ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

— Заходи! Кто там? — крикнул Мюльгаузен, заслышав стук прикладов и грубый топот сапог в сенях.

Мюльгаузен в нетерпении вышел из-за стола, но там, за дверью, не спешили. Перед тем как войти, задержались у слегка приоткрытой двери, сморкаясь и глухо переговариваясь. Кто-то старательно откашлялся, прочищая простуженное горло, будто собирался петь. Кто-то поспешно докуривал самокрутку, а потом сплевывал и гасил, тщательно растирая каблуком окурок по грязному полу. Наконец человек шесть командиров в разномастной одежде ввалились в комнату.

«Вояки!» — подумал Мюльгаузен, разглядывая их. В комнате было пусто, голо — несколько грубых скамеек и стол. Мюльгаузен ходил перед столом, пока остальные рассаживались, и под сапогами его потрескивали рассохшиеся половицы.

— Все собрались? — громко спросил он, останавливаясь. — Готовьте людей, выступаем.

— Куда?

— В долину Жем.

— От… продотряда известия? — спросил Ознобин. Голос его вдруг сел, и он закашлялся.

— Помощи просят.

— Там же тихо было. Опять Дутов?

— Ну, готовьте бойцов. Только быстро!

Командиры торопливо поднялись, вывалились гурьбой, затопали в сенях и по крыльцу. Остался один Ознобин. Он сидел понурясь, крепко сжимая узловатыми пальцами свою старую замасленную кепку, с которой не расставался ни зимой, ни летом, и терпеливо ждал, когда наконец Мюльгаузен заговорит с ним. Длинный, сутуловатый, он совсем согнулся и сидел неподвижно, словно вечерняя тень.

— Ну, что скажешь? — спросил Мюльгаузен, разглядывая его.

— Как у них там дела?

— А я откуда знаю? Небось несладко…

— Патронов у них мало… Ты с дивизией не связывался?

— А?

— С дивизией, говорю…

Мюльгаузен только гмыкнул. Переспросить Ознобин не решился. Он не любил, когда у Мюльгаузена становилось кислое лицо, говорить с ним в такие минуты было тяжело.

— Свяжись с дивизией, — все-таки выговорил он. — Они ближе к долине Жем, чем мы, скорее подойдут на помощь.

— Гм… Еще чего скажешь?

— Там ведь у нас есть еще продовольственные отряды. Вот бы их объединить! Пока Дутов с ними возился бы, мы бы и подоспели…

Мюльгаузен сел за стол, нахмурился. Взял какую-то бумагу, начал читать, потом бросил, усмехнулся.

— Я гляжу, на кой нам комиссар со стороны? У нас свой есть.

— Тут не до шуток…

— А я не шучу.

Ознобин поднялся и, напяливая на ходу кепку, вышел. Голову держал он понуро, руки поматывались, будто пришитые. «Вот старый хрен!» — подумал Мюльгаузен.

Не успели затихнуть шаги Ознобина, как хлопнула дверь и в комнату торопливо вошла телеграфистка. Мюльгаузен поднял на нее настороженные глаза.

— К нам комиссар выехал!

Она протянула ему телеграфную ленту, но Мюльгаузен не взял ее, холодно рассматривая возбужденную девушку: «Дура! Чему радуется? Нам бы боеприпасов побольше, а не комиссара…» Телеграфистка положила телеграмму на стол, растерянно поглядела на Мюльгаузена и ушла.

Оставшись один, Мюльгаузен откинулся на стуле, покосился на ленту издали. «Приедет хам какой-нибудь в кожаной тужурке!» — подумал он. Поднялся, обошел стол, на ходу захватил, смял в кулаке ленту. Опять начали скрипеть половицы под тяжелыми шагами.

Ему почудилось было, что кто-то поднимается на крыльцо. Он круто остановился. Короткая, с бычьим загривком шея его не поворачивалась, и, остановившись, он по-волчьи, всем телом поворотился к двери. Но никто не вошел. Мюльгаузен подошел к окну и оперся о подоконник.

Старый карагач, зимой и летом возвышавшийся над домом, теперь изгибался под ветром, шелестели засохшие листья, скрипели и гудели ветви. Со станции донесло гудок паровоза.

Мюльгаузен закурил, жадно затянулся. То ли звуки, шорохи с улицы, то ли табачный дым так подействовали на него, но он успокоился и решил доложить о неприятных известиях командиру дивизии. Он потянулся было к телефону, но раздумал. Прежний командир дивизии погиб в бою под Эмбой, а с новым Мюльгаузен не ладил. Они еще не видались друг с другом, но уже одна фамилия нового командира приводила Мюльгаузена в ярость. Хан-Дауров! Надо же — Хан-Дауров!

Телефонные разговоры с Хан-Дауровым только злили Мюльгаузена. Он не выносил рокочущего в трубке командирского баса, раскатистого, как рык медведя в берлоге, с кавказским акцентом, и даже трубку отстранял от уха.

Видит бог, это он нарочно посылает к нему комиссара, чтобы связать его по рукам и ногам. Ну что ж, пускай приезжает! Пускай попробует связать! Гм… Хан-Дауров! Бывший царский офицер. Теперь лижет задницу красным. И ведь новый человек, ни черта не знает, не разбирается в здешней обстановке. У населения нет хлеба, у рабочих отрядов — патронов! Вот о чем надо заботиться. Нет, он посылает ему комиссара!

После того как атаман Дутов захватил Оренбург, положение рабочих отрядов стало критическим. Связь с Москвой была прервана. Доставка боеприпасов, оружия и продовольствия прекратилась. Дней пять назад кое-как сколотили рабочий отряд во главе с одноруким сыном Ознобина и отправили в долину реки Жем выбивать хлеб. Завтра или послезавтра отряд должен был вернуться с хлебом. И вдруг страшная весть — появились передовые сотни атамана Дутова! Ах сволочи, ведь разобьют отряд!

Мюльгаузен все же позвонил в штаб дивизии. Только он начал было рассказывать об отчаянном положении продотряда, как начальник штаба перебил его и сообщил новость почище: узнав о подходящих частях Дутова, казаки подняли мятеж в Акбулаке и Мартуке.

— Грузи бойцов в эшелон и с ходу подавляй мятеж! — приказал начальник штаба.

Мюльгаузен побежал на станцию. Все это лето стояла жара. Но со вчерашнего дня погода испортилась, с севера задул пронзительный ветер. Туго охватывая тело, он проникал в рукава, за пазуху. Глаза Мюльгаузена сразу начали слезиться. Он пошел боком, загораживаясь рукавом. Стоило чуть повернуться, как песок начинал сечь лицо.

Ветер вылизал землю, отшлифовал ее, словно доску. Сапоги по земле стучали, как по камню. Мела песчаная поземка.

Мюльгаузен сплевывал скрипящий на зубах песок и думал, что в такое время опасен любой мятеж, даже самый малый, что злоба вспыхивает как порох, тронутый огнем.

Подходя к станции, Мюльгаузен увидел знакомую суматоху перед отправкой. Слышались торопливые обрывки команд, крики, звон котелков и фляг. Бойцы тащили подсумки с патронами, бегом катили пулеметы, карабкались в вагоны. На двух платформах в конце эшелона громоздились два орудия. Они смутно темнели и издали были похожи на залегших в золе верблюдов.

Мюльгаузен пошел вдоль вагонов. Плоская коробка маузера, болтаясь на длинных ремнях, хлопала его по ляжке. Круглая шапка с красным бантом была сдвинута набекрень. Любуясь сам собой, он все поглядывал на часы, подзывал к себе то одного, то другого, торопил, покрикивал густым, севшим на ветру голосом.

Но когда суета у эшелона прекратилась и Мюльгаузен собирался уже подать команду к отправлению, его внезапно позвали к телефону. На проводе был Хан-Дауров.

— Мы бросаем на подавление мятежа Ташкентский отряд… — рокотал в трубке кавказский бас.

— Но мы уже погрузились…

— Ничего, разгрузишься! Отряд держи под ружьем, понял? У кавалерии Дутова ноги длинные, сегодня здесь, завтра у вас. А мы, дорогой, вовсе не намерены сдавать еще и ваш город.

— Ну, а может быть, что он сюда и не сунется?

Все может быть, дорогой.

— Так что нам у моря погоды ждать?

— Зачем так говоришь, зачем погоды? Нездоровые настроения у тебя, дорогой! Не погоды ждать, а заниматься боевой и политической подготовкой в отряде. Кстати, почему молчишь о комиссаре? Комиссар прибыл?

— Нет еще…

— Как нет? Алло! Алло! Давно должен быть. Разыщи его, звони на все станции, головой отвечаешь, понял? Ал-ло… Алло!.. — надрывался на другом конце провода Хан-Дауров.

Мюльгаузен швырнул на рычаг трубку и вышел на улицу. Постоял, сплевывая и матерясь про себя, потом закурил, сунул руки в карманы и пошел в штаб отряда. Сжатые кулаки его были круглы и тяжелы, как булыжники. Скорым шагом он уже подходил к двухэтажному дому, где расположился штаб отряда, когда какой-то верховой поравнялся с ним. Мюльгаузен покосился на шубу и тумак всадника и отвернулся, решив, что это один из назойливых аульных казахов, ищущих, чем бы поживиться возле отряда. Всадник в шубе не отставал, ехал рядом, наконец сказал:

— Салам алейкум, Петька!

Мюльгаузен удивленно взглянул на казаха. Тот был страшно худ. Бледное лицо его густо заросло щетиной. Видно было, что долгие дни не слезал он с коня и теперь еле держался в седле. Конь под ним отворачивался от ветра, грива и хвост его сухо шелестели. Всадник при каждом движении коня цеплялся за холку.

«Больной, что ли?» — подумал Мюльгаузен.

— A-а… Здорово! Ко мне?

— К тебе, к тебе…

— Чего ты у меня забыл?

— В отряд к тебе хочу вступить.

— Верблюдов, что ли, пасти? — Мюльгаузен засмеялся и пошел дальше. — Верблюдов у меня нет.

Еламан тронул коня следом. По затвердевшей земле громко застучали копыта. Обогнав Мюльгаузена, Еламан хотел спешиться, охнул, побледнел и повалился бы навзничь, если бы не поддержал его Мюльгаузен. Одной рукой придерживая Еламана, Мюльгаузен другой распахнул ему шубу. У левого плеча ситцевая грязная рубаха запеклась от крови.

— Что такое? Ну?

— Да так…

— Ранен, что ли?

Еламан вытер рукавом холодную испарину на лбу. Разлепил запекшиеся губы, хотел что-то сказать, но Мюльгаузен не стал слушать.

— Ступай в лазарет, ступай, после поговорим! — И пошел в штаб.

II

Еламану все это время было тяжело. В прошлом году, уезжая из разграбленного рыбачьего аула в Челкар, он все думал о Мюльгаузене. Вообще-то Мюльгаузен немало добра сделал для него. Можно сказать, открыл ему глаза, за руку привел в большой мир. И все же, чем чаще думал Еламан о нем здесь, вдали от родных мест, тем больше убеждался, что между ними, как между равными, не было дружбы, согласия, теплого человеческого взаимопонимания. Мюльгаузен властен и круто-нрав, больше всего он любит себя и совсем не считается ни с кем. Даже с друзьями он бывает груб и резок. При нем легко потерять достоинство, а это унижало Еламана. Но повернуть коня обратно, вернуться в аул рыбаков, где он распрощался со всеми, он тоже не мог.

В глухой, безлюдной степи Еламан оказался как бы на перепутье. И тут ему встретились караванщики. С наступлением осенних холодов аулы перекочевали на зимовье. Впереди были тяжкие месяцы зимы. И вот самые храбрые джигиты из нескольких аулов, собравшись вместе, отправились с обозом в далекий путь — в Кунграт и Чимбай за хлебом. Еламан еще думал и надеялся в глубине души, что может найти Айганшу. Ведь она убежала от басмачей Жонеут-хана почти на границе с Каракалпакией. Может, набредет на ее след… Он пристал к караванщикам да так и промаялся почти год на чужбине.

Несколько месяцев он проработал в Кунграте. Потом в поисках постоянной работы побывал в Хиве, в Ходжейли и в Ургенче. Но ни в одном из городов знаменитого Пятиградья он так и не прижился. И он к этому времени уже устал. Не нашел и Айганшу. Потерял всякую надежду найти ее и казался себе одиноким и несчастным. Весной примкнул было к воинственному племени казахов — адайцам. Но и у адайцев не мог он найти занятия по душе. Жить же без дела было невмоготу. Из аула в аул перебирался одинокий всадник, пока по дороге в Челкар не наткнулся вдруг на воров. Он стал уходить, отстреливаясь. За ним гнались, стреляли вдогонку и ранили в плечо. Еламан решил уже, что все пропало, но от смерти спас его легконогий темно-рыжий жеребец с белой звездочкой на лбу.

Да, помучился он за этот скитальческий год! Но что было, то прошло. Теперь он был рад, что опять очутился в Челкаре, что теперь он будет при деле, среди знакомых людей, с которыми когда-то пришлось ему жить и работать бок о бок.

Перебирая прошлое, Еламан забрел на какую-то кривую улочку и теперь не узнавал места. Он подосадовал на себя, что не расспросил, где лазарет. Небо плотно обложило тучами, и неизвестно было, сколько теперь времени и когда наступит вечер. Но потом Еламан увидел на западе, где тучи были почти черны, закровеневшую нижнюю кромку облаков — значит, скоро станет совсем темно.

Еламан испугался, что в темноте совсем заблудится, и прибавил шагу. На коне, хоть и болела рана и слабость кружила голову, было все-таки покойно в тумаке и шубе, но теперь, ведя коня в поводу, он почувствовал, что совсем взмок и выбился из сил. Тогда он снял тяжелый поярковый тумак и с удовольствием ощутил, как на ветру остывает потная голова.

Невдалеке от железной дороги стояли низкие каменные бараки. Еламан почему-то решил, что лазарет обязательно должен находиться в каком-нибудь из больших бараков, и побрел вдоль их унылой линии, не обращая внимания на другие дома. Но вдруг знакомый и неприятный степняку тошнотворный запах остановил его. Он поморщился и оглянулся. Прямо перед ним белел небольшой дом. Таких небольших и, как правило, заброшенных домов, называемых лазаретами, немало повидал он в свое время на турецкой земле. В них вповалку на матрацах или просто на полу сотнями валялись раненые и больные. Обросшие, грязные, изможденные люди. У одних были забинтованы головы, у других руки или ноги. Стоны, крики, вонь и запах лекарств стояли тогда в лазаретах. «Не проваляться бы мне здесь долго», — со страхом подумал Еламан и сразу озяб. После стычки с ворами на большой караванной дороге, чтобы остановить кровь, Еламан приложил к ране лоскут подпаленной кошмы. Теперь рана воспалилась, болела, и от нее шел гнилой запах.

Молоденькие сестры, увидев рану, сморщились и начали ругать и жалеть Еламана. Быстро промыв рану, наложили какую-то бурую мазь, крепко забинтовали плечо и, к великой радости Еламана, отпустили его восвояси, сказав, чтобы пришел на перевязку дня через два. Из лазарета Еламан вышел повеселевшим.

Сумерки сошли на город. Ветер заметно потеплел, но дул все еще сильно. Тополя перед лазаретом раскачивались, посвистывая верхушками. Еламан не прикрыл за собой ворота, и пока не свернул за угол они все скрипели и хлопали вслед ему, то открываясь, то закрываясь.

Еламану стало совсем хорошо на душе. Он быстро шел в надвигающейся темноте и улыбался, будто удачливый джигит, возвращающийся со свидания. Главное, что он приехал все-таки в Челкар и нашел рабочий отряд! А какие сомнения до этого терзали его! Сколько бессонных ночей он провел! В прошлом году, после набега басмачей, ему жить не хотелось. Весь мир казался черным. Теперь-то он посмеивался даже над своим тогдашним отчаянием.

Интересно все-таки создан человек. Так скрутит иногда тебя тоска, что душа корчится, как опаленная шкура. И тогда раздольный, огромный мир съеживается так, что кажется, весь уместится на ладони. Черная судьба схватит тебя, сожмет обручем и душит… Не вытерпишь— и конец, задушит, сломает.

Это теперь он приободрился и повеселел, и какое-то неясное, но хорошее будущее проглянуло перед ним, как клочок синего неба в тучах. А ведь было время, его судьба чуть не сломала. Особенно в ту скитальческую пору, когда он не знал куда приклонить голову, а в груди было все выжжено и мертво. Не чувствовал он тогда тепла и сладости жизни, не замечал солнца и луны над головой, свет которых испокон веку приносит радость всему живущему на земле.

Потом, когда на душе у него немного полегчало, когда начало оттаивать заледеневшее сердце, он вдруг как бы очнулся и — о господи! — увидел такой же, как и в дни его детства, огромный светлый мир. Все так же всходила луна над степью, все так же грело солнце. И все было как прежде. Был кто-то счастлив и богат. И была у богатого на пастбищах тьма-тьмущая скотины, над головой — крыша, в постели — горячая баба. И был кто-то несчастлив и обездолен судьбой. И у такого обездоленного единственной надеждой и опорой в жизни были собственная силушка да натруженные руки. И жил он себе, довольствуясь долей, отпущенной ему скрягой-судьбой, такой скудной и ничтожной, будто горсть проса, брошенная курам.

Да, все живое на земле, будь то человек, или птица перелетная, или зверь, рыскающий по степи, все неустанно хлопочут, все бьются ради жизни, ради потомства, ради будущих поколений. И потому, пока ты жив, нечего робеть и забиваться трусливо в угол.

«А! Вот и пришел», — удивился Еламан, останавливаясь перед казармой, в которой располагался отряд. Он спросил какого-то бойца о Мюльгаузене. Того не было. Еламан растерялся: он никого не знал здесь, не знал, у кого просить постель.

Бойцы поужинали, и теперь кто пришивал пуговицу к шинели, кто прилаживал заплатку к прожженным махоркой или у костра штанам, кто просто разговаривал, а кто и пел… В просторной, как конюшня, казарме тускло мерцала лампа. В дальнем углу шестеро бойцов, усевшись в круг, жадно накуривались на ночь, передавая после затяжки друг другу большую козью ножку, и огонек самокрутки ярко рдел в темноте.

Еламан, как всякий степняк, был непривередлив. Расстелив под собой одну полу большой шубы, он, не раздеваясь, лег.

Только теперь он почувствовал, как измотался за день и как охватывает тело сладкая предсонная истома. Сон борол его, а на заросшем, осунувшемся лице все еще бродила та нежная слабая улыбка, которой он улыбался, идя в темноте из лазарета.

«Интересно, здесь ли еще Акбала? — думал он. — Живет ли она у рыжего в доме или ушла? Или совсем уехала? Ну ладно, завтра узнаю… А теперь спать…» Так он и уснул, пригревшись, улыбаясь хорошим мыслям.

Проснулся он еще в темноте и сразу почувствовал, что не выспался, не отдохнул по-настоящему. Тело, побитое долгой верховой ездой, болело, кости ныли. Мало-помалу бойцы начали подниматься. Встал и Еламан. Кто-то уже входил с улицы, крепко стуча сапогами. Еламан стоял в проходе, поглядывая то на свою шубу, то на входивших с улицы бойцов. У дверей догорала в мутном стекле лампа. Большие тени метались, шевелились по стенам.

Еламан поднял с полу шубу и тумак, положил на нары. Оглушенный сном, он никак не мог взять в толк, что нужно делать, но когда все повалили на улицу, в одной рубахе вышел и он следом за другими. Во дворе он протолкался под струю ледяной воды и умылся. Потом вернулся в казарму, надел шубу, нахлобучил на голову тумак и опять вышел во двор. Бойцы во дворе уже строились. Еламан растерялся и не знал сперва, куда приткнуться в своей длиннополой шубе. Потом вспомнил, что в строю становятся по росту, поискал глазами в шеренге высокого, как и он, бойца и поторопился стать рядом. Пока он никак не мог приноровиться к обстановке. Ему и думать-то о чем-нибудь было некогда. Он только удивлялся, чувствуя себя лодкой, плывущей по течению. Его будто бросило в стрежень реки, и несло, и крутило, не давая дотянуться до берега. Куда его вынесет, он теперь уже и не знал. Пока разберешься в этой заварухе, пока поймешь что к чему, глядишь, и вынесет тебя на какой-нибудь и в страшном сне не снившийся берег.

— Сми-р-р-рнааа! — раздался командирский окрик и тут же изумленно-насмешливое — Эт-того еще не хватало!

Еламан внутренне съежился, быстро взглянул на надвинувшегося Мюльгаузена и отвел глаза.

— Как же пускаете его в строй в таком виде? А ну-ка марш из строя!

Еламан, понурясь, чувствуя на себе взгляды всех бойцов, отошел в сторону. Мюльгаузен не торопясь обошел строй, потом скомандовал «вольно!» и подозвал к себе командиров отделений.

Со вчерашнего дня у него не выходило из головы, что от продотряда, посланного в долину Жем, по-прежнему нет известий. Если рассудить здраво, вряд ли удастся продотряду уйти от атамана Дутова. Если и была надежда, то только на однорукого сына Ознобина. Опытный солдат, прошедший германский фронт, он один мог что-нибудь придумать, как-нибудь выкрутиться.

Вчерашний приказ держать отряд в городе бесил Мюльгаузена. В бешенство приводил его и новый комиссар, застрявший черт знает где. Его ждали еще вчера к вечеру, как вдруг пришла телеграмма, что комиссар, выехав из Актюбинска, в дороге заболел и его сняли с поезда где-то возле Эмбы. Все складывалось плохо.

Ознобин предложил было послать к комиссару делегата, но Мюльгаузен только поморщился, буркнув: «А! Небось не помрет!» Все были поражены, но настаивать никто не посмел. Ознобин понуро опустил голову и нахмурился. Он лучше всех понимал состояние командира отряда, понимал, что для того был нож острый делиться с кем-то властью. Мюльгаузен вообще не любил комиссаров. Этих людей, вдохновленных партийной идеей, в последнее время стали уважать не только свои, но и враги. Мюльгаузен же был твердо убежден, что комиссар — это путы на ногах командира. И даже их одежда — кожанка, хромовые сапоги — и неизменная опрятность и подтянутость бесили его.

Так и стояли командиры, а перед ними молча прохаживался хмурый Мюльгаузен, когда прибежала испуганная телеграфистка. В лице ее не было ни кровинки, она кусала губы, стараясь не разрыдаться. Встревоженные командиры окружили ее. Мюльгаузен быстро выхватил телеграфную ленту у нее из рук.

— Ну вот, докомиссарились! Эх!..

Ознобин побледнел и двинулся к Мюльгаузену. Ноги его ослабли, и он споткнулся. Он протянул было руку к телеграмме, но Мюльгаузен, сжав зубы, быстро разорвал ленту, и ветер тут же унес клочки. Ознобин с тоской глядел на командира и молчал…

III

К полудню Еламан совсем замотался. Утром, похарчившись вместе с бойцами из общего котла, он пошел в баню. После бани отправился искать цирюльню. Побрившись, он заторопился на вещевой склад за город. В глухом, без окон, складе он долго рылся в темноте в куче старой пахнущей одежды, выбирая себе шинель по росту.

После тяжелой казахской шубы в шинели он почувствовал себя сразу удивительно легко и бодро. Одно только было нехорошо — шинель оказалась узковатой в плечах. Выйдя из склада, он расправил грудь и тут же с огорчением убедился, что шинель тесна ему. Рукава были коротки, далеко торчали кисти рук. И запах был от нее чужой, нехороший.

Еламан шел по безлюдной, не по-летнему холодной улице и на ходу, нагибаясь и оглядывая, все щупал свою обнову. Все-таки досадно было: торопясь избавиться от тяжелой шубы и тумака, он в темноте склада так и не разглядел толком шинель, а в ней, может, до смерти ходить. Мало того что была она узка и коротка, видно было, что побывала она до него не на одном плече. Рукава вытерлись, грудь и спина стократно пропитались потом, грязный ворот лоснился, будто затертый потник, и холодил шею.

Еламан расстроился и, чтобы отвлечься, стал вспоминать рыбачий аул. Вот уже целый год, как не имел он оттуда известий. Как там живет-поживает старый тамыр Дос? Ладит ли со Рзой? И жива ли бедная Ализа?

Перебирая в памяти всех оставленных близких, думая об их житье-бытье, воображая родной аул на берегу моря, на круче, Еламан нет-нет да поглядывал на шинель, ощупывал, мял ее там и сям. Только теперь заметил он дырку на боку, в которую свободно проходил палец. То ли у костра прожгло, то ли пробило пулей… «Уж не с убитого ли сняли?» — со страхом подумал Еламан и сразу забыл о родном ауле. Сколько людей до него носило эту шинель? И где теперь все эти люди, живы ли? Или давно уже, отведав сполна и радостей и горестей, отпущенных им на этом свете судьбой, лежат теперь где-нибудь в разных концах необъятной степи в наспех, по пояс вырытых могилах, и уж холмики над могилами давно осели или развеяны ветром?

Не одно сердце билось под этой шинелью, не одно тепло она сохраняла и, видно, не одна жизнь оборвалась под ней, пока не нашла она тебя. Попробуй-ка теперь расстанься с ней! Поди узнай, сколько вершков тебе осталось до последнего твоего рокового шага, за которым навсегда оборвутся твои следы. Живи, надейся и жди, пока не порвется тонкая нить твоей жизни.

Но так уж создан человек, что, даже дойдя до конечного своего рубежа, даже коснувшись носком сапога смертной межи, за которой пропадут все его следы на земле, он по-прежнему беспечно и слепо стремится дальше, будто и не начинал еще жить, будто ждет его жизнь, бесконечная и радостная…

Переполненный невеселыми мыслями, шел Еламан по улице мимо неказистых домишек, чуть не наполовину ушедших в землю. Редкие прохожие оглядывали его внимательно, быть может, стараясь угадать в нем знакомого, но он смотрел в землю и никого не замечал. Он стал думать о Рае, которому не суждено было даже лечь в родную землю, а не то что пожить на ней всласть. Потом бледными тенями прошли перед ним скорбные лица Култумы, Мунке, Тулеу… Кто погиб в туретчине, кто замерз на льду в море, кого свалила басмаческая пуля — мало ли их было!

Господи, до чего же ненасытна земля! С тех пор как создан мир, земля одинаково равнодушно поглощала и младенцев, не успевших еще осмыслить жизнь, и стариков, не брезгуя, принимала в свои холодные объятья. Тьму веков земля все прибирает в свою утробу вечно грызущихся, дерущихся, бьющихся людишек, весь их безумный род, неспособный без ненависти и убийства прожить свой мгновенный, куцый срок. И хоть бы что ей! Сколько ни подавай, все мало — и не вздыбится, не закровенеет, не исторгнет назад ни одной души.

Одному аллаху ведомо, сколько еще прольется крови, пока Люди не выкинут на свалку оружие, пока последний солдат не сбросит с плеч последнюю серую шинель.

Еламан считал, что ему повезло, что он двужильный. В самом деле, сколько раз смерть стояла у него за плечом и холодом дышала в затылок, но каждый раз обходилось, каждый раз он срывался, как рыба с крючка. А в будущем кто знает. Будь хоть каким живучим, хоть каким двужильным, но пока на тебе эта серая шинель, придет когда-нибудь конец и твоему везению. В чьей-то обойме наверняка и на тебя заготовлен патрон.

Он опять внимательно рассмотрел дырку в боку, сплюнул и отвел глаза. И тоскливо ему стало, как в дырявой юрте, где во все щели свищет холодный ветер.

Еще утром у него была одна мысль: приодеться, помыться в бане, побриться и пойти искать Акбалу. Но теперь ему вдруг стало все равно, и он уже никуда не хотел идти. «Неужели люди рождаются только для насилия и убийства? — думал он, исподлобья поглядывая на увешанных оружием встречных. — Ведь у каждого где-то пухнут детишки с голоду, есть мать или жена, их кормить надо, а не наливать глаза кровью. И у всех одна дорога: или сам убьет, или самого убьют. И вот он тоже надел шинель, взял в руки оружие, пошел воевать. Почему?..»

Очнулся Еламан только возле казармы. Мысли, терзавшие его душу, погасли, но не ушли совсем. Он их спрятал до поры до времени, как мелкий воришка прячет украденное где-нибудь под тюком, под старой одеждой.

Сделав холодно-непроницаемое лицо, Еламан вошел в казарму, огляделся. Ни Ознобина, ни Мюльгаузена не было. Бойцы сидели или лежали. Не было обычного оживления, никто не бегал, не кричал, не смеялся, будто в доме, где лежит покойник. Не решаясь пройти на свое место, Еламан остановился у порога. Растерянно переводил он взгляд е одного на другого, стараясь поймать в ответ добрый взгляд, чтобы заговорить, но никто на него не смотрел. Он подошел было к одному пожилому бойцу, лицо которого показалось ему добрым, но тот хмуро отвернулся.

Потоптавшись и вздохнув несколько раз, ничего не понимая, Еламан опять вышел на улицу. Долго разглядывал он полу шинели, черную от сажи, наклонился, поднял кусок глины и стал затирать пятно. Что же служилось в его отсутствие? Строя разные догадки, он побрел по улице. Остановился, прищурился на небо поверх плоских крыш, по которому плыли легкие белесые тучки. Потом с внезапным подозрением подумал: «А может, я им противен, раз они от меня отворачиваются?»

На улице было уныло и пусто. Вольно гулял ветер, гоня мелкую, как пудра, желтую пыль. Ветер лез под шинель, холодил лицо. Еламан поежился и поднял воротник. «Где же Мюльгаузен? — размышлял он. — И почему весь отряд в казарме, почему не идем в поход?»

Он хотел было вернуться, как вдруг на той стороне улицы заметил молодую белолицую казашку. В первое мгновенье ему показалось, что это Акбала. Внешность, осанка, горделивая походка, одежда были те же, что и у Акбалы. И даже две длинные косы за спиной подрагивали так же, как у Акбалы. Но это была не Акбала…

Долго смотрел Еламан вслед случайно прошедшей мимо женщине, странно похожей на далекую теперь уже, прежнюю Акбалу. Потом пришел в себя и улыбнулся. Ему опять непременно захотелось увидеть Акбалу. Он опустил воротник и быстро пошел навстречу ветру, и лицо его загорелось, как бывало, когда целыми днями пропадал он в зимнем море, не чувствуя мороза.

После целого года отсутствия он не узнавал города, блуждал по глухим его улицам и часто не знал даже, куда зашел. Но теперь, будто путеводная звезда вела его, он безошибочно попал в ту часть города, где жили казахи. Улицы пошли кривые, узкие, мазанки были небеленые, приземистые, похожие друг на друга. Нигде не было ни деревца, ни кустика.

Еламан шел, оглядывал домишки, пока вдруг не остановился перед изъеденным ветрами и солнцем, размытым дождями старым глиняным дувалом. За дувалом виднелся такой же старый, обшарпанный дом. Горячая волна обожгла Еламану грудь. Об этом доме думал он беспрестанно, скитаясь вдали от родных мест.

Он даже не удивился, что так легко нашел этот дом, — непонятное, безошибочное чутье привело его сюда. С горящими глазами он быстро подошел к двери, толкнул, забыл нагнуться и ударился головой о притолоку. Не чувствуя ушиба, зацепив какое-то ведро у порога, он вошел в комнату.

В комнате до этого играли, а теперь вскочили испуганно трое мальчишек, одинаково рыжих и растрепанных.

— А где… где хозяева? — сипло спросил Еламан, насильно улыбаясь.

— Отец ушел. Он работает.

— А еще… Еще у вас есть кто-нибудь?

— Апа[1], что ли?

— Апа? А… кто же у вас апа?

— Акбала.

— A-а… Значит, Акбала вам апа?

— Она у нас ай-ай-апа[2].

— Вот как? Так и зовете ее?

— Так и зовем. И он, и вон тот, и я — все мы зовем ее ай-ай-апа.

— Ну хорошо. А она где?

— Она ищет работу.

Все ребятишки были нескладные и тощие, такие же, как их отец. Еламан потрепал их по головам, грустно и ласково улыбнулся и вышел вон. На этот раз он не забыл нагнуться в дверях и только во дворе уже выпрямился, поднял голову и посмотрел на небо в пестрых облаках. Потом вышел на улицу, не удержался и оглянулся на облупленный домишко. Все трое рыжих мальчишек сгрудились у окна, прижавшись носами к потрескавшемуся стеклу, и провожали его взглядами. Когда Еламан оглянулся, они разом заулыбались. И Еламан опять грустно и ласково улыбнулся им в ответ.

Все эти годы Еламан удивлялся самому себе. Давно уже дороги их с Акбалой разошлись, а он все не оставлял ее в покое, будто и без него мало ей было в жизни горя. Все у него было с этой женщиной, жил он с ней вместе и врозь, любил ее, и ненавидел, и жалел, и все чаще ему думалось, что такова уж у него судьба. Крепко, мучительно вошла она в его жизнь и не отступала. Целый год не был он в Челкаре, мыкался по чужим краям, а если вспомнить, дня, пожалуй, не проходило без мыслей о ней. И чем чаще он думал о ней, тем сильнее болело сердце, до того, что иногда хотелось вырвать его, как вырывают больной зуб. Много в жизни каждого мужчины бывает женщин, но все они скоро забываются, а вот полюбить, видно, все-таки суждено один раз, одна только женщина входит в твою жизнь навсегда.

Еламан прошел мимо дневального, стоявшего у ворот. Еще не войдя в казарму, он услышал голос Мюльгаузена, сердитый его бас. «Уж не меня ли ругает?» — подумал Еламан и, робко войдя в казарму, остановился за спиной бойцов.

— Один он виноват! — кричал Мюльгаузен, расхаживая в кругу бойцов. — Все из-за него! Связать нас по рукам и ногам… Какого черта нам здесь торчать!

— А чего о нем слышно-то?

— Когда грозился приехать-то?

— Ну погоди! Я ему, собаке, покажу хром! Я хром-то с него сдеру…

— Это он о ком? — тихо спросил Еламан, наклонившись к стоявшему рядом бойцу.

— О комиссаре.

— Как? Комиссар?

— Да, да, комиссар…

— Ага… — Еламан закивал, хоть и не понял ничего.

— А когда их привезут? — подал голос совсем еще молоденький боец.

— Сегодня. К вечеру, — глухо отозвался Мюльгаузен.

— Неужто так никто и не уцелел?

Мюльгаузен промолчал. Минуту назад яростный, тугой, как сжатый кулак, он вдруг расслабился, жалко сгорбился и молча, осторожно протискавшись между бойцами, пошел к двери. В казарме повисла гнетущая тишина. Никто не смотрел в глаза друг другу.

Еламан, ничего не поняв, потолкался еще немного среди бойцов, потом прошел к своей постели. Лег, подмял поудобней жесткую комковатую подушку и прикрыл глаза. Сквозь ресницы он стал глядеть в потолок и думать об Акбале. Сейчас она, наверное, уже пришла домой. Чего ему было не подождать ее? Интересно, что ей сказали малыши о нем? Приходил какой-то высокий дядя, искал ее? Раздумывая об Акбале, Еламан и не заметил, как смежились его веки. Рука его соскользнула со спинки топчана и повисла…

Вечером отряд, построившись, пошел на станцию. Там уже собрался чуть не весь город. Стояли молча, с томительным ожиданием посматривая на запад. Скоро вдалеке показался лоснящийся бойкий паровозик с единственной красной теплушкой. Жарко дыша паром, шипя, остановился он на станции. Народ на перроне зашевелился. Вытянув шею, Еламан с тревогой, напряженно глядел на паровоз. Из кабины машиниста стал спускаться по металлической лесенке мрачный человек. Подкованные сапоги его громко стучали в тишине. Ни на кого не глядя, он подошел к вагону. Толпа всколыхнулась, подалась ближе и опять замерла. Со скрипом откатилась дверь, а за дверью, уложенные в ряд, видны были изуродованные, окровавленные трупы. Над толпой раздался вой сначала одной женщины, потом другой, третьей… Мужчины отворачивались, моргали, закрывали лица. В глаза Еламану бросилась дико кричащая молодая женщина. Ее держали под руки, она рвалась к вагону, но тут же обвисала на руках.

Еламану было знакомо ее лицо, но он никак не мог припомнить, кто это. Около нее оказался почему-то Ознобин. Со вчерашнего дня он неузнаваемо изменился, щеки ввалились, редкие волосы были встрепаны, тощая шея напряжена. Он стал было говорить что-то бившейся женщине, но не договорил, всхлипнул и стал пробираться к вагону. Он протискивался, как слепой, на ощупь, глаза его закатывались вверх. Ему говорили что-то со всех сторон, но он не слушал, отмахивался.

Расталкивая людей, Еламан стал пробиваться к Ознобину и догнал его возле самого вагона. Он подхватил старика под руку, но тот не заметил, не повернул даже головы. Ознобина, когда он карабкался в вагон, поддержало еще несколько рук. Среди окровавленных тел Еламан узнал однорукого сына Ознобина. У старика сразу запотели стекла очков. Он медленно опустился на колени возле сына, стал разглядывать его, потом дрожащей рукой осторожно погладил того по волосам, по лбу, по щекам.

— Андрю… Андрю… шенька… — услышал Еламан задыхающийся голос старика.

Тела убитых стали выносить из вагона. На перроне убивались матери, бросаясь к сыновьям, голосили жены, ревели на разные голоса ребятишки. Еламану стало так страшно и одиноко, что захотелось плакать, как в детстве. Много смертей повидал он на своем веку и только бледнел, только вздрагивали ноздри, тяжелей и сумрачней становился его взгляд. А сейчас он так ослабел, что слезы подступили к горлу, и он уже не мог видеть ничего вокруг, будто и он вместе со всеми потерял самого близкого человека.

Несколько человек, мешая друг другу, подняли сына Ознобина, стали выносить.

— Лицо, лицо-то… Хоть бы лицо прикрыли, господи! — раздались голоса.

Еламан быстро снял с себя шинель и, спрыгнув на перрон, прикрыл изрубленное шашками тело младшего Ознобина.

IV

Еламан дважды ходил в Совдеп, но оба раза Селиванова на месте не оказывалось. Каждый раз, не отрывая глаз от бумаг, секретарша отвечала:

— Товарищ Селиванов ушел в депо на митинг…

Еламан, подумав, пошел в депо. На улице вокруг депо не было ни души. Зато внутри громадное здание было переполнено народом. От самых ворот, широко распахнутых, плотно стояли рабочие в черной замасленной одежде. В глубине, затянутой сероватым дымком, тускло темнел потухший паровоз. Оттуда же доносился звонкий, бойкий голос, складно лилась непрерывная речь. Еламан, выставив здоровое плечо, стал протискиваться на голос сквозь толпу. На него недовольно оглядывались, тихо поругивали. Еламан только виновато улыбался в ответ. Наконец он уперся в спину рослого детины. С трудом подавшись в сторону, Еламан увидел оратора, который так быстро и звонко говорил. В глубине на наспех сколоченной трибуне держал речь Селиванов. Еламан давно его не видел и теперь удивился, что тот ничуть не изменился за это время. Он жестикулировал, взмахивал плавно рукой, и каждый раз, когда он поднимал, потрясая, руку вверх, из-под рукава выскальзывало тонкое, как у подростка, запястье. Селиванов старался казаться старше, принуждал себя говорить баском, но голос его не слушался и звенел совсем по-юношески.

Еламан уже неплохо понимал разговорную русскую речь, но, когда говорили о вещах сложных или отвлеченных, тем более быстро и долго, он терялся в обилии слов. И теперь он даже щурился от напряжения, стараясь понять, о чем идет речь. Он начал слушать Селиванова с середины и поэтому скорее догадывался, чем понимал, что тот говорил о богатых и бедных, которые, будто огонь с водой, схлестнулись в классовой битве, о непримиримой вражде их, о предстоящих кровопролитных боях. Говорил о безвестных и беззаветных бойцах, которые еще в давние годы сложили свои головы за свободу и справедливость на земле.

Еламан видел, как у многих хмурились лица и гневно раскрывались глаза. Его самого бросало то в жар, то в холод, и он вспоминал вчерашний вечер и окровавленные, изрубленные тела рабочих бойцов.

После митинга, забыв, что пришел к Селиванову, Еламан один отправился домой. Он шел серым вечером такой же понурый, как и десятки других людей, расходившихся с митинга. В голове у него возникали никогда не тревожившие его раньше мысли. И это было для него так неожиданно и ново, что он останавливался несколько раз в изумлении, потом качал головой, усмехался и шел дальше.

Он думал, что вот испокон веков населяли землю разные народы и что народы эти были в чем-то схожи, а он раньше не думал об этом. Народы эти не общаются друг с другом и не знают ничего друг о друге, но ведь живут они под одним небом, и потому в жизни их должно быть много общего, общих радостей и печалей. А между тем, что знали, например, о русских его отцы и деды? Всегда говорили одно и то же, что русские — кафыры, иноверцы. Недоверие и даже ненависть были у казахов к русским. Но понимали ли они душу этого народа, знали ли его тревоги и беды? А вот, оказывается, и у русских были свои бедняки и свои баи, и у русских были свои батыры, как Жанходжа-батыр или Срым-батыр, которые в час великих испытаний бросали гордый клич и звали свой народ на борьбу. А сколько, оказывается, было у русских храбрых бунтарей, всю жизнь свою проведших в неволе, в кандалах, как Сары, сын Батака. Нет, видно, народы познают друг друга и объединяются только в борьбе, только на пути к свободе.

Вчера на похоронах двадцати восьми зарубленных плакали все — русские и казахи. Не плакал только один человек — старик Ознобин. К нему подходили, стараясь утешить, но старик сердито отворачивался. Он крепился — кто знает, не плакал ли он перед этим всю ночь? Но теперь глаза его были сухи. Только стекла очков время от времени запотевали. Не отрываясь, смотрел он на сына. Но когда гроб закрыли крышкой и стали опускать в могилу, старик дрогнул и отвел глаза. Посыпалась земля, комки глухо забарабанили по крышкам гробов. Ознобин смотрел в могилу, смотрел на собравшихся людей и ничего не видел. Еламан поразился тогда и не знал, что думать. Какую силу надо носить в себе, чтобы не зарыдать в страшный час вечной разлуки!

Пустынную улицу насквозь продувал ветер. Мело и мело пыльную поземку. Гнулись, кланялись, шурша листьями, большие тополя. Еламан поднял воротник шинели и с досадой подумал, что еще лето, а ветер лютый, осенний. Одно было утешение: под ветер легко было идти, успевай только переставлять ноги.

Он взглянул вперед и увидел худого усталого человека. Широкое, бывшее когда-то коричневым пальто свисало мешком с его плеч. Шея прохожего была обмотана грубым полосатым шарфом, пальто, по-видимому, было без пуговиц, так как полы все время расходились и он их запахивал. Еламан внимательно оглядел путника сзади и решил, что тот совсем недавно с каторги. Когда он убил Федорова и его заковали в кандалы и увезли в Орск, ему много попадалось таких — худых, измученных, кое-как одетых. Он было догнал прохожего, но замедлил шаг и опять приотстал на корпус коня, чтобы получше разглядеть того сзади. Теперь он заметил большие уши, тонкую шею и ямку на затылке.

Не решаясь обогнать прохожего, Еламан шел позади.

«Как все-таки нелегко поддается человек неотвратимому, — думал он. — Да что там человек! Любое живое существо, даже былинка какая-нибудь, еле пробившаяся на белый свет, не хочет расставаться с жизнью. И осень пройдет, вот-вот грянет зима, а на обочине большой дороги еще струится под ветром запыленная, чахлая травка. По ней ходили и ездили люди, топтал ее скот, ее терзали, давили колесами, а она все не сдавалась, все тянулась к солнцу, пока не срывала ее чья-то рука или не заваливал снег.

Так и этот человек в арестантском своем пальто… Ох и крепко же, наверно, помяла, пообкатала его жизнь, а он все кособочился, все жил на этом свете, все радовался солнышку. Видно, у него тут дом, родные», — решил про себя Еламан.

Тот обернулся, увидел Еламана и остановился. Остановился и Еламан. Прохожий быстро оглядел смуглого казаха в военной шинели и спросил:

— По-русски понимаешь?

— Немного…

— Не знаешь, где тут рабочий отряд?

— Пойдем! — сказал Еламан.

Он сначала удивился, что этому больному, слабому человеку нужен военный отряд, но потом решил, что у того в отряде есть какой-нибудь знакомый или родственник. Шагая рядом с прохожим, Еламан все время чувствовал на себе его пристальный взгляд. Он даже подтянулся и поправил ремень.

— Ты кто по национальности? Киргиз?

— Казах.

— Ты из отряда? В отряде еще казахи есть?

— Нет.

— Так… Ну давай знакомиться: Петр Дьяков. А тебя как?

— Еламан.

— Ну вот, теперь в этом городе у меня и знакомый есть, — улыбнулся Дьяков.

— Ты здесь никого не знаешь?

— Да вот, кроме тебя, выходит, никого.

— Вон как!

— А что?

— Так… Во-он штаб, видишь дом? — Еламан показал на небольшое двухэтажное здание.

— Ну пока, еще встретимся, — сказал Дьяков и пошел к штабу.

У дверей Мюльгаузена толпились увешанные оружием бойцы. Вид Дьякова был так нелеп в этой военной прокуренной комнате, что все сразу замолчали и уставились на него, будто верблюда увидели. Дьяков привык уже к таким взглядам и сам старался ни на кого не глядеть. Он по привычке поддернул плечами сползающее пальто и запахнул полы. Шаркающими шагами подошел к двери и взялся было за ручку.

— А ну-ка погоди! — сказал рослый боец с винтовкой.

— Мне сюда надо…

— Да нет, папаша… Тебе, верно, в Совдеп надо, а тут командир отряда.

— Мюльгаузен?

— Он самый.

— Мне как раз нужен товарищ Мюльгаузен.

— A-а… Ну тогда жди. Видал, к нему сколько народу?

Дьяков переступил с ноги на ногу, оглядываясь. Народу было действительно много. В комнате было душно, плавал слоями махорочный дым, крепко пахло сапогами. Дьякову стало нехорошо, он нахмурился и вынул свой мандат.

— Я ж тебе, папаша, сказал, обожди! — ухмыляясь, боец отвел руку Дьякова. — У нас тут все с мандатами.

— А вы все-таки прочтите! — жестко сказал Дьяков, и синие мешки у него под глазами задрожали.

По-прежнему ухмыляясь, боец взял мандат. Но тут ухмылку его как ветром сдуло. Он быстро отступил от двери и вытянулся, одергивая гимнастерку.

— Проходите, товарищ… — покраснев, бормотнул он и распахнул дверь.

Прежде чем войти, Дьяков стянул с головы старую свою кепку, и все увидели не тронутый загаром, болезненно-бледный шишковатый лоб с залысинами. Оглянувшись еще раз на бойцов, он вошел и закрыл за собой дверь. Едва дверь закрылась, часовой плюхнулся на стул и схватился за голову.

— Ну, братцы, пропал я!

К Мюльгаузену Дьяков вошел со смутной тревогой на душе. Он недоволен был, что снял кепку, входя, будто перед учителем, но и надевать теперь в кабинете было неудобно. Стесняло его и то, что одет он был как-то уж очень не по-военному.

Мюльгаузен сидел, уткнувшись в бумаги. Не поднимая глаз, он мельком взглянул на ноги вошедшего. Сапоги были совершенно разбитые.

— Ну? Чего вам? — строго спросил он, отрываясь от бумаг.

— Да вот, направили меня в ваш отряд.

— Хан-Дауров? — протянул Мюльгаузен насмешливо.

Мюльгаузен нахмурился, взгляд его потяжелел. Он даже прищурился от напряжения, и Дьяков под его взглядом переступил с ноги на ногу. Оглянувшись, он заметил поблизости стул и вдруг сел, положив кепку на колени. Он сидел боком к Мюльгаузену, но чувствовал, как тот грубо и презрительно осматривает его, и в смущении стал теребить кепку.

— Ну, слушаю…

— Понимаете, я в дороге заболел…

— Что?

— Заболел, говорю, по дороге к вам.

— А-а…

— А больница, знаете, известное дело, попади им только в руки… Еле удрал.

— Кто удрал?

— Я о себе говорю, что из больницы…

— Не понимаю. Вы кто такой?

Дьяков привстал и положил перед командиром свой мандат. Мюльгаузен медленно прочел мандат, отодвинул в сторону, вытащил кисет и начал крутить папироску. Руки его вздрагивали, табак рассыпался. И спички почему-то ломались, никак он не мог прикурить. Дьяков незаметно наблюдал, как командир закуривает. Он чувствовал, что тот злится, даже уши покраснели. Наконец какая-то спичка зажглась, и Мюльгаузен медленно раскурил самокрутку, глубоко затянулся и выпустил из носа две струи дыма. Дьяков поморщился, глядя на дым, и слабо обмахнулся кепкой.

— А город ваш довольно большой, оказывается. Правду сказать, я не ожидал, что… — начал было Дьяков оживленно, но запнулся.

Мюльгаузен молчал, попыхивая дымом. На Дьякова напал вдруг кашель. Шея и лицо его побагровели, на висках вздулись крупные вены, высокий белый лоб мгновенно покрылся испариной.

— Извините… Астма проклятая…

Мюльгаузен и на этот раз промолчал.

— Я видел, у вас большое депо… Сколько рабочих?

— Н-да… — неопределенно протянул Мюльгаузен и стал смотреть в окно. Лицо его стало таким рассеянным, что казалось, он совсем забыл про Дьякова.

— Меня зовут Петр Яковлевич. А вас, товарищ Мюльгаузен?

Мюльгаузен поднялся из-за стола, заложил руки за спину.

— Не могли с музыкой встретить. Извини.

— С музыкой?..

— Почему так долго ждать себя заставил? — загремел вдруг Мюльгаузен.

— Ждать?.. А зачем меня было ждать?

— Приказано было ждать тебя! Сколько людей напрасно потеряли! Эх ты, ко-мис-сар!

Дьяков рукавом отер пот со лба. Опять на него напал кашель, вся кровь кинулась в лицо. Он согнулся, зажмурился задыхаясь. Вот собака! Всегда вот так, в самый неподходящий момент вдруг накатит. Что говорит этот Мюльгаузен? Каких людей потеряли? Почему из-за меня? Да он еще и уходит?! «Подождите!» — хотел сказать Дьяков, но Мюльгаузен только хлопнул дверью.

Оставшись один в кабинете, Дьяков стал махать кепкой, разгоняя махорочный дым. Губы его пересохли, в горле першило. Он огляделся, ища воду, а сам все думал о непонятной грубости командира. Поглядывая на дверь, он ждал, что тот вернется и недоразумение разъяснится. Ему пришли в голову слова Хан-Даурова о чрезмерном властолюбии Мюльгаузена, о его грубости. «Боже тебя упаси оказаться под его влиянием!» — наставлял его на прощание Хан-Дауров. «Но ведь он не классовый враг, а товарищ по оружию, революционер, — думал Дьяков, — не может быть, чтобы мы с ним не сработались, в конце концов. Не беда, если он крут и властолюбив — тряпка командир еще хуже…»

Всю свою жизнь Дьяков терпел унижения и относился к ним стоически. Круглый сирота, он натерпелся всякого от тетки с дядей. Потом совсем мальчишкой поступил на фабрику «Скороход». Через год за участие в рабочем кружке был арестован и сослан в Сибирь. Десять лет проработал он на шахте, пока не удалось бежать. Но недолго ему пришлось пожить на воле: опять схватили и опять ссылка, на этот раз в Среднюю Азию. Только после революции вышел он на волю окончательно. И все эти годы никто — будь то фабрикант, мастер, полицейский, начальник тюрьмы или конвойный, — никто не видел в нем человека. Наоборот, все будто соревновались в грубости, в жестокости. Это были враги…

«Куда он делся?» — думал Дьяков, выглядывая в переднюю. Но в передней никого, кроме часового, не было, и вообще весь дом опустел, ни в одной комнате не слышно было голосов. За окном свистел ветер. Часто и монотонно тикали на стене ходики. В городе собирались сумерки. Они проникали и в здание штаба, скапливаясь по углам комнат. В два окна, обращенных на запад, было видно, как догорал закат. Дьяков понял, что Мюльгаузен больше не придет. Когда совсем стемнело, он спустился вниз, поговорил с часовым, стоявшим на крыльце, но в своем пальто долго не устоял на ветру, вернулся в штаб. Часовой разговаривал с ним вытянувшись, на вопросы отвечал: «Так что, товарищ комиссар…» «Комиссар!» — думал Дьяков, посмеиваясь над своим нелепым положением. Да, вот он и комиссар. Прошу любить и жаловать. Комиссар рабочего отряда. И с его изможденного лица не сходила легкая улыбка. Сон одолевал его, тело набрякло, хотелось лечь, укрыться с головой, согреться как следует. Он присел к столу, облокотился, навалился грудью на столешницу, уткнув лицо в ладони. Жилки на висках набухли, бились под ладонями. В передней громко тикали ходики.

Дьяков поднялся, осторожно ступая, стал ходить взад-вперед по темной комнате, покашливал. Все сильнее хотелось ему прилечь где-нибудь. Он много хорошего слышал о славной Туркестанской армии. Но первые его личные впечатления были малоутешительны. Хан-Дауров командир новый, только что принял дивизию. Это был высокий плечистый человек с крупным носом. Тщедушный, болезненный, Дьяков всегда с восхищением и тайной завистью относился к физически здоровым людям. Хан-Даурову Дьяков тоже, видно, понравился — он долго и откровенно разговаривал с ним. Со. слов Хан-Даурова Дьяков узнал, что до образования Туркестанской армии на обширной территории вокруг Актюбинска существовало несколько десятков мелких разрозненных отрядов. Как и Челкарский рабочий отряд, все они формально подчинялись высшему командованию, но действовали часто совершенно самостоятельно, почти всегда стихийно и несогласованно. Чтобы исправить положение и ввести среди бойцов дисциплину, их стали объединять в полки и дивизии. Так и родилась Туркестанская армия. Вооруженные отряды железнодорожников Челкара, Казалинска, Джусалы, Ак-Мечети[3] и Ташкента теперь подчинялись штабу Туркестанской армии. «А вот Мюльгаузен бунтует, не хочет подчиняться», — сказал тогда Хан-Дауров.

К рассвету Дьяков так устал, что уронил голову на стол и провалился в забытье. Спал он крепко и проснулся часа через два. За окном уже рассвело. В комнате было неуютно, тихо… Только ходики в передней неутомимо отмеривали время.

Дьяков потер лицо, встал, прошелся, разминаясь. Руки затекли, голова болела, тело ныло, как побитое. Со вчерашнего дня он ничего не ел. Но есть все равно не хотелось, во рту было сухо и горько, мучила жажда. Он поискал, но так и не нашел воды. Потом вспомнил, что во дворе видел колодец, и спустился вниз, чтобы умыться и напиться. Пальто он оставил в штабе и на дворе сразу же продрог. Вчерашние тучи ушли, небо нежно голубело, но было по-утреннему холодно. Поскрипывая сапогами, кто-то вошел в ворота. Было еще не совсем светло, и Дьяков сначала не узнал его, но потом тот резко и громко заговорил с сопровождавшими его двумя командирами, и по голосу Дьяков сразу определил Мюльгаузена. Он хотел было поздороваться, но раздумал, боясь, что Мюльгаузен не ответит.

Студеная вода была неприятна Дьякову. И еще не проходило сомнение, не напрасно ли он согласился стать комиссаром в отряде Мюльгаузена. Умывшись и напившись, он пошел в штаб, чувствуя, как дрожит всем телом. В передней он столкнулся с коренастым толстяком, который отрекомендовался старшиной.

— Ну вот, на ловца и зверь бежит, — улыбнулся Дьяков. — Вы мне как раз и нужны.

— Извиняюсь, товарищ комиссар, отдельной комнаты у нас пока нету, — сказал старшина. — Может, поживете временно с одним младшим командиром?

— Неважно…

— Вы и не харчились, верно, еще? Пойдемте со мной, вас накормят…

— Это потом… Сейчас мне… — Дьяков не закончил. Мучительный кашель овладел им, кровь бросилась в лицо. Старшина удивленно посмотрел на него, подождал.

— Как хотите, — сказал он.


На другой день, выбрав свободное время, Еламан опять пошел в Совдеп. Перед крыльцом большого дома с красным флагом над синей крышей толпился парод. Еламан заметил два тумака, возвышавшихся над кепками и фуражками. С непосредственностью степняков казахи подвели коней к крыльцу, привязали их за перильца и пошли прямо к начальству. Их не пустили, они начали кричать и махать широкими рукавами.

Оказалось, двое казахов пригнали из волости Кабырга на базар скотину. Но какие-то документы были у них не в порядке, и теперь они изнывали от отчаяния, не зная, как быть. Базарные власти всегда находили повод придраться к неграмотным аульным казахам. Вот уж несколько дней им не разрешали продавать скот. Увидев Еламана, они еще издали завопили. «Ойбай, родной! — и бросились к нему, путаясь ногами в широких длинных чапанах. — Нет ли у тебя среди начальства тамыров? Выручай, дорогой!»

Еламан поклялся, что не только среди начальства, но и в городе целом нет у него тамыров, приятелей. Но казахи и слушать ничего не хотели. Вцепившись в Еламана с двух сторон, они только твердили:

— Выручай, дорогой, выручай! Ты ведь, говорят, с самим Слейбановым знаком?

— Знаком не знаком, а немного знаю.

— Вот и хватит! Нам ведь много не надо. Нам бы только свое дело провернуть. А так на кой он нам? Мы ведь к нему не свататься приехали…

— Ну ладно, поговорю с ним о вас.

— Ай, спасибо, дорогой! Да благословит тебя создатель!

— Да пошлет он тебе здоровье и долголетие!

— Апыр-ай, как хорошо, что мы тебя встретили. Верно говорят: да будет у тебя приятель и в стране иноверцев!

Селиванов проводил совещание с руководителями городских учреждений. За широкой черной, обитой дерматином дверью слышен был высокий юношеский голос, который так звенел вчера на митинге в депо.

Еламан забеспокоился, что придется долго ждать, но совещание неожиданно кончилось. За дверью разом заговорили, задвигали стульями. Не успел Еламан как следует одернуть на себе шинель, как дверь распахнулась и все повалили вон. Селиванов выходил последним.

— Ба, кого я вижу!

Селиванов, улыбаясь и протягивая руки, пошел к Еламану. Еламан обрадовался, что Селиванов его узнал, бросился навстречу и крепко обнял его. Так, улыбаясь, похлопывая друг друга по плечам, они и вошли в просторный кабинет со многими окнами. Переступив порог, Еламан удивленно остановился: он еще не видел такой обстановки. В глубине громадного кабинета стоял массивный полированный стол, покрытый сверху красным сукном. Вдоль стен выстроились новые блестящие стулья. На столе сверкал телефон.

— Значит, и ты в нашем отряде? — радостно сказал Селиванов, одобрительно поглядывая на военную шинель джигита.

Еламан неожиданно для себя захохотал.

— Я гляжу, ты самым главным начальником в городе стал? Вот здорово!

— Погоди, брат, на это место в будущем еще ты сядешь! Ну как дела, с чем пожаловал?

— Я к тебе… — начал было говорить о своем Еламан, но Селиванов перебил его:

— Слушай, я тебя, кажется, вчера где-то видел…

— Ну ты и говорил вчера!

— Я после митинга хотел с тобой повидаться, просил тебя найти, да ты ушел уже.

Еламан в это время думал о другом. Раза два он хотел заговорить, но чувствовал, что Селиванов теперь занят чем-то своим, и молчал. Селиванов хмурился и порывисто шагал по просторному кабинету на своих длинных ногах, потом резко остановился возле Еламана, опустил на плечо ему руку. Еламан решил, что тот хочет что-то сказать ему, выжидательно заглянул Селиванову в лицо. Но Селиванов на Еламана не глядел, а глядел куда-то вдаль, откидывая свободной рукой волосы со лба, запуская в гущу волос тонкие бледные пальцы. Сжав волосы на затылке ладонью, он долго стоял молча, прикрыв глаза. Молчал и Еламан.

— Сколько людей погибло! — сказал наконец Селиванов. — Сколько жертв! Но что поделаешь? Война… Война, братец ты мой!

— Война… — поддакнул Еламан.

— Что? Ах да… война! А где, кстати, Мюльгаузен?

— В городе.

— А где именно?

— Может, на станции.

— Да, да, я не подумал…

Селиванов крепко взял Еламана под руку, будто боясь, что тот уйдет, и вышел с ним в приемную.

— Мюльгаузен сейчас скорее всего на станции, — сказал он секретарше. — Позвоните туда или пошлите кого-нибудь — пусть немедленно зайдет ко мне.

— Хорошо, сейчас…

— Только… Ну, вы его знаете, пригласите там как-нибудь повежливей, не задевая самолюбия…

— Понимаю.

— Трудный он у нас человек… Ну, — повернулся Селиванов к Еламану, — говори, по какому делу пожаловал?

— Да уж не знаю… Есть у меня одна…

— А-а?

— Говорю: одна знакомая…

— Ах да, да. Ну?

— Она живет плохо. Если можно, надо бы…

— Помочь нужно?

— Да нет, ей бы работу подыскать какую-нибудь… Пронзительно зазвонил телефон.

— Извини, — сказал Селиванов и взял трубку.

Недовольно поговорив с кем-то, Селиванов раздраженно бросил трубку. Лицо его сразу осунулось, видно стало, что он устал.

— Ты откуда родом? — неожиданно спросил Селиванов.

Из Аральска.

— Так… Значит, с твоими земляками история вышла. Понимаешь, пригнали лошадей на базар, а документы не в порядке. Не все лошади записаны в документах.

— В ауле какие документы?

— Не знаю, не знаю… А если лошади ворованные?

— Нет, нет! Свои кони.

— А ты откуда знаешь?

— Я с ними говорил у крыльца. Им соседи дали по коню, чтобы они продали. Материя, чай, сахар с базара всем нужны…

— Не знаю, не знаю…

— Я правду говорю! Не всему же аулу на базар ехать — у нас всегда так, кто едет на базар, тому и поручают продавать… Прикажи, чтобы им вернули лошадей.

— Не могу, дорогой.

— Ты же начальник.

— В том-то и дело, что я прикажу, а Мюльгаузен не согласится. Ты же его знаешь!

— А при чем тут Мюльгаузен?

— Как при чем? Отряду нужны кони, а покупать денег нет.

— Значит, насильно отнимаете?

— У бедноты мы ничего не берем насильно. Конфискуем только у богатых.

— Ну а теперь как получается?

— Это лошади неоформленные, значит, незаконные, понимаешь?

В кабинет бочком протиснулся какой-то работник Совдепа с папкой. Селиванов взглянул на него и сразу похолодел лицом. Робко подошел к нему служащий и, почтительно оглядев громадный стол, протянул папку. Селиванов, не читая бумаг, стал одну за другой небрежно и размашисто подписывать, а подписав, нетерпеливо указал служащему на дверь.

Еламан во все глаза глядел на Селиванова и вдруг увидел, что начальнически каменное выражение, с которым Селиванов подписывал бумаги и глядел на служащего, заменяется дружелюбной улыбкой. Он понял, что Селиванов вспомнил о нем и сейчас обернется к нему прежний, молодой, внимательный… И не успел Селиванов повернуться к Еламану, как тот отвел глаза и стал смотреть на дверь, которую тихо прикрывал за собой робкий служащий. Ему не хотелось теперь встретиться взглядом с Селивановым. Господи, как можно ошибиться! Человек, который сидел сейчас за огромным столом в огромном кабинете, так был непохож на вчерашнего юношу, своей горячей речью в депо властно возбуждавшего мысли и чувства многолюдной толпы. Юноша, который бросал вчера людям высокие слова правды, казалось, мог делать с этими людьми все, что хотел, мог звать их в бой, на смерть — и они пошли бы! А сегодняшний Селиванов был то холоден и надменен, словно бай, то простодушен и весел, будто свой брат-табунщик, сегодня он владел своими чувствами так же легко и ловко, как мальчишка объезженным стригунком.

И Еламан презирал его теперь. Он понял, что будь этот Селиванов хоть сто раз председателем Совдепа, но без Мюльгаузена он ничего не сделает… А пойти и просить о чем-то Мюльгаузена Еламану не хотелось. И он сразу забыл, зачем пришел сюда, думал о своих бедных земляках, у которых отобрали лошадей, и на душе у него стало так тоскливо. Несчастные люди! Всю жизнь свою, с детства до старости, в зной и в стужу, пасут, выхаживают они скот и никакой не видят радости. Испокон веков их скот становился добычей чужих. Каждый, кому не лень, мог увести у казаха хоть целый табун. И вот наступили перемены, настала вроде бы желанная пора справедливости на земле, но, видно, бывают народы, обделенные судьбой.

Еламан встал, собираясь уходить, но Селиванов остановил его:

— Куда ты? Ты же говорил, у тебя дело ко мне…

— Верно, было… — неохотно сказал Еламан.

— Ну так говори. Я слушаю.

— Устрой ее на работу…

— Ах да, да, — сказал Селиванов и вдруг вспомнил о чем-то, стал перебирать, складывать и раскладывать всякие бумажки на столе. Длинные прямые волосы его сползали на лоб, и он все встряхивал головой, отбрасывая их назад.

Еламан с тоской и недоверием смотрел на него.

Покончив с бумагами, Селиванов снял с вешалки шинель и фуражку. Громко зазвонил телефон на столе, но Селиванов только досадливо поморщился, взял приунывшего, переминающегося у дверей Еламана под руку и вышел вместе с ним на улицу. Шагая против ветра рядом с Еламаном, он застегивал на все пуговицы и крючки новую свою шинель.

— Мы хотим кочевников перевести на оседлую жизнь, приобщить их к городской культуре. Поэтому твой приход как нельзя более важен и своевремен. Мы должны уже сейчас привлечь местное население к постоянной работе. И в первую очередь женщин-казашек. Понимаешь? Это наш первоочередной долг!

— Раз так, тогда эту женщину…

— Приведи ее ко мне. Я буду в столовой железнодорожников, там вы меня найдете.

Еламан быстро шел к дому Акбалы и улыбался. Смуглое лицо его горело на ветру, большие глаза радостно блестели. Мигом дошел он до маленького домика, с треском распахнул еле державшуюся, скрипучую и такую знакомую дверь и вошел в комнату. Рыжие детишки испуганно замерли. Акбала сидела у окошка, в которое заглядывало солнце, и сосредоточенно штопала свое старое девичье платье. Подняв глаза на ворвавшегося Еламана, она испугалась, воткнула иголку в платье и быстро встала. Она не успела ни о чем спросить, как Еламан схватил ее за руку и потащил на улицу.

— Здравствуй… милая!.. — бормотал он.

— Что такое? Что случилось? — слабо сопротивлялась Акбала. Ей было неловко перед прохожими, но Еламан не выпускал ее руки.

— Понимаешь… нашел тебе работу! Ты же искала, работу, я знаю… Теперь ни от кого зависеть не будешь! Может, сначала и трудно будет… Но ты потерпи.

На красивом лице Акбалы вспыхнула и тут же погасла слабая, грустная улыбка. «А то я не терпела! — казалось, говорила эта ее улыбка. — И теперь опять терпеть!»

— Ничего, привыкнешь, все будет хорошо! — продолжал Еламан.

Акбала опять улыбнулась.

— Привыкну… А куда ты меня тащишь?

— К начальнику. Давай быстрее, он нас ждет.

Хоть и торопилась Акбала, она еле поспевала за рослым, крупно шагавшим Еламаном. Она все отставала, но это для нее было даже хорошо, потому что так ей можно было откровенно разглядывать его. Она видела его поседевшие виски, морщинки возле глаз стали еще заметней, чем в прошлом году. Скулы его обтянулись, лицо посерело, печальная тень неотвратимо приближающейся старости лежала на нем. Бабья жалость подкатила вдруг к сердцу Акбалы. Такой слабости за собой она давно уж не замечала. В последнее время Акбала все чаще открывала в себе черты отцовского характера. Если однажды она ожесточилась, то уж никакое горе не могло ее сломить, все у нее в груди черствело, застывало камнем. И уж не оглядывалась она назад, на дорогу пройденной жизни и не вспоминала прошлого, а прощалась со всем, что было хорошим или плохим, навсегда. Прощалась, как прощаются навеки с близким, но умершим человеком.

— Ну вот и пришли… — сказал Еламан.

Акбала взглянула туда, куда глядел Еламан, но в это время мимо проезжала колымага-арба, запряженная верблюдом, и Акбала сначала никого не увидела. А когда арба проехала, громко скрипя, она сразу заметила высокого молодого русского. Он стоял у входа в железнодорожную столовую и разговаривал с рыжей женщиной в белом халате. Разговаривая, он нетерпеливо посматривал по сторонам и, увидев Еламана, явно обрадовался. А когда разглядел Акбалу, и вовсе повеселел.

— Ого, — сказал он, жадно, даже до неприличия, разглядывая Акбалу. — Я гляжу, губа у тебя не дура! Ну познакомь…

Еламан промолчал, стиснув зубы. Селиванов удивленно посмотрел на Еламана, увидел его потемневшее лицо, захохотал и шагнул к стоявшей за спиной Еламана Акбале.

— Зачем тебе? Не трожь! — хмуро буркнул Еламан, и Селиванов остановился.

Оглядев еще раз Акбалу, он вернулся к женщине в халате и стал ей что-то торопливо говорить, указывая глазами на Акбалу. Женщина вытерла красные руки о полы халата, добродушно улыбнулась и подошла к Акбале. Акбала посмотрела на Еламана.

— Подай ей руку! — по-казахски сказал он.

Степняки не подавали руки при знакомстве, и Акбала в смущении опустила глаза. Несмело подав женщине руку, она тут же отдернула ее и покраснела.

— Скажи свое имя, — подсказал Еламан.

— Акбала.

— Как? Акбала? А меня можешь звать тетя Марфа… Акбала все не поднимала глаз.

— Я тут готовлю, варю еду. А ты мне будешь помогать. Будешь носить воду, колоть дрова, мыть посуду… Согласна?

Акбала молчала, будто в рот воды набрала. Подумав, она покорно пошла к дровяному сараю и подняла валявшийся среди поленьев топор.

V

Дьяков ехал в последнем вагоне. В этом вагоне расположился взвод Ознобина. Бойцы, казалось, не замечали присутствия в их вагоне комиссара. Многие вообще не знали его в лицо, да и внешне он ничем не выделялся, одет был как все. Когда он, в старой шинели, в поношенной шапке, догнал в Челкаре тихо тронувшийся от платформы эшелон и уже на ходу прыгнул в последний вагон, никто не обратил на него внимания.

Такое незаметное положение в отряде вполне устраивало сейчас Дьякова. Перед раскрытой дверью сидело несколько бойцов. Дьяков подошел и встал за их спинами. Поезд шел не останавливаясь, промелькнуло уже немало разъездов, промчалась мимо и станция Улпан. Внизу без умолку стучали колеса, телеграфные столбы вдоль дороги, мелькая, бежали назад. А за столбами простиралась бескрайняя голая степь, не за что было глазу зацепиться. Травы здесь давно засохли. Печально клонили головы поблекшие ковыль и типчак. Редко, если не считать разъездов и полустанков, можно было увидеть в степи признаки жизни. Иногда только где-то у самого горизонта журавлиной цепочкой тянулось кочевье. Как-то раз увидели одинокую юрту в степи. Из нее струился жидкий, бесцветный дымок. Невдалеке от юрты паслась покрытая попоной верблюдица с верблюжонком. Выведенная из оцепенения шумом поезда, верблюдица лениво повернула шею, посмотрела на поезд, но не шелохнулась, одиноко возвышаясь над степью.

— Вот у кого жизнь! — громко крикнул сидевший с краю пожилой боец. — Ни забот, ни горюшка…

Бойцы опять примолкли, покуривая, созерцая струившуюся пустынную степь, потом вдруг оживились.

— Эй, гляньте!

— Кто такие — наши, нет?

— Какие наши, белые!

Десятка полтора казаков возникли на вершине рыжего холма и поскакали вдоль железной дороги. Держались они в отдалении, пулей было их не достать, но бойцы, устав от безделья, схватили винтовки и начали стрелять на авось, вдруг достанет. Казаки, горяча коней, некоторое время скакали вровень с эшелоном, потом отстали, затерялись вдали. Бойцы, изматерив казаков, опять расселись по своим местам.

— Разведка была!

— Похоже на то…

— Знать бы, где их основная сила!

— Черт их знает! А близко где-то, это уж точно…

— Исподтишка хотят вдарить…

— А ты, товарищ комиссар, свою штуку спрячь!

Дьяков только теперь заметил тяжелый наган в своей руке. Вспомнив, что в азарте он тоже схватился за наган, но так ни разу и не выстрелил, Дьяков покраснел и поспешно сунул наган в кобуру. «Смотри-ка, а меня здесь знают, оказывается!» — подумал он, и ему стало стыдно, что он вел себя как мальчишка. Но он тут же утешился, решив, что невоенному человеку это простительно, зато за несколько дней ему удалось неплохо познакомиться с местной обстановкой.

Когда он ехал в отряд, он никак не думал, что назначение ему так важно. Ему представлялось, что отряд Мюльгаузена просто охраняет жизнь населения маленького сонного городка от возможных нападений белоказаков. Но не прошло и двух дней, как он резко переменил мнение. Теперь он знал, что Челкар, затерявшийся в степи, имеет огромное значение для всей Туркестанской армии. Этот городок, стоявший на железной дороге, контролировал движение эшелонов на Оренбург, Самару и Москву, а в другую сторону — на Аральск, Ак-Мечеть, Аулиэ-Ата[4] и Ташкент. Небольшая, на первый взгляд, железнодорожная станция была на самом деле звеном, связывающим Центральную Россию и Среднюю Азию. Кроме того, в Челкаре находились вагоноремонтный цех и большое депо по ремонту паровозов. Половину населения города составляли рабочие. Поэтому чрезвычайно важно было, чтобы Челкар не захватила конница атамана Дутова.

Казаков Дутова Дьякову в деле видеть еще не приходилось. Понаслышке он знал, что казаки своими действиями напоминают древних монголов — так же быстры, внезапны и свирепы. И кони у них были отборные, и оружие самое лучшее. Так же, как монголы, казаки предпочитали кружить, таиться, выжидать, чтобы ударить потом внезапно в самое слабое место. Ни разу казаки не приняли открытого большого боя. Врываясь в городок или на станцию, они грабили и жгли все, что только можно было, и через короткое время исчезали бесследно, чтобы ворваться потом в какой-нибудь мирный аул и перевернуть его вверх дном.

Туркестанская армия была хоть и многочисленна, но разбросана по необозримой территории. Части ее действовали разрозненно, разведка была организована плохо, и почти невозможно поэтому было уследить за стремительной конницей Дутова.

Именно в это время и были созданы подвижные рабочие отряды, среди которых самым боевым и сплоченным был отряд железнодорожников Челкара.

Дьяков сразу понял, что военное дело Мюльгаузен знал хорошо. В отряде была железная дисциплина. За все эти дни Дьяков ни разу не видел, чтобы отряд бездельничал. Едва позавтракав, бойцы четким строем выходили из казармы и шли за город. Целый день до сумерек Мюльгаузен учил бойцов стрелять и рубить шашкой.

Отряд из тысячи человек был распределен по двум эшелонам. Платформы с орудиями были защищены тюками с хлопком. С первых же дней создания отряда Мюльгаузен то и дело вступал в бои на всем пространстве между Эмбой, Аральском и Челкаром. Едва узнав, что какую-то станцию захватил враг, Мюльгаузен тут же грузил свой отряд в эшелоны и мчался отбивать станцию.

Сейчас отряд спешил в Соль-Илецк.

В то время как с востока к Соль-Илецку приближался Челкарский отряд, с северо-запада так же быстро подходили оренбуржцы. Челкарский отряд остановился на разъезде. Поезд затормозил так резко, что вагоны загрохотали и залязгали буферами. Мюльгаузен спрыгнул на землю и побежал было к паровозу, но встретил по дороге железнодорожника.

— Что случилось? — крикнул он. — Почему стоим?

— Путь повредили.

— Где?

— Версты две впереди…

— Ремонтируют?

— Давно…

— Ну и как? Скоро наладят?

Железнодорожник пожал плечами и стал махать кому-то, а потом побежал вперед. Сквозь шипение и чуханье паровоза из-за Соль-Илецка доносилась стрельба, потом в разрозненную яростную винтовочную пальбу вклинился монотонный звук пулемета.

— Ах черт! — в бессильной ярости выругался Мюльгаузен.

Рядом с челкарским эшелоном стоял еще один военный состав. Мюльгаузен решил, что это отряд из Ташкента. Судя по тому, как мирно и редко попыхивал у них паровоз, они тут стояли уже давно.

Командира Ташкентского отряда Жасанжана Мюльгаузен не любил. Тот был мурзой, байским отпрыском, недавно перешедшим на сторону красных. Одежда Жасанжана и весь его вид интеллигентного, выросшего в достатке казаха, его породистость вызывали у Мюльгаузена отвращение. От одной мысли, что нужно бы все-таки пойти к Жасанжану посоветоваться, Мюльгаузена передергивало. Вспомнив заодно и о Хан-Даурове, он подумал со злобой: «Ничего себе подобрались дружки: один бывший офицер, другой байский выкормыш!»

В это время к Мюльгаузену подошел Дьяков с командирами.

— Что собираетесь делать? — спросил Дьяков.

Мюльгаузен нахмурился. Скользнув взглядом мимо Дьякова, будто того здесь не было, он повернул властное свое лицо к командирам.

— Выгружать людей, снимать орудия! Начнем атаку на город!

— А ты погоди, дорогой! — пророкотал кто-то за его спиной.

Голос был с явным кавказским акцентом, низкий и раскатистый. Мюльгаузен потемнел лицом и медленно обернулся на голос. Перед ним стоял гигант раза в полтора выше и крупней его, и Мюльгаузену пришлось поднять голову, чтобы взглянуть тому в лицо. Человек, стоявший перед ним, сложен был богатырски. Его широкие мохнатые, как лапы тарантула, брови вразлет кое-кому вполне сошли бы за усы. Глаза у него были огромные, синие и круглые, как у филина. Под кожей большого лица туго перекатывались желваки.

— Ты Мюльгаузен?! — прорычал он. — Здравствуй, дорогой!

— Ну? А ты кто такой?

Великан вдруг потерял все свое благодушие.

— Что, не узнаешь? — вкрадчиво спросил он и опустил свою тяжелую руку на плечо Мюльгаузена. Пальцы его так сжались, что Мюльгаузену показалось, вот сейчас хрустнет плечевой сустав.

— Пусти! — крикнул он, дергаясь и болезненно морщась.

Дьяков шагнул к Мюльгаузену, шепнул ему на ухо. Смутившись, Мюльгаузен надвинул круглую шапку на лоб и болезненно усмехнулся.

— Ну? Узнал?

— Узнал…

— Так… Это хорошо, что узнал. А теперь слушай, что я тебе прикажу. Белоказаки уже позади нас.

— Как? Мы ехали — все спокойно было…

— То было, а теперь по телеграфу сообщили, что совершили налет на станцию Григорьевка и повредили дорогу. Так что давай со своими бойцами жми туда.

— А здесь что же будет?

— Я думаю, мы тут справимся.

Мюльгаузен неохотно повернулся и пошел к своему эшелону. Хан-Дауров исподлобья глядел ему вслед, на его мощный загривок, на плотную, почти квадратную фигуру. Потом перевел свои круглые глазищи на Дьякова.

— Ну, как устроился?

— Спасибо, неплохо.

— Ас ним как? Ладите?

— По-моему… — начал было Дьяков, но Хан-Дауров перебил:

— Ладно, можешь не объяснять. И так все ясно.

Сначала Дьяков не придал особого значения словам комдива. Но потом, когда поезд мчался уже назад, стоя у распахнутой двери и глядя на выжженную бурую степь, он стал раздумывать над последними словами Хан-Даурова. Он совсем не хотел жаловаться комдиву на Мюльгаузена и теперь чувствовал себя неловко, боясь, что тот совсем не так его понял.

Казаки, как оказалось, совершенно разгромили станцию Григорьевку, разграбили и подожгли дома всех, кто хоть мало-мальски сочувствовал красным. Жилья лишилось много семей.

Оставив здесь небольшую часть отряда, Мюльгаузен поехал дальше. Однако буквально через десяток километров поезд остановился: впереди были выворочены рельсы и шпалы. Выгрузившись из вагонов, бойцы взялись за ломы и лопаты. Но они не проработали и часа, как у горизонта заклубилась пыль и в степи показались казаки. С длинными тонкими пиками они маячили некоторое время в отдалении, потом пропали. Все понимали, что это разведка и что скоро не миновать боя, поэтому спешили изо всех сил и не расставались с оружием. Орудия на платформах были развернуты в сторону ускакавших казаков.

Еламан таскал шпалы. Вместе со всеми он без конца поглядывал в ту сторону, где скрылись казаки, но вдруг забыл про них. Взваливая на плечо шпалу, он неожиданно вспомнил про Акбалу, и на обветренном, осунувшемся его лице появилось мягкое, нежное выражение. «Она теперь работает в столовой, сыта и детей кормит — хорошо!» — думал он. Боясь за нее, он все ходил к ней, как только выдавался у него в Челкаре свободный час. Как давным-давно, в рыбачьем ауле, он любил помогать ей. Он носил ей воду или колол дрова. Однажды ему попались особенно крепкие, корявые березовые чурбаки. Как ни старался Еламан, топор отскакивал от чурбаков, как от железа. Разозлившись, он широко размахнулся, ударил что есть силы и чуть не вскрикнул от пронзительной боли в плече. Выронив топор, он схватился за раненое плечо и присел. Подбежала встревоженная Акбала. Еламан, пересиливая себя, потянулся было опять за топором, но Акбала решительно отпихнула топор ногой.



— Не надо. Хватит с тебя! — тихо попросила она.

— А что же мне тогда делать? — смущенно пробор-мотал Еламан.

— Ничего. Просто… побудь рядом со мной…

Как счастлив был он в тот день! Акбала помалкивала, но от вспыхнувшего волнения, от нежного и робкого чувства, нахлынувшего вдруг на нее, бледные щеки ее то и дело покрывались румянцем. Она опускала глаза, стараясь не показать своего волнения, но не могла удержаться, быстро взглядывала на Еламана, и глаза ее при этом странно вспыхивали.

Тот яркий огонь, вспыхивавший в ее больших глазах, как бы загорелся теперь у него в груди, так что по всему телу его прошла волной истома. Господи, подумал он, ну почему этой доброты, этого теплого взаимного сочувствия и молчаливого согласия не было у них тогда, в рыбачьем ауле? Разве он не таким же был и тогда? Разве он хоть немного изменился? Почему же только холодность была между ними?

«А таким ли был я раньше? — вдруг подумал Еламан и даже остановился, забыв про шпалу на плече. — Таким ли я был?.. Да нет, конечно, я тогда моложе был, лучше, добрее, и седины не было в волосах, и морщин тоже…» Еламан печально усмехнулся. Лучше ли, хуже ли, но если бы тогда Акбала относилась к нему, как сейчас, все было бы иначе, и не знать бы им всех тех невзгод, которые выпали на их долю.

Но эти досадные мысли стали одолевать Еламана только сейчас, в степи, а в тот солнечный день, возле столовой, у поленницы, он видел только самую любимую на свете женщину, только руки ее, глаза, лицо… Он видел, что она рада и волнуется от мысли, что он с ней. Как никогда, стали они близки в тот день. Что будет дальше, ни он, ни она не думали. Сколько ни размышлял о ней Еламан, как ни заглядывал в будущее, но как сложится их жизнь, предугадать не мог. Он одно лишь знал, что за свою недолгую жизнь на земле человек, кроме мук и несчастий, должен же испытать и радость. Хоть немного радости должен же испытать человек? И что может быть дороже одной-единственной, на всю жизнь любимой женщины, которая одна только может согреть твою душу, стать твоим утешением в этом неуютном мире, под этим равнодушным небом? Вот ради этого чувства, ради этой женщины готов ты идти хоть на край света, готов снова и снова пойти на любые муки. Но как же зато, господи, любя ее больше жизни, хочется порой задушить ее собственными руками! Отчего это? Почему это так? Разве можно любить и ненавидеть сразу? Разве совместимы любовь и презрение?

— Белые!

— Где?

— Во-он показались, во весь опор идут…

— Бросай лопаты…

— К бо-о-ою!..

Еламан, будто обжегшись, бросил шпалу, побежал, на бегу стаскивая винтовку, и залег с другой стороны насыпи. Вытер пот со лба и поглядел вперед. По ровной широкой степи лавиной катились казаки. В пыли, летящей из-под копыт, тонкими жалами взблескивали обнаженные шашки. С бешеной быстротой приближались они к железной дороге и вдруг пропали в глубокой балке. Впечатление было такое, будто земля разверзлась под ними и поглотила их. В один миг исчезли кони, и люди, и блеск шашек, и топот затих — только пыль еще висела в воздухе.

Еламан положил перед собой гранату, улегся половчее, раза два вскинул винтовку, проверяя, удобно ли будет стрелять.

— Орудия к бо-о-ю! Подпустить поближе и бе-ег-лым!.. — донесся сзади голос Мюльгаузена.

Казаки наконец вынырнули из балки. Еламан опять прицелился и увидел, как пляшет мушка. Сердце колотилось. Чтобы успокоиться, он нашарил, не глядя, чуть качавшийся под слабым ветерком пучок полыни, сорвал его. Казаки накатывались стремительно, уже хорошо можно было разглядеть всадников. Не отрывая взгляда от них, Еламан жадно нюхал полынь — это его успокаивало.

— Ого-онь! — раздалась команда по цепи, и тут же рваный залп звонко отдался в степи.

Еламан бросил полынь и стал ловить на мушку казака на темно-рыжем коне. Бородатый казак кричал и махал шашкой. Еламан выстрелил, казак вздрогнул и выронил шашку. Конь, не чувствуя больше повода, понес в сторону, встал на дыбки, и казак вывалился из седла.

Застрочили пулеметы на флангах, раз за разом стали бить орудия…

Через несколько минут всадники маячили уже на черном перевале, а потом и совсем пропали.

— Ну, ребята, молодцы! — сипло, негромко выговорил кто-то, но Еламан не узнал голоса.

В смертном напряжении боя он даже не заметил тех, кто лежал и стрелял с ним рядом. Теперь он огляделся и увидел Ознобина. После смерти сына Ознобин сразу состарился. Волосы его, выглядывающие из-под низко надвинутой засаленной кепки, стали совсем белые. Он и раньше был немногословен, а теперь и вовсе замолчал. Да с ним старались и не заговаривать…

Обычно нескладный, длинный, сейчас он был как-то весь подобран, пружинисто напряжен, и даже очки, державшиеся всегда на кончике носа, теперь сидели плотно, и взгляд его был остер. «Ну, бог свидетель, этот, наверное, не одного казака снял!» — подумал Еламан.

Дьяков, пройдя вдоль цепи, лег рядом с Еламаном. Он был возбужден, и на болезненном, усталом лице его играл румянец.

— Ну как жизнь? — весело спросил он, дружески толкая Еламана в бок.

— Живем пока… — улыбнулся и Еламан.

— Славно поработали! Как думаешь, еще полезут?

— Не знаю.

— А по-моему, нет. Уж очень сильно им наклали.

Еламан с любопытством глядел на взволнованно дышавшего, веселого комиссара. Он еще в Турции заметил, что в бою, как ни странно, больше всех выделяются обычно тихие, незаметные люди. Казалось бы, что с него возьмешь — мухи не обидит, — а в тяжелую минуту самый стойкий и смелый человек!

— Денек-то какой! — расслабленно сказал вдруг Дьяков и восхищенно огляделся, будто впервые увидев степь и солнце.

И в самом деле нежился, плавился в лучах солнца один из последних дней лета. Ветер совсем улегся, по голубому небу тихо плыли редкие белесые облака. И хотя над насыпью еще стоял кислый запах пороха, степь после боя казалась еще шире, а тишина особенно мирной. Невдалеке под густым курчавым кустом полыни робко зазвенел кузнечик. И сразу целая стайка откликнулась на железнодорожном полотне. Из норок стали выглядывать суслики.

Дьяков широко открытыми глазами смотрел на оживавшую степь. Это необъятное голубое небо, бесконечно простиравшаяся глухая, нетронутая степь, ясный день, обласканный благодатным теплом летнего солнца, — все это был дивный мир, которого Дьяков не видел, может быть, во всю свою жизнь.

Детство и молодость в Петербурге почти не остались у него в памяти. Чуть не вся сознательная жизнь его прошла в Сибири, в темных, как могила, шахтах. А штреки там были низкие, ходить надо было согнувшись в три погибели. Под ногами хлюпала вода, шуршала мокрая мелкая порода. Под неимоверной тяжестью трещали и прогибались стойки. Иногда они с грохотом рушились, и тогда людей заваливало землей и углем. В кромешной тьме слышались глухие крики и стоны. Как призраки копошились оставшиеся в живых, освещенные тусклыми фонариками…

— Орудия к бо-ою! — закричал Мюльгаузен.

С маузером, низко надвинув на лоб круглую шапку, Мюльгаузен бежал к правому флангу. Опять вдали поднялось облако пыли, но на этот раз казаки докатились только до балки и были отогнаны орудийным огнем.

VI

Из этого похода Дьяков вернулся бодрым и деятельным. Впервые в жизни принял он участие в бою. Раньше он опасался, что в бою может сплоховать и станет потом посмешищем для бойцов. Сначала ему было страшно, он мыкался среди бойцов, не зная, за что взяться, как унять противную дрожь. Но когда началась перестрелка, он вдруг почувствовал себя свободно и уверенно.

Что там ни говори, а первое испытание боем выдержал он хорошо. Да и в степи, на вольном воздухе, побывал впервые и все еще чувствовал горьковатый аромат полыни. Какие там травы, какой животворный запах они источают! И день выдался прекрасный, не жаркий, не холодный, а тихий и солнечный, какие бывают лишь на стыке лета и осени, когда вся природа погружается в дремотную истому. Последнее время Дьякова мучила астма, и больших усилий ему стоило скрывать ее, а после похода он совсем забыл про болезнь, чувствуя необычную легкость и бодрость во всем теле.

После похода Дьяков не сидел без дела. В свободную между военными учениями минуту он приходил то в один, то в другой взвод и рассказывал бойцам о внешнем и внутреннем положении страны.

Но Мюльгаузен по-прежнему не обращал на него внимания. Чувствуя неприязнь к себе Мюльгаузена, Дьяков и сам избегал его. Только однажды после похода они встретились и поговорили с глазу на глаз. Узнав о жалобах бойцов на усталость, Дьяков пошел к командиру. Мюльгаузен встретил его хмуро.

— Бойцы устали, — сказал Дьяков. — Надо бы им дать отдых. Кроме того, давно уже не было банного дня. Я считаю, что бойцам нужен отдых…

Мюльгаузен молчал. В кабинете повисла тишина. Раньше, когда вдруг становилось тихо, из приемной доносился стук ходиков. Но недавно ходики сломались, и от этого молчание Мюльгаузена было еще тягостнее.

А Мюльгаузен слушал тяжелое, прерывистое дыхание комиссара, будто тот только что поднялся на высокую гору, и думал с неприязнью: «Что это у него? Никак чахотка одолела?» Подумав о чахотке, он решил, что такого комиссара еще можно терпеть. Хуже было бы, если б приехал какой-нибудь задорный хам да начал бы власть делить. А этот как старик. Дать ему местечко потеплее, постель помягче — и никаких хлопот. Надо сказать, пока не забыл, чтобы позаботились о комиссаре. А то еще помрет, другого пришлют похлестче.

А решив так, он тут же согласился весело:

— Это ты хорошо придумал. В самом деле, надо дать отдых бойцам. Объяви там в отряде…

Дьяков после этого короткого разговора все же стал надеяться на сближение с командиром. Но в их отношениях ничего не изменилось. Дьяков отлично понимал, что бойцы отряда видели в нем не комиссара, а слабого, больного человека и относились поэтому к нему снисходительно. За полмесяца, которые он провел в отряде, никто не пришел к нему за советом, никто не поделился своими думами. Все дела отряда, большие и малые, решал по-прежнему Мюльгаузен. Как-то уж так получилось с первого дня, что комиссар оказался не у дела, сам по себе, будто неродной ребенок в большой семье. Одно только его утешало, что к нему все попривыкли: пришел, ушел — никому не было до него дела. Никто перед ним не робел и не стеснялся его. Больше того, обращались с ним попросту, как с обыкновенным бойцом: один пригласит на свои харчи, другой подвинется, освобождая место… Всем он был просто товарищ по оружию.

Тем не менее за эти дни Дьяков успел кое в чем разобраться. Он понял, например, что отношения между Совдепом и отрядом натянутые. Мюльгаузен, зная Селиванова, в грош его не ставил. Это было бы еще полбеды, но Мюльгаузен и к народу относился пренебрежительно. По глубокому его убеждению народ был сам по себе, а вооруженный отряд сам по себе. Для Мюльгаузена важно было только то, что происходило в его отряде, а на каких-то казахов он и внимания не обращал.

А Дьяков очень скоро узнал, что казахский народ, такой мирный и робкий с первого взгляда, свято хранит память о своих богатырях — батырах. Что только из одного этого края вышли такие знаменитые батыры, как Котибар, Арыстан и Есет. Что, например, прадед Еламана в седьмом поколении Тойгожа тоже был батыром. И когда в одном из многочисленных боев ногу его пронзила стрела и нога стала гнить, он призвал аульного костоправа и велел отнять себе ногу. С тех пор его звали Хромым Волком…

Люди этого края только сравнительно недавно взяли в руки курук и бадью и пошли за скотом, а в старые времена джигиты проводили жизнь в походах, охраняя родную землю от бесчисленных набегов врага. А разве теперь в них угас дух предков, разве мало нашлось бы среди них мужественных героев? Взять хотя бы Еламана — на такого человека можно положиться во всем.

Дьякову несколько дней не давала покоя мысль привлечь на борьбу с белыми беднейшие слои казахов. Решив, что этот вопрос нужно хорошенько обсудить, он пошел к Мюльгаузену. Тот выслушал его, как всегда, молча и хмуро. Потом недобро усмехнулся.

— Еще что скажешь? — процедил он.

— Нет, уж позволь мне у тебя спросить! Что ты скажешь?

— Значит, ни слова по-русски не знающим казахам…

— Научатся.

— Нет, не научатся! Я их знаю, дикие они, дикие и есть! Ни хрена не кумекают… Да что я с ними как с глухонемыми в бою объясняться буду?!

— Ничего, как-нибудь поймем друг друга.

— Брось, не глупи! Пока они язык выучат…

— Выучат. Да и нам не мешало бы наконец заговорить по-казахски.

— На кой это мне сдалось? И не подумаю! А пока они по-русски заговорят, война кончится.

— После войны жизнь не кончится.

Мюльгаузен побагровел от злости.

— Народ… народ… — пробурчал он. — Заладил!

— Как бы ты ни рассуждал, а власть держится только народом.

Мюльгаузен встал, прошелся по комнате, закурил и остановился, засунув руки в карманы. Потом с интересом посмотрел на комиссара.

— Как хочешь, но без поддержки казахов нам не прожить, — снова убежденно повторил Дьяков.

— Ты ведь комиссар, — ядовито ответил Мюльгаузен, — вот и осуществляй эту поддержку.

— Тогда я прикажу Еламану ехать в аулы. Пусть соберет отряд из своих земляков.

— Пусть катится, не держу.

Дьяков ушел. Мюльгаузен долго еще стоял посреди комнаты. Потом громко чертыхнулся. Он намерен был совсем не подпускать комиссара к делам отряда. И теперь удивлялся себе, что не смог переспорить Дьякова и вроде бы пошел у того на поводу. Одно его утешало: оп все-таки был уверен, что из затеи комиссара ничего не выйдет. «Этот казах еще и не вернется. Его от ихнего бешбармака за уши не оттянешь! — думал он о Еламане. — Вот тогда я с этим комиссаром чахоточным поговорю!»

VII

Сегодня Акбала пришла домой позднее обычного. Мужик, который возил воду для столовой, запил и приехал только к концу дня. Пришлось Акбале одной перетаскать сотню ведер воды. Вообще работа изматывала ее: ломило в плечах, ныла поясница, ноги к концу дня становились как ватные. Даже небольшое ведерко, в котором она носила домой суп или кашу, было ей порой в тягость.

Еле дойдя до дому, она опустилась у порога, вглядываясь в темную пустую улицу. Оттого что поблизости было озеро, ночи в этой части города стояли прохладные. Таская воду, Акбала замочила подол, и теперь платье прилипало к ногам и неприятно холодило.

Что ни говори, а работа была тяжелая. Непривычная к труду, Акбала всего боялась. Трудно ей было еще и потому, что она была одна казашка среди русских женщин. Но верно говорят: глаза боятся, а руки делают, Еще хорошо, что попала она под начало к доброй тетке Марфе. Акбала стеснялась произносить вслух ее трудное имя, а про себя звала ее Сары-апа — Рыжая тетя. Хорошей женщиной была эта Сары-апа, значит, сжалился над Акбалой создатель… А что было бы, попадись она к злой, крикливой бабе? Конечно, ничего не поделать — терпела бы. Но ей повезло, Сары-апа полюбила ее как родную. Узнав, что у Акбалы дома есть маленькие дети, она каждый раз наливала Акбале в ведерко супу или накладывала каши, а если видела, что Акбала устала таскать воду или колоть дрова, она посылала на помощь кого-нибудь из судомоек или сама помогала.

О Еламане и говорить было нечего. Когда он бывал в городе и выдавался у него свободный час, он шел к столовой, но к Акбале подходил не сразу. Несколько раз она замечала, как он, будто мальчишка, смотрел на нее из-за угла какого-нибудь дома или из-за дерева. Из засады он выходил, когда видел, что Акбала устала. Он молча брал у нее топор, быстро и ловко раскалывал все чурбаки и уходил, не вытерев даже пот со лба.

Вчера на станцию вернулся военный эшелон, бойцов сразу повели обедать, Сары-апа с остальными женщинами с ног сбилась, бегая от плиты к раздаточной. Акбала скоро совсем выдохлась, таская на кухню воду двумя ведрами. Вот тут подошел Еламан, и Акбала сразу вздохнула облегченно и стала поправлять выбившиеся из-под жаулыка волосы.

Покусывая кончик ситцевого платка, она отдыхала и разглядывала Еламана, споро ходившего перед ней взад-вперед с ведрами. Еламан хмурился и не поднимал глаз. Странно, что такой сильный и немолодой мужчина мог так смущаться, краснеть и мучиться, когда глядела на него Акбала.

Нежная улыбка проступала постепенно на ее лице. Уже волнуясь, она думала, что до конца работы осталось немного и, может быть, он пойдет ее провожать. Может быть, он поведет ее к озеру и там… Как хочет, что бы он с ней ни делал теперь, куда бы ее ни повел, она пойдет с ним. Она бы все забыла, только бы ей быть с ним всегда вместе. Она бы даже не спросила его, что он хочет делать и как жить, с закрытыми глазами, очертя голову она пошла бы за ним хоть на край света. От этих мыслей ей стало страшно и сладко. С надеждой и нетерпением смотрела она на Еламана и все ждала, что он скажет: «Ну, пошли!»

Перетаскав всю воду, Еламан вздохнул и, отводя глаза, буркнул:

— Ну, я пошел!

— Что ж, иди, спасибо… — бессильно ответила она. Еламан помедлил немного, потом повернулся и ушел. — Твой ухажер, да? — спросила Сары-апа, глядя ему вслед.

Акбала отвернулась.

Сегодня она весь день думала, и многое ей стало ясно. Она поняла, что Еламан по-прежнему любит ее, но простить не может. И как бы ни тянулись они теперь друг к другу, видно, не суждено им больше жить под одной крышей. Как ни сильна была их любовь, но память о прошлом сильнее любви. Это Акбала поняла твердо. Она знала, что от нее ничего уже не зависит. И от этой мысли она внутренне потухла и замкнулась. Еламана она не смела винить — он-то ни в чем перед ней не виноват! Но и страдать понапрасну она больше не хотела и твердо решила, что в следующий раз, когда он придет, она ему скажет: «Уходи!»

— Ах, да пропади оно все пропадом! — горько прошептала она, нашарила в темноте ведерко с супом и поднялась. В прошлую ночь она почти не спала. И сегодня ей захотелось, ни о чем не думая, сразу же завалиться спать.

В комнате слабо мерцала подслеповатая плошка. И при этом свете, сбившись в кучку, робко ждали ее рыжие детишки Ануара. Они были одни. Каждый вечер, прихватив с собой старое ружье, Ануар уходил на работу. Работал он ночным сторожем.

Увидев Акбалу, детишки радостно вскочили и с криком «Ай-ай-апа пришла!» бросились к ней.

— Чай пить хочешь? Вода давно кипит…

— Нет, милые, не буду.

— Тогда спать хочешь? Постельку тебе постелить?

— Не надо. Ничего мне не надо…

— Ай-ай-апа… Ты устала сильно, да?

Акбала поставила ведерко с супом на горячую плиту. Слезы выступили у нее на глазах. Отвернувшись, чтобы скрыть лицо, она приласкала детей.

Лукавить Акбала не умела и к детям была довольно равнодушна. А когда у нее становилось тоскливо на душе, она часто срывала свое зло на них — больше не на ком было срывать. Зато как радовались, как ликовали бедняжки, если суровая ай-ай-апа невзначай приласкает их! Как увивались они вокруг нее, как старались прикоснуться к ней, потереться о ее руки…

— Ну давайте, ребятки, вымойте руки и рожицы. Тащите свои миски. Сейчас налью я вам вкусного супу… — устало сказала им Акбала.

VIII

Уже неделю гостила Бобек в ауле рыбаков на круче. Невелико было расстояние между ее аулом и аулом рыбаков, а после замужества редко ей удавалось вырваться из дому. Но, узнав о болезни старшей своей сестры Ализы, она не могла не приехать. Не дожидаясь мужа, загулявшего где-то в аулах, она оседлала верблюда и, прихватив грудного ребенка, отправилась в путь.

После гибели Мунке осталась одна Ализа. Храня память и очаг мужа, жила она в старой землянке. Болезнь совсем одолела Ализу. После паралича у нее не действовали рука и нога, и ей трудно было передвигаться даже в доме. Лишь с приездом Бобек она немного оживилась. Бобек выстирала белье, выбила и прожарила на солнце постель, и Ализа посвежела лицом, стала поправляться на глазах.

Но однажды ночью нагрянул к ним старший деверь Бобек. Грубый, необузданный нравом, он отхлестал камчой собак, опрокинул ведра и тазы и ввалился в маленькую темную землянку. Женщины уже проснулись, но он заорал, будто в степи:

— Дом это или могила? Есть тут кто живой?

Бобек вздрагивающей рукой зажгла светильник, взяла на руки заплакавшего ребенка, стала баюкать.

— Давай собирайся, живо! — орал деверь.

Бобек порывисто вскочила.

— Каин-ага, в этом доме живет больная женщина, хранит очаг, а вы без спросу ворвались в дом да еще кричите! — твердо выговорила она и прижала к себе ребенка.

— Эй! Так-растак могилу твоего деда… Чего эта сучка мелет? — закричал деверь, оглядываясь. Не то что мокрохвостые бабенки, длиннополые низкие твари, — самые отчаянные джигиты не смели ему перечить. Бывало, глаз не смеют поднять! А тут шлюха какая-то пасть свою дерет! — А ну давай выходи, живо! Я тебя, суку, проучу! Я еще мужа твоего заставлю, чтоб он тебя погонял вокруг аула, как собаку!

— Больную сестру без присмотра я не оставлю! — решительно сказала Бобек и уселась на постель.

— Ах так?

— Так!

— Ну, сука! — побагровел бородач. — Так-растак могилу твоего деда… Сейчас я тебе покажу!

Подскочив к ней, он поймал ее косу, намотал на руку и, резко дернув, поднял ее с постели.

— Побойся бога!.. — завопила что есть сил Ализа и, кое-как дотащившись из своего угла, вцепилась бородачу в полу. Тот пнул ее ногой, занес над Бобек камчу, но тут же оторопело оглянулся: в дом ввалились разбуженные рыбаки Али и Рза, сбили бородача с ног, потом, заломив ему руки за спину, молча выволокли из землянки. На улице они сильно избили его, раскровенили рот и, по-прежнему не говоря ни слова, взвалили на коня. Коня вывели в степь, и только тогда Рза сказал:

— Мотай отсюда, пока жив!

— У, так-растак могилу вашего деда… Погодите, суки, — рыдающим голосом погрозил бородач и саданул каблуками коня.

Остаток ночи Ализа не спала. Бобек то кормила грудью ребенка, то укачивала его и тоже молчала. И на другой день они не заговаривали о ночном происшествии, только утром Ализа заикнулась было, что лучше все-таки сестре вернуться домой. Но Бобек сделала вид, что не слышит.

В первые годы, оказавшись среди грубых и жестоких людей чуждого ей рода, Бобек чуть было не зачахла. Сколько унижений она вынесла! Но теперь какая-то новая сила возникла в ней, и на смуглом ее лице появилось прежнее выражение упрямства и озорства. Ализа знала буйный и наглый нрав мужа Бобек и думала, что дорого той придется заплатить за вчерашнюю дерзость. Не сегодня-завтра нагрянет он сюда со своими джигитами, и тогда добра не жди! «Ой, несчастная ты моя сестренка! — с жалостью думала Ализа. — Плохо же тебе живется, а что еще будет впереди? Не раз еще тебе придется умереть и воскреснуть!»



В нехороших предчувствиях провела она две ночи и два дня и на третью ночь, измученная, задремала уже на рассвете, как вдруг проснулась от дружного лая собак, потревоженных неурочным путником. Вскинувшись, она тут же подумала об Ожирае и похолодела. Взглянув на Бобек, увидела, что та тоже вскочила и натягивала на голову платок. Красивое лицо ее побледнело и заострилось. Ребенок захныкал спросонья. Бобек сунула его Ализе и, не надевая даже своего черного плюшевого камзола, на неверных ногах вышла из землянки.

Какой-то военный спешивался у входа. Бобек сразу оставили силы. «Боже милосердный… — лихорадочно узнавала она, — это… это ведь брат Райжана!» — и, обессиленная, прислонилась к косяку. Военный, вынимая ногу из стремени, оглянулся через плечо. Увидев застывшую у входа маленькую фигурку, он изменился в лице. Бросив повод, он кинулся к ней. «Бобек… родненькая!..» Бобек счастливо заплакала и прижалась к его груди. Гладя ее по волосам, Еламан вспомнил Рая, расчувствовался. Слезы навернулись ему на глаза, и опять померещилась каменистая турецкая земля, зима, холодный ветер по ущельям и как движутся маленькие серые фигурки среди гор, как падает кто-нибудь и его волокут потом к яме и наскоро забрасывают камнями…

— Милая моя Бобек… Печаль моя! — шептал Еламан сухими губами. Других слов он и не искал. Печаль и горе, казалось бы, давно похороненные, забытые, вдруг оказались живы и опять больно давили сердце.

Рыбачий аул просыпался. Каракатын, будто чувствуя, что в ауле новость, выскочила во двор. Даже рев проснувшегося внука не удержал ее. Волосы ее были всклокочены, длинный подол платья волочился по земле и путался в ногах. Жаулык, соскользнувший на затылок, она торопливо поправляла на ходу.

— Ойбай, ойбай! Ну что тут скажешь?! — сразу же ахнула она, будто увидела нечто ужасное. — Что же это такое?! Ойбай! — уже завопила она.

От ее пронзительного голоса на другом конце аула проснулся Судр Ахмет. Он сразу же вскочил с постели и в одном исподнем побежал к двери. Словно хорек из норки, он высунул голову наружу и стал с наслаждением слушать голос Каракатын. Он даже заулыбался, знал, что неспроста завопила на весь аул эта шалавая баба. Не выдержав, он выскочил на улицу и сначала увидел Каракатын. И еще увидел военного, остановившегося как раз возле землянок Мунке и Али. Вглядевшись, он узнал в военном Еламана, а в женщине, повисшей у него на шее, Бобек. Тогда он не удержался и начал плеваться.

— Тьфа… тьфа! Опять вместе эти безбожники!

И растерялся, не соображая, нужно ли в этом случае что-нибудь делать и куда-нибудь бежать.

Между землянок то тут, то там показывались рыбаки. Они пошли уже было к морю, но, узнав Еламана, остановившегося у них в ауле, повернули назад.

Весть о приезде Еламана мгновенно облетела весь аул. Даже ребятишки побежали к землянке Мунке. Али и Рза улыбались как именинники. Каракатын даже ухо высвободила из-под кимешека. Маленькие глазки ее прямо-таки сверлили Еламана и Бобек. Она то и дело щипала за ляжку какую-то пожилую бабу и бормотала:

— Ойбай, ойбай… Где появится эта шлюха, там жди беды. Вот увидишь, опять драка будет! Всех нас перебьют, ей-богу!

— Тихо ты! А то услышат…

— Пускай слышат!

— Да тихо ты, стыдно…

— Какой стыд, когда смертоубийство начнется? Небось знаешь, как за ней деверь приезжал, а она его прогнала.

— Ай, не может того быть! Как может такая маленькая верзилу мужика прогнать?

— А ты что, дура, что ли? Ты разве не знаешь, что она колдунья? Как и Акбала, мужиков заговаривает. Она вон уже и Али околдовала.

— Ну и язык у тебя…

— Вот дура! Ойбай, ойбай, ты что меня злишь, а? Ведь эту шлюху во всей округе знают. Из-за нее два аула насмерть бились, как кобели из-за сучки. Так было бы за что? Будто у других баб такого добра нет!

— Да ну тебя!

— А ты не нукай! Известно, мужики как дураки. Как увидят смазливую бабенку, так и распустят слюни. Так и кидаются, как стервятник на падаль. А что в этой красоте = не пойму.

— Да замолчишь ты? Срам-то какой…

— Истинно говоришь, срам! Ой, какой срам! Будто у других баб нету, чего у ней есть. Будто нас бог без дырки сделал…

Али чуть не силком притащил Еламана в свой дом. За Еламаном толпой повалили рыбаки. В доме сразу стало тесно, пришлось расстелить кошму во дворе. В этом краю, у прибрежья, было еще тепло и травы стояли высокие, обильные. И хоть мошкары уже не было, но в землянках и в затишье, где пригревало солнце, как в летнее время, роились, жужжали мухи.

Рыбаки первым делом принялись расспрашивать, что дорого и что дешево сейчас на базаре, да какие цены на скотину, хоть у многих не только скотины, козленка паршивого не было. Поговорив о базаре, перекинулись на другое. Когда новая власть наведет порядок? Когда доберутся до баев? И если уж смогли свалить самого белого царя, то почему не найдут управы на баев?

О многом хотелось узнать рыбакам, вопросы так и сыпались на Еламана. Но сильней всех кричал Судр Ахмет. Голос его был столь пронзителен, что сидевшие рядом зажимали уши. Но Судырак не обращал ни на кого внимания. Вдруг он поперхнулся и заерзал на своем месте. Вытянув тощую шею, он стал следить за булькающим казаном. Не отрываясь, глядел он, как Али разделывает большого жирного осетра и бросает куски в казан. А возле казана хлопотали уже чуть не все бабы аула. Казан вмазан был в печку недалеко от землянки, и пахло оттуда сладко и дразняще. Каракатын, не смущаясь, засучила рукава, устроилась рядом с казаном, даже оперлась локтем о печку и ловко орудовала половником — то снимала пену, то пробовала на вкус сорпу, хорошо ли посолена. На взгляд Судр Ахмета, пробовала сорпу она слишком часто. Потом он заметил, как она загребла в ложку плавающей лапши, зыркнула глазом по сторонам и — шлеп! — отправила себе в пасть!

— Ах! — так и вскинулся следивший за ней Судырак. — Эта поганая баба, как ворона, все склюет, пока варится!

Рыбаки расхохотались, хмыкнул невольно и Еламан. Знакомая ему жизнь! Земляки его оставались все такими же — те же нравы, те же замашки. Но как бы ни была мелочна и бессмысленна их жизнь, а земля, к которой прирос сердцем, где пустил корни, всегда будет тебе дорога. Вдали от родных мест Еламан скучал не только по уважаемым землякам, но даже по бестолковому Судр Ахмету. В свободную минуту он вспоминал о маленьких землянках, густо поналепленных на круче, о скудной жизни рыбаков, об их босоногих, чумазых ребятишках, о море, о степи… Все дела, удачи и неудачи земляков, даже их ссоры и сплетни были бесконечно дороги ему.

До самого вечера, пока молодая жена Али не постелила ему во дворе постель, радостная улыбка не сходила с лица Еламана. Даже когда земляки жаловались на что-нибудь или возмущались несправедливостью, он слушал, кивал головой, но не переставал улыбаться. Раза два только он поднимал голову и пристально вглядывался вдаль, стараясь среди множества землянок увидеть ту, где он когда-то жил с Акбалой. И еще нет-нет да и подумывал: «В какой же землянке жила Айганша?» Только в эти минуты лицо его становилось грустным и сосредоточенным. Но он тут же отвлекался и смеялся вместе со всеми какой-нибудь незатейливой шутке.

Осетра ждали долго. Но и после того как с ним расправились, не расходились рыбаки, до глубокой ночи раздавались по всему аулу их громкие голоса.

В течение всего вечера Еламан часто поглядывал на Кенжекей. Чем-то была она непохожа на женщин этого аула и держалась в стороне — была бледна, подавлена и не лезла к казану. И одета она была беднее всех. Еламану вдруг захотелось подсесть к ней, поговорить, расспросить о житье-бытье. Он знал, что живет она одна с тремя малышами, что после гибели Тулеу устроилась работать на промысел, разделывала рыбу. Сколько оскорблений и побоев вынесла она за свою жизнь, сколько раз мерзла и голодала, но так много доброго сохранила в себе эта тихая, робкая женщина. О чем-то оживленно судачили бабы возле казана, а ей не было дела до их сплетен. Тихо сидела она в сторонке, прижав к себе маленькую дочурку, задумчиво глядела перед собой… «Каково ей теперь одной?» — грустно думал Еламан.

На другой день по просьбе Еламана Рза и Али собрали на бугре за аулом всех рыбаков — более двухсот человек. Еламан встал, оглядел собравшихся и откашлялся. Дос, Калау и еще человек десять сидели отдельно. Дос хмурился. Встретил он Еламана угрюмо, молча кивнул в ответ на приветствие и прошел мимо.

Еламан начал говорить. Он говорил о том, что мир теперь раскололся надвое — на красных и белых. Красные за бедняков, белые за баев. Они схлестнулись, как огонь с водой, и теперь бедным казахам надо решить, на чью сторону стать. Красные обращаются к бедноте за помощью. Нужно создать красный вооруженный отряд из казахских джигитов. Вот с этим поручением он и приехал сюда.

Рыбаки молчали. Все вдруг уставились глазами в землю.

— Насильно идти в отряд вас не заставляют… — сказал Еламан.

По толпе прокатился шорох, все подняли головы.

— Ну тогда слава богу! — весело крикнул один из рыбаков, сидевших с Досом.

— Это же война между русскими? Так вот пускай они и воюют, а нам зачем мешаться в ихние дела? — поддержал его сосед.

Коренастый, плотно сбитый джигит вдруг вскочил.

— Какие русские? — завопил он. — Война идет между баями и бедняками, Ел-ага ведь объяснил…

— Ну и воюй, если охота! — крикнули ему из группы Доса.

— И буду воевать!

— Катись! Никто тебя за подол не держит!

Рыбаки рассмеялись. Коренастый джигит рассердился. Твердым шагом он решительно выступил вперед и крикнул:

— Ел-ага, я вступаю в отряд!

— Спасибо, дорогой!

— Ел-ага, — живо воскликнул Али, — не беспокойся, запишутся в отряд многие! Но ведь в ауле у нас ни одной лошаденки не найдешь! Тут все пешие…

— Лошадей я найду!

— Тогда другой разговор!

Рыбаки облегченно зашумели. Дос, увидев, что настроение рыбаков переменилось, встал и молча пошел со своими джигитами в аул. Еламан даже не взглянул на него, он в это время отправлял Рзу к Танирбергену с приказом выделить для отряда косяк хороших коней. Рза ушел, а Еламан вдруг усомнился: «А если не даст? Что мне тогда делать?»

Вместе со стариками он пришел в дом Мунке, чтобы помянуть его. Среди гостей был и Судр Ахмет. Ализы не оказалось дома. Гости, потоптавшись, уселись на почетное место. Бобек засуетилась. Догадавшись, что она хочет приготовить чай, Судр Ахмет вдруг важно сказал:

— Не беспокойся, Бобекжан. Наш Ел-ага спешит, понимаешь. Он у нас, оказывается, по срочным делам балшайбеков. Вот когда вернется, тогда и чаю попьем, а теперь дай нам хлеба… Не смущайся, лишь бы соблюсти обычай!

Бобек расстелила перед гостями достархан, тонкими ломтиками порезала лепешку. К еде почему-то никого не тянуло. Сидели, вяло пощипывали лепешку, жевали, чтобы только соблюсти обычай. Судр Ахмету вообще не сиделось в доме, где не варилось в котле мясо. Едва Бобек собрала достархан, как он вскочил, взмахнув полами чапана.

— Ну пошли! Пошли!

Старики вышли, а Еламан остался, чтобы повидать Ализу. Вскоре после ухода гостей пришла и она. Молодая соседка поддерживала ее под руку. Ализа взглянула на Еламана, поздоровалась и опустилась недалеко от двери, возле холодного казана. Вид у нее был подавленный. Из-под кимешека торчали седые космы. Еламан грустно помолчал, потом стал спрашивать про жизнь, про здоровье.

— Э, родной, какое у меня может быть здоровье… У тебя-то как дела?

— Слава богу, ничего.

— Говорят, все воюешь?

— Приходится…

— Ну что ж… Огонь, бывает, и камыш щадит. Без божьей воли и смерть не придет. Надолго к нам?

— Дней на десять…

— Ах, родимый, где б ты ни жил, дай тебе бог здоровья, — тихо сказала Ализа и вдруг остро взглянула на Еламана. — Говорят, ты у Акбалы бываешь? Верно?

Еламан покраснел.

— Это хорошо, что ты добрый. Она просто заблудилась, а так разве плохая она?

Пообещав еще зайти, Еламан попрощался. Бобек подметала двор. Проходя мимо, Еламан пристально посмотрел на нее. Волосы у нее вились, как и в девичестве, упруго выбивались из-под белого шелкового платка. По-прежнему была она красива, только печаль лежала на ее лице. Бобек, будто чувствуя, что думает о ней Еламан, так и не подняла головы.

IX

Рза вернулся скоро. Танирберген, как рассказал Рза, выслушал приказ Еламана молча, ни слова не сказал и тут же вызвал слугу. Тот быстро пригнал добрый косяк лошадей и тоже молча передал Рзе.

— Так ничего и не сказал?

— Рта не раскрыл!

На худом лице Еламана мелькнула злая усмешка. Отвернулась нынче удача от мурзы, растерял он всю свою власть и силу, но держится еще с прежней надменностью, собачий сын!

Быстро подошел Судр Ахмет. Еламан сначала не обратил на него внимания, но тот стал дергать его за рукав.

— Чего тебе?

— Отойдем, дорогой… Дело есть!

«Вечно у него какие-то тайны!» — с досадой думал Еламан, шагая за ним и поглядывая в другую сторону. Перед домом Али остановились два всадника. Кони их были загнаны в мыло. Туда уже со всех сторон валил народ. «Что за люди?» — думал Еламан, то и дело оглядываясь на всадников.

Судр Ахмет сначала жался, напускал таинственность, потом сделал горестное лицо, шмыгнул мокрым носом и пустил слезу. На дрожащем подбородке его торчали редкие щетинки.

— Все мы недолгие гости в этом бренном мире, — начал он. — Никому не дано жить вечно…

Еламан хорошо знал Судырака — тому ничего не стоило рассмеяться после самых печальных слов. Но то, что он спотыкался на каждом слоге и завел речь издалека, Еламана насторожило.

— Крепись, Еламанжан… Мужайся, дорогой! Дедушка твой Есбол приказал долго жить… Помер, значит, хо-ороший был человек покойник! Царство ему небесное.

Еламан тут же собрался, сел на коня, позвал с собой Али и Рзу. Судр Ахмета никто не звал, однако он скорей всех оседлал своего несуразного вороного и выехал в степь первым. Всю дорогу молчали. Крепко натянув поводья, всадники ехали крупной рысью, но только к вечеру добрались до горестного аула.

Ночью Еламан ничего толком не разглядел. Утром же, проснувшись пораньше, вышел во двор и поразился: народу понаехало видимо-невидимо. Он догадался, что все аулы в округе были извещены о смерти старика Есбола.

Каждый шаруа в заботах о скоте с наступлением осени перебирается поближе к зимовью, подыскивает себе местечко потеплее, побезветреннее, и тогда в каждом овраге, в каждой лощине найдешь по юрте. Осенью и зимой шаруа встречались друг с другом только по какому-нибудь особому случаю — на поминках, на проводах девушки или на свадьбах.

Помянуть Есбола-кария собрались люди чуть не со всех аулов двух волостей. Хотя далеко еще было до зимней стужи и буранов, но приехавшие издалека одеты были по-зимнему. Шубы, неуклюжие тулупы и треухи наполняли аул. В ауле было оживленно: джигиты резали мычащую и блеящую скотину, взад-вперед сновали бабы, чистили кишки, мыли мясо…

На устройство похорон было выделено пятнадцать человек ближайших родичей Есбола. Они назывались асабой. Асаба обязаны были со всеми почестями встретить собравшийся из сорока родов народ, позаботиться о том, чтобы все были устроены, накормлены и напоены, и чтобы кони их были сыты, и чтобы всегда была наготове теплая вода в куманах для омовения старикам. Всех надо было ублажить, всем угодить, чтобы люди потом разъехались без обид и неудовольствий.

К обеду поспело мясо. Гости, толпившиеся на улице, полезли торопливо в юрты. Самые сильные джигиты стали таскать мясо на огромных деревянных подносах. По рядам гостей поплыли плоские круглые чаши-табаки с душистым, исходившим паром мясом.

Время выноса тела близилось, и в ауле становилось все шумней и оживленней. Асаба то и дело собирались на бугорке за аулом и обсуждали все мелочи похоронного обряда.

Поминальный обряд — один из самых хлопотных и сложных. Много нужно скотины, много всяких продуктов, чтобы хоть понемногу досталось всем собравшимся. А у Есбола скота было мало. Да и всего прочего, можно сказать, не было. Не успел он накопить ничего за свою долгую жизнь. Но человек он был почтенный и любимый народом. Поэтому, как ни жались ближние и дальние родичи, а решено было помянуть и похоронить карию на общий счет со всеми почестями.

Аксакал асабы, старшина поминальной церемонии, старик Суйеу был многолетним приятелем Есбола и, кроме того, сватом. Суйеу был скуп на слова и не вмешивался в разговоры о разных мелочах, о разделе имущества и скота. Когда асаба собирались за аулом, чтобы все обсудить, он приходил и садился, подвернув под себя полы длинного чапана, как всегда, прямой и суровый. Вокруг него шумели, спорили, а он, ни на кого не глядя, смотрел поверх голов куда-то вдаль. Когда, по обычаю, все начали обнимать Еламана и оплакивать его утрату, Суйеу и тут крепился. Умел суровый старик скрывать равно как радость, так и горе. Ничто не дрогнуло в его лице, когда он впервые встретился с Еламаном у тела Есбола.

— А!.. И ты приехал? Приехал все-таки! A-а… Что ж… Верно сказано: в лохмотьях — надейся, в саване — отрекайся, — только и сказал старик, пожимая руку Еламану и вглядываясь в него. — А сынка твоего мы растим. На тебя похож… Такой же семижильный! — Суйеу насмешливо улыбнулся было, но тут же опять построжил, не сказав больше ни слова.

После старика Суйеу самым уважаемым и почтенным человеком был Алибий. Он не был родней покойному, но с рыбаками породнился давно и жил с ними душа в душу. Добрый по натуре, он никому не причинял зла и всегда был мягок, рассудителен и справедлив. Хорошо зная старинные предания и обычаи предков, он чаще помалкивал, поглаживая густую черную бороду. А если заговаривал, то слово его было всегда умно и к месту сказано.

Человек пятнадцать окружили Суйеу и Алибия и обсуждали, кому из мулл читать коран. Еще не было ничего решено, когда к аксакалам присоединились Судр Ахмет и брат его Нагмет.

После того как сына Нагмета прогнали из судебной канцелярии, Нагмет вернулся в аул и жил у родственников. Он не сидел без дела, а ходил и ездил по многочисленной своей родне, пил, ел у них и выклянчивал старую одежду.

Аксакалы заговорили как раз о скудном имуществе покойного. Послушав минуту, Нагмет понял, что тут ему не поживиться, и расстроился. Но потом лицо его разгладилось, и он зашептал что-то на ухо сидевшему рядом Судр Ахмету. Судр Ахмет хихикнул и заерзал от удовольствия. Нагмет щипнул его за ляжку, как бы говоря: «Ты пока помалкивай!» — и влез в разговор.

— Одна из лучших одежек покойного ага-жана полагается мне! — крикнул он.

Рядом с Еламаном сидели Али и Рза. Когда старики, пораженные, замолчали, Али не удержался.

— У, харя! — насмешливо сказал он. — Всю жизнь клянчишь, обдираешь всех, а нутро свое поганое не насытишь…

— Эй! Эй, братья единокровные… — начал было Нагмет.

— Молчи! Живых тебе, собаке, мало — теперь на покойнике нажиться хочешь, а?

Но там, где дело касалось какой-нибудь выгоды, Нагмета, как и его брата Судр Ахмета, ни уговорить, ни остановить было невозможно. После слов Али он затрясся и вскочил. Войдя в круг чинно рассевшихся членов асабы, он сорвал с головы шапку и шмякнул ею оземь. Слепой глаз его совсем зажмурился, зато здоровый округлился и налился кровью.

— Это я? Ойбай-ау… Это я, несчастный, позарился на тряпье такого… такого почтенного человека и моего незабвенного родича, а?! — Он вытянул черную морщинистую шею и задохнулся. Жилы на шее его вздулись. Поворачиваясь, он яростно сверлил всех своим единственным глазом. Все хмуро молчали, смотрели в сторону. Нагмет вдруг заплакал, прыгнул к Суйеу и плюхнулся перед ним на колени.

— Ойбай-ау, на что мне добро покойника? Я ведь о чем пекусь? О святости древних обычаев! — кричал, распаляясь, Нагмет и размазывал слезы по лицу.

Красные глаза Суйеу округлились, яростно заморгал он белыми ресницами.

— Тайт!.. Цыц! — замахал он на Нагмета полой чапана. — Ишь как заговорил, безбожник! Тебе ли о святости дедовских обычаев заботиться? А? А?..

Нагмет моргнул и перевел свой глаз на Алибия.

— Ка… ка-кой был… мой Есбол-ага! — зарыдал он. — Я черного ногтя… черного ногтя на его ноге не стою! И вот погас мой светоч, рухнула опора… Лежит мой ага в правом углу… Горем убит мой народ, и вот в такой горестный час эти вот меня оскорбили, унизили… Господи, опозорен я! Горе мне, горе! Ойбай, ойбай…

Нагмет несколько раз ударил себя по голове, подполз к Алибию и упал перед ним ничком, растянувшись длинным своим худым телом. Алибий даже вытаращился и тут же вспомнил, как однажды эти братья чуть не затеяли скандал в соседнем ауле.

Разъезжая по гостям, братья как-то невзначай попали на похороны одного почтенного аксакала. Аул был подавлен горем, и на братьев никто не обратил внимания. Братья очень обиделись.

С плачем и воплями вынесли покойника. И тут сыновья покойного обратились к народу:

— Эй, люди добрые! Кому при жизни остался должен наш отец? Говорите не таясь, чтобы он не унес с собой этот грех…

Вот тут-то Нагмет и вышел вперед.

— За покойным у меня числится должок! — закричал он. — Когда мой сынок Кабежан был судьей, ваш отец приезжал к нему, а обратно уехал на моем коне!

Родичи даже плакать перестали. Сыновья покойного были удручены. Нужно было вернуть долг, ублажить и проводить с почетом того, кому при жизни был должен усопший. Никто не осмелился предать земле тело человека, не очищенного от земных долгов.

— Верните долг вашего отца! — еще пронзительней закричал Нагмет.

И тут Судр Ахмет рассердился: он еще громче Нагмета закричал:

— Довольно тебе, оставь! Когда у тебя гостит дорогой гость, разве не положено ему дарить коня и чапан? Плюнь на своего коня! Считай, что ты подарил его почтенному покойнику!

Алибий испугался, что братья и теперь поднимут скандал при выносе тела. Все еще надеясь образумить Нагмета, он сказал:

— Есбола любил и уважал народ. Мы хотим с честью отправить его в последний путь. Как же не стыдно тебе поднимать шум в такой час? Образумься!

— А почему это я должен образумиться? И не подумаю! Во все горло вопить буду! В пух и прах все разнесу! И золу в очаге раскидаю…

Судр Ахмет между тем все свирепел, потом не выдержал и вбежал на своих заплетающихся ногах в круг аксакалов.

— Ау!.. Ау!.. Что это вы все обрушились на бедного Нагмета? Это над кем же вы издеваетесь, а? Над кем, я вас спрашиваю? Да мы вонзимся колючкой в ваши вонючие пятки! Мы черный нож, вспарывающий ваши животы! Вот!

На бугре вдруг поднялся крик.

— Тихо, братья, тихо! — закричал Алибий, воздевая руки.

А когда все замолчали, Алибий презрительно сказал сидевшему рядом джигиту:

— Ладно. Включи этого слепого кобеля в долю тех, кто обмывает тело…

Судр Ахмет обрадовался было и засиял, но тут же понял, что если брат и вошел в долю, то ему самому от этого не легче. Лицо его сразу помрачнело, и он, спотыкаясь, заковылял к Алибию.

— Ау! Ау, Алибий… Как же это получается? Нагмет сын Маралбая, а я что, из-под земли, что ли, вылупился? А? Разве я не заслуживаю какой-нибудь одежки моего незабвенного ага? Тогда я пуще прежнего берег бы память дорогого покойника!

— У, в грехах погрязшие безбожники, твари алчные! — застонал Алибий и закрыл лицо руками. — Боже, избавь нас от скверны этой… Ладно, суньте и этому проныре что-нибудь…

— Алеке! А ему-то с какой стати?

— Знаю, что не положено… Все равно, занесем его в число тех, кто будет рыть могилу.

— Правильно! — обрадовался Судр Ахмет. — Найдешь ли еще человека, кто так рыл бы могилы, как я? Кому же еще рыть могилу Есбола-ага?

Али был джигит горячий. Крепко стискивая восьмигранную, из сыромятной кожи камчу, он прошептал:

— Э, какая досада, а? Жалко, что мы на похоронах, а то отодрал бы я их… До крови!

После скандала, устроенного братьями, старики долго не могли прийти в себя. Всем стало стыдно, и все сидели молча, понуро, не глядя друг на друга. Алибий вопросительно посмотрел на Суйеу. Тот сидел гневный, и на лице его застыло выражение отвращения. Алибий понял, что Суйеу теперь не скоро отойдет. Выпрямившись, Алибий оглядел толпу.

— Есбол был старик одинокий. Не было у него ни детей, ни благодетелей, не знал он в жизни ни уюта, ни приюта. Несколько голов скота составляло его состояние и пропитание. А теперь, когда старик покинул юдоль печали и отправился в лучший мир, мы, его сородичи, вдруг с алчностью позарились на его состояние. К лицу ли это нам? Делает ли это нам честь? Разве мы не асаба? Мы должны с почестями предать тело земле. Давайте же, братья, не возьмем ни мотка ниток! Пусть имущество покойного поделят между собой беднейшие наши родичи Агыс и Когыс. Кое-что достанется старикам, обмывшим тело. Да еще муллам, читавшим намаз. Да еще кетменщикам, которые будут рыть могилу. Согласны ли вы со мной?

— Правильно! Верно!

— Все рассудил по чести!

— Да будет так!

Старики Суйеу и Алибий поднялись и отряхнули полы чапанов. Встали за ними и все остальные. Али и Рза собрали могильщиков и отправились к кладбищу рядом с аулом. Грунт на кладбище был каменистый, твердый. Самый крепкий джигит, не выкопав и четверти аршина, выбивался из сил. Как ни размахивались, как сильно ни били кетменем, кетмень отскакивал, высекая искры.

Могила была вырыта уже по пояс, когда на кладбище приволокся скучавший Судр Ахмет. Посмотрев некоторое время на работу кетменщиков, он вдруг распалился, спрыгнул в могилу и отнял у кого-то кетмень.

— Уходите все! — закричал он. — Разве в такой день можно силу жалеть, ойбай? Вот как надо копать!

Он размахивал кетменем, хекал, прыгал, ухал, но кетмень его только лязгал о каменистый песчаник, не вонзаясь даже на палец. Через пять минут Судр Ахмет уже надсадно дышал и страстно ждал, что кто-нибудь попросится ему на смену. Но сменить его не спешили, и тогда Судр Ахмет решил устроить передышку.

— Ну и тяжел же этот проклятый кетмень, — отдуваясь, бормотал он. — Откуда его только выкопали? Свинец ему, что ли, в ручку залили?..

Собравшихся давно уже разбирал смех, но у могилы даже улыбаться нельзя было, и все крепились из последних сил. Кто-то не вытерпел все-таки и посочувствовал Судр Ахмету:

— Да, с тупым кетменем, как с глупой бабой, одна морока. Только силу напрасно теряешь…

От этих слов Судр Ахмет взыграл духом. Вскинув голову, как петух, он оглядел всех снизу.

— Э, братья! Была бы сейчас городская остроголовая мотыга… О!

Не успел Судр Ахмет упомянуть о мотыге, как кто-то из джигитов кинулся в сторону и вернулся с новой мотыгой. Судр Ахмет взял мотыгу, не скрывая восхищения, оглядел ее, поплевал на ладони и широко размахнулся. После двадцати взмахов он весь взмок и начал раздеваться. Сначала из ямы полетел заскорузлый чапан, за ним вылетела наружу и рубаха. Голый, худоребрый, он похож был на освежеванного хорька. Соленый пот заливал ему глаза, лицо побагровело от усилий… А придурки эти обступили могилу и подзадоривали и подбадривали, мерзавцы, после каждого его взмаха!

— Эх, ррраз!

— Ай, молодец!

— Да, уж если работать, то только как наш Суды-рак!

— Ох и веселится же душа покойника, глядя на честные труды нашего Ахмета-ага…

— Где уж нам с Аха тягаться!

«Ах, псы безродные! Чем зубы скалить да глотку драть, подсобили бы старому человеку! У, да разве у них есть совесть? У этих, прости меня боже, голозадых наглецов? Разве уважают эти низкородные собаки достопочтенных людей? Нет! Они самого бога не почитают, вот что!»

Судр Ахмет так обиделся и устал, что, бросив мотыгу, опустился на колени и с остервенением принялся скрести пальцами дно могилы.

— Придумали тоже кетмень, мотыгу… — крикнул он осипшим голосом. — Что сравнить вот с этими трудовыми руками?..

Не вытерпев, Али спрыгнул в яму, высадил оттуда Судр Ахмета и взялся за кетмень.

Х

Многолюдная толпа после похорон Есбола стала разъезжаться. Во все стороны потянулись пестрые кочевья — мужчины и женщины, старики и молодежь — на верблюдах и лошадях. Родичи просили Еламана остаться на седьмицу Есбола, но больше одного дня задерживаться он не мог. Перед отъездом пошел раз на могилу почитать молитвы из корана. Черная гончая, любимица Есбола, сопровождала его. Она смотрела на Еламана с такой печалью, что, казалось, все понимала.

На могиле, молитвенно сложив протянутые руки, сидели на коленях старики. Собака стала беспокойно бегать вокруг них и скулить. Она оплакивала своего хозяина, зарытого под этим холмом, и просила у людей помощи. Еламан, поглядывая на собаку, то и дело сбивался со слов поминальной молитвы. Собака была, наверное, голодна, бока ее провалились. Она все нюхала свежую землю, взглядывала то на одного, то на другого из людей, глаза ее были переполнены тоской.



— Апыр-ай, до чего же жалобно смотрит! — пробормотал Али. — Сколько людей было на похоронах, а, пожалуй, никто так не убивался, как эта тварь…

Некоторые чувствительные джигиты стали вытирать глаза. Еламан, закончив молитву, поднялся. Отряхивая с колен пыль, встали и остальные. Гончая перестала нюхать землю и села. Глядя вслед уходившим людям, она вдруг тоскливо завыла.

У Еламана испортилось настроение. Вместо умиротворения он почувствовал вдруг злость против всех и против себя. Жесток или добр, искренен или фальшив человек по своей натуре? Или в его душе уживается то и другое, и он только внешне добр, а внутри у него зло? Может, как раз в этом и заключается причина неисчислимого зла, занявшего все четыре стороны света? А эти бесконечные войны, вражда, недовольство, насилие, унижение бесправного — может быть, все это в натуре человека? Или он ничего не понимает, или все это, как язва, заложено в первоначальном естестве человека, которое рано или поздно берет верх везде и всегда? А как будет в будущем? Сумеет ли человек преодолеть и победить свое нутро?

Он не перестал об этом размышлять и тогда, когда вернулся в дом Есбола. Он даже есть не стал. Снова прочли молитву из корана, и каждый счел нужным сказать несколько благочестивых слов. «И это тоже ложь! Так, для вида говорят», — подумал Еламан. Прежде чем уехать, он хотел поговорить о предстоящих поминках, но раздумал. Мертвому не нужны все эти обычаи и условности. Можно провести пышные похороны, потом богатую седьмицу, сорочину, годовщину. Но все это нужно не Есболу, а живым, как предлог, чтобы вкусно и сытно поесть. Дед Есбол скончался. Старуха его умерла еще в прошлом году. Совсем опустел этот дом, осиротел, живой души в нем не осталось. Скоро уедут и эти люди, забьют окна и двери. И, может быть, только одинокая черная гончая будет прибегать к порогу дома, поскулит, обнюхает рассохшуюся лоханку и убежит опять в степь…

Выходя со двора, Еламан обернулся и последний раз посмотрел на дом деда Есбола. Весь дом состоял из одной-единственной комнаты с окном на юг. Но зато какой это был большой дом! Пока была жива старуха, это был самый хлебосольный, самый гостеприимный дом в округе.

Все, кто был в комнате, повалили во двор провожать Еламана. Он грустно и ласково простился со всеми и со своими джигитами отправился в путь.

С установлением в крае Советской власти волостных стали выбирать из бедняков. Здешним волостным был энергичный молодой джигит. Приехав в аул, расположенный на полуострове, Еламан первым долгом зашел к волостному. Еще накануне он послал к волостному Али с просьбой помочь создать отряд из беднейших казахов.

Волостной круто взялся за дело, послал во все аулы нарочных, приказав тех, кто не захочет вступить в отряд, доставлять силком.

Еламан вместе с Али поехал тут же по аулам, собирал народ и говорил то же самое, что говорил в ауле рыбаков. Он терпеливо и правдиво объяснял положение, особенно подчеркивал, что насильно забирать в отряд никого не будут, и, каждый раз дав джигитам день на обдумывание, уезжал дальше.

Когда он вернулся из этой поездки, в ауле волостного стало тесно от понаехавших со всех концов конных и пеших. Собрались самые молодые и горячие джигиты. Еще вчера тихие, забитые пастухи и табунщики, от зари до зари изнывающие в сонной безлюдной степи, тупо тащившиеся вслед за чужим скотом с бичом или куруком в руках, теперь, собравшись вместе, были необычайно оживлены и шумны. Еламан обрадовался, увидев вокруг столько молодых, задорных лиц. Ставя коня под навес, он услыхал, как волостной громко ругал кого-то.

Еще раз весело оглядевшись, Еламан вошел в волисполком. Белая шестистворчатая юрта, стоявшая в центре аула, была битком набита людьми. Почти всех собравшихся Еламан не видел ни разу в жизни. Но, едва взглянув на их дырявую одежду, обветренные, загорелые лица, потрескавшиеся губы, он догадался, что это все табунщики, верблюжатники, чабаны байских аулов.

— А где табунщики Ожар Оспана? Почему их здесь нет? — грозно вопрошал волостной.

— Не прибыли…

— Гонец у них был?

— Был…

— И что же?

— Джигиты не виноваты. Их не пускает Ожар Оспан…

— Ах вон оно что! — волостной потемнел. Маленькие его глазки загорелись недобро. Он быстро отыскал взглядом джигита с винтовкой и шашкой и кивнул ему. — Давай садись на коня. Вместе с табунщиками пригони сюда и самого Ожар Оспана. Я с ним поговорю!

Еламан с любопытством поглядывал на волостного. Да, настали новые времена! Вчерашний батрак показывает свой норов. И ума ему не занимать, и стоит на правильной линии. С богачами он будет говорить жестоко. Ну что ж, видно, не растопился еще лед в душе, намерзший за долгие годы. А то и чувство мести в нем заговорило… Все может быть. Пока в аулах еще сидят баи и по-прежнему унижают и распоряжаются судьбой бедных, совсем не плохо, если кто-нибудь хоть изредка будет хватать их за глотку.

XI

Из аула волостного Еламан выехал спозаранок. Темно-рыжий конь его со звездочкой на лбу, хорошо отдохнувший в Челкаре, теперь подобрал брюхо, и Еламан знал, что доедет до аула рыбаков еще до захода солнца. В людях Еламан ошибался часто, но лошадей понимал с первого взгляда.

В жилах темно-рыжего текла горячая кровь. Как бы ни натягивал всадник ременный повод, под навостренными ушами темно-рыжего скоро проступала легкая испарина, и тогда удержать его было почти невозможно. Он грыз удила, раздирал в кровь губы, вытягивал шею, прося поводьев, и, распаляясь все больше, всю дорогу неутомимо скакал, даже на подъемах не переходя на шаг. И уже к предвечерней молитве Еламан домчался к заросшему серой полынью увалу за Бел-Араном. Отсюда до рыбачьего аула простиралось с левой стороны синее море. С моря дул легкий, бодрящий ветерок, обвевая всадника и коня.

В ауле Еламан хотел остановиться у Али. Но, не доезжая до землянки Али, он вдруг повернул к дому Доса. Он решил внезапно — и обрадовался этой мысли — помириться с Досом. Правда, последнее время очень уж Дос задирал голову. Ну что ж, а ты склонись! Тебя не убудет… Поклонись, сделай первым шаг к примирению.

— Подъехал кто-то… — сказала Каракатын, уловив цокот конских копыт.

Дос сидел у потухшего очага, подоткнув под себя край алаши, и не спеша растирал насыбай — жевательный табак. Он и бровью не повел, услышав, как кто-то подъезжает к его дому. Зато Каракатын мигом бросила все свои дела и кинулась за порог. Она тотчас разглядела путника, привязывавшего коня к коновязи перед их землянкой. «Господи, да это же Еламан! Батюшки мои, на кого это он похож? Весь в военном, и как это я раньше не заметила? Тьфу, тьфу, срам глядеть! Не мужик, а холощеный верблюд в бескормицу — худой, одни руки да ноги». Каракатын вдруг прыснула и зажала ладошкой рот. Отвернувшись, она ущипнула себя от удивления за дубленую щеку.

— Эй, пошевелись, Еламан приехал! — крикнула она, вернувшись в землянку.

Дос продолжал растирать насыбай. В неубранном доме черт мог ногу сломать. Каракатын совалась из угла в угол, ища в свалке подстилку для гостя. С языка ее срывались уже привычные проклятья.

Гость вошел, поздоровался. Каракатын с облегчением подумала, что теперь все равно уже поздно прибирать в доме, плюнула и выдавила на лице подобие улыбки. Ответив на приветствие гостя, она принялась отпихивать ногами разбросанный всюду хлам подальше к стенкам. Ей все-таки было стыдно за кавардак в доме, а тут еще этот невежа развел вонь на весь дом своим насыбаем и даже — гляди-ка! — не шелохнется! Ой ты, гниль паскудная! Тварь беспомощная!

— Проходи, деверек… — сладко сказала она.

— Спасибо, женеше.

— То, бывало, ты к нам и на порог не ступал, дорогой деверек, а теперь, спасибо тебе, сам пришел, никто тебя не притащил, Так проходи, милости просим, проходи!

— Эй, кончай говорить, чай поставь! — буркнул Дос.

— Вот он какой, ваш ага… — усмехнулась Каракатын.

— Эй, балаболка…

— Вон видишь, как меня стращает?

Дос из-под опухших век недобро поглядел на свою бабу. Каракатын показала ему язык и, схватив большой черный чайник, расплескивая воду, выбежала вон. Оставшись с гостем наедине, Дос продолжал молчать. Горький крепкий насыбай давно уже щекотал ему ноздри, он то и дело разевал рот и глубоко вздыхал, готовясь чихнуть, но чох все не выходил. Неприветливость хозяина обескуражила Еламана, и он тоскливо водил глазами, не зная, как приступить к разговору. Оглядевшись, он достал сзади подушку, подмял ее под бок и растянулся у стенки. Чай скоро поспел, но и за чаем разговор не клеился. «Зря я сюда приехал!» — уже с досадой думал Еламан. Но после чая Дос несколько оживился.

— Сынишку-то видел? Как он, бедняжка?

Каракатын, взявшая было чайник, чтобы выплеснуть во дворе остатки чая, услышав вопрос мужа, застыла у порога.

— Иди, иди! Знай свое дело.

Но Каракатын вернулась и уселась бок о бок с мужем.

— Что-то слабый он, — ответил Еламан.

— Недоносок ведь. Потому и слабый, — заметил Дос.

— Какой там недоносок… — не удержалась Каракатын.

Дос свирепо покосился на жену, но та сделала вид, что ничего не замечает.

— Кто же станет ухаживать за чужим ребенком? — заторопилась она. — Да видит бог, эта хрычовка Суйеу кормит его одним шалапом!

— Хватит, кому сказано?

— Тебе самому хватит горло драть!

— Эй, баба! Жить тебе надоело?

— Ба! Ба! Еще угрожает! Ой, дурак старый…

Но, заметив, куда потянулась рука мужа, Каракатын прикусила язык. Дос положил рядом с собой увесистый деревянный пест, которым недавно толок насыбай. Коротконогая Каракатын съежилась под грязным платьем. Она теперь все время одним глазом поглядывала на пест. А разговор Доса с гостем становился между тем все оживленней.

— Теперь тебе, парень, надо жениться, понял? — убеждал Дос.

— Да я и сам об этом подумываю.

— А ты не думай. Женись — и все!

Каракатын незаметно накрыла пест подолом платья. И, улучив момент, ловко сунула его под печку.

— Брось ты все эти свои сомнения… Женись! Верно говорят, что без баб жизни нет… — бубнил Дос.

— Справедливо говоришь. Только, Дос-ага, я ведь женился раз — сам знаешь, что из этого вышло.

— А ты не бери смазливую бабенку. Вот мой совет.

— Да уж какая достанется…

— Достанется — не достанется. Что за разговор? И в этом ауле есть для тебя подходящая баба.

— Не знаю, не знаю…

— Не знаю! А старшую жену Тулеу ты знаешь? Вот и бери ее.

— Вот так сказанул, разрази меня господь!.. — Как ни крепилась Каракатын, но тут смолчать она уже не могла. — Растяпа ты!

— А что такое?

— Так ведь у ней одно звание только, что баба, а так — на кой она мужику?

— Чего она мелет, эта шлюха?

— Сам ты шлюха! А ты, деверек, не слушай его! На кой тебе занюханная эта баба? Хоть бы одна была… А то с целым аулом ребят!

— Да ты, курва… Замолчишь ты или нет?

Каракатын вдруг взорвалась и в ярости принялась колотить по земле черной от сажи кочергой.

— Чего это ты мне пасть затыкаешь? Слова не дашь сказать, а? «Перестань!» А вот не перестану! Ты что думаешь, и другие такие же остолопы, как ты? Да за такого джигита, как наш деверек, любая девка с радостью пойдет, только мигни! А ты ему какую-то вдоль и поперек изъезженную клячу суешь!

Дос потянулся было к деревянному песту. Каракатын следила за, каждым движением мужа. Вот он застыл в изумлении, принялся шарить вокруг себя… Ну и остолоп! И на черном, как бы сажей вымазанном лице Каракатын заиграла злорадная ухмылка. Дур-рак! Пес паршивый!

Дос начал искать глазами бесследно исчезнувший пест. Быть свидетелем домашней ссоры Еламану не хотелось. Он накинул на плечи шинель и вышел из дому. Солнце давно зашло, по небу плыли редкие тучки, на востоке кое-где мерцали уже звезды. Легкий ветерок с моря улегся, и стало тепло. Тонко пищали комары. Темно-рыжий, привязанный у дома, узнал хозяина, зафыркал.

Еламан снял с коня седло. Конь остыл уже, но под чепраком было еще влажно, мокрые курчавые бока были горячи. Еламан по привычке погладил нежную шею коня, почесал ему горло, потом запустил пальцы в гриву. Грива была хоть и не густа, но упруга и распирала ладонь. Еламан помял холку и подумал: «Справный конь, в самом теле!»

Он отвел коня за аул, где густо рос ковыль, и стреножил его. На обратном пути он вдруг вспомнил Мунке и завернул на погост. Постояв у могилы, Еламан опустился на колени и прочел молитву из корана. Могила была голая — ни изгороди вокруг, ни камня-стояка. Под бугром земли покоился старый рыбак со своими детишками…

Еламан тяжело поднялся и отряхнул с колен пыль. Море потемнело, но чайки еще не спали — со стороны промысла доносился их голодный пронзительный крик. Видно, к промыслу только что подошли с хорошим уловом рыбаки, ставившие свои сети далеко в море. Еламан знал, что в дни, когда рыбаки уходят в море надолго, женщины с промысла возвращаются домой поздно. Значит, и Кенжекей еще на работе… С тех пор как погиб ее Тулеу, ей, говорят, совсем прохода не стало от Калау. День и ночь приставал он к ней, чтобы она вышла за него замуж или стала жить с ним просто так. Может быть, потому, что она была любимой женге Айганши, Еламан всегда думал о ней хорошо. А теперь он еще и жалел ее — одна с тремя детьми! Совет Доса жениться на ней запал ему в душу. В самом деле, на красивой он уже обжегся, хватит с него. Теперь ему другая женщина нужна, чтобы растила его сынишку, чтобы и в его доме теплился очаг.

С такими мыслями Еламан пришел в аул. Во многих домах сейчас сидели за ужином, из землянок доносились усталые голоса рыбаков. Проходя мимо самой большой землянки, Еламан замедлил шаг и прислушался к трепетавшему на печальных струнах домбры знакомому кюю. Домбра звенела из землянки Али. Весь день он сегодня рыбачил, а теперь, в вечерних сумерках, склонился над джидовой домброй и самозабвенно бил по ее струнам.

На другой день Еламан поднялся рано. Прежде всего он вышел за аул и посмотрел на своего коня. Конь пасся на том же месте. Он хорошо отдохнул и, зарывшись мордой в густой росистый ковыль, громко хрумкал и пофыркивал от удовольствия.

Поднялся ветер. Успокоившееся ночью море теперь почернело и вспенилось волнами. «Будет шторм!» — решил Еламан, оглядев горизонт. Когда он встал с постели, Каракатын еще спала, но теперь слышно было, и она поднялась — из землянки доносились грохот, лязг посуды и пронзительная бабья ругань. Нехотя, будто его толкали в спину, шел Еламан к землянке Доса и, не отрываясь, смотрел на море, над которым кричали чайки, а вдалеке на волнах уже скакали темными точками рыбачьи лодки.

В рано просыпающемся рыбачьем ауле все еще было шумно. Женщины, так и не управившись с домашними делами, спешили на промысел. Зорко оглядываясь, Еламан вдруг увидел Кенжекей. Она прощалась с детьми, которых оставляла одних на целый день. Самый маленький капризничал, ревел. Кенжекей шептала что-то ему на ухо, успокаивала, потом поправила соскользнувший жаулык и поспешила вслед за женщинами, которые ушли уже далеко.

— Еламанжан, вот ты где! А у меня к тебе дело… — Судр Ахмет дернул его за рукав и захихикал.

Хоть Еламан не любил старикашку и не доверял ему, он все же послушно пошел за ним в сторону от дома и так же послушно присел рядом, когда тот повалился на травку. Судр Ахмет откашлялся и поерзал, будто ему вдруг стало жестко на мягкой траве. Вокруг них густо росли серая полынь, лисохвост, дикий клевер, но Судр Ахмет потянулся к росшему поодаль красноногому изеню и отщипнул стебелек.

— Еламанжан, я решил с тобой с глазу на глаз поговорить. Ой, по какому важному делу! Ау! Мудрый бий Жетес из рода Жакаим, говорят, изрек однажды…

Еламан встревожился — черт его знает, что за новости опять у этого прохвоста? Что случилось? Ему почему-то сразу пришел на ум слабый его сынишка в доме старика Суйеу.

А Судр Ахмет, как петух, собиравшийся закукарекать, вдруг запнулся, будто подавился. Еламан похолодел. «В самом деле что-то случилось!» — решил он и со страхом поглядел на Судр Ахмета, зажавшего в кулак жиденькую бородку. Чем дольше и таинственнее молчал Судр Ахмет, тем все более не по себе становилось Еламану. Он не выдержал и дернул Судр Ахмета за полу.

— Ну? Что случилось? Говори скорей!

Блуждающий взгляд Судр Ахмета упал на большого рыжего муравья, тащившего травинку. Судр Ахмет встрепенулся и начал подхлестывать муравья стебельком изеня.

— Хоть ты и скрывал от меня, от своего лучшего друга, а я все узнал! — заговорил наконец Судр Ахмет. — Все узнал! На Кенжекей задумал жениться! Слухом земля полнится… Н-да… От меня ничего не скроешь.

Еламан не знал, рассердиться ему или рассмеяться.

— Ау! Ау, милок мой! Я уж давно знаю, что ты на Кенжекей нацелился. Ой, давно! Ты, Еламанжан… Ела-манжан-ау, наверно, еще и не думал ни о чем, а я уже во-он когда сердцем своим чувствовал, что так оно и будет.

— Не выдумывай, Аха…

— А что? Обзавестись бабой — божья воля. Э, да что там… Я тебя давно расхваливал Кенжекей! — И, тут же поверив в собственную выдумку, Судр Ахмет, будто паралитик, на заду стал придвигаться к Еламану.

Еламан плюнул и встал. Следом вскочил и Судр Ахмет. Догнав Еламана, он семенил за ним то справа, то слева, а то даже забегал вперед.

— Я прямо сам удивляюсь, почему я тебя так люблю? Как начну говорить о тебе, прямо память теряю. Слова так и скачут из моих медовых уст! Да я тебе и сейчас скажу — ты парень не промах! Ох и расхваливал же я тебя перед молодухой этой, ну так расписывал, что прямо — ау! Как павлина. Бедняжка теперь… что? Влюбилась теперь в тебя, в постели так и вертится!

Еламан остановился как вкопанный, бешено взглянул на оторопевшего Судырака, повернулся и, не оглядываясь, спустился по крутому яру. С треском ломались под его солдатскими сапогами густо росшие вдоль прибрежья солончаковые кустарники. Господи, да что же это такое! Царя свергли, Временное правительство пало, нет такого уголка на земле, где народ не дрался бы с оружием в руках. А у его земляков одно и то же. Так же дремлет степь, те же сонные аулы, и люди в них прозябают по-прежнему, и никакого дела ни до чего им нет. Или они, как утки-поганки, которые прячутся в камышах, когда на море обрушивается черная буря — карадаул? Крупных, сильных птиц хлещет буря и калечит град в открытом море, а поганки в это время спокойно ждут в камышах тихой погоды…

Еламан встряхнул головой, глянул — перед ним был промысел. В огромном, как сарай, лабазе, одинаково прохладном и темном зимой и летом, белели платки и жаулыки русских и казашек. Слышались влажное шлепанье и шуршанье, скрип соли под ногами, журчанье воды — женщины разделывали рыбу. При виде мужчины все они замолчали и стали разглядывать его. Кенжекей, каким-то чутьем догадавшись, что Еламан пришел к ней, вытерла о фартук мокрые, скользкие руки и медленно поднялась с места.

Вся кровь вдруг бросилась Еламану в лицо, и он нахмурился. «Вот черт! Краснею по каждому поводу!»— досадливо подумал он.

— Ты ко мне? — робко спросила Кенжекей.

— К тебе…

— Давай выйдем.

XII

Еламан сидел дома один и ждал жену, ушедшую в гости с маленьким Ашимом за спиной, с прялкой-юлой и мотком шерсти в кармане. Прошло уже несколько дней, как он был женат и жил с Кенжекей под одной крышей. Сначала он не хотел жить с новой женой в той землянке, куда он когда-то ввел Акбалу. Но после настойчивой мольбы Кенжекей он дня два занимался ремонтом заброшенной землянки, прежде чем перебраться в нее. Он старался не оставить ни одного следа, который мог бы напомнить ему о прошлой жизни. Он заменил раму и навесил новую дверь. Развалил старую печь, разделявшую дом на две половины, и выкинул все кирпичи. Потом обмазал белой глиной и выбелил стены.

Ему помогали чуть не все рыбаки аула. Особенно довольны были старики — им было приятно думать, что жизнь в потухшем было очаге Еламана снова затеплилась. Когда землянка обновилась, к Еламану приехали гости из трех аулов и после обеда торжественно ввели Еламана и Кенжекей в новый дом.

Калау не отдал Кенжекей постели и вообще ничего не отдал. Днем, пока в землянке было полно гостей, молодым было не до того, но вечером, когда гости разошлись, оставив их наедине, они увидели вдруг, что дом их пуст. Не на чем было положить даже детей. Еламан смущенно поглядывал на растерявшуюся Кенжекей и не знал, что делать. Но тут за дверью послышались веселые голоса, и в землянку гурьбой ввалились джигиты из рода Тлеу-Кабак во главе с Али. Они принесли с собой алаши и текеметы и с шутками начали стелить их на пол и развешивать по стенам. Унылый до этого дом мгновенно ожил и стал уютным.

После ухода гостей в доме повисла неловкая тишина. Трое малышей Тулеу забились в угол. Старший, рыжеватый мальчишка с рябинками по лицу, смотрел на Еламана с явной враждой. Он видел, что этот большой дядька стесняется его, по дому ходит неуверенно, отводит взгляд. Мальчишке было это приятно, и он нарочно хмурился. Но он растерялся и расстроился всерьез, когда увидел, что мать постелила себе с дядькой постель отдельно. К его ужасу дядька при горящем еще светильнике, белея нижней рубахой и подштанниками, полез в постель к матери.



Не легче было и Кенжекей в первую ночь. Когда нужно было стелить детям, с которыми она раньше спала вместе, она не знала, куда деваться от стыда. Накрывая детей одеялом, она старалась не глядеть на старшего сына. На мужа, раздевавшегося возле супружеской постели, она и вовсе не смотрела. Погасив стоявший у порога подслеповатый светильник, она вышла во двор и долго не возвращалась.

Еламан тоже мучился и лежал в темной комнате с открытыми глазами. Женившись сгоряча, он теперь тревожно думал, что дети от трех матерей, наверное, не будут ладить. И трое старших будут обижать младшего, его Ашима. Особенно опасался он рыжего мальчишки. Он даже поднял голову и посмотрел в тот угол, где под одним одеялом лежали дети. Ни один из малышей не шелохнулся с того момента, когда уложила их мать, но Еламан уверен был, что рыжий мальчишка с немигающими зелеными глазами не спал, а затаил дух и слушал. Видно, и Кенжекей знала, что мальчишка не спит, и потому не решалась войти в дом.

Раздумывая о своей теперешней судьбе, Еламан вспомнил строчку из песни какого-то старого акына: «Дело сделал, будь что будет, пусть аллах благословит!» Он несколько раз, усмехаясь, повторил про себя эти слова и сам не заметил, как вдруг одолел его сон.

Проснулся он перед рассветом. Лишь под утро взошедшая луна лила тусклый свет в единственное окошко» под потолком, и окошко будто купалось в молоке. От лунного света в землянке стояли сумерки и видны были смутные очертания предметов. У двери вверх голенищами торчали солдатские сапоги. В конце постели, в ногах, темнел, взгромоздившись на саманную кладку, большой ушастый казан. Малыши спали сладким здоровым сном, разметавшись под одеялом. Даже рыжий мальчишка давно спал, высунув из-под одеяла голенастые ноги, и перхал во сне, как молодой барашек.

Едва открыв глаза, Еламан пошарил рядом с собой — Кенжекей не было. «Неужели так и не ложилась?» — подумал он. Но смятая подушка источала волнующий запах только что вставшей молодой женщины: Куда же она делась в такую рань? Еламан прислушался к шорохам за дверью. Снаружи доносились привычные звуки рано проснувшегося рыбачьего аула — сипло ругались спросонок бабы, гремели посудой, что-то кричали друг другу рыбаки…

Кенжекей пришла, когда уже проснулись дети. Она вскипятила на улице чай. Закопченный чайник в ее руках дышал паром.

— А ну, малыши, вставайте! А то мне скоро на работу.

Но, говоря это, она весело смотрела на Еламана. Он тут же понял, что, говоря с детьми, она обращается и к нему, и быстро оделся.

— Малыши готовы! — улыбаясь, сказал он. — Есть ли какая работенка малышам?

Скоро Еламан убедился, что Кенжекей относится ко всем детям одинаково. Добрая по природе, она даже больше возилась с сынишкой соперницы, потому что тот был сирота, а в маленьком Ашиме она и вовсе души не чаяла. «Хорошо. Главное, чтобы детишкам было хорошо. Все остальное… Ну раз уж детям хорошо… Да что там говорить! Так ладно все получилось. Правильно сделал, что женился!» — засыпая, думал каждый вечер Еламан. Джигитов своих он распустил по домам, что бы они простились и приготовились к предстоящей разлуке с семьями.

Днем Кенжекей работала. Уходила она спозаранку и возвращалась поздно. Пока ее не было, Еламан убирал в доме, вытряхивал половики и постели, готовил обед и ужин, топил печку. За несколько дней рядом с землянкой выросла целая гора топки. Все дети были чисты и в крепкой одежке. «Нет, правильно я все-таки сделал, что женился. Главное, чтобы детям было хорошо!» — как молитву благодарения повторял про себя Еламан.

Уж так принято было в этих краях, что народ к молодоженам валил со всех сторон. В рыбачьем же ауле Еламана особенно уважали, так что от гостей отбоя не было. Но чаще других Еламана проведывал Судр Ахмет. Чуть не каждое утро, едва продрав глаза, не одевшись как следует, он, хихикая, приходил к Еламану. И еще не переступив порога дома, начинал возносить до небес и самый дом, и обитателей его, и даже собаку, валяющуюся во дворе. Он болтал с пятого на десятое, перескакивая с одной новости на другую, то хмурился, то смеялся, и привычная аульная жизнь, аульные новости постепенно захватывали Еламана. Стоило Судр Ахмету где-то задержаться, как Еламан начинал уже скучать без него.

Вчера утром, когда Кенжекей ушла на работу, Еламан долго ждал Судр Ахмета и не вытерпел, вышел из землянки поглядеть и тотчас увидел Судырака верхом на его длинном, несуразном вороном. Громко, чтобы слышал весь аул, прощался Судр Ахмет с женой и детьми, не скупясь перед дальней дорогой на распоряжения по хозяйству. Заметив стоявшего у своей землянки Еламана, Судр Ахмет наскоро простился со своими, ударил пятками вороного и, горделиво восседая в седле, подъехал к нему.

— Ты что, никак в дорогу собрался, Аха?

— Еще как собрался! Не время, понимаешь, сейчас вылеживаться…

— Ну раз так, счастливого пути! А далеко ли?

— Аминь! Да будет так, как ты сказал, Еламанжан. А далеко? Сам знаешь, баба да детишки — сплошные убытки для мужика. Прямо беда! Вот когда нагрянут холода и голопузые детишки, как птенцы в гнезде, начнут разевать рты, ой, Еламанжан-ау, почтенный мужчина, кормилец-поилец, готов сквозь землю провалиться. Не-ет, хочешь жрать зимой, позаботься об этом еще с осени. Вот и отправляюсь я в путь, раздобыть бабе да детям пропитание…

Глядя вслед удалявшемуся на своем вороном, озабоченному Судр Ахмету с разными мешками и узелками, привязанными к седлу, Еламан невольно улыбнулся. «Ну что тут скажешь, — думал он, — у этого бедняги всегда благие намерения. Одно плохо — не тем концом они оборачиваются».

На другой день в условленный срок из многих окрестных аулов начали съезжаться джигиты по пять, по десять человек сразу. Еламан распределял их по домам знакомых рыбаков.

А сегодня после работы Кенжекей отправилась в гости к соседке. Уже вечерело, а Кенжекей все не было. Малыши играли на улице, и рыжий мальчишка, как всегда, командовал несмышлеными братишками.

Сидя в одиночестве, Еламан вдруг посмотрел на супружескую постель и улыбнулся, вспомнив, как уснул на ней один в первую ночь женитьбы. Кенжекей так и не осмелилась лечь с ним, когда старший ее сын еще не спал. Нет, женщины все-таки стыдливее мужчин!

Вспомнил Еламан и ту далекую уже ночь, когда Акбала в этом же углу стелила их первую брачную, постель. А вспомнив, он даже руку к груди приложил, чтобы унять сердцебиение. Оставшись наедине с юной красавицей, Еламан боялся взглянуть на нее хоть краем глаза, но замечал каждое ее движение. На вдвое сложенной кошме Акбала постелила сначала толстое корпе. Потом принялась за изголовье — под большую пуховую подушку положила старую одежду Еламана. Из тюка, торчмя стоявшего возле стенки, она вытащила красное сатиновое одеяло и, все так же неслышно двигаясь, расстелила его в ногах постели. Еламану казалось, что он упадет, если пошевелится. Во рту у него было сухо. Если бы Акбала спросила его тогда о чем-нибудь, он не смог бы ответить.

По-прежнему не глядя на мужа, Акбала накинула на голову чапан и, мягко ступая сафьяновыми сапожками, вышла из землянки. Она не возвращалась целую вечность, и Еламану стало не по себе. Он подошел к двери, но выйти не посмел, а только думал с мольбой: «Господи, куда она делась, почему ее все нет?»

Услышав шорох за дверью, он отскочил. Дверь, на которую он глядел со страхом и радостью, отворилась, и вошла Акбала. Она побледнела, тонкий носик ее заострился, весь вид ее выражал покорность судьбе. Волоча по полу подол свисавшего с плеч чапана, она добрела до постели и сбросила его. Потом, отвернувшись, стала медленно стягивать с себя одну за другой все одежки. Раздевшись, она дунула на светильник и легла, оставив Еламану место у стенки…

— Ай, Акбала-ай! — застонал Еламан, и дом теперешний показался ему сразу пустым и убогим.

— А вот и мы! Задержались, да?

У порога стояла Кенжекей с сонным Ашимом на руках.

— Соседка не пускала… Чаем нас угощала, а потом Ашимжан уснул.

— Что ж, хорошо погостили, значит.

— Чай приготовить?

— Не надо.

— Что это ты кислый?

— Так…

И Кенжекей ни о чем больше не спросила мужа.

Она только удивилась, что он отводил глаза и смущался.

Посидев немного, поглядев, как хозяйничает Кенжекей, Еламан вышел вон. Он никогда не думал, что Акбала будет так мучить его. Он и раньше понимал, что ничуть не охладел к той, с кем так не задалась его жизнь. Но он никогда не предполагал, что его бывшая жена, как змея, навечно свила гнездо в его сердце. Змею можно раскромсать на сорок частей, а все равно куски ее будут шевелиться. Точно так же и в его груди шевелилось и болело какое-то, как ему казалось, пестро-полосатое существо.

«Нет, надо все забыть», — думал Еламан. Если он намерен создать новую семью, он должен забыть прошлое. Но забыть ему было не дано. Что-нибудь совсем даже незначительное вдруг выводило его из себя, и опять все начиналось сначала, и решительно все на его родине — небо, земля, море, каждая тропинка — неотвязчиво напоминало ему Акбалу. Даже когда он стоял перед своей землянкой и смотрел на горбящийся вдали Бел-Аран, перед его взглядом вдруг возникала далекая теперь Акбала.

Жить в своем доме стало для него мукой. Он думал, что убрать, выкинуть все, что могло напомнить Акбалу, не оставив ни единого ее следа, значит, найти успокоение. Но неслышная ее тень преследовала его неотступно. Вот тут была их постель! Вон там стояла печка, разделявшая комнату пополам. Вместо теперешней новой двери была другая — выцветшая под солнцем и дождями, старая, рассохшаяся. Она громко скрипела каждый раз, когда кто-нибудь входил или выходил, и они с Акбалой прозвали свою дверь «плаксой». И впервые в жизни вошла Акбала в дом через ту дверь! Как радовались, как шумели и пели рыбаки, собравшиеся взглянуть на невесту Еламана. А радовались они потому, что невеста Еламана была красива. Ни на кого не глядя, вошла она в ту низенькую дверь, и Еламан даже испугался, что невеста его ударится головой о косяк. Скрип этой двери сопровождал потом всю их недолгую совместную жизнь. Часто скрип этот раздражал Еламана, и он думал тогда: «Ну погоди, я тебя, плаксу, мигом вышвырну — пусть только потеплеет!» А теперь он вспоминал о той двери с умилением.

«Что было, то прошло, надо все забыть», — говорил себе Еламан. Но легко сказать — забыть! В глубине души он знал, что ничего не забудет. Мало того, еще полбеды было бы, если бы он вспоминал о ней наедине, но она приходила к нему теперь уже и тогда, когда он говорил с новой женой и детьми, и тогда даже, когда он лежал ночью рядом с Кенжекей. И у него было такое чувство, будто он с грязными ногами забрался в чистую постель.

Сначала Кенжекей тревожили подавленность и отрешенность мужа, и она вдруг спрашивала его, не заболел ли он. Потом она стала думать, что он потому так печален, что женился на ней, что она ему плохая жена. «Может быть, я что-нибудь не так делаю? Делаю то, что он не любит?» — размышляла она. Но потом притерпелась, привыкла и перестала замечать вечно сдвинутые брови Еламана.

XIII

В Челкар Еламан с сотней джигитов, собранных по всем аулам прибрежья, вернулся только через месяц. Под каждым джигитом был хороший конь. За то время, пока они были вместе, джигиты успели познакомиться и подружиться — приятельские разговоры, шутки и смех не смолкали в отряде. Но, въехав в город, джигиты оробели и замолчали.

Когда они подъезжали к магазину Темирке с ярко-зеленой крышей, наперерез им протопал вооруженный отряд человек в двести. Отряд спешил к железнодорожной станции. Бойцы шли так быстро, что сбивались с ноги и не держали строя. «Так это же Мюльгаузен!» — узнал вдруг Еламан знакомую плотную фигуру. Мюльгаузен то и дело оборачивался к отряду и покрикивал:

— Быстрее! Быстрее!..

Еламан со своими джигитами остановился возле штаба и только вошел во двор, как навстречу ему, надевая на ходу шинель, сбежал с крыльца Дьяков.

Еламан! Дружище! Ну как дела? Как съездил?

— Задержался вот…

— Ничего! Главное, с чем приехал?

— Около сотни…

— Ну молодец! Спасибо! А у нас, брат, такая запарка идет… Слыхал, может, что чехи выкинули?

— Кто? Чехи?.. Не понимаю..

— Так ты еще ничего не знаешь? Ну ладно, потом расскажу.

— Товарищ комиссар…

— Потом, потом поговорим, сейчас не могу, — и Дьяков, застегивая на ходу шинель, побежал к воротам.

Долго стоял Еламан, пытаясь сообразить, что значили слова комиссара. Что это еще за чехи? И что они выкинули?

Джигиты терпеливо ждали за воротами. До сумерек оставалось не так далеко, а надо было напоить и накормить коней и разместить усталых всадников. Еламан пошел в штаб. Едва поднялся он на второй этаж, как ему встретился писарь. Еламан обрадовался, увидев знакомого, и приступил к нему с расспросами. Поминутно оглядываясь почему-то, писарь, как умел, стал объяснять ситуацию.

Оказалось, что чехословацкий корпус, следовавший по Сибирской железной дороге во Владивосток, чтобы оттуда перебраться на родину, поднял по пути мятеж. Чехи один за другим захватывали сибирские города, повсюду свергая Советскую власть. Для революции возникла новая опасность — самый большой фронт открылся в Сибири.

Туркестанская армия была реорганизована. Пополнившиеся рабочие отряды были превращены в регулярные воинские части — полки и батальоны. Отряд челкарских железнодорожников преобразовали в Коммунистический полк. Мюльгаузен стал командиром спешно созданного нового отряда — более двухсот человек. Отряд этот только что ушел на станцию, чтобы выехать на фронт. Он также узнал, что Дьяков проводит там митинг перед отправкой бойцов на фронт.

Еламан вскочил на коня и поскакал на станцию. Но он опоздал. Поезд с добровольцами уже ушел, а Дьяков с Селивановым отправились в депо. Привязав коня к тополю возле станции, Еламан поспешил в депо, на ходу поглядывая в сторону столовой, Но Акбалы не было видно, вместо нее возле кухни хлопотала дородная женщина — издали было не узнать, кто это. «Наверно, Сары-апа?» — подумал Еламан.

По всеобщей мобилизации в армию ушли почти все рабочие. Теперь в. депо работали женщины и подростки. Окружив Дьякова и Селиванова, женщины-солдатки кричали, что больше так жить не могут. Зима была на носу, вот-вот начнутся морозы, а топлива нет, продовольствия нет, на работе выматываются с утра до вечера, а дома некому смотреть за малыми детьми…

Селиванов вскочил на какой-то ящик, резко откинул назад свои длинные волосы, и глаза его восторженно заблестели, как у мальчика, приготовившегося продекламировать свой первый стишок.

— Дорогие женщины! Республика в опасности! Трудности, которые мы все переживаем, во время революции неизбежны… Без жертв революций не бывает. Надо нам всем быть стойкими и терпеливыми…

По своему обыкновению он начал взмахивать рукой, и из рукава поминутно выглядывало тонкое запястье. Дьяков незаметно толкнул Селиванова и тихонько попросил:

— Зачем ты об этом? Не надо.

— Да, но надо же им объяснить…

— Они не меньше нашего все понимают.

— Но, Петр Яковлевич… А вы что предлагаете?

— Наша задача сейчас оказать женщинам хоть какую-то помощь. Хотя бы топливо…

— Где мы его возьмем?

С тех пор как белоказаки взорвали шахту Берчогур, в городе не стало угля. Незначительные запасы угля, поставив охрану, взяли под свой контроль военные. Уголь отпускался только для паровозов и в котельную депо. Дьяков прекрасно знал об этом, но все-таки вполголоса предложил поделиться углем с женщинами-работницами. Селиванов нахмурился. Наступила неловкая пауза. Дьяков заметил вдруг в толпе Еламана и протолкался к нему.

— Ко мне?

— Я насчет джигитов…

Дьяков начиркал что-то на клочке бумаги. Еламан не умел читать, но ему не понравилось, что Дьяков так небрежно накорябал что-то, да и слов на бумажке было подозрительно мало. Решив, что к нему и к его джигитам плохо относятся, он обиделся на комиссара и нехотя взял бумажку.


После напряженного раздумья Дьяков все-таки решил на свою ответственность выдать женщинам уголь. Как ни драгоценно было топливо в эти дни, одна женщина неожиданно отказалась от угля. На удивленный взгляд Дьякова она поторопилась ответить, что ее семья уже несколько лет дружит с одним казахом из ближнего аула. После гибели ее мужа на войне казах каждую зиму стал возить ей дрова. Женщина даже похвалилась, что саксаул и тузген прекрасно горят.

«Интересно! Может, в этом и есть выход из положения? — подумал тут же Дьяков, вспомнив, что не раз видел на улицах казахов с верблюдами, груженными топливом. — Да, да… Обязательно нужно поговорить с Еламаном. Пошлем в окрестные аулы людей… Надо обеспечить дровами хотя бы те семьи, в которых есть дети и больные, а также семьи бойцов. А что, взаимопомощь должна сближать русских и казахов!»

Дьяков с трудом досидел до конца собрания. Он бы и ушел, но видел, как измучены женщины в замасленных телогрейках. И теперь они радовались, что хоть могут рассказать о своих бедах и встретить в ответ сочувствующий взгляд, услышать слова утешения и надежды.

«Хоть бы не упасть!» — испуганно подумал Дьяков, выходя на воздух и незаметно для других держась за локоть Селиванова.

Было уже поздно, темнота давно окутала город. Реденькие, жидкие тучи к ночи сбились в плотные облака, заволокли все небо, и ни единой звезды не мерцало над головой.

— Ты на меня не обиделся? — отдышавшись, спросил Дьяков.

— За что?

— Сам знаешь… Не послушал тебя, дал работницам уголь.

— Да нет, знаете. Вот с Мюльгаузеном у нас бывали схватки так схватки!

— Да, этот рубит сплеча. Может, это и хорошо… Но я не умею так, как он, все боюсь обидеть кого-нибудь напрасно. И потому, кажется, становлюсь каким-то мнительным. Однако будь здоров… Пошел в полк.

— Нет, я вас не отпущу. Знаете, зайдемте-ка ко мне!

— Ты что, серьезно приглашаешь?

— Конечно! Чаем вас напою, поесть что-нибудь найдется…

— Ну раз так, тогда пошли! — обрадовался Дьяков.

Сон, наваливавшийся уже на него, вдруг прошел. Дьяков взял Селиванова под руку.

— А я, брат, откровенно признаться, целую вечность в гостях не был. Больше десяти лет. Э, да что там! Я ведь, можно сказать, и не знал никогда, что такое домашний уют!

Дьяков улыбнулся в темноте, и голос его дрогнул от радости. А Селиванов смутился и начал припоминать, что было из съестного у него дома, чем бы угостить Дьякова. Было, правда, немного муки. Стряпней дома он не занимался, вот и осталась мука с давних пор. Еще где-то в кулечке была соль… Кажется, есть еще половина селедки. Гм!..

В нетопленной, промозглой комнате было могильно темно. Шаря перед собой руками, Селиванов вошел первым. Ища спички, он зацепил ногой ведро, отпрянул назад и налетел на скамейку. Дьяков весело захохотал.

— Ну и ну! Вот это называется пригласил в гости!

Рассмеялся и Селиванов. Как слепой, он стал двигаться по комнате мелкими шагами, боясь свалить еще что-нибудь. Нашарив наконец спички, он зажег лампу.

Дьяков огляделся и присел на скамейку.

— Вы, Петр Яковлевич, особенно не рассаживайтесь. В этом доме, знаете ли, нужно сначала руками пошевелить, а потом уже…

— Догадываюсь! — засмеялся Дьяков.

— Так вот, вы затопите печку, а я займусь уборкой.

Посмеиваясь, подшучивая друг над другом, они убрали комнату, затопили печку и вскипятили чай. Закусив кое-как и напившись горячего чая, Дьяков почувствовал, как опять у него отяжелели веки. Ничего ему не хотелось, только бы уснуть, хоть и за столом… Вспомнился вдруг Еламан со своими джигитами — устроились ли как должно? Он не заметил, как придвинул стул и сел рядом Селиванов. Не почувствовал он и долгого сожалеющего взгляда хозяина. Худое тело его согнулось на стуле. Он сидел забывшись, склонив голову на грудь, хоть краем сознания и знал, что пора ему возвращаться в полк.

— Петр Яковлевич, ложитесь-ка в постель, — тронул его за плечо Селиванов.

— Нет, нет… — встрепенулся Дьяков. — Спасибо. Сейчас пойду.

— Поздно уже, куда вам идти?

— Ничего… — прикрывая ладонью рот, Дьяков длинно зевнул и встряхнул отяжелевшей головой. В глаза ему будто песок попал, свет лампы слепил, и Дьяков прикрылся рукой.

— Петр Яковлевич…

— Да?

— Наверное, досталось вам в жизни, а?

— Гм… Нет ли у тебя курить?

— Вам же нельзя?

— Хотя да… конечно. Который час?

— Начало второго.

— Пойду.

— Проводить вас?

— Что ты, что ты… Зачем? — Дьяков отвернулся и опять зевнул. Потом пошарил воспаленными глазами по комнате. — А где моя…

— Шинель?

— Куда я ее сунул?

— Да вот у меня в руках, одевайтесь.

Дьяков надел шинель, затянул ремень, поправил тяжелую кобуру. Вспомнив вопрос Селиванова, досталось ли ему в жизни, он вдруг усмехнулся и сказал нараспев:

— Знаешь, «…ему судьба готовила век краткий, имя славное, чахотку и Сибирь…». Вот так-то, брат. Ну пока!

И, крепко пожав теплую, мягкую руку Селиванова, Дьяков вышел в ночную тьму.

XIV

Созвав командиров рот и батальонов, Дьяков приказал готовить бойцов к походу. Командиры молча переглянулись. Никто не спросил, куда они отправляются. С фронта шли одни тревожные известия, и все понимали, что положение ухудшается с каждым днем.

После упразднения Директории верховным правителем был назначен адмирал Колчак. Пользуясь поддержкой союзников, Колчак установил свою власть по всей Сибири и на Дальнем Востоке. Но если бы один Колчак! В этот тяжелейший для Советской власти час оживились повсюду самые разнообразные атаманы и националисты.

Сегодня утром Коммунистический полк получил секретную депешу из штаба Туркестанской армии о том, что кулаки закупили все зерно в долине Жем (более двух миллионов пудов!) и обрекли тем самым местное население и армию на голод. Если у кулаков срочно не отобрать зерно, народ и Туркестанская армия окажутся в безвыходном положении.

Дьякову было ясно, что кулаки скупили хлеб не по собственной инициативе, а по приказу атамана Дутова. После свержения царя и Временного правительства в смутное время нашлось немало желающих примерить на себя шапку Мономаха. Кто только не надеялся на слепую удачу, не мечтал стать за какую-нибудь ночь Юлием Цезарем! Редко в ком не сидит честолюбец. Наверное, даже ювелир, ковавший в свое время царскую корону, тайком примерял ее на себя.

Дьякову казалось, что свергнутый трон похож был на тонущий корабль. И как на тонущем корабле, забегали и заметались люди, цепляясь за уходящую из-под ног жизнь. Когда грянул час возмездия, вчерашние вершители судеб, благородные господа, генералы без армий, офицеры без солдат, покатились, бросая все на свете, на юг, на запад и на восток — в Оренбург. Былое могущество, былая власть развеялись как дым. И люди, еще вчера столь влиятельные и властные, что могли покровительствовать десяткам таких атаманов, как Дутов, сегодня сами искали спасения под полами его широкого казачьего чапана.

Дутов был теперь в силе, судьба вознесла его высоко. Офицеры составляли костяк его. войска, юнкера и кадеты были ему опорой. Основной же силой его были казаки Оренбурга, Уральска, Троицка. Многие казачьи полки после свержения царя сошлись к Оренбургу.

В этих краях казаки основались еще в 1755 году. Со времен генерал-губернатора Неплюева с помощью копья и шашки казачьи части покоряли местные кочевые народы. И полтора столетия грозные шашки их сверкали над головами рабочих Оренбурга, Уральска, Орска. Верой и правдой служили они царю, и не было случая чтобы не кинулись они как цепные псы на непокорных.

Среди всевозможных генералов, таких, например, как Корнилов или Деникин, и каких-нибудь заурядных командиров дивизий Дутов был, несомненно, самым жестоким и осторожным. По сравнению с теми, кто выступал с надеждой восстановить монархию, а то и самому возглавить Россию, оренбургский атаман имел одно явное преимущество — он никогда не замахивался так широко и не корчил из себя всероссийского заступника и благодетеля. Он не именовал себя ни верховным правителем, ни премьер-министром, не называл подвластную ему территорию ни кумучем, ни республикой. Конечно, скромен он был не потому, что был лишен тщеславия или привык довольствоваться малым, а, скорее, потому, что хорошо усвоил правило — по одежке протягивать ножки.

Он никогда не ввязывался в решительный бой, а действовал всегда наскоком — убивал, грабил, поджигал и тут же уводил свои отряды. Теперь он придумал еще лишить целый край хлеба и уговорил кулаков скупить весь урожай.

Едва получив депешу, Коммунистический полк спешно отправился в долину реки Жем. Прибыв на место, Дьяков разделил полк на несколько мелких отрядов и разослал их по всей округе. Беднейшее население активно поддерживало красные отряды, указывая укромные места, где был запрятан хлеб.

Уже через два дня в штаб Туркестанской армии было отправлено под усиленной охраной десять вагонов зерна. Слух о решительных действиях Коммунистического полка быстро дошел до казаков, и Дутов тотчас бросил большие силы к Жему. Узнав об этом, Дьяков решил все-таки доложить обстановку в штаб дивизии и просить помощи. Хан-Дауров обещал прислать на помощь отряд Жасанжана. С Жасанжаном Дьяков познакомиться еще не успел, но он вспомнил, как ненавидел его Мюльгаузен, называя не иначе как волчьим отродьем. «Ладно, приедет, познакомлюсь», — решил он.

Он намеревался поспать хотя бы до прибытия Ташкентского отряда. И поднялся было на ступеньку вагона, в котором располагался штаб полка, но почувствовал вдруг такую слабость, что едва удержался за поручень. Приступы такой слабости бывали с ним в Сибири, когда он не мог добраться иной раз до барака и вынужден был присаживаться на полдороге. Голова его так кружилась, что он думал с напряжением об. одном только — как бы не упасть. На лбу у пего выступил холодный пот. Но через минуту он овладел собой, сильно потер лицо, вздохнул несколько раз и вошел в вагон.

Поздно вечером вернулись разведчики и доложили, что у белых кругом скоплены большие силы. Кроме того, в аулах неспокойно — кулаки, у которых отобрали хлеб, видимо, тоже готовятся к выступлению. После короткого совещания в штабе решено было сосредоточить полк возле железной дороги.

Прибыл наконец отряд Жасанжана, но остановился на. отшибе, словно не желая смешиваться с Коммунистическим полком. Дьяков тут же отправился знакомиться.

Дьяков знал, что Жасанжан, самый младший представитель байской семьи, получил русское образование, что старший брат его был волостным и в шестнадцатом году убит повстанцами. Другой его брат, молодой мурза, был самым богатым и влиятельным в большом роду. Года два назад Жасанжан поссорился с братом и окончательно порвал с ним. По рассказам Еламана, Жасанжан сочувствовал беднякам еще с ученических лет…

Жасанжан распорядился подать чай.

— Я слышал, в вашем полку есть казахи? — тонко улыбаясь, поинтересовался он.

— Да, отдельная рота.

— Командир ее — мой земляк. Мы с ним из одного аула.

— Да, да, он рассказывал.

— А рассказывал он вам, как служил у нас табунщиком?

— Нет, об этом он не говорил.

Жасанжан недоверчиво взглянул на Дьякова. Бледное лицо его вспыхнуло на минуту ярким румянцем и опять побледнело. Казалось, он заволновался, встал из-за стола, прошелся по вагону. Дьякову сразу бросилась в глаза какая-то особенность в Жасанжане, его непохожесть на других казахов. На юношески тонкой, невысокой его фигуре щегольски сидел военный френч. Большие черные глаза, спокойно и пытливо смотревшие на собеседника, тонкий красивый нос на худощавом длинном лице, красивое золотое кольцо на безымянном пальце — весь вид светлокожего джигита-красавца выдавал в нем отпрыска породистой степной аристократии. Кроме того, Дьяков поразился его безупречному русскому языку.

— Вам, естественно, неведома жизнь казахского аула. А вот мне всегда приходится краснеть перед представителями цивилизованного мира… — сказал Жасанжан.

Дьяков не знал, что и думать. «Такой молодой, а нервный, впечатлительный. Это, наверное, последствия долгой, изнурительной болезни. С легкими что-нибудь», — решил наконец Дьяков. Он заговорил было о деле, предложил объединиться и действовать сообща, но Жасанжан отвечал уклончиво. Дьяков продолжал настаивать, доказывая необходимость совместных действий, но Жасанжан на все предложения отвечал неопределенно: «Посмотрим».

Расстался с ним Дьяков холодно. Жасанжан оставил в нем двойственное впечатление, и опять вспомнился ему Мюльгаузен с его ненавистью ко всему офицерскому и байскому. Одно только было утешением, что количество красных бойцов удвоилось. Вместе ли с Коммунистическим полком, отдельно ли, но Ташкентский отряд вступит в бой.

Давно стемнело. Уставшие бойцы спали с оружием в руках. Дьяков удвоил охрану.

Кроме часовых, никого возле вагонов не было. Жители затерявшегося в степи разъезда, поужинав еще засветло, притихли, притаились в ненадежных своих жилищах. Вагоны в темноте напоминали больших зверей. Как ни вглядывался Дьяков в ночную мглу, но эшелона с Ташкентским отрядом, остановившегося в отдалении, так и не смог различить. Он опять стал думать о Жасанжане и снова подивился про себя нервозности и впечатлительности молодого командира. Он даже пожалел его, хоть и не мог бы сказать, чем вызвана эта жалость. Поразил его и Еламан, который при встрече с Жасанжаном стал вдруг замкнут и сдержан, тогда как за глаза очень тепло отзывался о молодом джигите. Всего несколько сухих слов сказали они друг другу, словно не о чем было и поговорить землякам при встрече. Отчего бы это? Да, тонкая это вещь — человеческие отношения.

Дьякову удалось хорошо поспать. Зорко всматриваясь в темноту, он продолжал свой обход. Молодец все-таки Мюльгаузен, дисциплину в полку создать успел хорошую. Отряды знали свое место в эшелоне и располагались каждый по своим вагонам. Все давно спали, из каждого вагона доносился храп. Только в головном вагоне длинного состава слышались голоса тихо разговаривающих бойцов. Дьяков остановился, заглянул внутрь, ничего не увидел. Но по голосам он сразу догадался, что здесь казахи.

— Почему не спите?

— A-а, комиссар! Лезь к нам.

Казахи не курили, и потому Дьяков последнее время чаще всего ночевал у них. Джигиты подвинулись, и он, ощупью пробравшись между ними, сел возле Еламана.

— Что слышно о белых? — спросил Еламан.

— Подтягиваются. Но мы удвоили охрану. Так что джигиты твои пусть пока спят. А нам с тобой все равно не спать.

Дьяков помолчал, потом спросил:

— Послушай, Еламан… А кто эта молодая такая, красивая женщина у нас в железнодорожной столовой?

— А что? — подозрительно отозвался Еламан.

— Да ничего, так просто…

— Бывшая моя жена.

Дьякову стало неловко, а Еламан вдруг оживился, поворачиваясь к Дьякову.

— Был у меня земляк один такой… Судр Ахмет его звали. Пропал, бедняга, никаких следов.

— То есть как пропал, где?

— А он по аулам любил шляться. Еще при мне отправился искать себе пропитание на зиму. Оседлал своего коня и подался к Челкару. На пятый день, говорят, конь его вернулся в аул под седлом, и узда на нем, и даже полосатый курджун к седлу приторочен!

— Ну это бывает. Просто, наверное, конь ушел.

— Нет, в живых его больше нет. Говорят, всем аулом искали, всю дорогу до Челкара проехали, все овраги и ложбины обшарили — не нашли! Надо же, какая судьба! Даже нормальной смертью не помер…

— Ну, брат, смерть, она и есть смерть. Нормальной смерти нет, как бы ни помирать, все равно плохо.

В вагоне было черно, людей не было видно, только храп доносился из углов. А в степи, должно быть, поднялся ветер. Дьяков настороженно прислушивался ко всем звукам снаружи. Как-то стало неспокойно на душе, он шевельнулся и тихо встал в темноте, чтобы опять пройтись вдоль эшелона, но Еламан вдруг взял его за руку.

— Куда вы?

Дьяков почувствовал, как горит ладонь Еламана, и тут же вспомнил, что со вчерашнего дня был он как-то особенно хмур. Примерившись в темноте, он пощупал лоб Еламана.

— Ты что, захворал?

— Да что-то… все тело ломает. Простудился, что ли…

— Ты весь горячий, у тебя жар!

— Ничего, потерплю.

— А ты лежи. Ты поспи лучше, потеплее укройся и поспи.

Осторожно ступая между спящими бойцами, Дьяков выбрался из вагона. Поднял воротник шинели, поежился. Дул, посвистывал холодный ветер из степи. Внимательно оглядевшись и прислушавшись, Дьяков не увидел и не услышал ни одной живой души. Он пошел вдоль состава. Никто ему не встречался, даже часовых не было видно. «Что это значит?» — встревожился Дьяков и прибавил шагу. Он весь похолодел. Разбудил одного бойца и тут же послал его к Жасанжану, боец быстро вернулся и доложил, что Ташкентского отряда нет на месте, их состав куда-то исчез.

Дьяков поднял всех командиров и для выяснения обстановки послал по нескольким направлениям разведку, еще раз приказал усилить охрану и быть готовыми к любым неожиданностям. Он еще отдавал последние распоряжения, как вдруг невдалеке ударили выстрелы.

— Кто стрелял? Может, разведчики? — раздались встревоженные голоса.

Началась ночная суматоха, все зашевелились, побежали в разные концы состава. Со всех сторон послышались окрики и приказы, защелкали винтовочные затворы, громко топотали кованые сапоги. Паровоз впереди, мирно сопевший до сих пор, вдруг ожил, жарко задышал горячим паром. Из темноты вынырнул боец.

— Где комиссар? — крикнул он, запыхавшись. — Белые! Скорей!

Он не договорил и упал. Дьяков кинулся к нему, зачем-то приподнял голову. Пальцы его коснулись теплого и липкого. Дьяков полез убитому за пазуху, чтобы взять документы, но и там было липко и горячо, и Дьяков выдернул и стал вытирать о шинель руку.

Опустив на землю тело бойца, стал оглядывать, думая, кого бы подозвать и что делать, как бы распорядиться получше. Услышав, что несколько человек бежит по насыпи в его сторону, он вгляделся в темноту. Он понимал, зачем люди спешат к нему, — им нужна была команда, приказ. И все тот же вопрос бился в нем: что делать? Что делать? Он вспомнил Сибирь. Позднее его туда же был выслан Фрунзе. Вскоре Фрунзе создал из политических ссыльных кружок, в котором изучали военное искусство. Ссыльные между собой называли этот кружок «подпольной военной академией Фрунзе».

Подбежало четверо. Среди них Дьяков сразу выделил Ознобина.

— Комиссар, что будем делать?

— А вы что предлагаете?

— Нужно уходить. У них перевес в силе!

— Да, — согласился комиссар. — Будем уходить.

Тотчас кто-то из четверых побежал к паровозу. Остальные вскочили на подножки вагонов. Эшелон медленно, с натугой тронулся. И в ту же минуту со всех сторон залаяли винтовки, пули с треском отдирали щепу от вагонов. С багровыми вспышками рвались гранаты. За последними вагонами скакали казаки, из вагонов отстреливались.

Поезд набирал скорость. Но еще долго по обе стороны железнодорожного полотна мчались за составом казаки, крича и беспорядочно стреляя вдогонку из винтовок.

Загрузка...