Когда-то в «Литературную газету» ко мне ходил милейший человек – Виталий Александрович Вдовин. Он серьёзно занимался Есениным, очень любил его поэзию.
Однажды мы заговорили о «Чёрном человеке».
– Как вы понимаете эти строки: «Голова моя машет ушами, как крыльями птица. Ей на шее ноги маячить больше невмочь»? – спросил меня Вдовин.
– Никак не понимаю, – ответил я. – При всей причудливости имажинизма, при всей причудливости имажинистских образов Есенина, «шея ноги» – полная бессмыслица.
– И я так считаю, – сказал Виталий Александрович. – Я смотрел рукопись. И, кажется, разгадал загадку.
Он вытащил фотографии.
– Вот обратите внимание. Видите, как написан «Чёрный человек» – смотрите на второе «ч» – строчное. Или вот ещё: «Спать не даёт мне всю ночь» – видите строчное «ч»?
– Вижу, – заинтересованно сказал я.
– А теперь посмотрите здесь: «нагоняя на душу тоску и страх». Обратите внимание на строчное «г». Или в этом месте как оно написано: «Это ничего, что много мук» – два строчных «г».
– Так вы думаете, – начал я, обрадованной его догадкой.
– Да, думаю. Он ведь «г» и «ч» пишет почти одинаково. Иногда не отличишь. Нет у Есенина этой глупой «шеи ноги». Стих должен читаться в соответствии с контекстом: «ей на шее ночи маячить больше невмочь». «нОчи», понимаете? С ударением на первом слоге. И понятно, почему «невмочь»: бессонница, ведущая к галлюцинациям.
– Вы об этом написали? – спросил я взволнованно.
– Собираюсь, – ответил Вдовин. – Да где это печатать? В «ЛитРоссии» у меня лежит уже статья. К Прокушеву я больше никогда не пойду за помощью.
– Почему? – спрашиваю.
– А потому что он тебя прочтёт и скажет: «Что же тут нового. У меня как раз об этом статейка в «Огоньке» идёт». И точно. Через некоторое время смотришь: мои наспех переписанные мысли. Он жулик.
– Попробую узнать у Кривицкого, – сказал я. – Может, мы заинтересуемся.
Но Евгений Алексеевич Кривицкий, зам главного редактора, сказал: «Это слишком серьёзно, чтобы об этом говорил дилетант. Ах, не дилетант? Тогда почему я о нём ничего не знаю? Он что – кандидат, доктор? Ну, что значит: убедителен? Пусть идёт с этим в литературоведческое издание. Напечатают – можем одобрить. Или поспорить. Но первыми начинать не будем. Имажинисты и не такое вкручивали!»
Увы, Вдовина я почему-то больше не видел. Знаю, что он всё-таки сумел напечатать свою абсолютно логичную версию. Судя по последующим изданиям, к нему не прислушались. Везде стоит «шея ноги».
А ведь прав Вдовин! «Голова моя машет ушами, как крыльями птица». В полёте у птицы крылья выпрямлены. Она машет ими, прежде чем сесть на землю. Машет – подаёт знак: крылья устали, сейчас она сядет и их сложит. «Ей на шее ночи маячить больше невмочь» – трудно держать голову, хочется преклонить её, лечь на подушку. Хочется уснуть, но мешает чёрный человек – видение, порождённое бессонницей, мешает бессонница, будоражащая психику такими видениями и переданная звукописью на «ч»: ноЧи-маяЧить-НевмоЧь.
В последнем по времени семитомном собрании сочинений в комментарии Громовой-Опульской читаем: «В процессе подготовки настоящего издания было проведено специальное текстологическое исследование белового автографа поэмы и установлено, что в ст. 10 написано «г», а не «ч»: «…букву «г» Есенин писал так, что ее можно читать и как «г», и как «ч»; а вот «ч» везде такое, что его нельзя спутать с «г». Стало быть, здесь не «ч». А если так, остается одно: «Ей на шее ноги».
Но ведь ясно, что специальное текстологическое исследование ошибочно: «Шея ноги» – бессмысленный и уродливый образ. Стало быть, оставаться она не может. Мешает восприятию стихотворения.
Мне думается, что в день рождения Есенина (родился он 3 октября 1895 года, умер 28 декабря 1925-го) очень уместно поднять вопрос о смысле и точности его метафоры. Обращаюсь к издателям: выправите по-вдовински строчку. И объясните в примечаниях, что нелепая «шея ноги» появилась вследствие плохо различимого отличия в написании Есениным букв «г» и «ч» (которое можно-таки спутать с «г». И сошлитесь на Вдовина или на эту заметку, где я воссоздаю замечательное прочтение есенинского стиха любителем поэта Виталием Александровичем Вдовиным.
«Время не приняло Вагинова даже как «отрицательного» героя. Не только рабоче-крестьянский, но и читатель «своего лагеря» зачастую видел в нём совсем не то, что открывается сегодня нам. Мы, оторванные от тогдашних реалий, иначе оценим его самоотверженное и провидческое пренебрежение к разнообразию политических страстей: оказалось, что эта легкомысленная, высокомерная позиция – одна из немногих, не уничтоженных многоступенчатой переоценкой ценностей. Нам ретроспективно интересен вагиновский стиль, который при нормальном развитии литературы породил бы, возможно, целое течение. У нас вызывает зависть его свобода и самостоятельность в обращении с поэтической формой. Нам, вооруженным последними новостями из истории взаимоотношений искусства с действительностью, близки изыскания Кости Ротикова, первооткрывателя науки о китче, и дотошность Торопуло, регистрирующего жизнь огромной страны с помощью коллекции конфетных оберток. Виднее нам и трагедия вагиновского поколения, до главных актов которой он, к счастью, не дожил.
Блудный сын эпохи, Вагинов перебирал её смешные, уродливые, милые мелочи с ностальгией, непонятной современникам, но такой близкой потомкам, которым уже не вернуться на покинутую дедами метафизическую родину. Он, не захотевший писать эпоху такой, какой она хотела казаться, увидел в ней вечное, неподвластное воле тех, кто претендовал на роль её творцов и хозяев. Культура стояла за его плечами, на его стороне».
Я сознательно начинаю разговор о Константине Константиновиче Вагинове, родившегося 3 октября 1889 года (умер 26 апреля 1934-го), с апологетики – с цитаты из статьи благожелательнейшего к писателю критика Анны Герасимовой.
В отличие от Анны Герасимовой у меня не вызывает зависти свобода и самостоятельность Вагинова в обращении с поэтической формой. Вагинов очень характерно назвал одну из своих книг: «Опыты соединения слов посредством ритма». Да, он выдерживал определённый ритм, соединяя слова: «В пернатых облаках всё те же струны славы / Амуров рой. Но пот холодных глаз, / И пальцы помнят землю, смех и травы, / И серп зелёный у брегов дубрав. /Умолкнул гул, повеяло прохладой, / Темнее ночи и желтей вина / Проклятый бог сухой и злой Эллады / На пристани остановил меня» (июль 1921). Или вот: «Перевернул глаза и осмотрелся: / Внутри меня такой же чёрный снег, / Сутулая спина бескрылой птицей бьётся / В груди моей дрожит и липнет свет. / И, освещённый весь, иду я в дом знакомый, / И, грудью плоскою облокотясь о стол, / Я ритмы меряю, выслушиваю звоны, / И муза голая мне руку подаёт». Или то, что называется «Психея»: «Спит брачный пир в просторном мёртвом граде, / И узкое лицо целует Филострат. / За ней весна свои цветы колышет, / За ним заря, растущая заря. / И снится им обоим, что приплыли / Хоть на плотах сквозь бурю и войну, / На ложе брачное под сению густою, / В спокойный дом на берегах Невы».
Убейте меня, но подобный модернизм я считать искусством отказываюсь. Что же это за искусство, когда нужно долго и почти озадаченно всматриваться в текст, чтобы понять, о чём он? И дело тут не в установке самого Вагинова на хорошее знание античности, которого он ждёт от своего читателя. Ну, допустим, что читатель знает: Психея – это душа, а софистов Филостратов в древней Греции было несколько. Допустим, что такое знание несколько добавит конкретности студёнистому тексту. Но ведь смысл искусства в сопричастности, в сопереживании художнику. А чему здесь сопереживать? Холодному опыту такого соединения слов, какое затуманивает смысл?
Понимаю, что мне могут указать на Мандельштама, на его Психею-жизнь, которая «спускается к теням / В полупрозрачный лес вослед за Персефоной». Но я не о знании античности, которого требует поэт от читателя. В конце концов, вполне достаточно, как это и делают комментаторы, в сноске пояснить, что Персефона – древнегреческая богиня плодородия и царства мёртвых. Я о том, что читателю Мандельштама не нужно продираться к смыслу стихотворения о человеческой душе, покидающий этот мир, чтобы жить в ином.
Проза Вагинова, на мой взгляд, лучше его стихов. И всё же «Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова», «Бомбочада» – все эти романы местами так же заумны, как его стихи.
Для меня творчество Вагинова экспериментально. Как поэзия Хлебникова. Или как проза Андрея Белого.
Нина Михайловна Демурова (родилась 3 октября 1930 года) много сделала для того, чтобы приобщить русского читателя к прекрасным английским книгам. Она перевела «Питер Пэна» Дж. Барри, «Лиловый парик» и «Грехи графа Сарадина» Г.К. Честертона, «Похищенное письмо», «Длинный ларь», «Элеонору», «Человека, которого изрубили в куски» Э. По, «Жизнь Господа нашего Иисуса Христа» Ч. Диккенса. Перевела Э. Бёрнетт, А. Гарнера, Апдайка и многих других.
Главным её переводом считается «Приключения Алисы в стране чудес» и «Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье» Льюиса Кэролла». Именно её перевод помещен в серии «Литературные памятники». Мне объяснили, почему Демуровой – с научной точки зрения, он является самым точным.
И всё же мне думается, что затмить перевод Заходера Демурова не смогла. Пусть Заходер добавляет отсебятины, но она в духе весёлой игровой манеры Кэрролла. И стихи, переведённые в книге Заходером, веселее, чем у тех авторов, которых Демурова сделала соучастниками своих книг – Маршака, Д. Орловской, О. Седаковой.
А вот её книга «Льюис Кэрролл», вышедшая в ЖЗЛ, действительно недурна.
Когда я учился в университете, купил книгу большого формата с гравюрами модного тогда художника С. Красаускаса. Книга называлась «Человек». Она уже была удостоена ленинской премии.
Её автор Эдуардас Межелайтис, родившийся 3 октября 1919 года (умер 6 июня 1997-го). Стихи в книге были переведены известными русскими поэтами А. Межировым, М. Алигер, Л. Мартыновым, В. Тушновой, М. Светловым, Б. Слуцким, В. Корниловым, С. Куняевым.
По правде сказать, я не уловил лирический характер Э. Межелайтиса. И, наверное, не потому, что переводчики были разными. А потому, что книга была поэтической только по форме. Она была рифмованной публицистикой в духе Маяковского, но не в его поэтике.
Стихи Межелайтиса очень хвалила советская критика. Через несколько лет я окажусь в Литве, и мне там назовут самого издаваемого поэта – Э. Межелайтиса. «А самого любимого?» – спрошу я. И услышу: «Казис Борута».
Мне объяснят, что сравнивать этих двух поэтов не стоит. Потому что Борута писал стихи, а Межелайтис – стихотворные плакаты.
А потом я узнаю, что Межелайтис ещё до нашей оккупации Литвы был в подпольной комсомольской организации. Во время войны был корреспондентом фронтовой газеты. В 1944-м избран секретарём ЦК комсомола Литвы. Тяжёлая номенклатурная должность, если учесть, что Литва совсем недолго до войны была под нашей оккупацией. В 1946-м редактор комсомольского журнала. А потом секретарь правления Союза писателей Литвы, председатель правления. И уже с 1960 года – член ЦК литовской компартии.
Не удивительно, что он – лауреат ленинской премии, герой соцтруда и Народный поэт Литвы. Выслужил.
Дмитрий Петрович Ознобишин, родившийся 3 октября 1804 года (умер 14 августа 1877-го), был членом литературного кружка С. Раича и вместе с Раичем издавал альманах «Северная лира». Знал восточные языки. Первым перевёл на русский Хафиза, Низами, Саади. Составил первый персидско-русский словарь. Свои работы на восточную тематику печатал по псевдонимом «Делибюрадер» (видоизменённое персидское «Дел-е берадар» – «сердце брата»).
Он автор стихотворения «Чудная бандура», которое легло в основу известной народной песни «По Дону гуляет казак молодой».
Вот эта «Чудная бандура»:
Гуляет по Дону казак молодой;
Льёт слезы девица над быстрой рекой.
«О чём ты льёшь слёзы из карих очей?
О добром коне ли, о сбруе ль моей?
О том ли грустишь ты, что, крепко любя,
Я, милая сердцу, просватал тебя?»
«Не жаль мне ни сбруи, не жаль мне коня!
С тобой обручили охотой меня!»
«Родной ли, отца ли, сестёр тебе жаль?
Иль милого брата? Пугает ли даль?»
«С отцом и родимой мне век не пробыть;
С тобой и далече мне весело жить!
Грущу я, что скоро мой локон златой
Дон быстрый покроет холодной волной.
Когда я ребёнком беспечным была,
Смеясь, мою руку цыганка взяла.
И, пристально глядя, тряся головой,
Сказала: утонешь в день свадебный свой!»
«Не верь ей, друг милый, я выстрою мост,
Чугунный и длинный, хоть в тысячу вёрст;
Поедешь к венцу ты – я конников дам:
Вперёд будет двадцать и сто по бокам».
Вот двинулся поезд. Все конники в ряд.
Чугунные плиты гудят и звенят;
Но конь под невестой, споткнувшись, упал,
И Дон её принял в клубящийся вал…
«Скорее бандуру звончатую мне!
Размыкаю горе на быстрой волне!»
Лад первый он тихо и робко берёт…
Хохочет русалка сквозь пенистых вод.
Но в струны смелее ударил он раз…
Вдруг брызнули слёзы русалки из глаз,
И молит: «Златым не касайся струнам,
Невесту младую назад я отдам.
Хотели казачку назвать мы сестрой
За карие очи, за локон златой».
После окончания факультета славянской филологии Петербургского (Петроградского) университета в 1918 году Степан Григорьевич Бархударов по представлению академика А.А. Шахматова был оставлен в университете при кафедре русского языка.
В 1938 году в соавторстве с Е.И. Досычевой создаёт «Грамматику русского языка (учебник для неполной и средней школы)», которая на конкурсе учебников была признана лучшей.
В 1944 году под тем же названием «Грамматика русского языка» выходит учебник С.Г. Бархударова под редакцией Л.В. Щербы. Этот учебник выдержал 14 изданий. В течение всей жизни Бархударов активно участвовал в подготовке последующих изданий в соавторстве с С.Е. Крючковым, Л.Ю. Максимовым и моим университетским учителем Л.А. Чешко, который, в своих лекциях всегда отдавал должное Степану Григорьевичу.
В 1946 году избран членом-корреспондентом Академии Наук СССР.
За издание 17-томного Словаря Современного русского языка (1948–1965) удостоен ленинской премии.
Его Орфографический словарь русского языка, составленный совместно с С.И. Ожеговым и А.Б. Шапиро, насчитывает 104 тысячи слов и стоит на полке у любого занимающегося русским языком лингвиста.
Степан Григорьевич Бархударов умер 3 октября 1983 года. Родился 7 марта 1894 года.
27 февраля 1951 года в «Комсомольской правде» появляется статья «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?», автор которой немедленно становится всесоюзно известен. Некоторое время его имя – Михаил Бубеннов на устах у литераторов. Вот, в частности, что он писал в своей статье:
«Любители псевдонимов всегда пытаются подыскать оправдание своей странной склонности.
Одни говорят: «Я не могу подписываться своей фамилией, у меня много однофамильцев». Однако всем нам известно, что в русской литературе трое Толстых, и их всех знают и не путают!
Другой восклицает: «Помилуйте, но я беру псевдоним только потому, что моя фамилия трудно произносится и плохо запоминается читателями». Однако всем понятно: создавай хорошие произведения – и читатели запомнят твоё имя! (Конечно, у нас ещё встречаются неблагозвучные и даже оскорбительные фамилии – когда-то бары давали их своим рабам. Такие фамилии просто надо менять в установленном порядке). Словом, оправданий много […]
Почему мы ставим вопрос о том, нужны ли сейчас литературные псевдонимы?
Не только потому, что эта литературная традиция, как и многие подобные ей, отжила свой век. В советских условиях она иногда наносит нам даже серьёзный вред. Нередко за псевдонимами прячутся люди, которые антиобщественно смотрят на литературное дело и не хотят, чтобы народ знал их подлинные имена. Не секрет, что псевдонимами очень охотно пользовались космополиты в литературе. Не секрет, что и сейчас для отдельных окололитературных типов и халтурщиков псевдонимы служат средством маскировки и помогают им заниматься всевозможными злоупотреблениями и махинациями в печати. Они зачастую выступают одновременно под разными псевдонимами или часто меняют их, всячески запутывая свои грязные следы. Есть случаи, когда такие тёмные личности в одной газете хвалят какое-нибудь произведение, а в другой через неделю охаивают его».
6 марта 1951 года в «Литературной газете появляется статья «Об одной заметке». Она заканчивалась так:
«Говоря о неблагозвучных фамилиях, Бубеннов пишет, что «такие фамилии просто надо менять в установленном порядке». Во-первых, благозвучие фамилий – дело вкуса, а во-вторых, непонятно, зачем, скажем, драматургу Погодину, фамилия которого по паспорту Стукалов, вдруг менять эту фамилию в установленном порядке, когда он, не спросясь у Бубеннова, ограничился тем, что избрал себе псевдоним «Погодин», и это положение более двадцати лет вполне устраивает читателей и зрителей. «Любители псевдонимов, – пишет Бубеннов, – всегда пытаются подыскать оправдание своей странной склонности». Непонятно, о каких оправданиях говорит здесь Бубеннов, ибо никто и ни в чём вовсе и не собирается перед ним оправдываться.
А если уж кому и надо теперь подыскивать оправдания, то разве только самому Михаилу Бубеннову, напечатавшему неверную по существу и крикливую по форме заметку, в которой есть оттенок зазнайского стремления поучать всех и вся, не дав себе труда разобраться самому в существе вопроса. Жаль, когда такой оттенок появляется у молодого, талантливого писателя.
Что же касается вопроса о халтурщиках, который Бубеннов попутно затронул в своей заметке, то и тут, вопреки мнению Бубеннова, литературные псевдонимы ни при чём. Халтурность той или иной проникшей в печать статьи или заметки определяется не тем, как она подписана – псевдонимом или фамилией, – а тем, как она написана, и появляются халтурные статьи и заметки не в результате существования псевдонимов, а в результате нетребовательности редакций.
Константин Симонов (Кирилл Михайлович Симонов)».
Но на этом дискуссия не закончилась. В «Комсомолке» 8 марта выступил Шолохов, горячо вступившийся за Бубеннова: «В конце концов, правильно сказано в статье Бубеннова и о том, что известное наличие свежеиспеченных обладателей псевдонимов порождает в литературной среде безответственность и безнаказанность. Окололитературные деляги и «жучки», легко меняющие в год по пять псевдонимов и с такой же поразительной лёгкостью, в случае неудачи, меняющие профессию литератора на профессию скорняка или часовых дел мастера, – наносят литературе огромный вред, развращая нашу здоровую молодёжь, широким потоком вливающуюся в русло могучей советской литературы».
«Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймёшь, – заканчивает свою статью, которую назвал «С опущенным забралом…». «Спорить надо, честно и прямо глядя противнику в глаза, пишет Шолохов. – Но Симонов косит глазами. Он опустил забрало и наглухо затянул на подбородке ремни. Потому и невнятна его речь, потому и не найдёт она сочувственного отклика среди читателей».
«Не хотел бы учиться у Шолохова только одному – той грубости, тем странным попыткам ошельмовать другого писателя, которые обнаружились в этой его вдруг написанной по частному поводу заметке после пяти лет его полного молчания при обсуждении всех самых насущных проблем литературы, – отвечает Симонов в «Литературке» 10 марта. – Моё глубокое уважение к таланту Шолохова таково, что, признаюсь, я в первую минуту усомнился в его подписи под этой неверной по существу и оскорбительно грубой по форме заметкой. Мне глубоко жаль, что эта подпись там стоит».
Михаил Семёнович Бубеннов, как видим, мощно продвинул вперёд кампанию, которая позже получила название борьбы с космополитизмом. Ведь было известно, что чаще всего брали псевдонимы писатели евреи. Но не для того, чтобы скрыть свою национальность. После революции было привычно говорить об ассимиляции. Хотелось, укореняясь в быт страны, которую ты ощущаешь родиной, причаститься к этому быту и новой фамилией: Светлов, Безыменский, Каверин, Лидин и т. п.
Это уже во время кампании борьбы с космополитизмом, быстро принявшей антисемитский характер, евреи вынуждены были укрываться под псевдонимами. Особенно те, кто выступал в печати. От еврейских фамилий редакции шарахались, как чёрт от ладана.
Позже, после смерти Сталина главные погромщики открещивались от себя же прежних. Николай Грибачёв, который был не менее свиреп, чем Бубеннов, и так же, как он громил евреев, стал уверять других, что он не взирал на национальность космополита, что он, не будучи антисемитом, даже недавно перевёл стихотворение одного еврея. На что получил эпиграмму от Александра Раскина:
Наш переводчик не жалел трудов,
Но десять лет назад он был щедрее:
Перевести хотел он всех жидов,
А перевёл лишь одного еврея.
Но Михаил Бубеннов оставался верен себе. Не оправдывался. И не открещивался от славы антисемита.
Был ли он хорошим писателем? За первую часть романа «Белая берёза» получил сталинскую премию 1-й степени. Вторую часть, где действует великий, мудрый и родной Сталин он закончил писать в 1952 году. Но второй сталинской премии не дождался. Опоздал. Сталин умер раньше, чем он мог бы представить новую часть «Белой берёзы». Быть может, не будь он в это время так активен, выступая на каждом собрании, обличая евреев, то есть космополитов, он успел бы закончить книгу раньше. Получилось, что сам себя наказал. А после смерти Сталина обе части романа фигурировали на всех литературных собраниях как образчик так называемой «теории бесконфликтности».
Нет, не был хорошим писателем этот человек, умерший 3 октября 1983 года. Родился 21 ноября 1909 года.
Чем запомнился многим Георгий Пантелеймонович Макогоненко? Тем, что он в своей хрестоматии «Русская литература XVIII века» легализовал поэта И.С. Баркова. Да, он там впервые напечатал его стихи. Не срамные, конечно. Но за этим потом дело не стало. Главное, цензор теперь был должен пропускать не только фамилию Баркова, но и его произведения.
Чем отличился Георгий Пантелеймонович в очень трудное время арестов и посадок? Здесь я ссылаюсь на воспоминания дочери, Макогоненко – Дарьи Георгиевны:
«Во время блокады мой отец, Георгий Пантелеймонович Макогоненко, работал заведующим литературным отделом Ленинградского радиокомитета.
Однажды жена академика Виктора Максимовича Жирмунского сказала моему отцу, что ее мужа только что арестовали.
Во время своего ближайшего очередного дежурства, которое проходило в кабинете художественного руководителя Ленинградского радиокомитета Якова Бабушкина, отец дождался ночи и, воспользовавшись одной из «вертушек», стоявших в кабинете, позвонил начальнику тюрьмы, куда был доставлен В.М. Жирмунский.
Он учёл, во-первых, то, что ночь – наиболее верное время для звонка (именно ночью работал Сталин), во-вторых – то, что по «вертушке», с точки зрения начальника тюрьмы, зря звонить не станут, в-третьих – то, что с первого раза никто фамилии его не разберёт, и, наконец, то, что говорить нужно «начальственным» тоном. Именно таким тоном отец приказал начальнику тюрьмы немедленно освободить В.М. Жирмунского. Виктора Максимовича тотчас же освободили».
Понятно, что такого человека любовно вспоминают все – от бывших его студентов до его коллег.
Г.П. Макогоненко был профессором и завом кафедры русской литературы Ленинградского университета, по совместительству работал в Институте русской литературе (Пушкинский дом). Подготовил издания К. Батюшкова, Н. Карамзина, А. Радищева, Д. Фонвизина, Г. Державина, Н. Новикова. Написал бессчётное количество работ по русской литературе XVIII и XIX веков.
О его главной черте, в том числе и как учёного, хорошо, на мой взгляд, сказал В. Вацуро: «Человек большой смелости и гражданского мужества, Г. П. Макогоненко сохранял свои научные и гражданские принципы при всех колебаниях конъюнктуры, не отступая от них и тогда, когда это было связано с риском для него самого, и это определило тот этический пафос, которым отмечена и его научная и литературная деятельность».
Скончался Георгий Пантелеймонович 3 октября 1986 года. Родился 10 апреля 1912-го.
Именем Филиппа Фёдоровича Фортунатова, выдающегося нашего лингвиста, названы два закона: «закон Фортунатова», описывающий условия возникновения древнеиндийских ретрофлексных звуков, и «закон Фортунатова-де Сосюра» (независимо сформулированный также Ф. де Сосюром), относящийся к балтославянской исторической акцентологии и описывающий эволюцию одного из типов ударения в балтийских и славянских языках.
А что до грамматики, то Фортунатов особенно подчёркивал роль морфологических (или «формальных» – откуда называние его школы) коррелятов языковых значений и, в частности, предложил нетрадиционную классификацию частей речи, основанную практически только на морфологических критериях.
При этом следует учесть, что взгляды Фортунатова не были сформулированы в целостном виде. Они во многом реконструируются на основе анализов отдельных примеров и текстов лекций. Не все работы Фортунатова опубликованы до сих пор. А с другой стороны, идеи Фортунатова, высказанные им на протяжении двадцатипятилетнего преподавания, оказали огромное влияние на последующее поколение отечественных лингвистов и во многом подготовили почву для появления российского структурализма в лице Н.С. Трубецкого и Р.О. Якобсона. Якобсон очень ценил Фортунатова и много сделал для его памяти. Непосредственными учениками Фортунатова являются Д. Ушаков, А. Шахматов.
Скончался академик Фортунатов 3 октября 1914 года. Родился 14 января 1848-го.
Александр Васильевич Чаянов имел диплом агронома, преподавал в Московском сельскохозяйственном институте, который окончил, и в Народном университете Шанявского.
Видный деятель кооперативного движения после Февральской революции. Член Учредительного собрания. Автор радикальной аграрной программы. Две недели пробыл на посту товарища министра земледелия во Временном правительстве. Ни в каких партиях он не состоял.
После октябрьской революции, в 1921–1923 годах был членом коллегии Наркозема РСФСР и его представителем в Госплане РСФСР. Уже в 1926-м его обвинили в антимарксистском толковании сущности крестьянского хозяйства. В 1930-м арестован по делу Трудовой крестьянской партии. Расстрелян 3 октября 1937 года. Было ему 49 лет: он родился 29 января 1888 года.
Блестящий учёный, Чаянов был очень интересным писателем. Цикл его повестей представляет собой цепь увлекательных остросюжетных историй о Москве начала двадцатого века. Удивительно, как умел он переключаться с напряжённой работы в том же Наркоземе на сочинительство отнюдь не официальных документов.
В 1989 году издали его повести под названием «Венецианское зеркало». Сделали доброе дело. Вернули русской литературе хорошего писателя.
3 октября 1900 года родился Томас Вулф, американский писатель из плеяды художников «потерянного поколения». Не дожив трёх недель до 38 лет, он умер 15 сентября 1938 года. На его могильном камне высечены строки из его романа: «последнее путешествие, самое длинное, самое лучшее», – подтверждено тем самым, что его книги были длинными путешествиями по собственной жизни, которая то и дело пробивалась сквозь художественную ткань повествования.
«Длинное» в буквальном смысле этого слова. Его рукописи были невероятно велики по объёму. Его писательская норма составляла 5 тысяч слов в день. Его эпизоды входили в легенды. Так сцена прощания друзей на вокзале заняла 120 страниц убористого шрифта, а возвращение женщины за забытой вещью описано на 250 страницах.
Трудно сказать, состоялся бы Вулф как писатель, если б не встретился ему Максвелл Перкинс, редактор издательства, который смог дочитать до конца огромную рукопись, смог рассмотреть в ней великое произведение и извлечь его из неё, уломав автора пойти на значительные сокращения. Но какой тяжёлой была эта редакторская работа, «превратившаяся, – как написал Николай Анастасьев, – для обеих сторон в чистый ад»: «Перкинс предлагал что-то поджать, а лучше вовсе убрать, Вулф соглашался, но через несколько дней приносил не сокращённый, а, напротив, вдвое или даже втрое расширенный вариант эпизода». «В общем, – справедливо заключает Анастасьев, – не в дефиците литературного опыта, как решил было Перкинс, дело заключалось – просто такая уж это была литература, и такой уж это был, на других не похожий, автор».
Речь шла о первом романе Вулфа «Взгляни на дом свой, ангел», который вышел в 1929 году и не отпугнул читателей своим восьмисотстраничным объёмом. Как писатель, Вулф был оценен сразу. Хотя его известность не помешала Перкинсу вновь проявить напряжённо-волевую редактуру, чтобы в 1935 году появился роман Вулфа «О времени и о реке» (название, кстати, дано Перкинсом). И снова – бурный успех у читателей и у коллег-писателей. Фолкнер, например, в будущем назовёт Вулфа крупнейшим писателем Соединённых Штатов.
Вулф любил путешествовать. Особенно ему нравилось бывать в Германии, где его боготворили читатели и где у него было много друзей. Но в 1936 году он столкнулся с гитлеровским «новым порядком», с дискриминацией евреев и, вернувшись в США, написал об этом рассказ «Я должен вам кое-что рассказать». После этого книги Вулфа были изъяты из германских магазинов и библиотек, а самому писателю въезд в Германию запретили.
В 1938 году во время путешествия по Западу США Вулф получил воспаление лёгких. Три недели в больнице улучшения не дали. В конце концов врачи поставили диагноз: милиарный туберкулёз мозга. Экстренная операция выявила, что болезнь поразила практически всё правое полушарие мозга. Не приходя в сознание, Вулф скончался.
После смерти писателя редактор Эдвард Эсвелл стал разбираться в оставшихся в квартире Вулфа ящиках с его карандашными рукописями. Удалось выудить из этой груды бумаг два романа «Паутина и скала» (1939) и «Домой возврата нет» (1940). Но только к 1960-м годам закончилась работа над рукописями Вулфа, которые несли в себе и образцы малой эпической прозы. Напечатанные, они, дневники писателя и его записные книжки лишний раз подтвердили, каким огромным талантом обладал Томас Вулф.
Вообще сам писатель, несмотря на то, что в двух последних романах его герой действует не под тем именем, под которым жил в первых двух, все эти романы, его малую эпическую прозу, его дневники считал частями одной огромной рукописи, раскрывающей «историю художника […] вышедшего из самой простой семьи и познавшего всю боль, все заблуждения, всю потерянность, через которую проходит каждый человек земли».