Глава 1 1988 год[1]

Маленькие деревца атаковали родительский дом, прорастая прямо из фундамента. Это были тоненькие побеги с парой крепких здоровых листочков. Тем не менее юные стволы – а вернее сказать, стебли – умудрились пробиться сквозь узенькие прорехи между коричневыми дощечками декоративной обшивки шлакоблоков. Они превратились в незримую стену, и теперь их было трудно выкорчевать. Отец отер ладонью лоб и сквозь зубы костерил их упрямую живучесть. Я орудовал ржавой садовой вилкой с растрескавшейся ручкой, а он – длинной каминной кочергой, от которой вреда было, пожалуй, больше, чем пользы. Наобум взрыхляя землю в тех местах, где, по его разумению, могли таиться разросшиеся корневища, отец невольно пробивал удобные лазы для будущей поросли.

Когда мне удавалось выдрать из почвы тоненькое деревце, я клал его осторожно, точно военный трофей, на узкую бетонную дорожку, опоясывавшую дом. Среди моих трофеев были побеги ясеня, вяза, клена и даже разросшийся побег катальпы, который отец поставил в ведерко из-под мороженого и наполнил его водой в надежде, что позднее найдет, куда пересадить саженец. Мне казалось чудом, что этим деревцам удалось пережить суровую зиму Северной Дакоты. Воды им было, наверное, вдосталь, но вот света явно не хватало, да и почвы тоже. И все же каждое семечко умудрилось пустить вглубь густые корни и вытолкнуть на поверхность бесстрашный росток.

Отец выпрямился и потянулся, массируя затекшую спину.

– Ну, хватит, – произнес он, хотя обыкновенно старался добиваться в любом деле безукоризненного результата.

Мне же не хотелось останавливаться, и когда он ушел в дом, чтобы позвонить маме, которая уехала к себе в офис за какой-то папкой, я продолжал искать спрятавшиеся под землей корни. Отец долго не появлялся, и я уже решил, что он по привычке прилег вздремнуть. Вы, наверное, решили, что я бросил копаться в земле – ведь у тринадцатилетнего мальчишки есть дела и поважнее, но как бы не так. Солнце уже начало клониться к горизонту, и всю резервацию объяли тишина и покой, а я только-только проникся важностью задачи изничтожить всех без исключения непрошеных гостей и выдрать каждого с корнем, где скопилась их жизненная сила. И, кроме того, мне казалось важным как можно тщательнее сделать эту работу – в отличие от прочих своих домашних обязанностей, которые я выполнял спустя рукава. Даже сейчас меня поражает степень моего усердия. Я всаживал вилку в землю как можно ближе к тоненькому побегу. Каждое деревце требовало особого обращения: нельзя было сломать растение в процессе извлечения его корневища, крепко засевшего в подземном убежище и не желавшего поддаваться.

Наконец я закончил, тихонько зашел в дом и проскользнул в отцовский кабинет. Взял с полки книгу по юриспруденции, которую отец именовал не иначе как «библией»: «Справочник федерального законодательства об индейцах» Феликса С. Коэна. Моему отцу эту книгу подарил его отец. Рыже-красный переплет был весь исцарапан, длинный корешок потрескался, и все страницы испещрены рукописными пометками. Я читал ее, стараясь привыкнуть к старомодному языку и нескончаемым сноскам. На странице 38 то ли отец, то ли дедушка поставил большой восклицательный знак около выделенного курсивом описания дела, которое, естественно, и меня заинтересовало: «Соединенные Штаты против сорока трех галлонов виски». Наверное, кому-то из них такое название показалось забавным – и мне тоже! Тем не менее я задумался над мыслью, высказанной в других тяжбах и особенно ярко прозвучавшей именно в этом деле: что все наши договоры с правительством похожи на договоры с иностранными государствами. И что величие и сила, о которых мне говорил мой дед Мушум[2], не совсем утрачены, поскольку, пускай и в некоторой степени, они все еще находятся под защитой закона.

Я сидел на кухне, читал и потягивал холодную воду из стакана, когда еще не вполне проснувшийся отец вошел, зевнул и сонно поглядел на меня. При всей своей важности «Справочник» Коэна был не слишком тяжелым, и когда отец подошел поближе, я быстренько убрал книгу под стол и положил на колени. Отец облизнул пересохшие губы и стал озираться то ли в поисках чего-то съестного, то ли надеясь услышать звяканье чайника, или звон стаканов, или звук шагов. Меня удивил его вопрос, хотя, на первый взгляд, ничего в нем не было необычного.

– А где мама? – как бы невзначай произнес он севшим голосом.

Я переложил книгу на соседний стул, встал и дал ему стакан воды. Отец в один присест его выпил. Он не повторил свой вопрос, но мы стояли и, мне показалось, смотрели друг на друга как двое взрослых – словно он вдруг понял, что, читая его справочник по законодательству, я приобщился к его миру. Он сверлил меня взглядом, пока я не отвел глаза. Мне вообще-то уже исполнилось тринадцать. А две недели назад было только двенадцать.

– Может, на работе? – сказал я, стараясь не смотреть на него. Я предположил, что ему прекрасно известно, где мама, что он это выяснил, когда позвонил ей. Я знал, что она поехала к себе в офис, но не поработать. Поговорив с кем-то по телефону, она сказала, что ей нужно съездить забрать какие-то папки. Мама была специалистом по вопросам членства в племени[3] и сейчас, скорее всего, корпела над какой-то петицией, которую ей передали. Вообще-то она возглавляла управление, в котором была единственным сотрудником. В тот день было воскресенье – вот почему в резервации стояла такая тишина. Обычно по воскресеньям ближе к вечеру жизнь у нас замирала. Даже если бы мама из офиса отправилась в гости к своей сестре Клеменс, она бы давно уже вернулась домой готовить ужин. Мы с отцом это знали. Женщины и не догадываются, как много мужчины узнают о них из регулярности их привычек. Мы автоматически фиксируем их приходы и уходы, настраиваемся на их ритмы. Наш пульс синхронизируется с их пульсом, и вот теперь, как и всегда днем по выходным, мы с отцом уже настроились на то, что по маминой отмашке наши внутренние часы начнут отмерять наступление вечера.

То есть, сами понимаете, ее отсутствие остановило бег времени.

– И что же нам делать? – не сговариваясь, одновременно произнесли мы, и мне стало тревожно. По крайней мере, отец, видя, как я оробел, взял инициативу на себя.

– Надо ее найти, – сказал он.

Надевая куртку, я радовался, что он проявил такую решительность: «найти», а не просто «поискать». Поедем и найдем ее!

– У нее лопнула шина, – объявил он. – Скорее всего, мама решила кого-то подбросить до дома и напоролась на гвоздь. Дурацкие дороги! Пошли, одолжим у дяди машину и найдем ее.

Вот опять – «найдем ее». Я еле поспевал за ним. Он двигался быстро, и в нем снова ощущалась сила.

Отец в жизни все делал с опозданием – стал адвокатом, потом судьей, потом женился, уже будучи в летах. Думаю, для мамы было неожиданностью, что я появился на свет. Мой старый дед Мушум называл меня Упс. Такое он для меня придумал прозвище. К сожалению, все в нашей большой семье считали это прозвище смешным. И до сих пор меня иногда называют Упс. Мы спустились с холма к дому моих тети и дяди – бледно-зеленому коттеджу, построенному в рамках государственной жилищной программы. Коттедж был обсажен тополями и тремя голубыми елочками, придававшими ему благообразный вид. Там же обитал и Мушум, словно в тумане безвременья. Мы все гордились его рекордным долголетием. Он был хоть и древний, но еще вовсю обихаживал дворик перед коттеджем. Каждый день, покончив с физическими упражнениями на воздухе, он располагался отдохнуть на раскладушке под окном в гостиной и лежал на ней как бревно, подремывая и временами издавая короткое тарахтение – наверное, смешок.

Когда отец сообщил тете Клеменс и дяде Эдварду, что мама проколола шину и нам нужна их машина, – причем таким тоном, как будто обладал точной информацией об этой мифической проколотой шине, – я чуть не расхохотался. Он, похоже, убедил себя в правдивости своей выдумки.

В дядином «шевроле» мы вернулись по проселочной дороге на шоссе и поехали прямиком к зданию администрации племени. Объехали вокруг парковки. Пусто. В здании все окна темные. Отъехав от администрации, свернули направо.

– Уверен: она поехала в Хупдэнс, – заявил отец. – Купить в супермаркете чего-нибудь на ужин. Может, она решила нам сделать сюрприз, а, Джо?

Я в семье второй Энтон Бэзил Куттс, но я бы дал в глаз любому, кто бы добавил к моему имени «младший», или порядковый номер, или назвал бы меня Бэзилом. Когда мне исполнилось шесть лет, я решил, что буду Джо. А в восемь осознал, что выбрал имя своего прадеда Джозефа. О нем я знал главным образом то, что он делал пометки на полях книг с янтарными страницами и иссохшими кожаными переплетами. После него сохранилось несколько полок с этими древними изданиями. Мне было неприятно, что я не обладаю нестандартным именем, которое как-то выделяло бы меня в скучной череде Куттсов – ответственных, бесстрашных, можно даже сказать, беспечно героических мужчин, которые втихаря выпивали, но без разгула, выкуривали сигару-другую, ездили на надежных автомобилях и выказывали свой норов, беря замуж женщин смышленее себя. Я же в собственном представлении был совсем иным, хотя и не понимал до конца, в чем именно. Даже когда, смиряя тревогу, мы поехали искать маму, вероятно, поехавшую в местный супермаркет – ну а куда же еще она могла деться? – я понимал, что все происходящее относится к разряду чего-то нестандартного. Пропавшая мать. Такое не может произойти с сыном судьи, даже если он живет в индейской резервации. Во мне теплилась смутная надежда, что должно случиться нечто необычное.

Я был мальчишкой, который весь воскресный день провел, выкорчевывая молодые деревца из фундамента родительского дома. И мне следовало смириться с очевидной истиной: вот кем мне, в итоге, и суждено стать, но я не хотел смиряться. Я сопротивлялся, как мог. И все же, хоть мне и хотелось тогда, чтобы произошло нечто необычное, я не имею в виду ничего плохого – просто что-то непредвиденное! Редкое событие. Никогда ранее не наблюдавшееся. Типа выигрыша в лото, хотя по воскресеньям у нас в лото не играют, да и не в мамином характере было играть в лото. Но именно чего-то такого мне и хотелось – чего-то из ряда вон выходящего. Не более того.

На полпути к Хупдэнсу мне пришло в голову, что супермаркет по воскресеньям закрыт.

Ну, конечно! Отцовский подбородок закаменел, руки крепко сжимали руль. В профиль он был вылитый индеец с киноафиши или отчеканенный на древней монете римский император. Его тяжелый, похожий на клюв нос и выпяченный подбородок излучали классический стоицизм. Он поехал прямиком в город, потому что, по его словам, она попросту могла забыть, что сегодня воскресенье. И тут мы заметили ее машину на шоссе. А за рулем – мама! Она мчалась по встречной полосе, явно превышая лимит скорости, торопясь поскорее вернуться домой, к нам. Но вот же мы! Мы засмеялись при виде ее напряженного лица, развернулись и устремились за ней вдогонку, глотая пыль из-под ее колес.

– Да она не в себе! – смеясь, сказал отец. У него явно отлегло от сердца. – Ну, видишь, что я тебе говорил! Она просто забыла! Поехала в магазин, позабыв, что он сегодня закрыт. Вот и осерчала, что зря потратила бензин. Ох, Джеральдин!

В его голосе, когда он это произнес: «Ох, Джеральдин!» – слышались радость, любовь и изумление. Вот из этих двух слов сразу становилось понятно, что мой отец всегда любил маму и сейчас любит. Он никогда не переставал испытывать к ней чувство благодарности за то, что она вышла за него, а потом еще и подарила ему сына, когда он уже не сомневался, что на нем завершится его род.

«Ох, Джеральдин!»

Он всю дорогу мотал головой и улыбался, радуясь, что все в порядке, даже больше, чем просто в порядке. Но теперь-то мы могли признаться себе, что нас сильно встревожило необъяснимое мамино исчезновение. С ней такого никогда не случалось. Эти переживания заставили нас по-новому осознать всю, можно сказать, святую ценность повседневных ритуалов нашей жизни. И хотя в боковом зеркале отражалось лицо паренька, мечтающего вырваться из оков родительской опеки, в глубине души он, то есть я, тоже ценил эти простые удовольствия.

Теперь настал наш черед заставить ее всполошиться. Ну хотя бы чуточку, заметил отец, просто чтобы она сама почувствовала горечь наших треволнений. Мы не спеша доехали до дома тети Клеменс, оставили машину и зашагали вверх по холму, предвкушая раздраженный мамин вопрос:

– Ну и где вас носило?

Я прямо представил себе, как она стоит, уперев руки в боки, но за ее хмурым взглядом таится улыбка, готовая вот-вот озарить лицо. Конечно, она посмеется, услышав от нас всю историю с самого начала.

Мы шли по щебеночной дорожке к дому. Рядом с ней мама высадила ровным рядком анютины глазки, которые выращивала в картонных коробках из-под молока. Она высадила их ранней весной. Это были единственные цветы, способные выдержать заморозки. Подойдя к дому, мы увидели, что мама так и сидит в машине перед закрытой гаражной дверью. По положению ее тела я сразу понял: что-то с ней не так – она сидела неподвижно, точно закаменела на водительском сиденье. И тут отец побежал. Добежав до машины, он распахнул левую переднюю дверцу. Ее руки сжимали руль, и она смотрела прямо перед собой невидящим взглядом – тот же взгляд я заметил на ее лице, когда она промчалась мимо нас на шоссе в противоположную от города сторону. Тогда, заметив ее застывшее лицо, мы рассмеялись. Ну, ясное дело: она злилась, что зря сожгла бензин!

Я поспешил за отцом. Осторожно ступая, чтобы не помять фигурные листочки и бутончики анютиных глазок, отец взял маму за руки и, осторожно разжав ее пальцы, отнял от руля. Потом обнял за локти, помог подняться с сиденья и поддержал, а она подалась к нему, полусогнувшись в поясе, в той же позе, в какой сидела за рулем. Мама бессильно припала к нему на грудь, не глядя на меня. Верх ее платья был запачкан блевотиной, а по всей юбке и по серой обивке сиденья расползлась ее темная кровь.

– Беги к Клеменс, – велел отец. – Беги к ним и скажи, что я везу мать в город, в отделение скорой помощи. Пусть они едут в больницу!

Одной рукой он открыл заднюю дверцу, а потом, словно двигаясь в каком-то жутком танце, подвел маму к заднему сиденью и бережно положил на спину. Потом помог ей повернуться на бок. Она не проронила ни звука, только облизнула кончиком языка потрескавшиеся окровавленные губы. Я видел, как она моргнула, потом нахмурилась. Ее лицо начало опухать. Я обошел машину вокруг и сел на заднее сиденье рядом. Я приподнял ее голову и опустил себе на колено. Я положил руку ей на плечо. Ее мерно потрясывало, словно где-то в глубине ее тела был включен крохотный моторчик. От нее сильно пахло – блевотиной и чем-то еще, не то бензином, не то керосином.

– Я тебя высажу около их дома, – проговорил отец, резко сдавая назад, так что шины завизжали.

– Нет, я поеду с вами. Мне надо ее держать. Мы им позвоним из больницы.

До этого дня я почти никогда не возражал отцу, ни словом, ни делом. И мы даже не заметили, что я сейчас его ослушался. Мы уже смотрели друг на друга этим странным взглядом, словно двое взрослых мужчин, к чему я еще не совсем был готов. Но в тот момент это не имело значения. Я крепко обнимал маму, и ее кровь струилась по моей коже. Я дотянулся до багажной полки под задним окном и сдернул оттуда старенькое лоскутное одеяло, которое всегда там лежало. Маму так трясло, что я даже испугался, как бы она не рассыпалась.

– Скорее, пап!

– Да, – кивнул он.

И мы понеслись. Стрелка спидометра доползла до девяноста миль. Мы буквально летели.


Иногда голос моего отца гремел как гром. Знавшие его вспоминали, что он специально тренировался, чтобы говорить так громоподобно. В юности у него был совсем не такой голос, но ведь ему приходилось выступать в зале суда. И вот теперь его громоподобный голос заставил дрожать стекла в приемном покое. Как только санитары положили маму на каталку, отец отправил меня звонить тете Клеменс и ждать ее в холле. Теперь, когда его гнев заполнил все пространство отделения скорой помощи, а его голос звучал оглушительно и четко, я успокоился. Что бы ни произошло с мамой, все можно будет исправить. Потому что отец был разъярен. Он редко проявлял ярость – но всегда с нужным ему результатом. Он держал маму за руку, когда ее везли на каталке в отделение скорой помощи. За ними закрылись двери.

Я сидел в кресле из гнутого оранжевого пластика. Тощая беременная прошла мимо распахнутой дверцы нашей машины, с любопытством проводила взглядом каталку с мамой, потом записалась у дежурной сестры, плюхнулась напротив меня рядом с молчаливой старушкой со спицами и схватила со столика зачитанный журнал «Пипл».

– Разве у вас, индейцев, тут нет своей больницы? – сварливо спросила она. – Вы же вроде строите новую?

– Отделение скорой помощи еще не закончено, – объяснил я.

– И все же… – начала она.

– Все же что? – Я постарался произнести эти слова с вызовом и издевкой.

Я никогда не вел себя как другие индейские мальчишки, которые даже в гневе опускали глаза и затыкались. Но мама научила меня вести себя иначе.

Беременная поджала губы и уткнулась в свой журнал.

Старушка молча вывязывала большой палец варежки. Я подошел к телефону-автомату, но денег у меня не оказалось, и я, отправившись к стойке дежурной сестры, попросил разрешения позвонить с ее телефона. Мы все жили недалеко от больницы, и звонок был местный, поэтому сестра разрешила. Но трубку в доме тети Клеменс никто не взял. Я понял, что она потащила дядю Эдварда в церковь к святому причастию, как это обыкновенно бывало в воскресные вечера. По его словам, пока Клеменс причащалась, он медитировал о том, как же так получилось, что процесс превращения обезьян в людей завершился ритуалом, в котором люди разевали рты, чтобы откусить кусок белого крекера. Дядя Эдвард преподавал естествознание.

Я вернулся в приемный покой и сел как можно дальше от беременной тетки, но помещение было слишком маленьким, так что отдалиться от нее мне не удалось. Она листала журнал. На обложке была фотография Шер. Я смог прочитать слова под подбородком у Шер: «Благодаря ей „Во власти луны“[4] стала мегахитом, ее любовнику 23 года, и она настолько крута, что может сказать: „Свяжешься со мной – и я тебя убью!“» Но Шер вовсе не выглядела крутой. Она была похожа на удивленную целлулоидную куклу. Костлявая брюхатая тетка скользнула взглядом по Шер и обратилась к старушке с вязанием:

– Похоже, у этой бедняжки был выкидыш, а может… – тут она добавила насмешливую интонацию, – …ее изнасиловали?

Она взглянула на меня, и ее губа вздернулась вверх, обнажив кроличьи зубы. Ее немытые соломенные волосы качнулись. Я поглядел на нее в упор, прямо в ее карие глаза без малейшего намека на ресницы. И потом я вдруг инстинктивно совершил нечто странное. Я встал, подошел к ней и вырвал из рук журнал. Не сводя с нее глаз, я отодрал обложку и бросил журнал на столик. Я разорвал обложку пополам, разделив симметричные брови Шер. Старушка с вязанием сморщила губы, считая про себя петли. Я отдал беременной разорванную обложку. Она ее безропотно взяла. Потом мне вдруг стало жалко Шер. Что плохого она мне сделала? Я встал и вышел за дверь.

Я стоял на улице. Сюда доносился голос беременной – громкий, торжествующий: она жаловалась сестре. Солнце почти село, стало прохладно. С наступлением сумерек и меня незаметно охватил холодок. Я начал подпрыгивать и размахивать руками. Мне было все равно. Я не собирался туда возвращаться, пока там сидела беременная или пока не вышел отец и не сказал, что с мамой все в порядке. Но я не мог не думать о том, что сказала эта тетка. Произнесенные ею два слова больно ранили мои мысли, чего она и добивалась.

Выкидыш. Слово, значение которого я не вполне понимал, но знал, что оно имеет отношение к младенцам. Но это, я знал, было невозможно. Мама сказала мне еще шесть лет назад, когда я донимал ее просьбами о братике, что врач сделал так, что после меня у нее никогда бы не было детей. Этого просто не могло быть, так что оставалось второе слово.

Через некоторое время я увидел, как дежурная сестра заводит беременную тетку в отделение скорой помощи. Я понадеялся, что ее не положат рядом с мамой. Я вернулся в помещение и снова набрал номер тети. Она сняла трубку и сказала, что оставит Эдварда присмотреть за Мушумом, а сама приедет в больницу. И еще она спросила, что случилось, – и зря.

– У мамы кровотечение, – ответил я. Тут у меня возник комок в горле, и я не смог больше сказать ни слова.

– Она ранена? Она попала в аварию?

Я с трудом выдавил, что не знаю, и тетя Клеменс дала отбой. Из отделения скорой помощи вышла медсестра и с бесстрастным лицом пригласила меня к маме. Сестра явно не одобряла желание мамы повидаться со мной. Она настаивает, уточнила сестра. Мне захотелось броситься туда бегом, но я сдержался и проследовал за ней через ярко освещенный холл в бокс – комнатушку без окон, заставленную металлическими зелеными шкафами со стеклянными дверцами. В боксе царил полумрак. Маму переодели в тонкий больничный халат. Ноги обернуты простыней. Крови не видно. Отец стоял у кровати, положив руку на металлическую перекладину изголовья. Сначала я на него даже не взглянул – я смотрел на нее. Моя мама была красивая женщина – это я всегда знал. Это считалось неоспоримым фактом и среди родственников, и среди чужих. У нее, как и у тети Клеменс, кожа была цвета кофе со сливками, блестящие черные локоны. Обе они не располнели даже после родов. Обе были спокойные и сердобольные, у обеих были внимательные глаза и пухлые голливудские губы. Но когда им в рот попадала смешинка, с них спадала пелена благородной серьезности, и они начинали хохотать, как безумные, прихрюкивая, икая и фыркая, даже попукивая, что вызывало у них просто истерические приступы смеха. Они любили доводить друг дружку до таких припадков, но иногда и отец мог насмешить их до колик. Даже в такие минуты они все равно оставались красавицами.

Теперь я увидел, что мамино лицо все исцарапано и раздулось, превратившись в уродливую маску. Она смотрела на меня сквозь щелочки опухших век.

– Что случилось? – задал я дурацкий вопрос.

Мама не ответила. Из уголков ее глаз текли слезы, и она утирала их перебинтованным кулаком.

– Я в порядке, Джо. Сам погляди. Видишь?

И я поглядел на нее. Но она совсем была не в порядке. Ее лицо, покрытое ссадинами от ударов, было жутко перекошенным. Кожа утратила обычный смуглый цвет, стала пепельно-серой. На губах запеклась кровь. Вошла сестра и рычагом подняла изножье кровати. Положила на маму еще одно одеяло. Я склонил голову и подался к ней. Я попытался было погладить ее перебинтованную руку и холодные сухие пальцы. Мамина реакция меня ужаснула. Она вскрикнула и отдернула руку, словно я мог сделать ей больно, потом замерла и прикрыла глаза.

Я взглянул на отца – тот поманил меня к себе. Он обнял меня и выпроводил из комнатушки в коридор.

– Мама не в порядке, – заметил я.

Он посмотрел сначала на часы, затем на меня. На его лице застыло выражение скрытой ярости – как у человека, который слишком медленно соображал.

– Она не в порядке, – повторил я, словно хотел донести до него сделанное мной тревожное открытие. И в какое-то мгновение мне почудилось, что его сейчас прорвет. Я увидел, как что-то набрякает, поднимается в его душе, но он сдержался, глубоко выдохнул и взял себя в руки.

– Джо… – Он снова украдкой бросил взгляд на часы. – Джо, мама подверглась нападению.

Мы стояли в коридоре под зудящими и подмигивающими лампами дневного света. И я выговорил первое, что пришло мне в голову:

– Кто? Кто подвергнул ее нападению?

Чудно, мы оба осознали, что в другой ситуации первой реакцией отца было бы поправить мою грамматику. Мы глядели друг на друга, но он ничего не сказал.

У моего отца голова, шея и плечи высокого сильного мужчины, а все остальное тело – самое обыкновенное. Даже можно сказать, немного неуклюжее и вялое. Но если подумать, то такое телосложение вполне подходит судье. Восседая на скамье, он выглядел весьма импозантно, зато когда беседовал у себя в судейской комнате (вернее, в облагороженном чулане), то совсем не казался грозным, и люди ему верили. Его голос мог не только греметь как гром, но и выражать разные нюансы эмоций, а порой мог быть очень мягким и тихим. И вот теперь меня испугал этот его мягкий тихий голос – почти шепот.

– Она не знает, кто на нее напал, Джо.

– Но мы же его найдем? – Я тоже перешел на шепот.

– Мы его найдем, – сказал отец.

– И что потом?

Отец никогда не брился по воскресеньям, и к концу дня у него на подбородке всегда вылезала поросль седых щетинок. И я заметил, как в нем опять что-то заклокотало, готовое вот-вот вырваться наружу. Но вместо этого он положил мне руки на плечи и произнес тем же сдавленным шепотом, который так меня напугал.

– Сейчас я не могу так далеко загадывать.

Я положил ладони на его руки и заглянул ему в глаза. В его умиротворяющие карие глаза. Мне хотелось быть уверенным, что, кто бы ни напал на маму, его обязательно найдут, осудят и убьют. Отец прочитал это желание в моем взгляде. Его пальцы впились в мои плечи.

– Мы поймаем его, – быстро произнес я. И когда я это выговорил, меня объял страх, голова закружилась.

– Да!

Он убрал руки с моих плеч.

– Да, – повторил он. Потом постучал ногтем по циферблату часов и закусил губу. – Теперь, если приедет полиция, им потребуется заявление. Они уже, наверное, приехали.

Он повернулся с намерением вернуться в бокс.

– А какая полиция? – спросил я.

– То-то и оно! – отозвался он.


Сестра не хотела впускать нас в бокс, и пока мы стояли под дверью, приехали полицейские. Их было трое. Они вошли в двери отделения скорой помощи и молча встали в холле. Один был из полиции штата, другой – из городской полиции Хупдэнса, и еще Винс Мэдвезин, из полиции племени. Отец настоял, чтобы каждый взял у мамы заявление, потому что было не совсем ясно, в какой юрисдикции совершено преступление: на земле штата или на земле племени, – и кто его совершил: индеец или нет. Я уже примерно знал, что такие вопросы будут крутиться вокруг фактов. И еще я знал, что эти вопросы не изменят фактов. Но они непременно изменят тактику наших усилий в поисках правосудия. Отец сжал мое плечо и направился к полицейским. Я остался у стены. Все полицейские были выше отца. Но они его знали и чуть нагнулись, чтобы получше расслышать его слова. Они слушали его очень внимательно, не спуская с него глаз. Он говорил, сцепив руки за спиной и время от времени глядя себе под ноги. Он бросал на каждого из них взгляд исподлобья и снова смотрел в пол.

Каждый полицейский входил в бокс с записной книжкой и ручкой и выходил оттуда минут через пятнадцать с ничего не выражающим лицом. Потом они пожали отцу руку и быстро удалились.

В тот день дежурил молодой доктор по фамилии Эгги. Это он осматривал маму. Когда мы с отцом вошли к маме в бокс, доктор Эгги уже был там.

– Я бы не рекомендовал мальчику… – начал доктор.

Мне показалось забавным, что его лысеющая округлая голова напоминала яйцо, словно оправдывая его фамилию[5]. Его овальное лицо, спрятанное за черными колесиками очков, выглядело знакомым, и я вспомнил, что именно такие смешные лица мама обычно рисовала на скорлупе вареных яиц, заставляя меня их есть.

– Моя жена снова хочет видеть Джо, – объяснил отец доктору Эгги. – Ей хочется, чтобы он убедился, что она в порядке.

Доктор Эгги молчал. Он только бросил на отца пронзительный строгий взгляд. Отец отступил от доктора Эгги и попросил меня сходить в приемный покой посмотреть, не подъехала ли тетя Клеменс.

– Я бы хотел повидать маму.

– Я за тобой приду, – строго ответил отец. – Иди!

Доктор Эгги смотрел на отца еще более суровым взглядом. Я отвернулся от них, сгорая от строптивого нежелания уходить. Доктор Эгги и отец, тихо переговариваясь, пошли прочь. Мне жутко не хотелось никуда идти, поэтому я стоял и смотрел им вслед. Они остановились перед дверью в мамин бокс. Доктор Эгги перестал говорить и пальцем поднял съехавшие очки на переносицу. Отец шагнул к стене с таким видом, словно собрался пройти сквозь нее. Он прижал лоб и ладони к стене и замер, закрыв глаза.

Доктор Эгги обернулся и заметил меня в дверях. Он молча ткнул пальцем в сторону приемного покоя. Ты еще слишком мал, говорил его жест, чтобы лицезреть переживания отца. Но в последние несколько часов я все упрямее противился авторитету взрослых. Вместо того, чтобы вежливо скрыться с глаз долой, я подбежал к отцу, отстранив доктора Эгги. Я сунул руки под пиджак отца и обхватил руками его мягкий торс, сильно прижался к нему, да так и остался стоять молча, дыша в унисон с ним, всхлипывая и ловя губами большие глотки воздуха.


Много позднее, когда я уже сам стал юристом, вернулся в родной город и изучил все документы, какие только смог найти, каждое заявление и заново пережил каждый момент того дня и последующих дней, я понял: вот когда доктор Эгги рассказал отцу во всех подробностях о серьезности увечий, нанесенных маме. Но после того, как тетя Клеменс отвела меня в сторону, мое внимание привлек только заметный уклон пола в холле. Я вышел за двери отделения скорой помощи, оставив тетю Клеменс наедине с отцом. После того, как я просидел полчаса, не меньше, в приемном покое, пришла тетя Клеменс и сообщила, что маму повезли на операцию. Она взяла меня за руку. Мы сидели вместе, глазея на картину, изображающую женщину времен освоения Дикого Запада на склоне холма под палящим солнцем и лежащего рядом с ней под черным зонтиком младенца. Мы с тетей пришли к выводу, что картина – дурацкая, и мы ее теперь активно ненавидели, хотя картина была в этом не виновата.

– Я тебя заберу к нам, поспишь в комнате Джозефа, – сказала тетя Клеменс. – И в школу завтра поедешь от нас. А я сюда вернусь и подожду результатов.


Я был вымотан, голова раскалывалась, но я поглядел на нее, как будто она спятила. Потому что только спятившая могла подумать, что я завтра отправлюсь в школу. Теперь о нормальной жизни можно было забыть. И коридор отделения скорой помощи, который шел под уклон, утыкался в приемный покой, где я и буду ждать.

– Ну хоть тут поспи, – сказала тетя Клеменс. – Тебе не повредит немного поспать. Так и время пройдет, и не надо будет пялиться на эту дурацкую картину.

– Это было изнасилование? – спросил я.

– Да, – коротко ответила она.

– Было еще что-то, – сказал я.

В нашей семье ничего не скрывали. Будучи католичкой, моя тетя была не из тех, кто изъяснялся эвфемизмами. Отвечая на мой вопрос, она заговорила спокойно и торопливо.

– Изнасилование – это принуждение к сексу. Мужчина может принудить женщину к сексу. Вот это и произошло.

Я кивнул. Но мне хотелось узнать еще кое-что.

– А она умрет от этого?

– Нет, – не задумываясь, ответила тетя Клеменс. – Она не умрет. Но иногда… – Она закусила губы, так что они вытянулись в скорбную линию, и покосилась на картину. -…возникают осложнения, – подумав, закончила она фразу. – Ты же видел, что ей плохо? Ей очень больно. – Тетя Клеменс тронула свою щеку, слегка подрумяненную и напудренную перед походом в церковь.

– Да, видел.

Наши глаза наполнились слезами, и мы отвернулись друг от друга, и я стал смотреть на ее сумочку, куда она сунула руку в поисках бумажной салфетки. Мы поплакали немного, потом она достала упаковку салфеток. Ну наконец-то… Мы утерли слезы, и тетя Клеменс продолжала:

– Иногда это бывает очень жестоко, с применением физической силы.

«Жестоко изнасиловали», – подумал я.

Я знал, что эти два слова часто употребляют вместе. Наверное, я их видел в каком-то отчете о судебном процессе, прочитанном мной в одной из отцовских книг, или в газетной статье, или в дешевом детективчике, который я нашел у дяди Уайти на его самодельной книжной полке.

– Бензин, – сказал я. – Я его учуял. Почему от нее пахло бензином? Она что, ездила на заправку дяди Уайти?

Тетя Клеменс вытаращилась на меня. Бумажная салфетка застыла около ее носа, и ее кожа стала цвета застарелого снега. Она вдруг согнулась и ткнулась головой в свои колени.

– Со мной все хорошо, – произнесла она сквозь бумажную салфетку. Ее голос звучал нормально, даже равнодушно. – Не беспокойся, Джо. Мне показалось, что я вот-вот упаду в обморок. Но все прошло.

Собравшись с силами, она встала и похлопала меня по руке. Больше я ее о бензине не спрашивал.


Я заснул на пластиковой кушетке, и кто-то укрыл меня больничным одеялом. Во сне я вспотел, и, когда проснулся, моя щека и локоть приклеились к пластику. Я с трудом отклеился – этот процесс сопровождался неприятными ощущениями, – и привстал на локте.

В противоположном углу доктор Эгги беседовал с тетей Клеменс. Я сразу понял, что дела идут неплохо, что мама пошла на поправку, что операция прошла успешно, и как бы ужасно ни было то, что случилось, теперь-то хуже не будет. Поэтому я прижал лицо к липкому зеленому пластику кушетки, который уже не вызывал у меня неприятного ощущения, и снова уснул.

Загрузка...