренней нежностью смотрела на Помм: ей казалось, что от пирожных Помм становится все круглее и круглее прямо у нее на глазах. А ведь в этом и состояла разница между Марилен и Помм, этим и объяснялась их дружба. Дружба без зависти.


После дня, проведенного в парикмахерской, где Жан-Пьер с любезной улыбкой красил гривы старых кобылиц, он выходил на станции «Реомюр-Себастополь». Вернее, поднимался наверх, как делают все люди, выходя из метро, и затем шел к себе на Каирскую улицу. Жил он в просторной комнате, которую превратил в мастерскую, где писал по памяти замки и морские пейзажи. А поскольку то, что он изображал на полотне, не было похоже ни на замки, ни на морские пейзажи, внизу он подписывал: «замок» или «морской пейзаж» — чтобы отличить одно от другого.

Жан-Пьер сворачивал на улицу Сен-Дени, где девицы у подъездов грубовато окликали его. А он вежливо бормотал: «В другой раз». Но шага не ускорял. И даже время от времени поглядывал на эти создания в туфлях на высоченном каблуке, — они казались ему старообразными девочками, которые надели мамины туфли. Выглядели они, если разобраться, довольно уродливо. И он возвращался к себе один, быть может, немного грустный от того, что всегда возвращается домой в одиночестве.

А ведь Жан-Пьер пользовался успехом у женщин. Особенно у старых. Они оспаривали его друг у друга, желая, чтобы именно он возился с их головой. И когда запрокидывалось кресло, шестидесятилетнему телу казалось, что его опрокидывают в танго, и по нему пробегала сладостная дрожь. В глазах Жан-Пьера появлялась тогда легкая усталость, как у пресыщенного светской жизнью завсегдатая балов. И в этом взгляде можно было прочесть что-то вроде: «В другой раз, в другой раз».


Итак, решили ехать на море — но куда?

Выбирать не приходилось, так как слишком поздно они за это взялись, но в агентстве им сказали, что еще осталась свободная комнатушка в Кабуре, на Ла-Манше. И стоит совсем недорого — особенно для августа. Но решать надо сразу, да или нет. А была очередь.

Позади Помм и Марилен несколько человек сидели в креслах, другие стояли. Поэтому Марилен дала задаток, и ей, как и Помм, вручили проспект с фотографиями: «Кабур, его песчаный пляж, мол длиною в 1800 метров, казино, цветы в садах казино».

Экзотика тут, конечно, была весьма скромная по сравнению с головокружительным путешествием, которым прельщал Марилен директор рекламного агентства с квадратным подбородком. С ним она должна была поехать в Марокко, в какой-то клуб на краю пустыни. Там были бы оазисы и миражи, пальмы и одногорбые верблюды, бредущие враскачку по дюнам. Она купалась бы по ночам, Марилен. А после занималась бы любовью на песчаном берегу. И вкусила бы пьянящего безумия африканской ночи. И слышала бы шум битвы тигра с носорогом, доносящийся из глубин Африки.

В Кабуре у нее будут хотя бы дюны и... телефон (внизу, в лавке хозяев комнатушки). И вообще Марилен ударилась теперь в простоту и скромность. Она сказала как-то Помм:

— Какая ты счастливая! Ведь ты же ни разу не была, к примеру, на Лазурном берегу. Тебя еще столько всего ждет!

Помм никогда не видела моря, разве что на почтовых открытках да на железнодорожных рекламах, которые, правда, изучила в совершенстве, так как ежедневно бывала на вокзале Сен-Лазар.

Комната, которую они сняли, оказалась еще меньше и неудобнее, чем можно было предположить. За окнами шел дождь. Марилен, в чрезвычайно скверном настроении, распаковывала два огромных чемодана. Она вынула оттуда прозрачные платьица и прочие невесомые принадлежности туалета, развернула их перед Помм, а потом в отчаянии швырнула на кровать.

— Я же ни разу не смогу это надеть!.. И это тоже. А это — ты представляешь себе, как я буду в этом выглядеть?!

Помм заметила, что на улице люди идут под зонтами. Наконец, небо прояснилось.

— Наверно, это был просто ливень — прошел и все кончилось, — сказала Помм, чтобы успокоить Марилен.

Помм хотелось сразу же пойти взглянуть на море. Марилен тоже была не прочь уйти из этой комнатенки, где над окном нависала водосточная труба и непрерывно слышался звон капели. Они прибыли на мол. Моря не было и в помине! Вместо него — грязная лужа (был отлив). Повсюду, насколько хватало глаз — один лишь песок, и только очень-очень далеко сверкала узкая полоска воды. Несколько живых существ бродили по краю этого мертвого царства в плащах и резиновых сапогах. Да торчали кое-где свернутые тенты. Некоторые, правда, упали и валялись на песке. Ветер гнал тучи к востоку, а с другой стороны неба солнце изредка пробивалось сквозь серую мраморную пелену. Помм стало холодно. Марилен иронизировала, вспоминая о свитерах, оставленных в Париже. Решили продолжить прогулку по «городу».

Раза два или три они прошлись по Морскому проспекту, где можно было поглазеть на витрины. Потом купили несколько открыток, изображавших «сады казино» или «прогулочную пристань» в хорошую погоду. И, наконец, отправились выпить горячего шоколада в кафе при казино, где и днем играл оркестр.

Состоял он из пианиста, контрабасиста и ударника, механически выполнявших свою работу. Иногда рояль и контрабас замолкали — что-то у них не ладилось. Тогда оставался один только мотор, в течение нескольких секунд работавший на полную мощность. Затем пианист гасил окурок в блюдце, плевал хорошенько на руки (или куда-то поблизости) и принимался снова копаться в нотах. После этого все вставало на свои места.

Никто не танцевал, так как возле эстрады сидели лишь две пары женщин, томившихся от скуки и поглощавших горячее питье, — совсем как Помм и Марилен (на самом-то деле сидела только одна пара, тогда как вторая являлась лишь отражением Марилен и Помм в большом зеркале, а вернее, учитывая законы оптики, — отражением Помм и Марилен). Пианист, по возрасту и манере держаться, мог бы сойти за садового сторожа. Он то и дело строил глазки сидевшим в зале женщинам, стараясь никого не обидеть. Когда официант принес сдачу, Марилен спросила, есть ли тут еще какие-нибудь «дансинги». Он сказал, что совсем рядом находится «Калипсотека», там всегда бывает много народу, но они открывают только вечером.

На другой день подруги закончили знакомство с городом. Было еще довольно прохладно, но ветер стих. Временами появлялось солнце и отражалось в многочисленных лужах на тротуаре.

Марилен решила дойти до «Гарден теннис-клуба». Они приобрели там два «гостевых» абонемента, действительных в течение месяца. И пошли по усыпанным гравием аллеям «Теннис-клуба». Помм разглядывала игроков, Марилен же оценивала их, ощупывала глазами, точно выбирала ткань на рынке Сен-Пьер. Помм пришлось несколько раз останавливаться — она была в открытых туфлях — и, опершись на руку Марилен, вытряхивать камешки.

Марилен становилась все мрачнее и мрачнее. Она задумала провести отпуск вдвоем с Помм, чинно и благопристойно. Но тогда им следовало бы жить, скажем, в «Гранд-Отеле». И чтобы портье выгуливал целое семейство болонок Марилен. А она тем временем пила бы утренний кофе в постели, лежа в батистовой ночной рубашке. И просаживала бы деньги в «баккара» и каждый день получала бы букеты роз от прекрасных незнакомцев.

Но, пожалуй, и такой персонаж здесь бы не подошел — не тот здесь был климат, не тот был город, не те дома, сады, даже модных магазинов не было. Наверное, здесь лучше было бы жить в большой, чуть запущенной вилле, вроде тех, что стоят на молу. Правда, тогда Марилен пришлось бы играть в теннис и ездить верхом (возможно, даже в дамском седле). А у нее внешность для этого не подходящая. Здесь нужна женщина, возможно, такая же высокая и красивая, как Марилен, но менее холеная. Для Марилен же больше подошло бы отдыхать в Жюан-ле-Пэн, где носят прозрачные блузки и обтягивающие бедра брюки, такие узкие, что видны очертания трусиков. И никаких плиссированных юбочек, белых носочков и рубашек от Лакоста. Марилен куда больше пристало сидеть в кабриолете, небрежно облокотясь обнаженной рукой о дверцу, чем мчаться на скрипучем велосипеде, с развевающимися волосами, накинув на плечи толстый свитер. Ибо именно такой простой и здоровый стиль был принят в Кабуре. Никакой косметики и уж тем более крема для загара; свежее (чуть обветренное) лицо, открытый взгляд, непринужденность манер и размашистая походка, продиктованная обилием луж. Здесь принято три дня подряд ходить в одном и том же, укрываться в тени, когда светит солнце, а в пасмурные дни надевать старый плащ и линялую косынку.

До сих пор она, Марилен, мечтала о далеких путешествиях на лайнерах «Пан-Америкен», о тропическом небе над коралловыми рифами, с пустынных пляжах, где можно лежать, прикрытой лишь ниткой ракушек на шее. Теперь она поняла, что такое дано только тем, у кого на службе отдельный кабинет. Трехнедельное пребывание на Антильских островах, включая все дорожные расходы, стоит 4500 франков, и это еще считается дешево. Так внезапно целая цивилизация рухнула в представлении Марилен. Сгорел, подмигивая витринами, пассаж «Лидо». Марилен только сейчас поняла, что подлинный шик — далеко-далеко за пределами ее возможностей. Она может найти еще одного директора рекламного агентства, самого широкоплечего во всем Париже, и может заставить его обезуметь от ревности, но ее всегда будет грызть то, что она ни разу не провела лето под дождливым небом, у пляжа, в просторной вилле, где каждый звук отдается эхом, а среди чуть припудренных пылью гобеленов звучит детский смех. Она, Марилен, принадлежала к числу «отдыхающих», туристов — тех, кто приезжает и уезжает; есть среди них и богатые — с той лишь разницей, что они останавливаются в больших отелях.

Должно быть, думала Марилен, все тут зависит от того, кем ты родился. Даже богатые старухи, что ходят к ним в парикмахерскую, наверно, не относятся с таким барским пренебрежением к жизни. Им необходимы драгоценности, меха, сумки от Эрмеса, дальние путешествия на самолетах. И Марилен чувствовала, что рядом с ней, рядом со всеми прочими и их мышиной возней живут совсем иные люди, человеческие существа высшей породы, обычно отгороженные от толпы стеной или оконными стеклами своих особняков; они лишь изредка выходят прогуляться в удобной, не броской и далеко не новой одежде. В этой среде вырастают молодые женщины, которые держатся просто, крайне незаметно, а очутившись случайно, ненароком в другом кругу, ведут себя так, точно существовали тут всегда.

Помм не забивала себе голову подобными мыслями. С нее достаточно было того, чтобы на пляже проглянуло солнышко и немножко согрело только что съеденный ею завтрак. (Если становилось слишком жарко, Помм уходила в тень — чтобы не испортилась еда.) Ее совсем не огорчало то, что вода в море часто бывала чересчур холодной: ведь плавать она все равно не умела. По вечерам она ходила с Марилен в «Калипсотеку». И кончиками ногтей отстукивала на столе дробь — в такт дикой музыке, звучавшей в темноте. Ее забавляло, когда прожекторы начинали быстро-быстро мигать — красный, синий, красный, синий, красный. Люди тогда точно корчились в языках пламени. А потом, как ни в чем не бывало, возвращались на свои места. Помм мечтала о том, когда все начнется сначала.

Если Помм приглашали танцевать, она вежливо отказывалась. В глубине души она побаивалась этих красных и синих вспышек, озарявших площадку, но с удовольствием смотрела на замысловатые, исполненные сладострастия фигуры, которые выделывала Марилен, досадуя в душе, что выглядит недостаточно аристократично.

Помм и не догадывалась, что вот уже несколько дней ее простоватая кругленькая мордашка портит настроение Марилен.

Собственно, перемена в Марилен произошла, когда они начали проводить вечера в «Калипсотеке». Там, оглушенная музыкой, Марилен забывала о виллах у мола и о той части человечества, у чьих ног тихо замирает море. И воскресив себя в прежней роли, она с каждым следующим танцем все яростней крутила бедрами, затянутыми в брюки из плотного сиреневого шелка.

Помм же не замечала ничего. Вплоть до той ночи, когда она вернулась из «Калипсотеки» домой одна.

На следующий день Марилен пришла за своими вещами. Она была очень оживлена и страшно торопилась:

— Меня внизу ждут. — И добавила, стоя уже на пороге: — Теперь, крошка, ты заживешь здесь в свое удовольствие.

А вот другая версия тех же событий...

...Ведь в том, что рассказано выше (стр. 79 и след.), есть некоторые натяжки, верно? Как могла, например, Марилен понять особую элегантность девушек, живущих на виллах, чью манеру держать себя мы ранее назвали «барски-пренебрежительной»? Ведь все это бесконечно ей чуждо. И даже если бы она заметила таких девушек, то назвала бы их «выпендрехами».

На самом же деле, наверное, вот что произошло: сначала Марилен скучала. Медовый месяц с Помм не мог долго продолжаться. Все было очень мило, но лишь как временный выход из положения. И вот Марилен появляется в баре «Гарден теннис-клуба». Помм сидит рядом с ней и пьет, ну, скажем, молочный коктейль с гренадином, но мы видим лишь ее контуры, и мало-помалу фигура ее растворяется в полутьме. Марилен потягивает «Джинфиз». Это дорого, но зато ты чувствуешь, что выпил: на щеках загорается румянец, появляется уверенность в себе. Да и вообще так положено в романах.

Помм и Марилен усаживаются на террасе, выходящей на корты. Марилен внимательно разглядывает игроков, привлекая этим их внимание. Далее мы увидим, как она ласкает взглядом спортивные машины, стоящие у поля для гольфа. Услышим ее звонкий смех — всюду, в любую погоду (точно взвизги сирены в тумане). И всегда Помм будет покорно семенить за ней. А Марилен и думать забыла о Помм, которая с трудом поспевает за нашей мятущейся в отчаянии красоткой (бегом на мол, потом на Морской проспект, снова на мол до самого его конца — все 1800 метров и т. д.). Помм начинает потихоньку догадываться, что она — лишняя. Но старается не подавать вида. Она по-прежнему спит в одной постели с Марилен, принимает вместе с ней душ, позволяет себя ласкать, и в этом, право же, нет ничего постыдного, — по крайней мере, в сравнении с тем, как Марилен выставляет напоказ свои страсти. Но в то же время Помм не осмеливается, не хочет порвать сладкие путы их нежного союза, в который она еще верит. Да и потом, чему быть, того не миновать, не так ли?

И вот однажды Марилен исчезла — на всю вторую половину дня. Она сказала: «Я пошла» — вместо обычного: «Пошли». Помм только было хотела встать и уже глотнула побольше воздуха, чтобы не задохнуться, следуя за Марилен, — с некоторых пор она к этому привыкла, — как вдруг до ее сознания дошло это «я пошла» вместо «пошли». Она снова села (вернее, просто осталась сидеть, поскольку встать еще не успела, но у нее было такое впечатление, будто она снова села). А за Марилен уже захлопнулась дверь. Помм услышала ее шаги на лестнице; потом этажом ниже кто-то спустил воду, потом, кажется, раздался звон посуды, а потом наступила тишина. За окном висело знойное марево (в тот день началась столь редкая для тех мест жара, которую до сих пор помнят в Кабуре). Вставать Помм уже не хотелось. Она задремала и проспала довольно долго. Разбудили ее чьи-то шаги на лестнице. Но это оказалась не Марилен. И Помм снова закрыла глаза. Ей было удивительно спокойно. А за окном кричали ласточки.

Ощущение было такое, как в кинозале, когда перед началом сеанса гасят свет. Но фильм начинался только для Марилен. Помм отлично понимала, что ей уготованы всего лишь антракты. Правда, грустно ей от этого не стало, она просто вернулась к неосознанной, но давней и глубокой уверенности в том, что она — лишь незаметный, никому по-настоящему не нужный человечек.

Она посмотрела на часы. Еще можно успеть сходить на пляж. Она очень любила полежать на закатном солнце.

Она приняла душ, так как немного вспотела. И потом прилегла на кровать, чтобы обсохнуть. На мгновение все вокруг показалось ей таким прохладным — и простыни, и потолок, и крики ласточек. Помм встала. Посмотрела на себя в зеркало, вделанное в шкаф. И задумалась — какая же она: хорошенькая или дурнушка. Ей странно было видеть себя обнаженной. Она совсем не знала своего тела — особенно тех его частей, которые обычно скрыты одеждой. Она украдкой рассматривала свою грудь и живот, словно это была не она, а кто-то чужой — быть может, мужчина, а быть может, ребенок. Нельзя сказать, чтобы отражение в зеркале ей не понравилось. Наконец, вдоволь налюбовавшись собой, она надела купальный костюм и платье.

Но очутившись на пляже, Помм обнаружила, что кожа у нее слишком белая и что она слишком толстая по сравнению с золотистыми, стройными девицами, которых сама природа, казалось, создала для солнечных пляжей, позаботясь о том, чтобы они притягивали взгляды всякого, кто на них ни посмотрит. И Помм стало мешать собственное тело: она не знала, куда девать свои руки и ноги, которые нужны ей были лишь в той мере, в какой они выполняли свое назначение. Собственно, это и являлось сутью Помм, именно это отличало ее от всех прочих девиц, лежавших на песке (точно лепестки на золоченом блюде): Помм была рождена для труда. Она не считала себя безобразной, нет, — просто, сама не зная почему, она вдруг почувствовала, что выглядит непристойно на своем банном полотенце. Ей не хватало — по крайней мере в тот день — умения ничего не делать. Теперь она смотрела на тех, кто находился вместе с ней на пляже, как смотрела когда-то в деревне на людей, проезжавших мимо в автомобилях, — их отделяло от нее стекло. По ее сторону стекла, в противовес всем этим обнаженным мужчинам и женщинам, находился мир труда, мир чистоты, тихонько нашептывавший ей, чтобы она оделась.

По дороге домой (Помм не сама решила вернуться — она словно подчинялась чьей-то руке, настойчиво толкавшей ее в плечо) она увидела Марилен. Сидя в длинном красном автомобиле, рядом с очередным обладателем квадратного подбородка, Марилен упивалась своим триумфом. Автомобиль медленно двигался по Морскому проспекту в сопровождении кортежа других машин. И Марилен, словно глава государства, время от времени бросала взгляды на жалкую толпу. Сейчас она была королевой, шахиней, высокородной аристократкой. И Помм почувствовала себя ничтожной песчинкой в море толпы, милостиво приобщенной, однако, к свите Марилен еле уловимой улыбкой, посланной ей настолько свысока и издалека, что Помм даже не осмелилась улыбнуться в ответ.

Войдя к себе в комнату, Помм тотчас увидела, что Марилен увезла свои вещи. На столе лежала записка: «Тебе будет гораздо лучше без меня, лапочка. Я увезла вешалки — они тебе не нужны. Пирожные лежат на подоконнике. Целую тебя крепко-крепко».

На этот раз Помм почувствовала, как жестоко ее унизили: Марилен ушла, а что ей оставила? Еду!

Загрузка...