Глава 2 Одинокие среди нас

В детстве у меня было три друга. С двумя я до сих пор дружу. А от третьего остался белый крест на шоссе у границы штата Монтана. То есть я хочу сказать, там место его физической кончины, а что касается его духа, то я ношу его с собой в виде черного круглого камешка. Он подарил его мне, когда узнал, что произошло с мамой. Его звали Верджил Лафурнэ, или Каппи. Он уверял меня, что нашел этот камешек на земле возле ствола расщепленного молнией дерева и что этот камень – священный. Он называл его яйцом буревестника. Каппи дал его мне в тот день, когда я вернулся в школу. И всякий раз, ловя на себе сочувственный или любопытствующий взгляд одноклассника или учителя, я трогал подарок Каппи.

Прошло пять дней с тех пор, как мы нашли маму в машине на подъездной дорожке. Я отказывался ходить в школу, пока она не вернется из больницы. А она торопилась выписаться и обрадовалась, оказавшись дома. В то утро она попрощалась со мной из кровати в их с отцом спальне на втором этаже.

– Каппи и другие друзья тебя уж заждались, – заметила она.

Мне пришлось снова пойти в школу, хотя до летних каникул оставалось всего две недели с небольшим.

«Когда мне станет получше, – пообещала мама, – я испеку пирог и сделаю вам сэндвичи с мясным фаршем». Ей всегда нравилось нас кормить.

Другими моими школьными друзьями были Зак Пис и Энгус Кэшпо. В те дни мы четверо старались почаще держаться вместе, хотя все знали, что мы с Каппи неразлейвода. Мать Каппи умерла, когда он еще был маленьким, и обрекла его старшего брата Рэндалла и их отца Доу Лафурнэ на новую жизнь, которая быстро превратилась в неуютное существование в холостяцком доме без женского пригляда. Хотя Доу время от времени заводил себе подружек, второй раз он так и не женился. Он работал уборщиком в управлении резервации, иногда выполняя обязанности председателя племени. Когда его первый раз выбрали на эту должность в 1960-х, он стал получать приличное жалованье, что позволило ему продолжать работать уборщиком на полставки. А когда ему надоело быть председателем, он решил не переизбираться и стал подрабатывать еще и ночным сторожем. В семидесятые годы федеральное правительство начало финансировать органы индейского самоуправления, и наше племя самостоятельно занялось организацией повседневной жизни. Доу по-прежнему время от времени выполнял обязанности председателя. То есть люди избирали Доу председателем, когда им надоедал бывший на тот момент председатель. Но как только Доу вступал в должность, начинались дрязги, обмен жалобами, на полную катушку запускалась машина сплетен – словом, вся та неизбежная возня, без которой не обходится политическая жизнь резервации и которая всегда является уделом каждого, кто возносится слишком высоко и привлекает слишком пристальное общественное внимание. Когда Доу от интриг становилось совсем невмоготу, он отказывался баллотироваться на новый срок. Он собирал в офисе председателя личные вещи, включая официальные бланки и конверты, которые он заказывал в типографии за свой счет: Доу Лафурнэ, председатель племени. В течение многих лет в доме у Каппи не переводилась бумага для рисования. Но преемник Доу предсказуемо становился жертвой точно такого же обращения. И, разумеется, рано или поздно, жалобщики и интриганы из числа избирателей Доу обрабатывали его так, что он терял терпение и снова выставлял свою кандидатуру на очередных выборах. В 1988 году Доу как раз находился в добровольной отставке и частенько рыбачил с нами. Мы половину зимы проводили в рыбацкой хижине у Доу, скрываясь от северного ветра и тайком попивая пивко.

В тот год родители Зака Писа расстались во второй раз. Его отец Корвин Пис был музыкантом и вечно пропадал на гастролях. Его мать Карлин Тандер издавала газету племени. А отчим Винс Мэдвезин служил в полиции племени, и именно он опрашивал маму после изнасилования. Зак был почти на десять лет старше своих младших братишки и сестренки, потому что его родители первый раз поженились в совсем юном возрасте, потом развелись, а потом решили предпринять новую попытку создать семью и быстро поняли, что правильно сделали, когда развелись в первый раз. У Зака был музыкальный талант, в этом он пошел в отца, и он нередко приносил в хижину гитару. Он уверял, что знает тысячу песен.

Что до Энгуса, то он родился в той части резервации, где обитали потомственные нищие. Племя получило деньги на финансирование государственного проекта жилищного строительства – это были многоэтажки приятного коричневого цвета на окраине Хупдэнса. Дома были окружены пустырями, сплошь заросшими травой, – ни деревца, ни кустика вокруг. Когда возвели коробки домов, деньги закончились, на входные лестницы средств не осталось, поэтому новоселы были вынуждены пользоваться фанерными настилами, чтобы входить и выходить, или попросту запрыгивали в подъезды с земли и так же выпрыгивали. Стар, тетка Энгуса, перевезла в новую четырехкомнатную квартиру племянника, и его двух братишек, и двух детей своего бойфренда, и целый выводок (чей состав постоянно менялся) вечно беременных сестер и кузин, то беспрерывно пьющих, то бросающих пить. Тетя Стар лихо управляла этим сумасшедшим домом. Помимо отсутствующего крыльца, сам дом был тот еще кошмар и ужас. Подрядчик сэкономил на утеплении стен, так что зимой тете Стар приходилось всю ночь держать духовку включенной, а кухонную дверь – нараспашку, и не открывать кран горячей воды в кухне, иначе вода в трубах отопления замерзла бы на морозе. Зияющие щели между стенами и оконными рамами с сетками приходилось затыкать тряпьем, потому что гипсокартон, на котором держались дешевенькие алюминиевые каркасы рам, рассохся и истончился. Вскоре после заселения окна стали просто выпадать из проемов, кое-как приделанные сетки отлетели. В квартире все разваливалось. Водопроводные краны и трубы текли. Я даже навострился как заправский слесарь заклеивать трубу вечно протекающего унитаза клейкой лентой и воском. Тетя Стар постоянно угощала нас жаренными в масле лепешками, и мы взамен были готовы то сделать какой-то мелкий ремонт в доме, то из помятого колпака от автомобильного колеса смастерить спутниковую антенну для телевизора.

Кстати, когда она закрутила роман с Элвином, любовью всей своей жизни, мы и впрямь наладили спутниковую антенну. У тети Стар был огромный телевизор, который она купила на выигрыш в лото – то было единственный раз в ее жизни, когда ей удалось сорвать солидный куш. Так вот мы с помощью Элвина использовали какое-то старенькое оборудование и поймали телевизионные сигналы из Фарго, Миннеаполиса и даже из Чикаго и Денвера. Спутниковая антенна заработала в сентябре 1987 года – как раз мы успели к началу сезонных премьер телешоу на разных общенациональных каналах. Мы так здорово настроили антенну на прием, что иногда она ловила даже передачи из определенных городов, и нам все время приходилось перенастраивать ее в зависимости от смены погодных условий и магнитного поля Земли. Наша охота на ту или иную передачу не всегда увенчивалась успехом, но зато не пропустили ни одной серии «Звездного пути». Не старого сериала, а нового – «Следующее поколение». Мы обожали «Звездные войны», у нас были там любимые реплики, но жили мы среди героев «Следующего поколения».

Естественно, каждый из нас хотел быть Уорфом. Каждый хотел принадлежать к расе клингонов. В любой опасной ситуации у Уорфа было всегда одно решение: атаковать! В эпизоде «Правосудие» мы узнали, что Уорфу не нравился секс с земными женщинами, потому что они были слишком хрупкими, и ему приходилось умерять свой пыл. И мы, оказываясь среди симпатичных девчонок, шутили так: «Эй, умерь-ка свой пыл!» В эпизоде «Игра в прятки с Кью» идеальная девушка-клингонка набросилась на Уорфа – такая горячая была штучка, просто ухохочешься! А Уорф был легковозбудимый, благородный и красивый – даже с черепашьим панцирем на лбу. После Уорфа нам нравился Дейта, потому что он копировал повадки белых членов экипажа, проявляя любопытство к глупостям, которые те говорили или совершали, а еще потому, что, когда красавица Яр напилась, он объявил, что у него все системы функционируют нормально, и занялся с ней сексом. Уэсли, с кем, как вы могли бы подумать, мы все себя ассоциировали, ведь этот гений был нашего возраста и у него была безалаберная мамаша, из-за которой он вечно попадал во всякие передряги, нас совершенно не интересовал, потому что это был высокомерный слюнтяй, щеголявший в дурацких свитерах. Мы, конечно, все были влюблены в чуткую полубетазоидку Диану Трой, особенно когда она по ходу сериала отрастила себе длинные вьющиеся локоны. У ее комбинезонов был низкий вырез на груди, стрела на ее красном поясе указывала сами-знаете-куда, и ее большая голова и короткое тело с откровенными выпуклостями приводили нас в экстаз. Коммандер Райкер, по сценарию, был от нее без ума, но нам он казался скованным и неправдоподобным. Ему стало лучше с бородой, скрывшей его детские щечки. Но все равно мы представляли себя Уорфом. Что касается капитана Пикара, то он же был стариком, правда, стариком-французом, и поэтому он нам нравился. Еще нам нравился Джорди, ведь, как оказалось, ему постоянно было больно, потому что он носил на глазах визор, что делало его внешность благообразной.

Я почему обо всем этом рассказываю – потому что из-за этого сериала наша четверка и держалась особняком в школе. Мы делали раскадровки, рисовали комиксы и даже попытались сами написать сценарий одного эпизода. Мы вообразили, будто обладаем каким-то особым знанием. Мы только начали взрослеть и уже задумывались над тем, кем станем. Воображая себя персонажами «Следующего поколения», мы забывали о своей нищете, своих страхах и обидах, о том, что кто-то из нас рос без матери. Мы были крутыми, потому что никто не понимал, о чем это мы толкуем.


В первый день, как я вернулся в школу, Каппи проводил меня до дома. Сегодня странно видеть людей на территории резервации, если они ходят не по специальным дорожкам, протоптанным любителями бега. Но в конце восьмидесятых молодежь еще разгуливала по местности в свое удовольствие, и поскольку мы с Каппи жили почти в миле от школы, мы частенько подбрасывали монетку, чтобы выяснить, кто к кому идет в гости. У Каппи дома всегда стоял галдеж, потому что Рэндалл частенько зазывал к себе друзей, а в моем доме был телевизор с игровой приставкой, и мы могли сражаться в «Бионических коммандос» – от этой игры мы фанатели.

В школьном коридоре Каппи дал мне яйцо буревестника и рассказал о нем по дороге домой. Он уверял, что, когда нашел его, расщепленное молнией дерево еще дымилось. Я сделал вид, будто поверил ему. И без всяких слов было понятно, что Каппи решил просто проводить меня до дома и не собирался заходить. Да я бы ему и не позволил. Маме не хотелось никого видеть. Хотя отец намеревался взять отпуск и уже договорился с другим судьей, ушедшим в отставку, чтобы тот временно его заменил, он все еще работал с бумагами в своем кабинете. Он заранее предупредил, что весь день будет проведывать маму в спальне, добавив, что она обрадуется, когда я вернусь домой. Когда мы притопали к дому, на крыльце показалась тетя Клеменс и сообщила, что ей только что позвонил сосед и сказал, что Мушум вышел во двор. По тому, как она суетилась, я сделал вывод, что старик, наверное, забыл надеть штаны. Она села в свою машину и укатила. Доведя меня до моего дома, Каппи развернулся и побрел к своему, а я пошел к задней двери. Завернув за угол, я заметил, что выдранные мной чахлые деревца с пожухлыми листочками так и лежат рядком на бетонной дорожке и умирают. Я положил сумку с учебниками, сгреб их в охапку и осторожно положил на кромку газона. В этот момент я пожалел эти погибшие деревца и понял, что мне страшно войти в дом. Такого чувства я не ощущал никогда раньше. Потом я дернул дверь, но обнаружил, что она заперта.

Сначала я очень удивился и даже поддал дверь ногой, думая, что ее заклинило. Но нет, задняя дверь была заперта. А наша входная дверь захлопывалась автоматически – тетя Клеменс, наверное, просто забыла об этом. Я достал запасной ключ из нашего тайничка, отпер дверь и медленно вошел в дом, стараясь двигаться как можно тише, не хлопать дверью и не бросать с грохотом сумку с книгами на кухонный стол, как я это обычно делал. В любой другой день мамы бы еще не было дома, и я бы ощутил ту самую приятную легкость, которую ощущает любой подросток, вернувшись домой и зная, что на пару часов весь дом в его полном распоряжении. Что можно самому сделать сэндвич так, как хочется. Что если антенна принимает нормально, можно поймать какой-нибудь дневной сериал и посмотреть. Что в шкафу найдется печенье или еще какие-то вкусности, припрятанные мамой, но не так, чтобы их нельзя было обнаружить. Что можно порыться в книгах на полке в родительской спальне и найти увлекательный роман вроде «Гавайев» Джеймса Миченера, из которого я узнал массу занятных, но совершенно бесполезных сведений о сексуальной жизни полинезийцев, – но сегодня возвращение домой меня не обрадовало. Впервые на моей памяти задняя дверь оказалась запертой, и мне пришлось выуживать запасной ключ из-под крыльца, где он висел на гвоздике – им пользовались родители, только когда мы всей семьей уезжали далеко и надолго.

И вот какое у меня возникло ощущение: обычный поход в школу сегодня был долгим-долгим путешествием – и вот теперь я вернулся.

Воздух в доме казался непривычно мертвым, спертым, каким-то безвкусным. И тут я понял: это оттого, что с того дня, как мы нашли маму в машине перед гаражом, никто в доме не пек, не жарил, не варил и никаким другим образом не готовил еду. Отец только варил кофе, который пил с утра до вечера. Тетя Клеменс приносила нам жаркое в формах для запекания, и эти запеканки, недоеденные или нетронутые, громоздились в холодильнике. Я тихо позвал маму и начал подниматься по лестнице на второй этаж, как вдруг заметил, что дверь в родительскую спальню плотно закрыта. Тогда я вернулся и зашел в кухню. Открыл холодильник, налил холодного молока в стакан и сделал большой глоток. Молоко оказалось прокисшим. Я вылил его в раковину, вымыл стакан, наполнил из-под крана и стал медленно пить железистую воду, добытую из недр земли нашей резервации, пока не смыл с языка противный кислый привкус. Потом постоял с пустым стаканом в руке. Сквозь открытую дверь виднелась часть обеденного гарнитура: овальный стол из массива клена и шесть стульев вокруг него. Гостиная отделялась от столовой рядом низких полок. Вход в небольшую комнатушку, окаймленную книжными стеллажами – это был кабинет отца, – загораживала кушетка. Сжимая стакан, я поймал себя на том, что в нашем небольшом доме стоит странная гробовая тишина, какая обычно наступает после мощного взрыва. Все стихло, даже тиканье настенных часов. Отец отключил их, когда мы вернулись домой из больницы. «Я хочу новые часы», – заявил он. А я стоял и смотрел на наши старые часы, чьи стрелки бессмысленно замерли на двадцати минутах двенадцатого. Солнечный свет рассыпался по полу кухни золотыми лужицами, но это было грозное сияние, точно световой луч, пронзивший западную тучу. Меня охватил неодолимый страх, я ощутил вкус смерти, похожий на вкус скисшего молока. Я поставил стакан на стол и пулей метнулся вверх по лестнице. Влетел в родительскую спальню. Мама спала так глубоко, что, когда я подскочил к краю кровати и бухнулся на колени, она спросонья ударила меня по лицу. Она хватанула меня локтем прямо по челюсти так, что я чуть не отлетел в сторону.

– Джо, – проговорила она, вся дрожа. – Джо…

Я решил не подавать вида, что она сделала мне больно.

– Мам… молоко скисло.

Она опустила руку и села в постели.

– Скисло?

Раньше у нее молоко в холодильнике никогда не скисало. В ее детстве холодильников не знали, и мама всегда гордилась, в какой чистоте содержится ее любимый «ледовый шкаф». Она всегда очень щепетильно относилась к свежести хранимых там продуктов. Даже обзавелась пластиковой посудой «Тапервер» на выставке-продаже. Как же молоко могло скиснуть?

– Ну да, – повторил я. – Скисло.

– Надо сходить в магазин!

Ее безмятежное спокойствие улетучилось – нервный ужас исказил черты ее лица, отчего проявились синяки и черные круги вокруг глаз, как у опоссума. У нее запульсировали на висках жилки нездорового зеленоватого оттенка. Челюсть у нее была фиолетовая. А брови, всегда такие выразительные, способные передать иронию и любовь, теперь сошлись на переносице знаком боли и страдания. Две вертикальные морщинки, черные, словно проведенные маркером, прорезали ее лоб. Пальцы вцепились в краешек одеяла. Скисло!

– Мам, у дяди Уайти на заправке теперь продается молоко. Я могу сгонять туда на велике!

– Точно продается? – Она взглянула на меня так, словно я героически спас ей жизнь.

Я принес ей сумочку. Она вынула оттуда пятидолларовую бумажку и дала мне.

– Купи еще какой-нибудь еды, – сказала она. – Чего хочешь. Вкусненького. – Она с трудом ворочала языком, и я сообразил, что ей, наверное, дали какое-то успокоительное, чтобы она могла заснуть.


Наш дом выстроили в 1940-е годы – это была крепкая постройка в стиле бунгало. В нем когда-то до нас жил руководитель управления по делам индейцев, надменный и щеголеватый коротышка, бюрократ до мозга костей, которого все у нас ненавидели. Дом продали племени в 1969 году и использовали как офисное здание вплоть до того момента, как он попал в список под снос. На его месте должны были возвести новое административное здание. Отец его тогда выкупил и перевез на крохотный земельный участок за городом, которым владел покойный мамин дядя Шаменгва, – если судить по старой фотокарточке в рамке, красивый был мужчина. Мама часто вспоминала, как он чудесно играл на скрипке, но его инструмент похоронили вместе с ним. А на оставшейся части земли, что принадлежала Шаменгве на противоположной окраине города, дядя Уайти выстроил АЗС. Дедушка Мушум владел старой делянкой в четырех милях оттуда, где и жил теперь Уайти. Уайти женился на молодухе – потрепанной жизнью высокой блондинке, бывшей стриптизерше, которая теперь сидела за кассой на его заправке. Уайти заливал бензин, менял масло, накачивал шины и делал мелкий ремонт – прямо скажем, его ремонт был так себе. Его супруга вела бухгалтерию, закупала для бакалейной лавчонки при заправке орешки и чипсы и рассказывала клиентам о правилах продажи бензина в розницу. Недавно она приобрела большой холодильник для молочных продуктов. И еще у нее был холодильник поменьше, где стояли бутылочки с апельсиновым и виноградным нектаром «Краш». Звали ее Соня. И я любил ее, как любой мальчишка может любить тетю. Вот только ее груди вызывали у меня несколько иные чувства – они действовали на меня, можно сказать, со «Краш» ительно, оставаясь предметом моего безнадежного вожделения.


Я взял велик и рюкзак. У меня тогда был видавший виды полуспортивный пятискоростник с горными шинами, клипсой для бутылки с водой и размашистой надписью краской-серебрянкой на раме «Сторм-райдер». Я выбрал раздолбанный проселок, пересек главное шоссе, проехался разок вокруг заправки и лихо затормозил, развернув велосипед поперек дороги, в надежде, что Соня смотрит на меня в окно. Но я ошибся: она сидела в магазине и пересчитывала сухие колбаски в обертках. У нее была потрясающая улыбка – сияющая белозубая, от уха до уха. Когда я вошел, она подняла голову и улыбнулась мне. Точно мое лицо осветила лампа солярия. Ее похожие на сахарную вату волосы были взбиты в корону, и из рыжей копны ей на спину ниспадал лоснящийся конский хвост в полметра длиной. Как всегда, она была расфуфырена будьте-нате: сегодня на ней был голубой спортивный комбинезон в обтяжку, с блестками по краям, причем молния спереди была расстегнута чуть ли не до пупка. У меня перехватило дыхание при виде ее майчушки из тонкого и почти прозрачного трикотажа. Еще на ней были безупречно белые беговые кроссовки на пружинистой подошве, а в ушах сверкали большие, как головки канцелярских кнопок, хрустальные серьги. Когда она появлялась вся в голубом, что бывало довольно часто, ее голубые глаза, казалось, искрились загадочным электричеством.

– Миленький, – проворковала она, отложив в сторону пачку сухих колбасок и обняв меня. В этот момент ни возле бензоколонки, ни в магазине никого не было. От нее пахло «мальборо», мускусными духами и ее первым за этот день виски со льдом.


Мне везло. Женщины меня обожали. Я тут был ни при чем, но это обстоятельство, сказать по правде, беспокоило моего отца. Он предпринимал отважные попытки противостоять женским чарам, стараясь приучить меня ко всяким мужским радостям: мы играли с ним в бейсбол, в футбол, ходили в походы с палаткой, рыбачили. Рыбачили часто. Едва мне исполнилось восемь, он научил меня водить машину. Отец боялся, что все эти телячьи нежности, которыми осыпали меня женщины, сделают из меня маменькина сынка, хотя и его женщины никогда не обходили вниманием, я же видел: моя бабушка, например, всю жизнь обращалась с ним (да и со мной) невероятно нежно. Но тут свою роль сыграло то, что мое рождение пришлось на бездетный период нашей семейной истории. Когда я появился на свет, Джозеф и Эвелина, мои двоюродные брат и сестра, учились в колледже. Сыновья дяди Уайти от первого брака были совсем взрослые, а отношения Сони с ее дочкой Ландон складывались так напряженно и конфликтно, что, по ее словам, она свое отрожала. И внуки ни у кого у нас еще не появились (пока нет – и слава богу, говорила Соня). Как уже замечено, я был поздним ребенком, запоздалым потомством стареющего поколения нашей семьи, и нередко моих родителей принимали за моих дедушку и бабушку. Ну и еще нельзя забывать, что я, помимо того, что стал полным сюрпризом для мамы и отца, еще был источником их радужных надежд. Так что в детстве на мою долю выпало все – и хорошее, и плохое. Но одним из главных моих преимуществ, которое я особенно ценил, была дозволенная мне близость к грудям Сони.

Когда тетушка заключала меня в свои объятия, я мог прижиматься к ним сколь угодно долго. Правда я никогда не рисковал злоупотреблять своим везением, хотя шаловливые мои руки так и чесались. Полные, податливые, упругие и округлые, груди Сони могли разбить мальчугану сердце. Она гордо носила их, слегка пряча под тонкие футболки с низким вырезом. Талия у нее была все еще тонкая, а бедра призывно выпирали, обтянутые застиранными джинсами. Соня умащала свою кожу детским маслом, но при этом всегда очень быстро ловила загар, и ее миленький шведский носик вечно краснел от солнечных ожогов. Она обожала лошадей, и они с Уайти держали норовистую старую кобылу, быстроногую метиску с кровями арабских скакунов, чалую одноглазую аппалузу по кличке Невидимка и пони. Так что вместе с ароматом виски, духов и табачного дыма от нее частенько пахло сеном, пылью, лошадьми, а если вам хоть раз в жизни довелось вдохнуть этот аромат, потом вы постоянно скучали по нему. Ведь человеку на роду написано жить рядом с лошадьми. У них было еще три собаки – свирепые суки с кличками, придуманными в честь Джэнис Джоплин.

Наша собака подохла за два месяца до того, и мы еще не купили новую. Я раскрыл рюкзак, и Соня положила в него молоко и всякую всячину, которую я взял с полок. Она оттолкнула протянутую мной пятерку и бросила на меня взгляд из-под тонко выщипанных светло-коричневых бровей. Ее глаза наполнились слезами.

– Черт, – пробормотала она. – Оставь меня наедине с пареньком, и я его погублю.

Я не знал, что сказать. Сонины груди выпихнули все мысли из моей головы.

– Как там мама? – спросила она, тряхнув копной волос и смахнув слезы со щек.

Я постарался сосредоточиться. Мама была не очень, и я не мог ответить: «Все хорошо!» Как не мог признаться Соне, как каких-нибудь полчаса назад я испугался, что мама умерла, и как я подбежал к ней, а она ударила меня – первый раз в жизни. Соня закурила и протянула мне пластинку жвачки.

– Да так себе, – сказал я. – Нервозная.

Соня кивнула.

– Мы приведем ей Пёрл.


Пёрл была поджарой длинноногой собаченцией с широкой головой бультерьера и крепкими, как тиски, челюстями. Окрас у нее был как у добермана, густая, как у овчарки, шерсть, а в характере что-то волчье. Пёрл редко лаяла, но если подавала голос, то распалялась не на шутку. Когда кто-то нарушал незримые границы ее территории, она начинала беспокойно бегать и клацать зубами. Пёрл была совсем не компанейской собакой, и мне не хотелось видеть ее у нас дома, но отец не возражал.

– Она же старая, ее уже не приучишь приносить нужные вещи, – уверял я его, когда он вернулся тем вечером с работы.

Мы сидели на кухне и доедали запеканку из сковородки, которую несколько дней назад принесла тетя Клеменс. Отец, по своему обыкновению, сварил в кофейнике некрепкий кофе, который пил как воду. Мама осталась в спальне, от еды она отказалась. Отец положил вилку на стол. По тому, как он это сделал (а отец любил поесть, и если прерывал трапезу, то для него это было равнозначно отказу от любимого обычая, правда, в те печальные дни он ел мало), я понял, что он зол. И хотя в последнее время его жесты стали довольно резкими, и он частенько сжимал кулаки, но вот голос никогда не повышал. Говорил он тихо, рассудительно, доказывая, зачем нам в доме Пёрл.

– Джо, нам нужна собака для охраны. Есть некий мужчина, которого мы подозреваем. Но ему удалось скрыться. А это значит, что он может быть где угодно. Или же, если это не он, настоящий преступник до сих пор остается где-то поблизости.

Я задал вопрос, который обычно задают полицейские в телесериалах:

– А какие улики указывают на то, что это сделал кто-то определенный?

Уверяю вас: отец сначала решил не отвечать. Но в конце концов ответил.

– Правонарушитель, или подозреваемый… кто совершил нападение… – запинаясь, проговорил он, – обронил там спичечный коробок. Судя по этикетке, это коробок из нашего гольф-клуба. Эти спички лежат там на ресепшене, и любой их может взять.

– Поэтому начали проверку с членов гольф-клуба? – спросил я.

Это означало, что напасть на маму мог и индеец, и белый. Наше поле для гольфа всех притягивало как магнитом, гольф в наших краях был своего рода массовым увлечением. Считается, что гольф – забава для богатых, но наша площадка для гольфа заросла косматой травой, а водяными преградами служили обычные лужи. При вступлении в клуб требовалось сделать вступительный взнос. Люди обменивались клюшками, и все кому не лень ими пользовались – кроме отца.

– Да, с членов гольф-клуба.

– А почему он обронил спички?

Отец провел ладонью по глазам и снова стал запинаться:

– Он хотел… он пытался… ему не удалось зажечь спичку.

– Спичку из коробка?

– Да.

– Ясно. А он ее зажег?

– Нет, спички были мокрые.

– Тогда что же произошло?

Внезапно ощутив, как мои глаза увлажнились, я склонился над тарелкой.

Отец снова поднял вилку и принялся торопливо набивать рот макаронами-болоньезе в томатном соусе – фирменным блюдом тети Клеменс. Отец заметил, что я перестал есть, и ждал, что он скажет, и откинулся на спинку стула. Выпил одним глотком кофе из своей любимой белой фарфоровой кружки. Потом промокнул губы салфеткой, закрыл глаза, открыл их и устремил на меня тяжелый взгляд.

– Ладно, Джо, ты задаешь массу вопросов. Ты мысленно выстраиваешь цепочку событий. Ты это обдумываешь. И я тоже. Джо, преступник не смог зажечь отсыревшую спичку и пошел искать другой коробок. Что-нибудь, чем можно разжечь огонь. И пока он отсутствовал, маме удалось убежать.

– Как?

И впервые с того воскресенья, когда мы выкорчевывали деревца из фундамента, отец улыбнулся, точнее, я бы сказал, попытался изобразить улыбку. Она была совсем невеселая. Позднее, если мне нужно было описать его улыбку, я называл ее улыбкой Мушума. Улыбкой человека в поисках утраченного времени.

– Джо, ты помнишь, как я всегда негодовал, когда мама захлопывала дверцу машины? У нее была – и до сих пор есть – привычка оставлять ключи от машины на приборной доске. Когда она паркуется, она обычно забирает с пассажирского места свои бумаги и пакеты с покупками, потом кладет связку ключей на приборную доску, выходит и машинально захлопывает дверцу. Она вспоминает об оставленных в машине ключах, только когда ей нужно ехать домой. Она начинает рыться в сумочке и не может их там найти. «О нет! – восклицает она. – Неужели опять?» Идет к машине и видит ключи на приборной доске, а машина-то заперта, и тогда она звонит мне. Помнишь?

– Ага! – Я чуть не улыбнулся, когда он описывал ее забывчивость и последующую кутерьму. – Да, папа, она звонит тебе, ты произносишь не очень грубое проклятье, потом берешь запасные ключи и пешком проделываешь неблизкий путь от дома к управлению резервации.

– Не очень грубое проклятье? Откуда ты это взял?

– Черт, да кто ж его знает?

Он снова улыбнулся, протянул руку к моему лицу и ткнул костяшками пальцев мне в щеку.

– Мне же не трудно, – продолжал он. – Но как-то я подумал, а что она будет делать, если меня не окажется дома? Мы вообще-то домоседы. Наша повседневная жизнь довольно однообразна. Но если меня или тебя не окажется дома, кто сможет подскочить к ней на работу на велосипеде и привезти запасные ключи?

– Но такого же еще никогда не было.

– Да, но ты можешь уйти гулять. Или не услышать телефон. И я подумал: «А что, если она где-нибудь вот так окажется перед запертой машиной и без ключей?» И подумав об этом, месяца два назад я приклеил магнитик к днищу жестянки, в которых Уайти продает леденцы. Я положил запасные ключи от машины в эту жестянку и прикрепил ее изнутри к кузову над задним левым колесом. Я видел у кого-то такую же ключницу. Вот как ей удалось убежать.

– Что? – переспросил я. – И как же?

– Она залезла под машину. Нашла там ключи. Он погнался за ней. А она заперлась в машине. Потом включила зажигание и уехала.

Я глубоко вздохнул. Я не мог побороть охватившего меня страха – она испытывала такой же! – и от страха почувствовал жуткую слабость.

Отец снова стал есть, и на сей раз явно решил доесть все до конца. Тема происшествия с мамой была закрыта. И я вернулся к теме собаки.

– Перл кусается! – заметил я.

– Вот и хорошо! – отозвался отец.

– Значит, тот человек все еще представляет для мамы опасность.

– Этого мы не знаем, – сказал отец. – Любой мог взять эти спички. Индеец. Белый. Любой мог их обронить. Но возможно, это кто-то из местных.


Нельзя по отпечаткам пальцев определить, что тот или иной человек – индеец. И по имени нельзя. И даже по рапорту местной полиции. Нельзя определить по фотографии. По фото из полицейской картотеки. По номеру телефона.

С точки зрения властей, единственная возможность определить, что индеец является индейцем, это изучить его генеалогию. У него должны быть далекие предки, которые когда-то давно подписали некий документ или были записаны в каком-то реестре правительства США как индейцы, кто был официально признан членом того или иного племени. А потом, установив эти факты, надо определить долю крови[6] этого человека, то есть сколько в его жилах течет индейской крови одного племени. В большинстве случаев американские власти считают индейцами тех, в ком четверть индейской крови – и обычно это должна быть кровь одного племени. Но это племя должно быть признано федеральным законодательством. Другими словами, стать индейцем в каком-то смысле можно только в результате жуткой бюрократической волокиты. С другой же стороны, сами индейцы отлично знают, кто индеец, а кто нет, без всякой необходимости федерального подтверждения данного факта, и это знание – как любовь, секс, материнство и отцовство – не имеет никакого отношения к правительству.

А еще через день я узнал, что все уже знают о подозреваемых – им мог стать любой, кто вел себя странно, или кто внезапно исчез из города, или кого видели выходящим под покровом ночи из своего дома с большими черными мешками мусора.

Все это я узнал, когда в субботу после обеда отправился в дом к тете и дяде за пирогом. Мама сказала отцу, что ей, наверное, лучше уже встать с кровати, принять ванну, одеться. Она все еще принимала обезболивающие, но доктор Эгги предупредил ее, что если лежать все время в кровати, состояние не улучшится. Ей требовалось хоть чем-то себя занять. Отец заявил, что собирается приготовить ужин по рецепту. Вот только ему никак не давался десерт.

Дядя Уайти сидел за столом, вертя в руках стакан с холодным чаем. Напротив, нахохлившись и чуть покачиваясь, как травинка на ветру, сидел Мушум в длинной майке цвета слоновой кости и в клетчатом халате поверх кальсон. Он отказывался надевать уличную одежду по субботам, потому что, по его заверениям, ему требовался хотя бы один день отдыха, чтобы подготовиться к воскресенью, когда тетя Клеменс заставляла его облачаться в костюмные брюки, наглаженную белую сорочку, а иногда и галстук. Ему тоже налили стакан холодного чая, но он только злобно пялился на него.

– Заячья моча! – проворчал он.

– Вот именно, папа! – произнесла тетя Клеменс. – Это напиток для стариков. Он тебе полезен.

– Ах, чудный настой багульника! – похвалил Уайти, одобрительно вертя стакан в пальцах. – Излечит любую твою хворь, папа!

– И старость? – спросил Мушум. – Смоет все прожитые годы?

– Почти! – отозвался Уайти. Он знал, что сможет выпить бутылочку пива, как только вернется домой и перестанет сосать эту бурду вместе с Мушумом, который скучал по прежним денькам, когда Клеменс наливала ему отменного виски. Кто-то ей внушил, что спиртное ему вредно, и теперь она старалась ограничить его тягу к бутылке.

– Эта бурда камнем падает в желудок, дочь моя! – пожаловался старик тете Клеменс.

– Зато хорошо чистит твою печень, – заметил Уайти. – Ну-ка, Клеменс, налей Джо настоя багульника.

Тетя Клеменс налила мне стакан холодного чая и пошла к зазвонившему телефону.

Ей часто звонили узнать последние новости – точнее, сплетни, – о состоянии ее сестры.

– Может, этот извращенец и впрямь индеец, – предположил Уайти. – У него был индейский чемодан.

– Что за индейский чемодан? – спросил я.

– Пластиковые мешки для мусора.

Я подался вперед.

– Так он уехал? Но откуда он? И кто? Как его зовут?

Вернулась тетя Клеменс и бросила на брата свирепый взгляд.

– Фу ты, ну ты, – пробурчал Уайти. – Похоже, мне запрещено открывать рот.

– И стаканчика виски нельзя! И не писать в раковину, а это я буду делать постоянно, пока она не перестанет поить меня настоем из багульника. У меня мочевой пузырь им переполнен, – ворчал Мушум.

– Ты писаешь в раковину? – удивился я.

– Когда мне дают этот настой – всегда!

Тетя Клеменс ушла на кухню и вернулась с бутылкой виски и тремя стопками, вставленными одна в другую. Она расставила их на столе и наполнила две до краев, а третью – до половины, которую сразу опрокинула себе в рот. Я остолбенел. Никогда еще я не видел, чтобы тетя Клеменс по-мужски пила виски. Она аккуратно подержала пустую стопку, глядя на нас, потом со стуком поставила ее на стол и вышла.

– Что это было? – спросил Уайти.

– Это была моя дочь, хватившая через край, – ответил Мушум. – Мне жаль Эдварда. Когда он вернется, виски как раз возымеет действие.

– Иногда виски оказывает действие и на Соню, – заметил Уайти, – но у меня есть свои способы.

– И какие же способы? – поинтересовался Мушум.

– Старые индейские штучки!

– А ты научи им Эдварда, а? А то он сдает позиции.

В воздухе уже витали сладкие ароматы пирога. Мне оставалось надеяться, что тетя Клеменс не настолько рассердилась, чтобы забыть о пироге в духовке.

– Площадка для гольфа. Это там все случилось? – Я поглядел в упор на дядю Уайти, но тот опустил глаза и молча выпил виски.

– Нет, не там.

– А где?

Дядя Уайти поднял на меня печальные и вечно налитые кровью глаза. Он и не собирался ничего мне говорить. А я не смог выдержать его взгляд.

Пальцы Мушума, до этого сжимавшие стакан с холодным чаем так нетвердо, что жидкость из него расплескалась по столу, теперь окрепли. Он поднял наполненную стопку и врастяжку выпил. Его глаза сразу заблестели. Он пропустил мимо ушей наш разговор с Уайти. Его мозг по-прежнему был заточен на женскую тему.

– Так, сын мой, расскажи-ка Упсу и мне заодно про свою красотку-жену. Рыжую Соню. Нарисуй картину маслом. Чем она занята в данный момент?

Уайти отвел от меня взгляд. Когда он осклабился, стала видна широкая щель между его передними зубами. Еще не так давно Рыжую Соню[7] изображала тетя Клеменс на танцевальных вечерах. Она надевала экзотический наряд: откровенные варварские доспехи из усеянного шипами пластика. Вокруг ее бедер развевались изодранные в клочья шарфы. А прозрачная ткань наряда выглядела так, как если бы ее жевали и драли когтями озверевшие мужчины или дрессированные волки. Зак нашел изображение Рыжей Сони в каком-то миннеаполисском журнале и подарил мне. Я хранил журнал в кладовке, в специальной папке, на которую я наклеил бумажку с надписью «Домашние задания».

– Сейчас Соня работает за кассой, – сообщил мой дядя, посверкивая глазами. – Она мастерица складывать числа и сегодня подсчитывает, что нам надо заказать в магазин на следующей неделе.

Удерживая виски во рту, Мушум закрыл глаза и кивнул, вероятно, представив себе Соню, склонившуюся над счетами. И я ее тоже вдруг представил – с ее грудями, парящими, точно пушистые облака над аккуратными столбиками цифр.

– А чем она займется, – продолжал сонно Мушум, – когда сложит все числа и все подсчитает? Когда закончит работу?

– Она встанет из-за стола и выйдет наружу, с полным ведром воды и окномойкой на длинной палке. Каждую неделю она моет окна.

Сегодня Мушум не надел свой ослепительно-белый зубной протез, и его сморщенная улыбка растянулась до ушей. Я зажмурился и вообразил, как средство для мытья капает с краев розовой губки на конце палки-окномойки и стекает по стеклу вниз. А Соня стоит на цыпочках и изо всех сил тянется вверх. Старший брат Каппи Рэндалл сказал, что девчонки выглядят особенно соблазнительно, когда, стоя на цыпочках, тянутся вверх, и что он любит наблюдать за ними в школьной библиотеке. Рэндалл специально ставил самые интересные книги на верхние полки. Мушум шумно вздохнул. А я представил, как Соня сильно прижимает резиновое лезвие окномойки к стеклу, стирая грязные потеки от средства для мытья, после чего стекло сияет безукоризненной чистотой.

Тетя Клеменс встала из-за стола и ушла, разбив возникшую в моем воображении картину, и я услышал скрип дверцы духовки. Потом шум выдвигаемого противня: она вынимала два пирога из духовки. Я услышал, как она поставила пироги остывать. Стукнула дверца духовки, потом сетчатая входная дверь со скрипом распахнулась и с хлопком закрылась. Через мгновение сквозь дверную сетку слегка потянуло душистым дымком от зажженной сигареты. Насколько мне известно, раньше моя тетя не курила, но она начала – после посещения мамы в больнице.

Запах сигареты вмиг протрезвил обоих мужчин, для которых курящая тетя Клеменс тоже была в новинку. Они повернулись ко мне, и дядя Уайти с серьезным выражением лица спросил, как мама.

– Сегодня она решила выйти из спальни, – сообщил я. – Мне нужно отнести домой пирог. Папа готовит ужин.

Мушум вытаращился на меня понимающим взглядом, и мне стало ясно, что ему, по крайней мере, в общих чертах рассказали о том, что случилось.

– Это хорошо, – сказал он. – Послушай, Упс, ей уже надо выходить. Не позволяйте ей все время сидеть. И не оставляйте одну надолго.


Весенние четкие тени, точно вода, растеклись по дороге. Над тихим болотцем слышалось урчание автомобилей, то и дело останавливающихся у распахнутого окошка винной лавки, через которое торговали спиртным навынос. Со стороны далеких дворов, невидимых за сплошной стеной ив и черемух, звенели короткие зычные крики женщин, звавших детей домой. Рядом со мной притормозила машина, и Доу Лафурнэ жестом пригласил меня сесть рядом с ним. У Доу было безмятежное лицо, искривленный нос, добрые глаза. Этот силач никогда не гнушался тяжелой физической работы – помимо того, что он был председателем совета и уборщиком в управлении племени, он своими руками по досочкам построил собственный дом на ровном месте. И он же со своими сыновьями привел его в полную негодность – тоже на ровном месте. Теперь там повсюду лежали горы хлама. Я помотал головой, и Доу уехал, бросив на прощанье «увидимся!» – тем вечером я должен был прийти к ним помочь Рэндаллу совершить обряд очищения в парильне.

Тетя Клеменс положила пирог на дно неглубокой картонной коробки. Мои ноздри щекотал аппетитный аромат печеных яблок, проникавший сквозь лопнувшую корочку сверху. Вечер не принес прохлады, но меня это не парило. Мне не терпелось поесть пирога. Я свернул к подъездной дорожке к дому, и из кустов сирени навстречу мне выбежала Перл. Узнав меня, она добродушно тявкнула, обнюхала воздух вокруг и побежала следом, держась на почтительном расстоянии, до самой задней двери дома. Там она отстала и вернулась на свое лежбище под сиреневым кустом.

Меня впустил отец. В кухне было жарко, витали запахи его очередного кулинарного эксперимента.

– Ты вовремя! – заметил он и поставил пирог на кухонную стойку. – Давай сделаем ей сюрприз, Джо. Пусть это будет гвоздем нашей программы. Она сейчас спустится. Вымой руки!

Стоя в крохотном санузле рядом с отцовским кабинетом, я услышал скрип лестничных ступенек. Я не спешил, медленно вымыл руки, медленно их вытер. Мне не хотелось видеть маму. Ужасно, но это правда. Хотя я прекрасно понимал, отчего она меня ударила, мне было противно делать вид, будто ничего не случилось или что это неважно. Удар не оставил на моей коже синяка и челюсть только слегка побаливала, но я то и дело дотрагивался до нее и по новой ощущал боль. После мытья я сложил полотенце – наверное, впервые в жизни – и аккуратно повесил на сушилку.

В столовой мама стояла позади своего стула, нервно вцепившись руками в спинку. Работал вентилятор, и полы ее платья мягко вздымались. Она любовалась едой в тарелках на зеленой клетчатой скатерти. Я поглядел на маму, и мне сразу стало стыдно за свою обиду на нее: на ее лице все еще виднелись следы нападения. Я занял себя какой-то ерундой.

Отец сделал жаркое. Когда я вошел в кухню, мне в нос ударила смесь запахов: лежалой репы и консервированных томатов, свеклы и кукурузы, пригоревшего чеснока, какого-то неведомого мяса и подгнившего лука. Отец жестом пригласил нас за стол, над которым витало неаппетитное амбре от его ведьмина варева. Еще на столе стояла кастрюля с водой, из которой торчала картошка, явно переваренная, развалившаяся и почти остывшая. Он церемонно наполнил наши плошки. Мы молча сидели и смотрели на еду. Мы не стали молиться, впервые в жизни отступив от привычного ритуала. Но я не мог вот так молча приступить к еде. Отец это понял и, оглядев нас, произнес прочувствованно:

– Как мало нужно для счастливой жизни!

Мама шумно вздохнула и нахмурилась. Ее буквально передернуло от его слов, как будто они рассердили ее. Думаю, она уже слышала от него эту цитату из Марка Аврелия, но теперь, задним числом, мне кажется, она просто пыталась загородиться неким щитом. Чтобы ни о чем не думать. Не вспоминать о том, что с ней случилось. А прочувствованные слова отца ее ранили.

Мама равнодушно взяла ложку и ткнула ею в жаркое. Отправив первую порцию в рот, она чуть не подавилась. Я сидел ни жив ни мертв. Мы оба смотрели на отца.

– Я добавил тмин, – смиренно сказал он. – Что скажешь?

Мама взяла салфетку из стопки, которую отец положил на середину стола, и прижала ее к губам. Ее лицо все еще было покрыто фиолетовыми царапинами и желтоватыми пятнами от рассасывающихся синяков. Белок ее левого глаза был алым от кровоизлияния, а веко, все еще опухшее, слегка обвисло. Впоследствии оно таким и осталось, потому что у нее был поврежден нерв.

– Что скажешь? – повторил отец.

Мы с мамой молчали, в ужасе глядя на кушанье, которое мы только что отведали.

– Думаю, – наконец проговорила она, – что мне надо самой готовить.

Отец опустил глаза и положил на стол руки ладонями вверх – всем своим видом говоря: я сделал все, что в моих силах! Он обиженно надул губы и с наигранной жадностью зачерпнул жаркое. Отправил ложку в рот раз, другой. Проглотил. Я был поражен его упрямой решимостью, а сам стал налегать на хлеб. Движения его ложки замедлились. Мама и я, должно быть, одновременно поняли, что отец, который много лет ухаживал за дедушкой и, конечно же, умел готовить, просто-напросто симулировал свою кулинарную безнадежность. Но его жаркое, с тошнотворным запахом сгнившего лука, оказалось так удачно испорчено, что мы даже повеселели, к тому же и мама заявила, что готова вернуться к своим обязанностям на кухне. Когда я убрал со стола объедки ужасного жаркого и выставил тетин пирог, мама улыбнулась, чуть приподняв уголки губ. Отец разрезал пирог на три равные части и положил на каждый кусок изрядную порцию ванильного мороженого. Мне даже пришлось доедать за мамой. А она начала подтрунивать над отцом из-за его жаркого.

– Скажи, сколько лет было этой репе?

– Она старше Джо.

– Где ты откопал такой лук?

– Это мой маленький секрет!

– А что за мясо? Сбитый на шоссе боров?

– Да нет же! Он умер своей смертью в хлеву.

* * *

Что я пропущу ужин в тот вечер, меня особенно не беспокоило. Ведь я знал, что после парильни Рэндалла Каппи и его верный друг, то есть я, наедятся до отвала. Нам поручалось следить за костром. Тетки Рэндалла, Сюзетта и Джози, которые превратили сыновей Доу в своих послушных собачек, всегда обеспечивали еду. В ритуальные ночи они обычно наготавливали на целый полк и складывали все в два пластиковых кулера возле гаража. Далеко за домом, уже почти в самом лесу, высилась куполообразная крыша парильни, которую Рэндалл сложил из гнутых веток, связанных между собой и накрытых армейским брезентом. Вокруг нее во влажном воздухе роились тучи комаров. Каппи уже развел огонь. Большие камни, «деды», в центре кострища раскалились докрасна. Нашей обязанностью было поддерживать огонь, вручать священные трубки и снадобья, подносить раскаленные камни на лопатах с длинными черенками, закрывать и открывать полог парильни. Еще мы по просьбе кого-то из находившихся в парильне кидали в огонь табак, чтобы придать действенность какой-то особой молитве или мольбе. В ясные ночи это была приятная обязанность – мы сидели вокруг огня и болтали о то о сем, и нам было тепло.

Иногда мы тайком поджаривали на пламени хот-доги или зефир на палочке, невзирая на то, что это был священный огонь, и однажды Рэндалл застукал нас. Он заорал, что из-за своих дурацких хот-догов мы лишили огонь святости. А Каппи поглядел на него и заявил, что же это за священный огонь такой, если его можно лишить святости, сунув в него наши тощие сосиски! Я захохотал, а Рэндалл молча воздел руки к небу и ушел.

Сейчас же камни раскалились слишком сильно, чтобы на них можно было что-то зажарить или испечь, кроме того, мы знали, что в конце ритуала нам закатят пир горой. Еда была вознаграждением за наши труды. И еще иногда нам позволяли поездить на стареньком красном «олдсмобиле» Рэндалла. Вообще-то нам эта работа нравилась. Но в тот вечер мало того, что не попрохладнело, так еще и навалилась влажная духота. Не было ни ветерка. Даже на закате нас окружали зудящие тучи комарья. Из-за их налетов мы были вынуждены сидеть вплотную к огню, чтобы воспользоваться дымовой завесой, отчего мы еще больше потели. А комары продолжали жалить нас сквозь соленую от пота, продымленную одежду, на которую мы вылили чуть не весь репеллент из бутылки.

Заявились, похохатывая, друзья Рэндалла, которые, как и он, на народных сходах – пау-вау – били в ритуальные барабаны или участвовали вместе с Рэндаллом в плясках. Двое из них были под кайфом, но Рэндалл и ухом не повел. Он был целиком поглощен правильным обустройством обряда очищения – расстелил перед входом в парильню одеяло из лоскутов в форме звезд, установил подставку для священных трубок, раковину для воскурений шалфея, стеклянные банки для порошкообразного снадобья, ведро и ковшик. У него словно в голове была спрятана мерная рейка, которой он измерял расстояния между этими священными предметами. Каппи все это выводило из себя. Но другим подход Рэндалла импонировал, вот почему у него было полно друзей на разных индейских территориях – как раз в тот день он получил в посылке от друга из племени пуэбло банку снадобья, теперь стоявшую радом с другими такими же банками. Он напевал себе под нос песню про набивание священной трубки и подготавливал к ритуалу свою трубку, и так был этим поглощен, что даже не замечал прожорливых комаров, плотно облепивших его шею сзади. Я их начал отгонять.

– Спасибо, – буркнул он рассеянно. – Я помолюсь за твою семью.

– Круто, – отозвался я, хотя от его слов мне стало неловко. Мне не нравилось, когда за меня молились. Отвернувшись, я буквально кожей ощутил, как его молитвы ползут по позвоночнику. Но в этом был весь Рэндалл, всегда готовый заставить тебя почувствовать неловкость из-за явного превосходства всех тех премудростей, которые он узнал от стариков, в том числе и от стариков в твоей семье, потому что пекся о твоем же благе. Мушум проинструктировал Доу, как правильно выстроить эту парильню, а уж Доу передал это знание Рэндаллу. Каппи поймал мой взгляд.

– Не бери в голову, Джо. Он и за меня молится. Его снадобья действуют: из-за них девчонки к нему так и липнут. Так что ему надо практиковаться.

У Рэндалла был точеный, точно высеченный на камне, профиль, гладкая кожа и длинная коса. Девчонки, особенно белые, им очаровывались. Однажды летом у них во дворе целый месяц жила в палатке немочка. Она была симпатичная и носила босоножки с застежкой на лодыжке – до нее никто в резервации не видел таких, и над Рэндаллом стали подшучивать из-за этих босоножек. А потом кто-то подглядел название фирмы-изготовителя – «Биркеншток», – и это слово стало кличкой Рэндалла.

В воздухе стало совсем жарко, и мы принялись жадно пить из ковшиков священную ритуальную воду. Я завидовал парням, которые заходили в парильню, потому что внутри они так распаривались, что потом, когда выбирались оттуда, ночной ветерок обвевал их приятной прохладой. Кроме того, волны горячего воздуха, поднимавшиеся от раскаленных камней-«дедов», отгоняли комаров. Скоро все вошли внутрь. А мы с Каппи бросились подносить ко входу парильни обжигающие камни на лопатах. Рэндалл подхватывал их парой оленьих рогов и складывал в центре парильни. Так мы передали им все камни и прикрыли полог. Они начали распевать гимны, и мы в которой уже раз опрыскали себя средством от комаров. Мы сделали три ходки, пока не перетаскали в парильню всех «дедов». Потом сбегали в дом, наполнили опустевший кулер водой, вышли наружу и уже стояли на заднем крыльце, как вдруг раздался взрыв. Мы сначала даже не услышали, как кто-то крикнул: «Вход!» – призвав нас откинуть полог. Крыша парильни просто взметнулась вверх под напором рук и голов парней, спешащих выбраться наружу. Они яростно срывали наброшенный на крышу брезент и путались в нем. Было слышно приглушенное рычание. Потом они уже просто с воплями выпрыгивали наружу, кто как мог – задыхаясь и катаясь нагишом по траве. Комары тут же пикировали со всех сторон на голые тела. Мы помчались к ним с полным кулером. Рэндалл и его приятели показывали пальцами на свои перекошенные лица, и мы лили воду им на головы. Когда они смогли наконец подняться с травы, кто захромал, а кто со всех ног побежал к дому. Тетушки Каппи как раз подъехали с новой порцией жареных лепешек и сразу увидели восьмерых голых индейцев, бегущих и ковыляющих через двор. Сюзетта и Джози остались в машине.

Все долго приходили в себя, сидя в доме, заваленном холостяцким барахлом, но когда парни оправились от шока, все стали обсуждать, что же приключилось.

– Думаю, – произнес наконец Скиппи, – это все из-за снадобья пуэбло. Помнишь, прямо перед тем, как ты кинул горсть порошка на камни, ты громко поблагодарил своего приятеля оттуда, а потом произнес длинную молитву?

– Да, Биркеншток, длинную-предлинную молитву, а потом ты зачерпнул ковш воды…

– О, – воскликнул Рэндалл. – Мой друг сказал, что это снадобье народа пуэбло. А я молился за то, чтобы у него все сложилось как надо с его женщиной-навахо. Каппи, сбегай, принеси эту банку!

– Ты мне не приказывай!

– Ладно. Пожалуйста, младший братишка, ты же видишь: мы сидим тут с голыми задницами, травмированные, так будь уж любезен, сходи за этой банкой!

Каппи вышел и быстро вернулся. На банке была наклеена этикетка.

– Рэндалл, – заметил Каппи, – тут слово «снадобье» стоит в кавычках!

Банка была наполнена коричневатым порошком, по нашему мнению, с не слишком сильным запахом – не таким, как у медвежьего корня, или у аира, или у толокнянки. Рэндалл внимательно осмотрел банку и нахмурился. Он снял крышку и понюхал, как опытный дегустатор вдыхает букет вина.

Наконец он лизнул свой палец, ткнул им в порошок и сунул обратно в рот. Из его глаз тотчас брызнули слезы.

– Аааа! Аааа! – высунув язык, завопил он.

– Это острый перец, – сделали вывод остальные. – Жгучий перец пуэбло.

Все смотрели, как Рэндалл вихрем носится по комнате.

– Э, да вы поглядите – у него ноги превратились в крылья!

– Надо ему во время следующего пау-вау дать снадобье пуэбло.

– Точно!

Все пили воду большими глотками. А Рэндалл стоял у раковины с высунутым языком, подставив его под струю воды.

– Рэндалл поставил банку со снадобьем на камни, – стал рассказывать Скиппи, – а когда вылил на них четыре больших ковша воды, этот порошок вдруг закипел, и пар попал нам на лицо и в глаза, и мы вдохнули это дерьмо! Внутри все горело! И как ты, Рэндалл, мог такое с нами учудить, а?

Все укоризненно смотрели на Рэндалла, стоящего у раковины с высунутым языком под струей воды из крана.

– Надеюсь, он хоть набросит на себя какую-нибудь одежду, – сказал Чибой-Сноу.

Про его тетушек все вспомнили, только услышав шум их отъезжающей машины. Мы выглянули в окно. Они оставили под дверью два пакета свежеиспеченных лепешек. Масло от лепешек проступило темными пятнами на бумажных боках.

– Если принесете нам одежду, – обратился к нам Скиппи, – и те пакеты с жрачкой, я вам заплачу.

– Сколько? – поинтересовался Каппи.

– По два доллара каждому.

Каппи вопросительно взглянул на меня. Я пожал плечами.

Мы приволокли все их шмотки и пакеты с едой. И когда мы сидели и уписывали за обе щеки, из дома вышел Рэндалл и присел рядом. Его лицо было обожжено в нескольких местах, как и у других парней, а глаза опухли и покраснели. Рэндалл учился на последнем курсе колледжа, и иногда он разговаривал со мной так, словно обращался к клиенту службы соцзащиты, а иногда как со своим младшим братишкой. Сейчас наступил тот редкий момент, когда Рэндалл решил проявить семейные чувства. Его приятели уже пришли в себя, смеялись и ели как ни в чем не бывало. Происшествие в парильне все уже обратили в шутку, позабыв, как сначала рассердились на Рэндалла.

– Джо, – озабоченно начал Рэндалл, – я там кое-что видел.

Я запихнул в рот тако с мясом.

– Я кое-что видел, – продолжал он, и в его голосе звучала неподдельная тревога. – Я видел это как раз перед тем, как нас обварил жгучий перец. Я молился за твою семью, за свою семью, как вдруг увидел склонившегося над тобой мужика, вроде полицейского, у него было белокожее лицо, глубоко запавшие глаза, и он смотрел на тебя. И вокруг его головы было серебристое сияние. Его губы двигались, он что-то тебе говорил, но я не смог разобрать ни слова.

Я перестал жевать. Мы сидели молча.

– И что мне теперь делать, а, Рэндалл? – тихо спросил я.

– Мы вдвоем умилостивим духов табаком, – ответил он. – И может быть, тебе стоит поговорить с Мушумом. У меня нехорошее предчувствие, Джо.

* * *

Мама готовила всю следующую неделю и даже выходила из дома, сидела на истертом шезлонге и трепала Пёрл за холку, глядя на заросли черемухи, окаймлявшие задний двор. Отец старался проводить дома как можно больше времени, но все равно ему приходилось уезжать по делам. Он каждый день встречался с полицейскими резервации и беседовал с федеральным агентом, назначенным на мамино дело. Однажды он уехал на весь день в Бисмарк, столицу штата, побеседовать со своим старинным другом – федеральным прокурором Габиром Олсоном. Со многими делами об изнасиловании индейских женщин была такая общая закавыка, что даже после предъявления обвинения федеральный прокурор довольно часто под разными предлогами отказывался передавать дело в суд. Обычной отговоркой было обилие других более важных дел. И отец хотел убедиться, что этого не случится на сей раз.

И вот один за другим тянулись дни этого вынужденного антракта. Утром в пятницу отец напомнил, что ему понадобится моя помощь. Я частенько зарабатывал пару долларов, приезжая к отцу в офис на велике после школы, чтобы, как он выражался, «подготовить суд ко сну в выходные». Я подметал в его небольшом кабинете, мыл стеклянную поверхность его письменного стола, смахивал пыль с его дипломов, развешенных по стенам, – об окончании университета Северной Дакоты и юридического факультета университета Миннесоты – и выравнивал металлические таблички, выданные ему в знак заслуг его работы в разных юридических организациях. У него висел список мест, где он имел право работать, – в нем фигурировали разные организации вплоть до Верховного суда США. Я гордился этим списком. И в соседнем кабинете, а по сути – чулане, переоборудованном в его личный офис, я тоже подмел. Президент Рейган, розовощекий, с затуманенным взором и с голливудской улыбкой в тридцать два вставных зуба, взирал на меня с официального портрета на стене. Рейган имел весьма приблизительное представление о жизни индейцев, например, он считал, что мы живем не в резервациях, а в «заповедниках». Еще там висел оттиск печати нашего племени и одной из больших печатей Северной Дакоты. Отец поместил в рамочку состаренную копию текста Преамбулы к Конституции США и текста Билля о правах.

Вернувшись в отцовский офис, я вытряс его шерстяной коврик. Потом расставил книги на полке, где были представлены все поздние переиздания «Справочника» Коэна, оригинал которого хранился у нас дома. Было тут и издание 1958 года, выпущенное в тот момент, когда конгресс намеревался вообще упразднить индейские племена, – книга всегда лежала на полке нетронутая, оставаясь немым укором ее редакторам. Еще тут были факсимильные издания 1971 года и 1982 года – большой и тяжелый, зачитанный том. Рядом с этими фолиантами стояло компактное издание кодекса нашего племени. Еще я помогал отцу заносить в каталог то, что его секретарь Опичи Уолд не успевала. Опичи, чье имя означало «малиновка», была костлявая и хмурая маленькая женщина с юркими пронзительными глазками. Она была ушами и глазами отца в резервации. Любому судье всегда нужен тайный агент в народе. Опичи коллекционировала то, что вы можете назвать слухами и сплетнями, но она отлично знала, что предоставляемые ею сведения были неоценимым подспорьем для принимаемых отцом решений. Ей было известно, кого можно освободить под залог, а кто точно сбежит. Ей было известно, кто торгует наркотой, а кто только употребляет, кто ездит без прав, кто отличается агрессивным нравом, кто исправился, кто пьет, кто опасен, а кто безвреден для членов своей семьи. Опичи была неисчерпаемым источником информации, хотя картотеку она составляла абсолютно бессистемно.

Мы держали все документы в большом кабинете по соседству, где все стены были заставлены высокими металлическими шкафами. Новые папки всегда оставлялись сверху на шкафах, потому что отцу было интересно перечитывать их и делать пометки на полях. А в тот день я заметил на шкафах высокие стопки папок. Коричневые картонные папки с бирками, подписанными и аккуратно наклеенными Опичи. В основном там были заметки о разных делах, их краткие описания и сопутствующие соображения, проекты будущих официальных судебных решений. Я спросил, будем ли мы подшивать эти бумаги, хотя их было слишком много, чтобы управиться с ними до ужина.

– Мы заберем их домой, – ответил отец.

Этого он никогда не делал. Домашний кабинет служил для него убежищем от всего, что творилось в суде племени. Он гордился своим умением оставлять судебные страсти, накопившиеся за неделю, там, где им было самое место. Но сегодня мы загрузили папки на заднее сиденье машины, сунули мой велик в багажник и поехали домой.

– После ужина я сам занесу эти папки к себе, – сказал отец, пока мы ехали.

Из чего я сделал вывод: он не хочет, чтобы мама видела привезенные им домой из суда папки. Загнав машину в гараж, мы достали мой велик из багажника, и я покатил его на задний двор. Отец тем временем зашел в дом. Войдя через кухонную дверь, я вдруг услышал грохот и звон. А потом тихий, но резкий испуганный возглас. Мама отшатнулась к раковине, дрожа всем телом и шумно дыша. Отец стоял в нескольких шагах от нее, выставив вперед руки, словно пытаясь ее обнять, – и такое было впечатление, что он обнимает, но не ее тело, а воздух. Между ними на полу валялись черепки керамической кастрюльки, из которой на пол вытекала еще скворчащая запеканка.

Я поглядел на родителей и сразу понял, что стряслось. Отец зашел в дом – мама, конечно, слышала урчание подъехавшей машины, но почему не залаяла Перл? Шаги у него тяжелые, их нельзя не услышать. Оказываясь дома, он всегда шумел, да и, как я уже сказал, был довольно неуклюж. К тому же я заметил, что в последнюю неделю, возвращаясь с работы, он еще в дверях кричал что-то дурацкое типа: «А вот и я!»

Но возможно, в этот день он забыл крикнуть. Возможно, он двигался непривычно тихо. Возможно, он зашел в кухню, как обычно, подошел к маме со спины и обнял ее за талию. Раньше она бы продолжала хлопотать у плиты или раковины, а он бы перегнулся ей через плечо и заговорил. И так они бы еще пару минут постояли бы, изображая живую картину «Возвращение домой». Потом он бы позвал меня и попросил помочь накрыть на стол. Он бы быстро переоделся, пока мы с мамой наносили бы завершающие штрихи ужина. А потом все сели бы за стол. В церковь мы не ходили. Но это был наш ритуал. Наше преломление хлеба, наше причастие. И этот ритуал начинался с того доверительного мгновения, когда отец подходил сзади к маме, а она, не оборачиваясь, встречала его появление улыбкой. А теперь оба стояли, беспомощно взирая друг на друга, над разбитой кастрюлькой с нашим ужином. Теперь-то я понимаю, что это происшествие могло иметь несколько вариантов завершения. Мама могла бы рассмеяться, могла бы расплакаться, могла бы схватить его за руку. А отец мог бы рухнуть на колени и притвориться, что у него сердечный приступ – один из тех, который потом его и убил. И она сразу бы оправилась от шока и бросилась ему помогать. Мы бы убрали черепки и вываленную на пол еду, наделали бы сэндвичей, и все бы продолжалось как обычно. Если бы в тот вечер мы просто сели за стол втроем, я уверен, все бы продолжалось как обычно. Но мама побагровела и еле заметно содрогнулась. Она порывисто вздохнула и дотронулась пальцами до израненного лица. Потом переступила через черепки на полу и медленно вышла из кухни. Мне захотелось, чтобы она закричала, заплакала, швырнула что-нибудь в стену. Все было бы лучше, чем то ледяное бесчувствие, с которым она поднялась наверх. В тот вечер на ней было простое голубое платье. На голых ногах – черные замшевые мокасины. Одолевая ступеньку за ступенькой, она смотрела прямо перед собой, крепко держась за перила. Она шла бесшумно, словно парила. Мы с отцом проследовали за ней до дверного проема, и думаю, когда мы смотрели на нее, у нас обоих возникло ощущение, что она восходит к обители своего одиночества, откуда, вероятно, больше никогда не вернется.

Мы продолжали стоять рядом даже после того, как щелкнула личинка затворившейся двери спальни. Наконец мы повернулись и, не говоря ни слова, отправились обратно на кухню прибирать куски засохшей еды и осколки. Мы выбросили все в мусорный бак на дворе. Закрыв крышку бака, отец замер. Он свесил голову на грудь, и в тот самый момент я впервые осознал, что он охвачен отчаянием, которое впоследствии овладевало им с нарастающей силой. И когда он вот так продолжал неподвижно стоять, я по-настоящему перепугался. Я с тревогой схватил его за руку. Я не мог выразить словами своих чувств, но отец, по крайней мере, взглянул на меня.

– Помоги мне перенести эти папки в дом, – резко и решительно проговорил он. – Начнем сегодня же.

Что я и сделал. Мы выгрузили папки. Потом по-быстрому приготовили по паре неприглядных сэндвичей. Еще один сэндвич отец сделал с особым старанием и выложил его на тарелку. А я разрезал яблоко, красиво разложил дольки вокруг хлеба, мяса и салатных листьев. Когда мама не отозвалась на мой стук в дверь, я просто оставил тарелку на полу под дверью. Прихватив сэндвичи, мы с отцом отправились к нему в кабинет и с набитым ртом принялись пролистывать бумаги в папках. Хлебные крошки мы смахивали прямо на пол. Отец устроился за письменным столом и включил настольную лампу, а потом кивком головы пригласил меня расположиться в кресле под торшером.

– Он где-то здесь, – сказал отец, кинув на толстые папки с бумагами.

Я понял, в чем мне надо ему помочь. Отец отнесся ко мне как к своему ассистенту: разумеется, он знал, разумеется, что я тайком читаю его книги. Я инстинктивно поглядел на полку с томом Коэна. Он снова кивнул, немного приподняв брови, и, вытянув губы трубочкой, указал на папку у меня под локтем. Мы погрузились в чтение. Вот тогда-то я наконец начал понимать, чем занимается отец каждый день, в чем вообще смысл его жизни.

В течение следующей недели мы выудили несколько дел из моря его судебных бумаг. За все это время, в последнюю учебную неделю в школе, мама ни разу не вышла из комнаты. Отец носил ей наверх еду. А я вечерами сидел с ней и читал вслух из «Семейного альбома любимых стихотворений», пока она не засыпала. Это была старая книга в темно-коричневом переплете с подранной обложкой, на которой были изображены счастливые белые, читающие стихи в церкви, или детям перед сном, или на ушко своим любимым. Мама не желала слушать что-нибудь духоподъемное. Мне приходилось читать ей длиннющие повествовательные поэмы, изобилующие старомодными словечками и звонкими рифмами. «Бен Болт», «Бродяга с большой дороги», «Течь в дамбе»[8] и прочее в том же духе. Как только я замечал, что ее дыхание становилось ровным, я с облегчением выскальзывал из комнаты. Она спала подолгу, словно принимала участие в сонном марафоне. А ела мало. Часто плакала, горько и монотонно, стараясь заглушить плач подушкой, но он все равно проникал сквозь тонкую дверь спальни. Я спускался вниз, в кабинет к отцу, и мы продолжали изучать документы в папках.

Читали мы сосредоточенно. Отец был уверен, что где-то в его старых отчетах, записях и судебных решениях непременно найдется имя человека, который едва не исторг дух мамы из ее тела.

Загрузка...