Эй, прохожий, не важничай, остановись на минутку!
Я был таким, как ты, ты окажешься в моем положении.
Тот, кто птицы лишился, на небо глядит,
Кто лишился отчизны, глядит на чужбину.
Благородный воитель стране угодит,
Кровожадный злодей угодит властелину.
Победителей не судят, им славу поют. Войско, взявшее в битве верх, не охают, напротив — возвеличат. Но горе побежденным! Их всюду ждут суд и расправа, презрение и унижение.
К несчастью, столь же стремительно, как весть о победе, летит по белому свету и весть о поражении.
К тому времени, когда жалкие остатки ногайской сотни, разбитой при непредвиденном столкновении с отчаянными защитниками семи кыпсакских родов, вернулись в Имянкалу, весть о случившемся уже достигла ушей хана Акназара.
Юзбаши, изнуренный бешеной скачкой не менее своих «орлов», превратившихся теперь в мокрых куриц, не успел, вернувшись в крепость, не то что перекусить, но даже дух перевести не успел. Едва он сполз с седла, как был извещен, что должен немедленно предстать перед ханом.
Облизнув иссохшие губы, вконец обессилев от страха, юзбаши припал к ногам своего повелителя.
— Великий хан, мы неожиданно столкнулись с сильным войском, на нас напали с трех сторон!..
— Где мои воины?!
— Многие из твоих непобедимых воинов, великий хан, сложили голову на поле битвы. — Юзбаши старался жалобным тоном вызвать сочувствие хана. — Оставшиеся в живых вернулись со мной.
— Где Ядкар-мурза? Он тоже погиб?
— Нет, мой повелитель, он жив. Направился в свое становище. На Слак…
— Негодяй! Собака!
Юзбаши, не совсем понимая, кому адресованы исторгнутые ханом ругательства, продолжал:
— Ядкар-мурза в схватке не участвовал, он, великий хан, предпочел держаться со своими людьми в стороне…
— Что он предпочел — не твое дело! Впрочем, кару вы заслужили равную. Вызвать мурзу сюда!
Юзбаши в порыве отчаяния даже обнял ноги хана.
— Нет на мне вины, великий хан! Я старался, я жизни своей не жалел!..
— В зиндан! В зиндан!
Отправленные за Ядкаром-мурзой гонцы на следующий день возвратились ни с чем: баскака в становище не застали.
— Куда он делся?
— Говорят, уехал в Актюбу, великий хан. Чтобы предстать перед мурзой Юсуфом.
Акназар-хан мгновенно сообразил, чем это оборачивается для него самого. Ядкар, подонок, опередил его! В Актюбе он сообщит мурзе Юсуфу о случившемся в выгодном для себя свете, обелит себя, обвинит во всем его, Акназара, пойдет на все, чтобы склонить могущественного Юсуфа на свою сторону. Мало этого — может прямо оттуда наладиться к великому мурзе Шейх-Мамаю!
Что делать? При таких обстоятельствах ни с кем из приближенных не посоветуешься. Даже визирям открыть свои мысли и заботы нельзя — только унизишься. Надо гордость иметь! Но бездействовать тоже нельзя. Прикинув так и этак, хан решил без промедления отправиться в Малый Сарай, прямиком к великому мурзе Шейх-Мамаю.
Но сначала ему пришлось вызвать из зиндана попавшего под горячую руку юзбаши. Тот трясся от страха, гадая, какую кару приготовил хан. «Хоть бы оказался в добром расположении духа, тогда и наказание, может, смягчил бы», — думал юзбаши. И вдруг, к его удивлению и радости, хан будничным голосом приказал:
— Иди, соберись, отправимся в дальний путь.
Юзбаши не решился спросить, куда поедут, вернее, ни соображения, ни сил у него на это не хватило. Хан прикрикнул:
— Ну, что остолбенел? Не дошло? В путь, я сказал, отправляемся! В дальний путь — в Малый Сарай!
Хан — сидит ли он на троне, охотится ли, путешествует ли — всегда, при любых обстоятельствах должен демонстрировать величие ханской власти. В особенности — отправляясь в дальний путь. При нем должно быть как можно больше телохранителей, гонцов, воинов, чтобы люди еще издалека видели — едет хан, и трепетали при одной лишь мысли о нем. Ради этого, прежде всего, и решил Акназар взять с собой провинившегося юзбаши. К тому же всякое может случиться в дороге. Какая-нибудь свора бродяг может взять да и напасть сдуру на хана. Поэтому его должны сопровождать воины. А воинов кто-то должен возглавлять. Хотя юзбаши и провинился, показав кыпсакам спину, он все же человек, искушенный в воинском деле. В случае необходимости он поведет воинов в бой, обеспечит безопасность хана. Но одного этого мало. Хану не пристало ночевать в пути, где придется, подобно обыкновенному послу или купцу. При нем должны быть люди, которые заранее позаботятся и о ночлеге, и о местах для коротких остановок, дабы хан, проголодавшись, имел возможность подкрепиться достойной его положения пищей. Короче говоря, хана должны сопровождать не только воины-телохранители, но и самые проворные разведчики и самые искусные повара — ашнаксы…
Выехав с толпой сопровождающих из Имянкалы, Акназар сделал первую остановку у горы Каргаул, в своем летнем дворце. Здесь он решил заодно встретиться с ишаном Апкадиром, чтобы хазрет сотворил молитвы о ниспослании успеха путнику и благополучия остающемуся без хозяйского глаза ханству.
Хазрет затею с поездкой не одобрил. Сотворить молитвы сотворил, а потом предостерег своего благодетеля.
— Не кажется ли тебе, уважаемый Акназар-хан, что время для поездки выбрано не совсем обдуманно? — сказал он, сделав нажим не на титуле, а на имени хана. — В мире неблагополучно, как бы тут, пользуясь твоим отсутствием, не натворили бед…
Наибольшую для Акназара опасность представлял собой Ядкар-мурза. Но поскольку его дома не оказалось — отправился в Актюбу, на предостережение хазрета хан махнул рукой. «Не стоит беспокоиться, главный мой враг тоже в пути…»
Успокоенный этой мыслью хан едва не выдал то, что таил в себе, — подумал вслух:
— Он ведь, наверно, не повернул назад?
И в ответ на удивленный взгляд хазрета пояснил:
— О Ядкаре-мурзе говорю. Не вернулся ли он в свое становище? До тебя такие вести доходят раньше, чем до меня…
Ишан сразу уловил скрытый смысл слов хана, но прикинулся простачком, ответил чуть надтреснутым голосом, нарочно прибедняясь:
— Не знаю, уважаемый хан, не могу сказать… Я — божий слуга, о делах ханов и мурз меня не осведомляют.
Хан, вполне понимая, что хазрет хитрит, вступил в игру, поспешил исправить свою оплошность, придав нечаянно сказанному благовидный смысл:
— Кто может присмотреть за ханством, когда я отлучаюсь? Смерть преждевременно отняла у нас мурзу Килимбета. Единственно, на кого можно положиться, — Ядкар-мурза, взявший на себя нелегкие обязанности баскака. А тут на тебе: его, оказывается, тоже дома нет, а?
— Тебе об этом лучше знать, уважаемый хан. Ядкар-мурза, я думаю, известил тебя, куда и зачем поехал.
— Жди известий от свиньи! — вырвалось опять у хана. И опять попытался он исправить оплошность: — Извещать-то меня извещают, да не всегда делают точно так, как сказано. Ядкар-мурза сообщил мне, что съездит в Актюбу, да загостился там, обо всем на свете, видать, забыл…
«Шею бы ему, мерзавцу, в пути себе свернуть, у меня бы гора свалилась с плеч!» — подумал Акназар, а вслух продолжал:
— Кабы он поскорей вернулся, при дворе чувствовали бы себя уверенней. И у меня на душе было бы спокойней.
— Присутствие или отсутствие Ядкара-мурзы, уважаемый хан, положения при дворе особо не меняет, — заметил ишан. — Коль уж ты решил уехать, укрепи здешнюю охрану. Не бери с собой всех воинов. И в летнем дворце людей понадежней оставь, и об Имянкале позаботься.
— Случилось что-нибудь, о чем я не знаю? Есть тревожные вести?
— Все вести, уважаемый хан, до тебя доходят все же раньше, чем до меня.
— Скажи прямо, хазрет, не тяни! Что случилось?
— Из божьего стада пропала овца…
— Ты про свою жену? Не велика потеря! Пропала эта — найдется другая. Возьми вон из дворца одну из наложниц. Сам любую выбери!
— Баракалла! Не к лицу мне это, уважаемый хан. Мне нужна жена, остабика. Люди моего положения, хранители ханских мечетей, живут с тремя-четырьмя женами.
— А кто тебе запрещает? Твое право — в твоих руках. Надо — заведи пять! Десять заведи! Говорю же: одну-две я дам. Только молись о моем благополучном возвращении.
— Да будет удачен твой путь, уважаемый хан! Пусть ангелы раскинут над ним свои крылья! Но все же укрепи свой тыл…
— Что еще тебя тревожит? Есть еще какие-нибудь новости?
— Есть. Дошла до меня угроза спалить ханский дворец у горы Каргаул и подворье ишана Апкадира. Обратить все в пепел.
— Кто грозит?
— К сожалению, уважаемый хан, сообщить свое имя злодей не догадался. Разговор об этом слышали мои шакирды.
Разумеется, хазрет несколько преувеличил опасность. Злоумышленники про ханский дворец не упоминали, грозили спалить прежде всего подворье ишана. Все же эта весть сильно обеспокоила хана. Он прервал путешествие на несколько дней. Вызвав юзбаши, приказал:
— Слетай в Имянкалу! — Хан немного понизил голос, но тон сохранил непререкаемый. — Усиль охрану. Без меня ворота крепости не открывать! Иди! Долго не возись!.. Одна нога тут, другая — там!
Юзбаши обернулся быстро. Но дальнейший путь хана затянулся надолго.
От Имянкалы до Малого Сарая расстояние, конечно, не близкое. Но путешествие по-хански, с удобствами, словно бы еще больше растянуло его. При каждой остановке ставили походный ханский шатер. Доили кобылиц, наполняли молоком бурдюки, приспособленные для навьючивания на лошадей. Хан степенно пил кумыс, жевал неторопливо мясо, а время бежало, день спешил за днем.
Хан Акназар таким вот образом старался избежать дорожных тягот, но до самого конца не выдержал. Дорога все-таки берет свое. То ли собственная медлительность начала удручать хана, то ли путевые хлопоты надоели — почувствовал он беспокойство. Тревожные мысли, умножаясь изо дня в день, закружились в его голове, точно назойливые мухи. Уже приближаясь к Актюбе, хан подумал: «А если Ядкар, не заезжая в Актюбу, направился прямиком в Малый Сарай? Если эта подлая душа предстанет перед великим мурзой раньше, чем Акназар-хан?!»
Хану от этой мысли стало вдруг жарко.
Привстав на стременах, он обернулся назад, рыкнул на сопровождающих:
— Подтянитесь! Заснули, что ли, бестолковые?! Что-то слишком вы разнежились! Поторопите коней!
И не дожидаясь, пока сопровождающие подтянутся, сам погнал коня вперед. В нем вспыхнуло желание поскорей добраться до ворот Малого Сарая. Как только доберется, решил хан, сразу же, никуда не заезжая, нигде не задерживаясь, предстанет перед великим мурзой. Он даже вообразил себя стоящим перед Шейх-Мамаем, мысленно начал разговор с ним…
Однако не все в жизни получается так, как тебе хочется. Вот и задуманный ханом Акназаром разговор не состоялся. В нескольких кулемах от Малого Сарая, уже, можно сказать, подъезжая к нему, хан узнал, что великий мурза Шейх-Мамай покинул этот мир.
Как ни странно, весть эта никакого впечатления на него не произвела. Будто речь шла не о кончине великого мурзы, а о смерти незначительного человека, каких вокруг — тьма. Будто не властелин всей Ногайской орды, не «хан ханов» закончил свой земной путь, а исчез вдруг какой-нибудь раб, скрюченный тяжелой работой. Спокойно, даже равнодушно выслушал хан Акназар вестника. И коня сразу не остановил, лишь спустя некоторое время натянул поводья. Конь тут же встал как вкопанный. Хан задумался. «Доехать или повернуть обратно? Что выиграю, если доеду? Может, лучше пока не мозолить там глаза? Все равно ведь меня не поставят великим мурзой вместо мертвого Шейх-Мамая!»
После смерти и хан, и раб превращаются в труп. Место покойного — в земле, держать его долго среди живых нельзя, попросту невозможно.
Не зря говорят: не медли с похоронами — могила остынет. «Наверно, тело Шейх-Мамая уже лежит в могильной нише, — размышлял хан. — Возможно, уже справили поминки седьмого дня». Не трудно было представить, какая свара идет у опустевшего трона. Не хотелось в нее ввязываться. С другой стороны, и ханам не чуждо любопытство. Хотя бы ради удовлетворения этого чувства стоило посмотреть, что там, у трона, происходит. «Доеду», — решил хан.
Еще до приезда хана Акназара в Малый Сарай вопрос о том, кто займет трон, был решен — повелителем Ногайской орды стал мурза Юсуф… Конечно, не гладок был его путь к верховной власти в орде. Потянулся к ней и малозаметный до этого младший брат Юсуфа Исмагил, Между братьями и началась свара. Однако крымский хан и стоявший за ним турецкий султан были настроены против Исмагила. Пошли слухи, что он пытался тайно снестись с царем урусов. И верхние мурзы его отвергли. Юсуф, кровно связанный с казанским троном, оказался в этот момент самым желательным для них человеком. Что ни говори, а дочь, положенная в ханскую постель, подкрепляет славу отца, возвышает его в глазах сильных мира сего.
Итак, о том, что великим мурзой стал Юсуф, Акназар-хан узнал еще до того, как ступил на камни Малого Сарая. Эту весть он воспринял уже не так спокойно, как весть о смерти прежнего властелина, — в нем воспламенилась надежда на успех. Когда Юсуф сидел в Актюбе, Акназар предпринимал шаги для сближения с ним и теперь мог надеяться на благосклонное внимание своего повелителя, если только баскак Ядкар не успел осведомить его о неудачной схватке с башкирами-семиродцами, представив все в выгодном для себя свете. Но в любом случае, решил хан, нужно скорей преклонить колено перед Юсуфом, поздравить его с восшествием на вершину власти. Кто знает, может быть, раздобрившись, он выделит хороший куш и хану Акназару. Может быть, переведет вместо себя в Актюбу, а там и власть повыше, и возможности шире, чем в Имянкале. Любой ногаец вслед за Малым Сараем назовет Актюбу, неспроста же сам Юсуф долгие годы правил Средней Ордой оттуда. Да-да, надо поторапливаться, авось и удастся предстать перед великим мурзой до того, как сунется к нему Ядкар!
Однако на встречу, от которой так много зависело, нельзя было идти с бухты-барахты. Подъехав к Малому Сараю на склоне дня, Акназар решил остановиться неподалеку от ворот города на берегу речки со странноватым названием Сорочья, отряхнуться от дорожной пыли, умыться — словом, привести себя в надлежащий вид и отправиться во дворец великого мурзы утром, ибо утро, как известно, вечера мудреней.
Он успокоился. Конечно, мысль о том, что Ядкар мог подоспеть сюда раньше, чем он, слегка тревожила, но в конце концов нашлось средство против этой тревоги. Если великий мурза, только что взошедший на престол, переведет его, Акназара, в Актюбу, рассудил хан, то ведь Имянкала достанется Ядкару! Значит, нет ему резона завидовать и строить козни. Значит, проклятый баскак заткнется. Правда, потом он может протянуть свои загребущие руки и к Актюбе. Но это — дело будущего. Там будет видно. А пока что оба они поднимутся на ступеньку выше, и это — главное. Верно сказано: для кого-то смерть — беда, для кого-то — благо. Смерть великого мурзы Шейх-Мамая открыла путь к успеху не только ему, Акназару, но и Ядкару, и некоторым другим ногайским мурзам, начиная с самого Юсуфа.
Такие вот отрадные мысли убаюкивали хана Акназара, когда он, утомленный дорогой, прилег в шатре, поставленном на одну ночь у речки Сорочьей. Он еще раз представил, как рано утром въедет в ворота Малого Сарая, как, почтительно склонив голову, предстанет перед великим мурзой и поклянется быть его верным слугой до последнего вздоха, как великий мурза, в свою очередь, обласкает его словами, от которых сладко тает сердце…
Но всему этому не суждено было сбыться. Утром обнаружилось: хан Акназар мертв.
Загадочная смерть хана Акназара, правившего в одном из отдаленных углов ногайских владений, никого в Малом Сарае особо не удивила. Исполнив должный погребальный обряд, труп опустили в могилу на кладбище, предназначенном для ханов и мурз, на том и дело кончилось. Никто не был обвинен в его смерти, никто не сделал даже попытки докопаться до ее причин. Приняли случившееся как заурядное событие, какие происходят в придворных кругах довольно часто. Если что-то и вызывало недоуменные вопросы, так только то, что Акназар, доехав почти до самых ворот города, не въехал в них, а решил переночевать возле ничем не примечательной речки.
Но среди крутившихся в Малом Сарае мурз средней руки были люди, которые желали Акназару смеоти, и не только желали, но и ждали подходящего случая, чтобы желание это осуществить.
Акназар-хан ошибался, полагая, что Ядкар-мурза, возможно, еще не приехал в столицу орды. Давно уже, ощерив свои кабаньи клыки, проявив удивительное при столь неуклюжем на вид теле проворство, прискакал он в Актюбу и, узнав, что мурза Юсуф уехал к тяжело заболевшему великому мурзе, тут же помчался следом. К погребению Шейх-Мамая, правда, не подоспел, но участия в поминках удостоился. Больше того, предвидя грядущие события, сумел в эти суматошные дни втиснуться в близкое окружение Юсуфа, войти к нему в доверие. Наперекор пословице, Ядкар-мурза погнался сразу за двумя зайцами, решил воспользоваться этой же суматохой, чтобы, устранив Акназара, открыть себе путь к имянкалинскому трону. Он не сомневался в том, что в связи с событиями, безусловно важными для всей ногайской орды, Акназар появится в Малом Сарае. Сначала его воодушевляла легкая, на первый взгляд, возможность отправить Акназара на тот свет из дворца великого мурзы. Не так уж трудно подсыпать на одном из предстоящих пиров яду в его чашу (разумеется, чужими руками) либо подстроить несчастный случай, — ведь человек, питающий пристрастие к напиткам, от которых так быстро начинает кружиться голова, может кувыркнуться с крутой дворцовой лестницы и сломать себе шею.
Поздней Ядкара-мурзу осенило, что вовсе не обязательно свершать это рятое дело в пределах дворца. «Акназар сейчас должен быть в пути, — подумал он. — А в пути чего только не случается! Не на медведя, так на волка можно нарваться. Или же на какого-нибудь разбойника…»
У Ядкара-мурзы для такого случая был знакомый разбойник, даже не просто знакомый, а его должник. И мурза нашел, что будет лучше всего, если пересекутся пути Акназара и этого разбойника.
…Одноухий возник перед ханом, по обыкновению своему, внезапно. На одной из последних стоянок Акназар, поужинав, решил прогуляться по берегу ручья, чтобы немного размять ноги, затекшие за день, проведенный в седле. Но едва отошел от шатра на несколько шагов — выросла перед ним человеческая фигура.
— Ассалямагалейкум!
— Хай, чтоб ты пропал! — сдержанно воскликнул хан, стараясь скрыть испуг. — Чего тебе тут надо? Пошел вон!
— Не гони меня так, мой хан, мой султан! Я ведь не раб твой.
Акназар сразу узнал его. Этот одноухий, с отвисшей губой человек, доставлявший людям немало беспокойства, появлялся обычно, когда хан выезжал на охоту, и не единожды выполнял его сугубо тайные и сугубо ответственные поручения.
— Ну, чего тебе?
— Мне-то, мой хан, мой султан, ничего не надо. Решил вот справиться, нет ли какой нужды у тебя самого.
— Нет, надобности в тебе нет, — ответил хан и добавил многозначительно: — Пока…
— Когда же я понадоблюсь?
— Я сам извещу.
— Да как же ты, мой хан, мой султан, меня отыщешь? Коли есть нужда, скажи сейчас. Думаю, в цене сойдемся.
— Я же сказал: нет пока в тебе надобности! Может, вскоре появится… Иди, скажи там, чтоб тебя накормили.
— Вот это другой разговор! — Толстые губы Одноухого растянулись в подобие улыбки. — А то сразу — гнать! Нехорошо ведь так, мой хан, мой султан!
— Где твои помощнички? Или один пришел?
— Они у меня, мой хан, мой султан, очень — хе-хе! — стеснительные. Стараются не попадаться на глаза ни хану, ни рабу. Но когда надо, будто из земли вырастают.
Акназар мог воспользоваться этой встречей, чтобы раз и навсегда покончить с опасностью, таившейся в самом существовании Ядкара-мурзы, но не воспользовался, ограничился неопределенным «пока». Скажи он Одноухому о своей давно назревшей нужде, попроси свернуть Ядкару шею — события в дальнейшем развивались бы, возможно, в несколько ином направлении. Акназар не знал, что разбойник уже подкуплен проворным баскаком, ему это попросту не приходило на ум. Да, скажи хан откровенно, чего хочет, — Одноухий еще подумал бы, у кого сможет вытянуть больше золота, чья голова дороже. Но хан не сказал, допустил ошибку — последнюю в своей жизни.
Одноухий поел, поблагодарил за угощение и ушел, осторожно попытавшись выяснить, когда хан стронется с этого места, когда намерен въехать в Малый Сарай. Перед уходом, оставшись с Акназаром с глазу на глаз, сказал:
— Хуш, мой хан, мой султан! Может, и впрямь вскоре придется опять свидеться.
«Нечестивец! Так и липнет! Уж не задумал ли худое против меня?.. Надо было все ж повернуть разговор в мою пользу, зря не натравил его…» — подумал Акназар, а вслух кинул:
— Хуш! Не пропадай надолго, представится удобный случай — покажись.
— Спасибо, мой хан, мой султан! Хоть завтра же опять навещу.
«Должно быть, эта тварь нуждается в деньгах, — решил хан. — В таких случаях он наживку хватает без промедления. Суну-ка ему немного…»
— На-ка, возьми пока эту серебряную таньгу.
— Благодарю, мой хан, мой султан! Да ниспошлет всевышний стране твоей — богатство, скоту — плодовитость, а тебе самому… тебе самому…
— Ладно, попридержи язык! И помни: возможно вскоре понадобишься мне.
— Клянусь, мой хан, мой султан, коль прикажешь, сейчас же!..
— Потом, потом! Хуш!
— Хуш, хуш, мой хан, мой султан! Наверно, и ты тут надолго не задержишься? Завтра думаешь добраться до Малого Сарая или переночуешь в пути еще раз?
— Это не твое дело! Иди!
— Ухожу, ухожу, мой хан, мой султан! Я ведь только потому спросил, что в Малом Сарае мне показываться нельзя. Стража меня знает в лицо. Лишаться головы мне покуда не хочется, я еще должен доставить это удовольствие кое-кому познатней. Хуш!
Одноухий исчез так же внезапно, как появился, и спустя некоторое время проскакал в отдалении на коне в направлении, противоположном тому, куда ушел.
Он не заставил долго ждать следующей встречи, появился на ханской стоянке на другой же день, вернее, уже на ночь глядя, когда сгустились сумерки. Охранники преградили ему путь.
— Я к хану по важному делу, — сказал Одноухий решительно.
Сразу его, конечно, не пропустили, нужно было для этого получить разрешение самого хана, но и не прогнали, потому что знали — вчера он разговаривал с ханом с глазу на глаз.
Акназар велел пропустить Одноухого в свой шатер.
— Опять я к тебе, мой хан, мой султан, — сказал Одноухий, изобразив улыбку. — Есть дело.
— Что за дело?
— Большое дело, мой хан, мой султан. Никто, кроме тебя, не должен меня слышать.
— Говори. В шатре, кроме меня, никого нет, — разве не видишь?
— Внутри — нет, но снаружи… Прикажи охранникам отойти подальше.
Желая скорей узнать, с чем пришел Одноухий, хан тут же распорядился, чтобы охранники отдалились от шатра на расстояние, на котором можно улышать только крик.
— Ну, говори!
— Прежде всего, мой хан, мой султан, советую: не вздумай закричать. Я пришел по твою душу…
Будь в шатре посветлей, Одноухий увидел бы, насколько растерялся хан и как менялся цвет его побагровевшего вначале лица, пока оно не стало серым с синюшным отливом. Однако в сумеречном свете, проникавшем сверху, через четырехугольную отдушину шатра, невозможно было уловить перемены не только на лице, но и в позе хана. Он замер, будто мгновенно окаменел.
— Слышишь? Я пришел убить тебя. Но шум поднимать не стоит, давай поговорим тихонечко…
— Кто тебя послал? — еле выдавил из себя Акназар.
Кто послал — не трудно было догадаться. Задал вопрос не ради ответа и даже не ради того, чтобы потянуть время, — просто так, неосмысленно спросил.
— Ты сам должен знать — кто. Он прилично заплатил за твою голову.
— Мерзавец!
— Тихо, мой хан, мой султан, тихо! Я же предупредил! Умрешь — не умрешь, — в любом случае желательно обойтись без шума. Шум тебе не поможет: мои люди попроворней и пожилистей твоих охранников.
— Сколько он тебе дал?
— Порядочно, мой хан, мой султан. Десять таньга золотом.
— Я дам… дам двадцать! Убей его самого!
— Вот это деловой разговор! Для нас обоих будет лучше, коль договоримся тихо-мирно.
— Сегодня же отправь его в тартарары! Сегодня же! Я сейчас… сейчас отсчитаю… Раз, два, три…
Дрожащей рукой Акназар отсчитал двадцать монет, протянул их на раскрытой ладони незваному гостю. И сразу в груди хана разлилось тепло, перестала бить дрожь. Хан вздохнул, испытывая глубокое удовлетворение: стрела смерти, нацеленная в него, была теперь обращена к его врагу.
Однако Одноухий не спешил уходить. В голове у него роились противоречивые мысли. Он размышлял, кто в будущем может оказаться для него более полезным — сидящий перед ним хан или тот ненасытный мурза с кабаньими клыками. Кого из них убить, кого пока оставить?..
Он шевельнулся, собираясь встать.
— Сегодня же! — шепотом напомнил хан. — Сейчас же!..
— Сегодня же, мой хан, мой султан, сейчас же, — тоже шепотом ответил разбойник, поднимаясь.
Он сделал шажок к выходу и вдруг, резко повернувшись, схватил хана за горло. Руки, привычные к убийству, напряглись в железной хватке. Акназар и охнуть не успел, не издал ни звука, лишь сучил ногами.
Одноухий вышел из шатра пятясь, будто бы прощаясь с ханом, и никаких подозрений у охранников не вызвал.
А утром из шатра вынесли труп хана.
Одноухий крупно задолжал Ядкару-мурзе. Это был не долг, связанный, скажем, с каким-нибудь обещанием, дело обстояло гораздо серьезней: приняв у мурзы людей, предназначенных для продажи в рабство, знаменитый разбойник должен был пригнать взамен скот, но не пригнал.
Поручив ему, давнему своему знакомцу, доставить живой товар на астраханский рынок, Ядкар-мурза обрел на некоторое время душевное спокойствие. Теперь можно было напомнить хотя бы ближайшим башкирским племенам, что баскак Ядкар-мурза послаблений в своей службе не допускает. Он съездил к минцам, побывал у юрматынцев, взбудоражил несколько табынских родов, мимоездом заглянул к горе Каргаул, к летнему ханскому дворцу. Когда-нибудь (скорей бы!) он сам станет хозяином и дворца, и земель, по которым проехал. Повеселев от этих мыслей, в приподнятом настроении баскак ждал возвращения Одноухого.
Но день проходил за днем, самая знойная пора лета, селля, сменилась харысой, порой увядания в природе, за нею последовала караса — черная осень, предвестница зимы, а Одноухий все не возвращался. Нетерпение баскака изо дня в день усиливалось, обернулось беспокойством, — он даже съездил в ту сторону, откуда ждал Одноухого, а тот будто в воду канул.
«Влип, видать, свинья! — решил Ядкар-мурза. — Самому-то ему цена — копейка, рабов жаль, старания мои пропали даром. Надо было договориться с кем-нибудь другим».
Одноухий и в самом деле крепко влип. Правда, остался жив, хотя уже стоял одной ногой в могиле. Можно даже сказать, воскрес из мертвых.
Путь на Астрахань, где предстояло сбыть пленников баскака, оказался, вопреки ожиданиям, чересчур опасным и хлопотным. Пока шли по башкирским землям, до берегов Иргиза, пришлось двигаться лишь по ночам, затаиваясь днем где-нибудь в лесу или на дне глубокой балки. Но и ночные переходы не вполне безопасны, могут обернуться по-разному: ночь скрывает тебя от людских глаз, а от зверя либо такого же, как сам, лиходея и во тьме не скроешься. Поэтому все время приходилось держаться настороже. На землях ногайцев, кочевавших на пространстве от Яика до Идели, опасность еще более возросла. Разбойники, подобные Одноухому, и прочие охотники до легкой добычи бродили тут толпами. Невольники Ядкара-мурзы угодили в руки одной из этих разнузданных толп.
Толпа эта вела себя весьма высокомерно, имея, впрочем, на то некоторые основания. Возглавлял ее подвижный, видной наружности человек по имени Кужак, обязанный своим происхождением семейству крымских ханов. Кужак мнил себя полководцем, а собравшихся под его рукой бродяг — ни от кого не зависящим войском. Не поладив с ханом Сахиб-Гиреем, он оправился по белому свету искать счастья и мечтал теперь завладеть троном в Крыму, в Астрахани или в Казани — словом, надеялся стать ханом. Поэтому, принимая под свою руку бродяг, он все же производил отбор, брал только самых ловких и отчаянных егетов и даровал им звание воинов. Как любое другое воинское формирование, его войско было разбито на сотни и десятки, во главе которых стояли юзбаши и унбаши. Этих Кужак отбирал из числа надежнейших егетов, доказавших свою преданность ему и способных держать в повиновении рядовых воинов.
Именовавшее себя «вольным» войско шло с низовьев Идели вверх по течению великой реки, совершая неожиданные налеты на мирные кочевья и хватая все, что попадалось под руку. Вот на него-то и нарвался Одноухий со своим «живым товаром».
Преодолев немалое расстояние, переправившись через сорок с лишним больших и малых рек, он решил, что можно уже не прятаться днем, можно даже сбыть в пути часть «товара», поскольку все чаще видел купеческие караваны, идущие то в одну, то в другую сторону. Для него было бы выгодней получить приличную плату за рабов еще до Астрахани. Он настолько осмелел, что, завидев встречных хурджунщиков[1], уже не спешил затаиться, напротив — старался обратить на себя внимание и, если путники разговора не затевали, нет-нет да сам начинал навяливать свой «товар».
Однажды с полуденной стоянки, из балки, Одноухий увидел довольно многочисленную толпу всадников, неторопливо ехавших по караванной дороге, и послал к ним одного из своих свирепых помощников узнать, кто они, не торговые ли люди, не заинтересует ли их выгодная сделка.
Всадники оказались частью «вольного войска», с ними был и Кужак.
Несмотря на молодость, Кужак успел навидаться всяких бродяг и сразу угадал, что за торговец предстал перед ним и какой торговлей он занимается.
— Что у вас за товар? — спросил он, обменявшись парой слов. — Кони или двуногий скот?
— Мы, господин мой, гоним двуногий скот. Хозяин велел сказать: коли найдется желающий дать должную цену, можно продать прямо тут.
— А где сам хозяин?
— Сам-то? Сам он там, возле скота.
— А где скот?
— Скот-то? Скот там же, где хозяин.
— Скажи ему, пусть подъедет сюда.
— Нет, господин мой, он не подъедет. Торговец идет к покупателю только на базар, в других случаях покупатель идет к нему. Коли тебе нужны рабы, съезди, посмотри…
Глаза Кужака блеснули. Покупать рабов он не собирался, но ведь можно этот «товар» отобрать! Не лишне будет! Ни приблудившийся воин, ни бродяга, ни раб для него не лишни. А люди, избавленные от продажи в рабство, особо ценны: такие люди, бывает, служат своему избавителю преданней, чем собаки…
Гонит их, конечно, головорез, видавший виды, умеющий защищаться, без хитрости тут не обойтись, это Кужак хорошо понимал, поэтому войско свое сразу в нападение не кинул.
— Скачи к хозяину, скажи — пусть готовит товар. Я подъеду с деньгами, — сказал он посланцу Одноухого.
А своим приказал:
— Разделитесь надвое… Так. Вы не спеша двигайтесь дальше. А вы оставайтесь здесь. Я подам знак — подброшу шапку, тогда оставшиеся кинутся ко мне. Увидев это, и отъехавшие должны повернуть назад…
Взяв с собой несколько человек, Кужак съехал в балку, где его уже ждал Одноухий. Разговор с ним Кужак начал с вопроса в лоб:
— Скажи, кто ты — купец или ловец удачи?
Вопрос развеселил Одноухого, он хохотнул.
— Разве сам не видишь? Будь я купцом, затрясся бы перед тобой со страху. Бродяга я, господин мой, больше того — разбойник!
Кужаку не раз доводилось слышать об одноухом, вислогубом грабителе, прославившемся благодаря необыкновенной дерзости и удачливости, он был даже почему-то уверен, что однажды столкнется с ним лицом к лицу. И вот, судя по всему, это случилось. «Заиметь бы такого подручного!» — подумал Кужак, и желание его, вспыхнув в душе нежданным пламенем, вырвалось наружу.
— Слушай-ка, разбойник! — сказал Кужак, стараясь говорить как можно сдержанней. — Похоже, ты — очень нужный мне человек. Брось свой промысел, перейди со своим косяком ко мне на службу!
Одноухий захохотал.
— А ты кто? Хан?
— Пока не хан. Но не долго осталось ждать — стану ханом. Мне нужны как раз такие, как ты, тертые, отчаянные люди.
— Коль ты подъехал, господин мой, только за этим, продолжай с миром свой путь! Мне и так хорошо.
— Когда сяду на трон, я осыплю тебя золотом, понимаешь? В меду и масле будешь купаться!
— Я, господин мой, сам себе хан. Что хочу, то и делаю. Захочу — с любого шубу сниму, захочу — шкуру спущу, захочу — зарежу, захочу — повешу…
— Ты сможешь делать, что хочешь, и на ханской службе. Никто не запретит, коль я разрешу.
— Нет, господин мой, нет! Кто такой хан? Птица в золотой клетке. А я — птица вольная. В этом моя сила…
Тут Одноухий, уже понявший, что встреча эта ничего хорошего ему не сулит, незаметно подал своим сигнал опасности, и те пришли в движение, взяли оружие на изготовку.
— Уж не собираешься ли ты схватиться со мной?! — вскричал Кужак. — Что ж!..
Он сдернул с головы шапку, будто намереваясь ударить ею оземь, как это делают перед схваткой, но кинул ее не вниз, а вверх. И тут же один из лихих людей Одноухого пронзил ее стрелой. Шапка не вернулась в руки Кужака, подбитой птицей шлепнулась на землю чуть в стороне от него. Одноухий опять хохотнул, взглянул на Кужака победно: видал, мол, каковы мои молодцы?
Но еще не успел он отсмеяться — в балку с криком-визгом ринулись «воины» Кужака, стоявшие неподалеку в ожидании условного знака. Вскоре подоспела, вздымая пыль, и вторая гурьба.
— Окружа-ай! — крикнул Кужак, подняв коня на дыбы.
Справедливости ради скажем: ни один из одичалых помощников Одноухого не выказал страха или растерянности. Завязалась ожесточенная схватка. Но длилась она недолго, силы были неравны. Большую часть разбойников побили насмерть. Оставшихся в живых повязали. Среди них был и сам Одноухий.
Невольники — они сидели на земле, попарно привязанные к длинному волосяному аркану, — видя, что избавились от своего мучителя, заволновались в надежде на освобождение. Бедняги еще не знали, что их ждет.
Кужак подъехал к ним.
— Я дарую вам жизнь! — объявил он. — Я спас вас от худшего, чем смерть, — от продажи в рабство. И принимаю вас в свое войско. Вы должны отплатить мне верной службой! Понятно?
Невольники растерялись. Не зная, смеяться им надлежит или плакать, некоторое время они молчали. Наконец, кто-то отозвался:
— Благодарим тебя, божий посланец! Пусть достанется тебе место в раю!
— Я не божий посланец. Я — Кужак-хан. Понятно?
Может быть, невольники пали бы ему в ноги, если б не были привязаны к волосяному аркану.
— Развяжите их!
Люди, которых должны были через несколько дней распродать, рассеять по неведомым краям, избавившись от ненавистных веревок, поплакали, обнимая друг друга. Кужак приказал накормить их.
Вместе со всеми, кто побывал в руках коварного Ядкара-мурзы, потомился в его зиндане и совершил мучительное путешествие в невольничьей связке, в войско Кужака попали и егеты из племени Мин. Но существенной перемены в их жизни не произошло. Да, они избавились от жестких, шершавых, натиравших тело до крови пут, однако свободы, той свободы, какой пользовались на родной земле, не обрели. По сути дела, они стали рабами Кужака. Назвав воинами, их заставили прислуживать тем, кто пристал к этому сбродному войску ранее.
А Одноухий остался там, где его повязали. Если б он повалялся в ногах Кужака, выказывая покорность, тот, возможно, взял бы с собой и его. Но рассвирепевший разбойник не унизил себя мольбами о снисхождении. Напротив, связанный по рукам и ногам, он бесновался, как угодивший в ловушку зверь, старался уязвить Кужака бранью и даже грозил ему лютой местью.
Кужак поколебался:
— Голову снести этому псу или повесить?
Один из приближенных посоветовал:
— Зачем, хан, руки марать? Заткнуть ему рот и оставить тут. Сам сдохнет.
Так и сделали. Для большей надежности притянули Одноухого за ноги и шею к дереву, рот заткнули его собственной насквозь пропитанной потом войлочной шляпой. Рядом кинули несколько его подручных, раненных во время схватки, но не успевших отдать душу богу. Этих тоже на всякий случай связали и рты заткнули. Остались они, неподвижные и безгласые, на дне балки, выбранной для временной стоянки, посреди неоглядной степи.
Но не зря, говорят, что у разбойника душа сродни собачьей. О таких, как Одноухий, битых и пытанных смертью, говорят. Нет, не сдох он. Один из раненых головорезов очнулся, сумел подкатиться к нему и, приложив отчаянные усилия, помогая друг другу из последних сил, они выпутались из веревок, поднялись на ноги.
Вскоре Одноухий воспрял духом, сбил из бродяг новую свору и занялся прежним промыслом. До поры до времени он откладывал встречу с Ядкаром-мурзой, но неожиданно наткнулся на него в Малом Сарае.
Всю правду мурзе он не открыл. Не стал позорить себя. В самом деле, знаменитый разбойник, а влип, будто мокроносый мальчишка! Мало того, что потерял невольников, — сам оказался в их положении. Как об этом расскажешь? Сказал коротко: не повезло — и все тут. Закрыв глаза, терпеливо выслушал упреки мурзы. Пообещал:
— Долг отдам. За мной не пропадет.
Ядкар-мурза, воспользовавшись случаем, велел убрать Акназара. В счет долга. И даже дал еще несколько серебряных монет — чтоб воодушевить Одноухого и закрепить договоренность.
В те же самые дни, когда в Малом Сарае суетились мурзы всей Ногайской орды, съехавшиеся по случаю кончины великого мурзы Шейх-Мамая, по Казани разошлась весть о скоропостижной смерти хана Сафа-Гирея.
Жизнь Сафа-Гирея оборвалась вдруг — во время пиршества в его дворце. Был он пьян.
Печальное событие, несмотря на то, что покинул этот мир не кто-нибудь, а сам хан, особого шума во дворце не вызвало. Лишь строили догадки. Одни полагали, что в смерти повинны давние враги Сафа-Гирея, принявшие когда-то сторону Шагали-хана. Другие подозревали в злодеянии небезызвестную Гуршадну и даже высказывали мысль: а не причастна ли к нему и Суюмбика, хотя она и считалась любимой женой хана? Третьи, наиболее проницательные, самой природой наделенные тонким чутьем, видели в случившемся дело рук красавца Кужака, который начал вращаться при дворе не так давно.
Сафа-Гирей был одним из ханов, продержавшихся на казанском троне довольно долго. Более двадцати лет старался он, чтоб веяли на Казань крымские ветры, и бросал в казанскую почву крымские семена. Однако ни небо Казани, ни ее землю изменить не смог.
Разлучила Сафа-Гирея с казанским троном его собственная смерть, а сел он на этот трон, перешагнув через труп Янгали-хана. Молод был еще тогда, самоуверен, высоко задирал свой резко очерченный, с горбинкой, нос, будто весь мир уже принадлежал ему. Убрать Янгали-хана ему удалось без особых хлопот — было немало желающих помочь. Перешагнув через труп, он завладел не одним лишь троном, — удостоился любви и брачного ложа вдовы убитого — прекрасной Суюмбики, может быть, прекраснейшей среди известных миру ханских жен.
Характер у Сафа-Гирея был властный. Кого устрашив, кого слегка припугнув, правил он ханством твердой рукой. Чувствуя за спиной силу не только ногайского мурзы и крымского хана, но и турецкого султана, он не церемонился с русскими. Раз за разом совершал со своим сбродным войском неожиданные набеги на ближние русские города, гнал в Казань обозы, нагруженные захваченным богатством, и пленников — прежде всего девушек и мастеровых людей. Этим он возвысил себя в глазах своей крымской родни и в глазах ногайского тестя. Там в него поверили и все больше надеялись на то, что Казань, в случае чего, русских к ним близко не подпустит, может быть, со временем и вовсе сведет силу Руси на нет.
Правда, нападения на русские города не всегда оборачивались успехом. Сафа-Гирей и сам получал по носу. Больше того, терпение русских, видно, начало иссякать — направили войско на Казань. Это произошло в год змеи. Русские подступили к стенам Казани, загнали хваленых воинов Сафа-Гирея внутрь города, однако ограничились малым: ушли, спалив на память знаменитые Ханские ворота, через которые ездил только сам хан.
Сафа-Гирей распетушился, тут же затеял новый набег. Эта безуспешная и бессмысленная затея была оплачена множеством жизней. Среди казанцев, уставших без конца воевать, возникло недовольство сумасбродными действиями хана. К голосу тех, кто жаждал мира и спокойствия, присоединился голос сторонников сближения с русскими, — были даже люди, глядевшие еще дальше, им будущее Казани виделось под крылом Руси. Раздались прямые призывы посадить на казанский трон Шагали-хана.
Смута в ханстве разрасталась. Сафа-Гирею пришлось показать, что его рука не только тверда, но и беспощадна. Сначала он расправился со своими личными врагами, «выполол» сторонников Шагали-хана и принялся вылавливать тех, кто питал сколь-нибудь теплые чувства к русским. Затем пришла очередь людей, ни в чем, в общем-то, не повинных, ни к той, ни к другой стороне не примыкавших, а всего лишь считавших, что худой мир лучше доброй ссоры, что набеги на соседей и войны с кем бы то ни было для страны обременительны. Много народу пересажал хан в свои темницы, много голов полетело. В конце концов вся Казань возмутилась. Сафа-Гирея стряхнули с трона и выгнали вон из города.
В 1546 году, году лошади, в конце месяца кукушки, когда задышало небо летним зноем, на казанский трон вторично сел Шагали-хан. С тех пор, как он первый раз поханствовал в Казани, прошло два с лишним десятка лет. Но прежней бойкости Шагали не потерял, хоть и постарел. Пообтершись среди разного рода правителей, он, конечно, поднабрался опыта, стал более осторожным, скрытным и коварным. Тем не менее погасить огонь возбуждения, оставленный в городе Сафа-Гиреем, не сумел. Наоборот, подлил масла в огонь и сам едва не сгорел в нем.
Шагали как бы перелистнул страницу истории обратно, немедленно принявшись «выпалывать» сторонников своего предшественника. Дубина ханской немилости обрушилась на всех, кто глядел в сторону Крыма и Ногайской орды, а заодно и на тех же миролюбцев, которые жаждали спокойной, без войн и жертв, жизни.
И на этот раз Шагали просидел на казанском троне недолго. Казанцы, не выдержав введенных им жестоких порядков и беспощадных преследований, опять взбулгачились. Тем временем к стенам города подступил с неожиданно подвернувшимися под руку крымцами и ногайцами свергнутый Сафа-Гирей. Шагали бежал из Казани, успев напоследок отравить во дворце около семидесяти человек.
Устрашив город хоть и немногочисленным, но свирепым крымско-ногайским войском, Сафа-Гирей вернул себе казанский трон и, чтобы восстановить в глазах замороченных дворцовыми переворотами подданных свой авторитет, возобновил набеги на русские города. Предпринял поход на Галич, прощупал Муром. Под Муромом получил по зубам, но, несмотря на неудачу, показал миру, что не намерен прекращать войну с Русью.
Теша душу надеждами на военные успехи и громкую славу, Сафа-Гирей не ограничивал себя и в прочих удовольствиях, даруемых жизнью, вдоволь потешил и грешную плоть. Как всякий уважающий себя хан, он содержал во дворце множество наложниц и любовниц. Девушки, подаренные по какому-либо случаю каким-либо другим ханом или мурзами, рабыни, купленные на невольничьих рынках, молодые пленницы, захваченные во время набегов на русские земли, — кто только не прошел через его руки! В этом деле немало услуг оказала Сафа-Гирею пронырливая Гуршадна, которая в свое время помогла ему проникнуть в опочивальню Суюмбики. Каждую девушку, тем или иным путем попавшую во дворец, Гуршадна самолично осматривала в купальне и, если находила, что та придется хану по вкусу, препровождала к нему, нарядив приличествующим образом. Услуги ее Сафа-Гирей высоко ценил, и Гуршадна превратилась на зависть остальным дворцовым служительницам в одну из самых близких к хану особ, умевших даже, когда нужно, поворачивать течение его мыслей в выгодную для себя сторону. Разумеется, хан не оставлял ее старания без вознаграждения. После каждого удачного набега на соседей ей доставались щедрые подарки и от хана, и от его воинов. Девушек, побывавших в ханской постели и более ему не нужных, она тоже прибирала к рукам, переправляла в свое знаменитое непристойное заведение.
Может быть, жизнь Сафа-Гирея и не оборвалась бы вдруг, если бы он в противоборстве с Шагали-ханом не оперся на бродившее в поисках добычи «вольное войско» своего молоденького родственника Кужака. Ведь и сам он еще был не стар, только-только исполнилось ему тридцать восемь, пошел тридцать девятый год. Бродячее «войско», состоявшее большей частью из крымцев, помогло ему вновь утвердиться на троне, но вместе с Кужаком привел Сафа-Гирей в Казань и свою смерть.
Кужак на некоторое время исчез из виду, а потом опять появился в Казани. Был он крепок телом, ладно скроен и лицом удался. Дворцовые служительницы, молодые придворные красавицы и даже дородные матери семейств не могли налюбоваться им. Можно сказать, не было женщины, которая не заглядывалась бы на него. В конце концов дрогнуло сердце и самой Суюмбики.
В последние годы Сафа-Гирей несколько охладел к ней, его увлечение полученными в дар или плененными юными созданиями все сильней раздражало Суюмбику, самолюбие ханбики страдало. Что ни говори, она ведь не какая-нибудь безродная женщина, не безвестная обитательница ханского гарема, а дочь мурзы Юсуфа! За ее спиной — могущественная Ногайская орда! Нет уж, не может она безропотно сносить такое унижение!
Она, конечно, хорошо понимала, что у всякого порядочного хана должен быть гарем, должны быть любовницы и наложницы. Но нельзя же не считаться с привыкшей к ласке и положению любимой жены ханбикой, нельзя так распоясываться на глазах придворных и дворцовых служек!
Злость на мужа породила желание отомстить ему. Как раз в эту пору, когда в душе Суюмбики было пасмурно, и обратила она взгляд на Кужака. Опрятный, сдержанный егет, приглашенный Сафа-Гиреем для обеспечения благополучия во дворце, покорил избалованное сердце ханбики не только своей привлекательной внешностью и повадками, но и учтивым вниманием к ней.
Как всегда в подобных случаях, на помощь пришла Гуршадна. Вернее, на этот раз Суюмбика сама позвала ее к себе.
— Что-то многовато стало у тебя «ангелиц», Гуршадна-бика, — сказала она после обмена приветствиями. — Слишком много вьется их возле хана.
Гуршадна знала себе цену, знала, как надо держаться, разговаривать и во дворце, и за его пределами, хотя бы даже с послами другого хана, — поднаторела в этом деле более всех дворцовых служительниц. Она сразу поняла скрытый смысл слов ханбики и немного игриво, но не теряя чувства меры, ответила:
— Добыча идет в руки хана по воле всевышнего, а обычай оставлен нам дедами-прадедами.
— Старания твои, Гуршадна-бика, чрезмерны. Как бы не причинили они ущерб делам государственным!
— Нет, нет! Такого хана, как наш, хватит на все. Это же — сокол, настоящий сокол!
— Сокол-то сокол, да ведь и враг его — беркут! Сказала бы ты ему: надо соблюдать осторожность. Возможно, к тебе он прислушается. А начну говорить я — может подумать, что из ревности.
— Наш высокочтимый хан сам знает, что делать. Ты, ханбика, не тревожься о нем. Лучше позаботься о себе…
— У меня нет других забот, кроме как о хане.
— Как это — нет? У прекрасной ханбики должны быть и свои заботы. Вон сколько красавцев вокруг!..
— Замолчи! Я никогда не нарушала верности мужу. Аллах тому свидетель!
— Стоит ли, дорогая ханбика, ссылаться на всевышного? Ему ведь все ведомо. И то, к примеру, как ты обрела любимого мужа.
— Тот грех был совершен твоими руками.
— Верно, моими. Но ради кого? Не ради же меня самой, а ради тебя.
— Аллах должен простить меня. Я просила его об этом в своих молитвах! Я сделала пожертвования сеидам и ишанам! Я размножила Коран!
— Аллах милостив, дорогая ханбика. Дети адамовы грешат и грешат, а он прощает. Не мучайся так из-за единственного греха. Годы твои, ханбика, уходят. Пока красота не увяла, не лишай себя удовольствий.
— О чем ты? О каких удовольствиях толкуешь?
— Вон какого знатного да ладного егета ввел хан в придворный круг! Заметила?..
— Ввел неразумный, ввел…
— Не упусти его, ханбика, на сторону, не проспи свое счастье!
— О всемогущий, помоги мне!
— Он придет к тебе сегодня вечером. Жди…
Энергичная и хитрая Гуршадна провела только что освоившегося во дворце Кужака к постели Суюмбики тем же путем, которым около двадцати лет назад провела Сафа-Гирея. И Суюмбика, мстя своему нынешнему богоданному мужу Сафа-Гирею, приняла Кужака с таким же пылом, с каким около двадцати лет назад, ни во что не ставя тогдашнего богоданного же мужа — молоденького Янгалия, — нырнула в объятия Сафа-Гирея.
Кужак, намного уступавший ей в возрасте, разбудил ее впавшие в дремоту чувства и с каждой встречей все более распалял их. Все сильней и сильней увлекалась Суюмбика молодым своим любовником, теряя власть над собой, и однажды мелькнула у нее мысль — не избавиться ли ради Кужака от Сафа-Гирея. Сначала эта мысль испугала Суюмбику, но понемногу она свыклась с ней. Обида, жажда мести и любовь, слившись воедино, толкнули ее на решительный шаг. С помощью той же Гуршадны убрала и второго мужа.
Яд в чашу Сафа-Гирея был подсыпан, когда он пировал во дворце со своими приближенными. По городу разнеслась весть: хан скончался во хмелю. Народ истолковал ее по-своему: хан упился до смерти.
Отравление Сафа-Гирея не принесло Суюмбике счастья, а только приблизило ее собственный печальный конец.
Кужаку не удалось стать ханом. Не получил поддержки замысел, родившийся в постели Суюмбики в часы любовных утех. Кужака казанцы отвергли самым решительным образом.
Стоявшие за Сафа-Гиреем крымцы и ногайцы лихорадочно искали ему замену. Нужен был человек умный, проворный и решительный, способный держать ханство в твердых руках, а главное — способный в эти неспокойные времена возглавить противоборство с быстро набирающей могущество Москвой.
Нашлось немало охотников завладеть казанским троном и в самой Казани.
Однако находчивей и хитрей всех оказалась Суюмбика. Опираясь на военную силу, собранную Кужаком, она сумела утвердить наследником престола своего двухлетнего сына ханзаду Утямыш-Гирея.
Власть в ханстве перешла в руки Суюмбики, и это еще более приблизило ее жизнь к трагическому исходу.
Из Казани было послано спешное письмо крымскому хану Сахиб-Гирею. Кто и какой дорогой послал — Суюмбика до поры до времени не знала. Уведомил ее о письме глава казанского духовенства сеид Кулшариф.
— Ханство наше в опасности, — сказал хранитель веры, — трон лишился сильного и деятельного правителя, но, будем надеяться, Сахиб-Гирей-хан не откажет нам в помощи…
Сеид вошел в покои Суюмбики, не испросив разрешения. В иные времена, при ином стечении обстоятельств Суюмбика осадила бы его выговором или, по меньшей мере, упрекнула бы. Но сейчас ей пришлось стерпеть бесцеремонность сеида.
— Надо было в первую очередь послать гонца в Малый Сарай, — заметила она, стараясь говорить как можно спокойней.
— Возможность сделать это, уважаемая ханбика, оставлена тебе. Ибо здесь ближе всех к Ногайской орде стоишь ты.
И нрав, и повадки Кулшарифа, стремящегося выглядеть одним из благочестивейших сеидов, Суюмбике знакомы давно. Она кинула на него неприязненный взгляд, но вдруг почувствовала удовольствие от того, что этот изворотливый и жестокий по натуре человек томится, вынужденный разговаривать с ней стоя. И долго еще она не предлагала ему сесть. «Если ты — сеид, так я — правительница ханства, — говорил ее выразительный взгляд, — если в твоих руках — мечеть, так в моих — трон!»
— Не следует, уважаемый сеид, забывать, что у казанского трона есть хозяин!
— Нет-нет, уважаемая ханбика! Как можно! Да будет мягка его колыбель!
Он чуточку дерзит, этот сеид, напоминая о возрасте хозяина трона. Дерзит, потому что недооценивает ум и волю Суюмбики, а свою роль в управлении ханством переоценивает. Всем своим видом, даже походкой хранитель веры подчеркивает свою значительность. Мелкий дворцовый служитель, скажем, ходит сутулясь, зыркает глазами туда-сюда, готовый в любой миг переломиться в поясе перед вышестоящим. Сеид Кулшариф вышагивает, держа тело так прямо, будто проглотил посох, и глядя только прямо перед собой. Он несет самого себя, как несут драгоценный сосуд. Да и в самом деле не дешево досталось ему нынешнее его положение. Сколько мертвых тел пришлось перешагнуть на пути к славе и власти! Скольким шейхам, имамам и сеидам укоротил он жизнь! Одному лишь аллаху доподлинно известны тяжкие грехи Кулшарифа, но аллах пока прощает их, принимая, должно быть, во внимание, что сеид усердно служит ему самому.
Менялись в Казани ханы, а Кулшариф каждый раз поднимался выше, упорно карабкался поближе к божьему престолу, кидая под ханские ноги подобных себе, но менее удачливых слуг аллаха. Самое главное — Кулшариф умел приноравливаться к переменам, умел находить общий язык с ханами, сколь бы ни рознились их повадки и устремления, каких бы жертв они ни требовали ради удовлетворения своего тщеславия. К приносимым в жертву Кулшариф никакой жалости не испытывал.
После смерти Сафа-Гирея малолетний его сын был провозглашен наследником трона при прямой поддержке хранителя веры. Поддержку он оказал в расчете на дальнейшее свое возвышение, на усиление своего влияния в ханстве. «Пока несмышленыш подрастет, судьба Казани будет зависеть от меня, — решил сеид. — Хоть и хитра Суюмбика, хоть и искушена в дворцовых делах, женщина есть женщина. Предоставление ей полновластия явится ошибкой и прегрешением перед ханством и верой».
Однако Суюмбика сумела повернуть дело по-своему. Она уверенно взяла власть в свои руки и от имени сына решала все единолично. Не только прежним ханским угодникам, блиставшим снаружи, пустопорожним внутри, но и действительно влиятельным людям вроде Кулшарифа не осталось ничего другого, кроме как взирать на нее, разинув от удивления рты. Лишь слово Кужака, сохранившего доступ в опочивальню прекрасной правительницы, еще значило что-то, но и его Суюмбика близко к трону теперь не подпускала.
Письмо крымскому хану написал сам Кулшариф. Убедившись, что за загадочным взглядом обворожительной ханбики кроется непреклонная решимость ни с кем властью не делиться, хранитель веры возмутился. Он встретился с несколькими знатнейшими мурзами, посоветовался, что и как написать, а потом сам же, договорившись с одним из проворных гонцов покойного Сафа-Гирея, спешно отправил письмо в Крым. Когда гонец, судя по времени, был уже далеко от Казани, Кулшариф нашел, что можно известить о письме Суюмбику — пусть попереживает! Его сообщение она должна была понять так: «Судьба ханства все же не в твоих, а в моих руках!»
…Суюмбика все еще не предложила ему сесть. Стараясь сохранить невозмутимый вид, лишь слегка повысив голос, она продолжала:
— Ты поторопился, уважаемый сеид, надо было посоветоваться с троном!
— Невозможно, уважаемая ханбика, сложа руки ждать, когда Утямыш-Гирей-хан достигнет совершеннолетия! — Кулшариф шевельнулся, переступил с ноги на ногу. — И враги нашей веры ждать тоже не будут.
Видя, что хранитель веры вот-вот повернется к двери. Суюмбика кивком указала на сиденье.
— Ты пришел, уважаемый сеид, по важному, делу, и вести разговор будет удобней сидя. Прошу!
— Благодарю, уважаемая ханбика, но я спешу. Я не побеспокоил бы тебя, если б дело было маловажным.
— Спасибо за заботу обо мне! Однако впредь следует извещать меня о таких делах своевременно!
Кулшариф, направившийся было к выходу, обернулся и, вскинув голову, проговорил назидательно:
— Перед нами стоит коварный враг. Он готовится поглотить нас. Поглотить и уничтожить!
Возможно, он добавил бы еще что-нибудь в том же духе, но Суюмбика, поднявшись с обитого зеленым бархатом сиденья, прервала его:
— Враг Казанского ханства, уважаемый сеид, давно известен. Супруг мой Сафа-Гирей-хан сражался с ним двадцать лет. Не раз топтал он земли урусов, немало неверных побил и полонил, не один их город спалил и разрушил, а Казань стоит!
— Да вознаградит его всевышний вечным блаженством в раю!
— Ни одного похода, даже ни единого малого набега без меня, без моего совета Сафа-Гирей-хан не предпринял. Ты меня понял?!
Никогда еще Кулшариф не видел Суюмбику такой яростной и властной. Непроизвольно попятившись, он пробормотал слова молитвы:
— Уповаю на тебя, всемогущий!
Суюмбика смягчилась, спросила почти ласково:
— Когда отправился гонец?
— Не так давно. Но он — из самых проворных. Быстро обернется.
— Как только вернется, приведешь его ко мне. Крымский хан не чужой для меня человек. Я — его невестка. Понятно? Я — невестка крымского хана!
— Да наделит тебя небо долгой жизнью, уважаемая ханбика! Значит, послав гонца, мы поступили верно. Сам аллах надоумил нас. Да, мы исполнили его волю. Сахиб-Гирей-хан — могущественный правитель мусульманской страны. За ним стоит еще более могущественный султан турков. Они не оставят нас одних, придут на помощь. Аминь!..
Когда Кулшариф, церемонно неся тело на негнущихся ногах, удалился, Суюмбика постояла некоторое время, прижав ладони к бледному лицу. Может быть, ей захотелось вернуть щекам легкий румянец, пропавший из-за глубоких переживаний последнего времени. А может быть, она просто задумалась.
Оторвав руки от лица, правительница обратила взгляд к боковой двери.
— Кто там есть? Войдите!
Вошедшему бесшумно служителю бросила:
— Подготовьте гонца! — И хотя не в обычае правителей разжевывать свои повеления, добавила: — В дальний путь…
В тот же день Суюмбика отправила письмо своему отцу, великому мурзе Ногайской орды Юсуфу. В письме она несколько раз повторила: казанский трон будет передан в надежные руки — в руки его, великого мурзы, внука; но надо обезопасить жизнь дорогого им обоим Утямыш-Гирея. Суюмбика просила отца прислать в ее распоряжение сиреу, то есть полк, ногайских воинов.
Итак, теперь уже два гонца в какой-то мере решали судьбу казанского трона. Но гонец, посланный Кулшарифом в Крым, выполнить поручение не смог. Он не добрался до места, куда был послан. Его перехватил в пути летучий дозор русского войска, следивший вдалеке от своих за передвижениями казанцев. Добычу эту русские сочли столь важной, что письмо вместе с пленником тут же отправили к самому царю.
Когда у того или иного трона идет ожесточенная грызня, наверх всплывают самые отвратительные черты человеческой породы, обнаруживаются самые низменные чувства. Сколь бы ни кичились рвущиеся к власти своей принадлежностью к высшему кругу, сколь бы ни козыряли благородным происхождением, постоянные их спутники — низость, дикость и подлость.
Мурза Юсуф давно желал смерти своему старшему брату Шейх-Мамаю и, если б представился случай, ускорил бы его уход в иной мир не задумываясь. Хотя на похоронах он и старался выглядеть глубоко опечаленным, в душе его, конечно, бурлила радость.
Юсуф знал, что верховная власть в орде перейдет к нему, а все ж не без тревоги оглядывался назад. Сзади шел, наступая ему на пятки, его младший брат Исмагил-мурза. Разумеется, Исмагил с вожделением пялил глаза на опустевший трон и готов был — лишь представься такая возможность — столкнуть старшего брата с утеса власти. «Остерегаться надо этого пса, — думал Юсуф. — Для меня он опасней врага веры — царя урусов».
Таким образом, если самым опасным своим врагом в пределах орды Юсуф считал родного брата, то из внешних врагов более всего беспокоил его царь Иван.
Юсуфу представлялось, что своим восшествием на ордынский престол он осчастливил всех правоверных. С его точки зрения, Шейх-Мамай был мягкотелым правителем, никаких решительных шагов против русских не предпринимал и тем самым вынуждал Юсуфова зятя — достославного казанского хана Сафа-Гирея — воевать с ними в одиночку. Юсуф не раз указывал на это. Однако Шейх-Мамай был робок, не решился сам выступить против неверных. Правда, изредка он посылал, чтобы помочь Казани, небольшое войско, послал также несколько табунов лошадей, собранных у башкир, но тем дело и ограничилось. А русские между тем продвигались и продвигались на юг и восток.
«Прежде всего сейчас надо преградить Ивану путь на Казань, — размышлял Юсуф. — Во имя любимой дочери моей Суюмбики, во имя будущего хана — внука моего Утямыш-Гирея я должен оказать Казани ощутимую поддержку. Пусть почувствует царь Иван и ногайскую мощь!»
Юсуф знал: русские неплохо вооружены. И то, что они воюют храбро, было ему известно. И все же тешил себя надеждами на успех. «Коли ты — волк, — мысленно обращался он к царю Ивану, — то я — барс. Против твоей сабли я выставлю бьющее без промаха копье. Владения мои неоглядны. Не занимать мне коней, чтоб оседлать, достаточно и воинов, чтоб воевать. Под моей рукой — несчетные башкирские племена и роды. Да, все они — от Узени до Иргиза, от Иргиза до Яика, от Яика до Иртыша — все теперь под моей рукой!»
В дни, когда осуществилась, наконец, мечта Юсуфа о верховной власти в орде, мурзы, съехавшиеся в Малый Сарай, путались у него под ногами в ожидании своей доли от праздничного пирога. Все на что-то надеялись: на улус поудобней, на место подоходней… Спеша опередить друг друга, они подхватывали и повторяли каждое слово нового великого мурзы, готовы были на каждый его чих отозваться восклицанием «Ярхамбикалла!»[2], в один голос одобряли и превозносили до небес любую его мысль или намерение. Среди них был и Ядкар-мурза. Его трепала лихорадка нетерпения: скорей, скорей сесть на имянкалинский трон вместо Акназара, нашедшего свою смерть у ворот Малого Сарая.
По части угодливости Ядкар-мурза, пожалуй, превзошел всех. Но привлек к себе внимание Юсуфа прежде всего подробным рассказом о землях, где собирал ясак, о тамошних башкирских племенах и взаимоотношениях их предводителей. Там нужна твердая рука, племена эти могут принести великому мурзе гораздо больше пользы, чем приносили доныне, заметил Ядкар-мурза.
Юсуф принял прозрачный намек, казалось, благосклонно, и у Ядкара-мурзы уже не оставалось сомнений в том, что поедет в Имянкалу в звании хана. И все, что имел там Акназар, — ханские визири, какое-никакое ханское войско, ханские охранники, гонцы, ашнаксы, наложницы, даже настоятель мечети у горы Каргаул знаменитый ишан Апкадир с его мюридами и шакирдами, — все, все представлялось Ядкару-мурзе уже принадлежащим ему самому. Он теперь и мысли не допускал, что дело может обернуться как-то по-другому, ибо и в городе шли толки о нем как о будущем хане, перед ним широко распахивались двери и кое-кто из мурз, увивавшихся так же, как он сам, возле великого мурзы, уже спешил поздравить его…
И вдруг прошел слух, что имянкалинским ханом якобы утвержден сын Акназара Ахметгарей. Ядкар-мурза слуху не поверил. «Происки недоброжелателей», — решил он. Мало ли их! Есть же люди, осмеливающиеся без всяких доказательств обвинять его в причастности к убийству Акназара! «Слух пустили мои враги, — отвечал Ядкар-мурза тем, кто выражал ему сочувствие. — Они завидуют мне». Да разве ж это возможно, чтоб на трон, который он столько лет готовил для себя, сел кто-то другой!
Когда слух подтвердился, Ядкар-мурза несколько дней не находил себе места. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, пошел побродить на малосарайский базар. Отираясь среди разноплеменного люда — караванщиков из далеких краев, торговцев в кричащих одеждах, ремесленников, сосредоточенно зарабатывавших себе на пропитание среди базарной толкотни — услышал новость: казанский хан Сафа-Гирей покинул этот хлопотный мир. На пиру, говорили, умер. Упал, пьяный, и не поднялся. Хотя Ядкар-мурза не то что прямого, а даже никакого отношения к Казанскому ханству не имел, новость его обрадовала. Подумал: «Наконец-то отправили в тартарары! Долго сидел, задрав нос!..»
Ядкару-мурзе не довелось побывать в Казани. Но он знает: Казань — не Имянкала, велико ее значение, и править там должен достойный этого города хан. А чем взял Сафа-Гирей? Всего лишь тем, что посчастливилось ему родиться в Крыму и оказаться младшим братом хана Сахиб-Гирея. Нет ведь, чтоб на бахчисарайском троне сидел его, Ядкара-мурзы, отец или брат! А будь так — и он, возможно, правил бы большим, влиятельным ханством вроде Казанского, не тужился бы всю жизнь в надежде получить это маломощное ханство на окраине ордынских владений, на далекой башкиркой земле. Впрочем, и надежды на Имянкалу его лишили. Видно, очернили его враги в глазах великого мурзы, сообщив что-нибудь непотребное. Что ему теперь остается делать? Жить до конца дней своих понурив голову? Нет, надо пойти к Юсуфу, пасть перед ним и еще усердней полизать ему пятки — авось и вознаградит…
Великий мурза сам вызвал его. И разговаривал, удалив приближенных, даже визиря.
— Настроение у тебя, Ядкар-мурза, похоже, веселое, — начал Юсуф с хитрецой в голосе. — Что, достиг своей цели?
Ядкар несколько смутился, но не растерялся.
— Нет, великий мурза, напротив — нет у меня повода для веселья.
— Вот как! Не душа ли Акназара беспокоит тебя, а?
— Нет-нет, великий мурза! К смерти хана я не причастен!
— Мне, Ядкар-мурза, известен еще один твой грех, подобный этому.
— Мертвые молчат, великий мурза, и я не могу потревожить их, призвать в свидетели, чтоб обелить себя.
— Не стоит тревожить трупы — вонь пойдет. Не это ли ты хочешь сказать?
— Твоими устами, великий мурза, говорит сама мудрость, и мне нечего добавить к сказанному тобой.
— Так-то уже ближе к правде. Нельзя скрывать правду от великого мурзы.
— Я всю жизнь, великий мурза, верно служил тебе!
— До сих пор — не мне, а Шейх-Мамаю. Но отныне ты должен верно служить мне. Так?
Ядкар, решив, что наступил удобный момент, неуклюже пал к ногам Юсуфа.
— Я вечно буду верен тебе, великий мурза! Я — твой самый преданный раб!
— Встань! Не приличествует мурзе валяться на полу… — сказал Юсуф и, когда Ядкар поднялся, продолжал: — Долго ты пускал слюнки, глядя на Имянкалу. И все же не досталась она тебе, а? Не горюй, я оставлю тебя при себе. Будешь моим советником. И не только советником — моими глазами и ушами. Понимаешь? Мне легче будет держать Ногайскую орду в руках, имея рядом таких верных слуг. К тому же ты хорошо знаешь предводителей многих башкирских племен. Мы должны вести дело с ними умело. Ежели мы всерьез схватимся с урусами, нам потребуется надежная опора. Понимаешь?
— Понимаю, великий мурза. Башкирские земли я изъездил вдоль и поперек, предводителей башкирских племен знаю, как пять своих пальцев. Их надо сжать в один кулак. Нужна для этого крепкая рука. Наши ханы и мурзы, правящие башкирами, чересчур мягкосердечны.
— Зато тебя нельзя было обвинить в этом. Немало башкирских егетов отправил ты в Астрахань, продал в рабство. Это мне тоже известно.
— Я карал непокорных. А за свершение правосудия, великий мурза, не судят.
— Теперь рабы нужны нам самим. Чтобы строить укрепления, ставить крепости! Ковать наконечники копий и щиты! Выстрагивать стрелы! Вырубать боевые дубинки!
— Что-что, а выстрагивать стрелы башкиры умеют. И наконечники копий куют искусно. И дубинки у них — что надо!
— Эти копья вонзим мы в спину московского царя. Эти дубинки обрушатся на его голову! Готовься — совершишь путешествие по башкирским землям. Что положено с них взыскать — взыщешь. Способным к ремеслу задашь работу. Здоровых, выносливых егетов будешь отправлять сюда…
Ядкар едва не подпрыгнул от радости. Шутка ли! От имени великого мурзы он будет распоряжаться жизнью и смертью всех башкирских племен! И все мелкие ногайские мурзы и ханы будут ходить там под его рукой! В той же Имянкале хан Ахметгарей будет плясать под его дудку, а об остальных и говорить не стоит! Всех он зажмет в кулак!..
— Будь внимателен! Смотри, чтоб не проникли на башкирские земли люди царя Ивана.
— Было такое, великий мурза, случалось…
— Что было?
— Один человек, ехавший со стороны Казани, — искал он племя Тамьян, — по слухам, похваливал урусов.
— Вот видишь! Схватили его?
— Как раз для этого и было послано войско Акназара. Но тамьянцы успели скрыться в горах, а войско хана угодило в ловушку кыпсаков.
— Как только отправишься к башкирам, первым делом отыщи этих строптивых тамьянцев! Схвати изменника! Пришлешь его под надежной охраной ко мне!
Ядкар начал готовиться к длительному путешествию. С разрешения великого мурзы из дворцовой охраны выбрал себе телохранителей, из войска отобрал сотню воинов помоложе и покрепче, хорошо их вооружил — кто знает, что ждет впереди, всякое ведь может случиться… Видя, что Ядкар слишком уж вольничает, начальник войска попробовал осадить его.
— Да ты же от этого и выгадаешь, — ответил Ядкар. — Взамен каждого копья получишь пять, а стрел — вдесятеро больше. Так повелел великий мурза!
Ядкар отправился на башкирские земли уже не в звании баскака, а в качестве посланца великого мурзы, его полномочного представителя. Сначала он намеревался глянуть хозяйским глазом на давно знакомые места, провести денек в своем становище на Слаке, в Таштирме. Но на первой же стоянке изменил намерение.
«Пойду вверх по Сакмаре, перевалю за Урал, — решил он. — Надо потрясти бурзянцев, усергенцев, тангаурцев, отрешить их от беспечной жизни. Пусть внесут свою долю в укрепление ногайской державы! А в Таштирму я могу заглянуть и на обратном пути».
Поимка неподалеку от Тулы гонца с письмом крымскому хану заставила молодого московского царя встрепенуться.
Конечно, и прежде не ему самому, так его окружению то и дело приходилось, отложив все другое, заниматься Казанью. В год змеи[3] русские подошли под ее стены, можно сказать, поднесли кулак к самому носу Сафа-Гирея, но не ударили. Сожгли Ханские ворота, а в город не ворвались. Объясняется это скорее всего тем, что у пятнадцатилетнего царя Ивана не было еще ни опыта, ни достаточных сил.
В ответ на набеги Сафа-Гирея Москва из года в год предпринимала походы в пределы Казанского ханства. Однако это не отрезвляло воинственного хана, опять и опять зорил он русские города, опустошал русские земли. Пользы ханству это не приносило, наоборот, ослабляло его, ибо при каждом набеге ханское войско теряло какую-то свою часть, понемногу таяло. А главное — эти разбойные по сути набеги усиливали гнев русских, возбуждали ненависть к казанцам также у инородцев, исстари пользовавшихся покровительством русских княжеств.
Походы русского войска пока что не увенчивались крупными победами, порой оно возвращалось назад вовсе ни с чем или даже потерпев поражение. Но повторявшиеся вновь и вновь столкновения противоборствующих сторон учили молодого царя уму-разуму. В конце концов он пришел к твердому мнению, что вместо выставляемых князьями и боярами ополчений надо ему иметь единую государеву воинскую силу, что без этого врага не одолеть.
Приступив к созданию наемного стрелецкого войска, он уже довольно заметно продвинулся вперед в осуществлении своего замысла, когда пришла весть о смерти Сафа-Гирея. И тут царь, умиротворенный этой вестью, приостановился. Как человек, встретивший при подъеме в гору камень, на который можно присесть, решил передохнуть и на некоторое время впал в благодушное состояние. Что ни говори, теперь предстояло иметь дело не с коварным ханом, способным в любой миг вонзить в тебя кинжал, а, судя по всему, с красавицей ханшей по имени Суюмбика. Провозглашение казанским ханом двухлетнего Утямыш-Гирея царь истолковал как доброе для Москвы предзнаменование. Значит, решил он, исходя из собственного опыта, за малолетнего сына будет править мать, а женщина предпочтет войне мир, и, может быть, удастся покончить со столь долгой враждой между Русью и Казанским ханством без кровопролития.
Письмо сеида Кулшарифа крымскому хану Сахиб-Гирею вызвало волнение, подобно камню, упавшему в успокоившееся было озеро, и напомнило, что дующие с востока ветры могут породить и бурю.
«Не забывай, благородный Сахиб-Гирей: враг у нас один, — говорилось в письме. — Не забывай: Казанское ханство необходимо сохранить. Не забывай: защита этой опоры мусульманского мира — наш общий священный долг. Утверди человека счастливорожденного, в чьих жилах течет кровь крымских ханов, для возведения на казанский престол. Пришли с будущим ханом надлежащее войско. Воины должны быть хорошо вооружены. Не забывай: враг наш могуществен…»
Когда толмач, казанский мурза-перебежчик, хоть и коверкая русские слова, а все же довольно точно по смыслу перевел письмо, царь задумался о подписавшем его сеиде Кулшарифе. Толмач от себя добавил, что Кулшариф — самый главный в ханстве мулла, вроде русского митрополита. Стало быть, думал царь, смежив веки, есть в Казани еще и сила, направляемая этим сеидом. Большая сила, ибо ее опора — вера, пусть и поганая, не православная, а вера. Можно Суюмбику одолеть, а этот сеид — орешек потверже. Опасен, весьма опасен басурманский митрополит, и не только тем, что призывает в Казань крымское войско. Он будет все время раздувать огонь войны, подстрекая и самих казанцев.
Мелькнула мысль: надо устранить этого сеида Кулшарифа.
Может быть, не составило бы особого труда подослать к нему убийцу, помогли бы недруги сеида, их и в Казани было предостаточно. Но чутье подсказало царю: убийство Кулшарифа, вызвав ярость его приверженцев и сплотив их, скорей всего не облегчит, а отяготит борьбу с Казанью.
А не удастся ли склонить сеида на свою сторону? Пожалуй, нет. Но не лишне исподволь через тайных посланцев внушать его пастве и всем инородцам, что царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич никакой веры не притеснит: кто б какому богу ни молился — на то его воля, пусть молится…
В долгую и глубокую думу погрузило царя случайно перехваченное письмо. И в его душу, обретшую было покой, как бы убаюканную вестями о смерти Сафа-Гирея и провозглашении ханом малолетнего Утямыш-Гирея, снова вселилось беспокойство.
Он решил предпринять новый поход. Надо было спешить, надо было заставить Казань распахнуть ворота до того, как опять утвердятся в ней крымцы либо ногайцы. Пока ханство в руках Суюмбики, добыть победу, казалось, будет проще.
Вспомнился царю предыдущий неудачный поход. Он надеялся поставить Сафа-Гирея на колени, проучить так, чтобы тот больше уже не смог воспрянуть. Поход начался поздней осенью. Вести войско напрямую через леса Мещеры было попросту невозможно. Князья Бельский, Воротынский и другие воеводы, а с ними и выступивший из Касимова Шагали-хан направились во. Владимир, дабы дойти затем до Волги и спуститься до Казани по льду. Но предзимье и начало зимы выдались теплыми и слякотными, войско завязло на раскисших дорогах. Лишь к концу января достигло оно Нижнего Новгорода и встало неподалеку от города на острове посреди реки. А тут опять ударила оттепель, полил сильный дождь. Река начала вздуваться, выступила из-подо льда, хлынула поверх, грозя подтопить остров. Войско спешно двинулось на безопасный берег. В сумятице проваливались в скрытые промоины и тонули люди, ухнули под лед многие пушки, порастеряно, потоплено было и немало пищалей.
Бесславно, на полпути оборвался поход — первый поход с участием самого царя. Повелев повернуть расстроенное войско назад, он уединился в Нижнем Новгороде, несколько дней никого к себе не допускал. Государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси (странновато звучит, но именно так, если исключить список подвластных ему земель, именовался повелитель россиян в указах и грамотах) впал в глубокую скорбь и уныние. Стоя на коленях перед образом пресвятой девы Марии, он клал поклоны и плакал настоящими слезами, по-детски горько и безутешно. Да и то сказать, давно ли простился с печальным своим детством восемнадцатилетний монарх!
Один из всесильных в те дни Бельских, боярин Дмитрий вошел к нему, пытался утешить. Царь погнал его:
— Не береди мне душу! Пошел вон!
— Пошто гневаешься, батюшка? — принялся увещевать Бельский. — Гонишь первейшего своего боярина, аки пса! Опомнись, государь!
— Исчезни с глаз моих! — взвился царь. — Твоим недомыслием погублено войско!
Бельский вышел от царя понурый и тут же, призвав немца-лекаря, велел:
— Государь тяжко занедужил, поди к нему!
Лекаря Иван Васильевич послушался, выпил водки, поел и, наконец, забылся — крепко уснул…
И поныне, даже спустя два года, вспоминать о том неудавшемся походе было горестно и больно — все равно, что трогать незажившую рану. Нет, не мог царь допустить, чтоб снова постиг его позор. Теперь он понял: неудачу тогда потерпел потому, что чересчур доверился воеводам вроде того же Дмитрия Бельского, легок был в мыслях, а война оказалась делом нелегким.
Стрельцов, доставивших в Москву плененного гонца с важным письмом, царь щедро наградил. По этому случаю бояре пороптали: не по чину государь жалует, безродных людишек обласкивает, а с родовитыми считается все менее.
И впрямь, готовясь к новому походу на Казань, Иван IV резко изменил свои отношения с родовитыми, безжалостно рвал нити, извечно связывавшие великих князей со знатью, а вернее сбрасывал незримые путы, наложенные на него боярским окружением и не позволявшие действовать самостоятельно, ограничивавшие его власть. Утверждался царь в мнении: высокородный боярин, может, в застолье хорош, а чтоб на ворога идти, надобны люди, способные к ратному делу.
Осенью того же года, года собаки[4], когда был отравлен хан Сафа-Гирей, начался новый поход. На сей раз дошли до Волги благополучно. Тут царь пересел из крытой повозки в приготовленную для него ладью. Знатнейшие из воевод должны были поплыть с ним, но Иван Васильевич вдруг раздумал брать их с собой, оставил на берегу, при полках, отправляемых вниз по течению реки посуху. Дрожащим от обиды голосом Дмитрий Бельский попенял:
— Место нам, Бельским, установлено рядом с государями батюшкой твоим блаженной памяти великим князем Василием Ивановичем, не взяв меня к себе, государь, ты нарушаешь отцовский завет. Одумайся! Кто, к тому же, будет радеть о всем войске, а? Как же без главного воеводы-то?..
— О войске сам буду радеть, — отрезал царь. — А ты в государевы дела не встревай, смотри за своим полком!
Кое-кто из знатных посочувствовал боярину Дмитрию, менее знатные одобряли нововведения государя, а кто-то и позлорадствовал молча: похоже было, что вконец лишились Бельские власти, которую то теряли, то вновь обретали при несовершеннолетнем царе, отчаянно соперничая с его бабкой и дядьями по матери Глинскими.
Погода пока что благоприятствовала походу. Волга несла царскую ладью и барки с припасами, полки поспешали прибрежными дорогами и лишь у переправы через Суру замешкались: мост оказался разобранным, а осенняя вода была высока и холодна.
Царь, пристав к берегу, созвал воевод.
— Кто по своей охоте возьмется навести мост? Да не мешкая!
Воеводы молчали, выжидающе поглядывая друг на друга, — мало среди людей охотников брать на себя лишние хлопоты! Неожиданно подал голос человек, кому в таком кругу и дышать-то должно было неслышно, — осмелел худородный дьяк Ивашка Выродков, выбившийся в дьяки из плотников благодаря одной лишь живости ума. При войске нужен был писарь, вот его и потянули в поход.
— Я возьмусь, государь, коль дозволишь! — сказал громко Выродков.
А царь не удивился, взглянул на него с любопытством, спросил серьезно:
— Много ль времени тебе понадобится?
— Дня за два, государь, можно управиться.
— За день бы, на скорую руку, абы лишь войско прошло! Управишься — отличу, в ладье моей поплывешь!
Воеводы закряхтели, недовольные таким оборотом дела, да что тут скажешь — сами опростоволосились.
Выродков волчком завертелся, а высокородным пришлось, исполняя государеву волю, дать ему из полков и стрельцов, и лошадей, и к любой, даже самой малой его просьбишке, прислушиваться.
Навел Выродков мост за день и, как было обещано, позвал его царь в свою ладью, обласкал и возвысил. Стал Ивашка как бы государевым советником по плотницким делам.
А дел таких под Казанью оказалось по горло.
Казанское войско в битву на подступах к городу не ввязалось — после нескольких коротких сшибок укрылось за каменными стенами. Русские обступили город со всех сторон. Полк Дмитрия Бельского и воинство Шагали-хана царь расположил на Арском поле, за речкой Казанкой, а сам с полком детей боярских решил пойти на приступ с восточной стороны, от озера Кабан.
В одно прекрасное утро по стенам города ударили пушки. Сотрясалась земля, однако стены, немало испытавшие на своем веку, стояли прочно, ядрам не поддавались. Под началом Ивана Выродкова стрельцы споро строили туры — высокие передвижные башни. Туры подкатили к окружающему город рву, до стен оставалось всего несколько саженей, и стрельцы, поднявшись на башни, палили из пищалей поверх стен по улицам города. Казанцы отвечали тучами стрел, делали вылазки, чтобы, захватив туры, поджечь их, и порой это им удавалось.
Команда того же Ивана Выродкова соорудила тараны. Пытались подкатить эти громоздкие сооружения ко всем пяти воротам города и разбить их ударами тяжелых подвешенных на цепях бревен, но безуспешно. Казанцы были тут всегда начеку. Стоило московским стрельцам приблизиться к воротам — на них обрушивались потоки горящей смолы, вынуждая отступить.
Тем временем испортилась погода, полили дожди, опять Ивану IV помешала, по выражению летописца, «мокрота немерная». Низины, где стояли русские, превратились в болота. Единственный путь к спасению виделся в переправе на Горную сторону, на высокий правый берег Волги. Царь то впадал в отчаянье и ни к каким решительным действиям был неспособен, то приходил в ярость, изрыгая проклятья, и посох его гулял по спинам чаще невинных, чем виноватых. Пришлось все же снимать осаду, иначе измученное непогодой русское войско могло оказаться легкой добычей для казанцев, лишиться пушек, пищалей, а много ль навоюешь без оружия!
Таким образом, и на этот раз русский царь не достиг желанного. На правом берегу Волги, возле устья Свияги, поднялся он на вершину холма, и как раз в это время небо прояснилось. Долго смотрел Иван Васильевич на Казань. До нее, казалось, рукой подать, стояла она, устремив к небу минареты, непонятная и недоступная.
И таились в ней коварство и грозная опасность, не единожды испытанные Русью на себе.
Царь, закрыв глаза, поднял лицо к плывущим над головой облакам. Должно быть, он хотел обратить мысли к богу, но вместо этого вдруг сжал кулак, проговорил глухо:
— Быть Казани моей! Быть!
К царю осторожно приблизился кравчий, сообщил негромко: стол готов, пора поснедать. Прежде чем тронуться к шатру, Иван Васильевич еще раз взглянул на Казань. На солнце наплыло облако, и на этот раз загадочный город, тускло поблескивавший мокрыми крышами, показался ему плачущим.
— Плачешь? — усмехнулся царь. — Не так еще поплачешь! Отольются тебе наши слезы!
В застолье разговор шел о возвращении войска в Москву. Кто-то из воевод сказал:
— Хлопотно, государь, войску ходить то под Казань, то обратно. Стоять бы ему поближе…
— Где?
— Да хоть бы в Нижнем Новгороде.
Иван Выродков, став царским советчиком, и трапезовал теперь за царским столом, но в разговоры высокородных встревать еще не решался, помалкивал, хоть и было ему определено место по правую руку государя. Царь сам обратился к нему:
— А ты как думаешь? Скажи мне: как поскорей взять Казань?
— Нелегкое это дело, государь, — отозвался Выродков. — А войску и впрямь несподручно ходить издалека. Вот тут бы его поставить… Висеть все время над ворогом…
— Тут? На голом месте?
— Нет, государь! Зачем же на голом? Сперва в землю надо зарыться и крепость возвести.
Бояре враз загалдели, и прорвалась ненависть к возвышенному царем худородному дьяку.
— Ты, выродок, сам из земляной норы вылез, так таперя нас норовишь в норы посовать?!
— Не слушай его, государь, гони в шею! Он измыслил войско наше извести, и тебя погубит!
Царь гневно хлопнул рукой по столешнице:
— Цыц! Расхрабрились на этом берегу! Он — верный мне слуга и думать горазд. Верно говорит: городок надобно поставить, чтоб Казань из него, как на ладошке, была видна. Тогда сломим ее силу!
Все притихли: одни — просто убоявшись государева гнева и немилости, другие — опасаясь, как бы не нажить лишние хлопоты, тут ведь не вовремя высунешься — и как раз наживешь. Были среди воевод и светлые головы, эти сразу поняли, какую выгоду сулит крепость под боком у Казани, но высказать свое мнение не спешили.
— Кто поставит крепость? — спросил царь и сам ответил: — Ты же, Ивашка, и поставишь!
Выродков встал, поклонился степенно — чувствовалась в нем уверенность в себе.
— Как скоро управишься?
— И году, государь, не пройдет, людей бы мне токмо поболе. Мы все загодя в лесах срубим, по матушке Волге на плотах спустимся и тут срубы поднимем…
— Людишек по надобности отберешь из войска. И — ставь городок. С богом!
Вместе с другими самого разного рода вестями и слухами из кочевья в кочевье, из племени в племя передавалась весть о том, что какой-то путник, сопровождаемый загадочной женщиной, разыскивает тамьянцев. Дошла она и до Шакмана-турэ. К этому времени племя Тамьян, перевалив через Урал, затаилось в горном распадке у реки Кызыл.
Долгая, тяжелая дорога и неожиданные столкновения в пути разорили и изнурили тамьянцев до такой степени, что, казалось, пройдут годы и годы, пока они придут в себя, оправятся от ударов судьбы. От могущества племени, с которым некогда считались не только в окрестностях горы Акташ, но и дальше, вплоть до берегов полноводного Ика, остались лишь воспоминания. Не тот был теперь и Шакман-турэ, прежде — самоуверенный и высокомерный, правивший племенем твердой рукой и мечтавший подчинить себе мелкие соседние племена и роды. Порастерял он свои былые качества. Если в пору обитания тамьянцев у горы Акташ соседи не без зависти следили, как из года в год росли богатство и слава Шакмана, то теперь досужие люди могли бы последить, как слабеет он, приближаясь к старости, и становится все бедней и бедней. За Уралом почувствовал себя Шакман птицей с подбитым крылом.
И все же, приткнувшись после долгих мытарств в этом урочище, тамьянцы вздохнули с облегчением. Почти чудом избежав полного разгрома, не рассеявшись по белому свету, не потеряв сплоченности, они отыскали сравнительно спокойное место для укоренения, и это явилось для них немалым счастьем. Да, они отметили свой путь могилами близких, да, лишились большей части скота и имущества, но как бы то ни было, племя уцелело. И клич, и птицу, и древо священное оно сохранило, и тамги своей не потеряло. Разве же это само по себе не счастье?
Такими вот рассуждениями утешал себя Шакман-турэ и доволен был тем, что и сам жив, и племя живо — оно не откажет ему на старости лет в поддержке и защите.
А тут еще пришла весть о путнике, разыскивающем тамьянцев. «Кто бы это мог быть? Уж не сын ли?» — подумал Шакман. И встрепенулась его измученная тревогами душа, потеплело на сердце. Старался он не выдавать свои чувства — главе племени при любых обстоятельствах надлежит сохранять выдержку — но нет-нет да мелькала на его лице улыбка — отсвет надежды, уже погасшей было и вдруг блеснувшей опять вечерней зарницей. «Может быть, решил всевышний ниспослать мне на склоне лет моих безмерную радость, может быть, ищет нас мой Шагали! — утверждался в догадке Шакман, и хороший довод, подкрепляющий ее, нашел: — Путник тот не одинок, с ним — женщина. Стало быть, отыскал Шагали жену свою законную, возвращается с Минлибикой, везет племени сноху…»
И сбылась надежда, не обмануло Шакмана вещее отцовское сердце: сын, по которому он так долго тосковал, в самом деле вернулся в родное племя.
Тамьянцы встретили его с искренней радостью. Если даже у акхакалов глаза повлажнели, что уж говорить про старушек! Не было, пожалуй, среди них ни одной, у кого уголок платка не намок. Молодые, правда, выражали радость без слез, зато каждый из егетов, здороваясь с Шагалием, восторженно выкрикивал что-нибудь. Его поздравляли с возвращением, им восхищались: здоров, раздался в плечах, возмужал!
Женщины с любопытством поглядывали на его спутницу, переговаривались: бэй, это ж не Минлибика! Откуда такая, из каких краев, чья дочь? Одним, как бывает в таких случаях, она сразу понравилась, другим — не очень. Молодушки побойчей сразу же попытались сблизиться с ней, завязать беседу. Не добившись от незнакомки ни слова, подумали сначала, что она стесняется, потом решили — гордячка, и отошли, обидевшись.
Шакман, опасаясь испортить настроение милого сердцу сына, не стал в день встречи докучать ему вопросами о странной его спутнице. Шагали ждал разговора о ней, надо же было объясниться, но раз отец не спрашивал, он тоже ничего не сказал. Лишь на следующий день, когда путники, как говорится, отряхнули с себя дорожную пыль, отдохнули, умылись-почистились, Шакман, наконец, осторожно спросил:
— Не нашел?.. — И видя, что сын, не поняв вопроса, удивленно вскинул брови, пояснил: — Ты же поехал искать Минлибику. Не отыскал, спрашиваю, что ли?
— Нет, отец, не отыскал. Зато вот другую встретил. Другую сноху привез тебе.
— Это я и сам вижу. Кто она? Из знатной семьи? Дочь турэ?
— Да нет, не дочь турэ. Но хорошая женщина. Очень отзывчивая, душевная.
— Ну, какая она — жизнь покажет. Пока рановато, говорю, хвалить. Я вижу, не нашей она крови. Что ж ты, думал — среди своих невесты тебе не найдется?
— Об этом я просто не думал, отец. Так уж вышло…
Шагали намеревался рассказать о жене все, ничего не скрывая, но определение «не нашей крови» смутило его, и он от своего намерения пока что отказался. Сказал только, чтобы оправдаться:
— Не все ли равно, отец, какой она крови. Тоже ведь дитя человеческое, как все мы…
— Откуда же она? Из булгар? Из мишарей? Или уж не из чувашей ли?
— Нет.
— Звать-то ее как?
— Можно звать ее Марьям.
— Как то есть «можно звать»? Разве мулла дал ей не это имя?
Шагали отвел взгляд, не ответил отцу. Шакман, помолчав, продолжал:
— Так-то, с виду, она вроде бы благонравная. Только дичится что-то, а? Ни к кому не подходит, не разговаривает…
— Стесняется еще она, отец. Пообвыкнет — заговорит.
На этом первый разговор о женщине «не нашей крови» оборвался. Предводителя племени ждали неотложные дела, хлопот, связанных с устройством тамьянцев на новом месте обитания, было у него все еще по горло.
Идет к концу караса — черное предзимье. До того, как скуют землю холода, надо слепить какие-никакие жилища. Заботясь обо всех, и о себе нельзя забывать. Надо бы сразу поставить хороший дом, да племени не до этого. И нет уже у Шакмана прежнего авторитета. Правда, племя он все же уберег от гибели, от распада, привел сюда, и соплеменники, памятуя об этом, не откажутся сообща поработать на него. Но попозже. А покуда у всех своих забот невпроворот. Те, кто в силах, нарезают дерн, выкладывают земляные избушки. Семьи послабей просто роют что-то вроде нор на склоне горы.
Но выложить избушку или вырыть пещерку еще не значит подготовиться к зиме. Каждой семье нужна печка с котлом, дрова для печки нужны… Начнешь считать, что нужно, загибая пальцы, — пальцев на руках не хватит. У каждого — куча, даже не куча, а гора всяких житейских нужд.
Потому-то все трудились с темна до темна. Дружно народ трудился.
— Покой нам нужен! — говорили акхакалы. — Лишь бы не напали на племя какие-нибудь недруги, не налетели злыдни, охочие до барымты. Тогда выживем. Первую зиму перетерпим, а там, с божьей помощью, окрепнет племя. Потихоньку наберет прежнюю силу.
Шагали тоже засучил рукава, принялся, как все, за работу. Правда, не сравнить было его положение с положением большинства тамьянцев. Что ни говори, его отец оставался самым состоятельным в племени человеком. Шакман сумел довезти в своем обозе до Кызыла даже легкие деревянные щиты — части двух шестигранных удобных для разборки и сборки лачуг. Это изобретение ирехтынцев приобрели для него еще задолго до переселения там, у горы Акташ. Были у него и войлочные юрты, и целый воз шкур, предназначенных для утепления юрт осенью и весной. Так что его семейству не пришлось ломать голову над тем, как на новом месте укрываться от непогоды. Надо было только построить до зимы надежный бревенчатый дом. Не мог же глава племени удовлетвориться земляной избушкой!
И народ это понимал, либо же сказалась привычка ставить интересы предводителя выше собственных — за строительство для Шакмана взялись всем миром раньше, чем он рассчитывал.
Поручив женщинам с ребятишками нарезать дерн, углублять пещеры, а если нужда в этом уже отпала — тут подмазать, там подгладить, мужчины отправились валить лес. Потом, навозив бревен, на едином дыхании подняли сруб; натесав досок, настелили пол и потолок, покрыли крышу лубьем. Отделывать дом ради красоты ни времени, ни желания ни у кого не было, да Шакман на этом и не настаивал. Сказал: «Для первой зимы и так сойдет».
Подготовка к зиме шла своим порядком, все показывало, что тамьянцы стараются обустроиться как можно основательней, что не передохнуть они тут остановились, а может быть, навсегда. Настроение в племени потихоньку менялось к лучшему. Только в поведении привезенной Шагалием молодушки заметных перемен не было. Как молчала она в день приезда, так и теперь молчала. При этом чувствовалось в ней какое-то беспокойство, какая-то угнетенность, будто потеряла что-то и никак не может отыскать. Как она объяснялась с мужем — для всех оставалось загадкой.
С утра до вечера она сама, без подсказок, работала и работала, не поднимая головы. Ухаживала за скотиной, доила корову, за водой к роднику ходила, поесть-попить готовила, стирала — словом, безмолвно выполняла все обязанности, которые в любом семействе ложатся на плечи молодой невестки. Никакого труда, пусть и самого тяжелого, не чуралась, лишь старалась делать, что надо, в одиночку, держаться подальше от людей, не исключая даже золовок и сношенниц.
Множились в племени толки о ней.
— Немая, видать, бедняжка. От рождения, должно быть. И где только нашел ее наш егет!..
Понятно, говорилось это из сочувствия, из сожаления, что ничем тут нельзя помочь.
Женщины высказывали догадки:
— Может, хворая она. Лицо — бледное, совсем белое, а под глазами синё. Болит у бедняжки что-то, не иначе…
Шакман позвал сына, чтобы обстоятельно поговорить с ним. Начал мягко, издалека:
— Ждал я, сынок, твоего возвращения, в четыре, как говорится, глаза тебя высматривал. И племя ждало, сам видишь — радо.
— Спасибо, отец, что помнили обо мне!
— Я уже в годах, сынок, тяжеловато стало тянуть воз племени, пришло, думаю, время снять с шеи этот хомут.
— Ты еще крепок, отец. Но смотри сам. Это не моего ума дело, не могу дать тебе совет.
— И все же — кому я должен передать заботы о племени? Кто потянет этот воз?
— Мало ли кто! У тебя есть сыновья.
— Есть сыновья. Три сына. Но опорой души, наследником я считал лишь тебя одного. Я хочу вручить судьбу племени тебе. Ты, конечно, по молодости сглупил, отправившись искать свою пропавшую жену. Надеюсь, больше такого легкомыслия не допустишь. Странствия, наверно, пошли тебе на пользу. Ты повидал мир, много узнал. Без этого юноша не может стать зрелым мужчиной.
— Верно, отец, я всякое повидал. И не жалею об этом. Не потому, что сам навлек на себя множество бед, а потому, что был верен долгу мужчины и мужа.
— Ежели бы ты не сглупил, жизнь наша, может, обернулась бы по-другому. Все равно ведь не нашел Минлибику.
— Найду — не найду, а искать я должен был. К тому же, как сам ты говоришь, полезно было мир повидать. Не нашел Минлибику — много другого нашел.
— Как же, нашел! — кольнул сына Шакман, вдруг рассердившись. — Хоть бы звук какой твоя находка издала! Языка, что ли, у нее нет?
Рано или поздно Шакман должен был вернуться к незаконченному разговору о странной своей снохе. И вот, когда речь зашла о ней, его голос зазвучал резче, требовательней.
— Почему же нет! — ответил Шагали. — Со мной ведь она разговаривает.
— Знаю, донесли мне, что вечерами, оставшись вдвоем, вы шепчетесь на каком-то чужом, непонятном языке. Что за язык? По-каковски вы разговариваете?
— Мы-то? Да всяко бывает…
Видя, что на обеспокоенном лице отца начинают проступать признаки гнева, Шагали торопливо добавил:
— Она, отец, уже понимает по-нашему и старается теперь говорить со мной только по-башкирски.
— Вон оно как… А раньше на каком языке говорила?
— На своем. На языке урусов.
Шакман вытаращил глаза.
— На языке урусов?! — невольно вскрикнул он. Глянув по сторонам — не слышал ли кто? — продолжал уже вполголоса: — Выходит, ты привез дочь кяфыра[5]?
— Да, она — дочь уруса. Но душа у нее добрая, ты не беспокойся, отец!
— Мало того, что она не нашей крови, еще и не нашей веры!
На лбу Шакмана выступил пот. Он был одновременно и взбешен, и растерян. Возникло желание накричать на сына, отхлестать его по щекам, проучить, как набезобразничавшего мальчишку. Усилием воли он взял себя в руки. Ведь перед ним сидел не прежний зеленый юнец, а бывалый человек, прошедший невесть какие испытания, отведавший и пресного и кислого, наверняка набравшийся ума-разума, — короче говоря, уже совсем другой Шагали, которому предстоит стать вскоре предводителем племени. Подумав об этом, Шакман обмяк и сказал даже просительно:
— Отправь ее, сынок, обратно. Пусть уйдет она от нас.
— Куда я ее отправлю? Нет у нее никого, и отца, и мать угнали армаи хана.
— Какого хана?
— Казанского, Сафа-Гирея. Какого же еще!
Давняя неприязнь к казанским ханам всколыхнулась в душе Шакмана, вызвав неожиданно для него самого жалость к снохе.
— Она скиталась в надежде отыскать отца с матерью, — добавил Шагали.
— Вот и хорошо, пусть и дальше ищет. И пусть всевышний поможет ей!
— Я спас ее от многих бед, отец, поэтому стал единственным близким ей человеком. И она мне близка.
— Одумайся, сынок! Коль акхакалы узнают, что ты женился на уруске, не быть тебе предводителем племени. Пусть уйдет она от нас, пусть уйдет!.
— Не может она уйти, отец! Не может разлучиться со мной. Сам подумай: куда ей идти? На первом же шагу нарвется на какого-нибудь двуногого зверя!
— О аллах! — вздохнул Шакман, не зная, как быть. — Хоть в веру-то нашу она перешла?
Шагали не смог солгать отцу. И вообще он не любил врать.
— Нет, — сказал он, чуть помедлив: неожиданный вопрос смутил его. — Нам это как-то в голову не приходило.
— Вот ведь! Выходит, и никах вы не свершили? Не по закону живете?
Шагали пожал плечами.
— Выходит… Но все равно, отец, она — моя жена.
— О аллах мой! — вздохнул Шагали опять. — Дожил я до такого, что и во сне не приснится…
Проговорили они допоздна. Ночью Шакман не сомкнул глаз, маялся, не находя себе места. Утром созвал акхакалов, сообщил о своем намерении передать власть сыну Шагалию. Акхакалы восприняли его с пониманием.
— Годы сильнее нас, — сказал один из белобородых. — Тут уж ничего не поделаешь. Видим: тяжело тебе стало. Правильно сделаешь, коли сам, пока жив-здоров, уступишь место тому, к кому душа лежит. Одно вот только: о снохе твоей, которую Шагали привез, прошел слух…
— Какой еще слух?
— Недобрый слух, турэ. Не от Адамова, мол, она корня.
— Что-что?!
— Да вот, говорю, о снохе твоей толкуют: речью человеческой не владеет, не подослана ли, мол, нечистой силой. Люди ведь издревле верят: юха там или еще кто из шайтанова отродья может явиться в облике красивой девушки, чтобы очаровать того, кто приглянулся, и навредить роду человеческому.
У Шакмана в глазах потемнело. Предчувствовал он, что может зайти речь о безродной его снохе, и заранее обдумал разговор с акхакалами, но никак не ждал такой напасти. Надо же: в постели его сына, опоры его души, спит юха!
— Какой мерзавец додумался до этого? — выкрикнул Шакман охрипшим вдруг голосом. — Кто говорит?
— Кто додумался — далеко искать, турэ, не надо. Слух родился в близком твоем окружении. Из уст которой-то из твоих старших снох он вылетел.
Шакман почувствовал некоторое облегчение. А то совсем было пал духом. Испугался, что раздуют акхакалы это дело, отвергнут Шагалия. Их тоже не трудно понять: затурканы обрушившимися на племя невзгодами, у каждого вдобавок — своя печаль, посидеть, поразмыслить некогда. Вынесут приговор, не подумав как следует — и крутись потом! Но раз слух исходит из его, Шакмана, собственного семейства, положение меняется. Можно все объяснить склонностью снох к пустословию.
В душе Шакмана вскипела злость на старших сыновей: распустили жен! «Вот ведь до чего доводит злоязычие! Придется приструнить этих сорок», — подумал он. И как-то помимо его воли, как было уже однажды, затеплилось в нем доброе чувство к молчаливой Марьям.
Шакман проглотил стоявший в горле комок и без обычной властности в голосе, даже несколько заискивающе принялся убеждать акхакалов:
— Неправда это, старики! Бабьи выдумки! Не верьте этой несусветной чуши!
— Да ведь поневоле поверишь, — отозвался один из стариков. — И впрямь, больно уж странная эта молодушка. Что-то тут не ладно.
— Нет! — вскричал Шакман и, сам удивившись своей горячности, немного помолчал. — Ни в чем она, старики, не повинна. Сноха моя чиста, как ангел!
Теперь он уже не мог отступить от сказанного, должен был изо всех сил защищать сноху, отвести от нее подозрения. Он приготовился к этому. Но сам же он и насторожил акхакалов — сначала необычным для его властного характера просительным тоном, потом — излишей горячностью.
— Слуху этому, турэ, я не верю, — сказал старейший из них. — Выдумка это, будто она не от Адамова корня. Пустое мелют. Но вот ведь что остается: не нашей, говорят, она крови, чужая она нам.
— Да что же в ней чужого? — Голос Шакмана потеплел. — Как все — дитя человеческое. Враги, казанцы, ввергли ее в беду. Сын мой спас несчастную и привез сюда.
— Бэй, не из урусов ли она?
— Она-то?.. Она… Она… Да, сын мой сказал — из урусов, — признался Шакман. Он окинул всех быстрым взглядом, попытался определить по выражению лиц, не допустил ли непоправимую ошибку. — Сноха моя — дочь знатного уруса, ихнего турэ.
Тамьянские акхакалы, конечно, знали, что обычай не запрещает предводителям племен вступать через своих детей в родство с владетельными людьми иной крови. Это сближает народы. В ту пору, когда племя жило у горы Акташ, ходили разговоры о том, что сын предводителя гайнинцев женился на удмуртке. Потом предводитель не то таныпцев, не то кампанцев таким же образом породнился с главой марийского племени. И об этом было много разговоров. Правда, насчет того, чтобы кто-то из башкир породнился с у русом, тамьянцам слышать не доводилось. Но на это есть свои причины. Во-первых, до страны урусов и на самом быстроногом коне не скоро доскачешь. Во-вторых, на пути к ним стоит Казань, воюющая с ними. А так обычай, хоть к нему обращаются и не очень часто, не отвергает родства ни с каким народом. Как раз на этом и сделал упор Шакман, защищая сноху, и не ошибся. Акхакалы смягчились, но у них возникали все новые и новые сомнения и вопросы.
— А никах они свершили? — спросил старейший. — Приняла ли килен[6] нашу веру?
— Никах-то? Свершили, — слукавил Шакман. — Да-да, свершили в пути. А раз так, само собой получилось, что она перешла в мусульманскую веру.
— Чем это подтверждается? — продолжал допытываться старейший. — Есть какие-нибудь доказательства?
— Как же, как же! Есть! Она и щеки по-нашему, по-мусульмански поглаживает, — кинулся врать напропалую Шакман, — и «бисмиллу» не хуже, чем мы с тобой, знает. Кроме того, имя сменила: Марьей, оказывается, звали, теперь — Марьям. Мусульманское имя-то!
Видя, что акхакалы все еще в чем-то сомневаются, Шакман добавил:
— Коли уж не верите, возьмем да свершим никах снова. Найдется какой-нибудь мулла. На худой конец, набредет проситель-дервиш. Мало ли их по белому свету бродит!
— Что ж, это не помешает. Маслом, турэ, кашу не испортишь. Так-то будет лучше, — заключил старейший.
При разговоре с отцом Шагали невольно вспоминал пережитое за время разлуки с соплеменниками. В самом деле, сколько нового и важного он узнал, сколько людей повидал, какие только приключения и испытания не выпали на его долю! Долгий, полный неожиданностей путь закалил его характер, он сам чувствовал, что заметно возмужал и поумнел.
Неизгладимый след в душе Шагалия оставили дни, когда он, нежданно-негаданно угодив в войско Сафа-Гирей-хана, оказался участником похода на Муром. Хотя с тех пор немало уже воды утекло, злосчастный поход помнился ему так ясно, словно дело было не далее как вчера.
…Завидев Муром, воины хана пришли в возбуждение, возбуждение передалось и Шагалию. Протрубила труба, отчего и его конь заволновался. Кто-то что-то пронзительно выкрикнул, что — Шагали не понял. Воины хана подхватили крик, завыли и, подхлестываемые этим тысячеголосым диким воем, устремились в сторону города.
Устремились, но цели не достигли. Муромцы заранее подготовились, ждали их в удобном для себя месте. Встретили малой силой и вдруг насели из засад с боков и сзади. Громыхнули пищали — Шагали знал, что это такое. Зазудели стрелы. Потом пошли в ход копья, сабли, дубинки. Шагали успел заметить в руках одного из русских невиданное им до того оружие — косу, привязанную к концу длинного шеста. Войско хана смешалось. Вместе со всеми Шагали повернул коня, чтобы оказаться лицом к напавшим сзади. И тут же русские опять ударили им в спину. Опять зазудели стрелы, одна из них пронзила плечо Шагалия. Он потянул повод, хотел выбраться из толпы дерущихся насмерть казанцев и муромцев, но удар тяжелой дубинкой вышиб его из седла. Мир бешено завращался и обрушился на него. Наступила тьма.
Очнулся Шагали ночью. Тьма стояла уже другая — пронизанная светом звезд. Рядом с собой Шагали разглядел несколько неподвижных тел. Рядом витал дух смерти. Мысль об этом привела его в ужас. Чуть позже он думал о смерти уже спокойней. Жаль было только, что умрет, так и не отыскав Минлибику, — долг чести останется неисполненным. И еще одно рызывало сожаление: умрет на чужой земле, никто в племени не будет знать, где он зарыт.
Он закрыл глаза. Полежал, стараясь ни о чем не думать. Но не давала покоя боль. Болело все тело, а возле левого плеча жгло нестерпимо. Он застонал. И как будто в ответ послышался еще чей-то стон. Стон этот раздался очень близко, почти у самого изголовья Шагалия. Он попытался приподнять голову, взглянуть туда. Не смог. Стоны повторились. Немного погодя тот, другой раненый, пробормотал слова молитвы — призывал аллаха на помощь. Шагали обрадовался: он тут не одинок, есть еще одна живая душа. Радость породила надежду: может быть, вдвоем-то перехитрят смерть? Собрав все силы, он сделал еще одну попытку приподняться. Боль не позволила. В глазах потемнело…
Утром пришли русские, чтобы предать мертвых земле. Обнаружив раненых, смастерили носилки, переправили всех в город, уложили на солому в большом каменном строении. Придя в себя, Шагали различил среди голосов товарищей по несчастью голос Шарифуллы, егета из булгар. В поле ночью как раз Шарифулла и призывал на помощь аллаха. Шагали его голоса тогда не узнал, а теперь узнал и опять обрадовался. В Казани они подрались из-за коня, вот и все знакомство, а все ж — знакомец!
Боль, терзавшая тело Шагалия в том каменном строении, казалось, будет всю жизнь терзать и его память. Но любая телесная мука со временем забывается, если на смену ей приходит радость выздоровления. Так уж мы устроены. И Шагали потом чаще вспоминал не о том, что перетерпел, а о том, как склонялась над ним, беспомощным, пожилая добросердечная женщина. Она накладывала на его рану какие-то листочки, поила его из глиняной плошки парным молоком. От нее запомнил Шагали первые русские слова.
Посмотреть на раненых приходили многие муромцы. Сначала смотрели только издали, с опаской. Иные бранились: «Антихристы, басурмане!» Понемногу отношение к пленникам менялось. Шагали запомнил слова, смысл которых узнал позже. «Гля-ка, и красивые среди них есть!» — сказала удивленно одна девчонка. Куда уж как красиво выглядели грязные и худые, исстрадавшиеся люди! И все же бросалась, должно быть, в глаза обаятельная сама по себе молодость егетов вроде Шагалия. Может быть, к нему более, чем к кому-нибудь другому, относилось сказанное девчонкой.
Воины хана, попавшие в плен невредимыми, были отправлены на разные тяжелые работы: кому выпало лес валить, кому землю копать, кому камень добывать. Раненых же, когда они пошли на поправку, до полного выздоровления раздали по муромским дворам. Чтоб хоть по малости искупали работой свою вину. Шагалия выбрала дородная женщина с трубным, непохожим на женский, голосом. Сначала ее не подпустили к пленникам:
— Пускай муж придет!
— Я — вдова Выродкова, вы должны меня знать! — накинулась женщина на тиунов[7] муромского наместника. — Мой сын — на государевой службе! Кого хочу, того и возьму!
— Испроси дозволения у князя, — отвечали ей. — Отдавать басурман бабам не велено.
Сходила Выродкова к князю, нет ли, но когда она пришла второй раз, тиуны поперек ее пути уже не встали. Она деловито осмотрела еще не разобранных пленников, некоторым пощупала руки — жилисты ли, наконец, остановила выбор на Шагалие:
— Возьму этого!
У Выродковой был крепкий двор, подняла она свое хозяйство благодаря сыну, выбившемуся в Москве в дьяки, — на его деньги завела торговлишку съестным, преуспела и теперь держала с десяток слуг и служанок. Они пекли хлеб, варили хмельное питье на продажу. На Шагалия они вначале смотрели настороженно, как на пойманного в лесу зверя. Дня через два-три попривыкли к нему, стали заговаривать с ним, даже пошучивать.
— Как звать-то тебя? — спрашивали его.
Шагали уже кое-что понимал по-русски, да и как не понимать, когда нужда заставляет! И этот вопрос ему был понятен.
— Шагали, — отвечал он.
— Шагайли?
— Шага-ли.
— Один хрен. В общем, шагать да шагать тебе придется, брат.
Но больше ему пришлось бегом бегать, чем шагать. То и дело раздавался трубный хозяйкин голос:
— Шагалейка, лошадь запряги!
— Шагалейка, воды принеси!
— Шагалейка, дров наколи!
Работа была не слишком уж тяжелая, рана у Шагалия зажила, перестала болеть, он окреп и чему только не научился! И дрова рубил-колол, и хлев чистил, и возы грузил-разгружал. Стали брать его и на луга — сено косить, и в поле, на жатву, когда ячмень подоспел, а то и подальше брали, в лес — хмель собирать. Правда, глаз с него не спускали, да и сам он пока на побег не решился бы, — куда и как, не оглядевшись, не запасшись всем, что нужно, наладишься?
Хозяйка была довольна им, и остальные к нему привыкли. Поначалу, как нехристя, за один стол с собой слуги его не сажали, а потом ничего — и из одной посуды с ним ели. Он чувствовал себя все свободней, все уверенней говорил по-русски и уже мог ответить на шутку шуткой. Через год девки стали с ним заигрывать, особенно осмелела одна, по имени Дашка, и как-то, балуясь, Шагали обнял ее.
— Ой, что ты, хозяйка же глядит! — испугалась Дашка, мягко оттолкнула его, а по глазам было видно, что нисколько она не рассердилась, в глазах светилось веселое любопытство.
Если б хозяйка не довела Дашку до слез, обругав за бесстыдство, накричав, конечно, и на Шагалия, возможно, молоденькая служанка и пленник пошли бы в своих отношениях дальше. Но их бессознательное влечение друг к дружке на этом оборвалось. Попыток сблизиться больше они не делали. К тому же вскоре Шагалия увезли в другие края.
Как раз в те дни Москва, опасаясь новых набегов Сафа-Гирея, разослала гонцов с царским указом: всех пленных татар перегнать в глубинные города, подальше от Казани. За Шагалием пришел тиун со стражником. Хозяйка затрубила:
— Это как же? Зря, что ли, я на него тратилась? Поила-кормила, зипун ему купила! Кто мне за это заплатит, а? Кто заплатит?
Не обращая внимания на крик вздорной бабы, Шагалия повели к месту сбора пленников. Там ему на шею, как всем, повесили бляшку с цифирькой. Там же он услышал: погонят под Углич, лес рубить.
Наверное, пошагал бы и он к далекому Угличу, если б не приехал в это время в Муром по государеву делу дьяк Иван Выродков. Мать вцепилась в него: «Оставь мне Шагалейку!» Дьяк перечить родительнице своей не стал. Получив согласие наместника, пришел к толпе пленников с толмачом из мишарей.
— Кто тут Шагалейка?
Шагали отозвался.
— Выходи, вернешься к хозяйке!
Шагали, растерявшись, топтался на месте, теребил в руке медную бляшку.
— Не слышишь? Выходи живей!
Шагали вышел из толпы, оглядываясь, будто собирался спросить: «А они?»
— По отцу чей будешь?
Шагали не ответил, не понял вопроса.
— Отца твоего как зовут?
— Отца-то? — оживился Шагали, преодолев наконец удивление и растерянность. — Отец мой — Шакман-турэ, глава страны тамьянцев.
— Как-как? Что за страна, что за глава?
— Этот человек врет, нет такой страны, — высказал свое мнение толмач.
— Как это — нет?! — загорячился Шагали. — Тамьян — одно из самых больших племен в наших краях!
— Может быть, может быть, — поспешил согласиться толмач. — Но мне эта ветвь татар не известна.
— Нет, мы — не татары, мы — башкиры, — поправил его Шагали. — Тамьян — башкирское племя.
Сообщение это заинтересовало Выродкова.
— Почему же ты пришел сюда с татарами? Почему служил Сафа-Гирею?
— Я искал свою жену, с которой соединен никахом, и угодил в его войско…
Слова Шагалия вызвали смех, но выслушав его объяснения, Выродков посерьезнел, спросил озабоченно:
— Можешь доказать, что ты — сын предводителя башкирцев?
— Не верите — спросите вон того егета, он знает…
Шагали указал на Шарифуллу.
— Верно, верно! Его отец — турэ. По-вашему — кынязь, — охотно подтвердил Шарифулла, когда его подозвали. Он догадался: тут можно что-то выиграть — и неожиданно соврал:
— Я тоже из племени Тамьян. Да-да, он — сын турэ, знатный человек, а я… Я — его слуга, охранник… — Видя, что Шагали не собирается опровергнуть его выдумку, Шарифулла попросил его жалобным голосом: — Не оставляй меня одного, господин мой, не бросай!..
Чутье подсказало Ивану Выродкову, что эти двое — важная для него находка, что сам царь может заинтересоваться ими, ибо хочет без крови склонить инородцев к себе.
Толпу пленников — бывших воинов хана — погнали в сторону неведомого им Углича. Шагали как башкирский княжич и Шарифулла как его слуга были отправлены в Москву в крытой повозке под надежной охраной.
После Мурома Москва на Шагалия особого впечатления не произвела, она только еще отстраивалась после пожара, да и это впечатление выросший в степи егет не смог бы толком передать своему соплеменнику — их язык не располагал еще словами, выражавшими понятия, обычные для жителя русского города. Москву трудно было сопоставить даже с Казанью, о которой тамьянцы имели хоть какое-то, пусть и сказочное, представление. Москва стояла за пределами их сказок — это был неведомый для них мир.
Несколько недель Шагали с Шарифуллой прожили в Москве, томясь от безделья и скуки. Им ничем не досаждали, просто кормили и поили, никуда не выпуская. Наконец их допросил какой-то дьяк, после этого Шагалия несколько раз сводили к широкобородому осанистому человеку, — толмач называл его боярином[8]. «Очень большой турэ», — понял Шагали. Несмотря на то, что в избе было тепло, боярин прел в тяжелой шубе. Он дотошно расспрашивал о племени Тамьян и соседних племенах, об их обычаях, о том, чем промышляют башкиры, чем кормятся.
Потом об этом же расспрашивал Шагалия сам царь Иван.
Шагали, когда его предупредили, что он увидит государя, царя и великого князя московского и прочих, и прочих земель, живо вспомнил, как предстал перед восседавшим среди райской роскоши Сафа-Гирей-ханом, и ожидал увидеть опять нечто подобное же. Царь Иван сильно удивил его. Оказался он молодым мужчиной с жидкой рыжеватой бородкой и пронзительным взглядом, возрастом чуть старше Шагалия. В помещении с низеньким потолком, куда ввели Шагалия, никакой роскоши не было. Царь сидел на деревянной лавке (Шагали уже знал, как это сиденье называется) просто и легко одетый, — толмач рядом с ним выглядел куда нарядней. Разговаривал царь ласково, Шагали не слишком робел, только толмач волновался и потел, переводя государевы слова:
— Я отпускаю тебя в твое племя. Скажешь отцу: государь московский и всея Руси держит сердце токмо на Казань, а на иные народы не держит. Казань я возьму. А вы идите под мою руку, не страшитесь. Кто придет по своей воле, тем вольно жить, как жили. Скажи своему племени: землями и водами вашими владеть вам самим. Веру вашу никто не притеснит. Ясаку платить в мою казну вполовину, нежели ханам. И за малое будет вам мир и благоденствие. Доведи слова мои и до иных племен…
Шагали выхватил из всего этого главное: кочевья не отберет, обещает мирную жизнь.
Царь Иван не ограничился лишь тем, что сказал. Была заготовлена и размножена писцами грамота на языке тюрки — залог верности обещанию. Толмач прочитал ее вслух:
«Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте. Я царь, государь и великий князь московский и прочих земель Иван Четвертый Васильевич, сию грамоту учинил…»
Долго, как показалось Шагалию, читал толмач.
Царские послания, завернутые в мягкую кожу, Шагали спрятал за пазуху. Позже дали ему татарский бешмет, шапку и кошелек с серебряными монетами. Знакомый дьяк сказал:
— До казанских пределов тебя со слугой довезут, не чиня препон и обид. Казани тебе не миновать. Там оберегись сам.
Добравшись до Казани, Шагали с Шарифуллой простились возле Аталыковых ворот.
— Ну, спасибо тебе, туган[9]! — растроганно проговорил Шарифулла, приложив обе руки к груди. — Кабы не ты, не знаю, как обернулась бы моя судьба, где пропадала бы в эти дни моя головушка.
— Самому тебе спасибо! — ответил Шагали. — Ты был мне хорошим товарищем. Жаль, что остаток пути придется пройти в одиночестве. Трудно будет.
— Хоть и трудно будет, путь твой известен: к своим. А мне вот невесть куда идти!
— Бэй, разве ты не собираешься вернуться в родные края?
— Сначала поищу тут старшего брата. Может, отыщу. Тогда уж вдвоем вернемся.
— Да, я совсем забыл: ты же ушел из своего племени, чтоб разжиться лошадью. Как же теперь?
— Ведь и ты отправился искать жену, а вернешься без нее. Так и я.
— Жена — не лошадь, другую такую не найти. А лошадь где угодно можно раздобыть.
— Э, туган, нигде ее на дорогу не выставляют, сам знаешь.
Шагали дружески хлопнул Шарифуллу по плечу.
— Айда в наши края! У башкир коней много!
— За доброту твою, туган, спасибо, за приглашение — еще одно! Но… Времена меняются, может, и у вас коней уже поубавилось. И потом, говорю же — брата попробую отыскать, авось и найду.
— Тогда — будь здоров!
— Будь здоров, Шагали, будь здоров!
Спутники, чье знакомство, начавшееся когда-то с драки, превратилось в плену в душевную близость, разошлись, искренне сожалея о том, что теряют друг друга. Шарифулла пошел искать мастеровых людей, у которых надеялся узнать, где его брат, Газизулла, работает на хана. А Шагалию надо было пройти через город к Арским воротам.
Он шагал по казанским улицам как человек, давно уже привычный к ним, не озирался по сторонам, дабы не привлечь к себе внимания, не вызвать подозрений. Постоял немного только перед ханским дворцом, потому что много было зевак и помимо него. Подумал: «Кто, интересно, там теперь сидит? Все тот же Сафа-Гирей или кто другой? Может, тезка мой, Шагали-хан? Коли Сафа-Гирей, здорово было бы войти к нему, плюнуть в лицо и сказать: «Ты — лжец, ты обманул меня!» Только невозможно это…»
Шагали набрался ума-разума — это был уже не тот наивный юноша, которого вон там, у дворцовых ворот, отдубасил свирепый великан из ханской охраны. «Ладно, — думал Шагали, мысленно обращаясь к Сафа-Гирею, — и вздули меня из-за тебя, и сам ты меня надул, но придет и твой черед…» Он даже погрозил пальцем дворцу и, быстро оглядевшись — не заметил ли кто? — торопливо пошагал в сторону базара.
Казанский базар… Он встретил Шагалия уже знакомой ему толкотней и шумом-гамом. Все было то же, что и тогда, когда он попал в это многолюдье впервые. Ряды ремесленников — сапожников, шапочников, гончаров… Бухарцы, показывающие тонкие шелка, атлас, драгоценную парчу… Армяне, торгующие дорогими коврами и изделиями из кожи… Чего только нет на базаре! Все, что душе угодно, можно купить, были бы только деньги! Кстати, Шагали теперь хорошо знал силу серебряных кружочков, позвякивавших у него в кармане. Ему весело было думать о них и — в особенности — время от времени совать руку в карман, чтобы пощупать монетки. Он чувствовал себя ровней торговцев — хозяев базара. Разница была лишь в том, что ни продавать, ни покупать он не собирался. Просто смотрел. Если бы ему захотелось, он мог бы купить что-нибудь. Но никакие товары ему не нужны. Сейчас ему нужно дойти до Арских ворот и выбраться из города. Далеко-далеко ждет его родная земля, ждут отец и мать, ждут сородичи…
Он немного поглазел на базарные зрелища и направился к воротам, через которые, на беду себе, некогда вошел в этот город. Но вдруг остановила его мысль: а не найдет ли он тут спутников? Мог же приехать сюда какой-нибудь башкирский турэ. Даже его отец! Ведь отец побывал в Казани однажды и потом не раз порывался приехать! Нет, не стоит спешить, надо покрутиться на базаре…
Еще одна мысль осенила Шагалия, когда он очутился возле переулка, где прошлый раз попал в неприятную историю. Вон непристойный дом с каменным крыльцом, на который он и его товарищи присели отдохнуть… В переулке, как и тогда, было безлюдно. Шагали понаблюдал за домом и приблизился к нему. Да, здесь они сидели. Потом вышла хозяйка дома, — запомнилось ее имя: Гуршадна, — и подняла крик. Из-за ее спины выглядывали любопытные девушки. Теперь Шагали знал, что это были за девушки. Разными путями попали они в рабство и угодили в заведение Гуршадны. Несчастные девушки! А если хозяйке заведения продали и Минлибику? Тогда у Шагалия не хватило ума хотя бы попытаться выяснить это. «Но и сейчас еще не поздно! — решил он. — Зайду!..»
Он решительно распахнул дверь, вошел, ступая твердо, как человек, уверенный в себе.
Послышался девичий голос:
— Абыстай, к нам гость!
Откуда-то выплыла Гуршадна, — Шагали узнал ее сразу, хотя хозяйка заведения заметно ожирела.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать!
На миг Шагали растерялся, не зная, что сказать. Не мог же он открыто сообщить, с какой целью пришел, — Гуршадна просто выставила бы его, осмеяв и осрамив, как в прошлый раз. К счастью, он тут же нашелся.
— Сперва я должен осмотреть ваш товар, — сказал он, все более смелея. — Выбрать по вкусу.
— Что ж…
Гуршадна ввела его в комнату, где сидели кучкой разряженные девушки и, указывая пальцем то на одну, то на другую, принялась нахваливать их:
— Этой красавице восемнадцать лет. Привезена из Бухары. Эта — из Персии. Эта — из-под Казани, из булгар…
Слушая хозяйку вполуха, Шагали вглядывался в лица рабынь. Нет, похожей на Минлибику среди них не было.
Он обернулся к Гуршадне:
— Тут все? Или еще есть?
— Мало тебе? — удивилась Гуршадна-бика. — Ни одна не приглянулась? Не гневи аллаха! Таких красавиц нигде больше не сыщешь! Это же райские девы, да и только!
— Так других нет?
— Иль тебе нужны из кяфыров? — ухмыльнулась хозяйка. — Я решила — ты мусульманин, поэтому показала мусульманок. Кого ты желаешь? Из тех, кто поклоняется кресту? Или язычницу? И такие найдутся!
Гуршадна, должно быть, даже зауважала разборчивого «гостя»: так может держать себя только богатый человек. Повела его в соседнюю комнату, тыча опять пальцем, показала других «райских дев». Но и здесь Минлибики не было.
Внимание Шагалия привлекла забившаяся в угол светловолосая рабыня, она показалась ему самой печальной в этой обители печали. Гуршадна уловила его взгляд.
— У тебя, уважаемый, острый глаз: заметил еще не укрощенную кобылку! Она у меня всего несколько дней. Дочь уруса. Из Галича.
— Из Галича? Как ее звать? — чуть не вскрикнул Шагали.
— Марья ее имя. Девица — что надо! Видишь, какая красавица! Прелесть!
Шагали, не отрывая глаз от светловолосой, задал неожиданный вопрос:
— Как зовут твоего отца?
Гуршадна-бика всплеснула руками, закудахтала:
— Зачем тебе имя отца-то? Ведь не жениться на ней собираешься, хи-хи-хи!
Отсмеявшись, она кивнула в сторону Марьи: мол, как, понравилась?
— Как отца твоего зовут? — повторил Шагали.
— Платоном звали, — обронила девушка и отвернулась.
— Вот она… Она мне по душе, — объявил Шагали.
Гуршадна, взяв предварительно плату, отвела его в «гостевую», следом втолкнула упирающуюся Марью и захлопнула дверь. Девушка осталась стоять у двери, прижавшись к косяку. Шагали довольно долго молча смотрел на нее. Наконец, проговорил:
— Значит, Марьей тебя зовут…
— Слыхал же…
— А отца — Платоном… Марья, дочь Платона…
— Не трогай моего отца! — вскинулась вдруг девушка. — Какое тебе до него дело!
— Я знаю его. Встретились однажды…
Марья кинула на Шагалия хмурый недоверчивый взгляд, потом встрепенулась, заговорила взволнованно, засыпала его вопросами: где, когда, как? И забыла, видно, зачем ее втолкнули в эту комнату, раскрылась в разговоре, рассказала о себе, о том, что пережила.
Отца с матерью она потеряла, вернее, угнали их в полон армаи Сафа-Гирея, а через несколько лет подросшая Марья и сама угодила в неволю. Вместе в двумя другими русскими девушками хан подарил ее жене своей Суюмбике. Сперва работали девушки на черном дворе, спустя пять лет Марью поставили мыть полы, прибираться в дворцовых покоях, стало легче, да недавно, задумавшись, сплоховала она, уронила любимую пиалу ханбики, привезенную купцами будто бы из далекой страны Китай. Пиала разбилась. Ханбика, разгневавшись, отдала провинившуюся рабыню Гуршадне. Марья тут руки хотела на себя наложить, но одумалась, побоялась великого греха. Хоть и не жизнь в этом доме, а должна жить…
— Я уведу тебя к твоему отцу! — воскликнул Шагали. — Хочешь?
Марья недоверчиво покачала головой.
— Кто знает, жив ли он. Целый век я его не видела…
— Жив! Я ведь с ним, как сейчас с тобой, разговаривал! Правда, давно… Сколько тебе, Марья, лет?
— Мно-ого! Я уже старая. — Марья, может, сама того не замечая, грустно улыбнулась и почему-то зарделась. — Двадцать три года мне либо двадцать четыре. Я уж счет потеряла.
— Двадцать три… Двадцать четыре… Верно! Сходится с тем, что твой отец мне говорил.
Шагали примолк, вспоминая подробности разговора с паромщиком на берегу Сулмана и с жалостью глядя на стоявшую перед ним девушку, и вдруг, вскочив с тахты, на которую присел было, приказал голосом, не допускающим возражений, как, бывало, его отец, Шакман-турэ, приказывал:
— Пошли! Я уведу тебя!
Марья замерла в нерешительности, хотела и не могла ему поверить.
— Пошли! — повторил Шагали.
— Кто же меня отсюда отпустит? Я ведь не вольная…
— Я куплю тебя, поняла?
Гуршадна-бика, когда Шагали сообщил ей о своем намерении, ответила угодливо и слегка игриво:
— Ах-хай, уважаемый, хватит ли у тебя денег! Товар у меня дорогой.
— Тебе, абыстай, нужный мне товар даром достался. Ни денежки ты за него не заплатила.
— А это уж не твое дело, уважаемый. Теперь я ее хозяйка. Я!
— Ну, за сколько ты ее отдашь? Говори скорей!
— Ладно, уважаемый, с тебя, я гляжу, много не взять. Уступлю за двадцать серебряных таньга.
Шагали вытащил кошелек, отсчитал двадцать монет. Гуршадна, видя, что «гость» сразу согласился с названной ею ценой, даже побелела с досады — продешевила! Очень уж этому странному человеку захотелось купить ее рабыню, зря не запросила побольше! Гуршадна запричитала, надеясь набавить цену:
— Мне мои красавицы недешево обходятся. Сколько я на них трачу! Кормлю, пою, наряжаю…
— Наверно, они немалый доход тебе приносят, а то не держала бы.
— Да выгоды-то от них меньше, чем трат. Одних только пожертвований мечети сколько я сделала, чтоб аллах простил их грехи.
— Теперь у тебя одной заботой станет меньше: за эту делать пожертвования не придется.
Как ни крутила Гуршадна, Шагали ни денежки не прибавил, чувствовал: сделка эта для нее выгодна — не упустит. В конце концов она приняла двадцать монет, и Шагали, взяв собравшую свои вещички в узелок Марью за руку, повел ее на улицу. Остальные девушки, слушавшие его разговор с хозяйкой затаив дыхание, горестно завздыхали вслед. Одна из них тоскливо воскликнула:
— Увел бы кто-нибудь отсюда и нас!
И зарыдала. Тут же послышалась брань Гуршадны.
Проходя через базар, Шагали купил шерстяную накидку для Марьи, заплечный мешок для себя и запасся съестным. Вскоре, миновав Арские ворота, они вышли на дорогу, по которой Шагали — как давно это было! — пришел в Казань в надежде отыскать пропавшую жену.
Путешествие до Сулмана растянулось на много дней. В эти дни Шагали относился к Марье как к сестре. Никакого груза он ей не дал — несла только свой легонький узелочек. Время от времени Шагали завязывал беседу, расспрашивал о том о сем. Марья, хоть и прожила в Казани восемь лет, разговаривать по-тюркски не научилась. Как было научиться, если с ней не разговаривали, а только приказывали — сделай то, сделай это! Понимать слова она понимала, а речью не овладела. Шагали за меньшее время научился изъясняться по-русски, правда, обращаясь в затруднительных случаях к словам родного языка. Поэтому речь у него получалась очень забавная, и лицо Марьи нет-нет да освещалось робкой улыбкой.
Вечерами, устраиваясь на ночлег, Шагали подбадривал ее:
— Теперь уже осталось идти немного. Еще один — два — три дня, и…
Проходил день, другой, третий, и он опять подбадривал спутницу, как ребенка:
— Совсем мало осталось. Еще немножко…
Долгим оказался путь и тяжелым. Но самое тяжелое, самое неожиданное и горькое ждало их на переправе через Сулман. Паромщика Платона там уже не было. Не удалось даже узнать, куда, в какие края его отправили.
— Наша судьба — в руках людей хана, — сказал новый паромщик, тоже из русских. — Куда они захотят, туда и отправят. Невольники мы, невольники!
Он переправил Шагалия с Марьей на левый берег реки и ушел в свой шалаш, пожелав им спокойной ночи. А какой уж тут мог быть покой! Шагали чувствовал себя виноватым перед Марьей. Сколько волнений ей доставил — и на тебе! Кабы не уверил он ее, не подумав о последствиях, разве пошла бы девушка сюда, где никого, ни единой родной души у нее нет? Как же теперь быть?
Шагали отыскал поляну, где он с товарищами на пути в Казань тушил под кострищем баранину. Да, вот она самая! Тут Шагали впервые увидел русского, тут угнанный из Галича паромщик поведал о своей печальной судьбе и назвал имя дочери…
Марья опустилась на землю и некоторое время сидела неподвижно, будто неживая, потом тихо заплакала. Шагали, растерявшись, неловко подсел к ней, попытался успокоить, но его слова лишь еще сильней возбудили девушку, она разрыдалась.
— Куда я теперь? — причитала она, рыдая. — Кому нужна? Господи, за что караешь?..
— Ну, не плачь уж! — пятый ли, десятый ли раз повторил Шагали. — Какая от слез польза? Хочешь, я возьму тебя с собой в наши края? А? К башкирам. У нас возле Акташа весело. Лесов много. И река есть…
— Я боюсь… — отозвалась Марья, всхлипывая. — А без тебя мне будет еще страшней. Схватят и опять повезут туда… Не бросай меня, Шагали! Я пойду, пойду с тобой! Пригожусь, наверно, для какой-нибудь работы. Отдашь кому-нибудь в служанки.
— Нет, — сказал Шагали, — коль пойдешь, так не служанкой, а хозяйкой. Хужабикой моей. Да, невесткой моего племени станешь!
Марья ничего на это не ответила. Просто ткнулась лицом в его грудь. Шагали обнял ее, поцеловал в мокрую щеку. Марья, стараясь сдержать бившую ее дрожь, прошептала:
— Ты… не побрезгуешь мной?
— Не говори так! На тебе нет вины!
Марья снова заплакала и опять долго не могла успокоиться. Но теперь это были слезы облегчения.
— Я рабой твоей буду, — проговорила она и легла, положив голову на голенище его сапога. — Я — раба твоя.
— Ты будешь моей женой. Женой… — он едва не сказал «по никаху», — казалось, это придаст больше убедительности его словам, но, сообразив, что в их положении вряд ли возможен мусульманский обряд бракосочетания, смутился.
— Ну, успокойся, — сказал он, помолчав, и опять обнял Марью. — Что бы ни пришлось еще пережить, переживем вместе.
Под одним из пышных кустов, росших у края поляны на берегу Сулмана, устроились они на ночлег, и куст этот заменил им юрту уединения, зеленая трава послужила постелью, пестревшие рядом цветы и окружавшие поляну деревья стали свидетелями их ласк. Волны Сулмана набегали на берег, будто пытаясь подглядеть тайну молодой пары, и, не удовлетворив любопытства, откатывались. Ночь, открывшая Шагалию и Марье сладкую муку близости, как бывает в таких случаях всегда и везде, показалась им очень короткой. Когда они, утомленные пережитыми за эти сутки горестями и радостями, забылись в глубоком сне, на востоке забрезжила желтая полоска рассвета.
Утром они продолжили путь, чувствуя себя мужем и женой. Таким образом, тут, на берегу Сулмана, Шагали наконец по-настоящему принял на себя груз забот женатого человека. Через несколько дней, встретив башкир, он купил пару коней и седла. Но долго еще пришлось ему искать родное племя.
Над Казанским ханством сгущались тучи. Нагоняли их ветры, дувшие то с юга, из Крыма, то с юго-востока, из ногайских степей. Если же небо все-таки начинало светлеть, налетал ветер из-за Черного моря, из владений турецкого султана. Вдобавок чувствовались временами дуновения из-за Урала, из холодных пространств Сибирского ханства. Но самый сильный, устрашающий ветер дул с северо-запада, со стороны Москвы.
В эту смутную пору, когда казанская знать, сбиваясь в предчувствии бури в кучки, суетилась вокруг шаткого трона; когда владетельные крымцы и ногайские мурзы строили хитроумные планы и объединяли усилия, дабы не упустить казанский трон из своих рук; когда и сибирский хан порывался помочь оказавшемуся под угрозой крушения ханству, надеясь стать еще и его хозяином; когда московский царь Иван IV, готовясь сокрушить это враждебное Руси ханство, неотступно следил за тем, что там происходит, — как раз в эту пору в лесах под Угличем звенели топоры, спешно ставились срубы и отделывались бревна для возведения близ Казани русского городка.
Невелик был по замыслу городок, а хлопоты породил великие. В нем людям жить, стало быть, нужны теплые избы. Нужны амбары для припасов. Хоть небольшая церковь нужна для вознесения молитв к божьему престолу и рядом — площадь для оглашения государевых указов. Все это должно быть обнесено крепостной стеной со сторожевыми башнями, чтобы дозорные несли в них недреманную службу и, коли враг предпримет нападение, загодя углядели опасность.
Дьяк Выродков, сам в молодости немало помахавший топором и нежданно возвысившийся до круга ближних государевых советчиков, ставший благодаря сообразительности главным, как мы сказали бы теперь, инженером русского войска, управился со срубами ранее обещанного срока. К весне, еще до ледохода, последнее затесанное для крепостной стены бревно легло в последний плот, связанный на берегу Волги, — разлившись, она сама поднимет плоты и понесет туда, где встанет городок. В Москву с вестью об этом поскакал гонец.
Иван IV, получив весть, не стал советоваться с Думой, хотя предстояло серьезное дело и решение надлежало утвердить по правилу «царь указал, а бояре приговорили». Видеть ему было несносно чванливых и завистливых бояр, пекущихся более всего не о государстве, а о том, как бы древний чин не был нарушен и кто-то из худородных не обошел местом высокородного. Заведут тягомотные разговоры, а городок надо ставить напротив Казани без промедлений.
Кого туда послать со стрельцами, дабы оборонить дело, покуда городок будет ставиться?
Решил было послать воеводу князя Андрея Курбского, отличавшегося живым умом, ратным чутьем и смелостью, позвал его, но от решения своего при разговоре отказался.
— Готовы ли твои стрельцы выступить? — спросил царь.
— Не мои, государь — твои стрельцы ждут твоего слова.
«Разумен, ох, разумен! — восхитился в душе царь. — Придержу, пожалуй, его под рукой, может понадобиться для дела поболее».
— Городок срублен. Мыслю — надобно его на Свияге-реке, в двадцати верстах от Казани поставить. Кого же туда послать?
— Твоя, государь, воля. Разумею, кто зачал дело, тому и доводить.
— Ивашке Выродкову городок ставить, а кто оборонит? Путь опасен, и там ворог покою не даст. Кого воеводою с полком послать? Ежели Адашева, а?
Князь побледнел. Он ожидал, что царь назовет его, Курбского. Городок возвести — не войну выиграть, а все же дело это славы ему добавило бы. Но, выходит, лишается он такой возможности. Царь Алексея Адашева, дворянина худородного, хочет выделить. Умен Алексей, ничего не скажешь, по уму и в силу входит, однако же за себя досадно!
— Твоя, государь, воля, — повторил Курбский, огорченно вздохнув.
— Воеводою пошлю Адашева, — заключил царь. — А ты, князюшка, тут войском займешься, к походу изготовишь. К осени, даст бог, всей силой на Казань навалимся да и одолеем!
Курбский лицом посветлел.
— Благодарствую, государь, за честь!
…Несмотря на то, что весеннее солнце, припекая то с одного, то с другого боку, рушило накатанные за зиму дороги, Алексей Адашев до половодья подоспел со стрелецким полком под Углич.
Стояли, как нередко бывает в начале весны, погожие дни. Леса ожили, наполнялись птичьими голосами. Ели и сосны, сбросив с ветвей снежную тяжесть, ловили посвежевшей хвоей животворное тепло, отяжелели почки берез и даже лип, распускающих листья несколько позже. На берегу реки влажный ветерок раскачивал гибкие побеги тальника, усыпанные серебристыми барашками. Там, где снег сошел пораньше, уже пестрели на земле белые цветочки красы весенней — подснежников, уже цвела местами мать-и-мачеха.
Подсыхали, щетинились бледной еще травкой пригорки, теплый воздух растекался по низинам и буеракам, где покуда не стаял снег. На лесной опушке заметно для глаза струился легкий парок — знак того, что отогревшаяся почва задышала, налилась плодородной силой. Дыхание это бередило сердца стрельцов. Государева надобность оторвала их от своих хозяйств, от огородов, и, радуясь весне, они в то же время томились, тосковали по работе на незасеянной-незасаженной землице. И тоска изливалась грустной песней:
Тяжела судьба стрелецкая,
Стрелецкая, молодецкая…
Однако не было в песне безнадежности, утешала она молодцев, и, может быть, верилось им, что донесет ее вольный ветер и до родных изб, утешит и близких.
Не плачь, любушка, раскрасавица,
Мила женушка, слезы вытирай.
Не плачь, матушка, рассердечная,
Слезы горькие ты не проливай…
Оборвав песню, пронзительно заиграл рожок, привел в движение раскинувшийся возле леса стан. Поспешили люди каждый на свое место, определенное службой. Кто-то сердито матюкнулся, кто-то ответил тем же, еще кто-то рыкнул на сквернословов, сотники покрикивали на нерасторопных, — словом, шумно стало. Общий сбор не затянулся надолго. И боязнь прогневать воеводу подгоняла, и весеннее настроение добавляло прыти — живо стрельцы заняли свои места в строю. И вот уже разнесся над ним зычный, бодрый голос воеводы Адашева:
— Великий государь наш Иван Васильевич в надежде на вас, стрельцы!..
А немного погодя:
— В путь, стрельцы! В добрый путь!
Куда лежит путь — воевода не сказал: все, от сотников до рядовых стрельцов, знали, куда. И то, что не пешим и не конным походом пойдут, знали. Слова воеводы означали лишь одно: приспело время трогаться. «Господи, благослови!.. В последний бы разок воевать!» Наверно, такая или примерно такая мысль мелькнула в голове каждого из ратников.
Как издревле принято, утром, по холодку, хотя на сей раз и не имело это значения, тронулись в путь. Полая волжская вода понесла караван из двадцати плотов, к которым жались большие и малые струги и челны.
Тяготы пути ведомы тому, кто идет, тяжесть груза — тому, кто несет, утверждает присловье. Правда, в этом своеобразном путешествии никому не пришлось обливаться потом, неся груз на себе по неоглядной степи, или отбиваться от комаров и прочей кровососущей мерзости, продираясь через сырые леса. Однако и водный путь доставил множество хлопот. Бешеная вода несла вывороченные с корнями деревья, уберечься от них было трудно, — попав под плот, они рвали связки. Несколько кошм рассыпалось еще до Костромы. Пришлось людям кидаться в холодную воду, ловить бревна и снова их связывать. Ни единой плахи, предназначенной для будущего городка, не упустили. Однако кое-что из съестного ушло на дно. Заплатили-таки дань половодью несмотря на то, что вода уже убывала. И человеческими жизнями заплатили: в суматохе неожиданной схватки с бедой утопли три ли, четыре ли стрельца.
Плавание из-за этого, конечно, не прервалось. Но первое столкновение с опасностью, породив беспокойство, усилило среди стрельцов чувство сплоченности. Беспечность, царившая при отплытии из-под Углича, уступила место напряженному вниманию.
Несла и несла все более расширявшаяся Волга караван плотов. С желтого рассвета до вечерних сумерек трудились плотогоны и только тогда, когда очертания высокого берега начинали расплываться в сутемени, спешили причалить к нему. Плоты, ткнувшись ребрами в береговую глину, отдыхали до следующего рассвета, людям же отдых доставался покороче: пока они, разложив костры, впервые за день варили горячее хлебово, прибрежные уремы и осокоревые рощи замирали в тишине, весь мир вокруг оказывался во власти покоя. На служивых эта благодать нисходила в последнюю очередь. Кто попроворней, тот успевал соснуть несколько часов, а неповоротливые и того лишались.
Жизнь на плоту меняет обычные представления. В человеке понемногу притупляется чувство времени и расстояния, его охватывает безразличие к тому, сколько он плывет и где проплывает, берега, вызывавшие поначалу любопытство, наскучивают и больше не привлекают внимания. С ратниками воеводы Адашева случилось то же самое, они потеряли счет дням, проведенным на плотах, и никто не представлял, сколько еще времени предстоит плыть. Просто очень долгим и утомительным для всех оказался путь по Волге, и конца ему не было видно.
Убывало съестное, пришлось затянуть пояса потуже. Без еды вдоволь и вовсе заскучали да и слабеть начали утомленные путешествием стрельцы. Может, из-за этого, а может, оттого, что предстоящие дни грозили еще большими лишениями и тяготами, умолкли разговоры. В безмолвии, извиваясь громадной змеей, двигался караван все дальше на юг, и зловещей казалась тишина — предвестница уже близкой опасности.
В середине месяца кукушки, на исходе душного, благодатного лишь для комаров дня, причалил, наконец, головной плот возле устья быстроструйного притока Волги — Свияги-реки, и весь долгий хвост каравана приник к обрывистому берегу. Без лишнего шума-гама принялись разгружать и разбирать плоты, таскать сырые, тяжелые плахи и набухшие в воде бревна на холм, приглянувшийся царю в прошлом году. Тужились до потемнения в глазах, кряхтели тихонько, но никто не бранился и не жаловался, каждый понимал: надо спешить, время дорого.
Как только ступили на берег в намеченном месте, воевода отошел в тень, все перешло опять в ведение Ивана Выродкова. Он обмерил холм, обозначил пределы городка, указал, по какой черте ров копать, по какой — острог ставить, где башни возводить, — первым делом надо было огородиться, обезопаситься. Уже потом избы одну за другой начали поднимать. Через три недели городок собрали — будто он тут и стоял…
Сообщение о том, что на противоположном берегу Волги, примерно в одном переходе от Казани, замечено какое-то движение, какая-то подозрительная суета, дошло до Суюмбики, когда на холме у Свияги были уже вкопаны в землю первые столбы частокольного тына. Правительница, которую, как говорится, каждый шорох настораживал, обеспокоилась, велела позвать Кужака.
Кужак заставил долго ждать себя, явился не сразу, к тому же и беспечное выражение его лица очень не понравилось Суюмбике. Кинув на любовника гневный взгляд, она процедила сквозь зубы:
— Что происходит на том берегу Идели? Почему твои дозорные спят?
Кужак, стараясь сохранить невозмутимый вид, успокаивающе махнул рукой — стоит ли, дескать, волноваться из-за каждого пустяка.
— Кажется, там торговый караван пристал.
А может, толпа каких-нибудь бродяг остановилась…
— Немедленно выясни, что за люди там объявились! Пошли самых быстрых своих разведчиков, — распорядилась Суюмбика тоном, не допускающим возражений.
Разведчики вернулись, конечно, с худой вестью: пришли урусы, строят крепость.
— На моей земле?! — закричала Суюмбика. — Кто позволил? Кто допустил?..
Кужаку еще не доводилось видеть ее в таком гневе, и с ним самим в таком тоне она говорила впервые.
— А ты где был? — накинулась на него «любимая ханбика». — Где твои дозоры? Где воины?.. Гнать! Гнать их! Порубить, перевешать! Сжечь, что успели построить, пеплом развеять!
Кужаку ничего другого не оставалось, как склонить перед повелительницей голову и удалиться. Вскоре Суюмбике сообщили, что он переправляется с воинами на Горную сторону, на правый берег Волги.
Время между тем работало на русских. Когда Кужак со своими свирепыми крымцами добрался до устья Свияги, перед ним предстал оплот из толстых, вкопанных в землю стоймя, впритык друг к дружке бревен, над оплотом высились семь боевых башен. Это была уже настоящая крепость. Но из нее не доносилось ни звука.
Кужак сначала покричал издали, чтобы выяснить, почему неприятель не подает признаков жизни, потом приказал приблизиться к стенам, осыпать затаившихся за ними врагов стрелами. И тогда с одной из башен громыхнула пищаль[10].
Тут же загромыхало с двух других башен. Кужак, явившийся для того, чтобы нагнать на пришельцев ужас, потеряв несколько человек, помчался со своими крымцами обратно в Казань. Время было упущено, и сил для разгрома русских у него явно не хватало.
Неожиданно возникшая на безымянном холме крепость осталась стоять, гордо устремив в небо островерхие башни.
Ядкар-мурза совершил длительную поездку по землям башкирских племен, но уже не в роли баскака, выколачивающего ясак в окраинном ханстве Ногайской орды, а в качестве знатного лица из самого Малого Сарая, специального и наделенного большими полномочиями посланца великого мурзы.
От первоначального намерения направиться в сторону Имянкалы он, как было уже сказано, отказался. Тамошним башкирам он известен именно как баскак. А баскак, что ни говори, есть баскак — не высокопоставленный представитель властелина орды. Так что до поры до времени показываться в окрестностях Имянкалы не стоит, решил Ядкар-мурза. А вот племена, подвластные Актюбе — совсем другое дело!
С этими племенами он покуда вплотную не сталкивался. Знал только, что многочисленны они и многолюдны. Крупнейшие из них — Бурзян, Усерган, Тангаур, Кыпсак… Впрочем, с семиродцами-кыпсаками Ядкар-мурза очень даже хорошо знаком — еле ноги от них унес. Но теперь-то он может прижать их надменного, слишком много позволяющего себе предводителя Карагужака. Захочет — и прижмет!
Таким образом, посланец великого мурзы повернул коня к владениям Актюбы.
После того как великий мурза Шейх-Мамай отправился в лучший мир, Актюба на некоторое время осталась без хозяина. С переездом мурзы Юсуфа в Малый Сарай освободившееся место должен был занять его младший брат Исмагил. Однако оказалось, что Исмагил желает большего. Он тоже потянулся к ордынскому трону. Между братьями произошла свара. На безмене судьбы перевесило счастье старшего брата. Тут решающим обстоятельством явилась кровная связь Юсуфа с Казанским ханством, а главное — то, что он держал сторону противников Москвы. Поэтому-то выдвижение Юсуфа охотно поддержал крымский хан Сахиб-Гирей и молча одобрил турецкий султан Сулейман. Оскорбившись или решив выждать подходящий момент для достижения вожделенной цели, Исмагил отказался от Актюбы. Правителем туда был послан сын Юсуфа Галиакрам.
Правду сказать, своего вялого, вечно позевывающего сына Юсуф недолюбливал и доныне недолюбливает. Хотя с виду Галиакрам ничем не хуже других мурз, прославился он безмерной трусостью. Не считаясь с тем, что он — сын могущественного правителя и братишка могущественной казанской ханбики, придворные в Актюбе потешались над ним, не упускали случая кольнуть его, высмеять, оставить в дураках. Юсуфу доносили о таких случаях, и он задумывался, как бы отправить этого полнотелого, круглощекого, но трусливого и неумного юношу куда-нибудь на дальнюю окраину, подальше от злых языков.
Отказ Исмагила от Актюбы обеспокоил Юсуфа — будет все время дышать в затылок. Но то, что для сына нашлось приличное место, обрадовало его. «Пускай, — решил, — не бередит тут душу, пусть себе ханствует там. Только глаз с него нельзя спускать, придется подсылать к нему надежных мурз».
Знает все это Ядкар-мурза, всю подноготную дворцовой жизни знает. Поэтому возлагает теперь большие надежды на Актюбу. Конечно, немалая честь — быть приближенным властителя орды, но при нем ты — лишь тень, а при Галиакраме, хоть он и сын великого мурзы, сильная личность может стать хозяином положения.
Может быть, он уже во время этой поездки потормошил бы Актюбу, показал себя. Но в пути услышал Ядкар-мурза от встречного новость: как раз в тех краях, куда он направляется, разъезжает важный турэ. Это встревожило его.
— Что за турэ? Кем послан? По какому делу?
— Из Кашлыка[11] послан ханом Кучумом. Имя турэ — Байынта, — отвечал встречный.
Это сообщение дало мыслям посланца великого мурзы новое направление. Вот что было любопытно: отца сибирского хана Кучума звали тоже Ядкаром! Ядкар-мурза, чуть ли не всю жизнь промечтавший об имянкалинском троне, занятый осуществлением планов овладения им, прежде о Сибирском ханстве всерьез не задумывался. Он знал, конечно, что существует где-то далеко такое ханство, что живут там люди, многими чертами схожие с подданными Ногайской орды, часто слышал и имя кашлыкского хана, но как-то это в одно ухо влетало, в другое вылетало, не затрагивая его внимания — и без того забот и хлопот хватало. А теперь вот Ядкар-мурза заинтересовался, переспросил:
— Кем, говоришь, послан?
— Кучум-ханом.
— И зовут его?..
— Байынта.
И возникло у Ядкара-мурзы ощущение, что кашлыкский трон совсем близко, хоть подойди и сядь на него. Его это ощущение развеселило. Обнажив в улыбке свои кабаньи клыки, он продолжал расспрашивать:
— С войском пришел этот Байынта или просто путешествует? Цель у него какая?
— Трудно сказать, достопочтенный мурза. Но раз он послан ханом, неспроста, наверно, ездит. Кроется, наверно, за этим что-то. Хитрость какая-нибудь.
— Один он или следуют за ним сопровождающие?
— Опять же не могу сказать точно, сам не видел. Однако, раз он — турэ, должны быть при нем охранники и слуги. И воины должны быть на всякий случай, не иначе…
Ядкар-мурза мысленно перебрал своих сопровождающих: охранники чутки, слуги проворны, воины искусны и злы — готовы, подобно волчьей стае, накинуться хоть на отару овец, хоть на людей. Сила у него немалая, пусть его путь и путь загадочного посланца сибирского хана пересекутся. Вперед! Ядкару-мурзе какой-то там Байынта-турэ не страшен. Не избегать встречи надо, а искать ее. Да-да! Но не ради схватки, а… Мурзу захватила неожиданная мысль: через этого Байынту вступить в связь с Кучум-ханом, привлечь его на сторону противников царя Ивана и тем самым оказать орде неоценимую услугу. Ядкар-мурза почувствовал себя настоящим послом, выражающим волю державы.
Владения Ногайской орды и владения Сибирского ханства какой-либо чертой не разграничены. Иные башкирские племена даже не знают, кому они подвластны. Платят ясак то баскаку великого мурзы, то баскаку сибирского хана — кто первым подоспеет. Или, коль повезет, никому не платят. Цель Байынты, видимо, заключается в том, чтобы укрепить власть хана на землях, прилегающих к Уралу с восточной стороны. Тут его интересы и интересы Ядкара-мурзы схлестываются. Но можно этими интересами пока пренебречь ради большого выигрыша. Можно пока не трогать племена, которые встретятся в пути — не стоит их злить до того, как будет достигнуто задуманное, решил Ядкар-мурза.
Однако не скоро он вышел на след посланца Кучум-хана.
Разыскивая Байынту, он поднялся к верховьям Яика. Башкиры, называвшие себя китайцами и куаканцами, а также обитатели племен помельче, вроде Кубаляка и Тиляу, были несколько удивлены необычным поведением хорошо вооруженных людей из самого Малого Сарая. Они не наносили ущерба хозяйству, не отбирали скот и имущество, а потому не возникала необходимость в отпоре им. Ядкар-мурза лишь расспрашивал, какие дальше живут племена, и при одном из разговоров услышал о племени Тамьян, которое появилось в этих краях не так давно в плачевном состоянии, но благодаря сплоченности быстро оправилось.
Сообщение это взволновало Ядкара-мурзу, он даже слегка привскочил в седле. «Вот куда непременно придется заглянуть! Наконец-то проучу я их!» Он тут же направился бы к новому месту обитания тамьянцев, если б не пересилило желание встретиться с Байынтой. Коль уж потратил столько времени на поиски посланца сибирского хана, повернуть в другую сторону, не повидавшись с ним, было бы равносильно отказу от охотничьей добычи, которую оставалось только подобрать.
Ядкар-мурза разослал по разным направлениям конных гонцов. Одни из них разведали берега озера Чебаркуль, другие добрались до долины Миасса, третьи побывали у склонов Иремели. В конце концов обнаружили Байынту на стоянке у подножья горы Атас.
Байынта ногайских гонцов не принял, решил — какие-нибудь бродячие грабители, имя Ядкара-мурзы ничего ему не говорило. Потом он все же встревожился, но со стоянки не снялся, лишь поднял на ноги своих утомленных походом, не успевших насладиться отдыхом воинов и принялся ждать, что последует дальше. Он, конечно, предпринял это путешествие не один, с ним действительно были и охранники, и слуги, и воины — все при оружии.
Ядкар-мурза посылать к нему кого-либо еще для предварительных переговоров о встрече не стал. Обрадовавшись, что тот, кого он искал, наконец найден, он сел на коня, заторопил свою свиту:
— Живей, живей!
Два вооруженных отряда встретились в конном строю и остановились в некотором отдалении друг от друга. Ядкар-мурза выехал с двумя телохранителями вперед, Байынта сделал то же.
— Ассалямагалейкум! — крикнул Ядкар-мурза.
— Вагалейкум ассалям!
— Я — посол великого мурзы ногайцев.
— Слышали.
— Я послан повелителем ногайцев для наведения порядка в здешних башкирских племенах.
— Здешние башкирские племена подвластны Сибирскому ханству.
— Нет, достопочтенный, здесь — владения Ногайской орды!
— Кто это сказал?
— Я говорю. По повелению великого мурзы Юсуфа.
— Для великого хана Сибири Кучума слова ногайского мурзы — не указ!
Выкрикивая это, Байынта несколько раз взмахнул копьем, показал, что готов вступить во имя своего повелителя в поединок. Ядкар-мурза, привыкший брать верх в тайной борьбе, а не в открытых схватках, скажем, на поясах или в рукопашных боях, вступить в поединок не мог. Против дородного и, судя по всему, искусного в бою Байынты он был попросту неповоротлив и, значит, слаб. Но слабость свою он тоже не мог показать, поэтому, стараясь выглядеть человеком, не раз вступавшим в такие поединки, ответно взмахнул копьем. Байынта, будто этого только и ждавший, тронул каблуком коня. Его аргамак скакнул вперед. Ядкар-мурза, напротив, осадил своего коня назад и пронзительно закричал:
— Коль дорога тебе жизнь, не трогайся с места!
— Принимай бой! Иль трусишь?
— Мне жаль тебя, Байынта! К тому же, коль я лишу тебя жизни, кто предстанет перед твоим ханом, чтобы передать ему важную весть?
Байынта вернул коня на прежнее место.
— Что за весть?
— Прости, достопочтенный, то, что предназначено для ушей хана, не сообщают всем. Приглашай в свою юрту.
— Что ж, тогда спешимся.
Байынта соскочил с коня, кинул повод телохранителю и неторопливо пошел в сторону Ядкара-мурзы, которого должен был теперь встретить в качестве гостя. Ядкар-мурза, как обычно, сполз с седла с помощью слуг и двинулся, сопя, ему навстречу. Только что петушившиеся посланцы двух повелителей поздоровались, подав друг другу руки.
В походной юрте Байынты, когда они остались с глазу на глаз, речь шла о московском царе, усиливающем нажим на Казанское ханство. Ядкар сообщил, что его поездка связана с необходимостью создать войско, способное противостоять этому нажиму.
— Царь Иван хочет проглотить Казань, — говорил он, прихлебывая кумыс. — Коль он возьмет Казань, то придет на ногайские земли. Не устоит орда — потянется к Сибири. Надо остановить его! Дать ему хорошенько по зубам! Ежели выступим все вместе, укоротим ему руки.
— Это и есть твоя важная весть?
— Что может быть важней этого?!
— В твоих словах, достопочтенный, ничего нового для Кучум-хана нет. У русы до нас не дотянутся. А коль Казань с ордой проявят слабость и царь Иван покусится на Сибирь, то пожалеет об этом. Наш хан сумеет взять его за горло.
— Дай аллах! Но следовало бы сделать это сейчас.
— Каким образом?
— Пусть хан сибирский пошлет нам коней. И воинов пошлет — при оружии, с копьями, сукмарами, луками и стрелами.
Байынта молчал в раздумье. Воспользовавшись его молчанием, Ядкар продолжал:
— Пусть не жалеет коней. Пять тысяч пусть пришлет, десять тысяч! А воинов…
— Воины потребуются нам самим. Это хан не примет. Коней, может быть, пошлет, коль найдет нужным.
— Побольше!
— Сколько — он решит сам.
— После победы мы рассчитаемся. Даст аллах, вернем вдвое, втрое больше.
— Великое Сибирское ханство, достопочтенный, нужды в конях не испытывает.
— Доведи до хана: беспечность опасна. Царь Иван и силен, и хитер. Он уже засылает лазутчиков и в вашу сторону.
— Лазутчиков? К нам? Кто их видел?
— Лазутчик на то и лазутчик, чтоб не попадаться на глаза.
— Но кто-то, должно быть, видел. Иначе, достопочтенный, ты не говорил бы об этом.
— Посланец царя Ивана побывал в нескольких хорошо знакомых мне башкирских племенах.
— Схватили его?
— Он скользкий, как налим. Не сумели схватить, выскользнул из рук. Оказывается, он сейчас в этих краях.
— В этих краях? Где?
— В племени Тамьян.
— В племени Тамьян? Но ведь оно появилось здесь совсем недавно, не успело еще обустроиться. До того ли тамьянцам, чтобы принять подозрительного чужака?
— Зря, думаешь, Тамьян перекочевал сюда? Племя это само подозрительно. Явилось невесть откуда, из пределов Казанского ханства, и на всем своем пути сеяло смуту. Коль оно остановилось на вашей земле, ради собственного спокойствияпрогони его обратно, слышишь?
Байынта глядел на собеседника задумчиво, будто прикидывая, верить или не верить ему. Откровенно говоря, этот надоедливый гость начал раздражать его. Он решил завершить беседу.
— Ладно, спасибо, я доведу, достопочтенный, твои слова до хана. Хуш!
На этом разговор и закончился.
В Казани все более усиливались распри. У входа в ханский дворец запаленно сновали слуги и охранники, во дворце ругались меж собой сеиды, мурзы и беки, готовые при любом удобном случае сожрать друг друга. Имам ханской мечети сеид Хатиб Кулшариф надрывал горло, призывая к священной войне с царем Иваном — газавату. Стоящие за Кужаком крымские беки поддерживали его. Суюмбика старалась не встревать в стычки, большей частью слушала споры молча, а душа у нее пылала. Она ненавидела Кулшарифа, предпочитавшего видеть на троне ставленника крымского хана, вместе с тем вынуждена была временами поддакивать своему коварному врагу. Как ни смотри на него, пренебречь его мнением невозможно, ибо он — один из влиятельнейших людей ханства. И призывы Кулшарифа к газавату представляются вполне своевременными. Но газават газаватом, а пока что Суюмбика может опереться лишь на силу, сосредоточенную в руках Кужака. В борьбе за сохранение своей власти она надеется лишь на верность возлюбленного.
При всем при этом некоторые придворные придерживаются мнения, что судьбу Казани следует решить без кровопролития, по-мирному. Их немного, но они есть. Только они помалкивают. Вернее, побаиваются. С одной стороны, размахивая кораном, их пугает адскими муками тот же Кулшариф, с другой — нагоняет страх свирепый Кужак. Единственный человек из их среды, не поддающийся страху, — мурза Камай. В последние дни он вновь и вновь заводит речь о необходимости жить в мире с Русью. Ни перед кем не смущаясь, открыто высказывает свое мнение и во дворце, и за его пределами. Дворцовые служители обходят мурзу Камая стороной. Боятся угодить в руки воинов Кужака. У него во всех уголках дворца есть свои глаза и уши.
Казань полна слухов, Казань тревожится, гудит в предчувствии грядущих бед.
А город, возникший возле устья Свияги, под самым носом Казани, принимает стрельцов и ратников, прибывающих из глубин Руси — их уже не сотни, а тысячи. Русские подвозят оружие, и не только пищали: Кужакова разведка углядела и пушки.
Внутри городка продолжается строительство. В Казань поступила весть: там появились кузницы и еще какие-то строения непонятного назначения.
Городок, казавшийся поначалу кочкой, о которую можно невзначай споткнуться, грозил теперь сбить с ног. Кулшариф взывал:
— Надо немедленно обратить гнездо кяфыров в пепел и прах!
Конечно, можно было бы в недоступном глазу русских месте переправить войско через Идель и неожиданно напасть на городок. Вполне вероятно, что нападение оказалось бы успешным — стерли бы городок с лица земли. Но казанцев одолевали сомнения: а вдруг как раз в это время царь Иван ударит по воротам Казани? Как ей выстоять без войска? Нет, распылять силы никак нельзя.
— Нельзя забывать, что урусы непременно подступят к Казани, — горячился Кужак. — Я готовлю войско, чтобы взять царя Ивана за горло у стен города!
В тот самый момент, когда в ханском дворце шел шумный разговор о городке на Свияге, его участникам было сообщено: в Казань прибыло посольство из… Москвы.
— Что за посольство?
— Князь Оболенский с Шагали-ханом.
Весть эта заставила Суюмбику вздрогнуть.
Мысли правительницы заметались: «Естественно, что для переговоров послан князь-урус, но что значит появление здесь Шагали-хана?..»
Однако послы не подлежат казни. Послов должно выслушать.
Оказалось, послы прибыли с предложением царя завершить длящуюся долгие годы войну без нового кровопролития.
— О желании нашего великого государя казанцы были уведомлены еще при жизни хана Сафа-Гирея… — Князь Оболенский говорил неторопливо, дабы толмач успевал обдумать его слова и точно передавал их смысл. — Однако хан Сафа-Гирей не внял разуму, поставив превыше безрассудство…
Сеид Кулшариф взвился:
— Не тревожь душу покойного! Сафа-Гирей-хан, чье место ныне в раю, обладал державным умом!
Князь с присущей послам выдержкой продолжал негромко:
— Я прибыл, чтобы передать предложение своего государя великой ханше Суюмбике. Важно ее согласие…
Прозрачный намек заставил Кулшарифа приглушить голос, однако он все еще не унялся, опять перебил посла:
— И ханбика наша, слава аллаху, не из тех, кто забывает установления правой веры.
Суюмбика спокойно, будто ничего не произошло, спросила:
— Какие условия ставит царь урусов?
— Государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич ставит условия не тяжкие: ханство сохраняется под крылом Москвы, хан казанский должен присягнуть на верность московскому государю. Хана выбрать вольны вы сами, однако занять трон он может токмо с согласия русского царя.
Приглашенные на встречу с послами, придя в возбуждение, забыли о приличиях. Поднялся гвалт:
— Это как же?
— Выходит, править нами будет царь Иван?!
— Своими руками отдать ханство ему?!
— Нет и нет!
— Не спеши, надо подумать.
— Да-да, ямагат! Не лучше ли так, чем лить кровь человеческую!
— Нет, нет и нет!
— Коль он придет с войском и возьмет верх, мы все, ямагат, пропадем и Казань зачахнет!
Наряду с решительно отвергавшими условия русского царя были люди, воспринявшие их благосклонно, с надеждой на перемены к лучшему. Возможно, колеблющиеся примкнули бы к последним, если бы сам князь Оболенский не испортил дела.
— Государь наш в доказательство искренности своих намерений прислал к вам Шагали-хана, уже сидевшего на казанском троне, — сказал князь. — Коль вы сочтете это приемлемым, он может остаться у вас хоть с сегодняшнего дня.
И тут все сразу примолкли. Каждый из сеидов, мурз, беков, только что кричавших и чуть ли не вцепившихся уже в воротники друг друга, прежде всего подумал о том, что его ждет, если на трон опять сядет Шагали-хан. Большинству его возвращение ничего доброго не сулило, для многих это обернулось бы печальным концом. Поэтому все свидетели этого тяжелого разговора в душе отвергли ставленника русского царя.
Молчание нарушила Суюмбика.
— Скажите царю Ивану: у казанского трона есть хозяин, — проговорила она, сохраняя обычную свою сдержанность. — Коль вы забыли, напомню: наш законный хан — Утямыш-Гирей.
Опять поднялся шум-гам.
— Есть у нас хан! Есть!
— Казанское ханство никогда не покорится царю урусов!
Над этими криками взвился голос Кулшарифа:
— Газават! Газават!
Придворные шумели, а Суюмбика, глядя на Шагали-хана, думала брезгливо: «До чего же он мерзок! И опять тянется к трону, старая головешка! Если б и впрямь он вернулся на трон, мне было бы невыносимо тяжело. Наверно, пришлось бы стать его женой. Ради сына… Аллах уберег меня от этой доли».
Русское посольство выбралось из Казани благополучно. Послы не подлежат казни.
Встреча с Байынтой воодушевила Ядкара-мурзу. «Я, вне всякого сомнения, заслужил похвалу великого мурзы, — думал он. — Может быть, Юсуф вознаградит мои старания и щедрым подарком. Надо поскорей вернуться в Малый Сарай».
Придя к такому решению, Ядкар-мурза счел нецелесообразным тратить время на розыск тамьянцев. В душу посланца сибирского хана кинуто семя подозрения к ним. Возможно, их погонят обратно, и тогда они уж наверняка окажутся в его, Ядкара-мурзы, руках.
Неплохо было бы, конечно, воспользовавшись этой поездкой, поближе познакомиться со всеми здешними племенами, выяснить, кому они платят ясак, чем промышляют. Говорили знающие люди, что в долинах Миасса и его притоков обитает много больших и малых башкирских племен. Называли племена Айли, Хальют, Макатай, Сызгы, Упай. Там же рассеяны отдельные роды многолюдного и ветвистого племени табынцев. Велико и племя китайцев — корни его уходят до самой Исети. Даже в долинах Тобола и Ишима кочуют какие-то башкирские роды, но в те места, наверно, крепко вцепился сибирский хан.
Если бы не грозила опасность Казани, если б не возникла необходимость послать войско на помощь ей, можно было бы утвердиться за Уралом, собрать всех башкир под крыло Ногайской орды. Сколько бы тогда скота, сколько сапсаков меда, сколько мешков, даже не мешков, а возов пушнины — серебрящихся собольих, бобровых, норковых шкурок смог получать Малый Сарай каждый год сверх теперешнего!
Кабы не эти «бы»! Много заманчивых возможностей, да неосуществимы они покуда. Столкновение с Сибирским ханством пока невыигрышно. Вот когда будет одержана победа над царем Иваном, придет время повернуть копье против сибирского хана. Впрочем, и теперь можно считать: зауральские кочевья будут полностью принадлежать повелителю ногайцев.
Уже сама по себе значительна цель — высказать все это великому мурзе Юсуфу. Да, не стоит тут задерживаться. Ядкар-мурза возвращается в Малый Сарай не с пустыми руками. Свершено благое дело, накоплены драгоценные мысли. К тому же на обратном пути будет выполнено и прямое поручение повелителя: кого-то Ядкар-мурза прижмет, на кого-то нагонит страху, чтобы послали сильных и ловких егетов в ногайское войско. Заодно еще раз напомнит о могуществе великого мурзы и покажет, что Ядкар-мурза близок к нему как никто другой во всей орде…
…Оставалось три-четыре кулема пути до Актюбы, когда случилось нечто непредвиденное. У речки Талкас, где расположились на ночлег, Ядкар-мурза обгладывал ляжку запеченного под костром барана, запивая мясо подоспевшим в тороке охранника кумысом и предаваясь сладостным мечтам. В это самое время выставленный в дозор воин прискакал с тревожной вестью:
— По нашему следу идет какое-то войско!
— Откуда тут может взяться войско да еще ночью?
— Не знаю, мурза, — ответил дозорный. — Похоже на войско. Все на конях и с оружием.
Ядкара вдруг охватил страх, душа в пятки ушла: возможно нападение! Более всего на свете не любил он ввязываться в бой. Посмотреть на схватку со стороны — пожалуйста, а чтоб самому лицом к лицу схватиться с врагом — нет уж! Он вскочил и, успокаивая самого себя, подумал вслух:
— Наверно, это какая-нибудь свора грабителей. Войско движется только днем.
Но грабители — не грабители, а на всякий случай надо приготовиться к встрече. Коль нападут, куда денешься? Войско, по крайней мере, придерживается хоть мало-мальского порядка, можно предугадать его действия. А для бродяг, бандитов никаких законов, никакого порядка не существует. Эти даже опасней!..
Мурза тут же поднял на ноги своих охранников и воинов. Пока те отыскали своих отпущенных на выпас коней и оседлали их, пока собрали разбросанные вещи и оружие, прошло порядочно времени. Между тем преследователи приблизились, уже слышались в темноте конский топот, крики, свист.
Ядкар приказал двум своим гонцам:
— Попробуйте узнать, что за люди.
Гонцы вернулись без ясного ответа.
— Мы покричали им, кто такие, — не говорят. Сами спрашивают, кто мы такие.
— Сказали им?
— Нет. Раз они не говорят, мы тоже промолчали.
— Сообщите им, что здесь расположился могущественный мурза Ногайской орды Ядкар! Скажите — с войском. Пусть не путаются тут.
Но и это ни к чему определенному не привело. Гонцы мурзы услышали в ответ хохот и воинственные возгласы. Ядкар при таких обстоятельствах счел за лучшее быстренько сняться с места, уйти куда-нибудь, оторваться от неведомого противника.
— Уходим! — объявил он, стараясь скрыть растерянность. — Я не хочу тратить силы моих воинов на случайную схватку!
Только тронулись — загадочный враг двинулся следом. Один из воинов, выполнявший обязанности хвостовых дозорных, прискакал к Ядкару.
— Мурза-агай, те не отстают от нас.
— Как не отстают?
— Держатся примерно в ста шагах.
Ядкар неожиданно для самого себя закричал:
— Быстрей! За мной!
Он сильно ударил каблуками в бока своего аргамака, конь скакнул вперед, едва не сбросив седока, понес галопом. Проскакав какое-то время, Ядкар перевел его на рысь, кинул скакавшему рядом охраннику:
— Узнай, едут или отстали.
Охранник еще не успел развернуть коня, как Ядкар сам услышал: преследователи с гиком, свистом догоняли их.
— Не останавливаться! — крикнул Ядкар и снова бросил аргамака в галоп.
Охранники и воины устремились за хозяином, все более впадая в панику. Так мчится обезумевший с испугу табун. Кони в темноте спотыкались о неровности почвы, и кто-то, не успев и охнуть, вылетал из седла, кто-то, затаптываемый, оглашал степь душераздирающим воплем. Иные, опасаясь такого же конца, сворачивали в сторону от этой ошалевшей толпы и, оторвавшись от нее, исчезали во тьме. Ядкару-мурзе не приходило в голову остановиться, чтобы навести порядок, подобрать упавших или хотя бы дождаться отставших, не до того было. Единственно, о чем он думал — доскакать до какого-нибудь леса или уремы и скрыться среди деревьев.
Если бы он знал, что преследование затеяла из озорства ватага егетов — всего-то человек десять, если бы, тем более, знал, что возглавляет ее молодой предводитель кыпсаков Карагужак, то ему не составило бы труда прихлопнуть дерзкую ватагу. Карагужак свое имя его людям не назвал, зато, услышав имя мурзы, воодушевился: «Вот случай проучить его за нападение на кыпсаков, за мою рану!»
Прикинув возможность налететь на стоянку мурзы, Карагужак, человек неглупый, тут же и откинул эту мысль. Силы были явно неравны, может быть, — один к десяти. Дождаться утра, вызвать мурзу, согласно обычаю, на поединок? Это было приемлемо. Но люди мурзы повели себя трусливо, кричали издали, пытаясь выяснить, с кем имеют дело, и насмешили этим егетов Карагужака, а потом мурза вдруг поднял своих людей и увел. Карагужак сначала подосадовал — не пришлось взять злодея за горло в честном поединке, но догадавшись, что тот попросту испугался, решил созорничать.
Бывает, маленькая кошка обращает в бегство громадную собаку, напугав ее своим визгом. Егеты Карагужака постарались произвести как можно больше крика-визга. И тут уж не как собака от кошки, а как овечья отара от волка, помчалось славное воинство Ядкара-мурзы. Предводитель кыпсаков был удовлетворен: хоть и не победу одержал, а все же взял верх над силой, во множество раз превосходящей его ватагу.
Лишь на рассвете, свернув в небольшую урему, Ядкар-мурза перевел дух и обнаружил, что потерял многих своих воинов и слуг. Даже двух своих телохранителей не досчитался. Одни, вылетев из седел и приняв смерть под конскими копытами, остались лежать в степи, другие, оторвавшись от своих, ускакали невесть куда.
Преследователей не было видно. Неожиданно появившись, так же вдруг они и исчезли. Будто из земли возникли и в землю ушли.
Только убедившись, что более никто и ничто не нарушит спокойствия, Ядкар-мурза сполз с седла на землю. Дали коням немного отдохнуть, сами подкрепились, не разжигая костров, и невесело, точно плененное войско, уже не торопя коней, двинулись дальше, в сторону Актюбы.
Карагужак, погостив у тамьянцев, возвращался домой. Как только зажила его рана, полученная в схватке с войском Акназар-хана, он решил отыскать Шагалия, оказавшего добрую услугу не только ему самому, но и всем кыпсакам.
Первым делом надо было установить, где выбрало себе место обитания племя Тамьян, тогда, само собой, найти Шагалия не составило бы труда. Карагужак намеревался вернуть оставленный им драгоценный залог, — возможно, Шагали сочтет необходимым показать послание царя Ивана еще кому-нибудь.
Карагужак не мог покинуть племя надолго — времена тревожны, в мире не все благополучно.
Поэтому сначала он послал за Урал нескольких надежных егетов из своих разведчиков. Егеты узнали, где остановились тамьянцы, побывали в племени, повидались с Шагалием, передали ему привет от Карагужака и приглашение в гости.
То ли Шагали принял это за обычное выражение вежливости, то ли не захотел разлучаться с близкими, от которых так долго был оторван, то ли помешало ему что-то непредвиденное, — в гости он не приехал. Карагужак, выждав немного, снарядил к нему гонца с повторным приглашением. Но и на этот раз друг не приехал — велел передать «спасибо» и приглашение самому Карагужаку.
Предводитель кыпсаков оказался скорым на подъем. Оставив батыров охранять покой племени, он выбрал себе в спутники десяток юношей, и ватага эта, погоняя предназначенный в дар тамьянцам скот, отправилась за Урал. Подоспели как раз ко дню, на который Шакман-турэ по случаю передачи власти сыну назначил празднество.
Увидев, что гости прибыли не с пустыми руками, Шакман, как это свойственно людям пожилым, расчувствовался, а когда пригнанные кыпсаками коровы и овцы присоединились к его небольшому теперь стаду, даже прослезился.
— Должно быть, ямагат, мы не погрешили против установлений Тенгри, он наградил нас за верность заветам предков, — проговорил он, утирая слезы.
— Верность эту сын твой подтвердил на поле битвы, и Тенгри тому свидетель, — сказал в ответ Карагужак. — Я был в долгу перед Шагалием и перед небесами. Примите этот скот как чистосердечный дар. Да расплодится он в ваших новых владениях и поможет восполнить то, что вы потеряли, перебираясь сюда!
— Есть еще на свете настоящие егеты! — воскликнул Шакман, обнимая гостя. — Не перевелись на башкирской земле добрые люди!
Таким образом, на этот день выпала двойная радость. После долгих дорожных мытарств, после тяжкой зимы, пережитой на новом месте, племя получило наконец возможность сбросить с себя груз душевной усталости. Соскучившийся по увеселениям народ всколыхнулся. Молодежь с упоением занялась устройством различных игр, состязаний в силе и ловкости, скачек — какой же праздник обойдется без байги! Старики ударились в песнопения и беседы о минувшем. И, как часто бывало прежде, у горы Акташ, в котлах, подвешенных над кострами, распространяя дразнящий запах, варилось мясо. У праздничных скатертей стояли кадки с кумысом.
Более всех был взволнован Шакман. Безмерно гордый тем, что у его сына появился такой прекрасный друг, он твердил, обращаясь к акхакалам:
— Младший сын оправдал мои надежды! Судьба племени, почтенные, в надежных руках!
При этом он не отходил от Карагужака. Оказывая ему знаки внимания, рассказывал, что пережили тамьянцы. Времена, говорил Шакман, ныне нелегкие, забот о племени стало невпроворот, и как хорошо, что вернулся Шагали! Чрезмерная словоохотливость старика даже притомила гостя.
Воспользовавшись тем, что Шакману понадобилось заглянуть в юрту, Карагужак шепнул Шагалию:
— Я привез с собой оставленный тобой залог. Хочу вернуть его, как бы сделать это без лишних глаз?
— Какой залог? — не сразу понял Шагали. — A-а, ты о том письме…
— Да-да! Я берег его и вот, пока, думаю, жив-здоров, надо-ка вернуть…
— Показал еще кому-нибудь?
— Нет. Правду сказать, не решился. Не простое ведь письмо. Притронешься — руку обжигает, начнешь читать — сердцу жарко.
— Потому я и оставил его тебе, что не простое…
— Благодарю за доверие! Я переписал письмо. Для себя. А это, думаю, может тебе понадобиться.
— У меня есть такое же. Оставь то у себя, выпадет случай — отдашь надежному человеку. Ты ведь с Бурзяном живешь рядом и до усергенцев от вас недалеко…
Вернулся Шакман, помешал Шагалию досказать свою мысль, секретный разговор двух молодых предводителей прервался. Вскоре вниманием и хозяев, и гостя завладел праздничный майдан: там разгоралась байга[12]. Но досмотреть ее до конца не довелось.
Получилось точно так же, как при первой женитьбе Шагалия. Только было, завершив борьбу на поясах и встретив бегунов, выпустили на конях мальчишек-наездников, как напротив майдана, на пригорке, появилась толпа вооруженных всадников. Стало не до состязаний, внимание всего племени обратилось туда.
Это неожиданное событие привело нового предводителя тамьянцев в некоторую растерянность. Он взглянул на отца, на гостя, на сидевших кружком акхакалов, проговорил неуверенно:
— Что делать: призвать племя к оружию или немного подождать?
— Надо сначала выяснить, кто такие, — ответил Шакман, проглотив подступивший к горлу комок. — Войско это или просто проезжие? Добрые у них намерения или собираются напасть?
Кто-то закричал:
— О всемогущий! Лишь бы не напали!..
Засуетились старушки, собирая вокруг себя внучат. Народ начал подтягиваться к юрте предводителя. Тем временем от толпы отделились два всадника, подскакали к взволнованным, настороженным тамьянцам.
— Где ваш турэ?
Шагали выступил вперед.
— По какому вы делу?
Отвечая вопросом на вопрос, он нашел верный тон: и не грубо вышло, и достоинство главы племени не пострадало.
— К вам прибыл посланец великого повелителя Сибирского ханства Байынта-турэ. Нужен предводитель племени.
— Я предводитель.
— Байынта-турэ прибыл к тебе по важному делу.
— Прошу его пожаловать сюда.
Радостное чувство, вызванное в племени приездом Карагужака, гостя желанного, с появлением другого, незваного, гостя угасло. Байынта вызвал совсем иное чувство, — такое, будто в дразнящую вкусным запахом шурпу вдруг угодил таракан. Настроение у всех упало, праздник был испорчен.
Народ притих, приуныл, разошелся по юртам, по земляным избушкам и пещерам, вырытым в склоне горы. Лишь возле гостевой юрты царило оживление: новый предводитель племени Тамьян впервые принимал ханского посланца. Впрочем, что бы он ни делал в этот день в качестве главы тамьянцев, все было впервые, все было для него внове.
Как часто жизнь несправедлива: предназначенное одному достается кому-то другому! Вот и угощением, приготовленным для Карагужака, придется, видимо, ублажать Байынту. Кто ведь знает, по какому такому делу он заявился!
Собравшиеся у скатерти в гостевой юрте выжидательно смотрели на него. Посланец хана не заставил ждать долго. Отправил в рот сочный кусок мяса, прожевал и, вытирая жирную руку о полу своего еляна, взглянул на Шагалия.
— Скота у тебя, кажется, много?
— Скота? Скорее — мало. Что есть, что нет…
Шакман поспешил пояснить:
— Мы ведь совсем недавно приткнулись здесь. Порастеряли скот в пути.
— А чье же стадо я видел? Не ваше, что ли?
— Стадо-то? — уже уверенно перехватил нить разговора Шакман. — Вот он, друг наш, в дар пригнал.
— Не в дар! Не в дар! — воскликнул Карагужак, до сих пор не вставивший в разговор хозяев с Байынтой ни слова. — Я в долгу. Большом долгу…
Байынта медленно повернул голову на толстой шее, обратил взгляд на Карагужака.
— Что за долг? И кто ты будешь?
— Он — мой гость, — сказал Шагали поспешно. — Предводитель племени Кыпсак.
— Не слышал о таком племени. Где ваши кочевья?
— По ту сторону Урала.
— Что не переберетесь сюда? Раз друзья, жили бы рядом, под крылом Сибирского ханства.
— Он и так не забывает нас, мы навещаем друг друга, можно сказать, как родные, — заметил Шагали.
— Гость твой вернул долг очень кстати. Скоро сбор ясака. Отошлешь половину стада хану…
Шакман беспокойно шевельнулся, хотел, видно, возразить, но Байынта не дал ему раскрыть рта.
— Вы знаете, что эти земли принадлежат Сибирскому ханству? Здесь — владения великого повелителя Сибири Кучум-хана. Он получил их в наследство от отца, Едигер-хана, а Едигер-хан — от своего отца Кутуй-хана. Понятно?
Никто на вопрос не ответил. Байынта, глядя на Шагалия, продолжал:
— Ты пришел сюда без разрешения и живешь, затаившись. О долге своем перед ханом не вспоминаешь, об уплате ясака и не помышляешь. Спрятался в горном распадке и думаешь — не заметят. Сколько лет уже не платил?
— Мы же недавно пришли сюда! — сказал Шакман подавленно. — Сам видишь: еще и не обустроились.
— Это ни о чем не говорит. Может, пришли пять лет назад, а может — десять!
Байынта обвел всех победоносным взглядом и повторил:
— Отправьте хану половину стада. Пришлю баскака…
Посланец хана сделал движение, означавшее, что разговор окончен и он намеревается встать. Но остался сидеть, вспомнил: не все еще сказал. Опять обернулся к Шагалию:
— На твое племя пало подозрение. У вас скрывается лазутчик из стана наших врагов.
Все сидевшие в юрте разом вскинулись.
— Лазутчик?
— Упаси бог!
— Нет-нет! Наверно, он скрывается в другом месте, этот самый лазутчик!
— Я хорошо знаю, куда он направился! — повысил голос Байынта. — К вам, в племя Тамьян. Может, и сейчас он здесь. Ты, турэ, гляди в оба!
Шагали расхрабрился:
— Сам видишь, высокочтимый: справа от меня сидит отец, слева — гость. Какой тут может быть лазутчик?
На лице Карагужака мелькнула лукавая улыбка. Он ее мгновенно погасил и, как бы поддерживая Байынту, сказал:
— Упаси, конечно, бог, но ни за что нельзя поручиться. Надо, надо глядеть в оба! Недавно в наших краях разъезжал подозрительный человек…
— Вот видите! — подхватил Байынта. — Враг коварен. Ишь до каких мест добрался! Это происки царя Ивана! Чуете, чем дело пахнет?
Шакман даже вскочил, принялся заверять:
— Коль появится подозрительный человек, мы тут же схватим его! Отправим, скрутив руки-ноги, прямо к самому хану!
Байынту проводили следующим утром. Хотели в честь Карагужака возобновить праздник, гость возразил:
— Оборвавшийся аркан можно связать, однако это будет уже не тот аркан — узел появится. Не беспокойтесь из-за меня. Я уж тоже тронусь в путь.
Вскоре уехал и он. Прощаясь, обнял Шагалия, сказал:
— Теперь буду ждать тебя. Непременно навести! И жену привези!
Тамьянцы долго, с легкой грустью, обычной при расставаниях, смотрели вслед удаляющимся кыпсакам.
Карагужак торопил коня, однако, выехав с узкой конской тропы на широкую дорогу, придержал его, подумал немного и повернул не в сторону дома, а как раз в противоположную сторону. Кинул своим егетам:
— За мной!
С десятком спутников он помчался вслед за посланцем сибирского хана и догнал его без особого труда. Байынта, увидев скачущих вдогон всадников, из предосторожности послал им навстречу двух своих охранников — узнать, кто такие.
— Кто едет? — прокричали охранники.
— Скажите: предводитель племени кыпсаков желает переговорить с посланцем хана Байынтой.
Байынта встретил Карагужака, не скрывая удивления, спросил грубовато:
— Что стряслось?
— Я должен вручить тебе одну очень важную вещь.
— Что за вещь?
— Она предназначена для передачи великому повелителю Сибири хану Кучуму.
— Хы! — выдохнул Байынта, глядя на Карагужака с подозрением. — Почему же ты не отдал ее там, у тамьянцев?
— Там нельзя было, господин мой! Об этом никто, кроме тебя, не должен знать.
— Что же это за вещь?
— Умеешь ли ты читать? — спросил Карагужак, уклоняясь от прямого ответа.
— Не вижу в этом надобности.
— Жаль! — слукавил Карагужак, вздохнув с облегчением. — Вещь, о которой я говорю, — очень важное письмо хану.
— От кого?
— Я получил его от надежных людей. Они узнали, что ты прибыл в эти края, и велели мне передать письмо тебе из рук в руки.
— Что ж, давай, коли так…
Карагужак осторожно, точно горячий уголек, вытащил из-за пазухи кожаный сверточек и протянул Байынте.
— Письмо необходимо вручить самому великому хану Кучуму. До этого больше никому нельзя показывать.
Должно быть, в душе Байынты уже зародилась сладостная надежда удостоиться похвалы повелителя: ведь он доставит ему послание государственной важности от какого-то другого хана или высокородного мурзы! Поэтому непритязательный вид сверточка даже несколько разочаровал его.
— И это все? Письмо там, внутри?
Все же он развернул мягкую кожу и, убедившись, что в нее действительно завернута бумага с непонятными ему значками, решил поощрить Карагужака:
— Прекрасно! Кучум-хан не забудет твою услугу. Надеюсь, будешь оказывать нам такие услуги и впредь.
— Постараюсь, господин мой! Может, и я приведу свое племя в эти края. Под крыло великого хана Кучума.
— Прекрасно! Прекрасно! Так и надо!
— Пока прощай, господин мой! Кучум-хану — наше почтение!
И опять Карагужак торопил коня. Он был доволен: отвел подозрение от друга. А до него самого Кучум не дотянется. «Только надо скорей уйти в горы, — думал он. — Как бы Байынте не встретился человек, умеющий читать…»
Перевалив через Урал, уже в степи, он случайно вышел на след Ядкара-мурзы и снова созоровал.
Когда мрачный Ядкар-мурза спешился у дворца в Актюбе, молодой правитель Галиакрам был занят увлекательным делом: разглядывал купленные недавно у бухарских купцов ткани — хотел выбрать парчу себе на еляны и вышитые разноцветными нитками оторочки для камзолов.
Он, конечно, отложил это занятие, чтобы принять посланного отцом мурзу должным образом. Пусть, решил он, Ядкар, вернувшись в Малый Сарай, вспоминает о проведенных в Актюбе дняхс удовольствием. Галиакрам обдумал, что для этого нужно. Он устроит пиршество, будет из собственных рук угощать знатного гостя кумысом и тающим во рту курдючным салом, а для увеселения его души выставит певцов. Пусть и домристы пощипают струны сладкозвучных домр, пусть кураисты, призванные на дворцовую службу из башкирских племен, поиграют на своих густоголосых трубочках, пусть посостязаются меж собой сказители. Словом, молодой хан готов был раскрыть все возможности дворца, доставшегося ему от отца, не пожалев для гостя, если он пожелает, даже наложницу из ханского гарема.
Однако Ядкар отверг все это. Он был в плохом настроении. Он был зол на весь белый свет — и на своих услуг, и на дворцовых служителей, и на башкирские племена, и на саму Актюбу.
— Беспечно живешь, — сказал он Галиакраму. — В ханстве бесчинствуют разбойники. А ты не видишь и не слышишь. Что за люди напали на меня ночью, а? Не знаешь? Я знаю: башкиры. Почему не обуздаешь их? Я доведу это до сведения твоего отца, нашего повелителя великого мурзы Юсуфа!
Ядкар принял решение вызвать в Актюбу предводителей подвластных ей башкирских племен. Пришла было в голову мысль самому проехаться по их становищам, тряхнуть их как следует, но от этой мысли мурза тут же и отказался. «Я теперь не баскак, чтоб за ними бегать. Пусть предстанут передо мной тут, прочувствуют, под чьей рукой живут».
Встречаются среди предводителей племен и родов охочие вращаться в высших кругах. Есть повод, нет ли — то и дело угодливо стучатся они в ханские ворота. Но в большинстве своем предводители не любят отираться возле ханов и высокопоставленных мурз, стараются не попадаться им на глаза, предпочитая тихо-мирно жить подальше от них. Эти, коль не позовут их специально на какое-нибудь торжество либо по случаю иного важного события, сами не приедут. Немало и таких, кто не очень-то спешит, даже получив вызов. Или найдут отговорку, или явятся, когда надобность в этом уже отпадет. Наконец, в последнее время появились упрямцы, которых никакими вызовами в правящий город не вытащишь. Начали вольничать, воспользовавшись сменой правителей.
«Ослаблены поводья власти, недопустимо ослаблены!» — думал Ядкар-мурза.
Он не очень-то надеялся, что вызов предводителей башкирских племен в Актюбу сразу же добавит им усердия в исполнении долга перед ордой. Все же счел необходимым постращать их и разослал гонцов. Однако гонцы возвращались ни с чем. Усерганский турэ Бикбау оказался в отъезде. Глава бурзянцев Искебей явно спрятался от гонца. Тангаурскии турэ Тевкей пообещал приехать, но не спешил выполнить обещание. Чего уж оставалось ждать при таких обстоятельствах от кыпсакского предводителя Карагужака! Ядкар сам был свидетелем сражения кыпсаков с Акназаровым войском и об упрямстве Карагужака слышал не раз, поэтому послал за ним пять человек, чтоб хоть за ворот его притащили. «Вот кого надо прижать! — решил мурза. — Ничего, научу я тебя сгибать и поясницу, и колени». Он заранее порадовался, представив строптивца стоящим перед ним, Ядкаром-мурзой, на коленях. И тут же озабоченно подумал: «Только эта свинья, наверно, не приедет. Найдет какую-нибудь причину. Или спрячется. Если не приедет, пошлю воинов. Отыщут. Акхакалов его возьмут за горло. Все вверх дном в племени перевернут!»
Но, как ни странно, Карагужак прискакал в Актюбу немедленно. Другими предводителями, как говорится, еще и не пахло, а он, оставив коней у дворцовых ворот, уже предстал с двумя своими батырами перед Ядкаром.
— Приехал по твоему вызову, мурза, — сказал он, сопроводив свои слова легким, без подобострастия, наклоном головы, скорее даже — кивком. — Я — Карагужак.
Ядкар, готовый наткнуться на любого другого предводителя, не был готов к встрече с Карагужаком — не ожидал столь скорого его приезда. Он даже вздрогнул, услышав это имя.
— Карагужак, говоришь?
— Да. Глава племени кыпсаков, чья священная птица — беркут, древо — вяз, Клич — «Туксаба»…
— Не нужно об этом, не нужно… Проходи, турэ!..
Мурза жестом указал место напротив себя на ковре, расстеленном на полу поверх грубой кошмы. Карагужак словно бы жеста не заметил, медлил у входа. Ядкар-мурза в некоторой растерянности не сразу нашел, что еще сказать. Наконец изобразил улыбку — выставились наружу его кабаньи клыки — и, стараясь казаться ласковым, повторил:
— Проходи, турэ!.. Наслышаны мы и о твоем племени, и о тебе самом. Очень кстати приехал. Прошу! Садись!..
— Благодарю!
Карагужак прошел к ковру, сел, скрестив ноги под собой. Два его батыра остались стоять у входа. Два охранника мурзы замерли за его спиной.
— Да, наслышаны, турэ, наслышаны. Говорят, племя твое богато, сам ты — смел…
— Не удивительно, мурза. Ветер веет, слухи разносит…
К щекам Ядкара прихлынула кровь. Дерзок Карагужак! Сдерживая ярость, мурза лишь чуть-чуть повысил голос.
— Рассказывают, ты разбил войско хана Акназара. Верно это или пустой слух?
— Обычай у нас, мурза, такой: кто идет на нас с дубинкой, того мы с дубинкой и встречаем, — спокойно ответил Карагужак. — Предками завещанный обычай.
— Мо-лод-цы-ы! — протянул Ядкар, деланно засмеявшись. — Вломили, значит, воинам Акназара, кхе-кхе-кхе! Дубинкой! Опозорился хан. Вот бы посмотреть тогда, как он выглядел, кхе-кхе-кхе!..
Карагужак тоже рассмеялся, но не в угоду мурзе, напротив — рассмешило его кудахтанье Ядкара. А потом, вспомнив, как мурза со своим воинством улепетывал ночью от десятка кыпсакских егетов, и вовсе развеселился, чуть не задохнулся, стремясь подавить смех.
Ядкар, обеспокоившись, что разговор принял нежелательное для него направление, напустил на лицо серьезность.
— Твое счастье, что Акназар-хан покинул этот мир. Будь он жив — не оставил бы дела так, послал бы войско побольше…
— Да упокоится его душа в раю! На мертвых зла мы не держим. Убийца его не найден? Не слышно?
Ядкар сохранил невозмутимый вид, не почувствовал, как случалось прежде, сухости в горле.
— Нет, не слышал. Убийца имени своего не сообщает, следы заметает.
— Это уж так, уважаемый мурза. Но я думаю — кто-то нацеливался на место хана. Хотел завладеть Имянкалой.
— Возможно, возможно. Бывают и такие люди… Но обратимся к делу. Знаешь, для чего я тебя вызвал?
— Полагаю, не для того, чтобы отомстить за Акназар-хана. Мне ведь Имянкала не нужна. Племени Кыпсак нужны мир и благополучие.
— Вот об этом-то я и хлопочу! По повелению великого мурзы Юсуфа я прибыл сюда с заботой о благополучии Ногайской орды и подвластных ей башкирских племен. Что нужно, чтобы оберечь спокойствие великой Ногайской державы? Нужно собрать войско. Нужны кони, нужно оружие, нужны крепкие воины. Понимаешь?
— Намерения у тебя, уважаемый мурза, я гляжу, благие. Пусть сопутствует тебе удача!
— С тебя, Карагужак-турэ, я много не возьму. В племени твоем семь родов. Дашь по сто коней от рода. И по десять… нет, по двадцать воинов. Каждый, конечно, должен быть вооружен. Всего, стало быть, получается семьсот коней и дважды по семьдесят — сто сорок мужчин.
Карагужак решительно поднялся, ответил стоя:
— В семи наших родах, мурза, мы сейчас не наберем и семи коней. Что касается воинов, то их и вовсе нет. И коней, и людей мы потеряли в битве с войском хана Акназара…
Тут к уху мурзы склонился его охранник, прошептал:
— Господин мой, кыпсакский турэ похож на одного из всадников, которые преследовали нас той ночью…
Ядкар-мурза глядел на Кужака, вытаращив глаза, по лицу пошли красные пятна — признак вскипающей в нем злобы. А Карагужак продолжал как ни в чем не бывало:
— Коль не веришь, можешь поехать сам, убедиться. До кыпсакских кочевий отсюда недалеко — всего два-три кулема пути.
— Придется поехать, Карагужак-турэ! — Голос мурзы звучал теперь властно. — Не обойтись без этого. Скажи-ка, где ты был ночью пять дней назад?
— Кто — я?
— Не обо мне же речь! Ты! Ты! Где был?
— В племени своем, уважаемый мурза. Я не могу отлучаться из племени. Только вот сейчас…
— Есть у тебя доказательства?
— Доказательства, мурза, нужны не мне, а тебе. Приедешь — расспросишь людей на месте.
— Приеду, турэ, приеду! Все вверх дном в твоем племени переверну! Понял?
Ядкар-мурза тоже поднялся и даже сделал угрожающий шаг в сторону Карагужака. Тот приблизил руку к висевшему на поясе ножу. Батыры, стоявшие у двери, повторили его движение.
Дело до схватки не дошло. Как раз в это время вошел служитель и прокричал:
— Уважаемый мурза, прибыл гонец из Малого Сарая, от великого мурзы Юсуфа! Просит разрешения войти!
— Пусть войдет!
Влетел запыленный, запыхавшийся гонец, облизнул пересохшие губы и громко объявил:
— Великий мурза страны ногайцев повелел: мурзе Ядкару немедленно прибыть в Малый Сарай!
Долина Шады, междуречье Большой и Малой Узени — места благодатные, богатые травами, чем и привлекают к себе внимание многих кочевых племен. Если лето не засушливо, если выпадают время от времени дожди, в степи, не говоря уж о речных поймах, зелень не переводится. После теплого дождя рассияется небосвод и принимается за дело солнце: взглянув по-хозяйски на только что омытые животворной влагой тугаи и луга, словно за уши вытягивает из земли робкие еще ростки; проходит день — другой, и растеньица, набрав силу, уже выкидывают трубчатые стебельки, собираясь вскоре зацвести. Усердно щиплет сочную траву скот, тучнеет на глазах, начинает сыто взыгрывать. И не только скот, но и всякий зверек степной, и птица небесная сыты в эту пору, ни единую тварь не обделяет изобильное лето своими щедротами.
Оживление, царящее в природе, передается и человеку. Сытостью порождается радость, радостью — жажда деятельности. Наступает срок племенных собраний — йыйынов с веселыми состязаниями и играми.
К сожалению, в последние годы такое лето стало редкостью, а потом дожди будто и вовсе забыли об этих краях, случилась долгая засуха.
Племя Канлы, приткнувшееся в долине Узени в благополучную для нее пору, оказалось в тяжелом положении.
Когда племя, обитавшее прежде у берегов Булукты, прикочевало сюда вслед за своим истощенным на тебеневке скотом, заканчивался год змеи, приближался суливший сытость год лошади. Решили дождаться тут весны. Наступила она, к счастью, рано. Лето выдалось благоприятное, и племя, намеревавшееся лишь перевести дух, так в этих местах и осталось.
В долине Булукты до смерти надоели канлинцам ногайские баскаки, однако и на новом месте племя не обрело покоя: тут живо унюхал добычу баскак астраханского хана. Не удалось племени избавиться от извечного ярма — ханского ясака. Хорошо еще, что год лошади порадовал плодородием. И последовавший за ним год овцы, затем и год обезьяны канлинцы прожили сносно. А год собаки принес воистину собачью жизнь. Выжгла травы засуха, начался падеж скота, свирепствовал баскак.
Канлинцы не любили подолгу жить на одном месте. А теперь они оказались еще и перед необходимостью покинуть край, который поначалу показался им очень привлекательным, да и на самом деле позволил быстро оправиться после тяжелой зимней перекочевки, предстояло снова отправиться на поиски места понадежней и поспокойней.
Весть об этом дошла до Малого Сарая. Великий мурза Юсуф сказал, не придавая этому особого значения:
— Пусть вернутся под мою руку. Нечего им тесниться в астраханских владениях. Ногайская земля просторна, всем места хватит.
Орда не так уж много выиграет от того, что под ее крылом станет одним племенем больше. Одним племенем меньше — тоже вроде бы не велика потеря. Однако зачем упускать на сторону людей, издревле живших под ногайской властью? Астраханский хан и без того слишком расхрабрился, старается прибрать к рукам как можно больше башкир. Так что возвращению племени Канлы надо даже поспособствовать.
Придя к такому заключению, Юсуф рещил направить к канлинцам кого-нибудь из своего окружения. Вопрос, кого послать, разрешился сам собой: пришлось совершить путешествие к Узени младшему брату великого мурзы Исмагилу.
Как раз в эти дни в Малый Сарай прибыл посол царя Ивана. Цель посла была туманна. Может быть, царь направил его в надежде вбить клин между ордой и Казанским ханством. Может быть, надеялся даже склонить ногайцев на союз против Казани. Все может быть. Одно, во всяком случае, очевидно: Москва в последние годы глаз с орды не спускала. И послов не раз присылала. На этот раз послала удачливого в сношениях с иноземцами, внешне сдержанного, но весьма любознательного и изворотливого боярина Петра Тургенева.
Несмотря на далеко не дружелюбные отношения между ордой и Русью, посла в Малом Сарае встретили учтиво. Великий мурза мудро рассудил, что проявление неуважения к послу преждевременно насторожит московского царя, и, отложив другие свои заботы, оказал Тургеневу должные знаки внимания. Боярин вручил послание своего государя, в котором царь Иван заверял, что никакого зла в сердце своем к Юсуфу не держит, а напротив, хочет согласия с ним и мира. Выслушав послание, Юсуф велеречиво ответил в том же духе. На этом прием и закончился. От себя посол ничего не добавил. Однако отъезжать не спешил. Юсуф удивился: «Почему медлит? Послание вручил, ответ получил. Что еще ему надо?»
Вскоре посол все объяснил сам, высказав желание поближе — ради установления дружбы — познакомиться с жизнью и обычаями страны. Трудно возразить против такого желания. Что ж, пусть знакомится, решил великий мурза. Пусть даже совершит путешествие по землям орды. Но такого гостя в поездку без догляда не отправишь. Нельзя. Да и по правилам гостеприимства кто-то должен его сопровождать. Кого с ним послать? Тут-то великого мурзу осенило: есть же у него братец Исмагил! Пусть-ка, чем путаться тут и мутить воду, поездит с послом царя Ивана!
Вызвав Исмагила, Юсуф преподнес ему предстоящую поездку как государственную необходимость, причем, сделал это в присутствии своих визирей и советников. Дескать, смотрите: хотя младший брат завидует мне, я его не отталкиваю от себя, не отчуждаю от важных державных дел, доверяю поездку с послом из вражеского стана.
Исмагилу, доверительно сообщил великий мурза, предстоит убить одной стрелой двух зайцев.
Первый заяц — этот несвоевременный гость, посол Тургенев. Надлежит обратить поездку на пользу орде, ублажить посла гостеприимством, увлечь охотой и осторожно в разговорах с ним вызнать, с кем еще из повелителей народов сносится царь Иван, каковы его замыслы, велико ли его войско. Не лишне позвенеть возле уха посла золотом и, коль удастся подкупать его, дабы иметь в его лице тайного осведомителя в самой Москве.
Второй заяц — беспокойное племя Канлы. Следует направиться с послом в места, где сейчас обитает это племя, то есть в междуречье Большой и Малой Узени, и заодно подтолкнуть канлинцев к возвращению под ногайскую власть. Пусть поселятся в любом уголке ордынских владений, по своему выбору. Они подпрыгнут от радости, коль услышат, что великий мурза ногайцев установит для них ясак, вдвое меньший против взимаемого астраханским ханом. На первых порах, пока племя обустроится, можно брать и поменьше. А потом будет видно…
…Один из взятых на прицел зайцев достался Исмагилу очень легко. Уговаривать канлинцев не потребовалось. Их акхакалы уже утвердились в намерении переселиться, оставалось лишь прийти к единому мнению, куда, в какую сторону двинуться. Обещание великого мурзы Юсуфа облегчить ясачное бремя, услышанное из уст его родного брата, положило спорам и колебаниям конец: решили вернуться под крыло орды.
Но другой заяц обернулся волком. Нет, верней сказать, он обладал лисьей хитростью. Стрела, предназначенная для него, угодила в самого Исмагила.
В каком башкирском племени не устроят в честь гостя празднество, а если гость знатный, то и байгу?! И в племени Канлы обычая этого придерживались твердо. Обычай требует: от себя оторви, сам останься голодным, а уважь гостя угощением. И народ даже тогда, когда валит его нужда с ног, перед гостем в грязь лицом не ударит, в байге встряхнется, себя покажет.
Послу из далекой страны хотелось увидеть именно байгу. На праздничном майдане душа у каждого — нараспашку. Тут наблюдательный человек может получить ясное представление о народе — каков он внешне и что у него на уме, как он себя ведет и к чему стремится. Как раз это и было нужно послу. Он хотел поглубже изучить жизнь страны, с которой не ему, так другим русским предстояло иметь дело и впредь.
По ходу байги Тургенев задавал через толмача вопрос за вопросом. Малтабар-турэ, предводитель племени Канлы, любивший покрасоваться, был покорён любознательностью чужеземца и отвечал ему охотно. Когда Малтабар отходил, этот труд брал на себя Исмагил.
Вдруг посол поразил Исмагила, заговорив по-татарски, — оказалось, он сам знает этот язык.
— Почему у них такая странная речь? — спросил Тургенев. — Похожа на татарскую, но я не все понимаю.
— Так ведь они не татары. Это — башкирское племя, — ответил Исмагил, глядя на посла в изумлении.
— Башкиры, как я слышал, «хекают». Татары говорят «су», «сыср», башкиры — «хыу», «хыйыр»[13]…
— Верно. Но тут говорят «сыу», «сыйыр»… И не по-татарски, и не совсем так, как говорят другие башкиры.
— Это похоже на речь инглизов[14]!
— Верно, — опять подтвердил Исмагил, хотя не имел никакого понятия об упомянутом послом языке.
Тем временем канлинцы показывали свое искусство. После борьбы, стрельбы из луков, бега наперегонки и скачек, требующих незаурядной силы, ловкости, выносливости, настала очередь песен и плясок. Особое удовольствие гостю доставила молодежь стремительным танцем охотников. Рассыпалась приятная слуху дробь нагрэ[15]. Принаряженные егеты с колчанами на боку, с луками в руках выскочили на майдан, образовали круг и запрыгали, захайткали, изображая всадников. Затем все разом устремились к центру круга и, сталкиваясь головами, склонились к земле — будто бы там появился какой-то зверек… Барабан звенел все яростней, добавляя огня в движения егетов. Танцевали они довольно долго, показывая повадки охотников, то скачущих верхом по широкой степи, то метко стреляющих в пролетную птицу, то преследующих быстрого либо юркого зверя, и опять же все разом, с криками кинулись врассыпную, выбежали с майдана.
— Интересно! Удивительно! — приговаривал гость, наблюдая танец. «Из таких парней получились бы отменные воины, — думал он. — В наше бы войско их! Хоть на Казань идти, хоть от крымцев отбиваться…»
Племя Канлы тронулось в путь. Миновав несколько петляющих по привольной степи речек, огляделись в пойме Каралыка. Местность не понравилась. Завернули к берегам Камалыка — тоже не то. Наконец облюбовали берега Улустана[16].
Гости следовали за канлинцами, коротая время в неторопливых беседах. Исмагил то и дело хвастался тем, что владения Ногайской орды неоглядны, что ей подвластны десятки башкирских племен, а также племена мангытов, киргизов, казахов. Тургенев рассказывал о Руси, о том, что стоит на русской земле множество городов и окруженных каменными стенами крепостей, что особой красотой отличается московская крепость, называемая Кремлем, — в этой крепости живет царь. Как бы вскользь посол упоминал о растущем могуществе царского войска, о пушках и пищалях, грохочущих, как гром небесный, и поражающих с гораздо большего расстояния, чем луки.
Когда зашла речь о царе, Тургенев — опять же вроде бы вскользь — заметил:
— Щедр государь мой Иван Васильевич. За верную службу награждает превелико. А уж коли служит ему кто из противостоящего стана, того особливо жалует, ничего не жалеет.
— Это как же? — невольно заинтересовался мурза. — Разве так может быть? Из противостоящего стана лишь в плен можно угодить.
— А бывает — и по своей воле на нашу сторону переходят. Возьмем Шагали-хана. Ему отдан городок Касимов.
— Так это когда еще случилось! Еще при отце царя Ивана!
— Это, конечно, верно. Однако государь мой великодушней своего отца. И щедрей. Вот не так давно перебрался к нам Аккубак. Он из рода астраханских ханов. Ему отдан город Юрьев. Предстанешь перед государем, к примеру, ты — он и тебя встретит радушно… И пошлет правителем в один из самых больших городов…
Ничего Исмагил не проронил в ответ. Он думал о другом — о том, как стать повелителем неоглядных ногайских земель. Будто угадав его мысли, Тургенев сказал негромко:
— Коль приблизишься к царю, скорей исполнишь свои желания…
Посол вернулся к этому разговору вечером на берегу Улустана. Племя готовилось к предстоящей ночи. В наскоро огороженных загонах мычали коровы, блеяли овцы. Подростки верхом на неоседланных конях носились по степи, перекликаясь меж собой. Вспыхнули костры, загорелся огонь во временных лачугах, наскоро собранных на случай дождя. Обычный для стоянки кочевников вид…
Царский посол и сопровождающий его мурза беседовали, сидя у костра, зажженного перед гостевой юртой.
— Надо бы, надо сблизиться!.. — проговорил задумчиво Тургенев. — К слову сказать, и в стольный город ваш ездить из Москвы далековато. Вот ведь какие красивые места есть у вас! Поставить бы тут, скажем, крепость, а? Неплохо бы, по-моему, было. А потом и ханскую ставку сюда перенести, а? Я бы на твоем месте так и сделал…
Исмагил и на этот раз промолчал. Однако предстала перед его мысленным взором заманчивая картина крепости в долине Улустана.
Костер догорел, подернулся пеплом. Шум-гам на стоянке понемногу утих, и донесся из степи крик какой-то птицы. В небе замигали звезды. Будто мурзе Исмагилу они подмигивали, дразнили его, подзуживали.
Засыпая, он подумал: «Нет! Я не продажный, я не поеду к царю урусов… Я должен стать повелителем своей страны. А потом… Потом — построить тут, на берегу Улустана, городок. Потом… перенести ставку… Потом… будет видно…»
Пока посол царя Ивана Петр Тургенев путешествовал по стране ногайцев, в Малый Сарай из другого путешествия вернулся Ядкар-мурза.
Он не мог ясно представить себе, зачем великий мурза вызвал его столь спешно. Неспроста, разумеется, вызвал. Может быть, решил послать куда-нибудь правителем? Куда? В Имянкалу? Но там сидит сын покойного Акназара Ахметгарей. Юсуф его не тронет. По крайней мере, в ближайшие годы. Ведь он хотя бы покуда должен выглядеть справедливым властелином. Впрочем, и самого Ядкара-мурзу Имянкала уже не привлекает. С переездом в Малый Сарай желания у него возросли. Ему нужно ханство, где и народу побольше, и возможности пошире. Вот досталась бы ему Актюба! В самый бы раз она пришлась, да занята. Хоть и безвольный, а Юсуфовой крови человек туда посажен. Самое лучшее — создать бы новое ханство на землях зауральских башкир, пока не дотянулся до них Кучум. Зажать их в крепком кулаке! И хана искать не надо — Ядкар-мурза готов принять эту тяжесть на свои плечи. Ни в чем тот край не уступит другим ханствам Ногайской орды!..
Ему не пришлось долго ждать. Едва вошел во дворец — повели к великому мурзе.
— Тебя ждет большое дело, — сказал ему Юсуф. — И большая слава. Выбор аллаха, Ядкар, пал на тебя…
Ядкар-мурза некоторое время ничего не понимал. Даже заподозрил неладное. Если бы, положим, Юсуф решил посадить его на такой важный трон, как актюбинский, или сам додумался до создания ханства за Уралом, и то не заговорил бы столь торжественно. Странное, очень странное начало разговора! Тем не менее Ядкару не оставалось ничего иного, как выставить, изображая улыбку, свои клыки и пробормотать:
— Слово великого мурзы, хана ханов, для меня равно воле аллаха!
— Не богохульствуй!
— Аллах — в небесах, а на земле, великий мурза, его наместник — ты! Им назначенный!
Будь человек хоть трижды велик — и то, наверно, не устоять ему против лести.
— Собирайся! — сказал Юсуф ласково. — В дальний и хлопотный путь. — Помолчав, добавил: — В Казань. Дело поначалу — тайное…
Ядкар застыл с раскрытым ртом, не зная, что сказать в ответ: услышанное сильно огорчило его.
— Ты что, не понял?
— По… понял, великий мурза, — выдавил из себя Ядкар, запинаясь. — Стать послом великого мурзы Ногайской орды — огромная для меня честь. Я… я готов отправиться по твоему повелению не только в Казань, а хоть в логово аждахи[17], даже в Москву!
Юсуф рассердился.
— Глупец! Не в Москву — в Казань, говорят тебе, в Казань поедешь! И не послом, а ханом станешь. Ханом!
Ядкар почувствовал сухость во рту, как бывает, когда человек слышит дурную весть, а все же сделал глотательное движение, словно бы попытался проглотить слюну, — кадык у него задвигался. Сердце застучало бешено — вот-вот выпрыгнет из груди, мясистая щека непроизвольно задергалась. Мурза был ошеломлен. Такой милости, такого подарка он не ждал.
Судьбу казанского трона, лишившегося после смерти Сафа-Гирея надежного хранителя, решал, конечно, не один Юсуф. Пришлось вступить в переговоры с крымским и астраханским ханами. К переговорам подключился и турецкий султан Сулейман. Между Малым Сараем и Астраханью, Малым Сараем и Бахчисараем сновали гонцы, успевая совершить путь туда и обратно за пять-шесть дней. Крымский хан Сахиб-Гирей тянул казанский трон в свою сторону, а Юсуф, как дед наследника трона — малолетнего Утямыш-Гирея, доказывал, что право опекать Казань принадлежит Ногайской орде. В ходе препирательств Сахиб-Гирей взял да и объявил казанским ханом брата своего Давлет-Гирея. Юсуф тоже не дремал: склонив на свою сторону астраханского хана Касима, известил Бахчисарай о том, что до совершеннолетия Утямыш-Гирея назначает казанским ханом высокородного ногайского мурзу Ядкара. Завязался опасный спор; в стане, противостоящем Москве, могла начаться кровавая междоусобица, что было бы на руку царю Ивану. Султан Сулейман решительно пресек эту возможность: столкнув с крымского трона Сахиб-Гирея, заменил его Давлет-Гиреем. Путь в Казань открылся для Ядкара.
Юсуф возлагал на него большие надежды. Ядкар хитер, изворотлив, рука у него, когда нужно, достаточно тверда, и, главное, он — свой человек. Все эти качества Юсуф нашел вполне подходящими для хранителя ханского трона. Он понимал, что решением своим наносит жестокую обиду Суюмбике, но будущее Казани поставил выше переживаний своей дочери. Как ни прикинь, женщина остается женщиной, ей присуща слабость. Лучше было бы, конечно, послать туда человека, который мог бы стать ее мужем. Ядкар для этого не подходит, ибо состоит с Суюмбикой хоть и в отдаленном, но кровном родстве. Их супружество, даже в случае взаимного согласия, явилось бы прегрешением перед лицом аллаха. Впрочем, аллах, возможно, и посмотрел бы на это сквозь пальцы, да есть страна, есть людской суд. Не стоит дразнить народ, и без того возбужденный, как муравейник перед грозой.
За этим малым исключением, Ядкар во всем соответствовал представлениям Юсуфа о достоинствах хана. Только вот надо было поскорей и негласно проводить его, а затем утвердить на троне. Успеть сделать это до того, как царь Иван предпримет новый поход на Казань…
Ядкар, когда дело прояснилось и для него, попытался сделать вид, будто принимает назначение как нечто само собой разумеющееся, но все-таки встал, приложил руку к груди напротив бешено колотящегося сердца.
— Клянусь, великий мурза, ради твоего благополучия я готов спуститься даже в ад!
— Трон, коль не умеешь на нем сидеть, ничем не лучше ада. Ты должен превратить ад в рай. Понял? И ради меня, и ради себя. То есть ради нас.
Ядкар, воздев руки, воскликнул неестественным голосом:
— Аллах — свидетель, я, великий мурза, всегда был твоим верным и надежным слугой!
Он уже почувствовал себя человеком, гордо въезжающим в широко распахнутые ворота Казани.
— Помни: коль сделаешь хоть шаг против моей воли, пощады тебе не будет. Слышишь? Тут же сброшу с трона!
— Буду предан тебе вечно, великий мурза! Воля твоя для меня навеки свята! — вновь поклялся Ядкар и подумал: «Дай сесть на трон, а там посмотрим. Укреплюсь, и как бы тебе самому не пришлось клясться в преданности мне…»
Юсуф продолжал:
— Должен быть беспощадным и ты. Никого не жалей. Надо держать всех в крепко сжатом кулаке, чтобы решить нашу священную задачу…
Слушая наставления Юсуфа, Ядкар все более проникался ощущением будущей власти и сам себе виделся уже могущественным повелителем, нагоняющим и на ближнее, и на дальнее свое окружение страх и трепет. Поэтому он даже прервал наставника:
— Верь, великий мурза: я выполню эту задачу — поставлю царя Ивана на колени!
— Ты должен оберечь дочь мою любимую, Суюмбику. Она воспитывает моего внука…
— Царь Иван будет валяться у моих ног! Я его… я его…
— Дай-то аллах дожить до этого дня!
— Я возьму его за горло! Сверну ему шею!
Юсуф, смежив веки, пробормотал какую-то молитву, мазнул ладонями по свисающей сосулькой бородке.
— Да раскинут ангелы свои крылья над твоей дорогой! Аминь!
А Ядкар все не мог успокоиться, все петушился:
— Я предам его позорной смерти — повешу!..
В Москве учитывали возможность появления в Казани хана со стороны. Царь полагал, что там опять попытаются посадить на трон крымца. «Много лет Казанью правил Крым, — думал он, — и ныне Сахиб-Гирей не захочет выпустить ее из своих рук».
В суждениях царя была большая доля правды. Послы, побывавшие в Малом Сарае, считали, что среди ногайских мурз не видно, кого можно было бы посадить на казанский трон, да и не выигрышно это для Юсуфа, пока ханством правит его дочь. Ну, а Касим, хан астраханский, — не потянется ли к этому трону он? Нет, духу у него не хватит. Стало быть, остается только Крым, рассудил царь.
Крымский ставленник в Казани для Москвы был бы, конечно, опасней Суюмбики. Напрашивался вывод: надо воспрепятствовать исполнению замыслов Сахиб-Гирея. Царь решил послать специальное войско, дабы оно, обойдя Казань, перекрыло дороги из Крыма и никого оттуда к городу не подпускало.
Хотя Москва посягательств на казанский трон со стороны Ногайской орды не ожидала, великий мурза Юсуф учел возможность появления на дорогах русских заслонов. Он дал Ядкару более пятисот хорошо вооруженных воинов, но посоветовал избегать в пути стычек, проскочить к Казани незаметно. Ядкар, впрочем, и сам в драку не рвался, а по части тайных передвижений давно, как говорится, насобачился. И на сей раз в беспечности никто не смог бы его обвинить. Выступив из Малого Сарая без лишнего шума, вскоре он делал со своим войском переходы лишь по ночам, был насторожен, как кошка, подкрадывающаяся к добыче. Однажды все же едва не столкнулся с русскими, слишком близко подошли к ним, но сумели счастливо разминуться. Ядкар въехал в Казань целым и невредимым…
Суюмбика предчувствовала: либо сами казанцы, либо крымцы попытаются лишить ее власти. И могут лишить. Если это произойдет, ей, видимо, придется стать женой третьего по счету казанского хана. «Хоть бы оказался он человеком не очень старым», — думала она порой, в минуты душевной усталости, когда поражение в борьбе за сохранение власти казалось ей уже неизбежным. В случае дворцового переворота более всех устроил бы ее на троне Кужак. Он красив, молод, полон сил, связан, хоть и дальним родством, с крымскими ханами — ханская кровь в нем течет! Что еще надо? Коль суждено ей уступить власть кому-то — почему бы сильным мира сего не остановить свой выбор на Кужаке?..
Годы никого не щадят, не щадили они и Суюмбику. Увядая, она все еще предавалась сладостным мечтам, ведь в мечтах женское счастье продлевается так легко! Ночами, стараясь не попадаться на глаза дворцовых служителей, в ее покои пробирался Кужак, и она кидалась в его объятья, чтобы забыться, отрешиться от томительных мыслей, тревог и забот. Но наступало утро, и вновь представала перед нею суровая действительность с ее бесконечными противоречиями и не знающими снисхождения законами. С каждым днем становится ясней, что русский царь опять появится под стенами Казани. Неспокойно в самом ханстве. Во дворце мало на кого можно положиться, за ней подглядывают, ее тайная связь с Кужаком ни для кого уже не тайна, и в городе молва винит ее в том, что своими любовными утехами она позорит трон…
Суюмбика вынуждена была сообщить о своем шатком положении отцу, великому мурзе ногайцев Юсуфу, попросить у него поддержки войском. В письме, пересланном с надежным человеком, она откровенно рассказала и о том, что в ханстве неспокойно, и о том, что многие в ее окружении готовы вцепиться ей в горло, лишить дорогого Юсуфова внука Утямыш-Гирея права на трон. «А самая большая опасность в том, — сообщала она, завершая письмо, — что царь урусов точит саблю, собирается овладеть Казанью. Сделай, уважаемый отец, что возможно, не откажи в помощи! Аллах не забудет твоего милосердия!»
Узнав о прибытии в город мурзы Ядкара с пятью сотнями ногайских воинов, Суюмбика приняла это за присланную отцом подмогу и мысленно побранила его: «Мало прислал, скупой старик! Дочери не поверил!..» Она решила вызвать мурзу к себе, подробно расспросить, как обстоят дела в Ногайской орде, затем отрядить к отцу послов с просьбой спешно оказать более значительную помощь. Но тут явился дворцовый служитель и сообщил, что ее вызывают в тронный зал.
Вызывают? Её?! Правительница побледнела, однако, стараясь скрыть смятение, даже не спросила, кто вызывает и чем это объясняется. Придя в себя, первым делом она послала за Кужаком — пусть незамедлительно прибудет во дворец! — и с помощью служанок переоделась: надела платье и камзол, в которых выходила к придворным в случаях, когда предстояло говорить от имени хана Утямыш-Гирея, беспечно спавшего в эти минуты в золоченой кроватке. Одевалась Суюмбика неторопливо и потом немного потянула время, чтобы наверняка подоспел Кужак.
Войдя в сопровождении придворных дам в тронный зал, Суюмбика сразу увидела его: Кужак стоял со своими охранниками неподалеку от противоположных дверей. Взгляды их встретились, лицо Суюмбики на миг осветилось радостью, но тут же посерьезнело. Зал был полон придворных, собрались, кажется, все, кому надлежало присутствовать в этом зале при торжественных церемониях. Надменно вскинув голову, с уверенностью, присущей людям, наделенным властью, Суюмбика подошла к трону и села.
— Великий наследник казанского трона Утямыш-Гирей-хан слушает вас! Кто и почему несвоевременно беспокоит его? Время приема послов назначается ханом!
— Великая ханбика, есть важная весть: она — в послании твоего отца, преславного мурзы Юсуфа.
— Я счастлива получить послание своего отца!
— Речь в послании идет о судьбе ханства. Оно должно быть прочитано вслух…
Суюмбика поняла: ее судьба решена. И не в ее пользу. Иначе не посмели бы вызвать — вызвать! — ее. Иначе просто вручили бы письмо отца ей…
Только теперь, наконец, увидела она Ядкара-мурзу, стоявшего со своей свитой на правой стороне зала. «Так вот на кого пал выбор!»
— Читайте… — разрешила она упавшим голосом.
Снова краешком глаза посмотрела на Ядкара-мурзу. Боже, до чего непригляден! Толстое, коротенькое тело, из-под верхней губы выглядывают два зуба… Никакого сравнения с Сафа-Гиреем не выдерживает…
Мысли эти отвлекали Суюмбику, она была не в состоянии внимательно выслушать послание от начала до конца, лишь самое главное, заставив себя усилием воли сосредоточиться, уловила:
«…из необходимости оберечь мусульманскую страну от поражения в войне с царем кяфыров я, повелитель ногайцев, и повелитель Крыма в согласии меж собой утверждаем на казанском троне Ядкар-хана из рода прославленных мурз и ханов…»
Хотя Суюмбика, казалось, и была готова услышать что-то в этом роде, в глазах у нее потемнело. Она привыкла к положению полновластной ханбики и надеялась, все еще надеялась, что право ее сына на трон позволит ей сохранить власть и связанные с властью радости жизни до самой смерти. Но надежда рушилась. Суюмбика, чтобы не покачнуться, стиснула обеими руками подлокотники трона, чуть-чуть повернула голову влево — обратила побелевшее лицо в ту сторону, где стоял ее возлюбленный. Кужак напрягся. Суюмбика догадалась: лишь шевельни она пальцем, подай знак — и Кужак быстрей барса метнется к Ядкару, блеснет нож… Знака она не подала. Она была умна, эта женщина, и даже в такую страшную для нее минуту сознавала, что от резни, устроенной во дворце в тот момент, когда судьба ханства и без того висит на волоске, пользы для себя не извлечет, а Кужак может погибнуть. Нет, это недопустимо, она нуждается в живом Кужаке, в его сильных руках, его жарких объятьях. «Мой милый, мне теперь особенно нужна твоя любовь, твоя поддержка, — мысленно обратилась она к возлюбленному. — Я буду ждать тебя вечером».
А если не придет?..
Она, испугавшись этой мысли, широко раскрыла глаза, лицо исказилось, потеряло обычную свою миловидность, но лишь на какой-то миг, и, посерьезнев, стало надменно-холодным.
Медленным взглядом обвела Суюмбика толпу придворных — зрителей унизительного, бесконечно горького для нее самой действа. Для них происходящее сейчас — лишь зрелище, может быть, даже забавное. Как ненавистны ей все они! И эти спесивые мурзы, готовые лизать подошвы любого хана, дармоеды, считающие себя высокородными и потому — обладающими правом совать нос не в свои дела. И эти служители веры, сеиды с их деланым благочестием. И эта Гуршадна, нажившая богатство на торговле грехами, готовая услужить за деньги кому угодно… Всем бы им, всем наплевать в поганые рожи! Жаль, не поснесла им головы при жизни Сафа-Гирея!..
Душа Суюмбики пылала, но ни единой искорке не дала она вырваться наружу; ни единым движением не выказала слабости. Она поднялась с трона, выпрямилась, предстала гордой, величественной, и все свидетели ее крушения в невольном порыве склонились перед ней.
Она ничего не сказала, — сохраняя величественную осанку, твердой поступью направилась к выходу.
На возвышение, где стоял трон, взошел последний казанский хан — Ядкар[18].
Суюмбика не подпустила Кужака к вершине власти, а все же до того, как ханский трон занял Ядкар, возлюбленный правительницы держал себя так, будто именно он — хозяин Казани, делал все, что заблагорассудится. Его бесшабашные воины частенько причиняли населению обиды и ущерб. Казанцы злились, жаловались друг дружке, но далее этого не шли. Все знали, кто стоит за спиной Кужака.
В городе он мог если не покарать, то хоть куснуть любого своего противника. Только вот русские, считавшиеся главными врагами ханства, были ему не по зубам. Распетушившись на манер Сафа-Гирея, Кужак попытался совершить набег на русскую глубинку, однако столкнулся с шедшими со стороны Углича к устью Свияги стрельцами и был побит. Хорошо еще, его воины оказались прыткими и по части бегства, а то от «вольного» войска остались бы одни воспоминания.
Кужак предпринял этот набег, чтобы возвысить себя в глазах Суюмбики. Потерпев неудачу, он принялся нагонять страх на мирное население ханства, и все ради той же цели. Показать себя человеком сильным, твердым, умеющим держать народ в крепкой узде — вот что нужно было Кужаку. Ханство нуждается в сильной личности, способной устрашить, и Суюмбика в конце концов поймет это, полагал он.
Когда его тайная связь с правительницей получила огласку, он стал еще жестче, злей. Теперь он даже подчеркивал, что тыл у него прочный. С другой стороны, он счел не лишним слегка припугивать и «возлюбленную ханбику», дабы потихоньку приручить ее, полностью подчинить своей воле. Но Суюмбика была и умней, и хитрей Кужака, сумела превратить его самого в прирученного барса, слепой силой которого могла воспользоваться как угодно и когда угодно.
Разделяя с ним постель, она не собиралась делиться властью. В конце концов, Кужак начал намекать на унизительность своего положения. Суюмбика пропускала его намеки мимо ушей, ничего не меняла. И однажды с языка Кужака сорвалось, что их счастью мешает Утямыш-Гирей. Писклявый мальчонка, объявленный ханом, и в самом деле стоял поперек его пути, мешал осуществлению его честолюбивых намерений.
Слова Кужака заставили Суюмбику вздрогнуть. Человек, в чьих объятиях она лежала, желал смерти ее ребенка! Иная мать, обыкновенная женщина, наверное, на ее месте возмутилась бы или разрыдалась. Суюмбика не заплакала, даже не упрекнула Кужака, сделала вид, что пропустила мимо ушей и это. Замкнула испуг и тревогу в себе.
Но утром она распорядилась перевести сына в одну из глубинных, труднодоступных комнат дворца и усилила охрану своих покоев. И сделала это так, что ответственность за безопасность ребенка легла и на Кужака.
— Дорогой мой, — сказала она, — ты знаешь, у меня много недругов. Дай мне с десяток надежных охранников из твоих людей.
Кужак выполнил просьбу ханбики, простодушно отобрал и передал в ее распоряжение самых, на его взгляд, усердных егетов. В их число попали и молодые башкиры, отбитые им по пути в Казань у Одноухого.
Натерпевшиеся от безжалостного Одноухого егеты, попав в «вольное» войско Кужака, вскоре заметно переменились, ожили. И не столько еда досыта сказалась на них, сколько радость избавления от продажи в рабство. Конечно, вынужденная служба в Кужаковом войске не означала, что они стали свободными, далеко еще было им до полной свободы, но лучше уж быть рабом с оружием в руках, чем рабом на привязи. Пусть и дальней зарницей, а блеснула надежда вернуться когда-нибудь на родную землю, к отцу-матери, к близким. Повеселели егеты и не только внешне переменились — обрели уверенность в себе и прежнюю хватку, пробовали потягаться в сноровке даже с бывалыми воинами. Заметно выделился среди своих товарищей Ташбай, ни одна его стрела не пролетала мимо цели, и боевой дубинкой — сукмаром — владел он на зависть.
Сам Кужак все внимательней приглядывался к проворным, крепкотелым парням из племени Мин и еще до Казани взял их в свою охрану. «Познавший неволю либо очень мстителен, либо очень надежен. Мстить мне у них нет причин, напротив, они должны быть благодарны — я избавил их от продажи в рабство. Значит, могу положиться на них», — рассудил он.
Укореняясь в Казани, а в особенности в дни дворцовой заварухи после смерти Сафа-Гирея, Кужак чаще всего держал возле себя этих егетов.
В ответ на просьбу Суюмбики дать ей надежных охранников он уступил ей Ташбая с товарищами, а с ними и Аккусюка, служившего в свое время в ханской охране в Имянкале.
Ташбай поначалу воспринимал доверие, оказываемое ему Кужаком, с большой радостью «Говорят, он стремится стать ханом, — размышлял Ташбай. — Коль и вправду станет, может, отпустит нас…» Поэтому старался, чтоб ни его самого, ни его товарищей ни в чем нельзя было упрекнуть.
Утешала мысль, что жизнь, благодарение небу, пока мирволит им. «Не занесен над головой сукмар, не зудят вокруг стрелы. Одежда — от Кужака, еда — от ханбики, — жить можно. Лишь бы аллах не послал смерть до возвращения в родные края…»
Словом, доволен был Ташбай своей службой. Только вот после перевода во дворец начали задевать его подковырки товарищей: «Ну и как оно — охранять ханбику в час любовных утех?.. Ты уж смотри в оба: как бы высокочтимого Кужака в ее постели не накрыли!»
Ташбай беззлобно отбивался: «Я же не у постели стою, а у двери. И не ханбику, а ее сына охраняю, сына!» Все же как-то пожаловался Аккусюку, что служба у них и впрямь срамная.
— Придержи язык! — одернул его Аккусюк. — А если бы в рабство угодил — что бы тогда?.. Радоваться надо!
— На лице — радость, а в душе — гадость, — поморщился Ташбай. — Муторно мне что-то стало. Может, о бегстве подумаем, а?
— Несешь пустое! Куда побежишь?
— Ясно куда — в родные края. Тянет, брат, туда, ох, как тянет!
— Едва успеешь вернуться — баскак Ядкар сцапает. Сцапает и опять отправит…
— Так-то оно так… А может, коль все вместе вернемся, свернем проклятому шею?
— Я бы первым за глотку его взял! Оторвал бы голову и собакам кинул!
— Все равно я когда-нибудь доберусь до него, вот увидишь! — пообещал Ташбай. — Сколько слез из-за этого злыдня люди пролили!
Они помолчали. Даже упоминание имени баскака подействовало на них угнетающе.
— Придется, браток, пока потерпеть, — заключил Аккусюк. — Ничего другого, как ждать, нам не остается.
— Куда денешься! Такая уж у нас доля — жить, стиснув зубы, — вздохнул Ташбай. — Лбом камень не расшибешь.
Примирившись покуда с судьбой, они продолжали службу во дворце. И вдруг — сногсшибательная новость: троном завладел Ядкар.
Какой Ядкар? Уж не тот ли, не баскак ли подлый? Выяснилось — он самый.
Аккусюк с Ташбаем не в состоянии были говорить об этом спокойно: глаза горят, кулаки сжаты.
— Слышал? Баскак Ядкар тут объявился!
— Мало что объявился — ханом стал!
— Снесу я ему голову вот этой секирой!
— Легко сказать, да не подступиться к нему — кругом своих людей расставил.
— Ты уже пробовал, что ли, подступиться?
— Пробовать не пробовал, но прикинул… Он же, гад, жизнь мне сломал. Сам человека убил, а на меня свалил!
— А разве с нами не то же сделал?
— Нет, все-таки раскрою я ему башку! Повесят так повесят, а отомщу!..
На этот раз более хладнокровным оказался Ташбай, он принялся успокаивать товарища:
— Не горячись, брат, не горячись! А то до его головы не доберешься, а свою сложишь. Должен выпасть удобный случай, чтоб сразу и смыться в родные края можно было, понимаешь?
— Мне все равно, — отмахнулся Аккусюк. Родни у меня нет, приткнуться негде.
— Найдется, где приткнуться, не беспокойся! Отправимся вместе в долину Кугидели. Оженим тебя там. Только бы вырваться из рук Кужака!
— Как бы, знаешь, не угодить до этого в руки Ядкара. Тогда, считай, кончились для нас светлые денечки. Потому и надо поскорей спровадить его в преисподнюю, давно его там ждут!..
Томила Ташбая с Аккусюком жажда мести, но не дано было утолить ее. Обострялись в Казани столкновения разнородных сил и интересов, волновалось житейское море, и одна из волн вышибла наших егетов из дворца, положила конец их сравнительно благополучному существованию.
Расставшись с Шагалием у ворот Аталык, Шарифулла направился в ту часть города, где обитал мастеровой народ — плотники, кузнецы, каменщики, чеканщики по серебру, сапожники, портные, шапочники. Но к кому бы он ни обратился, смотрели на него не то чтобы недоверчиво, а скорей с некоторым недоумением. Каждый раз он начинал разговор с одного и того же вопроса:
— Не знаешь ли, уважаемый, человека по имени Газизулла?
— Что за Газизулла?
— Мастеровой он, вроде вас. Плотник. Где-то тут должен жить, коль не уехал в родные края.
— И-и, милок, мало ли на свете сынов адамовых с таким именем! Каждому свое чадо дорого, вот и нарекает Газизом[19]… — принимался рассуждать иной, но ничего о старшем брате Шарифуллы сказать не мог.
Кое-кто спешил отмахнуться:
— Иди, иди своей дорогой! Нет тут такого.
Один пожилой кузнец навел на след — вспомнил:
— Его и еще несколько человек взяли на работы при ханском дворце.
— Когда?
— Давно уж, не могу даже сказать, сколько лет прошло.
Шарифулла прикинул: с тех пор, как он поступил на службу в войско Сафа-Гирей-хана, тоже немало воды утекло, значит, брата могли взять на дворцовые работы. Может, он, разжившись деньгами на покупку лошади, уже отправился домой, в долину Шунгыта. Повезло, выходит, ему, в хорошее, прибыльное место попал, не мытарился, как братишка, невесть где, в чужой стране.
А может, он еще тут? Шарифулла предпринял попытку проникнуть к мастеровым, работавшим в кремле, — не удалось. Обескураженный неудачей, пошел на базар, потолкался в ряду ремесленников, занятых изготовлением всякой необходимой в обиходе мелочевки прямо на глазах покупателей. Заговорил со стариком, добрым с виду и словоохотливым, рассказал о своей заботе.
— Человеку, угодившему на ханскую службу, уже не вырваться оттуда, пока не умрет или не одряхлеет, — сказал старик. — Проще, конечно, коль умрет. Предадут земле, и все тут. Ну, а того, кто ослаб, выкинут за ворота, и такому бедняге не позавидуешь.
— Брат мой был еще крепок, не должен бы так скоро сдать…
— Э, туган, могучие, как львы, мужчины — и те на ханской службе скрючиваются. Кем он был-то, брат твой? Каким ремеслом владел?
— Плотничал он, дома и всякие другие строения ставил, даже мечеть построил.
— Ха-ай, туган, коли так — не жди его. Такого человека хан не отпустит. Видать, суждено ему там и смерть свою встретить.
Ничего утешительного Шарифулла в разговорах со случайными собеседниками не слышал, а все же, сколь бы ни убеждали его в тщетности поисков, надежды он не терял. Напротив, крепла в нем уверенность, что брат — тут, рядом, и он снова делал попытки проникнуть в ханскую крепость либо расспросить кого-нибудь из тамошних обитателей, но даже близко к воротам его не подпускали.
Кто-то сказал ему:
— А может, твой брат вовсе не там. Может, угодил на тяжелые работы — камень, к примеру, ломает, или улицу мостит, или городскую стену укрепляет…
Шарифулла с этим не согласился. Подобные работы — доля, главным образом, несчастных, с которых не спускают глаз — пленников, рабов.
Утром вооруженные плетками надсмотрщики выводят их из ночлежек, заставляют трудиться весь день, вечером опять загоняют в те сырые, душные ночлежки. Нет, не место Газизулле среди них. Как ни суди, он — мастер, значит, должен быть среди особо ценимых ханом людей. Ведь он даже мечеть построить может. Скажем, среди булгар такие мастера редки — раз-два и обчелся. Потому-то ему и обещали, что хорошо вознаградят за усердие — вернется домой с лошадью, да не одной.
Пока тыкался Шарифулла в безрезультатных поисках туда-сюда, прошло порядочно времени. Пора было ему самому где-то пристроиться. «Придется наняться к какому-нибудь богачу, а то схватят еще армаи хана, — решил он. — Лучше держаться подальше от войска. Хватит, сыт по горло…»
Но и работу искать пришлось ему довольно долго. Вид, что ли, у него был неприглядный — к кому бы ни обратился, тут же, без всяких разговоров, отказывали. Лишь хозяин платной бани, построенной на берегу Булака, за городской стеной, заговорил с ним, наконец, по-человечески, дотошно порасспрашивал и сказал:
— Ладно, поработаешь у меня. Дрова будешь рубить, баню топить, вечерами — пол и полки мыть. Но помни: только из жалости тебя беру. Коль прознает кто-нибудь из ханских доносчиков, что ты жил в плену у урусов, не миновать беды. Тебя уведут и голову снимут — все, отмучился. А ежели мою баню прикроют? Как мне быть, а? Даже на день ее закрыть — и то какой убыток! И так уж армаи этого недорезанного Кужака частенько уходят, не заплатив. Понял?
— Понял, Тагир-абзый.
— Я тебе не Тагир-абзый, а уважаемый Мухамет-Тагир-эфэнде. Понял?
— Понял, уважаемый Мухамет-Тагир-эфэнде.
— Что ты понял?
— Ну, это самое… Что армаи Кужака частенько не платят за помывку.
— Что-что? Кто не платит?
— Ну, эти… армаи Кужака.
— Какого еще Кужака?
— Ну, опять же этого самого… недорезанного Кужака.
— Это кто же тебя такому научил, а? Где ты таких слов нахватался?
— Так, Мухамет-Тагир-эфэнде, сам же ты вот только что сказал…
— Нет! Не мог Мухамет-Тагир-эфэнде сказать такое! Ты, егет, соображай, когда говоришь. Понял? Держи язык за зубами, иначе потеряешь его вместе с головой. Кхх — и нету!..
Хозяин бани движением руки показал, что значит «кхх», и продолжал:
— На тебе — одежда уруса. Скинь ее. Вон возьми мой старый бешмет. Пользуйся моей добротой. Я не жаден — не то, что всякие там мелкие базарные торговцы. Даже своей одежды не жалею для того, кто усерден в работе. Понял? Иди, наколи дров. Натаскай к утру воды. Чуть засветает — ты должен быть уже на ногах. Пока солнце взойдет и немного поднимется, баня должна быть готова. Понял?..
Шарифулле, как выяснилось, предстояло работать на пару с изможденным пожилым человеком. И прежде, оказалось, работников при бане было двое, но один не выдержал тяжелого труда, упал, когда колол дрова, замертво. Судя по пепельному цвету лица, по теням под глазами и синюшным губам, и у этого здоровье было неважное. Будь что будет, решил Шарифулла Человек, говорят, чтобы добыть еду, готов ра ботать и в аду, а коли надо, то и в самой люто части ада.
На первых порах Шарифулла работал с превеликим старанием, и за себя тянул, и за больного своего товарища. Со временем и его стало покачивать от усталости, примерно месяц спустя сник егет.
Зато и всякого народу он навидался. Частенько приходили, чтобы отмыться от дорожной пыли и пота, чужеземные торговцы. И от городских ремесленников — сапожников, шапочников, чеканщиков, гончаров, кузнецов, плотников — отбою не было. Порой шумной оравой набивались в баню воины хана — эти ни с кем и ни с чем не считались, все вверх дном переворачивали. После них Шарифулле с товарищем приходилось все заново мыть и чистить — и в бане, и в предбаннике. Понятное дело, этим армаям, особенно крымцам, ни словечка поперек не скажешь. Приводили они в расстройство чувств не только Мухамет-Тагира-эфэнде, но и пришедших помыться горожан: кого походя толкнут, кого ни за что ни про что бранным словом обидят или еще как-нибудь унизят, оскорбят.
Поутру приходили в баню большей частью люди пожилые и степенные. У каждого под мышкой — сухой березовый веник. Намочит человек свой веник, распарит над горячей каменкой и ахает-охает на полке — наслаждается. Люди познатней, из мурз и сеидов, являлись в сопровождении слуг. Задача слуги — раздеть хозяина, охлопать, положив его на полок, веником, спину потереть, а то и все тело обмыть, окатить чистой водой, полотенцем осушить и облачить в чистые одежды. Мурз, приходивших без сопровождения, нередко приходилось парить, омывать и даже одевать Шарифулле. Не совсем, конечно, даром: кто горстью астраханских орехов отблагодарит, кто каленых семечек отсыплет, иной, на худой конец, отыщет в кармане облепленный соринками сушеный плод хурмы — диковинки из далекой Бухары.
Нелегка и хлопотна была работа в бане Мухамет-Тагира-эфэнде, но одной своей стороной она нравилась Шарифулле: и в предбаннике, и в помывочной, и даже в парной обсуждались городские новости. Разный люд разные приносил вести — и добрые, и худые. Из услышанных Шарифуллой вестей самой худой для него оказалась вот какая: один из ремесленников в разговоре, завязавшемся в предбаннике, упомянул плотника Газизуллу, отправленного за какую-то провинность в дар другому хану. Расспросив этого человека, Шарифулла узнал, что отправлен был его брат в Имянкалу.
Да, множество вестей стекалось в заведение Мухамет-Тагира-эфэнде, — впрочем, для краткости будем именовать его, как именовали и казанцы, просто баней Тагира. Человек, склонный к чистоплотности и к тому же любознательный, мог получить в ней обильную пищу для размышлений.
Спешили на смену друг дружке вести, иные тут же и забывались, но одно оставалось неизменным: жаловались люди на тяжелую жизнь. Если в самой жизни что-то и менялось, то лишь в худшую сторону.
В последние годы сильно придавило народ бремя поборов — ради, как объявлялось, усиления ханского войска, ради возведения в ханстве различных укреплений, ради ограждения Казани от вражеского нашествия. И попробуй черный люд возмутиться, попробуй слово поперек сказать — нагрянут ханские армаи и последний кусок изо рта вырвут. Живущих и без того в вечном страхе людей пугали, объясняя причину усиления поборов: «Царь урусов собирается напасть на нас. Вере нашей и жизни нашей грозит опасность. Чтобы не вошел враг в Казань, каждый мусульманин должен пожертвовать излишками как съестного, так и одежды».
В бане Тагира не было конца сетованиям.
— Осталось только подстилки у нас отобрать, этак скоро уж и спать будет не на чем, — жалуется какой-нибудь ремесленник.
— Богато живешь, на подстилке спишь! — отвечает ему, посмеиваясь, собеседник — бедняк из бедняков. — У меня вот ребра не балованные. Сплю — снизу армяк, сверху тот же армяк. Что же я-то им отдам? Жену разве…
— Как же, нужна им твоя лядащая старуха! — подхватывает кто-то еще. — Они к молоденьким привыкли! Их Гуршадна-бика «угощает».
— Придет царь Иван — будет им «угощенье»!
— Пугают нас этими урусами, пугают — душу всю вымотали! Придут, так скорей бы, что ли!..
Шарифулле такие смелые слова нравятся. «И впрямь, — думает он, — завели привычку: как что понадобится для казны там или хана, сразу — «урусы придут!». А ведь есть на свете люди, которые урусов близко знают, даже из одной плошки с ними едали. И ничего страшного! Такие же, как мы, люди: по две ноги, по две руки. В добром доброго умеют видеть, в злом зла не проглядят. Так что не бойтесь, агаи, нечего тут бояться. Коль придут, сами увидите».
Высказать свои мысли Шарифулла, понятно, не может. Прав хозяин, найдется доносчик — и армаи Кужака тут же нагрянут, заберут, исполосовав для начала плетками. Прощайся тогда с головой! И Мухамет-Тагиру-эфэнде, пожалуй, несдобровать.
Люди приходили в баню, парились, мылись и уходили, а их недовольство как бы оставалось, скапливалось. Шарифулла, слушая разговоры недовольных, чувствовал, что и в городе нарастает возмущение народа.
Подливали масла в огонь «вольные» воины Кужака. И казанцы уже не только высказывали недовольство, но и перешли к решительным действиям. Пошли слухи, что будто бы по ночам неизвестные смельчаки начали нападать в глухих переулках на одиноких Кужаковых армаев, будто бы у них отбирают оружие и самих избивают нещадно или, связав руки-ноги и заткнув рот, оставляют лежать до утра.
Были такие случаи, нет ли, но Казань все более возбуждалась, страсти кипели, и настал день, когда они, взбурлив, выплеснулись через край.
Гурьба Кужаковых воинов шла по базару. Зная их повадку прихватывать что плохо лежит, купцы торопливо прятали дорогие товары, а ремесленники, видать, не захотели или не успели прибрать то, что сделали своими руками и выставили на продажу. Один из армаев попытался мимоходом умыкнуть выставленное жестянщиком ведро, но только взялся за него, как жестянщик, завопив на весь базар, уцепился за свое изделие. Армай вырвал ведро, жестянщик упал, но тут же вскочил и кинулся на грабителя. Тому на помощь подоспел другой армай, сбил жестянщика с ног. Жестянщик опять вскочил и саданул по голове обидчика подвернувшимся под руку камнем. Сам он успел только увидеть, как брызнула кровь, — остальные армаи подмяли его, принялись пинать и топтать.
На вопль набежал народ — кто с палкой, кто с камнем в руке. Армаи, видя, что дело обернется для них худо, пустились наутек. Народ — за ними. Крик-шум усиливался, и чем яростней он звучал, тем больше людей присоединялось к распалившейся толпе. Народ, вооружаясь на бегу всем, что подвертывалось под руку, заполнил ближние улицы.
Сквозь ор и гвалт прорывались выкрики:
— Гнать Кужака!
— Скоро без штанов оставит нас, поганец!
— Пусть убирается со своими армиями из Казани!
— Зажирели тут!
— Не нужны нам ханы со стороны!
— Пусть свой хан у нас будет!
Расплескалось недовольство по улицам и переулкам, даже перед дворцовыми воротами пошумел народ.
Тагирова баня в этот день обезлюдела. Воспользовавшись случаем, Шарифулла отпросился в город. Вскоре оказался он в шумной толпе, направлявшейся в сторону кремля. Настроение окружающих передалось и ему, раз-другой и он закричал. Вдруг сердце у него замерло, а потом бешено заколотилось: Шарифулла заметил впереди долговязую фигуру, показавшуюся очень и очень знакомой. Человек этот шагал, выкрикивая, как все, что-то сердитое и временами вскидывая над головой зажатый в руке топор. Шарифулла пробился к нему, глянул сбоку в лицо и глазам своим не поверил: в толпе шагал тот, кого он так давно искал, — его старший брат Газизулла.
Чутким материнским сердцем Суюмбика улавливала, что угроза жизни ее единственного ребенка, невинного Утямыш-Гирея, все более нарастает. Теперь она боялась покушения не только со стороны Кужака, но и со стороны Ядкар-хана. Пусть это было и наивностью, но она старалась спрятать сына как-нибудь понадежней. И чем больше старалась, тем тревожней становилось у нее на душе. Дни теперь казались ей мучительно долгими, ночи — полными опасностей, у нее расстроился сон, пропал интерес к еде.
В это томительное время она порой раскаивалась, что не приняла предложенные Москвой условия примирения. «Согласись я — сеиду Кулшарифу пришлось бы уняться, — размышляла Суюмбика. — Куда ему деваться? Урусы вернули бы в Казань Шагали-хана, и он, конечно, попросил бы моей руки. Я, оставшись ханбикой, сумела бы возместить жертву, принесенную этому старикашке. Главное — была бы спокойна за будущее Утямыш-Гирея…»
Так, в переживаниях и размышлениях, отсчитывала Суюмбика день за днем. Ее былая красота поблекла, на лице все заметней проступали черты уже немолодой женщины, на лбу и у глаз прорезались морщинки. Однажды, глянув в зеркало, она обнаружила у себя на голове несколько седых волосков. Ее охватила злость, возникло желание кого-то обругать, отхлестать по щекам, отомстить за то, что жизнь так скоротечна и к тому же зря подчас тратится.
Обидно, но невозможно остановить жизнь ни на миг. Течет она, неотвратимо приближая старость, и в ханском дворце, и в ночлежке рабов. И смерть никого не обходит — ни хана, ни раба. Все перед нею равны, лишь судьба у каждого своя.
В общем-то Суюмбика не могла пожаловаться на свою судьбу. Досталась ей жизнь неспокойная, но и счастье она познала. Одно лишь то, что была любимой женой яростного Сафа-Гирея, чего стоит! Нет, на минувшее она пожаловаться не вправе, только вот грядущее тревожит.
И печально еще, что поговорить доверительно, отвести душу в тягостные минуты ей не с кем. Единственно, кто порой утешает ее и дает хитроумные советы, — Гуршадна-бика.
Суюмбика решила позвать свою советчицу, послала за ней служанку.
«Одна у меня осталась надежда и опора — сын, — думала она в ожидании Гуршадны. — Я должна уберечь Утямыш-Гирея! Только о нем думать! О себе — забыть! Всласть пожила, хватит. Грех пенять на всевышнего — не скупился он, щедрой рукой меня одаривал. И в любви не обделил, сначала совсем еще юного Янгалия дал. Потом годами счастья с Сафа-Гиреем одарил. После его… После его смерти раскрыл для меня объятья молодого, пылкого Кужака… Что дальше будет — лишь ему ведомо…»
Гуршадна-бика долго ждать себя не заставила. Принесла целый ворох уличных и базарных новостей, слухов, сплетен. В последнее время старая сводница сильно огрузнела, таскала свое тучное тело, переваливаясь с ноги на ногу и тяжело дыша. Суюмбике вдруг вспомнилось, что так же тяжело дышит и Шагали-хан. Это затрудненное дыхание, это пыхтенье, присущее чересчур ожиревшим, вислобрюхим людям, дает знать, что жить им осталось немного. «Видно, и твой конец уже близок, — подумала Суюмбика, мысленно обращаясь к Гуршадне. — Как ни старалась ты стать хозяйкой жизни, напрасными окажутся твои старания».
Гуршадна посоветовала ей:
— Надо тебе, ханбика, покуда уехать из Казани. Либо к отцу, либо…
— Ну! Куда еще?
— Коль отец не примет или сама к нему не захочешь поехать, остается Крым.
— Нет, в Крым мне нельзя.
— Почему нельзя? Ты же — невестка крымского хана. В сыне твоем Утямыш-Гирее течет кровь и тамошних ханов!
— А я думаю — не уехать ли совсем в другую сторону, — призналась неожиданно Суюмбика. — Зовет меня царь Иван, за Шагали-хана сватает.
— За Шагали-хана?! — Гуршадна в изумлении даже по ляжкам себя хлопнула. — За этого вислобрюхого? Ты погляди, к кому старик кривоногий потянулся! И время-то ведь какое выбрал!
Поскольку Гуршадна обладала такими же качествами, что и Шагали-хан, Суюмбика нашла его внешность не столь уж и отталкивающей.
— Царь Иван прислал мне письмо, — пояснила она. — В письме сказано, что я буду там не пленницей, а ханбикой, что ждут меня хан, мир и покой.
— Ай-хай, не хитрит ли царь Иван? Зачем-то ведь это ему нужно. Зачем?
— Не знаю. Потому я и решила посоветоваться с тобой. Об этом больше никому ни слова, слышишь?
— Нет-нет, ханбика, дальше меня это не пойдет! Если даже твоя тайна вернется к тебе, облетев весь город, не думай, что она сорвалась с моего языка. Не забывай, что нет у тебя в этом дворце человека ближе меня. Каких только твоих тайн я не храню!
— Спасибо тебе за это. Всякое случалось, Гуршадна-бика, все ты умеешь: и концы в воду прятать, и подсыпать, что надо…
— Аллах свидетель: я всегда и всюду оберегала твою честь!
— Но ведь и вознаграждалась за это. С пустыми руками от меня не уходила, верно?
— Я ханству, слава аллаху, ущерба не причиняла. Все ханы, можно сказать, прошли через мои руки, и только на пользу делу.
— Руки у тебя, Гуршадна-бика, золотые, что и говорить!
— Я служу ханству, потому что и сама — ханского роду-племени. Я ведь — веточка от древа славного Мухамет-Эмин-хана. Дочь Ибрагим-хана!..
Похоже было, Гуршадна-бика, увлекшись, собралась перебрать имена и события, связанные с ее родословной. Суюмбика перебила ее:
— Вернемся к письму царя Ивана.
— К слову сказать, и сам царь Иван, должно быть, слышал обо мне, — подхватила Гуршадна. — Я посылала письмо его отцу, князю Василию. Он сам первым ко мне обратился. По тайному делу. Тогда царь Иван еще мальчонкой был. А теперь вон в какую силу вошел! Ты поезжай-ка к нему, поезжай! Послушайся его, не прогадаешь…
— С чего это ты вдруг? Вспомнила что-нибудь важное?
— Не вспомнила, а сообразила, дорогая ханбика! Царь-то Иван так и так снова на Казань пойдет. И все равно этого кривоногого на казанский трон посадит.
— Это я и сама чувствую. А вдруг он как-нибудь иначе повернет?
— Не повернет. У него для этого дела никого, кроме Шагали-хана, нет. Урусы думают: коль ты станешь женой Шагалия, он тут крепче будет сидеть. Вот с ним ты и вернешься в Казань. А там, даст аллах, опять возьмешь все в свои руки. Был бы только сын твой, Утямыш-Гирей, жив-здоров.
— Я тоже так думаю, Гуршадна-бика. Одно лишь меня беспокоит…
— Ты о Шагали-хане? Пусть он тебя не смущает. Зажмурься и иди за него. Не гляди на внешность. Пожелаешь, так во какие красавцы будут увиваться возле тебя! Положись на Гуршадну!..
— Да оградит меня аллах от греха! Я не об этом, Гуршадна-бика. Я позвала тебя по делу поважней: на случай отъезда надо обезопасить мои драгоценности…
Тут Гуршадну-бику бросило в жар. Она замерла с раскрытым ртом, забыв, что собиралась сказать. Перед ее мысленным взором блеснули сокровища Суюмбики. «Великое, должно быть, богатство скопила она в своем ларце, — соображала старуха. — Ведь сколько набегов на города урусов совершил Сафа-Гирей-хан! Сколько дорогих подарков привез своей гордой ханбике!»
Стараясь не выдать голосом внезапно нахлынувшее волнение, Гуршадна-бика проговорила:
— Ну да, ну да!.. С собой ведь не возьмешь — невесть что в пути может случиться…
— Я решила оставить драгоценности у тебя, — продолжала Суюмбика открыто и очень серьезно. — Более некому доверить. Ты должна будешь припрятать их так, чтоб… Чтоб никто не унюхал!..
— Бог ты мой, конечно, припрячу! Уж так, даст аллах, припрячу, так припрячу!..
— Но вот что, Гуршадна-бика: не вздумай сама к ним потянуться! Я вернусь в Казань. Скоро вернусь! Шагали-хана я приручу, помни об этом. И про то не забудь, что за Шагали-ханом будет стоять царь Иван. А царь Иван — ты, наверно, слышала — не только могуществен, но и крут…
…Набитый золотыми и серебряными украшениями, бриллиантами, жемчугами и прочими драгоценностями ларец Суюмбика тайно, ночью, отнесла в дом Гуршадны сама. Ее сопровождал лишь один молодой охранник, — случаю было угодно, чтобы им оказался наш Ташбай. Гуршадна выкопала в подполе небольшую яму. Суюмбика своими руками опустила туда обернутый кожей ларец и выровняла накиданную сверху землю. Ташбай при этом, конечно, не присутствовал.
Вернувшись во дворец, Суюмбика позвала Ташбая в свою спальню.
Оказавшись среди ночи с глазу на глаз с ханбикой в комнате, убранство которой составляли богатые ковры, крытые атласом перины и подушки, Ташбай пришел в замешательство. «Уж не хочет ли она соблазнить меня? — испуганно подумал он. — Говорят, будто бы перед этим они пьют тут с Кужаком какой-то любовный напиток. Коль нальет — откажусь!..»
Суюмбика ласково взглянула на него.
— Тебе, егет, выпало стать моим близким помощником. Как тебя звать?
— Ташбаем.
— Хорошее имя. Выходит, ты тверд, как камень[20]. Егеты из Крыма такими и должны быть — каменными и железными!
— Я, ханбика, не из Крыма.
— Не из Крыма? Откуда же?
— Я — башкир.
— Чудны дела всевышного! Как же ты оказался в войске Кужака-эфэнде?
— Кужак-эфэнде перехватил нас в степи. Спас от продажи в рабство. И взял с собой сюда.
— Бедняжка! — с необычной для своей натуры жалостью пропела Суюмбика. — Такой молодой, а немало уже горя, видно, ты пережил!
— Спасибо Кужаку-эфэнде, он избавил нас от худшего, чем гибель.
— Скажи, ты хотел бы побывать в родных тебе краях?
— Разве это возможно? Ведь Кужак-эфэнде не отпустит!
— Я скажу ему. А ты хочешь?
— О, ханбика!.. Как не хотеть! Только боюсь — меня там опять схватят.
— Не схватят, никто не схватит. Ты поедешь в качестве… ну, совсем другого человека. И одежду получишь другую. Но за это ты должен помочь мне.
— Чем я могу помочь?
— Ты сначала должен поехать прямиком в Малый Сарай. Там — свидеться с моим отцом, великим мурзой Ногайской орды Юсуфом. Тебя допустят к нему, скажешь — из Казани, по поручению его дочери Суюмбики…
Какие мысли мельтешили в голове егета, с детской непосредственностью ловившего каждое слово, Суюмбика не могла знать. Она негромко, доверительно продолжала:
— Я полагаюсь на тебя. Как на своего, на близкого человека. Не подведешь?
— Не подведу, ханбика!
— На, возьми, это — деньги, в дороге они тебе могут понадобиться. — Суюмбика протянула небольшой кисет. — Потратишь по своему усмотрению. А этот сверточек нужно передать моему отцу. Ему в руки. Ты понял?
— Понял, ханбика…
— Вот и хорошо! Я доверяю тебе свой секрет и хочу, чтобы ты живым и невредимым вернулся сюда, служил мне, став одним из людей, которым я могу верить…
В кожаном сверточке лежало письмо Суюмбики. Как обычно, она делилась с отцом своими печалями и упрекала за то, что Юсуф не оказал ей в должное время должную помощь. И опять просила поддержать Казанское ханство войском — ради сохранения трона, предназначенного его внуку Утямыш-Гирею.
Она была хитра, эта женщина, и на сей раз тоже осталась верной своей натуре, повела двойную игру. Попросить войско попросила, но насчет намерения выйти, согласно желанию царя Ивана, замуж за Шагали-хана отцу не сообщила, утаила от него свой замысел.
Увидев нежданно-негаданно младшего брата, Газизулла едва не выронил топор, которым размахивал над головой, — так удивился и обрадовался.
— Шарифулла! — вскрикнул он, остановившись.
— Абзый[21]! Абзыкай мой!..
— Ты как сюда попал?
— Искал тебя!
— Как ты узнал, что я тут?
— Да не знал я! Просто так шел — за народом.
Толпа, обтекая взволнованных встречей братьев, не давала спокойно разговаривать, идущие мимо люди невольно толкали их то сзади, то сбоку. Кто-то сердито заметил:
— Нашли место для беседы!
— И не говори! — отозвался другой. — Будто сто лет не виделись.
— Да, сто лет! — огрызнулся Газизулла. — Ой, как давно Сафа-Гирей, будь он неладен, нас разлучил!
Услышал это человек, бросивший упрек, нет ли — другие услышали.
— Коли так, беги, хватай этого окаянного хана за ворот! — насмешливо посоветовал мимоходом какой-то ремесленник.
— Теперь все храбрые! — пробурчал еще кто-то. — А пока Сафа-Гирей-хан был жив, даже имя его произнести боялись!
— И не скажи!
— Ну что вы тут торчите?! Отошли бы в сторону!..
Братья вынуждены были выбраться из толпы. Неожиданная встреча, должно быть, спутала их мысли, некоторое время они стояли, не находя, что сказать, лишь радостно оглядывали друг друга.
— Ты… ты живой, значит… — проговорил Газизулла, проглотив подступивший к горлу комок. — А я уж думал — погиб.
— Живой пока…
— В аул наш не случилось заглянуть?
— Нет. Искал тебя, чтоб вместе отправиться.
Газизулла снял топор с плеча, приставил к ноге, сдвинул свою замызганную шапку на затылок, тяжело вздохнул.
— И никаких вестей оттуда не слышал?
— Нет. Я ведь сюда только недавно вернулся. В плену был.
— Иль к урусам угодил?!
— Угодил… Остался лежать, раненый, под Муромом, они и подобрали. С одним башкиром я там сошелся, крепко он мне помог.
— Башкиром? А я ведь у башкир жил! Как его звать-то? Где он?
— Шагалием звать. Он к своим ушел. Может, благодаря ему я и жив остался. Для урусов ведь мы — враги. Но на тех, кто в ханское войско попал со стороны, не по своей воле, они смотрят совсем по-другому. Шагали меня выдал за своего земляка, тем и спас…
Толпа уже прошла, улица опустела. Шарифулла, рассказывая на ходу о пережитом, повел брата к Тагировой бане.
Газизулла, в свою очередь, рассказал о том, что пережил он:
— Сафа-Гирей отправил меня в Имянкалу к тамошнему ногайскому хану. Не в рабство, а на время, поработать. Обещали землю, лошадь дать, когда вернусь. Не одного меня — многих туда отправили. Были и плененные мастера. В Имянкале — хвать, и всех — под запор. Заклеймить не заклеймили, а все равно и мы, вольные, оказались вроде как рабами. И спереди — охранник, и сзади — охранник, чуть что — плетками ожгут… Землю мы копали, майдан камнем замостили, всякие строения возводили. Потом заставили нас мечеть построить. Ну, думаю, теперь в родную сторонку отпустят. А вместо этого Акназар-хан дал мне пятьдесят плетей и в яму велел посадить. Очухался я в яме, тут им опять мастер понадобился — вытащили, велели работать. И опять — те же охранники и те же плетки… Ждали уж мы, когда совсем околеем, да налетели однажды башкиры и вызволили нас. Видать ногайский хан им тоже сильно досаждал. Налетели, значит, все — вооруженные, схватились с ханской охраной, разогнали ее. Один егет распахнул дверь нашего зиндана, кричит: «Выходите!» Мы растерялись. Егет опять: «Вам говорю, живей выходите! Дуй, кто куда хочет! Да больше в ханские когти не попадайся!» Ну, мы и разбежались, кто куда. Тот егет еще крикнул: «Поминайте добрым словом Биктимира!». В красном углу сердца храню я это имя. Век не забуду…
То ли заново переживая все, что выпало на его долю в Имянкале, то ли задумавшись о своем избавителе-башкире по имени Биктимир, Газизулла помолчал.
— Да, браток, такое довелось отведать, что и врагу не пожелаешь, — заключил он свой рассказ.
— Вот ведь как получилось: Шагали звал меня с собой, к башкирам, я остался тут, чтоб отыскать тебя, а ты, оказывается, был там…
— Так-то оно так, да ведь не в гостях был. Кабы я среди башкир подольше вольно пожил, может, и стал бы для них своим… Но долго оставаться там я не мог. Опасно это было. И не только для меня самого, но и для тех, кто давал мне приют. Человек тебя пожалеет, приветит, а ты на него беду навлечешь! Нельзя так, браток. На добро добром надо отвечать. Я спешил. Хотел было в свой аул вернуться, да как с пустыми руками вернешься, зачем? С голоду помирать? Повернул сюда… Но ладно об этом! Расскажи, что ты повидал. Как там урусы? Говорят, царь Иван все ближе к Казани подступает. Что он с нами сделает, коль сюда придет — вот о чем надо подумать.
— Да что он сделает! Таких, как мы, наверно, не тронет.
— Ай-хай! А ежели он прижмет даже позлей, чем Сафа-Гирей?
— Не знаю… Мне так не показалось.
— А с чего ж тогда ты прикрывался этим твоим башкиром?
— Так ведь, абзыкай, войско Сафа-Гирея урусам житья не давало. Поэтому они татар ненавидят.
— Мы не татары, мы — булгары.
— Для них тут разницы нет. Воин Сафа-Гирея — значит, враг. На человека из другой страны, угодившего в казанское войско не по своей воле, они смотрят по-другому, я тебе уже говорил об этом. Попавшего со мной в плен Шагалия они вскоре отличили… Ладно еще, с его слов и меня посчитали башкиром.
— Выходит, и нам, булгарам, пощады не будет… А говорят, будто бы царь Иван объявил: народам, которые сами отойдут от Казанского ханства под его крыло, уменьшит ясак. И они будто бы смогут жить так, как хотят. Будто бы обещал оставить им их земли и воды и мечетей не трогать, — вера, мол, у них сохранится своя…
Глаза Шарифуллы хитровато блеснули.
— Это верно, абзый. Верно, что царь Иван так пообещал.
— Когда, где? Кто слышал?
— С человеком, слышавшим это, я и жил там, и вернулся оттуда.
— Прямо твоему башкиру сам царь и сказал?
— Не только сказал — бумагу дал. Письмо. И не одно…
— Посмотреть бы на это письмо хоть одним глазом! Тогда бы я поверил. А так что? Пустые слова!
— Есть у меня, абзый, есть письмо! Шагали и мне оставил. Вот…
Они уже стояли во дворе бани, забранном высокой оградой. Шарифулла, настороженно глянув по сторонам, вытащил из-за пазухи кожаный сверточек, развернул и протянул брату лист бумаги, испещренный знаками письма. Газизулла, конечно, не мог понять, что значат эти знаки — не умел читать. Он повертел листок и даже погладил его рукой, будто шкурку пушного зверька.
— А ты давал кому-нибудь прочитать? Знаешь, что тут сказано?
— Нет, не давал. Опасно ведь, абзый. Заметит недобрый человек, донесет — недолго и в зиндан угодить, да еще с исполосованной спиной.
— То-то и оно! Ладно еще, коль в зиндан посадят, а то ведь и повесить могут. Слово «урус» тут прямо-таки в дрожь вгоняет…
Газизулла опять помолчал.
— Как же с этой бумагой быть? — подумал он вслух. — Порвать, сжечь? Жалко! Может, в ней что-нибудь нужное нам сказано. Узнать надо!
Поскольку даже и в самой Казани умеющие читать были редки, братья надумали последить за посетителями бани. Коли у человека на голове чалма или феска, значит, разбирается в письме. Можно кого-нибудь из таких людей остановить в укромном месте и заставить прочитать, что царь Иван пишет.
Но как назло, посетителей в этот день оказалось мало. Лишь к вечеру появился человек в феске. Когда он помылся и пошел в город, Газизулла последовал за ним, затем догнал и затащил в тихий переулок.
Человек в феске оказался не то глуповатым шакирдом, не то начинающим хальфой[22]. Услышав, что речь идет о письме, он попробовал поторговаться:
— Известно всякому: письма бесплатно не пишутся.
— Не написать надо, а прочитать, — пояснил Газизулла.
— И бесплатно не читаются, ибо драгоценно слово начертанное…
Однако, увидев вынутый Газизуллой из-за пазухи сверточек, человек в феске сам выразил нетерпеливое желание поскорее прочитать чужое письмо.
— Ну, давай, давай, коли так, — заторопил он и выхватил листок. — Посмотрим, что тут. Бисмиллахирахман иррахим!..
Человек в феске старательно, будто ученик, показывающий учителю, сколь он усерден, прочитал нараспев на языке тюрки:
«Почтенные мусульмане, грамота сия великим падишахом Русии, Иваном-царем Васильевичем того ради учинена, чтоб шли вы без стеснения и опаски под мое крыло. Я веру вашу и обычаи ничем не притесню, а жить вам по-своему и молитвы творить по-своему. И землями вашими и водами владеть вам по вашему же разумению. И ясаку на вас положу поменее. И скоту вашему, и скарбу вашему убытку не быть. Идите все по своей воле под мое крыло, и будет вам воля. Сие великий падишах Русии, царь Иван Четвертый Васильевич собственной рукой затвердил».
Прочитал человек в феске письмо и тут же каким-то неестественным голосом выкрикнул:
— Аллах велик и всемогущ! Газават! Газават!
Газизулла сердито выдернул письмо из его руки.
— Не ори, дурак! Людей же перепугаешь. Народ еще сбежится.
Человек в феске не внял его словам, продолжал:
— Аллах велик, да поможет он нам! Газават! Газават!
Газизулла взял шакирда ли, хальфу ли за горло, чуть-чуть придушил. Тот затрясся, задергался.
— Будешь еще орать?
— Нет, эфэнде, нет, не буду… Отпусти! Он хороший, очень хороший…
— Кто хороший?
— Царь урусов. Только отпусти!
— А кто у тебя, безмозглого, спрашивает, хороший он или нет? Не вздумай опять заорать. Слышишь?
— Слышу, эфэнде, слышу. Да распахнутся перед царем Иваном врата рая!
— Это и без тебя решится. Все в руках божьих, верно?
— В божьих, эфэнде, божьих.
— Так чего ж ты, раз в божьих, горло дерешь?
— Не буду, эфэнде, не буду! Я только хотел сказать, что царь урусов — хороший человек.
— Вот заладил! Что же в нем хорошего-то?
— Этого я не знаю, эфэнде. Знаю только то, что черным по белому написано.
— Тут и впрямь много хорошего написано. Земли и воды обещает, понял? Волю обещает. Ясак убавить обещает. А что нам дал казанский хан? А? Шиш мы от него получили!
— Верно, эфэнде, верно: шиш получили.
— Ну и дурень ты, оказывается! А еще читать умеешь! Откуда у тебя это уменье?
— Аллах меня им наградил, эфэнде. Я каждый день все пять намазов творю, ни одного не пропускаю. Встал на путь служения аллаху.
— Ну, иди, коли так. И зря больше горло не дери. Слышишь?
— Слышу, эфэнде… Хуш!
— Постой-ка! Вздумаешь болтать про письмо — шею сверну. Держи язык за зубами. Понял?
— Понял, эфэнде.
— А теперь пропади с моих глаз!
Человек в феске, как говорится, мгновенно скрылся и мгновенно же вернулся в переулок со стражником. Но «врага ханства» там уже не было.
Человек в феске довел историю с письмом царя Ивана до сведения сеида Кулшарифа. В городе усилились слежка, обыски. Сыщики и стражники обошли все переулки, все вызывавшие хотя бы малейшее подозрение уголки. Добрались и до Тагировой бани. Похватали много ни в чем не повинных обывателей. Но того, кого искали, не нашли.
Газизулла с Шарифуллой исчезли. Будто сквозь землю провалились.
Казань жила всякого рода толками, слухами, предсказаниями, догадками. Слух рождался за слухом, будоража народ. Вдруг и Казань, и ее окрестности облетела поразительная новость: оставшаяся не у дел ханбика решила уехать в город Касимов, выйти замуж за Шагали-хана, иначе говоря — принять покровительство царя Ивана.
До самого последнего момента Суюмбика держала свои намерения в секрете, мало кто при дворе был посвящен в ее планы. Ханбика тайно снеслась с Москвой и, лишь получив весть, что за нею прибудет специальный царский посол князь Оболенский, официально объявила об отъезде. Даже такие придворные, как Камай-мурза, с кем Суюмбика порой советовалась, были удивлены ее решением. Кое-кто искренне жалел ханбику, выражал ей сочувствие. Сеид Кулшариф хранил молчание, пожелав в душе, чтоб обратного пути ей не было: «За грехи свои наказана…»
Внешне Суюмбика нисколько не переменилась. Тщательно, как всегда, одевалась и, не смотря на зрелый уже возраст, выглядела миловидной, привлекательной женщиной. При разговорах с Гуршадной она даже шутила и от души смеялась.
В один из вечеров служанки под ее приглядом приготовили к отъезду то, что она нашла нужным взять с собой: шелковые и атласные платья, бархатные и парчовые камзолы и еляны, головные уборы, украшенные золотым шитьем и кистями.
В общем-то никогда не скупившаяся, Суюмбика в эти дни была особенно щедра. Раздала свою слегка поношенную одежду прислуге, которой предстояло ехать с ней, одарила кормилицу Утямыш-Гирея, выделила долю и прислуге, остающейся в Казани: «Помолитесь за меня, пожелайте мне скорого возвращения».
Прибытие направленного царем Иваном посольства во главе с князем Оболенским и многочисленной посольской охраны вновь взбудоражило весь город. По Казанке поднялась вверх по течению предназначенная для ханбики, разукрашенная затейливой резьбой ладья, причалила неподалеку от ханского дворца. В это время наследник казанского трона Утямыш-Гирей беззаботно восседал на руках няньки, а его озабоченная мать раздумывала, как ей обставить прощание с Казанью.
Князь Оболенский не торопил Суюмбику, хотя и заметил при встрече, что путь предстоит не близкий и желательно, конечно, совершить его, пока стоят погожие дни.
— Я ведь не на один день уезжаю, князь, — ответила Суюмбика. — Надолго уезжаю. Поэтому должна попрощаться не спеша.
Сказав «надолго», она испуганно подумала: «Не пришлось бы это слово на миг, когда ангелы произнесли: «Аминь!» Нет, ненадолго — даст аллах, скоро вернусь».
— Должна попрощаться не спеша, — повторила Суюмбика, стараясь отогнать тревожные мысли. — Нелегко мне, князь, — расстаюсь с городом, который я люблю. Здесь прошла моя молодость. Здесь покоится мой дорогой супруг…
Она чуть не сказала: «…покоятся два моих супруга». Так уж устроен человек: лезут в голову всякие ненужные мысли, когда ему вовсе не до них. Она упомянула «дорогого супруга» и тут же внутренне напряглась, вспомнив минувшую тяжелую ночь, проведенную с Кужаком. Чтобы скрыть душевную смуту, Суюмбика вынуждена была улыбнуться Оболенскому.
— Ваша воля… — сказал князь.
— Я должна проститься с могилой моего любимого мужа Сафа-Гирей-хана, — продолжала Суюмбика, а мысли ее все еще были заняты минувшей ночью, бурным разговором с Кужаком. «Вот с кем тяжелей всего мне расстаться. Ах, взбалмошный мой Кужак! Разбушевался, бедняжка…» Кужак бушевал: «Я твоему Шагали-хану голову оторву!» Еле успокоила его: «Где б я ни была, когда б ни вернулась, я — твоя и только твоя!» И как сладостно было примирение после ссоры!..
Сафа-Гирей был похоронен возле придворной мечети, где покоились тела самых знатных людей ханства. Его усыпальница выделялась, как выделяется среди старых зданий недавно построенный дворец. Придворные часто видели Суюмбику около усыпальницы мужа, но долго там она не оставалась: постоит, бывало, немного, будто бы творя молитву, и уйдет. А теперь, перед отъездом, пришлось задержаться надолго, притом стоять на коленях.
Суюмбика попросила сеида Кулшарифа сотворить возле усыпальницы молитву за упокой души Сафа-Гирея. Сеид, хотя и знал, что ханбика невоздержанна в плотских утехах и в мыслях греховна, просьбу ее не отверг. Неудобно, нельзя было отказаться от службы, связанной с именем божьим. К тому же учел сеид, что суры корана над могилами, если еще и побольше слушателей собрать, прозвучат весьма впечатляюще и с немалой пользой для него самого. Словом, Кулшариф исполнил свой долг старательно, не просто заупокойную прочел, а затеял целое действо и так играл голосом, что даже бухарцы, строгие ревнители ислама, нашли бы это богослужение вполне удовлетворительным.
Суюмбика долго стояла перед усыпальницей мужа на коленях, а поднявшись, вдруг увидела в стороне безмолвную толпу народа. Она не знала, что Кулшариф распорядился открыть для верующих доступ в кремль, и не слышала, как за ее спиной собралась эта толпа. Всякая неожиданность пугает человека. Суюмбика испугалась, ноги у нее будто стали ватными. Уж не задумано ли что-нибудь недоброе против нее и ее сына?..
— Что за люди? Зачем они здесь? — спросила она так тихо, что только Кулшариф услышал.
— Их привлекло заказанное тобой моление. — Чуть подумав, хранитель веры счел нужным добавить: — Они пришли послушать священные суры корана, ибо эти суры — суть откровения, озаряющие душу божественным светом.
Испуг прошел, глаза Суюмбики радостно блеснули, словно получила она очень приятную весть. «Нет, уважаемый Кулшариф, — мысленно возразила Суюмбика, — не твое блеяние пришли они слушать, а чтоб на меня посмотреть, со мной попрощаться!»
Она хорошо знала, как следует вести себя в подобных обстоятельствах, и верно угадала, чего ждет от нее толпа зевак. Им нужно зрелище и нужно впечатляющее слово! И она должна воспользоваться случаем, чтобы усилить в народе сочувствие к себе, оставить в его памяти глубокий след. «Такой случай, может быть, больше никогда не представится, — подумала она. — Народ Казани должен услышать от своей прекрасной ханбики незабываемые слова, которые и после ее смерти передавались бы из уст в уста».
Выражая всем своим видом сдержанную гордость и целомудрие, Суюмбика шагнула к усыпальнице, встала на то место, где только что в молитвенном усердии воздевал руки Кулшариф. Постояла некоторое время недвижно, дала толпе возможность полюбоваться стройной своей фигурой и громко для нее же, для толпы, произнесла:
— Прощай, Сафа-Гирей, любовь моя! — Помолчав, — не потому, что не находила слов (все уже было обдумано), а чтобы произвести на слушателей как можно большее впечатление, — Суюмбика продолжала: — Великодушная Казань не забудет тебя! — Тут в ее голосе послышалось будто бы еле сдерживаемое рыдание. — Никогда не забудет! Ты был соколом на троне, соединил славу с милосердием, доблесть с беспощадностью к врагам веры нашей и страны нашей…
Нанизав на нить красноречия множество такого же рода достоинств покойного хана, Суюмбика рассчитанно пала на землю, якобы забилась в плаче, то вскидывая, то обессиленно роняя голову, запричитала:
— Зачем ты оставил свою любимую ханбику страдать здесь? Возьми меня к себе! Возьми!..
Одна из служанок и охранник кинулись к ней, подняли с земли. И лишь они заметили, что глаза ханбики, как ни странно, сухи.
А что касается народа… Он, бывает, суров, порой — жесток, но он и жалостлив. Он может справедливо покарать, но умеет и прощать. Еще недавно народ осуждал Суюмбику за ее легкомысленную связь, проклинал за то, что позволила чужакам из Крыма топтать казанские улицы, бесчинствовать, грабить, терзать ни в чем не повинных людей, но узнав о горестном ее положении, о предстоящем отъезде на чужбину, не мог не посочувствовать ей. Возбуждению жалости в народе поспособствовали и распущенные служителями веры пугающие слухи. Говорили, будто бы ханбику с вожделением ждет сам царь Иван. Будто бы намерен он лишить ее своей веры, заставит креститься и молиться ложному богу, заточив в зиндан не зиндан, а в крепость по названию «монастыр». И всякое другое говорили, что жалило сердца простодушных казанцев. А когда те, кто увидел Суюмбику у могилы Сафа-Гирея и услышал ее плач, наперегонки понесли по городу все более приукрашиваемые свидетельства очевидцев трогательного события, воображение доверчивого народа и вовсе распалилось.
Провожать Суюмбику поднялась, можно сказать, вся Казань. От ханского дворца до кремлевских ворот по обе стороны дороги выстроились ремесленники, базарный люд, путники, случайно оказавшиеся в этот день в Казани. За воротами прихлынула к появившейся в сопровождении служанок ханбике толпа женщин. Толкаясь, переругиваясь и плача, женщины проводили ее до Казанки, где, ткнувшись носом в берег, ждала ладья.
Решив усилить в сердцах казанцев сочувствие, вызванное лицедейством у могилы Сафа-Гирея, Суюмбика перед тем, как сесть в ладью, крикнула провожающим:
— Не забывайте меня, родные мои, вспоминайте, когда на душе у вас будет тяжело!
Ее надежда на то, что скоро вернется и снова завладеет казанским троном, ни на капельку не убавилась, но сказать об этом набежавшему на берег народу она не могла, да и не считала нужным. Пусть в его душе останется жалость, сострадание к ней! Когда понадобится, она воспользуется этим чувством.
Из толпы женщин, в особенности оттуда, где сбились в кучки сердобольные старушки, все слышнее доносились плач и стенания. Суюмбика подлила масла в огонь.
— Прощайте, дорогие мои! — проговорила она слегка дрожащим, с отзвуком рыдания голосом, уже испытанным у могилы мужа. — Прощай, лучезарная Казань! Не забывай свою любящую, свою несчастную ханбику! Не дай врагам открыть твои ворота, не дай им ступить на близкие моему сердцу улицы!..
Еще какие-то прощальные слова говорила Суюмбика — народ не все расслышал. Кто-то плакал, кто-то что-то выкрикивал, кто-то даже свистел.
Суюмбика и взятые ею с собой няньки, ашнаксы, слуги и служанки заняли свои места в ладье. Гребцы взмахнули веслами, и провожаемая гомоном собравшихся на берегу казанцев ладья поплыла в сторону Великой Идели — Волги. Следом тронулось русское посольство.
Выйдя из кремля, Ташбай оказался в чужом, непривычном ему мире. До сих пор он был человеком подначальным, что он должен делать — решали другие, он к этому привык. А теперь ему предстояло думать, решать, действовать самому, и самостоятельность смущала его, как смущает поначалу новая одежда. Веря и не веря тому, что может идти, куда хочет, опасливо поглядывая по сторонам, Ташбай дошел до базарной площади. Не встретит ли среди съехавшихся из далеких краев людей кого-нибудь из родных мест или, по меньшей мере, не услышит ли весть, долетевшую оттуда — вот какая мысль привела его на базар.
Ташбаю не довелось видеть казанский базар во времена, когда торговля процветала и эта площадь кишмя кишела разноплеменным народом. Не тот теперь стал базар. Не только гостей из дальней дали, но и приезжих из селений, расположенных под самым, что называется, носом Казани, заметно поубавилось. Многие предпочитали сидеть в это смутное время дома. Одни, зная повадки Кужаковых воинов, боялись ограблений, других пугали доносчики: сорвется ненароком с языка острое словцо о нынешних порядках — отведаешь плетей. Только взятые нуждой за горло ремесленники да коробейники сновали туда-сюда, надеясь обменять свой нехитрый товар на хлеб, на соль, на молоко… Да еще воинов толкалось несчетно. Куда ни глянь — армай.
Хотя торговля захирела, нельзя сказать, что суеты на базаре стало меньше. Просто нет теперь солидных купцов и степенных покупателей, любивших неспешно пройтись вдоль торговых рядов, посмотреть, где что продается, затем, вновь и вновь возвращаясь к приглянувшемуся товару, поторговаться не столько, может быть, ради выгоды, сколько ради красноречия. Теперь обе стороны, и продающая, и покупающая, перекинувшись парой слов, спешат дальше. Все охвачены каким-то беспокойством. В последнее время это беспокойство заметно возросло. Однако базар остается местом, куда люди идут, чтобы узнать новости и обменяться мнениями. Базар невнятно гомонит. А если вслушаться — одни сочувственно толкуют о Суюмбике, другие выражают недовольство Ядкаром, незванно-непрошенно севшим на Казанский трон, третьи костерят постылых Кужаковых армаев, нет-нет да задевая едким словцом имя и самого Кужака.
Стоят люди кучками, галдят, спорят — горячатся, а то и за грудки хватаются, но, завидев поблизости ханских стражников или армаев, тут же расходятся. Шум, спор, галдеж возникают уже где-нибудь в другом уголке.
От жалостливых разговоров базарного люда о Суюмбике у Ташбая вдруг сердце защемило. Ему захотелось объявить всем: «А я ее близко знаю! Я ханбику и ее сына охранял! Она мне тайное дело поручила и выпустила на волю, только я поручение еще не выполнил, вот надо отправляться в путь…» Но не то что объявлять — думать об этом было опасно. Бывает, думаешь, думаешь — и проговоришься!
Ташбая порадовало, что о Суюмбике люди говорят доброжелательно. Он испытывал к ней теплое чувство еще тогда, когда состоял в охране Кужака. Кужак ведь его и человеком-то не считал, даже, может быть, и не догадывался, что охранники тоже нуждаются в каких-нибудь развлечениях, удовольствиях, и видеть хоть издали статную, красивую ханбику было для Ташбая одним из редких удовольствий. А после того, как Суюмбика доверилась ему и освободила от власти Кужака, душа егета отозвалась искренней благодарностью к ней.
Порадовало его и то, что Ядкар-хана казанцы дружно бранят, больше того — ненавидят. «Выходит, злодей везде остается злодеем, он и тут успел себя показать». Услышав разговор о хане, Ташбай приостанавливался, его так и подмывало подать голос, тоже ругнуть подлого баскака, оказавшегося на казанском троне.
Имя Ядкар-хана напомнило Ташбаю об оставшихся в дворцовой охране товарищах. Там трое его соплеменников-минцев, один егет из племени Бурзян, один — из племени Тамьян… Там и Аккусюк, пострадавший из-за коварства того же Ядкара. «Сильно зол Аккусюк на хана, как бы сгоряча не сгубил себя!..»
Перед уходом из кремля Ташбаю не удалось повидаться с ними, попрощаться. И в обычные-то дни они виделись редко, такая уж у охранников служба: пока один чью-то дверь сторожит, другой спит, как убитый, после бессонной ночи, третий — на побегушках. А тут счастье выпало, впереди — воля, Ташбай полетел в город выпущенной из клетки птицей. Только на базарной площади спохватился: а как же они, его товарищи, с кем вместе он бедовал? И как же он сам без них? Как в столь неблагополучное время отправишься в путь без спутников?
Выходило — он не готов уйти из Казани. Не отпускала еще его Казань, взбулгаченная, жившая в ожидании каких-то, неясных пока, перемен в своей судьбе.
Никого из родных краев в базарной толчее Ташбай не нашел. Потеряв полдня впустую, пошел назад, к кремлю. Надо было все-таки повидаться с товарищами. Может, они решатся на побег? Но то, что не удалось утром, теперь оказалось вообще недостижимым. Медную бляшку — знак принадлежности к дворцовой охране — у Ташбая перед уходом отобрали, поэтому обратно его попросту не пропустили. Он даже попытался подкупить охранника, стоявшего у ворот, сунул ему деньги. Тот деньги взял, живенько спрятал, а пропустить не пропустил.
Что делать? Говорят, растерянная утка задом наперед ныряет. Ташбаю пришло в голову обратиться за помощью к Гуршадне-бике. Ведь он побывал в ее доме с самой Суюмбикой, отнес загадочный сундучок. Зная, что он — человек, удостоенный доверия ханбики, Гуршадна-бика должна помочь ему!
Но владелица непристойного заведения занимала еще и должность смотрительницы ханского гарема. Застать ее дома было нелегко. В эти полные беспокойства дни она предпочитала дому дворец. Кто знает, вдруг туда придет какая-нибудь важная весть, а она останется в неведении! Как-никак она тоже ответственна за состояние дел во дворце, в ее руках — особое богатство, особое достояние ханства. В случае чего, а прямо сказать, так в случае осады Казани врагом или даже вступления его в город, она должна сберечь это богатство, позаботившись, конечно, и о сохранении своего знаменитого заведения.
Словом, не смог Ташбай повидаться с Гуршадной-бикой. Толкнулся он туда, толкнулся сюда и в конце концов оказался возле Тагировой бани.
К бане его привела все та же мысль о товарищах. Увидев гурьбу дворцовых охранников, направлявшихся к окраине города, Ташбай последовал за ними. Подумал — на озеро Кабан идут купаться, а те свернули к Булаку. Попариться, выходит, захотелось. В баню с ними он не мог попасть. Когда моются охранники хана, никто более туда не допускается, такой порядок. Пришлось ждать, когда выйдут.
Присесть было не на что, Ташбай растянулся на травке в сторонке от входа. Его тут же заметил охранник, оставленный, должно быть, стеречь вещи остальных.
— Эй, ты что тут разлегся? Что высматриваешь? Дуй отсюда!
— Я жду, когда вы выйдете. — Ташбай поднялся, приблизился к охраннику. — Дело есть…
— Какое у тебя может быть дело к ханской охране! Иди, иди, проваливай по-хорошему!
— Правду говорю — дело есть, — продолжал Ташбай, подойдя, вместо того, чтобы проваливать, еще ближе. — Ты охранника по имени Аккусюк не знаешь?
— Нет! Не слышал о таком! Катись, говорят, тебе, отсюда!
— Да не гони ты, погоди!..
Ташбаю хотелось сказать: «Совсем недавно я был в таком же, как ты, положении. Не важничай, мы ведь с тобой — свои люди». Но скажешь, так вряд ли поверит. Из дворцовой охраны просто так не отпускают. От этой службы только смерть избавляет: либо сам помрешь, либо повесят. Ну, могут еще на войну отправить. А если обнаружится, что ты ускользнул каким-нибудь иным путем, вернут и для начала посадят в каменную темницу…
— Слушай, я серьезно. Я тебе денег дам… — Ташбай хлопнул рукой по карману.
Охранник, глянув на него свысока, будто бы нехотя согласился:
— Ну, давай… Сразу бы сказал! А то — «дело есть»! Кто нынче даром дело делает? Не тяни, не тяни, живей!..
Только спрятав серебряную таньгу, охранник принялся выяснять, за что ее получил.
— Как, говоришь, его звать-то?
— Аккусюк! Аккусюком его звать. Там он у вас, в дворцовой охране. Есть там и другие мои знакомцы, но найти их будет потрудней, а этот — видный такой…
В этот момент дверь предбанника распахнулась, выскочил еще один охранник.
— О чем разговор? — весело полюбопытствовал он.
— Да вот егет о своем знакомце спрашивает.
— А что со знакомцем стряслось?
— Ничего не стряслось. Просто, говорят, новый хан в гости его позвал.
— Хы! Угощает, значит.
— Угощает. То, говорят, кулаком по башке, то плеткой по спине…
— Славное угощение!.. — подхватил второй охранник, человек, видать, словоохотливый.
Видя, что разговор сводится к пустому зубоскальству, Ташбай попытался повернуть его к своему делу.
— Мы с ним из одних мест. Вот собрался я туда, в родные края, и думаю: может, надо что от него родичам передать или отцу-матери просьбу какую…
— Ты соображаешь, что говоришь? — возмутился только что зубоскаливший охранник. — Как мы его отыщем среди стольких людей? Да ежели и отыщем, как он к тебе вырвется? Голова-то у тебя хоть немножко работает?
— Ты уж так, сразу, поперек не вставай, — принял сторону Ташбая первый охранник. — Зачем человека надежды лишать? Он деньги дает…
— Деньги? — заинтересовался словоохотливый охранник, бросив на Ташбая недоверчивый взгляд. — Золото? Серебро?
— Коль надо, я и тебе дам, — сказал Ташбай и вытащил из кармана еще одну монету. — На, возьми, пожалуйста!
— Вот это — что надо! — одобрил охранник. — За деньги не то что земляка твоего — иголку в стогу сена можно отыскать! Как, говоришь, его зовут?..
В это время шумно вывалились из бани другие охранники.
— Кто тут деньги раздает? — закричал один из них. — И про нас не забудьте! Мы тоже — рабы божьи!
— На, туган, возьми и ты.
— А мне?
— На и тебе!
— А мне?
— На!..
Он роздал все свои деньги, оставив себе на всякий случай лишь пару монет.
— Пользуйтесь на здоровье!
Охранники смотрели на него с некоторым удивлением: уж не тронутый ли слегка этот егет? Кто-то из них сказал нерешительно:
— Возблагодарим, что ли, братцы, всевышнего?
Все взмахнули руками, мазнули ладонями по щекам:
— Аллахи акбар!
Охранник, который первым увидел Ташбая и пытался отогнать его от бани, теперь сказал миролюбиво:
— Будь спокоен, постараемся отыскать этого… как его, Аккусюка. Не забудь, братва, — Аккусюк!
— Уж, пожалуйста, скажите ему: пусть найдет возможность заглянуть сюда, к этой бане.
Я буду ждать тут. Может, охранники, вот как вы, захотят помыться, и он с ними придет, может, один сумеет выбраться…
Оставив Ташбая у входа в баню, новые его знакомцы шумной гурьбой ушли в город.
Ташбай нисколько не сожалел о том, что раздал полученные от Суюмбики деньги. Прежде он никогда не имел денег, не умел обращаться с ними, и мешочек с серебром тяготил его: вдруг потеряет или украдут! Теперь он почувствовал облегчение. Хорошо, что деньги достались таким же, как он сам, бедолагам. Кто-кто, а уж Ташбай на себе испытал всю тяжесть подневольной жизни в ханской охране. Все равно деньги разошлись, распылились бы, а так хоть людей порадовал! И самое главное — это, может быть, поможет ему вызволить товарищей. Пришлют Аккусюка, так с остальными связаться будет не трудно. Об одном только он не подумал: коль Аккусюк найдет возможность прийти и как-нибудь удастся вызволить других, денег на дорогу не осталось. Но ничего, все образуется, лишь бы они оказались на свободе.
Да, надо ведь еще найти себе приют, да такой, чтоб не спускать глаз с бани, раз уж назначил встречу возле нее. Надо все время крутиться рядом с ней. Как быть? А просто: поклониться хозяину бани, наняться к нему на работу!
…Мухамет-Тагир-эфэнде, оглядев его с головы до ног, спросил:
— Откуда ты пришел?
— Ниоткуда. Тут живу.
— Врешь, небось! Знаю я вас! Воровал? У меня не своруешь, не надейся. Порядок у меня такой: с темна дотемна — на ногах. Понял? Иди, берись за дело!..
В ожидании Аккусюка Ташбай проработал около недели. Измотала его эта работа похлеще, чем охранная служба. Наконец, терпение у него лопнуло — плюнул на баню и пошел в город.
А в городе произошло или должно было произойти что-то необычное. Из переулков на улицу, по которой шел Ташбай, стекался народ. Вскоре он уже шагал в толпе, стараясь понять, куда направляются люди, зачем, чего хотят. Но понять что-либо по обрывкам разговоров было трудно, и он обратился к человеку, шагавшему рядом:
— Что, агай, случилось? Куда люди идут?
Тот почему-то не ответил, отозвался другой — долговязый, пожилой мужчина:
— Хан устроил зрелище для народа, велено посмотреть.
— Как это — «устроил зрелище»?
— Разве ты, сынок, не знаешь, как устраиваются ханские зрелища? Берут, к примеру, тебя, надевают на шею петлю и вздергивают на столб, чтоб все увидели твой светлый лик.
— Что — повесили кого-нибудь?
— Именно, сынок. Сам вот увидишь.
— А за что? За что повесили-то?
— На хана, говорят, руку поднял, на нашего высокочтимого нового хана.
— Как поднял?..
— Ну, как… Убить нацелился, да не сумел, бедняга.
— Почему?
— Ты, егет, прямо-таки как дитя!.. Ума, выходит, не хватило, вот почему!
И Ташбай, и человек, отвечавший на дотошные его вопросы, замолчали. Верней, пришлось прервать беседу. Где-то впереди люди остановились, а идущие сзади напирали, толпа уплотнилась. Долговязый дядька с Ташбаем выбрались в сторонку. Ташбай не вытерпел, опять спросил:
— А где его схватили?
— Там, где кинулся на хана, где же еще!
— А с чем кинулся?
— Не с топором, наверно. Он сам был в охране, — пояснил дядька и, понизив голос, добавил: — Я бы на его месте хороший нож всадил…
У Ташбая сердце сжалось в недобром предчувствии. Неужто?.. Он не успел додумать, собеседник потянул его вперед:
— Гляди, вон он, человек, поднявший руку на самого хана!..
Ташбай взглянул туда, куда указал дядька, и замер. На перекладине виселицы, поставленной на площади перед воротами ханской крепости, висело, покачиваясь, очень знакомое ему тело.
— Аккусюк! — вскрикнул Ташбай.
— Молчи! — дернул его за рукав спутник и потащил назад. — Ты знаешь этого человека? — негромко спросил он, немного погодя.
— Да. Мы с ним…
— Ш-ш-ш! Смывайся-ка поскорей отсюда. Как бы «ханские глаза и уши» не сцапали тебя!
Ташбай уже двинулся было по той же улице в обратную сторону, как дядька догнал его.
— Пошли-ка вместе, а то и впрямь голову потеряешь…
К ним присоединился еще один человек, все время безмолвно следовавший за смелым незнакомцем.
Устроенное ханом страшное зрелище потрясло Ташбая, долго он не мог прийти в себя. Мир для него померк. Бледный, в лице ни кровинки, шагал он, с трудом превозмогая внезапную слабость, охватившую все тело, точно после тяжелой болезни. Может быть, он разрыдался бы, как ребенок, но постеснялся заботливого своего спутника. Отвернувшись от него, Ташбай проглотил стоявший в горле комок, сказал горестно:
— Говорил я ему: не горячись! Не послушался…
— Откуда ты его знаешь?
— Да как не знать! Мы вместе угодили в ловушку. Там, в охране, есть и другие мои товарищи…
Ташбай рассказал, что пришлось им пережить. Два его спутника слушали, не перебивая, лишь сочувственно поглядывая на него.
— Надо же! — воскликнул старший из спутников, когда Ташбай закончил свой рассказ. — Кто бы мог подумать, что на казанской улице мне встретится егет из башкир! Я ведь недавно вернулся из ваших краев. В Имянкале горе мыкал, на тамошнего хана работал. Вроде вас в неволе жил… Хотел по пути домой в Казани маленько разжиться, да видишь, какие тут дела! Кругом грызня да резня. Что ни день — секут да вешают. Куда теперь податься? Ладно еще вот брата встретил. Много лет не виделись. Оба нарадоваться не можем. Вместе домой уйдем…
— Счастливые, значит, вы, — вздохнул Ташбай. — А я — когда еще доберусь до родных мест… Товарищей бы вызволить! Что я один могу?
— Нельзя тебе тут оставаться. Никак нельзя, раз вы с Аккусюком приятелями были. Дознаются — не миновать беды. В каменоломню отправят, камня им сейчас много надо. Сам видишь — стены укрепляют, войска царя Ивана боятся. Так что уходи! А то айда с нами, махнем к нам, на Горную сторону, в долину Шунгыта!
— А что мне там делать?
— Переждешь, пока эта заваруха кончится. Станет поспокойней — поворачивай оглобли, куда хочешь. Так, Шарифулла? Ты что все молчишь?
— Так, Газизулла-абзый.
— Но надо все хорошо обдумать. Когда тронуться в путь. Где через Идель переправиться. И на этом, и на том берегу рыщут ханские псы. Лучше всего, по-моему, переправиться ночью. Так, Шарифулла?
— Так, абзыкай, так! Я во всем с тобой согласен. Только бы вместе быть, больше не разлучаться!
Газизулла, оказывается, жил у старого своего знакомого — плотника. Чтобы не стеснять хозяина, устроил себе лежанку в дровяном сарае, — благо, погода стояла теплая. Поздней к нему перебрался Шарифулла. А теперь туда же они привели и Ташбая.
Случайно встреченные на улице люди отнеслись к нему как к родному, и Ташбай быстро сблизился с ними. Помогло сблизиться и то, что старший из братьев знал милые сердцу Ташбая места, охотно поддерживал разговоры о долинах Караидели и Агидели, а младший как о лучшем своем друге вспоминал о башкирском егете, с которым сошелся в плену. Шарифулла показал оставленное ему другом письмо, рассказал, о чем идет в нем речь, и о том рассказал, как Газизулла, заставив человека в феске прочитать это письмо, едва не попал в беду.
А у Ташбая за пазухой лежало другое письмо, доверенное ему Суюмбикой. Мысли о невыполненном обещании и о товарищах, которым не смог помочь, не давали ему покоя. Он долго колебался, прежде чем согласился отправиться с новообретенными друзьями на Шунгыт.
Через несколько дней после знакомства, ближе к вечеру, они вышли втроем из города и пошагали в сторону Волги.
Волга… Великая могучая Идель…
Неоглядно разлившись весной, в половодье, напомнив о своем могуществе, теперь она уже вошла в берега, и напоенная ею земля вспенилась зеленью. С утренней зорьки до вечерних сумерек в прибрежных зарослях и рощах не умолкают птичьи голоса. Деловито, по-хозяйски отсчитывает кому-то лета кукушка. Она и впрямь хозяйка этой поры — идет к концу месяц кукушки. Месяц кукушки года мыши.
Удивительно равнодушна природа к жизни детей адамовых, нет ей дела до них, у нее свои законы. На левобережье Волги, на лобастом взгорье у Казанки шумит город, кипят страсти, а Волга течет себе бесстрастно и течет. Там, в городе, хватают людей, бьют, режут, вешают; люди ссорятся, матерятся, плачут, пытаются куда-то сбежать от всего этого, мечутся, будто рыбы, угодившие в мотню огромного бредня. А Волга течет себе и течет, плавно покачивая свесившиеся к самой воде ветви ивняка.
На правобережье тоже неспокойно. Даже, пожалуй, мало сказать — неспокойно. Изо дня в день нарастает, усиливается тут, на Горной стороне, движение. Особенно оживленно возле устья Свинги, день деньской стоит над речкой звон, как перед сенокосом, когда отбивают косы. Люди куют, проверяют, точат оружие, готовятся к предстоящему большому походу. Звучит разноязыкая речь — переметнулся к русским Камай-мурза, собирает войско против Ядкара, сзывает недовольных им казанцев.
А Волге нет дела до того, кто к чему готовится, кто против кого сабли точит. Течет она и течет, величаво, невозмутимо…
Когда трое наших путников подошли к Волге, уже стемнело. На берегу — ни души. Ночь опустилась тихая, но не по этой причине тихо у реки. Не слыхать и не видать лодочников, обычно ночующих у костров и готовых доставить вас хоть к самому шайтану. Куда они подевались? Что случилось? Или уж от ханских армаев попрятались?
Паромщики ночью не работают. А если б и работали, эти трое не смогли бы переправиться на пароме. На паромной переправе торчат ханские псы, ловят беглецов, подозрительных и, отлупив, заворачивают обратно. Так что нужна лодка. И нужно еще упросить лодочника. Ни у одного из троих нет ни единой монетки. На два таньга, оставленные Ташбаем на всякий случай, купили еды. Вот когда он пожалел, что поторопился раздать деньги, не оставил себе побольше!
Но чу! Послышался скрип уключины. На поблескивающей в свете звезд волжской глади проступили очертания лодок. Одна, две, три… Дальше, кажется, еще темнеют. На одной из лодок кто-то негромко проворчал:
— Говорил я тебе — надо повыше подняться! А ты — ниже да ниже! Невесть куда приплыли!
— Да вон же они! Вон люди стоят!.. Эй, вы что там застыли? Айда скорей сюда!
Путники обрадованно кинулись к лодке, ткнувшейся в гальку. Но сидевший на носу лодки человек, хотя и сам позвал, встретил их неприветливо.
— А где ваше оружие?
— Какое оружие?
— Бэй, разве вы не в Камаево войско? Тогда проваливайте!
— Постой, постой, не гони их!.. — вмешался другой, выпрыгнув на берег. — Вы кто? Уж не ханские ли доносчики?
Тут и третий подоспел.
— С доносчиком разговор короткий: камень на шею — и в воду! Пускай оттуда доносит!
Выпрыгнули на берег и гребцы. У всех было оружие: у кого топор, у кого дубинка, у кого длинный нож. Один из приплывших быстренько обшарил одежду Ташбая.
— У этого оружия нет.
Обыскали и Газизуллу с Шарифуллой.
— Не похожи вроде на ханских псов… Вы куда направляетесь-то? — спросил лодочник, первым заметивший их.
— В аул свой, туган, — ответил Газизулла. — На Шунгыт. Жить в городе никакой возможности не осталось.
— А эти кто?
— Братья мои меньшие. Денег у нас, туган, нет, есть нечего, совсем мы оскудели. Ты уж, пожалуйста, переправь нас!
— Ладно уж, перевези их, — поддержал Газизуллу человек, пригрозивший камнем на шее. — Там с ними разберутся. А мы вверх погребем, своих искать.
Хоть и изрядно поволновавшись, ступили наши путники на правый берег Волги.
На другой день в Камаевом стане, рядом с русским городком на Свияге, подошел к ним ночной знакомец.
— Я ведь сперва и вправду принял вас за своих, — сказал он, улыбнувшись. — Из тех вы, подумал, кто к Камаю-мурзе идет. А потом гляжу — в руках у вас ничего нет. И на Ядкаровых псов вроде не похожи… Не надумали прибиться к нам? А то останьтесь! Сюда много народу валит. Ночью человек двести переправились. Двести!
— Нет, друг, — помотал головой Газизулла. — Ни к кому пока не охота прибиваться. Пускай пока хан с царем сами воюют, мы домой пойдем.
— А я останусь! — решил неожиданно Ташбай. — В Казани мои товарищи маются. Надо же их выручить! Пойду туда вот с ними.
— Твоя воля, Ташбай-туган. Прощай, коли так. А мы уж пойдем…
— Прощай, Газизулла-агай, будь здоров! И ты, Шарифулла, будь здоров! Спасибо вам за все!
И они расстались.
Однако Газизулла с Шарифуллой, не дойдя до дому, повернули назад. В пути повстречались они с гурьбой булгар, шагавших как раз из их родных мест и как раз к устью Свияги. В ответ на вопрос: «Куда идете?» — им наперебой принялись объяснять:
— В город урусов.
— Царю Ивану решили поклониться.
— Чтоб под свое крыло нас взял…
— Что ж, может, это к лучшему, — заметил Газизулла.
— Кто знает… Но слышали мы — живущие неподалеку от нас чуваши поклонились. И черемисы Горной стороны на Свиягу ходили. Что же нам остается? Как иначе потомкам булгар выжить? Царь Иван, говорят, обещает: землю вашу не трону и скот не трону, и веру не трону… Сам, говорят, так сказал.
Что царь Иван сказал, что пообещал — никто лучше Газизуллы с Шарифуллой не знал. Шарифулла мог бы даже похвастаться, вытащить из-за пазухи царский залог, да много ли проку от того, что покажешь письмо людям, не умеющим читать? Для них письмо — загадочная бумага, и только.
Не полез Шарифулла за пазуху, лишь огорченно вздохнул. А старший брат решительно взмахнул рукой:
— Будь что будет, пошли обратно! Как все, так и мы!
Смутное время в Казани растянулось на многие недели и месяцы. Едва в одном углу шум-гам уляжется — уже в другом шумят…
Чтобы утихомирить взбаламутившуюся страну, надо, считают умные люди, поразить ее какой-нибудь сногсшибательной новостью либо как-то обмануть. Если из этого ничего не выйдет, остается исполнить желания недовольных. Но слишком уж противоречивы были желания казанцев. Одни требовали прогнать пришлого хана и посадить на его место своего, казанского, другие — позвать опять из Касимова Шагали-хана, — лучше, дескать, он, чем этот коварный чужак Ядкар.
Высказывалось, выкрикивалось и такое мнение: пусть сядет на казанский трон царь Иван — и никаких ханов!
От крика и размахивания кулаком на улице пользы, конечно, мало. А все же пошумит человек, отвлечется от вечных своих забот, забудет хоть ненадолго о голодных детишках, о жестокой нужде — и на душе вроде становится легче. Чувствует человек некоторое удовлетворение, и какая-то, хоть и туманная, надежда у него появляется. Оттого и шумит народ, кричат люди, подбадривая криком друг друга.
Когда происходят беспорядки, может их прекратить случайность или неожиданно раздавшийся решительный голос. Мятущийся, не видящий ясной цели народ волей-неволей оборачивается на этот голос.
Вот и в Казани если и не положить конец уличным волнениям, заварухам, бестолковщине, то приутишить на некоторое время шум-гам помогло случайное происшествие. Вернее, нашелся человек, сумевший воспользоваться этим происшествием в своих интересах.
Дело было так.
Какой-то ремесленник из толпы, собравшейся перед дворцовыми воротами, крикнул, обратившись в сторону ханской обители:
— Что, струсили? Выходите сюда!
Другой ремесленник осадил крикуна:
— Ну, чего зря орешь?
— Бэй, пусть услышат, пусть выйдут к нам!
— Как же, выйдут, жди! — встрял в разговор третий. — Только и забот у них, что о тебе!
Разговор подхватили еще несколько человек.
— Что толку, коль и выйдут?
— Не начнут, небось, хлеб раздавать!
— Держи карман шире.
— Он лучше красоткам хлеб скормит, наложницам своим, чем тебе дать.
— Это ты о ком?
— Как о ком? О хане нашем.
— Ямагат! — воззвал некто добропорядочный. — Будем справедливы! Какие могут быть у нашего хана красотки? Он ведь только-только сел на трон!
Толпе будто этого лишь и не хватало, взвились сердитые голоса:
— Ишь, защитник нашелся! Не бойся, не обидят твоего хана! Красоток ему заранее приготовили.
— Гуршадна-бика давно позаботилась.
— У нее полон дом «ангелиц».
— И не говори!
— Пользуется нашей бедой! Сколько можно? Город из-за нее в грехах погряз.
— За ее грехи аллах карает нас!
— Что стоите? Разорим ее гнездо!
— Пошли!..
Распалившаяся толпа всполошила обитательниц заведения Гуршадны. Несколько человек решительно вошли в дом. Сбившиеся в кучку девицы встретили их в прихожей визгом и плачем.
— Где ваша хужабика?
— Мы не знаем! Нет ее!
— Выметайтесь из этого дома! Хватит в грязи купаться!
Девицы, давно уж отвыкшие делать что-либо по своей воле, лишенные чувства собственного достоинства, прянули, словно испуганные овцы, в угол, сбились еще плотней. Плач усилился.
— Уходите, говорят вам!
— Куда мы пойдем?
— Куда хотите! К отцу-матери, к родне…
Девицы завыли, запричитали.
— Нет у нас родни… Больше негде жить…
— Не трогайте нас!
— Куда идти, кому мы нужны?
— Ууу!.. Ууу!.. Ууу!..
Один из вошедших кинул досадливо:
— Да пускай остаются! Нам хозяйка нужна. Гуршадну бы найти…
— Где она? Где хозяйка?
— Мы не знаем! Ууу!..
В это время дверь одной из комнат распахнулась и оттуда вышел хорошо одетый, важный господин. Не дожидаясь вопросов, он заговорил с подрастерявшимися людьми с улицы.
— Вам Гуршадна-бика нужна? Нет ее дома, ушла.
— Куда ушла?
— Должно быть, в ханский дворец. Видите же, нет ее.
— А ты сам кто будешь? — осмелел один из людей с улицы.
— Я-то? Войсковой турэ Япанча. Не слыхали про такого? Юзбаши Япанча.
— Что ты тут делаешь?
Вопрос, конечно, был наивный. Но именно это и помогло хитрому юзбаши с блеском выйти из щекотливого положения. Ведь наивные люди так легковерны!
— Я пришел, чтоб наказать Гуршадну, — нашелся он и пошел врать напропалую: — Жаль, не застал дома, а то свернул бы этой старой греховоднице шею! Она сбивает моих воинов с благочестивого пути. Повесить ее мало!..
Таким образом, черное предстало белым, постыдное посещение непристойного заведения — порывом праведника. Не успели разинувшие рты простаки решить, верить ему или не верить, — ловкий юзбаши, следуя правилу кузнецов ковать железо, пока горячо, устремился на улицу и с крыльца обратился к толпе:
— Ямагат! Я, юзбаши Япанча, так же, как вы, ищу правду. Так же, как вы, я жажду справедливости. Но нет у нас правды, нет честности, справедливость растоптана! Город наш, друзья, на пороге гибели. Надо спасать Казань. Сегодня же, сейчас же взяться за это!..
Со всех сторон посыпались вопросы:
— Как спасать-то?
— Где она, справедливость, как ее найти?
— Кто путь укажет?
— Соберитесь под мою руку! Я укажу вам путь! — вошел в раж Япанча. — Коль будете верны мне, мы победим!
— А кого победим-то? Чего добьемся?
— Чего добьемся? Своего хана на трон посадим? Ясно? Из своих! Чтобы правил Казанью по справедливости. Не нужен нам чужак! Ни крымцы не нужны, ни Шагали. Ни ногайцы, ни урусы. Мы тут хозяева. За мной, народ Казани!..
И значительная часть толпы последовала за Япанчой. Кто-то искренне поверил ему, кто-то сомневался, большинство же пошло просто из любопытства. Так сообразительный юзбаши нашел, что называется, у себя под ногами добровольное войско и повел его на Арское поле, к юртам своей сотни.
За несколько последующих дней, показав небывалое доселе проворство, Япанча сумел привлечь в свой стан еще немало казанцев, уставших от бестолковых заварух и стремившихся к какой-нибудь определенности. Войско новоявленного предводителя выросло до пяти сотен, а вскоре под его бунчуком собралось около тысячи человек.
Но Япанча почему-то не спешил предпринять какие-либо действия. И разношерстный народ, угодивший под его власть, заволновался. Изгнать из Казани Ядкара, изгнать отирающегося в ханском дворце Кужака с его головорезами, посадить на трон обещанного справедливого хана — опять и опять требовал народ.
Именоваться войском просто так, неизвестно для чего, люди не желали. Не видели в этом смысла. И потихоньку начали разбредаться. Уходили под каким-нибудь благовидным предлогом и не возвращались. Иные смывались по ночам — и по одиночке, и по двое, по трое. Стало это обычным делом. Видя, что «войско» тает на глазах, Япанча спешно собрал не успевших уйти.
— Не уходите! — воззвал он. — Казани грозит большая, чем прежде, опасность! Войско урусов стоит теперь под самым городом. Коли они возьмут Казань, и страна наша, и вера будут порушены. Царь урусов первым делом заставит нас креститься. Женщин отправит в зиндан по названию «монастыр». Мечети наши снесут, вместо них построят свои молельни. Надо прогнать врага! Лишь после этого ханство обретет покой. И только тогда на казанский трон сядет справедливый, милосердный, благочестивый хан. Наш хан!
И мурза Юсуф, и недавно занявший крымский престол Давлет-Гирей, и астраханский хан Касим, и турецкий султан Сулейман хорошо понимали: царь Иван от цели своей не отступится, опять придет под стены Казани, попытается взять ее не штурмом, так измором. Но никак не могли они предположить, что это будет последняя осада, войне, думали, конца еще не видно, предстоят новые и новые схватки. Узнав о попытках русского самодержца овладеть Казанью без кровопролития, султан Сулейман развеселился и даже погрозил воображаемому царю Ивану пальцем:
— Шалишь! Каков хитрец, а? Хочет, взяв Казань без боя, сохранив все силы, нацелить войско против нас. Ну нет!..
При последней встрече с Давлет-Гиреем султан наставлял:
— Казань ворота ему не откроет. Придется Ивану стянуть туда все войско. Тут ты и набежишь на Москву…
Предстоящий набег на Москву готовился тщательно. Султан отправил в Бахчисарай янычаров с несколькими пушками.
Замысел был такой: когда все русское войско двинется в сторону Казани, Давлет-Гирей возникнет под городом Тулой, где к нему присоединятся воины, посланные Малым Сараем и Астраханью. Из Тулы прямиком — на Москву. Пока царь Иван вернется назад, Москва уже падет. С утомленным, а может, и потрепанным под Казанью войском Иван Москву отбить не сможет, только остатков сил лишится. И окажется, что ни трона у него нет, ни войска. Вот во что обойдется ему Казань!
Первую часть замысла Давлет-Гирей осуществил без больших затруднений: дошел до Тулы. С вечера он дал своему войску возможность отдохнуть. Утром янычары, дабы вызвать в городе переполох, ударили из пушек. Но пушечный гром, прогремевший в войске Давлет-Гирея впервые, более удивил самих крымцев, нежели защитников Тулы. Ужасающий грохот на обнесенный толстыми стенами город особого впечатления не произвел. Городские укрепления, конечно, слегка дрогнули, но не рухнули. Одна за другой пушки выплевывали тяжелые ядра, а стены как стояли, так и остались стоять.
Пальба из турецких пушек продолжалась почти весь день. Тула не отвечала. Солнце уже клонилось к закату, когда войско Давлет-Гирея с двух сторон пошло на штурм хранивших загадочное молчание каменных укреплений. И тогда из бойниц полыхнули огнем пищали туляков. Провожаемые грохотом выстрелов, крымцы отошли назад.
На следующий день Давлет-Гирей повторил попытку взять Тулу приступом. Но с тем же «успехом». Его войско отскакивало от каменных стен, точно сушеный горох.
Еще несколько дней прошло для крымцев безрезультатно. Больше того, боевой пыл первых дней в войске угас, усиливалось ощущение безнадежности этого дела. В предчувствии катастрофы воины начали подумывать о возвращении в Крым.
Предчувствие оказалось не напрасным. Со стороны Москвы на помощь Туле спешил стрелецкий полк князя Курбского.
Посланная им ертаульная команда[23] сумела пройти незамеченной в Тулу и донесла, что вражье войско весьма многочисленно, вооружено даже пушками, еще не утомлено, однако, сбившись под стенами города, бездействует.
Весна уже сменилась летом, дни становились все длиннее. Полк Курбского разделился и, пользуясь недолгой в эту пору ночной темнотой, пошел в обход Тулы с двух сторон. Князь не дал стрельцам и малой передышки. На рассвете они, не смотря на усталость, дружно ударили по врагу. Одновременно раскрылись городские ворота, и кинулось в бой стоявшее в Туле войско.
Давлет-Гирей-хан, уверенный в своем могуществе, подкрепленном грозной силой стамбульских пушек, поначалу воспринял эту неожиданность спокойно, а потом впал в растерянность. Теснимые со всех сторон воины хана заметались, и никаким криком-ором уже невозможно было остановить их. Первыми, бросив пушки, ударились в бегство янычары. За ними последовали крымцы.
Оторвавшись от преследователей, Давлет-Гирей попытался привести свое войско в чувство. Он еще не потерял надежду навести порядок, вернуться назад и отомстить русским за позорное для него начало дня. Однако русские сами опять налетели и, наскакивая то слева, то справа, выкашивали воинов хана, пока это, в конце концов, не превратилось в беспощадное побоище. Сам Давлет-Гирей с янычарами и оставшимися в живых крымцами насилу сумел спастись бегством. Рука турецкого султана, протянутая к Москве, была, таким образом, отсечена под Тулой.
Курбский не мог надолго задержаться в Туле. Отразив здесь врага, князь, назначенный на время казанского похода воеводою государева полка правой руки, должен был немедля выступить вдогон за основными силами русского войска. Да и просто по-человечески хотелось князю поскорей услышать похвалу Ивана Васильевича, ибо подтвердил он свою преданность государю и право занимать одно из первейших мест у его престола.
Хоть и дальше, но удобней было бы пойти надежными дорогами через Рязань. Однако в нетерпении своем князь решил двинуться напрямик через Мещерские леса.
Он допустил ошибку. Стрельцам, не получавшим после выступления из Москвы передышек, попутно разгромившим крымцев, пришлось теперь идти через труднопроходимые леса и болота, через реки и речки без мостов, по бездорожью. И многие из тех, кто вышел живым-здоровым из кровавой схватки с врагом, погибли на этом тяжком пути: кого поглотили затянутые зеленой ряской трясины, кто пал от болезни, кто, отстав, заблудился и принял мучительную смерть от голода.
Когда князь Курбский со своим полком, преодолевшим неимоверные трудности, дошел до Ивангорода[24], другие воеводы давно уже были возле государя. И при них вместо ожидаемой похвалы услышал князь из уст Ивана Васильевича брань нещадную. Да и заслужил. Впрочем, не лишил его царь полка и воеводского места.
— Великий государь, — сказал Курбский, понурясь, — предстоящее дело вину мою умалит и покроет. Полк мой в сражении, покажет усердие в служении тебе, государь, и отечеству.
Шел месяц желтого листа — харыса[25]. У Ивангорода сосредоточилось стопятидесятитысячное русское войско.
Битва за Казань продолжалась пять недель.
Царь Иван предпринял сперва еще одну попытку добиться цели без кровопролития, послал в Казань гонцов с сообщением о возможности мирного соглашения. Ядкар-хан с сеидом Кулшарифом отвергли его условия.
— Чтоб мы сами позволили растоптать мусульманское ханство?! — вскричал Кулшариф. — Нет и нет! Будем биться до последней капли крови! Газават! Газават!
— Мало того, что склонил под свою руку Горную сторону, хочет еще и в Казань посадить послушного хана и завладеть всей страной! Нет-нет!..
— По-ихнему — нет, так по-нашему — быть! — сказал царь, когда его посланцы вернулись с ответом. — Поглядим, чья возьмет!
Стопятидесятитысячное войско пришло в движение, тронулось к волжским перевозам. Переправить через великую реку огромное войско с десятью тысячами коней, оружием, тяжелыми пушками и припасами к ним, громоздкими передвижными турами и штурмовыми лестницами было непросто, но благо — никто со стороны казанцев никаких помех не чинил. Сотня за сотней, полк за полком, ступив на левый берег, направлялись в заранее определенные им места, и Казань постепенно была взята в осадное кольцо. И по-прежнему город ничего не предпринимал, замер в тревожной тишине, предвещающей смертную схватку.
И только городскими стенами были разделены теперь два войска, вобравшие в себя несметное множество науськанных на противостоящую сторону людей, отчего эти люди превратились в две дикие, исключающие одна другую, не ведающие милосердия силы.
Так же, как осажденное войско, состоявшее не из одних лишь казанцев, но и крымцев, ногайцев и угодивших разными путями на ханскую службу марийцев и удмуртов, пестрым было и осаждающее войско. Под стенами города стояли, главным образом, русские стрельцы, пушкари и прочие ратники, но были среди них и наемники — немцы, фряги и ляхи[26]; под русскими стягами готовились к битве татарский полк Шагали-хана, а также чуваши и марийцы Горной стороны, недавно ставшие по собственной воле подданными царя Ивана. В полку, в котором сошелся такой вот разноплеменный люд, был даже выросший на берегу Асылыкуля башкирский егет — наш многострадальный Ташбай.
О начале битвы возвестил пушечный гром. Поставленные против всех пяти городских ворот пушки ударили тяжелыми ядрами по каменным и дубовым укреплениям казанцев, затем к воротам хлынули русские воины, однако из крепостных башен и со стен осыпали их стрелами — пришлось отойти. Вновь и вновь повторялись попытки захватить ворота, и каждый раз защитники ворот, разя нападающих стрелами, забрасывая камнями, обливая горячей смолой, вынуждали их отхлынуть.
К воротам начали придвигать туры, построенные службой Ивана Выродкова «фряжским обычаем» — с бойницами на трех уровнях. Пушкари получили возможность ударить через верхние бойницы по улицам города — поверх стен.
Казанцы предприняли отчаянную вылазку, чтобы захватить и сжечь туры. Свидетель схватки, русский летописец так передал свои впечатления: «От пушечного бою и от пищалнаго грому и от гласов и вопу и кричяния от обоих людей и от трескости оружии и не бысть слышати другу друга». Русским удалось отстоять туры, больше того — продвинуть их еще ближе к стенам города. Не выдержала пушечных ударов, рухнула башня Аталыковых ворот. Но других зримых результатов покуда не было.
Странной и бессмысленной казалась Ташбаю такая война. Подхваченный общим порывом, он кидался вместе со всеми к городским воротам, вместе со всеми отступал, это повторялось изо дня в день, и он не мог понять, зачем это нужно. Случалось его землякам на берегу далекого Асылыкуля схватиться с врагами. Налетали иногда на племя любители барымты. Но схватка происходила не по таким, как тут, уму непостижимым правилам. Там все было ясно: появились враги — пришли в действие луки. Туча острых, метких стрел кого угодно заставит дрогнуть и отступить. А уж если враг не повернет коня назад, приходит очередь ближнего боя — с копьем против копья, с дубинкой против дубинки. И дерись досыта. Вот где бой! Вот что можно назвать войной!
Впрочем, пришлось Ташбаю принять участие и в «правильной», по его представлениям, схватке. Япанча, сколотивший несколько сотен на Арском поле и затаившийся в лесу, предпринял набег на стрельцов с тыла. Это неожиданное нападение обернулось гибелью немалого числа русских. Урон мог бы оказаться и большим, если б не был быстренько поднят стоявший неподалеку конный полк. Конники сшиблись с нападающими, сбоку ударила по ним еще и часть полка князя Бельского. Нападение пресекли, хотя полностью побить войско Япанчи и схватить его самого не смогли — он опять скрылся в лесу.
Среди поднятых для отражения набега Япанчи воинов был и Ташбай. В эту схватку, в которой все для него было ясно, егет вступил не без азарта. Горяча коня ударами каблуков, он помчался с копьем наперевес навстречу одному из напавших, кольнул его, потом — второго, а когда нацелился на третьего, у него выбили из рук копье. Он мгновенно схватил висевшую на поясе боевую дубинку, замахал ею, но тут его самого ударили сзади копьем. Он не почувствовал боли и, наверное, еще некоторое время размахивал бы дубинкой, устремляясь вперед, если б вражеское копье не вывернуло его из седла. Ташбай полетел на землю.
Яростный топот и крики удалялись от него. Сгоряча он еще порывался вскочить, поймать своего коня и кинуться опять в бой, но оттого ли, что рана оказалась серьезной, или оттого, что неловко упал и сильно ушибся, сдвинуться с места он не смог. Облизав пересохшие губы, Ташбай раз-другой закричал. Но лишь после того, как его товарищи по оружию, загнав войско Япанчи в лес, повернули обратно, раненых подобрали и на носилках стаскали в предназначенный как раз для них шатер. Лекарь-немец, осмотрев и перевязав рану Ташбая, сказал:
— Карашо! Чирис тфа недель пудиш стороф!
Ташбай, конечно, ничего не понял.
Из шатра перевели его в одно из наскоро поставленных на берегу озера Кабан дощатых строений — ночами стало уже холодновато, да и днем частенько начали накрапывать дожди, чувствовалось дыхание осени. В эти долгие из-за вынужденного безделья дни или разбуженный ночью занывшей раной, Ташбай не раз задумывался о своих земляках, угодивших вместе с ним в этот переживающий невзгоды город, о товарищах своих по несчастью. «Где они теперь? Какие еще удары обрушила на них судьба?»
Свое состояние Ташбай находил сносным, рана быстро заживала. Досадно было только, что из-за нее не удастся, пожалуй, добраться самому до Ядкар-хана, схватить его и выставить перед всем честным народом, разоблачить злодея, отомстить за пережитые по его вине мучения.
Тем временем осада Казани продолжалась. Ухали пушки, стрельцы, засев в турах, обстреливали из пищалей городские улицы, тысячи ратников изо дня в день безуспешно пытались овладеть воротами города.
Видя, что дело затягивается, царь призвал немца Вольфсона, который, благодаря чужеземному званию «инженер», значительную часть пути к Казани проплыл в царском струге.
— Ну, где твои бочки с порохом? Взорви ты эту окаянную стену! Взорви, не мешкая! — заговорил царь, едва немец вошел в его шатер.
— Но я объясняли, великий государ: надо делайт… как это… подкоп. Нет подкоп — нет взрыв, то есть нет… как это… польза.
Царь сам упустил время, надеясь обойтись без канители с подкопом — при такой-то силище, казалось, возьмет город приступом. Теперь немец, доказывая очевидное, высокомерно улыбался. Не будь он чужеземец и — главное — не будь нужен, уж поучил бы его скорый на расправу Иван Васильевич, как на великого государя должно глядеть. Показал бы, где раки зимуют. Но пришлось сдержать гнев.
— Ладно, — сказал, — к делу приступай. Людишек дам, сколь надобно.
Узнав о его решении, несколько воевод зароптали: вместо того, чтобы усилить натиск, государь отвлекает войско на долгую ненужную работу. Пришли к царю с кляузой на Вольфсона, разгалделись:
— Удумал немец под землей копать в эдакую-то хлябь!
— Да он, государь, до зимы нас тут продержит, всех сгубит!
— Воистину, не нам, а врагу пособить хочет! Погибель войску нашему умыслил!
— Повесить его, каина, за измену!
Слушал царь сначала молча, а потом дал наконец волю гневу, облаял воевод за «беспонятливость и несмысленность», велел позвать опять немца и при нем указал: ежедневно по очереди выставлять в ведение господина инженера Вольфсона по сто человек от полка, да слушаться его, не изощряясь в отговорках.
Еще в Москве умные советники убедили царя в том, что, возможно, придется подвести под казанскую стену подкоп и взорвать ее, ради этого и взял он с собой чужеземца — в русском войске такое дело было внове.
Первым послать людей на копку выпало полку Курбского. Князь недолюбливал нанятых царем чужеземных лекарей, поваров и брадобреев, считал их бездельниками и дармоедами, Вольфсона тоже учтивостью не жаловал, но стрельцов к нему послал без промедления — помнил, как получил от государя вместо похвал нагоняй.
Стрельцы, вооруженные кто топором, кто кайлом, кто лопатой, врылись в землю в низине неподалеку от Булака и повели подземный ход в сторону Аталыковых ворот. Сырую, тяжелую глину выволакивали сначала в ведрах, бадейках, позднее приспособились вытаскивать в мешках.
По ночам другие ратники перетаскивали глину в окружающий город ров, чтобы местами засыпать его и пододвинуть туры вплотную к стенам. Казанцы восприняли это как естественное при осаде дело, решили: «Видать, царь Иван пришел на этот раз надолго».
Землекопы менялись каждый день, и так же, сменяясь, спускались с ними под землю плотники, они ставили через каждые два шага подпорки, чтобы не обрушился свод. Беспрерывно из подземного хода вытаскивали глину, а навстречу несли деревянные стойки и брусья. И днем, и ночью безостановочно шла жаркая работа.
А наверху в Казань по-прежнему летели пушечные ядра. И наскоки на ворота не прекращались. Но надеясь на подкоп, царь приказал поубавить перестрелку, не тратить зря припасы.
Подкоп продвигался, конечно, не так быстро, как хотелось. Примерно через две недели после начала работы царь, потеряв терпение, вызвал Вольфсона и задал лишь один вопрос:
— Когда?
Немец держался невозмутимо.
— В свой… как это… время, великий государ!
Через несколько дней царь опять вызвал его.
— Когда?
— Часы, государ, не бьют… как это… до срока.
В часах, и не только в часах, Вольфсон знал толк. Пришлось царю набраться терпения, не обидел немца ни словом. Ждал.
И вот однажды — день уже клонился к вечеру — Вольфсон сам сообщил:
— Подкоп подведен… как это… под вражий гнездо. Когда великий государ хочет взрыв? Сегодня? Завтра?
Царь вскочил.
— Сегодня. Сей же час!
Однако на совете с воеводами согласился, что разумней отставить взрыв на завтра. На ночь глядя можно потерпеть неудачу, наделать бед себе.
Никто этой ночью не спал. Подсыпали земли в ров, перекидывали мосты. Передвигали ближе к стене туры. Взрыв взрывом, а надо быть готовыми ворваться в город одновременно с разных сторон.
С вечера закатили в подкоп бочки с порохом. На рассвете их открыли и в одну из бочек вставили заженную свечу. Свеча догорит, огонь коснется пороха и… Что будет дальше, никто ясно представить не мог. Впрочем, тем, кто открыл бочки и поставил запальную свечу, недосуг было думать об этом — дай бог унести ноги!
Царь с ближними воеводами вышли из шатра. Все взгляды обратились в сторону Аталыковых ворот.
— Сейчас, — сказал Вольфсон, — сейчас вы получайт… как это… большой подарок.
И начал негромко считать: «Айн, цвай, драй…»
Время тянулось мучительно долго, даже, казалось, совсем остановилось. Все, затаив дыхание, ждали взрыва.
Но взрыва все не было.
Воеводы, кто с беспокойством, кто со скрытым злорадством начали поглядывать то на царя, то на немца. Кто-то в нетерпении принялся постукивать рукоятью плетки о голенище. Царь нахмурился, заиграл желваками.
Небо заметно светлело. Взрыва не было.
Почему?
Воеводы, словно ожидая ответа на этот страшный вопрос, разом обернулись к немцу, даже придвинулись к нему.
Немец что-то бубнил себе под нос, продолжал считать, что ли. Взрыва не было.
— Иуда! — выдохнул царь. — Продажная душонка! Обманул? Врагам моим продался? Погань!..
Царь пришел в неуемную ярость. Схватил немца за горло, но тут же отпустив, выкрикнул сипло:
— Вздернуть христопродавца! Повесить!
Немец в ужасе вытаращил глаза, зачастил дрожащим голосом:
— Найн, великий государ! Нет повесить! Ждать! Ждать! Момент! Момент!..
Его схватили и, заведя руки за спину, потащили куда-то, дабы исполнить волю великого государя, но тут земля под ногами слегка дрогнула. Все взгляды опять обратились к городу. Там Аталыковы ворота с остатками разрушенной башни и прилегающей частью стен беззвучно поднялись в воздух и начали рассыпаться. И лишь спустя какое-то время, может быть, миг, показавшийся долгим, донесся грохот взрыва.
Дожидавшееся этого мига русское войско хлынуло через пролом на казанские улицы. Одновременно, пока ошеломленные казанцы пришли в себя, ратники по приставным лестницам кинулись на крепостные стены. Вскоре всюду кипел бой. Обе стороны дрались отчаянно, казанцы — будем справедливы! — защищались мужественно.
Уличные схватки, то усиливаясь, то немного притихая, продолжались весь день. Через пролом и распахнутые теперь ворота прибывали и прибывали свежие силы русских, тесня казанцев со всех сторон. Когда русские добрались, наконец, до ханского дворца, противостоять им было уже некому.
Пока на улицах города шли жаркие схватки, опять напомнил о себе таившийся в лесу Япанча, напал на стрельцов с тыла. И опять нападение быстро отбили. Для воодушевившегося русского войска это был комариный укус.
Наутро улицы очистили от трупов, готовя путь для торжественного вступления царя в павший к его ногам город.
И вот час торжества настал. Через ворота, получившие с этого дня название Царских, в улицу, вдоль которой с обеих сторон выстроились ратники, вплыло знамя с изображением двуглавого орла. За знаменосцами, гордо и твердо ступая, шел сам царь, за ним следовали воеводы, в их числе поспешал, пыхтя, кривоногий, тучный Шагали-хан.
Ядкар-хан был пленен неподалеку от дворцовой мечети.
Воины полка князя Полоцкого, первыми ворвавшись во дворец, не нашли в нем никого, кто выглядел бы ханом, и кинулись осматривать другие здания. Но и там ни хана, ни его приближенных не обнаружили. Кому предназначено было сбежать — уже сбежал, кто предпочел затаиться в городе — уже затаился. Предусмотрительные люди заранее попрятали свои богатства, что можно было закопать — закопали.
Сеид Кулшариф с ближайшим своим окружением заперся в мечети. Воспользовались его убежищем и некоторые не успевшие скрыться мурзы, беки и даже воины. Они все еще не думали сдаваться, метали с минарета в русских камни, поражали их через окна оставленными на черный день стрелами. Где Ядкар-хан, жив он или пожертвовал жизнью во славу казанского трона — не знали и в мечети.
Рядом с мечетью стояло небольшое служебное строение. В нем воины из полка Полоцкого наткнулись на сидевшего на земляном полу, вроде бы свихнувшегося человека. Странно вел он себя: то что-то выкрикивал, как бы кого-то проклинал, то бил себя кулаком по лбу, то посыпал голову сгребенным меж ног в кучку грязным песком, то принимался рвать реденькие свои волосы. Был он к тому же до смешного толст — как говорится, поперек себя шире. Но воины потоптались около него, сдерживая смех, — грех смеяться над несчастным, — и уже собрались было, махнув рукой, уйти, как вдруг странный человек, обратясь лицом к ним, что-то сказал. Среди воинов был чуваш, немного понимавший и татарскую, и русскую речь. Он перевел:
— Этот человек сказал: «Стойте!»
Воины остановились. А странный человек, понизив голос, проговорил:
— Отведите меня живым-здоровым к царю Ивану, получите за это от него большой подарок…
Чуваш передал смысл его слов.
— Что-что? Подарок? — удивился один из воинов. — За этого тронутого? Ох, умру!..
— Нужен ты царю, как же! — сказал другой. — Прямо заждался он тебя.
— Видать, крепко досталось бедняге, — пожалел «тронутого» третий. — Не забудет теперь царя Ивана.
— Не перед царем, а перед богом собирается он предстать, — сказал воин со знаком десятника. — Не видите разве, какие у него глаза? Пошли!..
Но не успели они выйти — «тронутый» повторил:
— Стойте! Доставьте меня к царю Ивану! Я правду говорю: он наградит вас. Я — казанский хан! Ядкар-хан! Понимаете?
Пока воины переглядывались, не зная, верить или не верить услышанному, дверь распахнулась, в строение влетел парень нерусского обдирания и, торжествующе вскрикнув, кинулся с боевой дубинкой в руке на хана.
Его перехватили. Парень, пытаясь вырваться, забился в руках воинов.
Это был Ташбай. В нем клокотала ярость, зародившаяся в далекой долине Кугидели и копившаяся потом — в ногайской степи, на невольничьей тропе, по которой гнали его в Астрахань, и на пути сюда, в Казань. Но не о тех путях-дорогах вспомнил он, когда увидел злодея, обрекшего его с ровесниками на муки, — вспышка в памяти осветила покачивающееся под перекладиной виселицы тело Аккусюка, и словно бы шевельнулись мертвые губы Аккусюка: «Расшиби этому гаду голову!» Не смог Ташбай выполнить просьбу товарища.
— Пустите меня! — кричал он. — Отпустите!
Но чем яростней рвался из рук воинов, тем крепче его держали.
— Кончились отпущенные ему дни! Дайте снести голову злодея!
Чуваш объяснил, из-за чего неистовствует, чего хочет парень. Десятник усмехнулся:
— Это и без тебя сделают. Коль и впрямь он — хан.
— Государь сам решит, — сказал чуваш. — Айда, отведем его к государю.
— И судьба хана в руках божьих, и судьба холопа…
Ядкара повели сначала во дворец к воеводе. Двум воинам пришлось придерживать Ташбая.
Князь Полоцкий, когда к нему подвели плененного, отмахнулся было:
— Государь повелел схваченных в бою басурман казнить! Отведите к остальным!..
Но узнав, что перед ним — Ядкар-хан, в лице переменился и сам подошел к нему. Тут же кликнули толмача. Князь, разглядев пленника поближе, поморщился брезгливо: и лицо, и одежда хана — грязней некуда, будто нарочно его в пыли вываляли. «Свинья, прости господи, чище!»
Хан первым подал голос:
— Отведите меня к царю Ивану!
Князь гневно выкатил красноватые после бессонной ночи глаза.
— Государя тебе так величать надлежит: государь, царь и великий князь московский и всея Руси! А ныне — и царь казанский!
Ядкар, выслушав толмача, слово в слово повторил сказанное князем.
— Так-то!
По чину и месту своему в войске князь Полоцкий должен был представить плененного хана верхнему воеводе князю Воротынскому. Но кто, скажите, выплюнет уже попавший в рот лакомый кусок? Или же кто выпустит из рук уже схваченное богатство, сам отдаст его другому? Князь Полоцкий, пекшийся более о собственной выгоде, нежели о славе русского войска, конечно же, не упустил возможности отличиться, решил доставить бывшего казанского повелителя прямо к царю, минуя Воротынского. (Воротынский, узнав об этом, процедит сквозь зубы: «У-у-у, сволочь, пес!..»)
Царь был еще за городом, довольствовался шатром, служившим ему и жильем, и думной палатой.
Князь Полоцкий, заторопившись, не дал хану даже лицо ополоснуть. Ядкар, тяжело сопя, взобрался на коня без посторонней помощи. В пути через толмача попросил князя:
— Скажи царю Ивану: я по своей воле сдался его войску. Сам сказал, чтоб отвели к нему.
Князь опять возмутился:
— Государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич с тобой в бабки не играл! Это тебе не какой-нибудь Давлет-Гирей! Заруби на носу: величать государя по уставу!
— Да-да, скажи… — тут Ядкар послушно повторил титулы царя, — я по своей воле… сам пожелал… из уважения к нему…
Вокруг царского шатра кишмя кишел вооруженный люд, но Ядкар и глаз не поднял, не в состоянии был смотреть на кого-то там и думать о чем-либо другом, кроме как о своей дальнейшей судьбе. «О, всемогущий, — мысленно взмолился он у входа в шатер, — смягчи душу лютого врага моего хоть каплей милосердия!..»
Князь Полоцкий ожидал, что государь, если и не возвысит его за важную весть сразу же, не посадит рядом с собой, то спасибо скажет и посулит награду. Но царь и спасибо не сказал, и наградить или приблизить князя к себе не пообещал. Услышав имя Ядкар-хана, он вскочил с места, охваченный, как ребенок, любопытством и нетерпением.
— Где хан? Где? Покажи мне его?
— Я того ради поспешил привезти его, великий государь, чтоб он преклонился перед твоим преславною победой осиянным престолом, — напомнил князь.
Царь спохватился, вспомнил, кто он есть, зачем пришел с войском под Казань, и, посерьезнев, опустился на смастеренное Выродковым затейливое сиденье с высокой спинкой — походный, можно сказать, трон.
Ввели плененного хана. Вернее, не ввели — едва подняли полог, прикрывающий вход в шатер, он пал на четвереньки, и толстое, напоминающее бочонок тело словно бы покатилось на катках к ногам царя.
Царю хан представлялся статным, широкоплечим мужчиной с присущим восточным людям пронзительным взглядом черных глаз или уж, по крайней мере, человеком, наделенным, благодаря знатному происхождению, величавой осанкой и благородными манерами. То же, что он увидел, привело его даже в некоторую растерянность.
Ядкар-хан обнял ноги победителя и принялся целовать его измазанные глиной сапоги. Хотя Ядкар обдумал у входа в шатер, что скажет, как поведет разговор, чтобы вымолить жизнь, все приготовленные заранее слова вдруг вылетели из головы, и он, продолжая облизывать сапоги, издавал только какой-то страдальческий стон.
— Пощади меня, великий царь! — выдавил он наконец из себя. Титулы царя, несмотря на старания князя Полоцкого, хан тоже начисто забыл.
Что при этом чувствовал царь? Тяжелое детство и отрочество, когда он, предоставленный самому себе, предавался жестоким забавам, мучил животных, оставили в его душе глубокий след, привили ему странные, на взгляд здравомыслящего человека, наклонности. Еще в те годы, попадая изредка в боярское застолье, он испытывал, например, жгучее желание дернуть того или иного боярина за бороду или щелкнуть ему по носу. Исполнить желание он не мог, и понемногу накапливалась в нем озлобленность. Сострадание ему было неведомо, жестокость он воспринимал как нечто естественное. На смену отроческим выходкам и желаниям пришли другие, поопаснее. Титул первого русского царя, полученный семнадцатилетним юношей, державные заботы, борьба с Казанским ханством притушили склонность к злому озорству. Теперь, на двадцать третьем году жизни, он был уже зрелым не по возрасту человеком и становился все более властным и суровым государем. Эти перемены в его характере, в поведении почувствовали на себе не только безрассудно издевавшиеся над ним прежде бояре, но и любимая жена Анастасия…
И все же нет-нет да всплывало в душе Ивана Васильевича что-то из детства и отрочества, возникали странные, несолидные мысли.
Вот и сейчас, увидев безобразно толстого, не то подбежавшего на четвереньках, не то подкатившегося, подобно бочонку, бывшего казанского хана, он как-то несерьезно, по-детски подумал: «А что, коль пнуть его в лоб? Далеко ли откатится?»
Нет, не вызвал Ядкар сочувствия. Это недостойное человека, тем более — хана, самоунижение скорее вызывало удивление и досаду.
Царь, нахмурившись, повелел:
— Умойте его. Поесть дайте. Повезем на Москве показывать. Аки чудище — в клетке…
Разбуженный взрывом, от которого земля по всей округе дрогнула, Ташбай едва не свалился со сколоченной из досок лежанки. Он живо вскочил и кинулся вслед за другими ранеными к выходу.
Увидев, что вместо гордо высившихся прежде ворот в городской стене зияет огромный пролом, куда уже устремились русские воины, Ташбай с гурьбой своих взволнованных соседей по лечебнице побежал в ту сторону.
Но не пробежал и половину пути — выдохся. Сделал еще несколько шагов и, обессиленный, присел на подвернувшийся кстати пень.
Он долго смотрел на Казань, понимая, что там завязались кровавые бои. Огорченно вздохнул. Кабы не ранили, он, конечно, тоже был бы там, несомненно добрался бы до ханского дворца и шарахнул чем-нибудь по башке ненавистного Ядкар-хана. Для того ведь и отстал от Газизуллы с Шарифуллой в Ивангороде, как раз для того, чтобы с русским войском вернуться в Казань и своими руками казнить злодея. «Не вышло, — вздохнул он опять. — Ладно, зато в город все-таки ворвались. И дворец разгромят, и Ядкара с трона сшибут…»
Подумав о дворце, Ташбай, само собой, задумался и о своих товарищах: «Заставил их Кужак воевать с урусами или, может, удалось им как-нибудь сбежать, спастись?»
Мысли о дворце напомнили еще об одной важной вещи: Суюмбика перед отъездом спрятала в доме Гуршадны загадочный ларец. Тяжеленький был ларец, хоть и небольшой, Ташбай все удивлялся этому, когда нес. Поздней-то он догадался, что Суюмбика спрятала свои драгоценности. Вот бы отыскать этот сундучок да увезти в свое племя! Он раздал бы украшения ханбики минским девушкам — пусть покрасуются, пусть пришьют золотые и серебряные монеты к своим нарядам. Да разве отыщешь! Дом у Гуршадны большой, где спрятан ларец — неизвестно. Да к тому же в осадные дни могли его перенести в другое место, спрятать понадежней…
Вздохнув третий раз, Ташбай поднялся, направился обратно к лечебнице.
Он позавтракал, потом и обеда дождался. Подкрепившись, почувствовал себя вполне бодрым. Даже рана не очень болела. А утром быстро выдохся с непривычки; долго лежал без движения — и вдруг побежал. После обеда, никому ничего не сказав, ушел тихонечко в город. На улице подобрал дубинку убитого и — к ханскому дворцу.
Во дворец не попал — у входа уже стояла русская стража. Обошел дворец кругом, надеясь наткнуться на живых ли, мертвых ли товарищей. И вдруг, заглянув в одно из неприметных строений возле мечети, увидел Ядкар-хана. И откуда силы взялись — точно барс к своей жертве, метнулся к самому злому своему врагу, чтобы отомстить наконец за все пережитое, насладиться местью. Не дали… Увели вражину, не позволив расшибить ему голову.
Вскоре русский юзбаши (сотник по-русски), к которому привели Ташбая, порасспросив через толмача, что да как, велел отпустить парня. Ташбай переночевал в знакомом ему еще по службе у Кужака закутке, утром побродил по городу все в той же надежде отыскать неведомо куда подевавшихся товарищей, снова вернулся к кремлю. Охраны у ворот кремля не было. Ни души. Егету неожиданно пришла в голову мысль подняться на сторожевую башню и крикнуть оттуда, объявить миру, что нет больше Ядкар-хана, пал проклятый, свергли злодея.
Он тут же поднялся на башню, но намерение свое — крикнуть — исполнить сразу не решился. Взглянул на город сверху. Увидел: вдоль одной из улиц, с обеих ее сторон, зачем-то выстроились русские воины.
Потом обратил взгляд к востоку. Там, у горизонта, сквозь дымку проступала, точно обозначая край земли, темная полоска леса. Но и за тем лесом простирался мир с другими лесами, полями, лугами, грядами холмов и гор. В той дальней дали, кажущейся просто синей, дымкой, — родная земля Ташбая, веселое озеро Асылыкуль, долины Кугидели и Агидели… Успела ли долететь туда, до его родины, весть о свершившееся в Казани?..
Ташбай набрал полную грудь воздуха и закричал:
— Нет больше Ядкара! Нет! Нет! Нет! Пришел конец проклятому!
Скорее всего, никто его не услышал: как раз в этот момент неподалеку ухнула пушка. Потом еще, еще…
По небу города, обретшего после долгой войны тишину, опять прокатились громы. Но не по городским стенам и не по домам били пушки. Пушечный гром гремел во славу победы, в знак того, что рухнуло ханство, причинившее Руси много бед и горя. Русское войско встречало в Казани царя.
Закрыв глаза, Ташбай считал:
— …три, четыре, пять…
А пушки ухали и ухали.
Происходило это на второй день месяца караса года мыши[27].