Часть четвертая ДОРОГИ

Судьбу мы не можем выбрать. Путь, которым предстоит пойти, выбрать можно, и не исключено, что он обернется как раз той самой судьбой…

Мустай Карим

Лишь зрячий оценит сияние дня,

Лишь всадник узнает повадки коня,

Лишь тот, кто не падает духом в пути,

До цели неблизкой сумеет дойти

И путь многотрудный свой так завершит:

Вернувшись, привет передать поспешит.

Безымянный сэсэн

1

Акхакалы племени Юрматы предупреждали Татигаса, и не раз.

— Напрасно, — говорили, — пригрел ты, турэ, этого бродягу Биктимира. С тех пор, — говорили, — как он появился, нет у нас на душе покоя. Ввергнет он и тебя, и племя в беду…

Татигас-бий — ни «да», ни «нет» в ответ. Тем не менее акхакалы чувствовали, что молчанием своим он не отвергает услышанного, улавливали на лице предводителя признаки раздумья, колебаний и продолжали выкладывать на ворох подозрений все новые и новые доводы.

— Ночами, — говорили акхакалы, — выезжает он на какой-то, не иначе, как на худой, промысел. Случается, и по двое суток где-то пропадает. Вернется — конь весь в поту, сам с ног валится. Нельзя его к молодежи допускать, может, упаси аллах, испортить. Прогони ты его, турэкей! Прогони!

А Татигас-бий все ни «да», ни «нет». Были у него осведомители и помимо встревоженных акхакалов. О том, что Биктимир увлекся подозрительными ночными поездками, а иной раз исчезает и на несколько дней, предводитель племени знал давно, однако делал вид, будто ничего не видит и ничего не слышит. Молчал, хотя и был обеспокоен. Спросите почему, а потому, что не хотел терять Биктимира.

Этот дюжий, жилистый, а оттого и необычайно выносливый, скуластый, со все замечающим взглядом мужчина средних лет и его жена Минзиля, случайно попавшись на глаза Татигасу, явились для него неожиданной находкой, прямо-таки даром небес. Минзиля оказалась искусницей в приготовлении кумыса, а уж сам Биктимир… Что и говорить, редко встречаются такие умельцы: он и лук может выгнуть, и стрелы выстрогать, и дубинку боевую как раз по руке вытесать, а главное — железо ковать, наконечники для копий и стрел выковывает играючи…

Биктимир, перенявший умение работать с железом в племени Тамьян, возле Акташа, у такого же, как сам, «подобранного на дороге», и впрямь оказался для юрматынцев настоящей находкой. Другого такого мастера днем с огнем по всей округе ищи — не сыщешь. Ни один умный турэ не захочет лишиться столь выгодного человека. И Татигас-бий не спешил с ответом акхакалам, хотя чувствовал какую-то неясную опасность, связанную с Биктимиром.

Наконец, опять выслушав совет акхакалов, он сказал:

— Ладно, посмотрим… Но ведь никакого вреда племени он не причинил. И от него, и от его жены — только польза!

Он старался выглядеть спокойным, но клубочек его сомнений и беспокойств рос, усиливалось ощущение опасности, и неспроста: обнаружилось, что «даром небесным» заинтересовались сыщики имянкалинского хана и мюриды обосновавшегося у горы Каргаул ишана Апкадира.

Живи Биктимир в приютившем его племени тише воды, ниже травы — может, никто и знать бы о нем не знал, но сам он испортил дело, попал из-за собственной неугомонности под слежку.

Еще до встречи с юрматынцами завязался в его сердце узелок ненависти к ишану Апкадиру. Потому-то, собственно, и нашел он удобным для себя остановиться в этом племени, в долине Ашкадара. «Отсюда на добром скакуне до горы Каргаул можно вмиг домчаться, — рассудил он. — Слетаю раз-другой, пощекочу ишану ребра, огляжусь и махну в другое место, а на прощанье спалю его гнездо, пущу пеплом по ветру».

Поглядеть со стороны — смирный, покладистый, старательный в работе, думал он о мести неотступно. И не одного только ишана Апкадира имел в виду Биктимир. Много недругов оказалось у него в этом несправедливом мире, много жестоких обид перетерпел он от них, в особенности после того, как вступил в возраст егета. Досталось ему и от баскаков, и от прочих ханских псов — спина вся иссечена, вся в багровых рубцах. И ловили его как зверя какого-нибудь, и едва не похоронили. Но раз сумел вывернуться из вражьих ловушек, раз остался жив, то и решил твердо: отомстит своим обидчикам.

Коль уж возникнет в душе человека жажда мести, не даст она покоя, завладеет всеми его помыслами, всем существом и будет томить и томить, — не избавиться от жажды, не утолив ее. Так случилось и с Биктимиром. Как-то незаметно для него самого еле тлевший в нем уголек жизни обернулся полыхающим пламенем. Ненависть вернула ему, уже лежавшему на краю могилы и ко всему равнодушному, желание жить, дала силы подняться опять на ноги, отправиться в путь.

«Я еще покажу им! — мысленно грозил он, не совсем отчетливо представляя поначалу, кому грозит. — Отняли у меня счастье, молодость отняли! Теперь придется вернуть долги!»

Постепенно безликие враги обретали лица. Сперва «должники» предстали перед мысленным взором Биктимира в образах ханских армаев. Это ведь они, они скрутили его, когда он защитил отца! С этого все и началось. Потом они же засекли его почти до смерти. Вот отыскать бы их и по одному, по одному… Впрочем, ясно было как день, что тех самых армаев не разыщешь. А мстить всем армаям… Слишком много их. Тем не менее сжатый при мысли о ханских псах кулак не разжался, а напротив — сжался еще крепче.

Круг врагов Биктимира армаями не ограничивался. За ними стояли ханские слуги, стояли баскаки, науськивавшие этих двуногих псов на людей. Да и не только науськивавшие — баскаки и сами не ленились взмахнуть плеткой, чтоб ожечь человека, будь то егет вроде Биктимира или старик вроде его отца. Вот баскака-то уж непременно он отыщет. Суртмак свое получил, а Салкей жив. Должен Салкей и сам узнать «вкус» плетки, со свистом вспарывающей спину. А то ведь дешевле зайцев стали для него дети адамовы.

Особое место среди «должников» Биктимира занял ишан Апкадир, воспользовавшийся горем Минзили, чтобы стать ее хозяином, — именно хозяином, а не мужем называет она подлого хоросанца, если заходит речь о пережитом. Не виновата Минзиля в случившемся, а все ж… Мысль о том, что этот гнусавый святоша спал с ней, будто кипятком ошпаривает. Нет ему прощения, нет!

Далее идет тамьянский турэ Шакман. Правда, сделал Шакман в свое время доброе дело, приютил беглого егета, даже имя «Биктимир» он дал (так оно и «прилипло» вместо прежнего). Но когда Биктимир опять угодил в руки ханских псов, Шакман отрекся от него. Больше того, в угоду баскаку Салкею на глазах согнанного на майдан народа взмахнул плеткой, да не только взмахнул — оставил на спине Биктимира несмываемый след. Он, этот след, и поныне жжет спину.

Представляя, как отомстит своим врагам, Биктимир испытывал неизъяснимое удовольствие. Однако невозможно одним махом осуществить все, что так легко дается воображению. Вскоре он понял: для исполнения задуманного потребуется немало времени. Надо было спешить, чтобы добраться, пока руки-ноги целы и сила еще есть, до всех своих обидчиков.

Начать он решил с ишана. До горы Каргаул не очень далеко, и угнездился там воистину враг. Только вот с наскоку или мимоездом с таким врагом не рассчитаешься. Надо сначала приглядеться, с какого боку можно ударить наверняка. Биктимир собрался уж было съездить, слегка «пощекотать» ишана, но узнав, что через юрматынские земли прокочевало племя Тамьян, заколебался. Пришла ему в голову мысль: «А не отправиться ли по следу тамьянцев? Когда-нибудь так и так придется встретиться с Шакманом. Может, воспользоваться тем, что турэ в пути?»

Однако эту мысль сам же и отверг: нет, надо сперва покончить со счетами-расчетами у горы Каргаул. А потом уж можно будет безоглядно кинуться вслед за тамьянцами и проучить Шакмана.

Так решил Биктимир и приступил к исполнению своего решения. Для первого раза он поджег баню ишана. К сожалению, посмотреть, как она полыхает, не удалось. Пока по лесу поднимался на склон горы, откуда намеревался понаблюдать за суетой на подворье «должника», пожар успели потушить. В другой раз он угнал в лес несколько коров из «святого стада». Вернулся к жене лишь двое суток спустя. На ночь глядя ускакал, ночью и вернулся. В третий раз…

Когда он надолго исчез в третий раз, любопытный народ пытался выведать у Минзили, где пропадает ее муж. «Да на охоте, наверно», — отвечала Минзиля. Ей, конечно, не поверили. До юрматынцев дошли, да и по всей округе разошлись слухи о загадочных происшествиях в хозяйстве ишана. Хотя никто своими глазами не видел «баловника» в деле, многие догадывались, кто насылает на служителя аллаха мелкие пока что неприятности.

Ворох слухов, предположений, догадок изо дня в день нарастал, а все же Татигас-бий никаких мер, чтобы пресечь исчезновения Бикти-мира, не принимал. Правду сказать, сдержанность Татигаса объяснялась и его опасениями за собственное благополучие. «Человек, осмелившийся досаждать ишану, не постесняется поднять руку и на меня, — думал он. — Придется, видно, распрощаться с Биктимиром, но по-хорошему, тихо-мирно, а пока — гладить его по шерсти…»

Удобный случай, чтобы расстаться с Биктимиром по-хорошему, все как-то не выпадал.

И «тихо-мирно» не получилось. В жизни племени произошли давно назревавшие события: юрматынцы схлестнулись с армиями хана Ахметгарея. После столкновения, в котором участвовал и Биктимир, в племя он не вернулся.

2

Не успело еще в Имянкале остыть место хана Акназара, задушенного перед самыми воротами Малого Сарая, как занял его другой хан. Имянкалинский трон по наследству не передавался, правитель Ногайской орды мог по своему усмотрению назначить новым ханом кого угодно, тем не менее счастья этого удостоился сын Акназара Ахметгарей. Сел он на трон вместо отца с превеликой радостью и воодушевлением.

Порядки, установленные Имянкалой для башкирских племен, новый хан ужесточил. Несмотря на молодость, он чувствовал: шаткое положение Казани предвещает наступление беспокойных времен, а потому надо ради спокойствия в своем ханстве держать башкир, начиная с их предводителей, в крепкой узде. «Надо, — решил Ахметгарей, — почаще созывать башкирских турэ. Да, так я лучше буду знать, кто чем дышит, чем занимается».

Созвать предводителей племен, считал Ахметгарей-хан, дело не такое уж трудное. Что ни говори, есть в ханстве мечеть и есть у мечети имам — Апкадир-хазрет. Конечно, башкиры в мечеть не очень-то рвутся, но когда возникает необходимость быстренько созвать предводителей по важному делу, можно напомнить и насчет обязанностей верующего, выдвинуть дополнительный довод.

После открытия мечети, при жизни Акназар-хана, Апкадир-хазрет попытался вменить всем турэ в обязанность еженедельный сбор на пятничную молитву. Те воспротивились. Нашли такую обязанность чересчур тягостной. «Чем, — говорили, — ездить каждую неделю в такую даль, мы уж лучше пожертвования сделаем. А больно надо, так потихоньку у себя эти самые мечети построим».

Неплохо было бы, если б заставили предводителей приезжать по пятницам — ишан Апкадир внушал бы им в своих проповедях, что нужно, а заодно выяснял их умонастроения. Не вышло. Ишан, рассердившись, пугал адскими муками:

— Нет в вас благочестия, ждет вас на том свете казнь нескончаемая! Каждому мусульманину надлежит за день пять раз обратить к аллаху молитву, а вы раз в неделю сотворить ее ленитесь!

Слушатели хмуро молчали. Ишан продолжал:

— Да, пять сроков у дня, пять молитв! Утренний намаз — раз, полуденный — два, послеполуденный — три, сумеречный — четыре и поздний вечерний, то есть перед сном — пять. Понятно?

— Коли мы одними молитвами займемся, кому же за хозяйством присматривать? Кому воз мирских забот тащить? Ты, хазрет, приближен к аллаху, ты уж за нас и молись, — сказал кто-то.

— Молиться надлежит каждому мусульманину! Каждому!

— Ты, хазрет, сам подумай: весь день — за намазом намаз, а кто должен за нас работать? Так ведь ни кола ни двора ни у кого не останется, с голоду перемрем!

— Ежели пять сроков намаза для вас тяжелы, то в единственную-то на неделе пятницу собраться тут можете?

— Нет уж, хазрет, не уговаривай! Раз-другой за год завернем и ладно!

Словом, махнули башкирские турэ рукой на ишана.

Когда сел на трон Ахметгарей, таким вольностям пришел конец. Теперь сам хан рассылал гонцов с приглашением в мечеть, да все чаще и чаще. И баскак зачастил в главные становища подвластных ханству племен. И Ахметгарей-хан намеревался объехать все племена. Не один, разумеется, — со своими армаями.

— Царь урусов все ближе подступает к Казани, — объяснил он специально созванным на пятничную молитву предводителям племен. — Возьмет Казань — завладеет всей Иделью. Завладеет Иделью — пойдет на земли Ногайской орды. Великий мурза Юсуф повелел протянуть Казани руку помощи!

Ишан Апкадир подкрепил слова хана ссылками на коран.

— Пророк наш Магомет сказал: объявите кяфырам, идущим войной на мусульман, войну священную — газават! Ежели урусы, упаси аллах, захватят ваши кочевья, каяться будет уже поздно. Мечеть они сожгут. На веру нашу начнутся гонения. Страницы святой книги — корана — они кинут под ноги и потопчут. Отцов ваших и матерей, и детей ваших осквернят крещением и заставят молиться в молельнях, называемых церквями. Мы, мусульмане, должны остановить их. Газават! Газават!

Призыв к священной войне не воспламенил башкирских предводителей. Чем чаще слышали они такие призывы, тем больше настораживались и мрачнели. Не о газавате болела у них голова. Непомерно возрос их долг перед ханом, набавлялся и набавлялся ясак. Как избавиться от этой беды — вот чем были они озабочены.

Ханы менялись, а жизнь на башкирской земле не улучшалась, напротив, становилась все тяжелей. Люди нового хана обшарили все становища, пересчитали в стадах весь скот, не упустив даже какого-нибудь ягненка, но и увеличенным после этого ясаком не довольствовались, старались урвать и сверх того.

Вместо Ядкара, ставшего казанским ханом, Ахметгарей-хан назначил баскаком своего родича Бусая. Собака, говорят, черная ли, рыжая ли, — все одно собака. Новый баскак ни в чем не уступал прежнему, обирал народ, дабы ханская казна не пустовала, и для себя кое-что придержать не забывал. Выполняя последнее повеление великого мурзы Юсуфа, превзошел Бусай в усердии даже недоброй памяти предшественника, в каждый дом, в каждую лачугу сам заглядывал, и плакали люди навзрыд всюду, где он побывал.

Отобранный в племени Юрматы и сбитый в огромное стадо скот Бусай угнать сразу же не смог — людей у него было маловато, а племя открыто роптало. Уехал, оставив при стаде охранников, в летнюю ставку хана, к горе Каргаул, чтобы вернуться с вооруженными армиями и проворными погонщиками. Пока съездил, злость юрматынцев выплеснулась наружу. Накинулись они скопом на оставленных баскаком охранников, намяли им бока и прогнали. Когда вернулся Бусай с армиями, встретили его с боевыми дубинками и копьями в руках.

Столкновения этого Татигас-бий не видел, был вызван наряду с другими предводителями племен на пятничную молитву в ханскую мечеть.

Он и прежде творил молитвы кое-как, не вникая в смысл, а на этот раз и вовсе все перепутал: душа была не на месте.

Бусай своей безудержной алчностью вызвал в племени негодование, Татигас-бий, чувствуя это, сначала лишь ухмылялся, — ничего, думал, неплохо даже, если племя покажет зубы, чуть-чуть пошумит — со смирных больше берут. Но увидев, что дело может зайти слишком далеко, бий встревожился. Как раз в это время в племени снаряжали в путь-дорогу егетов, которых предстояло отправить в ханское войско. Как бы вооруженные егеты не насумасбродили, беспокоился Татигас. «Можно показать зубы, — думал он, — но взбунтоваться против хана — это уж чересчур. Пришлет, упаси бог, войско, все в пепел обратит. Кара за бунт падет в первую очередь на голову предводителя племени…»

Татигас-бий сожалел, что приехал на пятничную молитву, оставив племя в возбуждении. «Коль начнется заваруха, кто, кроме меня, сможет их унять? — продолжал он свои тревожные размышления. — Как ни суди, чтобы держать народ в повиновении, турэ нужен, турэ!»

Стоя на коленях на молитвенном коврике, Татигас отбивал, как все, поклоны, но не молитва была у него на уме. Задумавшись, он перебрал в поклоне, ударился лбом об пол и едва не вскочил на ноги. Глянул по сторонам, смущенный своим неловким движением, и вновь, уже осторожно, склонился к полу. Почему-то в этот миг вспомнился ему перечеркнутый шрамом лоб Биктимира. Бий непроизвольно пощупал свой лоб. Шишки не нащупал, но вспомнившийся некстати Биктимир совсем испортил настроение Татигаса. «Хай, чтоб тебе пропасть! — разозлился бий. — Надо поскорей избавиться от него! Взять да послать его с каким-нибудь поручением к Бусаю! Баскака он ненавидит, не выдержит — шумнет и сам влипнет…»

Да, не в состоянии был Татигас вникнуть в смысл хоть какой-нибудь части молитвы. Он делал то же, что другие, сгибался, разгибался, приникал лбом к полу, а мыслями был не в мечети, нет, — был среди своих разгоряченных соплеменников. «А может, и хорошо, что я уехал? — подумалось вдруг. — Случись там что — есть оправдание: вызвали в ханскую мечеть. То есть, коль и произойдет заваруха, то произойдет, когда предводитель племени был не по своей воле в отъезде. Скажем, отлупят там слуг хана, завернут назад. Кто зачинщик? Известно, Биктимир. А кто такой Биктимир? Да проезжий… Не-е-ет, не юрматынец он, сторонний человек, случайно в племени оказался… Вот ведь как складно получается! Можно всю вину на него свалить…»

Вылетали из уст ишака-Апкадира священные слова Корана, влетали в уши Татигаса, но не вдумывался в них бий, думал о племени: «Может, ничего там и не стрясется?» И тут же: «Нет, пусть уж какая-нибудь малость случится! Показать, что племя способно постоять за себя, надо! Не худо будет, коль выбьют зубы двум-трем армаям. Да, без меня… Пока я тут, в ханской мечети… Вот как раз на такой случай и нужны люди вроде Биктимира!»

Пока Татигас размышлял о том, что не лишне слегка припугнуть слуг хана, пятничный намаз завершился. После богослужения Ахметгарей-хан припугнул его самого.

— Уважаемый Татигас-бий, говорят, в племени твоем стало неспокойно. Верно ли это? — спросил хан, напустив на лицо слащавую, не сулящую ничего доброго улыбку.

Услышав то, о чем сам только что думал, от хана, Татигас струхнул не на шутку. «Должно быть, получил весть… — решил он. — Не дошло бы дело до большой беды!» Потер лоб, собираясь с мыслями, ответил, стараясь скрыть испуг:

— Когда я уезжал сюда, великий хан, было спокойно. Разве лишь без меня там что произошло… Пока я был здесь…

Чего он добился, нажимая на свое отсутствие в племени, стало ясно сразу же.

— Не только без тебя, Татигас-турэ, но и при тебе, и давно уж, говорят, нарушается порядок.

— Аллах тому свидетель, великий хан, нет в племени Юрматы ничего такого, что нанесло бы ущерб ханству!

— Нет? А может, есть? Подозрительные, скажем, люди…

Татигас растерялся. Хан опять напустил на лицо слащавую улыбку, сказал победно:

— Вот видишь! Прячешь, оказывается, у себя в племени каких-то бродяг! Почему не передаешь их в руки моих армаев?

«Нажил я себе с этим Биктимиром беду! И впрямь, выдай его — не попал бы я в такое положение. А может, еще не поздно? Может, сейчас — самое подходящее время?» — подумал Татигас-бий, но в ответе хану уперся на своем:

— Аллах тому свидетель, великий хан, нет у меня подозрительных людей!..

Старался он выглядеть перед ханом спокойным, а сердце колотилось бешено. И билась в голове мысль, что надо, вернувшись домой, сразу же сказать Биктимиру: «Уйди из племени, пока цел, пока не схватили…» Пусть уйдет, пусть не мозолит глаза!

Только не удалось бию сказать эти слова, не успел сказать.

Полагая, что Татигасу хитрости не занимать, Ахметгарей-хан сам решил схитрить. Бий отбивал поклоны в мечети, а в это время Бусай уже мчался к юрматынцам с армаями. Хан, согласившись с его доводами, дал ему ногайскую конную полусотню, чтоб не только стадо оттуда угнать, но и страху на строптивых нагнать, заодно и тех, подозрительных, схватить. Татигасу сообщить об этом «забыли». Хан намеренно задержал его и после намаза, завел долгий разговор.

Между тем в племени Юрматы разгоралось пламя гнева. Как было уже сказано, оставленных Бусаем охранников юрматынцы побили и прогнали. Зачинщиком этой заварухи и в самом деле явился Биктимир. Предвидя, что Бусай вернется с армаями и погонщиками скота, Биктимир собрал егетов, которых готовили к отправке в ханское войско. Он, конечно, тоже вооружился: взял лук с полным колчаном, копье, привесил к поясу дубинку. К ним присоединились мужчины средних лет. Когда баскак и ханские армаи примчались к сбитому для угона стаду, их встретили люди, полные решимости защитить свое достояние.

— Убирайтесь! — крикнул кто-то. — Скот мы не отдадим!

Биктимир, вскинув копье, пошел на Бусая. Стоявшие за ним юрматынские егеты, издав воинственный крик, кинулись на армаев, Баскак резко дернул поводья, конь его прянул в сторону и попятился. Армаев, привыкших к тому, что при одном лишь их появлении люди испуганно втягивали головы в плечи, неожиданный отпор привел в смятение. Но некоторые из них быстро пришли в себя и, замахав плетками, направили коней на защитников стада. Те, хоть и пешие, не дрогнули. Подбадривая друг друга крикомором, выставили вперед копья. Одного размахивающего плеткой даже достали длинным копьем. Остальные вынуждены были отступить.

Бусай понял: с полусотней армаев юрматынцев не одолеть. И ускакал со своим войском в ханскую ставку.

Но разъяренный народ этим не удовлетворился. Когда Татигас-бий, удрученный разговором с ханом, вернулся домой, племя Юрматы гудело, как только что посаженный в колоду пчелиный рой.

«Сам я, раззява, виноват! — обругал себя Татигас. — Надо было пораньше взяться за ум. Кого остудить уговором, а кого и наказанием. По меньшей мере, вовремя избавиться от этого бедового Биктимира. А теперь поди обуздай их!»

Как не перепрудить вышедшую из берегов реку, так не унять разъяренный народ. Но можно через широкий проран направить реку либо часть ее вод в другое русло и предотвратить беду, которой грозит половодье. Конечно, для этого надо потратить немало сил, да что поделаешь!

Над племенем нависла беда, в этом не было сомнений. И Татигас решил повернуть реку жизни юрматынцев в другое русло. Быстренько собрал акхакалов и, не советуясь, объявил:

— Надо уходить!

— Куда?

— В пути обдумаем, старики, а сейчас поднимайте племя. Снимаемся, уходим отсюда!

— Как же это, турэ, не обдумав-то? Надо решить хотя бы, в каком направлении двинуться.

— Тенгри не лишит нас своего покровительства, дорога укажет направление. Древо наше священное не засохло, птица не сбита, тамга не стерта, клич не утерян! Актайлак!

Несколько растерянные акхакалы поколебались, но воспротивиться воле предводителя не решились. Священный клич племени прозвучал, как гром с ясного неба, и рассуждать, правомерно ли воспользовался им Татигас, у акхакалов не было времени. Они и сами думали, как спастись от грозящей юрматынцам беды, — ведь хан не оставит смуту без последствий. И впрямь, единственная возможность спастись — в перекочевке в иные края. Акхакалы в конце концов утвердились в этом мнении, одобрили решение предводителя и довели его до сведения всего племени.

Но, к их удивлению, племя не подхватило священный клич. Юрматынцы в большинстве своем отвергли решение предводителя и акхакалов.

— Не уйдем отсюда! Не бросим землю, завещанную предками!

— И обида наша еще не отмщена!

— Раз уж поднялись, всыплем как следует ханским армаям!

— Призови, турэ, священным кличем на битву!

Такая вот случилась неожиданность. Впервые племя отказалось повиноваться своему предводителю. Татигас-бий не знал, что и делать. Наорать на всех, чтоб замолкли? Прогуляться плеткой по спинам крикунов? Но первое было бесполезно, второе, по крайней мере в эти дни, — неосуществимо. Да и понимал бий: ни ором, ни наказаниями бунтующий народ повиноваться не заставишь. Оставалось только ждать, когда он сам утихомирится. И Татигас набрался терпения.

С улицы доносились до него возбужденные возгласы, гомон. Кто-то призывал всех мужчин вооружиться. Кто-то торопил егетов: скорей — в седла! Упоминали Бусая и бежавших с ним армаев: мол, погодите, мы до вас еще доберемся!

Часто слышался зычный голос Биктимира, порой перекрывавший все другие голоса.

Под этот шум-гам повскакали юрматынские егеты на коней и умчались в сторону горы Каргаул — Татигас-турэ и рта раскрыть не успел.

Самое удивительное тут вот в чем: егеты отправились в набег, не услышав клича племени и не повторив его, как велит извечный обычай, многократно. Выкрикнуть священное слово «Актайлак» первым вправе был только Татигас. Возбужденная молодежь не то чтобы не дождалась, когда турэ сделает это, а попросту никто в суете не вспомнил о кличе — забыли.

Нарушение обычая, известно, ни к чему хорошему не ведет. Правда, Татигас попытался успокоить себя тем, что случившееся, с одной стороны, даже выгодно для него. Если придется держать ответ перед Ахметгарей-ханом, есть оправдание: «Не я послал, клич племени не прозвучал».

Акхакалы дали случившемуся свою оценку:

— Допущено неуважение к священному кличу! Тенгри может разгневаться на нас, старики!

— Еще предками нашими сказано: начнешь без клича набег — укоротишь свой век. Навлекли эти безумцы на себя беду!

— Сложат они там свои головушки…

— Это одно дело. Падет беда и на племя. Тенгри суров…

Но беда восставших заключалась не столько в том, что отправились они в набег без клича, сколько в том, что не было у них ясной цели. Ради чего помчались они к горе Каргаул? Чтобы наказать Бусая, намять бока армаям, побуйствовать? А дальше что? Никто не имел об этом никакого представления.

Неподалеку от летней ханской ставки налетели они на слабенькую заставу (как потом выяснилось, хан в это время был в Имянкале). Немногочисленную внешнюю охрану юрматынцы вмиг раскидали, хотя она защищалась, правду сказать, стойко, и ворвались в огороженные пределы ставки. До заметавшихся с криком-визгом женщин им дела не было. Воспользовавшись растерянностью внутренней охраны и армаев, разгоряченные егеты пососкакивали с коней, кинулись ко дворцу, двери — настежь, и пошли крушить начищенную до блеска утварь, набивая заодно шишки подвернувшимся под руку дворцовым служителям. Шум, звон, топот, и над всем этим — зычный голос Биктимира:

— Где баскак Бусай?

Егеты, оставшиеся снаружи, обезоруживали не успевших прийти в себя армаев; тех, кто пытался оказать сопротивление, вязали по рукам и ногам. Внутри дворца охранники сопротивлялись дольше. Оказались они людьми попроворней и посмелей армаев, даже поодиночке схватывались с двумя-тремя юрматынцами, а потом сбились в кучу, готовясь дать решительный отпор.

— Не упорствуйте зря! — крикнул им Биктимир. — Коль хотите остаться в живых, выдайте нам Бусая!

Видя, что охранники заколебались, Биктимир повторил:

— Нам нужен баскак, слышите? Приведите его сюда, вас не тронем!

Охранники пошептались меж собой, и двое из них направились куда-то в глубь дворца. Вскоре привели Бусая. Руки у него были связаны за спиной, но шел он сам — охранники не волокли его, как бывает в таких случаях, и даже не подталкивали. Всем своим видом баскак выражал презрение к окружающим. Лишь капельки пота, выстулившие на лбу, выдавали его волнение и, может быть, страх.

Биктимиру представлялось, что он с удовольствием, досыта отхлещет баскака плеткой, но когда этот человек с искаженным от злости лицом предстал перед ним, желание бить вдруг пропало.

— Ну, что будем с ним делать? — спросил он, обернувшись к своим товарищам. — Вот он, пес, причинивший вам столько бед! Делайте с ним что хотите, он в ваших руках.

Юрматынцы молчали. Баскак презрительно кривил губы. Биктимир, разозлившись, заорал на него:

— На колени!

Бусай и не пошевельнулся.

— На колени, собака! Проси у народа помилования! А то…

Биктимир поднял сжатый кулак. Баскак остался стоять, как стоял.

— Так, значит? Не хочешь встать на колени?..

Увесистый кулак скривил баскака на один бок. Второй удар сбил его с ног.

Сбить-то его с ног Биктимир сбил, а удовлетворения, получаемого при отмщении врагу, не почувствовал. Наоборот, возникло чувство неловкости, какой-то неясной вины.

Как будто уловив это чувство, один из юрматынских егетов сказал:

— Не надо, Биктимир-агай, бить. У него же руки связанные…

Биктимиру вдруг стало жарко. Он покраснел, и только благодаря густому загару на темном и без того лице никто, наверно, этого не заметил. В самом деле, ударить пленника, да еще со связанными руками, — не подвиг.

— Куда же его девать? — спросил другой егет, кивнув на пытавшегося встать баскака. — Запереть, что ли? Или отвезти в лес да бросить?..

— Делайте, что хотите, — махнул рукой Биктимир. — Мне он не нужен. Хоть заприте, хоть в лес отвезите…

Решили пока что посадить в ханский зиндан.

Хотя Бусай лишь два раза получил по уху, кулак Биктимира, видать, оказался для него тяжеловатым, — никак баскак не мог распрямиться, шагал пошатываясь, — вот-вот, казалось, упадет…

Подумал Биктимир, подумал и первым направился к зиндану. Осенило его: там ведь узники хана томятся!

Место, где хан содержал узников, скорей напоминало пещеру, чем строение. В склоне горы было вырыто углубление, обложено камнем — вот и темница. Едва Биктимир распахнул железную дверь — из темницы шибануло такой вонью, что хоть беги. Запахи пота, исходящего из десятков тел, мочи, кала настоялись на пещерной сырости, и можно было только удивляться, как люди ухитрялись там не задохнуться.

Истощенные, вялые узники не трогались со своих мест, иные лишь прикрыли глаза руками, защищаясь от ударившего снаружи света.

— Выходите!

Должно быть, Биктимира не поняли, — никто не спешил выйти.

— Вам что, ханский зиндан понравился? Айда на волю! Пользуйтесь случаем, пока дверь открыта!

И тут все зашевелились, заспешили, высыпали наружу и замерли, не зная, что делать, кого благодарить. Опять же Биктимир потормошил их:

— Идите, идите! Разбегайтесь, пока ханские псы не нагрянули! В лес бегите, а там — в какое-нибудь племя…

В опустевший зиндан втолкнули Бусая, захлопнули дверь. Пускай теперь он подышит…

Потом Биктимир выпустил на волю рабов, среди которых был и наш знакомый — мастер Газизулла.

Вот ведь как иногда жизнь оборачивается. Ханский зиндан ждал самого Биктимира. Произойди восстание юрматынцев на неделю позже, может быть, его схватили бы и заключили в эту самую пещеру. Но не успели слуги хана порадовать повелителя еще одним узником. Разлился половодьем гнев народа, поднял на своей высокой волне Биктимира, и посадил он вместо себя в зиндан баскака Бусая.

3

Татигас-бий проснулся утром позже обычного. Поездка в мечеть и нахлынувшие затем волнения сильно утомили его. Вчера, едва коснувшись головой подушки, будто провалился в небытие и вот, проснувшись, еще потирая спросонья глаза, кликнул слугу, попросил кумысу. А тот в ответ: Минзиля как ушла вечером к Ашкадару доить кобылиц, так в становище и не вернулась.

— Муж, что ли, прискакал да забрал ее? — спросил бий. — Куда они направились?

Слуга ясно ответить на эти вопросы не мог. Вспомнил только, что несколько дней назад Биктимир дотошно расспрашивал о тамьянцах, особенно у тех, кто видел Шакмана своими глазами и даже разговаривал с ним.

— Очень хорошо! — сказал Татигас.

Что тут хорошего — слуга не понял, да и вникать не стал, не его дело оценивать высказывания бия. И сам бий не сразу, а лишь поразмыслив, прояснил для себя смысл этих слов: «Очень хорошо!»

Хорошо было, что Биктимир ушел из племени Юрматы, и неплохо, коль этот возмутитель спокойствия направился к тамьянцам. Татигас-бий мысленно погрозил заносчивому Шакману-турэ: «Погоди, Биктимир еще научит тебя отличать кислое от пресного — нахлебаешься с ним бед!» Думать об этом было приятно.

Но сразу обнаружились и неприятные последствия ухода Биктимира с Минзилей. Оказалось, бию нечем промочить горло.

— Вечером она кобылиц не подоила, — объяснил слуга.

— Хай, бестолковый! Я же у тебя не молока прошу, кумысу мне налей, кумысу!

— Так они весь готовый кумыс с собой забрали, турэкей, нисколько не оставили…

Вот тут-то Татигас-бий понял, кого он потерял. Во-первых, ушла из племени мастерица по части изготовления кумыса. Ну, ладно, ей-то замена найдется — ушел превосходный кузнец…

— Они и двух кобылиц угнали, турэ, — добавил все тот же вестник.

— Каких кобылиц? Кто позволил?

— Да никто не позволил, угнали — и все. Люди в становище толкуют: Биктимир, мол, двух иноходцев в свое время привел, каждый десятка кобыл стоит…

— Чтоб им ничего лучше этих кобылиц в жизни не увидать! — ругнулся Татигас и повернул разговор к другому: — А эти-то вернулись? Все живы?..

Определенного ответа турэ не получил. Никто еще не знал, все ли егеты, ускакавшие к горе Каргаул, живы. Возвращались они поодиночке, по двое, по трое — не скопом.

…Неожиданно взметнувшееся пламя обычно быстро спадает — сгорел хворост, и нет уже пламени. После того, как за баскаком Бусаем захлопнулась железная дверь, ярость юрматынцев угасла. Цель, воспламенившая их, достигнута: армаи обезоружены и частью повязаны, Бусай посажен в ханский зиндан. Другой цели у них не было. Вдобавок куда-то пропал Биктимир. Выпустил на волю рабов и точно сквозь землю провалился. Никто не мог сказать, куда он делся. Поневоле у егетов рождалась мысль: «Уж не пристукнул ли его из-за угла какой-нибудь ханский слуга? Так, глядишь, всех нас по одному повыдергают…»

Мысль эта вслух не высказывалась, но она как бы носилась в воздухе, порождая растерянность и даже робость. Кто-то из юрматынцев молча сел в седло, направил коня к воротам. Стоило подать пример — все безмолвно ему последовали.

Кони шли неторопливо, чувствуя неуверенность и подавленность всадников. Но вдруг один из скакунов застриг ушами, фыркнул. Остальные кони насторожились, словно учуяли хищника, сбились с ноги и без понуканий сами перешли на легкую рысь. И неспроста они встревожились. Вскоре со стороны Имянкалы показались скачущие во весь опор армаи — судя по всему, ногайская сотня. Размахивая над головами плетками, с гиком-визгом армаи устремились на юрматынцев. Потерявшие сплоченность юрматынские егеты и не подумали схватиться за копья или дубинки — кинули коней врассыпную, стремясь поскорей умчаться подальше от опасности, скрыться.

Никто не попытался собрать их, призвать к схватке, да и преследование длилось недолго. Прискакавшим из Имянкалы армаям нетрудно было бы выловить рассеявшихся по лесу егетов, и тогда, считай, большинству юрматынцев вряд ли довелось бы вновь увидеть родную землю. Но, к их счастью, вниманием армаев завладел пожар, заполыхавший в летней ханской ставке.

Крик-шум вокруг ханского дворца поднялся похлеще давешнего. Пламя перекинулось в ставку со стороны мечети, из подворья ишана Апкадира. Судя по тому, что огнем почти одновременно занялись дом, клети и другие ишановы строения, пустил гулять «красного петуха» человек решительный, пустил обдуманно.

Армаи, прекратив преследование, поспешили к горящим строениям, да что проку! Размахивать плетками в башкирских становищах и на яйляу, сбить одним ударом с ног строптивца, нагнать страху на мирных пастухов, довести до бешенства их собак — это они могли, этим занимались большую часть жизни. Но на пламя пожара с плеткой или там с дубинкой не накинешься. Да и вода, которую таскали бадейками, оказалась против такого огня бесполезной. Строения, срубленные из отборных сосновых бревен руками угодивших в ханские когти рабов и подневольных мастеров, превращались на глазах армаев в груды жарких углей. Огонь, не интересуясь, кем и для кого были возведены все эти строения, слизнул их и на подворье ишана, и в ставке хана. Уцелела только полупещера, использовавшаяся в качестве темницы. Но удушливый дым с угаром проникли и в нее. Распахнув остуженную несколькими бадейками воды железную дверь, армаи вынесли из зиндана тело задохнувшегося в нем баскака Бусая.

Погоняльщик армаев — унбаши, — увидев пепельно-серое лицо и вытаращенные в предсмертной муке да так и застывшие глаза баскака, даже испуганно попятился. «Нашел, что искал», — пробормотал он себе под нос, но спохватившись, что за такие слова могут и голову оторвать, сказал громче, для стоявших рядом армаев:

— Погубили беднягу!

— Да ведь сам, вроде, умер, — несмело возразил один из армаев.

— Как сам? — повысил голос унбаши, радуясь, что на слова, которые он пробормотал невзначай, никто внимания не обратил. — Это дело рук тех, что ускакали давеча от нас.

— Они вверх по Уршаку кинулись. Минцы, должно быть.

— А я подумал — юрматынцы.

— На лбу у них не обозначено, кто из какого племени. Да еще все выглядели одинаково, будто в ханское войско снарядились. Минцы, я думаю, баскака убили.

— Да ведь он сам задохнулся!

— А кто его запер? Они заперли, они самые!..

А «они самые» в это время пробирались вразброд, замирая при каждом подозрительном шорохе, в сторону дома.

Нет наверно, ничего хуже, срамней, чем такое вот возвращение домой. Если даже охотника, вернувшегося без добычи, встречают колкими шуточками, насмешками, то что ждет воинов, не сумевших добыть победу над врагами родного племени? После бесславного возвращения они стыдятся показываться на людях, готовы неделями сидеть, не выходя никуда.

Тень позора легла и на юрматынских егетов.

Поднялись они дружно, сбились в крепкий кулак, кинулись вслед за обидчиком-баскаком и его армаями без страха в сердце. А чем кончили? Прокрадывались в родное становище поодиночке, чтобы затаиться в темных уголках.

Но никто из близких ни в чем их не упрекнул. Наоборот, встретили сочувственно. Старушки благословляли их. Мужчины постарше заглядывали навестить и намекали: нет причин вешать нос. Хотя прямо это и не говорилось, народ сошелся в мнении: «Хорошо, что потрепали ханских псов. Коль опять полезут, надо подняться, как поднялись егеты».

Среди вернувшихся не было только Биктимира. Верней сказать, он тоже вернулся, но ненадолго. Забрал Минзилю и снова — в путь. Он был возбужден и весел, ибо мог поехать в любую сторону — в степи, в горы и леса, — лишь бы это была земля, по которой рассеяны башкирские племена, — его родина. Он чувствовал себя свободным и радовался, что может поехать, куда заблагорассудится, вдобавок не один — с женой.

Правда, в племени Юрматы ничто не стесняло его свободы, никто у него над душой не стоял, никто не погонял. Татигас-турэ предоставил ему возможность жить по своему усмотрению, чем возвысил мастера в глазах всего племени и, главное, добился его усердной работы без всякого принуждения.

Биктимир стал для юрматынцев своим человеком, мужчины не упускали случая заглянуть мимоходом в его кузницу на берегу Ашкадара, перекинуться парой слов, а то и специально приходили посоветоваться по житейским делам. Другой на его месте жил бы себе спокойно да благодарил судьбу. Но спокойная жизнь была Биктимиру не по вкусу, шалая душа тянула его в сторону от такой жизни, звала кому-то отомстить, что-то разрушить, спалить, пустить пеплом по ветру.

Минзиля пыталась урезонить его, однажды воскликнула сердито: «Господи, до чего же упрямый!» Биктимир тоже рассердился: «Муллу своего гундосого жалеешь?» И добавил: «Сильно скучаешь, так привезу тебе его голову…»

После этого Минзиля уже рта не раскрывала, чтобы перечить, даже думала: «Пусть бы уж разорил гнездо ишана, может, успокоился бы…»

Нет, все равно не успокоился Биктимир, кинулся невесть куда и жену с места сорвал.



Хоть и неохотно покинула Минзиля становище юрматынцев, в пути вздохнула облегченно и порадовалась, что уезжают подальше от проклятой горы Каргаул. «Ну, теперь, когда спалил подворье ишана, душа у него, наверно, успокоилась. Не будет теперь оставлять меня по ночам одну ради своих опасных затей». Так думала незлопамятная Минзиля и не знала, что муж в мыслях далеко от нее — в племени Тамьян и что его увесистый кулак нацелен в Шакмана-турэ.

Биктимир решил отыскать тамьянцев, но задерживаться у них не намеревался. Лишь встретится с Шакманом в каком-нибудь укромном местечке и… Пожалуй, не кулаком надо его ударить, а ожечь плеткой раз-другой. Ах, как сладостна будет такая месть! След, оставленный Шакмановой плеткой на спине Биктимира, сразу перестанет ныть!

Но…

Не суждено было Биктимиру испытать сладостное чувство отмщения, нить его мечтаний оборвалась еще до того, как доехал он до становища тамьянцев: от первого же встречного узнал, что Шакман-турэ умер.

Неподалеку от становища увидел он недавно насыпанный желтый могильный холм и вздрогнул. Пришла ему на ум странная мысль, что это вовсе не могильный холм, а сам Шакман-турэ выставил, сгорбясь, спину, — на, дескать, бей!

Закрыв глаза, чтоб не видеть могилу, Биктимир дернул повод, повернул коня назад.

4

Шакман-турэ скончался неожиданно.

Не собирался еще он покинуть этот хлопотный, полный тревог и вместе с тем соблазнов мир, в мыслях своих и близко не подпускал к себе старуху-смерть. Да и кто ее, костлявую, ждет с раскрытыми объятиями? Бывает, иной решит покончить счеты с жизнью, сам призовет смерть, а в последний миг спохватится, отчаянно забьется в ее безжалостных руках, пытаясь вырваться…

Конечно, Шакман сознавал, что все люди смертны, знал: придет день, когда безносая сдавит горло и ему. Блюдя обычай, он высказывал смирение перед неизбежным, но в глубине души лелеял детскую надежду на бессмертие. Хоть и бессмысленна эта надежда, мнилось ему: вот онто как раз обладает правом, каким не обладает никто другой.

С годами все более повышалась в его глазах цена земного существования — пусть и нелегкого, неуемно беспокойного. Чем старше он становился, тем явственней ощущал, как быстро течет время, как оно, унеся молодость, подтачивает его силы, — и пенял на судьбу: «Ты жестока и несправедлива! — За что терзаешь детей адамовых, сокращая их дни, грозя лишить света, ввергнуть в могильный мрак? Чем они провинились?..»

Думая о несправедливости судьбы, он окидывал взглядом окружающий мир. Если не считать перемен в природе, связанных с временами года, мир почти не менялся.

Небосвод и тогда, когда маленький Шакман скакал по берегу Шешмы верхом на палочке, был таким же: то безмятежно ясным, то пугающе хмурым и всегда — загадочным. Он такой же и теперь — клубятся ли облака, чтобы сгуститься и пролиться благодатным дождем, сияет ли, наделяя землю живительным теплом, солнце, серебрится ли во мгле ночи ломтик месяца.

На земле тоже все как прежде. Новые места, куда пришло племя, точно так же, как окрестности горы Акташ, кишат всякой живностью. В листве деревьев щебечут птицы. Пастбища пестры от цветов. Привычно журчат родники, образуя ручьи, и те, будто не желая расстаться с краем, их породившим, извиваются, петляют, пока не вольются в реку, стремящуюся, как говорят знающие люди, к далекому морю.

А горы? Не сама ли вечность высится в образе гордых вершин? Ничто их не стронет с места, никакие грозы, никакие бури. Горы неизменны, время не властно над ними. И тем обидней, что человека сгибает оно и валит с ног, не дав достичь заветных целей.

Не успел достичь их и Шакман-турэ.

Может, жил бы он и жил еще потихоньку, не ударь по сердцу, уже изрядно потрепанному непокоем прежних лет, весть о происшедших в последнее время больших событиях. Акхакалы меж собой поговаривали: неподходящими, должно быть, оказались эти места для Шакмана, слабеет что-то, может, снова подняться и двинуться дальше в полуденную сторону?..

Только дело-то было не в новых местах.

Узнав о взятии Казани русским войском, Шакман-турэ испытал сначала мстительную радость. Но та же весть вызвала в нем и глубокое беспокойство.

Сколько лет с надеждою обращал он мысли свои к Казани! Сколько унижений претерпел, стараясь угодить ей, — конечно же, не без корысти! Но не принесли его хлопоты пользы, напротив — вынудил бессердечный хан увести племя с земли предков, из междуречья Шешмы и Зая. И потому не то что вновь отправиться в Казань — слышать о ней не хотел Шакман-турэ, а узнав о падении хана, позлорадствовал: «Нашлась и на тебя управа! Туда тебе и дорога!»

Однако сильно удивило Шакмана то обстоятельство, что царь Иван, свергнув своего врага, не посадил на трон кого-нибудь другого. А чем был бы плох Шагали-хан? Ну и посадил бы его Иван на ханство! Нет же! Боярина своего, как доносит молва, наместником оставил.

Неспроста он это сделал, ох, неспроста! Уж не собирается ли двинуть войско и на башкирские земли?

Потерял Шакман покой. Закралось в сердце сомнение — и точит и точит… Старался успокоить себя: «Нет-нет, сюда царь Иван руку не протянет, Ногайская орда не даст».

Шакману ли не знать, как сильна орда! Уже успело племя натерпеться и от нее. И вот ведь несуразица: от ордынских же мурз жди защиты! Сама мысль об этом была унизительна, рассердила Шакмана. «Да провались они к шайтану! — думал он. — Пусть царь урусов их растопчет. Пусть они воюют — мы только выгадаем. Тамьянцы опять войдут в силу и не только над ближними мелкими племенами вроде Кубаляка и Кувакана, но и над табынцами, над катайцами возьмут верх. Всех подомнут. И будет сын мой Шагали править обширной, многолюдной страной».

Поистине счастливая мысль! Надо внушить ее сыну, решил Шакман. Сначала поговорить с ним с глазу на глаз, кинуть ему в душу горячий уголек, зажечь его, а потом собрать акхакалов и затвердить замысел. Нет, не так прост Шакман, чтобы отступиться от мечты всей жизни. Все же добьется он своего!

Разве не проявил он дальновидность, переложив заботы о племени на плечи сына? Пусть привыкает к власти. Не всякий правитель решится на такое. Правда, Шакман последнее слово оставил за собой. Лишь отошел в сторону, чтобы последить, как у Шагалия получится. В случае нужды мог воспользоваться своей верховной властью.

Шагали испытывал некоторое неудобство под неослабным отцовским надзором и сам навел на разговор, задуманный Шакманом.

— Ты не беспокойся, отец, — сказал, оставшись однажды наедине с отцом. — Я ведь немало в жизни повидал, не собьюсь с пути…

— Да, ты уже опытен, тут у меня сомнений нет. Но еще не ясно мне, куда твой путь выведет.

Сказано это было с явным намеком: утаиваешь, сын, какие-то мысли, не все они мне ведомы. И Шагали откровенно ответил:

— Путь мой клонится к краям, где я побывал…

— Что?!. Хочешь вместо ногайцев посадить себе на шею урусов?

Шакман побагровел. Догадывался он, что у сына на уме, а все же признание это ошеломило его.

— Нет! — закричал он. — Нет, не о том я пекся всю жизнь! Ни перед кем ты не должен сгибать спину, пусть другие сгибаются перед тобой — вот твоя цель! Иди к ней!

Шагали, дабы умерить гнев отца, осторожно напомнил:

— Еще дедами-прадедами нашими замечено, что иногда лучше сделать крюк, чем идти напрямик.

— Лучший путь тот, который ты сам пробьешь. Сам!

— Племя наше, отец, ослабло, и ты знаешь это. Чтобы сохранить его, чтобы вконец не разметали нас бури, мы должны укрыться под чьим-нибудь крепким крылом.

«Ишь ты, рассуждает разумно, — подумал Шакман. — Я не ошибся, доверив ему судьбу племени. А все же надо быть настороже, нельзя чересчур ослаблять поводья…»

— Тамьян ни перед кем не должен склонять голову! Слышишь?

— Так-то оно так, отец, но мы подобны пловцам на быстром течении. Волей-неволей приходится выбирать один из двух берегов.

— Куда же ты хочешь плыть? Где он, твой берег?

Шагали глубоко вздохнул.

— По-моему, лучше будет, коль обратимся лицом в сторону урусов…

У Шакмана щека задергалась. Конечно, сразу же после возвращения сына он почувствовал, куда того клонит. Но Шагали до сих пор откровенно об этом не заговаривал — то ли побаивался, то ли не хотел портить отцу настроение, ведь и так вызвал его недовольство, выбрав в жены чужачку. Лишь впрягшись в воз забот о племени, Шагали счел возможным раскрыть тайник своей души.

— Царь Иван обещает нам мир и спокойствие, — добавил Шагали. — Земли и воды ваши останутся за вами, жизнь свою устроите по своему желанию, сказал он.

— А еще что? Что еще обещает? Заставить нас поклоняться кресту? Отнять нашу веру? И ты, нечестивец, сам хочешь напроситься на это? — Шакман дышал учащенно.

— Нет, отец, царь Иван сказал: веру вашу и обычаи ничем не притесню.

— Ложь! — закричал Шакман. — Ложь это, ложь!

— Есть, отец, бумага, на которой он затвердил свое обещание.

— Где она? Где ее искать?

— Искать нет нужды, я ношу ее за пазухой. Я получил ее из рук самого царя Ивана.

Шакмана будто ударили чем-то тяжелым, в глазах у него на миг потемнело. Не помня себя, он сдернул висевшую на стене плетку и, вскинув ее, пошел на Шагалия.

— Мерзавец! — хотел крикнуть Шакман, но вместо крика из горла вырвался только хрип. — Продался?..

Может быть, славная плетка, не раз на своем веку учившая уму-разуму безусых неслухов и даже взрослых мужчин, прогулялась бы и по спине любимого сына ее владельца; может, показала бы, что Шакман не только строгий турэ, но и суровый отец, однако невозмутимый вид Шагалия остановил старика. И рука у него опустилась. Что ни говори, перед ним стоял не младшенький его сынишка, а новый предводитель племени Тамьян.

— Продался! — прохрипел опять Шакман, хлопнув рукоятью плетки по голенищу. — Прислужник царя Ивана!..

В голове старика мельтешили мысли одна ужасней другой. А вдруг и впрямь его сын продался царю Ивану? Уж не для того ли урусы подсунули свою девку, чтобы подкупить его? Может, сам царь Иван и подарил ее?.. Как же это он, Шакман, гордившийся своей проницательностью, не учуял опасности прямо у себя под носом? И от кого ведь исходит опасность! От сына, которого он любил более всех на свете, на которого возлагал все надежды, которого столько ждал, томимый тоской! Позор, позор!..

Шакман вдруг так ослабел, что свалился на нары. Шагали тут же приподнял его, подложил под голову подушку.

— Не трогай меня!.. Не надо!.. — еле слышно противился Шакман. — Иди, позови акхакалов! Всех до единого…

— Успокойся, отец, — уговаривал Шагали, поправляя подушку. — В акхакалах пока нет надобности. Ты, видно, нездоров. Коли надо, позовем попозже.

— Нет, вели позвать сейчас же!

Шакман решил объявить, собрав акхакалов: «Сын мой Шагали не оправдал надежд, доверять ему судьбу племени Тамьян никак нельзя! Надо сегодня же отстранить его от власти, прокричав заветное слово перед юртой со священной тамгой!» Да, но кого же тогда поставить во главе племени? Старшего сына? Среднего? Они грызутся меж собой и в то же время готовы вместе сожрать Шаталин. Разве можно довериться им. Погубят племя…

Пока Шакман лежал, одолеваемый сомнениями, Шагали выполнил отцовскую волю, велел позвать акхакалов, хотя и считал это ненужным. Зная, о чем поведет речь отец, он готовил ответ, но не как виновный в чем-то человек, а как предводитель племени. Возможно, пользуясь случаем, он Даже распорядится кое о чем…

— Собрались? — спросил Шакман, приподняв голову с подушки. — Все тут?

— Собрались, старший турэ, — отозвался один из акхакалов. — Никак захворал ты — позвал к себе домой?..

Слова «позвал к себе домой» отрезвили Шакмана. Созывать акхакалов должно в самую большую, считающуюся общеплеменной юрту со священной тамгой — изображением крюка — на двери. Шакман всегда неукоснительно соблюдал этот обычай. Неудобно же советоваться по важным, касающимся всего племени делам там, где спишь. Неспроста возник обычай, передаваемый от поколения поколению. Как же теперь быть?

— Тебе, старший турэ, можно уже отрешиться от забот, пожить спокойно, главное — здоровье, — заметил другой акхакал. — Судьба племени, благодарение небесам, в надежных руках, вручили ее твоему любимому сыну, которого ты так ждал… И невесту ему ты нашел подходящую, да, очень удачно женил — с сильным племенем мы породнились. Случись что — опора крепкая…

— И друзей у него, у нашего молодого турэ, все больше, — подхватил еще один акхакал. — Кыпсакский турэ Карагужак сам приехал и скот пригнал…

— Дела у нас, благодарение небесам, идут на лад.

Шакман с помощью сына поднялся, сел. Молча обвел всех взглядом. И понял: если он предложит опять сменить предводителя племени, предложение явно будет отвергнуто. Поэтому он, отказавшись от своего первоначального намерения, задал непростой вопрос, на который вряд ли мог получить немедленный ответ.

— Царь урусов избавил мир от казанских ханов, — заговорил он, дыша тяжело, с каким-то присвистом. — Теперь, думаю, возьмет за горло великого мурзу ногайцев. Затем направится на Астрахань. После Астрахани, наверно, повернет сюда, начнет потихоньку прибирать к рукам эти края. Понимаете, к чему идет дело?

Акхакалы, не догадываясь, куда Шакман клонит, принялись успокаивать его:

— Не-ет, не придет он в наши места!

— Да и придет, так что поделаешь. От судьбы не уйти.

— Кто знает, может, и к лучшему будет, коль придет.

— Все в руках божьих — и судьба наша, и мы сами…

— А с чего ты, Шакман-турэ, об этом заговорил?

Шакман опять обвел акхакалов взглядом, на миг задерживаясь на каждом, и кивнул на сына:

— Спросите вот у вашего молодого турэ — объяснит. Он самому царю Ивану руку пожимал, хоть с виду и прост…

Хотел Шакман этим кольнуть, унизить сына или, напротив, возвысить — акхакалы не поняли. Выждав немного, он велел Шагалию:

— Ну, показывай, что это за бумага!

Акхакалы в некотором недоумении поглядывали то на отца, то на сына. Шагали медлил.

— Может, потерпим немного, отец? — сказал он. — Не тот сегодня день. Оставим на другой раз. Выберем день повеселей и свершим это дело не торопясь…

— Где он?

— Кто?

— Талисман твой. Бумага, говорю, твоя загадочная где?

— В надежном месте, отец. Ты не беспокойся.

— Давай, выкладывай!

Шагали улыбнулся, но все заметили, что улыбка у него какая-то нарочитая. Он обернулся к две ри и властно — точь в точь отец! — крикнул:

— Эй, кто там есть! Войди-ка!

И с той же, отцовской, властностью в голосе приказал вбежавшему слуге:

— Слетай за муллой. Пусть сейчас же придет.

Слуга обернулся быстро.

— Нет его в юрте. И в становище нет.

— Куда делся?

— Куда-то, говорят, в другое племя уехал.

Шагалию не хотелось знакомить акхакалов, в особенности отца с важной бумагой при таких вот нескладных обстоятельствах. С хранимым в запазушном кармане царским письмом он осторожно ознакомил кое-кого на стороне, а сделать это в своем племени не спешил. Ждал удобного случая, вернее, времени, когда достаточно укрепит свое положение главы племени Тамьян. Он намеревался огласить письмо на каком-нибудь празднестве, когда народ будет в приподнятом настроении. И то, что муллы, единственного человека, умевшего читать, под рукой не оказалось, его только порадовало. Но перед отцом он разыграл огорчение.

— Видишь, отец, ничего не выходит. Мулла куда-то уехал. Больно уж он у нас разъезжать любит. Как ни хватись — где-то на стороне. Когда надо, сроду его не отыщешь…

— Хай, окаянный! Что за люди пошли! — возмутился Шакман.

Шагали понял, что слова эти касаются и его самого, но сделал вид, будто разделяет возмущение отца.

— И не говори, отец! Не везет нам с муллами.

— Как только покажется, приведешь его сюда!

— Ладно, отец, будет, как ты велишь. Не волнуйся. Ты ложись, отдыхай, а мы пока что разойдемся.

Не лег, а слег Шакман-турэ и подняться уже не смог. Шагалию в первые дни покою не давал: как придет в голову что-нибудь — посылает за сыном. Пять-шесть раз на дню справлялся, не вернулся ли мулла, и злился: «Чтоб ему пусто было!». А мулла Кашгарлы все разъезжал где-то. Так и умер Шакман-турэ, не успев ознакомиться с важной бумагой, привезенной сыном из далекой, сказочно далекой Москвы.

5

Не было, наверно, в этом мире никого, кто ушел в мир иной исполнив все свои желания. И у Шакмана-турэ оставалось еще множество незавершенных дел, неосуществленных замыслов.

Но одно большое желание, возникшее в конце жизни, он успел исполнить: еще раз женил Шаталин. Сам нашел и высватал невесту. В интересах племени. Передавая власть, он хотел увидеть во главе племени не просто своего сына, а сына степенного. Турэ с двумя женами — это, сами понимаете, не турэ с одной-единственной женой. Мысль об этом зародилась у него в первые же после возвращения Шаталин дни. Но пришлось подождать, пока улягутся суды-пересуды насчет невестки-чужеземки. А главное, чтобы покрепче укорениться на новом месте, надо было основательно оглядеться, узнать, какие племена обитают вокруг, как сложились их судьбы, завязать знакомства. С этой целью Шакман объездил окрестные земли, побывал во многих близлежащих племенных и родовых становищах. Да и его самого не обходили вниманием: наезжали то с ногайской, то с сибирской стороны путники и турэ разных степеней, добавляя хлопот и волнений.

Знакомясь с незнакомыми племенами, Шакман приглядывался к девушкам на выданье, искал подходящую для Шагалия невесту. Сын предводителя, который сам вот-вот получит власть из отцовских рук, умный, смелый егет, вернее, уже зрелый мужчина, конечно, должен был жениться на девушке из знатного рода. Поэтому Шакман прежде всего обращал взгляд на предводительские семьи. Но они одна за другой разочаровывали его. Вступление в родственные отношения с кем-нибудь из табынцев пользы не сулило: племя большое, да разрозненное, каждая ветвь в свою сторону тянет, а коли не хватает в племени согласия, лучше с ним не связываться. Китайцы показались какими-то диковатыми, слишком замкнутыми. Услышав, что у предводителя племени Бурзян Иске-бия есть молоденькая красивая дочь, Шакман решил съездить к нему.

В общем-то бурзянцы встретили Шакмана и его спутников приветливо. Конечно, Иске-бий не раскрыл тут же объятия, больше того — разговаривал несколько высокомерно, и объяснялось это тем, что племя у него многолюдное и сильное. Все оно, как не раз уже доводилось слышать Шакману, ставит себя выше остальных племен, соответственно держится и предводитель. Да и кто из предводителей более или менее видных племен не смотрит на соседей свысока, не вынашивает мысль подчинить их себе? Разве сам Шакман-турэ не был таким же? Его высокомерия на десятерых хватило бы!

Дочь Иске-бия ему понравилась: действительно, и молоденькая, и красивая, и благонравная. Решил, ни с кем не советуясь: высватает ее за сына!

Решить-то решил легко, да договоренности достигли не скоро. Бурзянская сторона долго думала, колебалась. Пришлось раз-другой пригласить Иске-бия с его престарелым отцом в гости. Сам Шакман наезжал и по приглашениям, и без приглашений, продолжал затянувшиеся переговоры.

Особенно упорствовал отец Иске-бия Дусенбий.

— Породниться с Бурзяном почтет за счастье любое племя, любой турэ! — разглагольствовал старец, устремив вверх указательный палец, обладавший удивительной способностью крючком загибаться назад. — Ибо Бурзян — это, почтенный Шакман, то яйцо, из которого вылупился башкир. Какое племя самое древнее? Бурзян! Какое племя самое сильное? Опять же Бурзян. Кто против нас, к примеру, усерганцы? Мелкота. Или же кыпсаки… Семиродцы, дескать! А у Бурзяна двенадцать ответвлений. Ну-ка, скажи: чье племя больше, а?..

Шакману оставалось только согласно кивать головой. Мог бы он кое-что сказать, чтоб старец заткнулся, да не время было и не место! Хоть и поступаясь гордостью, хоть и сжав зубы, вел он дело к благоприятному для себя исходу. А бурзянцы все колебались. Или цену себе набивали, ставя на пути Шакмана все новые и новые препоны. Тот же Дусен-бий нашел зацепку:

— Да ведь сын твой, говорят, где-то долго странствовал и, говорят, испортился. Какую-то чужеземку в жены себе привел…

— Аллах всемогущий! — воскликнул Шакман, стараясь урезонить старца. — Ну и что, что странствовал? Вернулся же! Разве егет может стать настоящим мужчиной, не испытав себя в трудном пути, не повидав мир?

— А жена эта, жена?

— Ну и что — жена? Ее молодость уже прошла. Человеку, который вот-вот станет предводителем, нужна и молодая жена. Та — для хозяйства, эта — для душевной бодрости. Ведь на его плечи лягут заботы обо всем племени.

В конце концов переспорил Шакман бурзянцев. Дали согласие. По поводу калыма и приданого споров не было, быстро договорились. И свадьбу решили сыграть побыстрей, пока ничто не нарушает благополучия ни той, ни другой стороны.

Вернувшись после завершения переговоров в свое становище, Шакман не застал сына дома.

— Куда ускакал?

— На охоту.

— Один, что ли?

— Нет, гурьбой поехали. И Марью с собой взял.

— Уж не может без нее и шагу шагнуть! — рассердился Шакман. — Тьфу! Зачем жену на охоту брать, людей смешить? Женское ли дело охота? Ну, прямо околдовала она его, окаянная!

Шакман уже примирился с тем, что Шагали привез в племя чужеземку, но принимать ее в своем доме в качестве невестки!.. С этим он никак свыкнуться не мог. Как только услышит имя «Марья» — сдвинет брови, нахмурится, проворчит что-нибудь себе под нос, а то и ругнется.

Воспользовавшись отъездом Шакмана к Иске-бию, Шагали выехал с табунившимися возле него егетами на охоту и, словно назло отцу, назад не спешил. День прождал Шакман; другой прождал. Ждать дальше стало невмочь. Выяснив, в каком направлении уехал сын, велел оседлать своего коня. Хотел отправиться на поиски, да тут охотники, наконец, сами объявились. Вернулись они с богатой добычей, и все племя, считай, высыпало им навстречу. Среди всего прочего привезли егеты завернутую в огромную шкуру лосятину — совсем недавно завалили и освежевали сохатого. Значит, быть угощению для всех! Поднялась праздничная суета. Проворные молодки принялись таскать воду в большой медный котел, подвешенный на треноге у речки. Охотничьим рассказам и расспросам, казалось, не будет конца. Только Шагалию не удалось принять участие в общем веселье, не дал ему отец такой возможности, позвал в свою юрту.

— Тебе, будущему турэ, не приличествует такое легкомыслие! — начал он недовольно.

— Так ведь в охоте, отец, нет греха!

— Греха нет. Но надо же знать меру! Нельзя забываться! Такое ли сейчас время, чтоб пропадать на охоте, а?

— Племени, по-моему, никакая беда — тьфу-тьфу! — не грозит.

— Слава богу, не грозит. И пусть не грозит. Пусть беды держатся подальше от нас либо обходят стороной! Но есть важные дела, которые надо свершить, пока все обстоит благополучно.

Предчувствуя неприятность, Шагали сказал осторожно:

— Важные дела, отец, в твоем веденьи.

— Верно, в моем. Но речь идет о тебе. О твоем будущем. Понимаешь?

Не дождавшись ответа, — что, собственно, мог сказать в ответ Шагали? — Шакман продолжал:

— Я высватал тебе невесту. Во какая девушка! Единственная дочь бурзянского турэ Иске-бия.

Шагали не очень удивился. О том, что отец приглядывает для него вторую жену, он знал. Разговор об этом заходил не раз. Но не ожидал Шагали, что все решится так скоро и, главное, без него самого. Он подавленно молчал.

— Готовься! — приказал отец. — Завтра утром отправимся в путь. Куй, говорят, железо, пока горячо…

Отец говорил о предстоящей свадьбе, а перед глазами Шагалия стояла Марья. Что она скажет? Как примет эту весть? Впрочем, ясно — как. Она будет оскорблена, унижена. У мусульманина могут быть и две, и три, и четыре жены, лишь бы сумел прокормить их. У русских — другое дело, это Шагали хорошо понял. Марья, наверно, заплачет. У нее и так судьба тяжелая, зачем еще это?..

В этот день Шагали был задумчив, ни с кем не разговаривал. Отведал угощения из общего котла, посмотрел немного, как поет-пляшет, веселится молодежь и, оседлав коня, уехал один в степь. Проездил просто так, без всякой цели, до сумерек. Ночевать в свою юрту, к жене, не пошел. Прикорнул на сеновале. Рассвет встретил на ногах.

К поездке он не приготовился. Шакман-турэ, не находя себе места, поразмахивал плеткой, порычал и стих. Куда ему было деваться? Без жениха ехать на свадьбу смысла нет.

— Вы поезжайте, — предложил Шагали, — я следом подъеду.

Шакман, конечно, не согласился. Как нельзя во время свадьбы оставлять невесту одну, так нельзя и жениха предоставлять самому себе. Еще беда какая-нибудь случится!

— Не дури! — закричал Шакман. — Кого хочешь обмануть? Будущего тестя Иске-бия? Или отца? Глупец!

Самым трудным для Шагалия было объясниться с Марьей, вернее, убедить ее, что оказался в таком неловком положении не по своей воле. Он сильно привязался к ней, она к нему — тем более. Возможно, всепоглощающей любви между ними и не было, но обойтись друг без друга они уже не могли, даже короткая разлука томила их. Шагали не мог представить свою жизнь без нее — Марья стала не только женой, но и товарищем во всех его делах, вплоть до охоты, человеком, с которым он делился думами, как с самым близким другом.

Да, и на охоту он брал ее с собой. На зайца ли отправлялся, на лисицу, на волка ли, за дикими козами или лосем гонялся с егетами, даже когда на медведя шел, она была рядом — надежная спутница, помощница, охранница. Марья ловко держалась в седле, понимала его с полуслова. Кстати сказать, она перестала дичиться, как-то сразу заговорила по-башкирски, видно, годы, проведенные в Казани, помогли ей в этом, ведь татарская речь, которую она запомнила, очень схожа с башкирской.

Марья и в хозяйственных делах оказалась сноровистой. Наперегонки с другими невестками доила коров, стригла овец, пряла, ткала холст, не чуралась и такой тяжелой работы, как валянье войлочных чулков и кошм. Оглянуться не успеешь — воды натаскает, дров нарубит, баню истопит… Словом, все, что ложится на плечи невесток, делала она, ничуть не тяготясь. И в лачуге с приготовлением еды справлялась играючи.

— Ты не старайся лишку-то, — сказал однажды Шагали. — Не хватайся за все. Ты ведь знаешь кто? Жена человека, который скоро станет предводителем племени, Байбисой будешь. Готовься.

А Марья все равно старалась. Что не умеет — спросит и тут же научится. А тому, что умеет, девчонок охотно учит. Подивила она тамьянских женщин тем, как стирает. Они ведь как делали? Опустят белье в воду и меж рук трут. А Марья попросила Шагалия вырезать ребристую доску и давай тереть белье на ней! Быстрей получается. Поначалу тамьянские девчонки сбегались поглазеть на это зрелище, потом привыкли.

Как все тамьянские молодушки, Марья спускалась к речке, колотила там белье на камне вальком, потом полоскала, зайдя в речку поглубже, где вода чище. Подол платья при этом, чтоб не замочить, приподнимала, подтыкала за поясок, оголяла полные белые икры. Иные пожилые женщины осуждали ее:

— Нет у этой килен стыда! Подол выше колен задирает…

Как раз в таком виде и застал ее Шагали, спустившись к речке после тяжелого разговора с отцом.

Марья полоскала белье, стоя по колени в воде. Пополощет вещь на быстринке, выжмет и кинет в широкую деревянную чашу, оставленную на берегу…

Шагали подошел тихонько, сел на бережок, залюбовался тем, как сноровисто работает жена. Марья стояла к нему спиной и не сразу его увидела. Он подумал вдруг, что ее оголенные почти до плеч руки белы, будто очищенная репа, и очень красивы. Да и вся она красивая, на глазах расцвела. За время жизни в племени Тамьян Марья заметно переменилась, окрепла, налилась силой, щеки зарумянились. Наверно, сказалось на ней то, что нашла в лице мужа жизненную опору и обрела душевный покой. Может быть, и природа на нее так подействовала. Короче говоря, не сравнить стало ее с худой, печальной и замкнутой девушкой, какой предстала она перед тамьянцами впервые. Девушка превратилась в крепкотелую женщину.

Вспомнилось Шагалию ее прошлое. Первая встреча в заведении Гуршадны вспомнилась… Увел он ее, пообещав доставить к отцу. И как горько, потерянно она плакала, когда они дошли до переправы через Сулман и не обнаружили паромщика Платона. До сих пор стоит перед глазами: сидит она на берегу, прикрыв лицо руками, содрогается в плаче… Вот тогда и вошла Марья в его сердце. И была ночь у величавого Сулмана, открывшая им сладостную муку близости. Их первая ночь. Никогда не забудет ту ночь Шагали, будет хранить в памяти пуще любого сокровища…

«А теперь опять она загорюет, — думал Шагали уныло, глядя на жену. — Сам ввергну ее в огонь…»

Марья обернулась, чтобы кинуть очередную выжатую вещь, и увидела его.

— Бэй! Ты, оказывается, тут…

— Да, — сказал Шагали.

— И что это ты тут сидишь?

— На тебя гляжу.

— В последний раз?..

— Иди-ка сюда, — позвал Шагали, стараясь скрыть смущение. — Надо поговорить.

— Я знаю…

К удивлению Шагалия, Марья держалась как ни в чем не бывало, будто не огорчена даже. Она кинула в деревянную чашу его скрученную жгутом рубаху.

— Что толку от разговора, раз у вас такой обычай…

— Но ведь, Марья, ты все равно останешься моей, а я — твоим…

— Ладно, Шагали, ты не расстраивайся. От судьбы не уйти.

Марья снова принялась за свою работу. Шагали не находил, что еще сказать. Он уже шевельнулся, чтоб встать и уйти, но тут Марья, разбрызгивая воду, подошла поближе.

— Когда свадьба?

— Отец говорит — надо ехать. Сейчас же…

— Возьмешь меня с собой?

— Куда?

— Ну, куда… На свадьбу. Возьми, а? Не оставляй меня одну. Я не буду мешать. Прикинусь сестрой твоей либо за енгэ сойду. А то ведь как я тут без тебя?.. Возьми!..

Шагали не смог отказать, пообещал взять ее с собой и слово сдержал, несмотря на возражения отца.

Бурзянцы поначалу не знали, кто она. Лишь когда свадебное угощение в женской юрте уже заканчивалось, как-то догадались и попеняли, но дело далеко не зашло, потому что скандалить самим бурзянцам было невыгодно. Что проку шуметь, коль никах уже свершен, девушка объявлена женой Шагалия? Пока не стряслось что-нибудь похуже, надо было проводить молодушку к тамьянцам и попраздновать у них.

Когда свадьбу продолжили на жениховой стороне, вновь возник разговор об этом. В юрте Шакмана в присутствии акхакалов обоих племен Иске-бий высказал обиду. Но рот ему сразу же заткнули.

— Обычай не запрещает мужчине при вторичной женитьбе брать с собой на свадьбу первую жену, — сказал один из тамьянских акхакалов. — Тут как сама жена пожелает, от ее воли зависит…

— Турэ племени Тиляу, говорят, поехал на третью свою свадьбу с двумя женами, — добавил другой акхакал. — Жены его там, говорят, чуть не передрались, кхе-кхе-кхе! А коли жена ведет себя тихо-мирно, какой от нее вред?

Спутник Иске-бия, сидевший рядом с ним по правую руку, попытался оправдать недовольство своего турэ:

— Да ведь девушка наша еще очень молода. Только шестнадцатый год ей пошел. Цветочек нежный на зеленом лугу, право слово. Каково ей-то было!

— И не говори! — поддержал его гость, сидевший слева от Иске-бия, и ляпнул, не подумав: — Ей бы егета помоложе, так нет же…

И сам же, сообразив, что глупость сморозил, испуганно втянул голову в ворот чекменя. Все гости обеспокоились, поглядывали на Шакмана, как он? Иске-бий поспешил сгладить неловкость:

— Жених нам, слов нет, достался достойный, дай ему аллах долгую жизнь! И видный, и хваткий…

Он хотел сказать еще что-то, но один из тамьянцев прервал его:

— Отдать девушку за какого-нибудь мальчишку, у которого еще под носом не высохло, — только осрамить ее. Жених должен быть постарше…

— Да-да! — в один голос отозвались бурзянцы.

— Зять в годах — тестю товарищ.

— Истинно так! Тесть с зятем — дружная пара, коли разница в возрасте невелика.

— Да-да, девушка угодила в хорошие руки! Бывалый человек ей достался. Отцу ее, можно сказать, ровесник. Такое не часто случается, только на долю счастливых девушек выпадает.

— Ну, не совсем уж ровесник, — уточнил кто-то из тамьянцев. — Коль посчитать, так наш Шагали, наверно, года на два моложе, а?

— Ладно, не ломайте голову из-за пустяков!

— Так интересно ведь… Ну-ка, посчитаем все же! Когда Шагали родился? В год зайца?

— В год зайца.

— С того года прошло двенадцать да еще двенадцать лет, всего, значит, двадцать четыре. Прибавим из нынешнего круга семь, получается — тридцать один. Да, тридцать второй год пошел Шагалию. А уважаемому Иске-бию исполнилось тридцать четыре…

— И как ведь складно выходит: мужу исполнится тридцать два, жене — как раз половина…

— Да оставьте вы это! — вмешался в разговор Шакман-турэ. — Прошу, угощайтесь! Ешьте, ешьте!.. Эй, скажите-ка там кураистам, пусть войдут! Под звуки курая и еда лучше идет…

Свадебные торжества и на бурзянской, и на тамьянской земле прошли без особых происшествий. Невесту перевезли благополучно. Вскоре власть в племени Тамьян была передана молодому турэ с двумя женами.

Довольный всем этим Шакман остался при сыне вроде бы как главным акхакалом с решающим голосом. Да жаль, недолго после свадьбы прожил.

6

Говорят, перед смертью вспоминаются человеку все его былые грехи и дурные поступки. Так ли это, нет ли — у мертвых не спросишь. Живые же предполагают, что дело обстоит именно так. Поскольку Шакман еще не собирался распрощаться с белым светом, на подобного рода домыслы он не обращал внимания. Но когда тяжелая болезнь уложила его в постель, начал он вспоминать, что доброго он за жизнь свою сделал и сколько зла людям причинил. Понятно, ставил он себя в ряд добродетельных людей, и, если всплывало из глубин памяти что-то постыдное, старался, зажмурившись, отогнать неприятное воспоминание, отвергнуть обвинение. Только не удавалось ему это. Прошлое представало то в виде непростительного греха, то в образе человека, которого он обидел, ударил, либо человека, на чью жизнь он посягнул. Его обступали виденья и, томя и без того ослабевшее сердце, приближали час переселения в мир, где властвует вечная тьма.

Шакман, когда оставался один, даже рукой взмахивал, пытаясь отделаться от видений и призраков: «Уходите! Не крутитесь около меня! Я не виноват! Я не творил зла по своей воле. Только ради племени старался. Чтобы усилить его. Чтобы стало оно могущественным и, приняв слабых под свое крыло, защитило их от неприятностей и бед. Разве это не благие намерения?..»

Призраки исчезали, но один призрак или чей-то дух упорствовал, не уходил. Шакман чувствовал его у своего изголовья.

«Должно быть, ждет от меня жертвоприношения», — решил Шакман.

После перекочевки на новое место ему часто стал сниться покойный отец. Он принес жертву духу отца — зарезал козленка и успокоился. А вот теперь начал тревожить его, больного, обессиленного, дух другого человека, о котором он и думать-то забыл. Это был дух Асылгужи, уже давно умершего и похороненного на берегу далекой Меллы. Да, бывший предводитель племени Ирехты, удостоившийся тарханства, напомнил ему о себе.

Шакман совершил по отношению к Асылгуже великий грех. Теперь он понял: бывший ирехтынский турэ лишает его покоя, то ли желая отомстить, то ли требуя жертвоприношения, то ли призывая к себе, на тот свет. Во всяком случае, дух давно забытого человека не явился просто так. Что же делать? Как от него отделаться?

Чем хуже чувствовал себя Шакман, тем больше мучили его мысли об Асылгуже. Он метался на нарах, попробовал сесть. Это не помогло. Тогда, цепляясь за стену, он поднялся на ноги. Почувствовав, что упадет, — колени дрожали, — опустился на место. Вытянулся на кошме, закрыл глаза. Натянул на голову покрывало, сшитое из лосиных шкур. Призрак не исчезал.

Едва не задохнувшись под покрывалом, Шакман не выдержал, закричал и велел заглянувшему слуге позвать Шагалия.

— Сынок, — проговорил он каким-то замогильным голосом, когда Шагали пришел, — сядь-ка рядом, хочу тебе что-то сказать…

Шагали, привыкший за последние дни к капризам больного отца, послушно сел рядом. Честно говоря, он уже устал выслушивать его наставления. Еще до болезни отец поднадоел ему своими советами к месту и не к месту. А заболев, Шакман и вовсе разошелся. Вызовет, и пошло: делай так, не делай эдак, держи племя в жестких руках, никого не слушай, живи своим умом. Другой вызов — и опять поучения, но уже противоположного толка: слушайся акхакалов, советуйся с ними, не обижай народ… Видно, начала изменять старику память, стал забывать, что говорил полдня назад. В один из последних вызовов все предыдущее отверг: турэ, дескать, должен быть злым, решительным, хитрым. «Ни перед кем не склоняй голову! Пусть другие склоняются перед предводителем тамьянцев, понял? Я к этому стремился. Старался прибрать к рукам всю округу. Но не достиг желанного. Ты теперь должен исполнить мои желания, ты!..»

«Наверно, и на этот раз позвал, чтобы повторить свои набившие оскомину советы, — подумал Шагали. — Сколько можно талдычить об одном и том же?! Видать, мысли у отца уже путаются. Раз так, недолго протянет…»

А Шакман тем временем продолжал:

— Я позвал тебя, сынок, для очень важного разговора…

— Ты лежи, лежи спокойно, — сказал Шагали, видя, что отец зашевелился, пытаясь приподняться. — Очень уж ты неспокоен, а тебе покой нужен. Ты старайся ни о чем не думать. Забудь обо всем.

— Не-е-ет, сынок, — протянул Шакман. — Я должен тебе сказать… У меня есть тайна. Только тебе я могу ее раскрыть… — Он помолчал, дыша тяжело, через сжатые зубы. — Тайна, которую можно открыть перед смертью. Я не могу унести ее с собой… на тот свет…

«Да какая у него может быть тайна? И впрямь, похоже, смерть близится. Бредить вроде начал…» — думал Шагали.

— На мне лежит грех, сынок. Я — убийца!..

«В самом деле бредит, — решил Шагали. — Гонца, что ли, за муллой послать? Может, облегчит ему душу молитвой…»

— Грех, великий грех принял я на себя…

— Зачем передо мной-то каяться? Вот вернется мулла — ему и скажешь.

— Нет, не нужен мулла. Только ты должен знать об этом. Тебе одному скажу…

— Успокойся, отец! Подать тебе воды?

— Не надо. Ты слушай: я — убийца ирехтынского предводителя Асылгужи. Я его погубил. Но не для своей выгоды и не из зависти…

Шагали смотрел на отца, не зная, верить или не верить услышанному.

— Да, не подумай, что я свою выгоду искал. Я все делал, чтобы усилить наше племя. Значит, не со зла убил и не из зависти. Не частное это дело…

Даже в минуты покаяния Шакман все-таки лукавил. Завидовал он в свое время — да еще как! — Асылгуже, удостоившемуся звания тархана. Горло ему из-за этого готов был перегрызть.

— Я так думал: коль умрет Асылгужа, племя Ирехты лишится ханского покровительства, и я сумею подчинить его Тамьяну…

— Не догадались они?.. — спросил Шагали, чтобы как-то отозваться на слова отца.

— Нет. Тайну знала только одна старуха-ворожейка. Она и лечить умела. Травами. Асылгужа ее обидел, прогнал из своего племени. А когда приболел, позвал обратно. Я ей намекнул: есть и ядовитые травы… — Шакман помолчал, отдышался. — Не сам я… Ее рукой отравил. Может, она и сама отравила бы, зла на него была, да, видать, греха побаивалась. А раз я посоветовал, она и решилась. Грех-то на меня пал…

Шагали сидел недвижно, пораженный признанием отца. Шакман дышал все тяжелей. Все же, собрав остатки сил, он продолжал:

— Сынок, тайну эту — никому… Проглоти! Иначе тень на племя ляжет. Тебе самому трудно будет. Умеешь хранить тайны?

— Думаю, что умею, отец.

— Хорошо… Прошу тебя: после похорон… Когда предадите мое тело земле…

— Да что ты, отец! О чем говоришь!

— После похорон принеси жертву… духу Асылгужи… Угости все племя жертвенным мясом. А то его дух возьмет меня на том свете за горло… Ты слушаешь?..

— Слушаю, отец.

— Прощай, сынок… Прости мне… обиды…

— И ты, отец, меня прости!

Услышал Шакман эти слова сына, нет ли — уже не узнать. Он вдруг вытянул ноги, откинул руку, издал странный звук, что-то вроде: «У-ы-ых…» — и замер.

Шагали некоторое время смотрел на него растерянно, не зная, как быть, что предпринять. Потом вскочил, закричал отчаянно:

— Отец! Нет! Нет!..

За дверью, оказывается, как раз собрались акхакалы, пришли навестить Шакмана. Услышав крик и поняв, что случилось непоправимое, они вошли в юрту. Один из акхакалов принялся утешать Шагалия, остальные в скорбном молчании присели на нары к ногам умершего.

На следующий день поднялась предшествующая похоронам суета. Старушки-знахарки окропили юрту, в которой лежал покойник, отваром душистых трав. Молодые мужчины отправились копать могилу. Несколько стариков занялись приготовлением погребальных лубков: могильную нишу надлежит закрыть, дабы не попала в нее разрыхленная земля, не придавила тело покойного. Ребятишки с почтительного расстояния следили за хлопотами взрослых, надеясь в душе, что на предстоящих поминках их тоже чем-нибудь оделят. Проворные гонцы помчались с печальной вестью в соседние племена.

Словом, все племя Тамьян пришло в движение. Шагали вновь и вновь напоминал сам себе: «Надо сразу же после погребения отца исполнить его последнюю просьбу: совершить жертвоприношение духу Асылгужи-тархана. Кто знает, может, и впрямь духи преследуют грешников. Этот, упаси бог, еще и ко мне привяжется!»

7

Куда запропастился мулла Кашгарлы — никто не знал. Поискали его в ближней округе — не нашли. В обычные-то дни тамьянцы, кормившие уже второго приблудного служителя аллаха, вполне могли обойтись без него. Но умер их турэ, и понадобился мулла.

Надо же выполнить похоронный обряд, должна прозвучать заупокойная молитва. Покойник торопит, а муллы нет…

Покойник не считается с тем, что у живых — затруднения, у него свой резон: обязаны похоронить, не затягивая дела надолго, и все тут. Задержишь его лишку — неприятностей не оберешься, а то и беды он начнет на тебя накликать. Поэтому тамьянцы не могли ждать, когда объявится их непутевый мулла. Решили, махнув рукой на мусульманский обряд, предать тело покойного земле по обычаям предков.

Хотя погребальная яма потребовалась просторная, выкопали ее быстро, для здоровых, способных горы свернуть мужчин большого труда это не составило. Устраивая вечное ложе для своего умершего вождя, постарались они от души, сделали все как надо. Тем временем старики обрядили покойного: надели на него украшенный узорным шитьем елян, который он при жизни носил по торжественным дням, на голову натянули шапку из меха выдры, с красным бархатным верхом, на ноги — сафьяновые ичиги. Приготовили, чтобы положить рядом с ним в могилу, богатырский — полтора размаха по тетиве — лук, узорчатый колчан с несколькими стрелами, треххвостую плетку, свитую из семи ремней, дубовый сукмар и всякую обиходную утварь на случай нужды в ней и на том свете. Но вот дело дошло до коня, и тут старики несколько растерялись.

Лошадей у Шакмана было много. Какую из них принести в жертву? Сомогильником хозяина, безусловно, должен стать его любимый конь, верный его спутник при жизни. В молодости у Шакмана такие кони были, но теперь их уже нет: у того сердце не выдержало бешеной скачки, этот состарился и попал в общеплеменной котел либо был выставлен перед акхакалами в качестве особо ценимого угощения. Вообще век у коня короткий, а если конь знаменит, то его жизнь так же, как жизнь батыра, чаще всего обрывается трагически.

В последние годы Шакман-турэ привязанности к какому-либо определенному коню не выказывал. Правда, выделял он одного гнедого скакуна, считая его лучшим в своем косяке. Согласно существующему с незапамятных времен порядку следовало бы заколоть этого скакуна. Что ни говори, турэ, долгие годы возглавлявший племя, заслуживает, чтобы с ним похоронили если не любимого, так лучшего коня. Воскресни, скажем, Шакман на какое-то время — многие в угоду ему высказали бы такое мнение. Но мертвые не воспрети сают, а живые находят более разумным угождать живым…

Было замечено, что гнедой скакун приглянулся молодому предводителю. И, может быть, из желания угодить Шагалию, а может, просто жалея прекрасного скакуна, один из акхакалов осторожно сказал:

— По-моему, какого коня мы ни выберем, ошибки не будет. Ибо, почтенные, Шакман-турэ столь долго возглавлял нас, что все в племени стало близким его сердцу. Да, какого коня ни положим рядом с ним, он на том свете на нас не обидится.

Все обернулись к теперешнему главе тамьянцев: что скажет по этому поводу он? Шагали ничего не сказал. Его молчание восприняли как знак согласия со сказанным и выбрали Шакману-турэ в сомогильники коня средней руки — скакуна серой масти.

Скакун этот в свое время был неплох. И самое главное: не ветром его придуло в тамьянский табун, и не во время набега ради мести или добычи был он захвачен, а получен Шакманом в дар от предводителя соседнего племени еще там, у горы Акташ. Стало быть, принесение в жертву именно этого коня не унизит его хозяина, рассудили акхакалы. И все же… Хоть и нет писаного закона хоронить со знатным человеком любимого или первостатейного коня, есть освященный веками обычай. Вот обычай-то и нарушили акхакалы, а потому чувствовали себя неловко, старались не смотреть друг на друга, отводили взгляды.

Впрочем, никто их ни в чем не упрекнул.

На глазах всего племени свалили серого скакуна, зарезали и бережно опустили в могилу, положили рядом с хозяином.

Молчание Шагалия при выборе жертвенного коня не означало согласия с предложением сберечь гнедого скакуна, зарезав серого. Просто он был слишком подавлен, оттого и молчал — и когда копали могилу, и когда готовили тело отца к погребению, и когда серый скакун принял почетную, с точки зрения людей, смерть. Прощание с отцом вызвало в нем двойственное чувство. Конечно, ему было тяжело — тяжелей, чем другим. В то же время похороны как-то облегчили ему душу, освободили от мучительных мыслей и переживаний. Если, с одной стороны, потеря самого близкого человека ввергла его в горе, с другой — он не мог не порадоваться тому, что отец унес с собой в могилу и свой великий грех, свою постыдную тайну, которую открыл перед смертью ему, Шагалию.

Шагали всегда ставил отца превыше всех людей на свете. Сперва любил его бескорыстно и преданно, как могут любить только дети. Когда стал постарше, любовь сменилась искренним почитанием. В плену он скучал прежде всего по отцу. После того, как вернулся, сопровождаемый Марьей, в родное племя, его уважение к отцу, хотя отношения с ним немного натянулись, еще более возросло. В племени ни для кого не было тайной, что Шакман-турэ и прежде, на Шешме, и на новом месте сильно тосковал, ждал сына, связывая с ним все свои надежды. Это очень тронуло Шагалия. Правда, покипятился отец из-за Марьи — чужая, дескать, кровь, но когда кто-то из акхакалов попробовал заикнуться об этом же, защитил сноху безоговорочно: «Никакая она не чужая, наша теперь, своя, такая же, как все!» Шагалия всегда восхищало умение отца брать на себя ответственность за то, что происходило в племени, и решительно разрубать сложные узлы, завязанные жизнью.

Он думал об этом у края погребальной ямы, и был миг, когда ему захотелось высоко поднять тело отца и крикнуть: «Запомните, хорошенько запомните его! Своими мудрыми советами он направлял на верный путь и меня, и всех вас!»

Шагали взглянул в сторону столпившихся отдельно плакальщиц. Впереди, как велит обычай, стоят мать и старшая жена покойного. Они, словно состязаясь в плаче, причитают напевно:

— Зачем ты покинул нас? Зачем осиротил?..

— Дни наши без тебя будут темны, ночи — холодны…

— Ведь был ты лучезарным солнцем, согревавшим нас, месяцем был ясным, разгонявшим ночную тьму!..

Каждый раз, когда они прерывают древний печальный напев, чтобы перевести дыхание, раздаются стенания старушек-плакальщиц.

— Эй! Эй! Эй-й!.. Посмотри на нас, посмотри, словом ласковым подбодри!

Мать со старшей женой продолжают:

— Ты храбрейшим из храбрых был, сын дорогой, мне тебя не заменит никто другой…

— Ты, как сокол средь птиц, как тулпар[28] средь коней, выделялся отвагой и силой своей…

— Эй! Эй! Эй-й!.. Посмотри на нас, посмотри!..

— Ты в битвах твердой рукой разил тех, кто бедами нам грозил…

— Безутешна моя любовь: мы ведь были с тобой словно око и бровь…

— Эй! Эй! Эй-й!..

Должно быть, причитания женщин проняли всех собравшихся у могилы, мужчины горестно вздыхали. Печальные слова плакальщиц взволновали и Шагалия, у него на глазах навернулась влага, он шмыгнул носом, отвернулся от сгрудившихся рядом акхакалов, чтобы скрыть от них проявление слабости, сморгнул слезы и вдруг увидел своих жен.

Марья с Айбикой стояли, прижавшись друг к дружке. У Шагалия в сердце потеплело, он, кажется, даже чуть улыбнулся. То, что жены-соперницы стоят на виду у всех будто две подружки, безмерно обрадовало его. «Айбике, наверно, доводилось видеть такие похороны, а для Марьи это — необычное и интересное зрелище, — подумал он. — Но странно: Марья безмолвно плачет, а у Айбики глаза сухие, она погружена в свои мысли».

Он не удивился бы, если б было наоборот.

Вообще-то Шагали посоветовал им обеим во время похорон посидеть дома. Решил, имея в виду жертвоприношение у могилы: на Марью оно может произвести тяжелое впечатление, потому что она впервые столкнется с чуждым ей обычаем, Айбика же слишком еще молода, неизвестно, как себя поведет.

Тем не менее, увидев их, он обрадовался. Вон ведь какие дружные, будто две горлинки… Помимо всего прочего присутствие Марьи с Айбикой на похоронах как бы придало ему самому больший вес, большую значительность, напомнило всему племени, что он — турэ, имеющий двух жен, — этим все сказано.

Шагали на некоторое время отвлекся от жен, а когда снова взглянул на них, обнаружил справа от Айбики Юмагула — сына своего старшего брата, то есть племянника своего, и почувствовал укол ревности.

Он отвел взгляд к отцовской могиле, попытался сосредоточиться на похоронах, но мысль о том, что Юмагул пристроился рядышком с Айбикой, не давала покоя. «Ишь ты какой! — ругнул он про себя Юмагула. — Нечего к ней липнуть, енгэ она твоя, енгэ!»

Впрочем, как раз в этом-то и заключалась опасность. Как раз между молоденькими енгэ и такими вот племянниками и случается баловство. Не зря поговорка утверждает, что один глаз молодой жены косит на мужнина племянника, другой — на заезжего странника. Конечно, всякое может случиться, когда девушку отдают замуж за старика, но Шагали ведь еще не стар. И все же…

Шагали, чтобы отделаться от встревоживших его мыслей, заставил себя думать о Марье и в самом деле немного успокоился.

А потом ему вдруг вспомнилась тайна, открытая отцом перед смертью. Пусть даже Юмагул умышленно встал рядом с Айбикой — ну и что? Это же сущий пустяк, пылинка в сравнении с великим грехом, взятым на душу отцом, подумал Шагали. Шутка ли — убить человека просто из зависти! Да, из зависти, хотя отец пытался уверить — прежде всего, может быть, самого себя — в том, что подослал отравительницу к Асылгуже-тархану в интересах племени.

Было бы, наверное, лучше, если б Шакман-турэ унес тайну в могилу, ничего не сказав сыну. Тогда Шагали сохранил бы прежнее высокое мнение о нем. Но Шакман своим неожиданным признанием это мнение опроверг, породил в душе Шаталин мучительную раздвоенность. Только подумает Шагали о какой-либо хорошей черте отца — тут же вспоминается тайна, сводящая все его достоинства на нет, и возникает тягостное чувство, на светлый, созданный еще детским воображением образ самого близкого человека накладывается тень злодея.

И во время похорон эта проклятая тень маячила перед его мысленным взором. Шагали старался не думать об отце дурно, припоминал его добрые дела и поступки, а под конец даже зажмурился в надежде, что так тень исчезнет. Нет, не исчезла. Напротив, она сгустилась, начала расти, расти и накрыла всю толпу, собравшуюся у могилы…

Шагали открыл глаза, когда погребальную яму уже начали засыпать. Один из акхакалов тронул его за локоть:

— Кинь, турэ, в отцовскую могилу лопату земли. Должен был по обычаю начать ты, но ты задумался…

Он молча взял протянутую кем-то лопату, принялся сталкивать в яму землю из высившейся рядом кучи. Комки сначала гулко барабанили по лубкам, которыми было защищено тело покойного, потом стали падать на мягкое — почти неслышно, и вот уже на месте, где, словно пасть, готовая поглотить кого угодно, зияла погребальная яма, возник могильный холм.

Участники похорон, расходясь, оглядывались на него кто опечаленно, переживая утрату, кто с естественным для живых суеверным страхом перед приютом мертвого.

А новый, теперь полновластный, глава племени ни разу не оглянулся, будто уходил не от священной для нынешних и будущих тамьянцев могилы, а с дурного, недостойного уважения места. В юрту свою он вошел, чувствуя полную душевную опустошенность. Сегодня он похоронил не только отца, но и сыновнюю любовь к нему. Долго еще будет мучить его стыд за отцовский грех.

Таким образом, Шакмана предали земле без заупокойной молитвы. Акхакалы, испытывая в связи с этим некоторое смущение, высказывали мысль, что можно и, пожалуй, даже нужно исполнить на могиле мусульманский обряд задним числом. И свеженасыпанный могильный холм, хорошо видный с горного склона, где раскинулось становище племени, словно бы напоминал об этом.

Но тот, кто должен свершить обряд, то есть мулла, все не объявлялся.

А потом как-то не до молитв уже стало, навалились на всех житейские заботы и хлопоты. Да и могильный холм осел, оброс чахлой травкой, стал похож на съежившуюся от холода скотину и не так бросался в глаза. Лишь изредка привлекал он теперь внимание прохожего, как бы говоря от имени Шакмана-турэ: «Каким я был человеком и в каком теперь, погляди, оказался положении!»

8

Не зря Шагали обеспокоился на похоронах, увидев Юмагула рядом с Айбикой. Вскоре оглушил его новый удар судьбы, подтвердилось, что и впрямь «один глаз молодой жены косит на мужнина племянника…»

Впервые свою нынешнюю енгэ Юмагул увидел, когда дед, Шакман-турэ, взял его с собой в поездку в племя Бурзян. Пока дед знакомился с предводителем племени и угощался у него, Юмагул с присущим тринадцати-четырнадцатилетним подросткам любопытством оглядывал становище бурзянцев — дворы, где разновеликие юрты стояли вперемежку с деревянными строениями. В это время из красивой, отличавшейся от прочих резной двустворчатой дверью юрты вышла молодушка с сапсаком для кумыса в руке.

— Ах-ах! — воскликнула она. — Гость-то наш тут один скучает! — И обернувшись к двери, позвала: — Айбика! Выйди-ка, милая, выйди-ка!

Из юрты выскочила девочка примерно тех же, что Юмагул, лет, может, лишь чуть-чуть помладше. Увидев незнакомца, она повернула было обратно, но молодушка остановила ее.

— Вот егет, гость наш, не знает, куда себя девать. Покажи ему, чем Бурзян богат. К роднику своди, к реке, луга наши покажи.

— Что он — девочка, что ли, чтоб я с ним ходила! — буркнула Айбика.

— Ничего, ничего! Тебе можно. Ты ведь еще не сговоренная невеста…

Видя, что девочка смущена, Юмагул и сам засмущался, хотел сказать: «Не надо, не беспокойтесь из-за меня», — но Айбика опередила его, упрекнула молодушку:

— Ну тебя, енгэ! Вечно что-нибудь выдумываешь!.. — И, не глядя на Юмагула, добавила: — Он и сам, наверно, не захочет ходить со мной. Я ведь не мальчишка!

— Что же делать, раз наших мальчишек дома нет? Со вчерашнего дня все — на охоте. Как отправятся охотиться, так про все на свете забывают… А он, видишь, как заблудившийся жеребенок, не знает, куда податься…

Юмагулу, конечно, не понравилось, что его сравнили с заблудившимся жеребенком. Он обиженно проворчал:

— Я не заблудился, просто осматриваю ваше становище. И я — не жеребенок.

— Конек, что ли, молодой? — засмеялась молодушка. — Тогда бы тебя в косяк перевели, а ты, я вижу, еще в стороне от косяка… Идите, идите, погуляйте. Вы друг для дружки — самая ровня.

Будь Юмагул года на два старше — взрослые допустили бы его в свой круг, «в косяк», пригласили бы вместе с дедом на угощение к предводителю племени. Но пока приходилось мириться с положением «жеребенка».

Молодушка, сведя таким вот образом двух подростков, ушла по своим делам. Девочка и переданный на ее попечение юный гость стояли, не решаясь взглянуть друг на дружку, не зная, как дальше быть. Но сколько можно так стоять? Кто-то из них должен был начать разговор, а нет, так оставалось только молча разойтись.

Скорее всего они и разошлись бы, если б неподалеку в кустах не свистнула какая-то пичуга. Они обернулись на этот свист, улыбнулись, и улыбка помогла преодолеть отчужденность, сблизила их. Юмагул тоже тихонечко свистнул, пичуга отозвалась. И гость, и хозяйка разом засмеялись.

— Никак ты знаешь птичий язык? — сказала Айбика, уже дружелюбно глядя на Юмагула. — Ну-ка, свистни еще раз!

Юмагул воодушевился, свистнул и раз, и другой, но пичуга больше не отзывалась. Тогда он принялся посвистывать, подражая другим птицам.

— Фьють! Фью-тю-тю! Фюит-ти-ти!..

Юмагул умело воспроизводил посвист и голоса многих птиц. Айбика с детской непосредственностью, заинтересованно слушала его.

— Еще! Еще! — требовала она. Девочка и сама попробовала посвистеть, но у нее не получалось так здорово, как у Юмагула.

Тем временем поднялся шум-гам, бурзянские мальчишки вернулись с охоты. Айбика, даже не попрощавшись, скрылась в своей юрте.

Вот и все, что произошло между ними.

Два года спустя Юмагул приехал в становище бурзянцев в свите жениха на свадьбу дяди своего, Шагалия. Не насвистывал он на этот раз птичьи песни и Айбику увидеть не довелось. Когда другие веселились, участвуя в свадебных торжествах, в праздничной байге, он потерянно бродил, не находя себе места. Никак он не мог представить девочку с ясным лицом, с загоревшимися тогда от восторга глазами в роли нынешней невесты, больше того — своей будущей енгэ. Он не мог решить, жалеть ее должен (ведь дядя, Шагали, казался ему уже старым) или радоваться тому, что Айбика переедет в становище тамьянцев. Ночью в юрте, специально поставленной для сопровождающих жениха егетов, лежа рядом со своими утомленными празднеством, дружно храпевшими товарищами, он долго не мог заснуть, все думал и думал об Айбике — жалел ее.

Вскоре Айбику привезли в становище тамьянцев. Встретили ее торжественно, — когда сходила с повозки, подушку под ноги подложили, потом подхватили под руки и увели в гостевую юрту. На праздник «открытия лика» собралось все племя. Две разбитные енгэ, встав у входа в юрту, припевкой напомнили народу, что даром ничего не дается, что лицо молодушки можно увидеть, лишь преподнеся ей подарок — курмялек:

Брови зря не хмурьте —

Не подпустим к юрте!

Коль взглянуть хотите,

Курмялек несите!..

Юмагул стоял в толпе своих сверстников. Из юрты тоже слышалось пение, там другие енгэ шутливо наставляли молодую:

Ты, невестушка, гляди,

Мужа рано не буди!

Ни корота, ни сметаны

У свекрови не кради!..

Слова эти показались Юмагулу обидными, он густо покраснел, будто ему самому посоветовали не красть, и покосился на товарищей: не заметили ли? Настроение у него вдруг испортилось, и он счел за лучшее тихонечко выбраться из толпы и уйти.

Не увидел он Айбику в этот день, и в последующие несколько дней возможности ее увидеть у него не было, потому что отлучился из становища — со сверстниками, вступившими в возраст егетов, отправился на облавную охоту. Но все время думал он о своей енгэ, представляя ее в образе девочки с горящими от восторга глазами.

После возвращения с охоты Юмагул и его товарищи спустились к реке напоить коней. Тут он и увидел идущую с коромыслом и ведрами Айбику. Она набрала воды чуть выше по течению и, не глядя на егетов, скромно потупившись, направилась обратно. Юмагул негромко свистнул — как та, известная лишь им двоим, пичуга. Услышала Айбика его свист, нет ли — ничем она это не выдала, не оглянулась, даже головы не подняла. Он снова свистнул, подражая птице, и заметил, что Айбика вдруг будто споткнулась, замедлила шаг, ведра на коромысле закачались. Юмагул смотрел ей вслед, пока она не скрылась в своей аласык — летней кухне.

Когда хоронили деда, Юмагула к этому серьезному делу и близко не подпустили, пришлось ему с прочими «молодыми коньками» держаться в сторонке. Даже перед самым погребением он стоял позади толпы, обступившей могилу, не решаясь пробиться поближе. Неподалеку от него скучились девушки и молодушки. Юмагул и сам не заметил, как оказался возле них. Глядь — в двух шагах стоит Айбика. Без всякого умысла, подчинившись необъяснимому внутреннему толчку, Юмагул осторожно протиснулся к ней. Он не смотрел на Айбику, и она не повернула головы, не взглянула, кто встал рядом, но, должно быть, краешком глаза увидела — кто. Выражение ее лица не изменилось, но она чуточку отклонилась от Юмагула, прижалась к стоявшей с другой стороны Марье.

Но вот могилу ушедшего в иной мир Шакмана-турэ начали закапывать. Толпа, стараясь ничего не упустить в этом зрелище, в едином порыве придвинулась к погребальной яме, уплотнилась. Юмагула притиснули к Айбике. И тут он, набравшись храбрости, взял ее за руку. Айбика руку свою не отдернула, не было в тесноте возможности отдернуть. Юмагул легонько сжал эту мягкую, горячую руку. Немного выждав, опять сжал. Она не возмутилась, напротив, чуть-чуть шевельнула пальцами, отвечая на пожатие, и рука ее, как послушный ребенок, доверилась руке Юмагула. Так они стояли, пока не вырос могильный холм, — не глядя друг на дружку, но чувствуя согласное биение двух взволнованных сердец. Они разговаривали без слов — в таких случаях нет надобности в словах.

Когда толпа вновь пришла в движение, немного раздалась, Айбика осторожно высвободила руку. Юмагул не удерживал. Толпа начала расходиться. Айбика с Марьей отошли от Юмагула, направились в сторону становища, Юмагул присоединился к гурьбе своих сверстников.

В следующий раз они встретились опять случайно. Не на радость — на беду свою встретились…

Айбика шла с ведром в руке по извилистой тропинке, ведущей через урему из становища к загону для скота. Юмагул, сам того не ожидая, столкнулся с ней на повороте тропы. Оба остановились как вкопанные. Айбика покраснела, потупилась. Юмагул, стараясь унять нахлынувшее вдруг волнение, сорвал с ветки листочек, взял в зубы. Дальше все происходило как бы помимо их воли. Юмагул шагнул к ней, взял за руку — ту самую, мягкую, горячую, породившую в нем какую-то неясную надежду. Айбика опустила ведро на землю, принялась в растерянности поправлять другой рукой волосы. Егет притянул ее к себе, неловко обнял.

Айбика сначала не очень решительно воспротивилась, уперлась руками ему в грудь, пыталась мягко оттолкнуть, а потом сама приникла к нему, и оба они замерли. Ни он, ни она не проронили ни слова. Тишина нарушалась лишь их учащенным дыханием, да два сердца бились так громко, что казалось — кони топочут в бешеном галопе. Ими овладело незнакомое, не испытанное доселе чувство, которое обыкновенными словами не объяснить. Оно поглотило их и понесло куда-то — в мир, известный только счастливым.

Блаженное состояние, когда двое влюбленных забывают обо всем на свете, к сожалению, не бесконечно. К их сожалению. Они не понимают, почему должны выйти из сладостного забытья, вернее, у них не хватает сил для этого. Но миг отрезвления все же наступает, и тогда обе стороны — и он, и она — чувствуют себя неловко. Чтобы преодолеть смущение, кто-то должен нарушить молчание, заговорить первым. Обычно падает это на долю егета.

Вот и Юмагул почувствовал, что должен что-то сказать, ну, хотя бы прошептать имя любимой. Он уже раскрыл было рот, как вдруг услышал за спиной шаги. Оглянулся и обомлел: размашисто шагая по тропе, из-за поворота вывернулся Шагали — его дядя, ее муж.

Юмагул, конечно, тут же выпустил Айбику из объятий, но слишком поздно. И грешники, и свидетель греха на миг остолбенели. Первой сорвалась с места Айбика: забыв о своем ведре, закрыв лицо руками, побежала в становище. Юмагул остался стоять, где стоял, готовый принять наказание. Но Шагали не ударил и ничего не сказал. Молча повернулся и пошел назад.

Айбика тем временем бежала к становищу, и билась в ее голове мысль: «Лишь бы не покалечил он меня! Господи, лишь бы не покалечил!..»

Не раз доводилось ей слышать: молодых женщин за такую, как у нее, вину мужья наказывают нещадно, стегают плеткой, таская за косы. Она не сомневалась, что Шагали поступит так же, и, заранее примирившись с этим, молила бога об одном: чтоб муж не превратил ее в калеку.

Однако Шагали и пальцем ее не тронул. Даже не обругал. Ни в чем не обвинил. Просто не подходил к ней.

Он был не в себе, но не смог бы объяснить, что за чувство его томит: ревность, злость или уязвленное самолюбие?

По существующему исстари порядку он ночевал у своих жен поочередно. Этой ночью была очередь Айбики. Шагали не пошел в ее юрту. Устроился спать в избе. Но заснуть не мог. Вышел заполночь на свежий воздух, постоял, разглядывая звездное небо, и направился к юрте Марьи.

9

Письмо, переправленное предводителем кыпсаков Карагужаком в Кашлык, дойдя до рук хана Кучума, произвело такое впечатление, будто в ханский дворец ударила молния и перевернула в нем все вверх дном. Из-за этого даже произошли перемены в судьбе кое-кого из придворных, река их жизни потекла совсем в другую сторону.

Карагужак, вручая письмо верному слуге хана Байынте, не предполагал, что оно вызовет в столице Сибирского ханства переполох и большие перемены. Намерения у него были скромные: подшутить над Кучум-ханом, ну, заодно и припугнуть его слегка. А то чересчур уж осмелел, пытается прибрать к рукам все башкирские племена, обитающие у восточных склонов Урала, даже в глубь Урала начал баскаков своих засылать пусть-ка, решил Карагужак, дойдет до Кашлыка: в случае чего башкиры могут обрести покровителя в лице русского царя, а это ничего хорошего Кучуму не сулит.

Письмо вопреки ожиданиям Карагужака не припугнуло Кучум-хана, а привело его в неистовство. Он рычал на дворцовых служителей и своих визирей, не принял прибывшее в Кашлык посольство.

Хан пришел в раздражение уже оттого, что прочитать доставленное ему загадочное послание тотчас же оказалось некому. При дворце отирались два человека, умевшие читать и писать, но оба они как раз в это время ради подношений сверх ханских щедрот творили молитвы где-то на стороне. Кинувшимся на поиски дворцовым служителям первым подвернулся под руку недавний шакирд из города Кашгара, именовавший себя теперь муллой Кашгарлы. Бухнувшись перед ханом на колени, этот молоденький мулла принял поданную ему бумагу, пробежал по ней взглядом и застыл с разинутым от удивления ртом.

— Ну, что молчишь? — рыкнул Кучум-хан. — Или тебя за твои молитвы угостили чем-нибудь столь вкусным, что ты и язык проглотил? Читай скорей!

— Тут, великий хан, я не нахожу слов, достойных твоего священного слуха…

— Вот как? Ты лучше меня знаешь, что достойно моего слуха, а что — нет? Читай!

Мулла Кашгарлы заунывно, точно шакирд, читающий вслух коран, принялся читать письмо.

Чем дальше он читал, тем учащенней дышал Кучум. Когда голос муллы умолк, хан вскочил с места так резко, что стоявшие рядом визири испуганно отпрянули от него. Мулла распластался на полу. Байынта, доставивший письмо и полагавший, что оказал хану услугу, за которую будет щедро вознагражден, попятился к выходу, но бешеный взгляд Кучума остановил его.

— Ты что? Шутки шутить со мной вздумал?!

Байынта кинулся хану в ноги.

— Я… я не знал, мой хан, мой султан, что это за бумага!

— Хану своему изменить собрался, собака?!

— Я не знал, мой повелитель, я не знал!..

— Взять его! В зиндан!

Подскочили два охранника, поставили Байынту на ноги и, заломив руки за спину, приготовились увести.

— Пощади, великий хан! — взмолился Байынта. — Я всегда верно служил тебе, и не было в моих мыслях измены! Мне дали это в пути!

— Кто дал?

— Башкир один… Предводитель племени…

— Какого племени?

Байынта не смог ответить на вопрос, забыл название племени, а именем предводителя тогда не поинтересовался. Принял высокомерно, как подобает представителю могущественного хана, кожаный сверточек и поехал дальше. А теперь вот стоял в крайней растерянности, не зная, что сказать. Не дождавшись ответа, Кучум-хан приказал:

— Отыщи его и доставь сюда!

— Это невозможно, мой повелитель! Он… он… далеко отсюда…

— Вот как? Далеко? Что ж, я сближу вас! Повешу обоих! Рядом! Уведите его!..

Охранники не успели увести Байынту, он ухитрился вывернуться из их рук, опять кинулся хану в ноги.

— Великий хан! — закричал он каким-то придушенным голосом. — Не губи верного своего раба! Может, в письме совсем не то написано. Вели прочитать его другому мулле!

Байынту опять рывком поставили на ноги. Он продолжал умолять:

— Может, этот мулла прочитал неверно, не верь ему, великий хан! Служители веры имеют склонность сочинять небылицы!..

Кучум-хан, должно быть, заколебался. Он кинул злобный взгляд на лежащего перед ним ничком муллу Кашгарлы, ткнул ему в спину посохом.

— Ты верно прочитал? Не соврал? Коль соврал — отправлю на виселицу!

— Аллах свидетель, я прочитал, великий хан, что написано.

Сомнение, вызванное словами Байынты, все же не рассеялось. Хан, найдя необходимым повторное чтение письма, обернулся к одному из визирей:

— Приведите бухарца!

У Байынты на душе немного полегчало, он взглянул на муллу как на поверженного врага. А мулла заскулил:

— Я ни в чем не виноват, великий хан! Так написано. Мы, божьи слуги, в точности повторяем начертанное на бумаге…

Повеление привести бухарца он воспринял как предзнаменование своей смерти, ибо между двумя учеными мужами, чьи пути сошлись в кашлыкском дворце, успело вспыхнуть неугасимое соперничество. Внешне благочестивые, в душе они люто возненавидели друг друга, и каждый не упускал случая наговорить, наябедничать, чем-нибудь напакостить другому. Мулла Кашгарлы, закрыв глаза, забормотал молитву — воззвал к всевышнему в надежде на его помощь. Байынта, напротив, широко раскрыл глаза и облегченно вздохнул.

Он хорошо знал, что мулла из Бухары — враг муллы из Кашгара, стало быть, постарается опорочить его и тем самым поможет ему, Байынте, выкрутиться…

Привели бухарца. Сияя льстивой улыбкой, он опустился перед ханом на колени, успев обежать быстрым взглядом всех присутствующих. Он понял: тут потребовалось его авторитетное слово. Но злополучное письмо привело его в замешательство так же, как муллу из Кашгара.

Бухарец, прочитав письмо про себя, сел на пятки, положил бумагу на колени, протер кулаком глаза и принялся читать опять, кивая головой после каждого слова. Он, кажется, даже забыл, где находится. Привел его в себя раздраженный голос хана:

— Читай вслух!

Если бы знал бухарец о том, что с этой бумагой связана судьба Байынты, а в особенности о том, что жизнь его врага, муллы из Кашгара, висит на волоске, — тут же нашел бы средство, чтобы волосок этот оборвать. Мог бы «прочитать» совсем не то, что написано. Но он не знал, к чему дело клонится, и не нашел ничего другого, кроме как сказать испуганно:

— Тут, великий хан, речь не о тебе… Письмо не тебе послано…

— Это мне известно! Не суйся не в свое дело! Читай, что там сказано!

— Тут, великий хан, сказано… Да, тут сказано… — тянул время бухарец.

— Читай! — рявкнул хан. — Слово в слово!

— «Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте, — начал ученый муж из Бухары дрожащим голосом. — Я, царь, государь и великий князь московский и прочих земель Иван Четвертый Васильевич, сию грамоту учинил, дабы ведомо вам было…»

— Хватит! — оборвал чтение хан и взглянул на Байынту. — Будешь завтра повешен! В зиндан его!..

Весь этот день Кучум провел в глубоком беспокойстве и тревожных раздумьях.

Стоит ли, размышлял он, верить зловещей бумаге? Может быть, это — чья-нибудь шутка? Или же царь Иван, сокрушив Казанское ханство, и впрямь решил устремиться дальше? Смысл письма ясен: «Лучше будет, коль покоритесь мне сами». Но когда один повелитель хочет что-то сказать другому, он направляет посла. Почему царь Иван не прислал посла? Выходит, могущественного сибирского хана он ни во что не ставит! Обращается напрямую к «народам, племенам и родам». Хитер и коварен царь Иван! Вместо послов рассылает лазутчиков с многообещающими письмами. Намерен с помощью тайных поверенных добиться даже большего, чем может дать победа в войне! Сколько их, тайно засланных или подкупленных им людей, в Сибирском ханстве? Кто они? Предводитель башкирского племени, о котором говорил Байынта? А может, и эти грызущиеся меж собой муллы? Да и сам Байынта… Неспроста загадочное письмо оказалось в его руках. Наверное, он тоже… Никому нельзя верить!..

Нет врага опасней, чем шымсы[29]. Поэтому-то в случае разоблачения его непременно предают смерти: либо казнят открыто, в назидание другим, либо отправляют на тот свет без огласки — в зависимости от обстоятельств. На Байынту лишь подозрение пало, и то Кучум решил повесить его.

Один из визирей посоветовал хану не спешить с этим. Кучум, которому любой шаг приближенных казался теперь подозрительным, опять рассвирепел, пошел с угрожающим видом на визиря. Тот, пятясь, поспешил объяснить свою мысль:

— Мой повелитель, казнь Байынты опасности не устранит. А надо ее вырвать с корнем. Да, мой великий хан, как мы тут слышали, опасность коренится в далеком отсюда башкирском племени, к сожалению, не подвластном нашему ханству…

— Ху-уш!.. — протянул Кучум, остывая. — А как, по-твоему, этот корень можно вырвать?

— Есть такая возможность… — визирь осмелел, приблизился к хану и, словно сообщая важную тайну, зашептал: — Пошли туда самого Байынту. Вызови и повели: пусть все-таки доставит сюда того башкира! Не сумеет… Тогда — кхх! — Визирь черкнул большим пальцем себе по шее. — Передай его в руки провидения. Исполнит твое мудрое повеление — значит, спасет себя. Не только оправдается, но и докажет, что верно служит тебе.

— А ежели сбежит?

— Куда, мой повелитель? Бежать ему невыгодно и некуда. Казанским ханством завладел царь Иван. Астрахань с Ногайской ордой — под угрозой. Бежать туда — все равно, что по своей воле кинуться в огонь… Пользуясь благоприятными для нас обстоятельствами, сейчас можно многие башкирские племена переманить, великий хан, под твое крыло. Байынта, коль достанет ума, займется попутно и этим, вернется к тебе с отрадными вестями…

Кучум сел, задумался. Потом резко вскочил с места, кликнул порученца.

— Пусть приведут Байынту!

И движением руки дал визирю знак удалиться.

«Поговорю с глазу на глаз, — решил Кучум. — Может, при разговоре откроется еще что-нибудь…»

Однако осуществить свое намерение хан не смог. Явился смотритель зиндана, упал ему в ноги.

— Пощади меня, мой хан, мой султан! Я не могу привести Байынту…

— Почему?

— Он… Он сбежал, мой хан, мой султан! Сбежал из зиндана…

10

Не скоро привык Шагали к положению главы племени, не всегда еще ясно представлял, что должен сделать, как поступить в том или ином случае. Пока был жив отец, приходилось подчиняться его воле. Управление племенем Шакман-турэ передал, а возможности действовать самостоятельно не давал. Каждый шаг сына упреждал: сделай так, не делай этак…

В последние дни жизни старик особенно надоедал наставлениями. Порой он, правда, давал и дельный совет, но чаще, забыв о только что сказанном, сам себе противоречил. То, например, поучал: «Не спорь с акхакалами, делай так, как они говорят». То: «Выслушивать акхакалов выслушивай, а поступай по-своему».

И Шагали перестал принимать отцовские наставления всерьез, в одно ухо они влетали, в другое вылетали. А после того, как Шакман признался в отравлении Асылгужи-тархана, черная тень злодеяния легла и на все прежние его советы и наставления. Шагали поначалу не понимал, что за чувство вызвало в нем это признание: злость, испуг, стыд? Похоронив отца, он даже почувствовал облегчение, будто вместе с его телом закопал в землю и страшную, опасную для племени тайну, которую никто более не должен знать. Шакман-турэ упокоился на веки вечные, оставив земные хлопоты живым, и, конечно, опасений, что он признается в преступлении еще кому-нибудь, уже не было. Но прошлое свое он с собой в могилу все-таки не унес. Минуло некоторое время, и Шагали опять ощутил тягость на душе. Отцовская тайна словно бы выбралась из могилы и неотвязной тенью следовала теперь за сыном.

Шагали попытался отделаться от нее, выполнив последнюю просьбу отца: принес жертву духу Асылгужи-тархана, досыта накормил соплеменников жертвенным мясом. Но зловещая тень обратно в могилу не убралась. Не давала она покоя Шагалию, возникая вдруг в самый неподходящий момент в самом неподходящем месте. Вернее сказать, это была не тень, а черное пятно, оставленное отцом в памяти сына. Память когтила сердце, когтила до тех пор, пока другая беда, отозвавшаяся пронзительной болью в том же сердце, не заслонила прошлое.

Беда эта, уже не умозрительная, а реальная, омрачившая семейную жизнь Шагалия, заставила его вспомнить, что отец обладал и достойными уважения качествами. И он мысленно обратился к отцу, как, бывало, обращался к нему, когда попадал в трудное положение и нуждался в совете. «Ты говорил мне, отец, что я не должен допускать в племени разлада. Но как быть, если сын моего родного брата, мой племянник, посягнет на мою молодую жену, — ты не сказал…»

Тут Шагали неожиданно подумал: «Как поступил бы отец, если б оказался в моем положении?» Подумал — и стало ему неловко: ведь он поставил на место Айбики собственную мать! Кощунственно допускать такие мысли о матери! «Нет-нет! — отверг свой вопрос Шагали. — Моя мать чиста, ни единого непозволительного шага она не сделала. Впрочем, и ровни ей среди младших родственников отца не было…»

Шагали не раз слышал: то, что приключилось с ним, случалось и с другими. Иные предводители племен и родов принимали при этом крутые меры: скажем, егетов, увивающихся возле их молодых жен, отправляли в ханское войско, будь это даже младшие их братья. Но предводитель тамьянцев отправить своего племянника Юмагула на ханскую службу не мог по той простой причине, что никакому хану не был подвластен. Покойный Шакман-турэ оставил ему в наследство вольное пока что племя. Неплохо было бы избавиться от мокроносого соперника именно таким образом, но не подставишь же ради этого шею племени под ярмо подданства!

Конечно, не мешало бы сурово наказать и Айбику. Вбить в ее глупую голову, что она — замужняя женщина, причем, жена предводителя племени, человека на виду. Да почему-то не поднялась у Шагалия рука, чтоб ударить. В последние дни Айбику стало не узнать — резко изменилась. То ли глубже осознала свою вину, то ли решила выказать благодарность за то, что Шагали не избил. Откуда только проворство такое взялось — веретеном возле мужа завертелась! Прежде игривости в ней не замечалось, а тут, хоть и не очень умело, женские чары начала напускать, угодить старается. Пылинки, как говорится, сдувает с места, куда он собирается сесть. Помучив ее с неделю показным безразличием, Шагали, дабы не возбуждать в племени ненужных толков, пришел ночевать к ней. Едва вошел в юрту и сел на чурбак, поставленный у входа, — Айбика кинулась стягивать его сапоги…

Прощение подействовало на нее самым благоприятным образом. Вполне сознавая свою вину, она сама себе поклялась отныне свято хранить верность мужу. Решила безоговорочно: «Как только увижу Юмагула, бегом побегу подальше от него!»

Но есть у жизни не всем понятные и не поддающиеся объяснению законы. Не только молодушки вроде Айбики, но и женщины постарше, поопытней порой не в силах противостоять им… Спустя несколько дней после того, как Айбика дала себе торжественную клятву, Шагали отлучился из становища — отправился на охоту. Воспользовавшись этим, Юмагул прокрался ночью в юрту любимой. И она не возмутилась, не подняла шума, нет. Напротив, обрадовалась безмерно, молча прильнула к нему. Эта встреча, снова погрузив обоих в счастливое забытье, оставила в их душах более глубокий след.

Юмагул ушел, когда начало светать. Айбика, потрясенная чудом любви, происшедшим этой ночью, маялась, возвращаясь из недолгой сказки в горестную действительность.

11

У каждого турэ — свой норов, свои повадки. Тот больше заботится о благополучии племени, этот — о собственном благоденствии, о приумножении собственного богатства. Но всем обладающим властью присуща одна черта: они не терпят возражений. Нравится им, если гладят их по шерстке, если увиваются рядом угодливые люди.

Не чуждо было это и Шакману-турэ. Угодливость он принимал за преданность, послушных ставил выше строптивых соплеменников. Тем не менее угодливо-слащавая улыбка прибредшего откуда-то с сибирской стороны муллы Кашгарлы уже после первых же встреч стала вызывать у него отвращение. Шакман невзлюбил пришельца, досаждал ему мелкими придирками. Кашгарлы в конце концов не выдержал, смылся как раз в тот момент, когда Шакман слег и мулла должен был вымолить для него у небес долгую жизнь.

Новый предводитель племени исчезновению муллы особого значения не придал. «Вернется когда-нибудь, — думал он сначала. — Скотина — и та возвращается к своей кормушке». Потом и вовсе махнул рукой: «Коль и не вернется, не беда, встарь жили без мулл — и ничего. И с чего отцу вздумалось приваживать их?»

Однако спустя некоторое время Шагали почувствовал, что священнослужитель в племени все-таки нужен, что многие задачи легче решаются, когда ссылаешься на бога. Если, скажем, молодая жена допустит, как Айбика, баловство, можно припугнуть ее божьей карой. Люди уже привыкли к тому, что ни рождение, ни смерть человека не обходится без молитвы. Да, нужен в племени мулла, нужен! Придя к такому выводу, Шагали решил приискать кого-нибудь вместо пропавшего муллы Кашгарлы, на худой конец, какого-нибудь дервиша прикормить, — мало ли их по белому свету бродит!

А тут как будто и случай для этого подвернулся. Прискакал из дозора молоденький ильбаксы, сообщил предводителю:

— Турэ-агай, с тобой путник один хочет повидаться.

— Что за путник?

— Да как сказать… Человек средних лет. Худой такой, скулы торчат. Похоже, мулла проезжий. На голове — чалма…

Шагали даже с места вскочил.

— Давай, зови его сюда!

— Он, турэкей, не хочет заезжать в становище. Просит, чтоб ты к нему подъехал.

— Один он?

— Нет, поодаль женщина держится. Тоже верхом. Жена его вроде бы…

«Что-то хитрит этот мулла, — подумал Шагали. — Цену себе, что ли, набивает?»

Все же, быстренько вскочив на коня, выехал из становища и видит: знакомый, всем тамьянцам знакомый человек его дожидается. Ильбаксы — еще совсем мальчишка, потому, должно быть, и не узнал.

— Биктимир! Ты ли это? — обрадованно вскрикнул Шагали. — Какие ветры тебя сюда забросили?

А Биктимир как-то странно себя повел, не отозвался сразу, замялся в непонятном смущении…

С недобрым намерением вернулся он сюда. Читатель, наверно, помнит, что Биктимир однажды уже побывал тут. Приехал он тогда, чтобы ожечь Шакмана плеткой, как сам Шакман некогда ожег его, связанного, истерзанного. Но не удалось Биктимиру утолить жажду мести, пришлось повернуть обратно, лишь взглянув на свежую могилу обидчика.

Помотались они с Минзилей среди гор и надумали было отправиться в края, где молодость их прошла, но пришло Биктимиру в голову, что должен он все-таки отомстить за обиду — не самому Шакману, так его наследнику. Ведь не только достояние, но и долги отца переходят к сыну.

Вот с чем предстал Биктимир перед новым предводителем племени Тамьян! Шагали прискакал один, без охраны, это отвечало замыслу Биктимира. Он должен был хлестнуть плеткой раз-другой и, пока Шагали опомнится, скрыться в лесу. Потому и оставил Минзилю ближе к лесу.

Но вышло не так, как наметил Биктимир.

Шагали, подъехав вплотную, дружески хлопнул его по плечу.

— Рад тебя видеть, честное слово, рад! Добро пожаловать! Тамьян — не чужое для тебя племя. Молодец, что не забыл нас!

У Биктимира не хватило духу взмахнуть плеткой.

— А там кто? Минзиля? — продолжал Шагали. — Кликни ее! Поехали в становище. Все, кто помнит вас, обрадуются!..

И в самом деле, когда Шагали въехал с нежданными гостями в становище, тут же вокруг них собрался народ. Мокроносая мелкота сбежалась, конечно, просто из любопытства, гости ей были незнакомы, а старшие Биктимира и Минзилю хорошо помнили. И о бедах, выпавших на их долю, знали, но никто речи об этом не заводил, все, видно, сочли разговор о бедах и несчастьях неуместным. Расспрашивали, что в мире нового, как там ханы живут-поживают.

— Казанскому хану, оказывается, шею свернули. Я собирался коня в ту сторону направить, надо было с ханом рассчитаться, да жаль, не успел. Урусы там без меня управились, — шутил повеселевший Биктимир.

12

Потихоньку в душе Шаталин все встало на свои места, и он, вспоминая отца, думал уже не столько о его вине, сколько о притягательных сторонах его натуры. В конце концов, дело дошло до того, что Шагали почувствовал себя глубоко виноватым перед отцом.

Из трех сыновей Шакман-турэ выбрал младшего, чтобы вручить ему судьбу племени. Разве это не стоит благодарности? Разве, став предводителем тамьянцев, Шагали не оказался в неоплатном долгу перед духом отца? К сожалению, не довелось отцу понаблюдать, как сын, обретя самостоятельность, справляется с обязанностями предводителя. За что-то он, наверно, похвалил бы, за что-то, может быть, поругал, втайне гордясь смелыми решениями и решительными действиями любимого сына. И был бы счастлив на склоне дней своих.

Но мало радости доставил Шагали отцу, только забот и тревог ему добавлял. Не послушался его, отправился искать свою пропавшую первую жену. Сколько дорожных мытарств пережил, сколько бед и неприятностей на свою голову навлек — и все равно Минлибику не нашел. Вот, считает Шагали, его первая большая вина перед отцом. Мало этого — без отцовского благословения назвал он женой случайную спутницу. И то, что привезенная им жена оказалась совсем не такой невесткой, какую ждали отец с матерью, усугубило его вину. Акхакалы встретили чужачку недоброжелательно, открыто высказали недовольство. Из-за этого в верхушке племени возникли разногласия, а это опасно, дело могло зайти слишком далеко и кончиться печально. Отец сумел восстановить согласие и защитить Марью. Как не сказать спасибо за это? Но благодарность свою Шагали тогда никак не выразил, не порадовал отца знаками признательности и уважения, — вот еще одна его вина.

Когда толки насчет Марьи попритихли, Шакман-турэ, готовившийся к передаче власти сыну, решил приискать ему вторую жену. Наверно, так было нужно, акхакалы решение предводителя одобрили, но речь сейчас — о другом. Более года потратил отец на переговоры и хлопоты, связанные со сватовством и свадьбой, а Шагали оставался равнодушным к его стараниям, должного внимания ему не уделял. Теперь он сожалел об этом, хотя в запоздалых сожалениях проку нет. Нет-то нет, а что делать, если совесть заныла и чем дальше, тем горше становятся мысли об упущенном!

Как ни посмотри, много доброго сделал для него отец и многому научил. Самое главное — внушал, что более всего должен Шагали печься о сохранении независимости племени. «Старайся, никому не подчиняясь, подчинять себе других, — наказывал он. — Чем многолюдней племя, тем сильней, а чем оно сильней, тем знатней и могущественней ты. Добьешься могущества — и перед тобой склонят головы те, кто послабей…»

Такого рода наказов и поучений Шагали выслушал немало, особенно перед самой кончиной отца. Верней сказать, он делал вид, будто внимательно слушает, а сам в это время о каких-нибудь пустяках думал. Теперь бы ни единого словечка мимо ушей не пропустил, наизусть наставления отца заучивал, терпеливо сносил его ворчание и капризы, да невозможно это. Мертвый не воскреснет, обратного пути из могилы нет…

Все предусмотрел отец, одному лишь не научил — как с женами обращаться. Что с Айбикой делать? Бредит этим юнцом, спросонья его, Шагалия, Юмагулом назвала. И опять Шагали перестал ходить к ней ночевать, заледенело сердце… Может, развестись с ней да выдать замуж за Юмагула?..

Чтоб не думать о неприятном, Шагали вновь принялся перебирать в памяти услышанное от отца. Запомнился совет: «Никому не отказывай в помощи и покровительстве. Не дай племени рассыпаться, разбрестись, наоборот, сплачивай и пополняй его за счет ищущих приюта. Привлекай к себе и, коль представится возможным, даже силой покоряй слабые племена и роды. Возвысив племя Тамьян, и сам обретешь славу могучего беркута. Я заметил: мелкие птицы, спасаясь от своих врагов, жмутся к беркуту. Добейся могущества — и тогда под твое крыло устремятся целые стаи…»



Шагали взглянул вверх, будто решив проверить достоверность отцовских слов насчет беркута и жмущихся к нему птиц. По синему небу, вытянувшись караваном, беззвучно плыли в загадочную даль белые комки облаков. Там и сям мелькали птицы — одни преследовали добычу, другие спешили убраться подальше от хищников.

Размышления Шагали прервали сообщением о том, что на южной окраине облюбованных тамьянцами земель остановилось довольно многолюдное племя. Все еще думая о совете отца, Шагали пробормотал:

— Уж не стая ли под крыло беркута летит?

Ильбаксы, прискакавший с сообщением, ничего не понял, однако был он, видать, из тех, кто за словом в карман не лезет, — тут же нашелся:

— Может, летит, а может, и не летит — об этом, турэкей, разговору не было. Подъехал от них один ко мне: «Скачи, мол, к своему турэ, доведи до него, что я хочу переговорить с ним».

Должно быть, ихний предводитель. Конь под ним — залюбуешься! Шапка на голове — бобровая. И одежда, похоже, дорогая.

— Он имя мое назвал или просто велел сообщить главе племени?

— Сперва спросил, тамьянцы или бурзянцы тут живут.

— Потом? Потом?

— Ну, потом… Велел, значит, тебе, турэкей, передать, что повидаться хочет.

— Хай, бестолковый! Имя мое, спрашиваю, он упомянул или нет? По имени меня назвал или как?..

Ильбаксы и тут нашелся. Хотя человек в бобровой шапке имени Шагалия и не упомянул, егет решил, пользуясь случаем, угодить предводителю.

— По имени, турэкей, по имени! Передай, говорит, Шакману-турэ… Тьфу ты, не так! Передай, говорит, молодому турэ, уважаемому Шагалию, сыну Шакмана, мою просьбу: не сочтет ли он возможным предстать передо мной? Слава его, говорит, далеко разнеслась, вот мне и хочется повидаться…

Шагали сразу понял, что ильбаксы врет, но не прерывал его и, когда тот умолк, не пристыдил. Слаб человек против лести: знает, что тешат его самолюбие неправдой, а все же слушает ее с удовольствием. И Шагали не отверг выдумку хитрого егета, даже подтолкнул его дальше:

— Что еще он сказал?

Ильбаксы, будто угодив колесами в наезженную колею, понесся напропалую:

— Совсем из головы вылетело: он ведь еще спросил, дома ли славный предводитель племени тамьянцев. Да, не в отъезде ли, спрашивает, знаменитый Шагали-турэ сын Шакмана?..

Шагали, наконец, не выдержал.

— Ладно, хватит! Ври, да меру знай! А то как-нибудь разозлюсь и язык твой отрежу. Понял? Передай этому человеку… этому путнику: пусть оставит племя там, где оно остановилось, а сам вдоль ручья поднимется к Говорливому роднику…

Когда Шагали подъехал к названному им месту, человек, пожелавший встретиться с ним, уже поджидал его. Как только Шагали остановил коня, незнакомец молча вынул ногу из стремени, собираясь спешиться.

— Оставайся, уважаемый, в седле, — подал голос Шагали. — Так, я думаю, разговаривать будет удобней.

Незнакомец снова вдел ногу в стремя и, легонько тронув поводья, побудил коня сделать несколько шагов, приблизился к Шагалию.

— Приветствую тебя, Шагали-турэ! — начал он. — Там, за моей спиной, — племя Усерган. Я — Бикбау — глава племени…

— И я приветствую тебя, Бикбау-турэ! Куда путь держите?

— Нам пришлось свернуть с пути, который наметили, и вот я перед тобой, брат. Мы пришли сюда в поисках спасения…

«Сон это или явь? — мелькнуло в голове Шаталин. — Неужто вот так просто, без всяких хлопот, я осуществлю мечту отца? Неужто усерганцы сами напрашиваются под крыло Тамьяна? А может, Бикбау хитрит, что-нибудь недоброе задумал? Или же и впрямь нужда его пригнала?.. Коли хочет его племя присоединиться к нам — что ж, очень хорошо! А если просто помощи попросят — чем мы сможем помочь? Тамьянцы сами нуждаются в помощи…»

Все же весело стало Шагалию, и, как бы желая показаться выше ростом, он чуть-чуть приподнялся на стременах, — пусть Бикбау почувствует, что разговаривает с главой знающего себе цену племени.

— Добро пожаловать, Бикбау-турэ! — проговорил он не без высокомерия в голосе. — Склонившему голову в покровительстве не отказывают. У Тамьяна душа широкая, какое бы племя ни пожелало присоединиться к нам — мы будем только рады.

Теперь уже Бикбау, упершись ногами в стремена, гордо выпрямился в седле, всем своим видом показывая, что и он не какой-нибудь там захудалый турэ, а предводитель древнего и славного племени, что Шагали не так его понял.

— Я не покровительства пришел просить, Шагали-турэ, — заговорил он глухо, стараясь не поддаться обиде и раздражению. — Да, мое племя оказалось в смертельной опасности. Я поднял и увел его из долины Тобола. Сил терпеть, Шагали-турэ, не осталось, измучили нас баскаки Кучум-хана. А теперь бродит по Тоболу, набрав разбойное войско, Байынта из того же Кашлыка, грабит всех подряд. Когда он нацелился на нас, на усерганцев, пришлось уйти. — Бикбау вздохнул, помолчал. — У нас хватило бы мужества схватиться и с ним, и с ханом, но тогда мы все полегли бы. Разве в этом мудрость? Мне людей жаль. Не хочу допустить гибели племени. Мы собрались за одну ночь и ушли. Решили Великой степью, обогнув Урал с полуденной стороны, добраться до верховьев Сакмара… — Предводитель усерганцев опять помолчал, взглянул прямо в глаза Шаталин, словно спрашивая: «Доходит? Понимаешь меня?» — Байынта, негодяй, кинулся в погоню. Чтобы сбить его со следа, затеряться в горах, повернули в эти края. Обрадовались, узнав, что тут обитаете вы, башкиры. Как-никак, свой, подумал я, народ, не станете воевать с нами…

Рассказ предводителя усерганцев взволновал Шаталин.

— Нет-нет! — воскликнул он. — Кто же воюет с тем, кто пришел с миром!

— Вот и я так полагаю.

«Выходит, поспешил я, решив, что он просится под крыло Тамьяна. Просто хочет остановиться по соседству», — подумал Шагали.

— Велико ли твое племя?

— Племя — как племя. Оно ведь что пчелиный рой: благоденствуя, быстро растет, а при такой вот жизни слабеет. Нам нужна передышка, нужен покой. Может, обретем его тут?

— А по долинам Тобола тут не затоскуете? — спросил Шагали и, обеспокоившись, — как бы опять не обидеть предводителя усерганцев, не оттолкнуть! — поспешно повторил: — Добро пожаловать, Бикбау-турэ, добро пожаловать! Небо у нас высокое, земля просторная, речки полноводные. Хватит места и вам. Коль будем держаться заодно, и враги к нам не подступятся. Тот же Байынта стороной начнет обходить.

«Слиться бы нам в единое племя!» — хотел добавить Шагали, но сдержался из опасения, что Бикбау истолкует это как притязание на главенство и возьмет да уведет своих еще куда-нибудь. А надежные соседи тамьянцам нужны, очень нужны — это Шагали только что хорошо осознал.

— Прости! — извинился Бикбау-турэ. — Кабы не этот злодей, не Байынта, не потревожил бы я тебя.

— Плюнь ты на него! Не вспоминай! — посоветовал Шагали. — Сломает он где-нибудь себе шею, вот увидишь. Что ищет, то и найдет…

13

Любой хан и турэ, считающие себя умелыми правителями, имеют всевидящие и всеслышащие «глаза и уши» — в их окружении кишмя кишат явные и тайные осведомители, доносчики, ябеды, короче говоря — шымсы. Это специально прикармливаемое племя вездесуще. Услышит шымсы хоть краем уха что-то, стоящее внимания, и тут же, превратив муху в слона, кинется к повелителю с доносом…

Немалое число всякого рода подонков кормилось этим промыслом при дворе великого мурзы Ногайской орды Шейх-Мамая. При Юсуфе число их не уменьшилось, а скорее возросло. Но Юсуф всех осведомителей и доносчиков, верно служивших его старшему брату, повывел — кого смерти предал, кого в отдаленные улусы выслал — и набрал новых.

Среди этих новых оказался и мулла Кашгарлы, человек, несмотря на малый рост, удивительно гибкотелый и верткий. На его долю выпала судьба, может быть, самая сложная и хлопотная из всех осведомительских судеб.

Служил он сперва в Кашлыке хану Кучуму. Хан быстро уловил главное полезное качество прибывшего с караваном из Кашгара верткого муллы, ибо тот очень подробно и толково рассказал обо всем, что видел и слышал в пути. Кучум оставил молоденького муллу при себе.

Мулла Кашгарлы живо сообразил, какие обязанности на него возлагаются, и вскоре стал надежнейшим осведомителем Кучума. По части наблюдательности недавний шакирд, можно сказать, поверг в прах ученого мужа из Бухары, усердно служившего хану уже несколько лет.

Но так же, как две бараньи головы, по присловью, не умещаются в одном котле, два осведомителя в звании мулл не ужились в одном дворце. Надежды Кучум-хана на них не оправдались. Вместо того, чтобы осведомлять хана о происходящем вокруг, муллы занялись доносами друг на друга. Когда склока слишком разрослась, хан вынужден был развести соперников. Молодому мулле он поручил понаблюдать за барабинскими татарами, вызывавшими в Кашлыке некоторое беспокойство. Стараясь отличиться перед ханом, Кашгарлы проявил немалое усердие. Изъездил Барабинскую степь вдоль и поперек, совмещая молитвы с наблюдениями, и набрал ворох ценных для хана сведений.

Кучум-хан, похвалив муллу, тем не менее во дворце его не оставил, решил отправить в иные, не менее важные для ханства края, до которых все руки не доходили, — к приуральским башкирам. Таким вот образом Кашгарлы попал к тамьянцам. Шакман-турэ, не забывший предательства муллы Апкадира, встретил приблудного служителя аллаха неприветливо. Очень даже холодно встретил. Покрутился Кашгарлы в племени, для виду творя молитвы, а на самом деле внимательно следя, кто откуда приезжает, кто куда ездит, о чем люди толкуют, и, ничего интересного для себя не обнаружив, смылся.

Но и в Кашлык он не вернулся. Не пожелал делиться удовольствием доносить с такой же, как сам, низменной личностью. Ему захотелось поплавать по морю доносов в одиночку, без соперника, мешавшего в полной мере насладиться тайным воздействием на судьбы людей.

Сначала Кашгарлы направился в Актюбу, а оттуда, увязавшись за свитой местного хана, — в столицу Ногайской орды, в Малый Сарай.

Предстать перед великим мурзой удалось ему не сразу. Несколько дней отирался он у входа во дворец и, наконец, увидев выходящего оттуда Юсуфа, кинулся ему в ноги.

— Великий мурза, я имею сведения, которые должен довести до твоего слуха, — сообщил он почти шепотом, стараясь придать своим словам загадочную окраску.

Великий мурза поморщился. Охранники схватили муллу и отбросили прочь с пути повелителя.

— Кто это? — спросил Юсуф. — Как он сюда попал?

— Называет себя муллой, великий мурза! Прибыл, увязавшись за свитой высокочтимого хана Галиакрама. Из Актюбы…

— Наглец! — сказал великий мурза и взглянул на армаев. — Это мой очередной подарок вам. Возьмите его, но сегодня не трогайте… Пусть сначала остудит свой пыл в зиндане…

Дабы разнообразить наказания, великий мурза время от времени делал «подарок» армаям, охочим до мужеложства. Те, конечно, если б и не вытряхнули, то потрясли душу муллы Кашгарлы, но не успели. Наутро Юсуф вспомнил загадочные слова нарушителя порядка и велел привести его во дворец.

— Ты, шайтанова головешка, — начал Юсуф, когда Кашгарлы бухнулся перед ним на колени, — как ты посмел преградить мне путь?

— Молю прощения, мой повелитель! Я хотел сообщить нечто важное, очень важное для тебя…

— Ну, говори! Послушаем, что ты набрешешь!

— Это предназначено лишь для твоих, великий мурза, ушей…

Юсуф движением руки дал своему окружению знак удалиться. Кашгарлы оглянулся на охранников, недвижно стоявших у двери, заелозил, придвигаясь поближе к ногам великого мурзы, и заговорил вполголоса:

— Знай, мой повелитель: царь Иван прислал Кучум-хану тайное письмо. Хочет склонить его на свою сторону…

На Юсуфа это сообщение, похоже, не произвело впечатления. Он молча ждал, что еще скажет мулла.

— Кучум-хан посадил начальника своего войска Байынту в зиндан. Но Байынта сбежал…

Юсуф молчал, лицо его ничего не выражало.

— Байынта собрал верных ему армаев, прошелся с ними по Тоболу, громя племена башкир, и направился к Иртышу…

— И это все? — обронил великий мурза.

— Нет, не все! — заволновался мулла Кашгарлы. — В пути я еще кое-что узнал. Говорят, в смерти хана Акназара повинен Ядкар-мурза…

«Это-то он как прослышал? — удивился великий мурза. — Шустер! Такой пройдоха может оказаться полезным…»

— И еще, — продолжал Кашгарлы, — в Актюбе слышал… Прости, мой повелитель, что осмеливаюсь говорить о твоем сыне, великому мурзе все должно быть известно… О хане Галиакраме толкуют: труслив. На отца не похож, говорят…

— Довольно! — вскричал великий мурза. — Не суй нос не в свое дело! «Говорят!» Кто говорит? Враги говорят! Ты слишком много видишь и слишком много слышишь. Я повелю выколоть тебе глаза и отрезать уши!

Мулла Кашгарлы, надеявшийся на перемену в своей судьбе в лучшую сторону, не ожидал такого поворота. На миг он застыл в растерянности. Придя в себя, распластался по полу и, извиваясь, точно пресмыкающееся, подполз к ногам Юсуфа еще ближе.

— Пощади, великий повелитель! — взмолился он. — Я буду верно служить тебе! Стану самым надежным твоим осведомителем!

— Встань! — приказал Юсуф подобревшим голосом и позвал дворцового служителя.

К изумлению и радости муллы, великий мурза распорядился отвести его не обратно в зиндан, а в гостевую комнату.

— Пусть сводят его в баню, приоденут, накормят!

«Во дворце мне нужен такой человек, — решил он. — Отменный шымсы получится!»

И опять закрутила, завертела муллу Кашгарлы дворцовая жизнь. Смелея с каждым днем, он искусно проникал в ее тайны, старался разобраться в ее хитросплетениях, но в конце концов сам запутался в них.

Отношения между великим мурзой и его младшим братом Исмагилом, внешне вполне благопристойные, были далеко не братскими. Не сумев после смерти Шейх-Мамая стать первым лицом Ногайской орды, Исмагил, что называется, носил на кончике ножа смерть Юсуфа. Были у великого мурзы и другие враги, но прежде всего он должен был следить за каждым шагом младшего брата, знать, не замышляется ли дворцовый переворот, с кем Исмагил встречается, о чем ведет разговоры. Знание это нужно было Юсуфу не менее, чем ежедневная пища. Вот в эту сторону и направил он усердие муллы Кашгарлы.

— Возьми этого ученого мужа в свое окружение, — сказал Юсуф Исмагилу как бы между прочим. — Он справлял во дворце хана Кучума обязанности муллы. Похоже, благочестивый и теперь преданный орде человек. Пусть наберется при тебе государственной мудрости.

Исмагил поколебался, но все же согласился. Кашгарлы стал одним из его приближенных.

Произошло это как раз в те дни, когда в Малый Сарай прибыл для переговоров и, несомненно, разведки посол русского царя Тургенев. Ему была разрешена ознакомительная поездка по владениям орды. Поручив посла заботам Исмагила, великий мурза призвал кашгарца в свою спальню и с глазу на глаз повелел:

— Следи за ними неотступно. Где побывают, что будут делать — все запомни. Не упускай ни единого слова из их разговоров. Слышишь? Коль постараешься от души, исполнишь мой фарман, как надо, награжу званием мурзы.

Поручение великого мурзы Кашгарлы выполнил блестяще. Вернувшись из поездки, опять же с глазу на глаз, ничего не упуская, рассказал, что видел, что слышал.

Юсуф погрузился в глубокое раздумье. Судя по сообщению осведомителя, Исмагил вместо того, чтобы склонить русского посла на свою сторону, то есть договориться об оказании им услуг Ногайской орде, сам склонился на сторону умного и хитрого гостя. Стало быть, младший брат не только дышит ему, Юсуфу, в затылок, но и выискивает возможность быстрей столкнуть его с трона, занять его место. Ради этого он вошел в сговор с соглядатаем русского царя!

«Каин! Преступник! — думал Юсуф, стараясь не потерять самообладания. — Я не позволю тебе продать Ногайскую орду царю Ивану!»

С этого дня великий мурза усилил слежку за младшим братом, но настороженного отношения к нему ничем не выказал, напротив, будто бы проявляя больше доброжелательного внимания, стал чаще приглашать его к себе, чтобы посоветоваться по важным делам. Так или иначе нужно было постоянно держать Исмагила в поле зрения, использовать его ум и силу в своих интересах.

После проводов русского посла Юсуф решил прощупать умонастроение брата. Оставшись наедине с ним, принялся расспрашивать:

— О чем с урусом беседовали?

— О чем? Да обо всем, что приходило в голову. Он свою страну хвалил и нашей степью восхищался, охота, говорит, у вас, оказывается, богатая…

— Не склоняется он на нашу сторону? Ты ведь должен был попробовать… — спросил Юсуф, хитровато щурясь.

Исмагил неопределенно пожал плечами, не ответил на вопрос. Великий мурза повернул разговор к другому:

— Как служит ученый муж? Про этого, про Кашгарлы, говорю. Не мешал тебе в поездке?

— Нет, не мешал.

— Умный человек, верно? Кучум-хан, дурак, не нашел ему применения. Да ладно, пусть тебе послужит, попользуйся его искренним усердием. Я думаю, надо его в мурзы произвести. Как ты смотришь?

— В мурзы? — удивленно вскинул брови Исмагил и, будто учуяв в замысле Юсуфа что-то неладное, задумался. — Зачем ему это? Он же мулла!

— Мулла — не мурза. Звание мурзы дает право заниматься государственными делами.

Разговор этот насторожил Исмагила, вызвал смутное подозрение. После разговора с Юсуфом он вызвал муллу Кашгарлы. Тот остановился в нескольких шагах, склонив голову в ожидании распоряжения.

— Подойди поближе. Знаешь, я выхлопотал тебе звание мурзы…

Кашгарлы сразу сообразил, чьей милости удостоился. Склонив голову еще ниже, поблагодарил двусмысленно:

— Спасибо, великий мурза!

В Исмагиле текла кровь правителей орды, поэтому и он носил титул «великий мурза», но редко к нему так обращались. Кашгарлы тронул чувствительную струнку его души, доставил удовольствие, и лицо Исмагила расплылось в улыбке. Он доверительно положил руку на плечо новоиспеченного мурзы.

— Коль будешь служить мне верно, я тебя еще более возвышу. А замыслишь что против меня — сам знаешь, чем это кончится. Отсеку голову и вложу в твои собственные руки. Понял?

— Понял, великий мурза. Но я и так верно служу и буду служить тебе.

Неожиданно Исмагил принялся допытываться:

— Скажи, зачем ты так часто возле Юсуфа крутишься? А? Зачем он тебя к себе вызывает?

— Он… Он любопытен, — нашелся Кашгарлы. — Я ведь полмира проехал. Из Кашгара — в Кашлык, из Кашлыка — в Актюбу…

— Ну, ты об этом мне не рассказывай, я это знаю…

— Великий мурза Юсуф расспрашивает меня о далеких краях, которые мне довелось увидеть.

— Вот что: отныне все, что услышишь из уст Юсуфа, складывай в сундучок памяти. Будешь все, не упуская ни слова, передавать мне. Ясно?

Кашгарлы не ответил. Почувствовал: по спине мурашки побежали. Никогда еще не попадал он в столь трудное, столь опасное положение и не представлял, как теперь выпутаться из силков, расставленных жизнью. Если он подчинится требованию Исмагила, в конце концов его казнит один из двух враждующих братьев — либо тот, либо этот…

— Ну, что молчишь? Юсуфа боишься?

— Боюсь… Как не бояться? Он — хозяин трона. И потом… Он избавил меня от беды, от срама, не отдал армаям…

— Глупец! Для того избавил, чтоб превратить в своего слугу. Но ты — мой слуга. Учти: рассчитывая на него, прогадаешь. Рано или поздно на трон Ногайской орды сяду я!

…Через несколько дней повелитель орды Юсуф в присутствии придворных возвел муллу Кашгарлы в достоинство мурзы. Многих это удивило. Но искушенные в дворцовых играх люди сочли за лучшее помалкивать.

Кашгарлы довольно долго сновал меж двумя ненавидящими друг друга братьями, служа осведомителем одновременно у обоих. Юсуфу подробно доносил, чем был занят, с кем встретился, о чем вел речь Исмагил. Исмагилу не менее подробно докладывал, что делается в окружении Юсуфа, что сказал, какие решения принял «хан ханов». Иногда, увлекшись, он кое-что добавлял от себя и попадал в неловкое положение, но ловко исправлял свою оплошность. Словом, усердствовал во всю, не обделяя старанием ни ту, ни другую сторону.

После падения Казанского ханства мурза-шымсы приобрел в глазах своих хозяев еще больший вес. В Малый Сарай зачастили посланцы турецкого султана, крымского и астраханского ханов. Все они были озабочены одним: как вернуть потерянную Казань? Опасаясь осведомителей царя Ивана, переговоры вели под покровом тайны, и Юсуф к обсуждению жизненно важного для орды вопроса младшего своего брата по понятным причинам не привлекал, принял меры, чтобы отдалить его от державных дел. Но Исмагил все знал и сам не бездействовал, предпринял попытки связаться с Москвой через купцов и переодетых купцами лазутчиков. В свою очередь, и Юсуф знал, чем занят его брат.

Удостоенный звания мурзы-шымсы чувствовал себя в эти дни шагающим по лезвию бритвы. Но что было делать? В Кашгаре один купец продавал глиняные фигурки двуликой обезьяны. Бывший мулла Кашгарлы, потеряб человеческое лицо, уподобился этой обезьяне, и в конце концов опротивела ему гнусная служба, сам себе он опротивел.

Как спастись от этой тошнотворной, будь она проклята, жизни? Пусть бы скорей началась война с русскими! А она непременно начнется, считал Кашгарлы. Тогда… Тогда и в его судьбе что-нибудь переменится. Да-да, единственный путь к спасению пролегает через поле битвы, решил он.

14

Великий мурза Юсуф, узнав, что его дочь Суюмбика сама отправилась в Московию и стала там четвертой женой Шагали-хана, сильно расстроился. «Зачем она совершила такой шаг? — думал Юсуф. — Может, хитрит? Наверно, не без этого. Неглупая ведь женщина».

Особо обеспокоила великого мурзу участь внука, Утямыш-Гирея. «Может быть, Суюмбика избрала этот путь ради безопасности сына, — продолжал размышлять Юсуф. — А если люди царя Ивана с помощью того же Шагали-хана отберут его у нее? И заточат в какой-нибудь там монастырь, превратят в заложника, чтоб связать руки мне? Ах, Суюмбика, Суюмбика!..»

Не раз предавался поведитель орды горестным размышлениям о дальнейшей судьбе дочери и внука, пока не утешил себя мыслью, что после поражения русского войска под Казанью (это казалось ясным как день) они вернутся назад.

Но вместо вести о победе казанцев пришла ошеломляющая весть о взятии Казани войском царя Ивана, и в глазах Юсуфа потемнело, в сердце закололо. В этот день он ни с кем, даже с самыми близкими, не разговаривал. Лишь на следующий день позвал на совет братьев и других верхних мурз.

— Ну, что скажете? — спросил он хмуро и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Мы опозорены! Когда в Казани правила моя дочь Суюмбика, орда не оказала ей должной помощи. Со всех, со всех нас спросит аллах за это! Наша помощь Ядкару-мурзе тоже была недостаточна. И вот — Казань пала! Кто владеет Казанью, тот владеет Иделью. Теперь царь Иван направит все силы против нас. Утвердившись на Идели, захватит и наши степи. И что останется от Ногайской державы? А? Так что вы мне скажете?..

Из уст «хана ханов» прозвучала правда. Но не вся. А вся она заключалась в том, что орда слаба, русские — сильней. Никто не осмелился встать и открыто сказать об этом. Решили начать подготовку к войне.

Юсуф незамедлительно направил послов в Крым и в Астрахань, разогнал мурз по улусам, по башкирским племенам — собирать войско.

Именно в это время Исмагил, как говорится, потянул повод, поворачивая коня в сторону русских. Участились его встречи с купцами, прибывающими с той стороны. Кашгарлы сообщал великому мурзе о каждом таком случае. Юсуф злился: «Змея! Я еще наступлю тебе на хвост!»

Но не так-то просто было сделать это. Не запретишь же высокородному мурзе покупать необходимые ему товары!

Даже один из визирей заметил, что Исмагил слишком часто принимает в своем дворце купцов, и предупредил Юсуфа:

— Иноземцы, сносясь с мурзой Исмагилом напрямую, через голову хана ханов, преступно нарушают принятый в орде порядок. Я думаю, мой повелитель, купцам, торгующим с Руссией, следует укоротить ноги…

Великий мурза, поразмыслив, отверг совет визиря. Тронешь одного купца — всех напугаешь, торговля захиреет, а она важна, особенно сейчас, когда нужно снарядить большое войско. Это во-первых. Во-вторых, раньше времени насторожишь врага. Надо, напротив, направить в Москву посла, отвести глаза царя Ивана от главного. Пригрозить ему слегка, но так, чтобы о подготовке орды к войне он не догадался, решил Юсуф.

Только кого послать? Для такого дела надобен человек и знатный, и хитрый. Умеющий прятать свои мысли, способный при этом улавливать все, что коснется его слуха, и даже невысказанное. Непросто хорошего посла подобрать. Были прежде толковые мурзы, были, да где теперь их взять? Перебрались в Казань в лучшие ее времена, а иные и к русским переметнулись… Ничего другого не оставалось, как поискать среди своей ближайшей родни. Посол будет и знатен, и неподкупен. «Впрочем, ни в чем нельзя быть уверенным, коль даже единоутробный брат готов предать тебя», — подумал Юсуф.

Исмагил ненадежен. Пожалуй, можно положиться на другого брата, мурзу Кутуша. Этот на сторону русских не склонится, боится их, считает лютыми врагами. Правда, и на Крым с Астраханью особых надежд не возлагает, в отличие от других мурз. По его мнению, надо покинуть Малый Сарай, перенести столицу в менее доступное для врагов место, в глубь башкирских земель, и, укрепившись там, создать Непобедимую орду. Разумно это или неразумно, а Кутуш-мурза орде ради личных интересов не изменит, печется о ее могуществе. Именно такого человека, настоящего ногайца, и следует послать к царю Ивану.

В душе Юсуф уже утвердил на роль посла Кутуша, но прежде чем встретиться с ним самим, пришлось пригласить к себе по старшинству Исмагила, ради приличия предложить эту роль ему.

— Возникла необходимость в очень ответственной и выигрышной для тебя поездке. Поедешь? Во имя благополучия нашей державы, конечно. Во имя безопасности орды, — начал он, незаметно бросив на Исмагила испытующий взгляд.

— Клянусь, мой великодушный брат, мы все — твои рабы! — воскликнул Исмагил, стараясь казаться искренне преданным великому мурзе. — Твоя воля…

Он предположил, что речь идет об увеселительной поездке, скажем, с каким-нибудь высокородным гостем в одно из подвластных орде ханств. Услышав, что надо ехать в Москву, вытаращил глаза.

— В Москву? Клянусь!.. А по какой надобности?

— Доставишь царю Ивану мое послание.

Юсуф ожидал, что брат охотно ухватится за возможность совершить путешествие в Москву, и заранее придумал хитрый ход, чтобы отбить у него охоту. Однако Исмагил сам отказался от поездки.

— Нет, мой высокочтимый брат, — сказал он холодно. — это меня не устраивает.

— Чем не устраивает?

— А тем, мой уважаемый брат, что в случае согласия я унижу себя. Разве может один повелитель, скажем, хан, поехать к другому хану в качестве посла?

— Ты не повелитель, не хан — всего лишь мурза, не забывай об этом!

— Ты прав, высокочтимый хан ханов, я — не повелитель, но я — великий мурза, второе после тебя лицо в орде. Не приличествует мне говорить с царем в звании посла, это нанесет ущерб достоинству нашей державы.

«Лукавишь, проклятый! Самому хочется поехать, по глазам вижу», — подумал Юсуф и, стараясь скрыть радость, вызванную отказом Исмагила, прикинулся озабоченным.

— Кого же пошлем?

— Пусть поедет кто-нибудь из молодых мурз. Для них и дорожная маета не столь тягостна. А мы ведь уже в годах…

Исмагил, намеренно сказав «мы», поставил себя в равное со старшим братом положение, и тот, конечно, не пропустил это мимо ушей. В голосе Юсуфа послышалось раздражение.

— Кого из молодых мурз ты имеешь в виду? Не собираешься ли предложить одного из своих сыновей?

— А что? Чем они хуже других мурз? Пора им приобщаться к державным делам. Кто знает, может, в будущем судьба орды перейдет в их руки…

«Вон куда, собака, метит! Не только себе, но и сыновьям место повыше готовит», — мелькнуло в голове Юсуфа.

— Пошли моего старшего, Кутлубая, — продолжал Исмагил. — И статен, и за словом в карман не лезет. Я ведь его в Бахчисарае воспитывал, вместе с крымскими ханзадами.

— Хорошо, подумаем, — заключил разговор Юсуф. — Сыну пока не обещай…

Его неприязнь к Исмагилу усилилась. Не выходило из головы: «Не только сам — и сыновей на то же нацеливает…»

Вскоре Юсуф пригласил мурзу Кутуша, предложил ему то же самое и был немало удивлен, опять услышав отказ.

«Чего он боится? Дорожных тягот? Или за жизнь свою опасается? — задумался Юсуф. — Может, и этот о троне мечтает? Сидит, затаившись, не принимая ни ту, ни другую сторону, а когда представится возможность, прыгнет, как барс…»

— Коли так, — сказал он властно, — поедет один из твоих сыновей.

— Один из моих сыновей?

— Я, по-моему, ясно сказал! Оба они у тебя здоровяки из тех, про кого говорят: «Такой топнет, так и железо лопнет». Каждому, кто носит звание мурзы, надлежит нести и груз государственных забот. Лучше, если мурза приучится к этому смолоду. Как твоего старшего звать-то? Хайдаром?

— Хайдаром, хан ханов. Мухаметхайдаром. А младшего — Мухаметгалием…

— Младший пока не нужен. Поедет старший. Пусть сегодня же предстанет передо мной. И скажи: пусть его люди начнут готовить все, что молодому мурзе понадобится в путешествии.

Однако Хайдару-мурзе ехать одному не захотелось, упросил повелителя послать с ним и младшего брата. В начале первого весеннего месяца года вола двое молодых мурз в сопровождении охранников и слуг тронулись в путь.

Юсуф намеревался отправить послание царю Ивану в письменном виде, но в ходе подготовки посольства от этого намерения отказался. Бумаге он не доверял, поскольку сам алиф[30] от палочки не отличал, к тому же и в его окружении умеющих читать и писать на языке «тюрки», можно сказать, не было. Кое-как разбирались в письме двое дворцовых служителей да несколько молодых мурз, учившихся в Бахчисарайском медресе, которому покровительствовали крымские ханы. Можно ли довериться, скажем, тому же Кутлубаю, сыну Исмагила? Кто знает, что он там поначиркает? Поди проверь!..

Великий мурза предпочел изустный способ передачи послания. Коленопреклоненному Хайдару-мурзе пришлось запомнить сказанное Юсуфом слово в слово, несколько раз повторив послание про себя, затем еще несколько раз — вслух. Он был избавлен от этого изнурительного труда лишь после того, как доказал, что послание «хана ханов» затвердил крепко-накрепко и может проговорить его безошибочно подобающим случаю голосом.

Посол должен был от имени великого мурзы Ногайской орды сказать московскому царю следующее:

«Послы не подлежат казни. Если даже слова мои покажутся тебе резкими, не казни их, ибо может случиться, что и твоим послам понадобится предстать перед моим лицом. Будь милосерден!

Едино солнце, под которым живем мы — и ты, и я. И аллах един и всемогущ, кара его может постигнуть как меня, так и тебя. Однако грехов на свою душу ты принял больше. Ты заманил в плен мою безвинную дочь и против ее воли отдал в жены Шагали-хану, да поразит его мое проклятье! И внука моего, единственного наследника казанского трона Утямыш-Гирей-хана, несмотря на его малолетство, держишь в плену. Одумайся, иначе всевышний не простит тебе этих тяжких грехов. Верни мою любимую дочь, равно и Утямыш-Гирей-хана, в страну ногайцев. Отправь их ко мне. Если не отвергнешь мою просьбу, я забуду нанесенную мне обиду, если же отвергнешь, станешь вечным моим врагом… И еще скажу: ты, силою оружия захватив Казань, последнего казанского хана также превратил в пленника. И это деяние твое греховно. Не надлежит приравнивать ханов к рабам, никогда этого не было. Снова говорю: одумайся, царь Иван! Одумайся и освободи Ядкар-хана. В нем течет кровь ногайских и астраханских повелителей. Вся жизнь его прошла в служении Ногайской державе. Верни его моему престолу, не гневи бога. Если исполнишь и эту просьбу, я не буду враждовать с тобой и всевышний простит твои прегрешения. А не исполнишь — на тебя вина ляжет.

Послы не подлежат казни. Да наделит аллах слушающего терпением! Повторю: возможно, слова мои вонзятся, подобно стрелам, в твое сердце, но и в гневе не обидь послов. Я, в свою очередь, тоже буду милосерден к твоим послам. Аминь!»

Надо сразу сказать: не суждено было русскому царю услышать это своеобразное послание-увещевание из уст Хайдара-мурзы. Требования и скрытые угрозы хана ханов дошли до Ивана Четвертого, но иными путями.

Добраться-то до Москвы братья Хайдар-мурза и Гали-мурза, хоть и помытарившись в дороге, все-таки добрались. Но, представ перед царем, о поручении великого мурзы и не упомянули. Оба в один голос объявили, что покинули свою страну навсегда.

Сыновья высокородного ногайского мурзы Кутуша, племянники повелителя орды, попросили у русского государя покровительства, обещая верно служить ему. Царь дал ответ не сразу — то ли принял это за юношеское сумасбродство, то ли засомневался, подозревая молодых мурз в чем-нибудь похуже. Лишь спустя несколько дней снова призвал их к себе.

— Коли, — сказал, — намерения у вас честные, помогу утвердиться на Руси. Дам городок на кормление. А коли зло замыслили, пеняйте на себя. Суд у меня скорый!

15

Отправляя двух молодых мурз в Москву, «хан ханов» понимал, что обрекает их на неудачу, что царь Иван ни одно из высказанных в послании требований не выполнит. С какой стати он должен отправить в орду наследника казанского трона? Ведь этим он навлечет беду на свою голову. Стало быть, и Суюмбика там останется. Что касается Ядкара, то сомнений тут и вовсе нет. Какой же победитель, захватив ханство, вернет туда поверженного и плененного хана? Такого история не знает.

Зачем же Юсуф, понимая это, снарядил посольство и направил русскому царю довольно жесткие, заведомо невыполнимые требования? Во-первых, как было уже сказано, затем, чтобы отвести взгляд царя Ивана от главного — от подготовки орды к войне. Во-вторых, чтобы показать, что орда управляется твердой рукой. «Конечно, он мои требования отвергнет, — рассудил Юсуф, — но задумается и поймет, что с ордою шутить нельзя, что великий мурза зубаст…»

Очень хотелось ему поскорей узнать, как царь Иван воспринял его послание. Но за месяцем проходил месяц, уже и год прошел, а молодые мурзы не возвращались. Будто в воду канули. В Малом Сарае по этому поводу строили догадки, рождались всякого рода слухи. Сначала пошли разговоры о том, будто бы в пути случилось несчастье, послы погибли. В эти дни «хан ханов» старался быть повнимательней к Кутушу, чаще стал приглашать его к себе, сажал его рядом с собой, по правую руку, выражал сочувствие по случаю постигшего брата горя.

Слухи множились. Говорили, что молодые мурзы не погибли, а сбежали в Стамбул. Другие утверждали, что кто-то видел их в Астрахани. Ни ясности в это дело слухи не вносили, ни радости не доставляли.

Между тем Хайдар-мурза с Галием-мурзой беспечно и беспечально разгуливали по Москве. Дав им пожить, как хотят, испытав таким образом, царь вновь призвал их к себе и сообщил, что предоставляет им полную волю — могут беспрепятственно вернуться в свою страну. Братья-мурзы упали царю в ноги, умоляя не прогонять их обратно в орду, где они окажутся в тяжелом положении, а считать его, великого государя, преданными рабами.

Убедившись, что молодые мурзы в самом деле не хотят ехать назад, и принимая во внимание их знатность, царь пожаловал им на кормление городок Романов близ Ярославля.

«Хан ханов» узнал об этом от посла, присланного в Малый Сарай из Москвы.

Московские послы никогда не приезжали в орду с пустыми руками. В дар Юсуфу царь прислал атласу на елян и камзол, отороченный дорогим мехом. А за пазухой посол привез завернутое в сафьян царское письмо. В письме, написанном искусной рукой на языке «тюрки», было сказано:

«Я, государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Четвертый Васильевич, сим письмом довожу до тебя, великий мурза: дочь твою любимую, высокородную Суюмбику я не пленил. Своей волею перебралась она в удел Шагали-хана и ему, Шагали-хану, своей же волей отдалась.

Ты на меня зла не держи. У меня обиды на тебя нет. Жизнь в мире и согласии для каждого из нас двоих благостна и желанна…»

Письмо читал в голос сын Исмагила, молодой мурза Кутлубай, несколько лет постигавший в Бахчисарае премудрость различения говорящих значков на бумаге. «Хан ханов», слушая письмо, думал: «Ишь ты, мира просит! Обиды, пишет, у него нет. Зато у меня есть! Зол я на тебя, царь Иван, сильно зол!»

Относительно судьбы последнего казанского хана Ядкара-мурзы московский царь сообщал:

«За хана Ядкара не тревожься. Живет он в царстве моем яко гость, хоть повинен во многом и превелико. Он противу державы моей, то есть Русии, зло чинил, злобство его и противу ханства Казанского, обернулось. Надлежало преступника божьих и людских установлений лютой смерти предать, однако же не казнил я его, а согласия с тобою ради помиловал. Без понуждения перешел он в веру христианскую, избрав отцом своим духовным митрополита Макария. Принимая веру истинную, Ядкар названный тако ж имя христианское принял — Семен. Оный Семен ныне во браке с женкой Марией из роду бояр Кутузовых живет. На кормление ему городок, Рузой именуемый, пожалован, ибо великодушен я и длань моя щедра…»

Тут Юсуф воскликнул в гневе:

— Нечестивец! Проклинаю его, проклинаю! Гореть вероотступнику в вечном огне!

Когда чтение письма завершилось, царский посол, сидевший, как все, подобрав ноги под себя, на подушке, быстро поднялся и приблизился к повелителю орды.

— Что еще? — спросил Юсуф. — Ты хочешь что-то добавить к услышанному?

— Да, высокочтимый хан ханов. Я должен довести до тебя еще одно важное известие. Твои молодые послы, отправленные в Москву год тому назад, пребывают в добром здравии…

— Мои послы?! Где они, почему не возвращаются?

— Великий государь мой Иван Васильевич повелел сообщить тебе, высокочтимый хан ханов: мурза Хайдар и мурза Гали, оба, пожелали остаться в Государстве Московском. Великий государь мой предоставил им полную волю, однако они отказались вернуться в страну ногайцев.

— И эти!.. — еле выдавил «хан ханов» в новом приступе гнева.

— Принимая во внимание, что они — сыновья высокородного мурзы и твои, высокочтимый хан ханов, племянники, великий государь мой пожаловал им городок Романов близ Ярославля…

— Пропади с глаз моих, свинья! — закричал Юсуф, потеряв самообладание. — Язык твой поганый отрежу!..

— Послы не подлежат казни, высокочтимый хан ханов, — напомнил посол царя, выжав улыбку на побледневшем лице. — Послы произносят не свои слова, а слова своих повелителей. Я кончил. Поручаю себя твоему милосердию.

«Отрубить бы тебе голову и послать ее в дар твоему «великому государю»! — злобно думал в это время Юсуф. — Понял бы тогда царь Иван, с кем имеет дело, понял, что нельзя шутки шутить с властелином Ногайской орды!»

Но пришлось ему, сжав зубы, обуздать свой гнев. Как никто другой в орде, чувствовал он: сколь сладкоречив царь Иван, столь же мстителен и беспощаден. Не надо злить его раньше времени…

Юсуф понимал: схватка предстоит нелегкая. Больше того, она представлялась ему последней в долгой истории войн Великой степи с Русью. Он, разумеется, надеялся победить, — кто же затевает войну без веры в победу!

Представлялось «хану ханов», как он, разгромив войско царя Ивана, въедет в Москву. Первым делом он повелит воздвигнуть на главной площади города большую виселицу. Нет, не для того, чтобы повесить царя, — побежденных царей не вешают, а только берут в плен. Он казнит окружающих царя войсковых турэ, называемых воеводами. И прикажет вздернуть на ту же виселицу сбежавших из Ногайской орды мурз — в назидание другим. С особым удовольствием повесит предателя, принявшего нечестивое имя «Семен». Сколько раз одаривал этого беспутного Ядкара, сколько наставлял! На вершину знатности его поднял, на трон казанский посадил. А он продался! Теперь покажет Юсуф Ядкару, что ему и в жутком сне не снилось. За ноги повесит коротышку, всем в урок!..

Крымский и астраханский ханы, всегда готовые поддержать любого противника Москвы, всячески помогали Юсуфу. Сам он разослал по всем улусам орды, в том числе и по башкирским кочевьям, разворотливых мурз — отбирать в войско крепких молодых мужчин и егетов. Астраханский хан Ямгурчей послал своих людей со множеством лодок вверх по Идели, чтобы помочь ногайцам переправиться через великую реку. Крымский хан Давлет-Гирей обещал несколько тысяч конников, турецкий султан прислал сабли и огнестрельное оружие. В конце концов, приложив немалые старания, «хан ханов» собрал и вооружил многотысячное войско.

Не хватало этому войску сплоченности и четкого порядка, не было и человека, чей опыт, разум и воля могли бы превратить тысячи разрозненных сил в одну всесокрушающую силу. Пока что это была огромная разношерстная толпа, названная войском, поистине орда, способная, правда, хлынуть лавиной, с диким визгом и воем, на врага и одним своим видом устрашить слабых духом. Именно устрашающий ее вид укрепил уверенность Юсуфа в успехе. Тут как будто и сама удача улыбнулась ему: пришли вести, что затаившиеся где-то в окрестностях Казани воины падшего хана поднялись против воевод царя Ивана и к ним, якобы, присоединились восставшие арские люди — марийцы и удмурты.

Ногайское войско, еще не испытанное в битвах, однако уже объявленное славным и непобедимым, возможно, тут же двинулось бы на Москву, да «хан ханов» никак не мог решить, кого поставить главноначальствующим. Сыновья его Юнус и Галиакрам для этого не годились, ибо не обладали ни искусством управления войском, ни живостью ума. Самое подходящее для них — сидеть ханами в спокойных улусах. Есть у великого мурзы братья, но как можно довериться им! Кутуш теперь потянет в сторону своих сыновей-перебежчиков. А Исмагил… Поди, пойми эту змею!

В последнее время Исмагил из кожи вон лезет, стараясь показать преданность «хану ханов», любое его повеление, поступок, вылетевшее из уст слово возносит до небес. Юсуф приказал пресловутому мурзе Кашгарлы быть повнимательней, но Исмагил ничем тайных своих мыслей не выдает. Заметив, что осведомитель отирается поблизости, принимается восхвалять старшего брата.

Юсуф, заподозрив за этим какой-то подвох, даже заботы о войске отставил в сторону. Каждый вечер повторял он один и тот же вопрос:

— Ну, что нового?

Очень хотелось ему до начала войны уличить Исмагила в преступных намерениях, уцепиться хоть за что-нибудь и обезопасить себя. Но Кашгарлы тоже изо дня в день приходил, можно сказать, с одним и тем же.

— Он воинов наставляет. Служите, говорит, моему брату верно. Не уроните, говорит, славу орды. Брат мой Юсуф, говорит, избранный аллахом хан ханов, служить ему — большое для нас счастье…

Хотя Юсуф и не сомневался в том, что мысли Исмагила далеки от произносимых им слащавых слов, расправиться с ним долго не решался — не было для этого достаточного повода. Но в конце концов пришел к твердому решению: до выступления в поход убрать его… Убрать руками мурзы Кашгарлы.

«Он привык видеть Кашгарлы возле себя, — рассудил Юсуф. — Этот верткий человечек незаметно подсыплет яду в чашу с кумысом — и все… Избавит меня от несносной заботы…»

Пришла как раз в это время в Малый Сарай весть о кровавом столкновении между племенем Канлы, прикочевавшим во владения орды, и армиями мурзы, посланного для отбора людей в ногайское войско. Следовало бы покарать дерзкое племя, может быть, даже стереть его с лица земли, но у всякой палки — два конца: суровая кара могла возмутить другие башкирские племена, то есть «палка» могла ударить вторым концом по орде, ослабить ее накануне большой войны. Посоветовавшись с приближенными, Юсуф утвердился в мнении, что дело это надо уладить по-мирному, послав к канлинцам одного из самых высокородных мурз.

— Ты ближе всех стоишь к трону, — мягко, якобы по-родственному обратился великий мурза к Исмагилу, — тебя они послушаются. К тому же ты ведь их давний знакомый…

— Слово хана ханов для меня равнозначно слову аллаха! — напыщенно ответил Исмагил.

Однако с поездкой к канлинцам он что-то не спешил, а «хан ханов» терпеть долее исходящую со стороны младшего брата угрозу своему благополучию был уже не в состоянии. И бывший мулла, ставший мурзой, получил тайный, повергший его в смятение приказ…

Представ, как всегда, бесшумно перед Исмагилом, Кашгарлы не сумел скрыть необычную свою взволнованность.

— Ну, что нового? — спросил Исмагил. — Какие сегодня вести ты мне принес?

— Ничего нового, великий мурза, — ответил дрожащим голосом Кашгарлы, — все идет по-старому.

— По-старому? А что это ты дрожишь? Уж не захворал ли?

— Нет, мой высокочтимый покровитель, не захворал. Это так… просто так…

— Вряд ли… Просто так ничего не бывает. Сегодня ты должен свершить одно очень важное дело, верно?

— Я должен… Я должен…

— Да-да, ты должен делать то, что тебе велят. А сегодня Юсуф повелел отравить меня…

Кашгарлы застыл с раскрытым ртом. В голове промелькнуло: «Как он узнал? Ведь великий мурза Юсуф говорил со мной с глазу на глаз!»

— Ну-ка, — продолжал Исмагил ласково, — что у тебя там за пазухой? Достань-ка…

Трясущейся рукой Кашгарлы вытащил из-за пазухи тряпицу, в которую был завернут яд, подал Исмагилу и сам хлопнулся ему в ноги.

— Высокочтимый! Обожаемый! Я все равно не смог бы подсыпать яду в твою чашу! Духу бы не хватило!..

— Духу бы, говоришь, не хватило? Коли так, коли не можешь споить это мне, придется самому выпить…

Охваченный ужасом. Кашгарлы взвыл. Дав ему повыть некоторое время, Исмагил повторил наставительно:

— Кто-то ведь должен выпить этот яд! Меня отравить ты не смог. Выходит, должен отравиться сам.

Кашгарлы опять взвыл и затем долго еще скулил, валяясь в ногах «обожаемого мурзы».

— Не хочешь? Жизнь свою жалеешь? Страшно? Тогда остается один-единственный путь…

Несчастному кашгарцу блеснула надежда на спасение. Он замер, затаив дыхание.

— Да, у тебя остается единственная возможность спастись, подсыпав яд тому, кто его дал. Ты понял?

Кашгарлы понял, но у него не хватило сил ответить сразу же. Исмагил продолжал:

— Ты споишь это самому Юсуфу. Не моя сейчас очередь, а его. Я должен быть ханом ханов, а не он. Мне предназначен аллахом ногайский трон, а не ему. Мне!

Исмагил немного помолчал и продолжал доверительно:

— Взойдя на трон, я назначу тебя, коль захочешь, главой всего ногайского войска, а не захочешь ведать войском, так станешь моим визирем. Женю на ханской дочке… Видишь, какая заманчивая жизнь ждет тебя! Для этого надо убрать Юсуфа, отправить на тот свет. Там его место. Пусть себе блаженствует в раю, душа у меня широкая, не жаль…

…Великий мурза Юсуф, когда Кашгарлы в условленное время явился к нему и молча опустился на колени, без слов понял, что поручение не выполнено, и заговорил медоточивым, не сулящим ничего доброго голосом:

— Ну как, верный мой слуга, идут дела? Чем порадуешь хана ханов?

Кашгарлы шевельнул бескровными — со страху — губами:

— Пока, мой повелитель, не удалось… Но твое желание будет исполнено…

— Мое желание? А не желание ли коварного Исмагила? А? Ведь он велел тебе отравить меня!

Кашгарлы молчал, его опять кинуло в дрожь.

— Ты не подумал, почему нож не затачивают с обоих краев? Почему лезвие делают только с одного краю? Молчишь? Своей двойной игрой ты приговорил себя к смерти…

Великий мурза хлопнул в ладоши. Пока возле ошалевшего кашгарца возникли безмолвные охранники, он успел подумать: «Все, погиб! Это ясно… Но непонятно, как им удалось узнать про то, что они замыслили друг против друга? Ведь об этом говорилось только мне одному!..»

— Взять! — повелел Юсуф, даже не взглянув более на человечка, которого не столь давно удостоил звания мурзы. — Дарю его вам…

Тело обесчещенного и забитого затем до смерти кашгарца кинули в яму, куда бросали трупы провинившихся подданных «хана ханов». Учуяв поживу, к яме слетелось гнездившееся поблизости воронье. Надсадное карканье, доносясь до дворца великого мурзы, рождало в душах его обитателей смутное беспокойство.

16

Услышав карканье возбужденных добычей ворон, Исмагил-мурза понял: надежда его не сбылась, Кашгарлы убит. Значит, Юсуф оказался более догадливым и проворным, чем представлялось. Теперь и над его, Исмагила, головой, занесен карающий меч. Чтобы предотвратить удар, Исмагил в сопровождении своих охранников предстал перед старшим братом.

— За что его убили? — спросил Исмагил, хотя никто лучше, чем он, не знал причины случившегося. — За что казнили верного моего слугу?

— Твой верный слуга, должно быть, пошел не той дорогой и сам угодил в яму, — уклонился от прямого ответа Юсуф.

«Тебе бы туда поскорей угодить!» — подумал Исмагил и, пытаясь выведать, что известно Юсуфу, продолжал разговор о кашгарце.

— Уж не провинился ли он перед тобой? Не совершил ли какое-нибудь злодеяние?

Юсуф ограничился прозрачным намеком:

— Не успел совершить, но, похоже, был настроен на то… Однако хватит об этом! Обратимся к державным заботам. Ты ведь еще не съездил к канлинцам? Нет?

Исмагил не ответил. Не канлинцами были заняты его мысли. «Прикончить бы его прямо сейчас! — думал он. — Да охранников у него больше. Перебьют моих, не дадут до него добраться…»

— Привези-ка их предводителя Байбыша сюда, — продолжал Юсуф. — Прямо ко мне привези. Скажи ему: не каждому турэ выпадает честь предстать перед ханом ханов. Скажи: хан ханов приглашает тебя как близкого своему сердцу человека…

Давно уж досадовал повелитель орды на дерзкое племя Канлы, не желавшее признавать чью бы то ни было власть над собой. Дикое, необузданное племя! Узнав о сшибке между канлинцами и посланными к ним армаями, Юсуф распалился не на шутку. Намеревался истребить строптивцев полностью. Визири отговорили.

— Не отталкивай, хан ханов, башкир от себя, а напротив — приласкай, — посоветовал главный визирь. — Злая собака двор надежней стережет. Пока не выступили мы против русского царя, привлеки канлинцев на свою сторону — пусть твой двор стерегут…

Великий мурза принял умный совет и решил, возложив важную задачу на Исмагила, убить сразу двух зайцев.

На сей раз Исмагил пообещал отправиться к канлинцам незамедлительно и подкрепил обещание многословным выражением бесконечной преданности «хану ханов», подумав при этом: «Посмотрим, на чью сторону они склонятся…»

После отъезда младшего брата великий мурза Юсуф впервые за последнее время спал спокойно. Он почувствовал себя, пусть и ненадолго, в безопасности. Даже предстоящие яростные схватки с русскими не тревожили его так, как тревожил Исмагил, ибо война сулила ему — по крайней мере, он на это надеялся — славу победителя, а от единоутробного брата исходила угроза смерти.

Исмагил вернулся в Малый Сарай с предводителем канлинцев, однако не для удовлетворения желания Юсуфа, а для исполнения своего замысла. Сначала он вдоволь погостил у Байбыша. Как ведется, канлинцы устроили в честь высокородного гостя байгу, повеселили его душу состязаниями и играми, песнями и плясками.

Байбыш-турэ, довольный тем, что его соплеменники сумели блеснуть своими разносторонними способностями, разговорился, говорил и говорил, а Исмагил молча слушал. Лишь уединившись с хозяином в гостевой юрте, задал вдруг вопрос:

— Что бы ты сделал, если бы какой-нибудь злодей напал на вас?

— Что бы я сделал? Поднял бы племя и кинулся в бой, не щадя жизни. Мы еще ни перед кем голову не склоняли. И не склоним.

— Ай-хай… Ведь поперек твоего пути может встать и очень сильный враг.

— Кто? Кто может встать поперек моего пути?

— Скажем, повелитель орды… Знаешь, зачем он послал меня сюда? Схвати, говорит, этого заносчивого канлинского предводителя, свяжи и привези ко мне. Я, говорит, его уничтожу, а всех канлинцев превращу в рабов…

Байбыш вскочил с места.

— Ну-ка, свяжи! Что ж не вяжешь? Не решаешься? То-то! Племя меня не выдаст! Все поляжет, но не выдаст! Потому что я берегу его свободу. Не подчиняюсь ни одному хану. Понял?

— Не горячись ты, не горячись! Сам подумай: если бы я имел злой умысел, разве раскрылся бы перед тобой, а?

— Так что тебе тогда нужно?

— То же, что и тебе: убрать с пути врага.

— Возьми да убери! Какое мне до этого дело?

— Враг у нас один. Мой враг — и твой враг.

Байбыш задумался. Исмагил продолжал напирать:

— Мы должны убрать врага общими силами. Пока есть возможность…

— Но как? — Уже сам вопрос подтверждал, что предводитель канлинцев готов согласиться. — Убить его?

— А как иначе?.. Если ты не хочешь увидеть, как растопчут твое племя, не хочешь, чтоб тебя повесили, надо упредить…

— Нет, я так не могу, — мотнул головой Байбыш. — Я не убийца! Я никогда не убивал людей, кроме как в честном бою. Когда на меня нападают — другое дело…

— Не всегда враг идет открыто, размахивая плеткой или нацелив копье. Нынешний враг хитер… Он уже приготовил виселицу, чтобы вздернуть тебя.

— Его самого надо вздернуть! — возмутился Байбыш.

— Вот именно! — подыграл ему Исмагил. — В самую точку попал! Надо поскорей избавиться от него!

Исмагил помолчал и заговорил, будто уже о решенном:

— Ты поднимешь племя и поведешь прямиком к Малому Сараю. Я со своими воинами буду держаться рядом. Юсуфа я извещу, что ты в знак покорности согласился предстать перед ним. Во дворец войдем вместе. Твои и мои охранники последуют за нами… А там либо сам ты, либо назначенный тобой человек — кто-нибудь поможет Юсуфу переселиться в райские сады. Лучше помочь… дубинкой. Крови не будет… Заняв трон, я назначу тебя главой ногайского войска. Или визирем. Как пожелаешь…

Байбыш-турэ кивком выразил согласие.

* * *

Племя Канлы осталось за городской стеной. Байбыш-турэ с многочисленной охраной направился ко дворцу великого мурзы. Не все получилось так, как было задумано. Исмагил-мурза со своими людьми почему-то слегка отстал. Дворцовая охрана остановила предводителя канлинцев. Завязалась словесная перепалка. Дальше — больше, обе стороны сначала схватились за плетки и дубинки, а затем и за копья. Вскоре сюда же, получив известие о столкновении, примчались оставленные для охраны племени воины-ильбагары и батыры Байбыша. Сняв заслон, распаленные канлинцы ворвались во дворец. Под горячую руку угодил не только повелитель орды — пали и многие его приближенные.

Когда горячка схватки начала спадать, во дворце появился, наконец, сопровождаемый охраной Исмагил-мурза. Подбадривая криком своих сторонников, он прошел к освободившемуся трону и сел на него. Один из его угодников провозгласил:

— Власть в Ногайской орде перешла к великому мурзе Исмагилу! Слава хану ханов Исмагилу!

Крик, восславляющий нового повелителя орды, подхватили одни лишь его охранники. Канлинцы как-то незаметно исчезли — будто вода в песок ушла.

— Где Байбыш-турэ? Позовите его ко мне! — повелел великий мурза Исмагил. Это было его первое после восшествия на вершину власти повеление.

Кинулись искать Байбыша, но оказалось, что он уже ускакал к своему племени. Там отыскал его гонец, но предстать перед «ханом ханов» предводитель племени Канлы отказался.

— Я знаю, что он скажет, — ответил Байбыш-турэ гонцу. — Доведи до слуха великого мурзы: благодарю его за приглашение, но остаться во дворце не могу. Мое место в моем племени. Мы свершили то, что должны были свершить, и уходим отсюда…

Племя Канлы ушло из-под Малого Сарая на восток. Перебираясь через большие и малые, именитые и безымянные реки и речушки, оно продвигалось в сторону Урала, но чем-то эти края не устраивали Байбыша, он забирал все левее и левее, пока не повернул коня на север, взяв направление на междуречье Кугидели и Уршака. Тут канлинцы, встретившись с башкирами племени Мин, чей говор оказался таким же, как их собственный, и облюбовали долину одной из небольших речек.

17

Еще при жизни великого мурзы Юсуфа его неудавшийся сын Галиакрам прикатил без вызова из Актюбы в Малый Сарай. Упитанный, пышнотелый, как женщина, он бухнулся перед отцом на колени и поцеловал носок его сапога.

— Отец, я не хочу больше оставаться там!..

Юсуф закусил губу, раздумывая, пожалеть дурня или обругать.

— Поднимись! — проговорил он, наконец. В голосе его прозвучали одновременно и укор и прощение. — Не к лицу хану лизать сапоги, даже отцовские… Сядь на подушку!

Юсуф подождал, пока сын, сопя, уселся напротив, и, обращаясь к присутствовавшему при этом главному визирю, подосадовал:

— Не поймешь нынешнюю молодежь! Сажаешь ее на все готовенькое — сиди себе во главе ханства спокойно, без всяких хлопот, так нет же!.. Как теперь быть, а?

— Там, в Актюбе, великий повелитель, не так уж теперь спокойно, — отозвался Галиакрам, осмелев и кстати вспомнив, что отцу нравится обращение «великий повелитель». — Подвластные Актюбе башкирские племена озлобились. То охранникам моим угрожают, то мне самому… От порядка, который был там в годы твоего правления, и следа не осталось. Того и гляди — убьют!

Решив, что сказанное произвело на отца должное впечатление, Галиакрам еще больше осмелел:

— А ведь каждому своя жизнь дорога…

Великий мурза сердитым взмахом руки прервал его.

— Тебе не то что ханство — загон для скота доверить жаль! Иди, можешь валяться на мягкой подстилке сколько душе угодно!

Юсуф сказал это в надежде устыдить слабохарактерного сына. Но Галиакрам воспринял его слова по-своему: значит, отец разрешил остаться при нем. Вот и ладно! Чем сидеть ханом в Актюбе и ждать, когда тебе перережут глотку, лучше жить незаметненько тут, в столице орды.

В Актюбу великий мурза послал другого сына, более решительного, Юнуса. Но и этот, хотя и рвался в ханы, поехал туда не без душевного трепета. Пришлось отправить с ним и часть набранного в немалых хлопотах войска. Впрочем, Юсуф пошел на это не столько ради безопасности сына, сколько ради приведения в покорность начавших вольничать башкир и тем самым — укрепления Актюбинского ханства.

Галиакрам, когда его место занял младший брат, пожалел, что вернулся в Малый Сарай. «Надо было попросить войско, попросить побольше охранников, — думал он, слоняясь без дела по отцовскому дворцу. Но припомнив, сколько, будучи ханом, перетерпел страху, сколько пережил беспокойных дней и тревожных ночей, утешал себя: — Ладно, пускай теперь Юнус посидит на горячей сковородке, он моложе, потерпит… А мне, может, найдут какое-нибудь другое ханство, побогаче и поспокойней. Главное — поспокойней…»

А что, почему бы и не поискать? Неоглядна славная Ногайская держава, неделю скачи на самом быстром коне — до предела ее не доскачешь. Где-нибудь что-нибудь найдется. Не может же могущественный мурза Юсуф обделить старшего сына! К тому же он предпочитает, чтобы его дети жили подальше от него, вернее, правили отдаленными ханствами.

Так примерно рассуждал Галиакрам.

Но долго пришлось ему ждать, потому что все ханства и улусы орды, хоть и велика она, были заняты высокородными мурзами. Каждый из них представлял какую-либо ветвь правящего в Малом Сарае рода. Даже в Казани зеленела одна его ветвь в лице дочери «хана ханов» Суюмбики…

Только вот не выдержала Казань натиска русских, пала. И для великого мурзы Юсуфа, и для всей Ногайской орды это явилось прямой потерей. Правда, в Малом Сарае надеялись, что потерянное смогут вернуть.

Надежду подкрепил слух о том, что где-то — то ли по эту, то ли по ту сторону Казани, словом, наподалеку от нее — некий Мамыш-Берды, предводитель марийцев, будто бы восстал против воевод царя Ивана. У «хана ханов» уши, как говорится, встали торчком и на душе потеплело. Он тут же повелел направить в ту сторону гонца, дабы выяснил, что за человек этот Мамыш, каковы его намерения на будущее и — самое существенное — можно ли на него рассчитывать как на надежного своего сторонника в войне против русских.

Гонец великого мурзы добрался-таки до Мамыша, но тот завернул его обратно, сказав:

— Немало кровушки марийцев выпили казанские ханы, и я не глупец, чтобы склонить теперь вольную мою голову перед ногайским мурзой. Я против царя Ивана не иду, хочу только создать свое ханство.

Хотя гонец вернулся с не очень-то веселой вестью, Юсуфа она не опечалила. Слова Мамыша: «Хочу создать свое ханство» — вызвали презрительную усмешку. «Как же, дадут тебе создать свое ханство!» — вот что значила усмешка великого мурзы. «Мамыш — уже наполовину мой союзник, надо его полностью склонить на свою сторону», — решил он. Но как? Как его уговорить? Визири на этот допрос в один голос ответили: «Мамыш уговорам не поддастся. Марийцы — очень упрямый народ».

Неожиданно задачу великого мурзы облегчил один из бывших усердных слуг казанских ханов, получивший известность под именем баскака Салкея и отдавший поздней предпочтение ничем не примечательному имени старика Салахутдина. Нещадно обирая подневольные племена, в свое время он и сам разбогател, поставил у Меши дом с подворьем, дабы дожить свой век в уединении и спокойствии, а теперь, несмотря на преклонный возраст, опять зашевелился, возмечтав возродить Казанское ханство.

Марийцы, восстав, возвели на той же Меше, верстах в семидесяти от Казани, крепостной городок, обнесенный земляным валом. Салахутдин, решив воспользоваться этим, попытался сблизиться с их предводителем Мамышем, подарил ему прекрасного скакуна огненно-рыжей масти. Мамыш подарок принял, но раскрыть объятия не спешил. Тогда Салахутдин пустил в ход хитрость.

— Я ведь тоже натерпелся от казанских ханов, половину моего богатства они отняли, а то я разве жил бы так! — начал он и, видя, что Мамыш смотрит на него с сомнением, продолжал: — Правду сказать, так я по рождению — тоже мариец. Ханские армаи увезли меня, малолетнего, и дали мусульманское имя. Отец-то с матерью Салкеем меня назвали, а Салахутдином я стал, когда в их руки угодил…

Это звучало правдоподобно, лицо Мамыша смягчилось.

— А как же ты баскаком стал? Казанский хан марийца к себе приблизил! Удивительно!..

— Чему тут удивляться-то? Ханам злые слуги нужны. Не люди, а звери. А я поневоле злым вырос, плетку из рук не выпускал. Что уж теперь скрывать, сек и правых, и виноватых…

— А если бы тебя самого так?

— В том-то и дело! Чтобы тебя не секли, ты должен сечь. Коль уж попал в ханское окружение, свирепствуй! Проявишь слабость — самого прижмут, а в конце концов и повесят. Не хочешь, чтоб тебя повесили, — вешай других… Сначала-то я армаем был. Верную мою службу заметили, и Мухаммед-Эмин-хан назначил меня баскаком, послал взимать ясак с башкирских племен в долинах Ика, Шешмы и Зая…

Бывший баскак Салкей, назвавшийся Салахутдином, может быть, даже излишне разоткровенничавшись, рассказывал о своем прошлом, а Мамыш ломал голову: «Зачем он льнет ко мне? Чего хочет? Заранее старается угодить, зная, что я стану ханом? Но какую пользу может он принести мне? Он преданно служил прежним ханам, можно этому поверить, да ведь теперь-то служить не сможет. Ни к какому делу этого старикашку уже не приставить…»

Хоть и холодно принял Мамыш Салахутдина, старик не отвязался, вновь и вновь приезжал к нему и зазвал-таки к себе в гости, к устью Меши.

Гость, напоминавший своей внешностью скорее обычного охотника, нежели предводителя восстания, сняв пропахший табачным дымом армяк и причесав желтыми из-за курения пальцами растрепавшиеся волосы, не очень охотно сел на подкинутую хозяином подушку, — видно, сидеть на мягком не привык. Держался он настороженно, но, выпив плошку медовухи, расковался и даже расхвастался:

— У моих марийцев руки золотые. Видал, не успел я сказать «хе», как город построили! Каково? Мое ханство будет ничем не хуже Казанского, понял?..

Салахутдин, будто бы поддерживая его, чуть ли не запел:

— Должно быть, в рубашке ты родился, уважаемый Мамыш-Берды! Всем тебя наделил бог: и умом, и отвагой… Коли дела и дальше так пойдут, все окрестные земли подчинишь себе, станешь предводителем множества племен!

— Не предводителем, а ханом! — поправил его Мамыш.

— Намерения у тебя смелые. Очень смелые. Только…

— Что «только»?

— Признает ли тебя ханом народ? Чтобы утвердиться в этом звании, надо состоять хотя бы в отдаленном родстве с ханами. А есть ли в тебе хоть капля ханской крови?..

Старик, конечно, хорошо знал, что Мамыш родом не вышел. Видя, что гость помрачнел, он хитро улыбнулся.

— Но и нет, так не беда. Важно ведь, как говорится, не слыть, а быть. Можно стать могущественным повелителем и не называясь ханом…

— Как это?

— Чтобы предстать в глазах народа поистине великим, посади ханом кого-нибудь со стороны. Крымца там или ногайца… Мало ли выходцев из ханских родов! Посади, значив, и правь от его имени. Это очень удобно. Попытается народ выйти из повиновения — кто покарает? Не ты, а хан… Они ведь, ханы, всякие бывают. И сильные, и слабые. И умные, и глупые. Надо только уметь держать их в руках. Вон Суюмбика — женщина, а вертела ими в Казани, как хотела.

Гость от удивления прямо-таки рот разинул. «Верно ведь, шайтан, говорит! — думал он. — Раз я не ханского роду, другие племена за мной не пойдут. Для виду нужен человек ханской крови. А уж его можно зажать в кулаке!»

Мамыш глубоко вздохнул и взмахнул кулаком, будто уже чувствуя зажатого в нем подставного хана.

— Да! Надо посадить ханом кого-нибудь со стороны! Но кого? Не могу же я позвать скинутого казанцами несколько раз Шагали-хана!

— Нет-нет, Шагали-хан не годится! — воскликнул Салахутдин. — К тому же царь Иван крепко держит его, в пленника превратил и шагу никуда не даст ступить. Вот если бы Суюмбику позвать…

— Суюмбику? На кой она мне нужна?!

— Еще как нужна была бы, да она тоже в плену. В Касимове, у того же Шагали-хана…

— Пускай себе там и остается!

— Зря, уважаемый, так говоришь. В руках Суюмбики — добро, в котором ты как раз нуждаешься…

— Что за добро?

— Не забывай: она увезла с собой сына, наследника казанского трона. Кабы посадил ты ханом Утямыш-Гирея — ха-а-ай, каким мудрым правителем оказался бы! Понимаешь? Малолетний хан играми занят, а ты правишь ханством. Ты — всему голова! Живи, как хочешь, благоденствуй! Эх, будь я помоложе — пошел бы рядом с тобой пристяжным!..

Мамыш вздохнул, опять причесал прокуренными пальцами черные, как ночь, волосы.

— Сперва мне надо подружиться с царем Иваном, а там видно будет…

Под сивыми, будто тронутыми плесенью усами Салахутдина мелькнула усмешка: «Эк тебя занесло! Подружиться с царем Иваном! Да он просто наступит на тебя, раздавит и разотрет…» Но хитрый старик, чтоб не выдать своих мыслей гостю, тут же напустил на лицо серьезность.

— Под твоим началом — тысячи отважных воинов. Пока клокочет в них ярость, не заискивать перед царем урусов ты должен, а войной против него пойти. Ты могуч, и только ты сможешь повалить его. Сверши этот подвиг, и все окрестные племена и народы восславят тебя! Наступят для всех светлые дни!

Мамыш озадаченно заморгал.

— Мне одному не сладить с ним, помощь потребуется…

— Да, нелегко будет, вижу, ты и сам это понимаешь. Но как раз для того, чтобы склонить окрестные племена на свою сторону, и нужна тебе Суюмбика. Постарайся заполучить ее вместе с Утямыш-Гиреем, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда дела у тебя пойдут на лад. Казанцы встанут под твою руку. И другие тоже.

— Суюмбика пока неподстреленная птица, а мне подмога нужна уже сейчас.

— В таком случае остается одно: попросить подмогу у великого ногайского мурзы Юсуфа. Пошли к нему гонца. Так, мол, и так, враг у нас общий, оба выгадаем, выступив против него сообща. Войско попроси. Чтобы просьба прозвучала поубедительней, сообщи, что хочешь вызволить из плена его дочь и внука. Тогда он, может быть, войска пришлет побольше. Насколько я знаю, он был очень доволен тем, что Казанью правила его дочь. Пришлет, пришлет! Не откажет тебе. Неплохо будет, коль пришлет и одного из своих сыновей. Объявишь его казанским ханом, привлечешь к себе его именем казанских татар…

Салахутдин, всю жизнь крутившийся возле ханов и поднаторевший в завязывании хитрых узлов, играл на честолюбии Мамыша, якобы стараясь помочь ему бескорыстными советами, а простодушный предводитель марийцев в мыслях укорял себя: «Зачем, зачем я встретил гонца мурзы Юсуфа так холодно? Надо было хоть два-три теплых слова сказать! А попроси подмогу — в каком бы теперь был выигрыше!»

В трудном положении оказался Мамыш-Берды. С одной стороны, он чувствовал, что его войско вот-вот начнет таять — надо что-то предпринять для умножения своих сил. С другой — должен теперь склонить голову перед Юсуфом, чей гонец, нет — посол, не был обнадежен даже каким-нибудь намеком на желание вступить в союз с ногайским повелителем.

Но для долгих раздумий он не имел времени. Надежда на будущий успех взяла верх над колебаниями. Вернувшись в свой городок, Мамыш тут же отправил в Малый Сарай доверенного человека, дав ему двух телохранителей.

— Не забывай там, чей ты посол, — наказал он. — В ноги мурзе Юсуфу не падай, но своего постарайся добиться, понял?

Посол, мещерский татарин с берегов Суры, невесть какими судьбами занесенный к марийцам, выразил на лице горячую преданность Мамышу.

— Будет так, как ты сказал, нойон[31]!

Едва посол Мамыша тронулся в путь, взяв направление на юг, как на запад, направляясь в город Касимов, поскакал гонец бывшего баскака Салкея. Он был опытен и многократно проверен, этот гонец, умел менять обличие и знал, какими путями можно доставить Суюмбике важные для нее вести.

18

Принимая во внимание, что Байынта-турэ, сбежавший с помощью своего родича из зиндана, может превратиться в весьма опасного врага, Кучум-хан учинил розыск, разослал в разные стороны конных армаев, по пять человек в каждой команде. Вернулись они ни с чем, а одна пятерка и вовсе не вернулась, — все пятеро, убоявшись ханского гнева, предпочли сидению в колодках вольную жизнь бродяг. Байынта исчез, где-то залег, затаился.

Объявился бывший войсковой турэ следующим летом в Барабинской степи. Человек, привыкший повелевать, он, конечно, не мог смириться с положением одинокого волка. Кто он — один? Ничтожество, пылинка во вселенной. Он должен был заиметь под рукой людей, покорных его воле, чтобы вновь почувствовать себя лицом значительным и восстановить пошатнувшееся душевное равновесие.

У Байынты было время поразмышлять, и пришла ему в голову мысль сколотить войско из подвластных Сибирскому ханству барабинских татар. Осуществлению замысла помогла случайность: на него набрели пятеро бродяг — те самые армаи, которые были год назад посланы в погоню за ним. О возвращении в Кашлык они теперь и помыслить не могли, а вольная жизнь оказалась не такой уж сладкой, какой представлялась. В той же мере, в какой Байынта привык повелевать, они привыкли повиноваться и потому даже обрадовались, обретя вожака.

Приехав в сопровождении этой пятерки к начальнику одного из улусов, Байынта приступил к делу от имени хана Кучума, — дескать, прибыл для исполнения очередного ханского фармана. Для пущей убедительности объяснил:

— Царь урусов захватил Казань, слыхали? Теперь он поглядывает в нашу сторону. Надо набрать войско для защиты наших священных пределов. Таково повеление великого хана Кучума!

Произнося имя хана, Байынта испытывал такое чувство, какое испытывает человек, невзначай притронувшись к чему-нибудь гадкому, омерзительному. Но что поделаешь! Приходилось чуть ли не через слово повторять не просто противное — ненавистное имя. Иначе, как под страхом ханской кары, оторвать людей от их мирных занятий было невозможно.

Байынта, спешил, опасаясь, как бы кара не постигла его самого. Носился по барабинским становищам и кочевьям, не зная ни сна, ни отдыха. И вскоре, набрав солидное при взгляде со стороны конное войско, повел его к Иртышу.

Конечно, толпу разновозрастных мужчин на разномастных конях войском можно было назвать лишь с большой натяжкой. Что же это за войско, если у большинства воинов нет даже стрел с железными наконечниками и одно копье с железным же наконечником приходится на десятерых? Правда, дубинок, вытесанных каждым на свой вкус, было много. Да еще дикими воплями могло устрашить врага издали это войско, более смахивавшее на ораву разбойников.

Собственно, в разбойников и превратились барабинцы, которых Байынта собрал якобы для защиты священных пределов Сибирского ханства и повел неведомо куда. Им ведь как-то надо было кормиться, многим — приодеться, вооружиться, — вот и пошла толпа гулять, грабя всех, кто попадался на пути, сея тревогу по всему Прииртышью и день ото дня разрастаясь.

Эта необузданная сила, вызвав опасность возникновения беспорядка в ханстве, повергла в тревогу и Кучума. «Дал я промашку! — терзался он. — Байынту надо было казнить тут же, не медля. А теперь вместо того, чтобы, объединившись с ногайцами, укоротить руки царю Ивану, придется послать войско против этого головореза».

Часть его войска и в самом деле выступила из Кашлыка с целью разгромить разбойников, но следом получила повеление хана не спешить. Выяснилось, что Байынта, переправившись на левобережье Иртыша, обирает башкир, обитающих в долине Тобола. Хан решил: пусть ослабит их. Слабых легче держать в повиновении.

Узнав, что Байынта нацелился на племя Усерган, хан даже обрадовался. Это отвечало его желанию. Большинство родов и ответвлений башкирских племен Катай, Сальют, Кувакан признает его власть, там его баскаки особого сопротивления не встречают. А усерганцы строптивы, и руки до них все не доходили. Очень хорошо, что Байынта устремился на них. Хотя он и преступник, в данном случае его действия полезны для Сибирского ханства.

«Может быть, он старается обелить себя в моих глазах? — думал Кучум. — Что ж! Коль он добьется успеха, то есть принудит башкир-усерганцев безоговорочно покориться мне, я, пожалуй, прощу его. И даже награжу».

Придя к такому решению, Кучум послал своему войсковому турэ новое повеление: идти по пятам Байынты и, как только он собьет с усерганцев спесь, утвердить над ними ханскую власть.

На племя Усерган надвигалась грозовая туча, и туча эта, наверно, накрыла бы его, если б деятельный и осторожный предводитель племени Бикбау не учуял, сколь велика опасность. Он быстро поднял соплеменников и увел с Тобола на закат солнца. Грабители, кинувшись вдогон, успели отсечь от усерганского табуна хороший косяк. Потеря для усерганцев была ощутимая, но их батыры отбить своих коней обратно не смогли. Благо, что остальное добро оборонили, заставив разбойную толпу попятиться.

Назад Байынта тем не менее не повернул. Узнав, что сзади подступает ханское войско, прянул со своей толпой в сторону, ушел в край камышовых озер — место обитания разветвленного племени Катай.

Немалый урон нанес Байынта хозяйству ялан-катайцев, хотя и прикинулся их другом и защитником. Ханского баскака он исхлестал плеткой и прогнал, а собранный для хана ясак взял себе.

Наказывая жестокого баскака на глазах измученного поборами народа, Байынта надеялся возвыситься в этих самых глазах, ждал восхвалений. Однако народ безмолвствовал: ему-то ведь не было никакой радости от того, что отобранным у него добром завладел не присланный ханом баскак, а придутый шальным ветром Байынта. Какая уж тут радость! Увидев в лице Байынты силу, поставившую на колени даже ханского баскака, катайцы погрузились в тревожную думу. «Не к добру это случилось, — рассудили акхакалы. — Била нас судьба обыкновенной дубинкой, а теперь, видать, ударит двуглавой». И была в словах акхакалов, всякое повидавших на своем веку, сущая правда. В самом деле, не судьба, так жизнь занесла над ними «двуглавую дубинку». Не довольствуясь грабежами, Байынта с одной стороны, а войсковой турэ Кучум-хана — с другой, начали натравливать племя на племя, род на род.

Выжав все соки из ялан-катайцев, Байынта со своей сворой поубавил запасы рода Кузгун-Катай, затем перебрался к балакатайцам. Тут узнал он, что ханское войско опять двинулось по его следу.

Байынта должен был выбрать одно из двух: либо, как говорится, забросив хвост на хребет, кинуться в края, куда Кучумово войско не последует, — скажем, в места обитания хантов и манси; либо ударить по преследователям, да покрепче, дабы Кучум почувствовал, что связываться с Байынтой ему не стоит — больше потеряет, чем выиграет.

К решению он пришел, на собственный взгляд, очень даже умному: ударить руками катайцев. Разослал по катайским становищам гонцов с устрашающей вестью — мол, идет на племя враг — и объявил спешно съехавшимся предводителям и старейшинам всех родов и аймаков:

— Я избавил племя Катай от баскаков Кучум-хана, вы сами тому свидетели. Они были с позором изгнаны из владений племени. Коль вы не хотите, чтобы баскаки вернулись и опять помыкали вами, надо отбиться от идущего на вас войска. Я — на вашей стороне. Мои воины будут сражаться с вами, не щадя жизней!

Легко сказать — отбиться, но легкое ли дело — воевать! Хотя и не привыкать было катайцам к схваткам, — не раз отражали они набеги небольших свор охотников до чужого добра и от немалых сил любителей барымты тоже отбивались, — призыв схватиться с ханским войском воодушевления у них не вызвал. Старейшины колебались, думая об опасных последствиях столь серьезного столкновения.

Байынта, добиваясь своего, и пугал, и улещал.

— Знайте, — выдвинул он новый довод, — не вечно я буду так скитаться. Трон меня ждет, ханский трон! Отвергнув Кучума, вы станете самыми близкими мне людьми, и я возвышу вас над всеми племенами башкир!..

И уговорил-таки. Катайцы поднялись на битву.

Но разгромить врага оказалось не так просто, как предсказывал Байынта. Увидев перед собой катайцев, снискавших славу искусных воинов, войско Кучум-хана не дрогнуло, не повернуло назад. Потому не повернуло, что с ним, вернее, впереди него, шли не менее искусные воины племени Табын.

Отношения катайцев с табынцами не ладились с давних времен. Мир между этими двумя многолюдными, разветвленными племенами царил лишь тогда, когда они, кочуя, отдалялись друг от друга. Но в поисках хороших пастбищ некоторые их роды и аймаки кружили в одних и тех же местах, пути их нередко сходились, и тогда возникали ссоры и стычки. Особенно часто ссорились катайский род Кузгун (кузгун-катайцы) и табынский род Барын (барын-табынцы), их отношения натягивались, как тетива лука, с которой вот-вот сорвется стрела. Случится, что отбившийся от стада скот барын-табынцев забредет на яйляу кузгун-катайцев (или наоборот) — жди шума-гама! Приблудившийся скот исчезнет, а тем, кто в поисках пропажи придет по следу, намнут бока.

Поэтому-то племя Табын и приняло сторону Кучумова войска. Получив от тайного осведомителя весть, что Байынта поднял катайцев, войсковой турэ, в свою очередь, созвал табынских старейшин.

— Враг великого хана Байынта, сговорившись с вашими врагами — катайцами, намеревается разгромить ваше племя, — объявил он и глазом не моргнув. — Байынта обещал отдать все ваше достояние китайцам, вас самих отправить в рабство в сторону Бухары, а вы дремлете! Поднимайтесь на битву! Войско хана не оставит вас в беде!

Старейшины нашли, что нет другого выхода, кроме как сразиться с катайцами. Табынцы, тоже не раз испытанные в схватках с налетчиками, собрались без промедлений и вместе с ханским войском выступили в поход.

Схватку на поле битвы завязали батыры табынских родов и аймаков. Издав клич племени:

— Салават! Салава-а-ат! — они устремились на своих недругов. Их угрожающий крик-визг не прерывался ни на миг.

Пришли в движение и катайцы. Прозвучал их боевой клич:

— Тайлак! Тайла-а-ак!

Сшиблись две лавины и как бы прошили одна другую насквозь. Развернулись, снова сшиблись, и все смешалось, закружились всадники, раздавая удары налево и направо, то отступая, то вновь нападая.

Немало в этот день потратила сил и та, и другая сторона, немало крови пролилось. Вылетали из седел, падали пронзенные копьями или оглушенные дубинками батыры, и многие из них скончались не от тяжелой раны, так добитые копытами ошалевших коней. Однако вечером, когда обе стороны выдохлись и отступили, среди подобранных на поле битвы раненых и убитых воинов хана, равно как и головорезов Байынты, не обнаружилось.

На следующее утро битва должна была возобновляться, ибо осталось неясным, кто победитель, а кто побежденный, кто взял верх, а кому выпало покориться печальной участи слабосильного. И все поняли: предстоит биться до тех пор, пока не полягут все батыры одной из сторон. Взяться бы людям за ум, протянуть друг другу руки и предотвратить дальнейшее кровопролитие, но никому ни у катайцев, ни у табынцев не пришло в голову сделать смелый шаг к обоюдной выгоде. Впрочем, такой шаг, наверно, не привел бы к миру, потому что за спиной воинов и того, и другого племени стояло еще по войску.

Итак, битва должна была возобновиться. Но не возобновилась. Ночью исчез Байынта. Тихо снялся со своим разбойным воинством и, прихватив еще и оказавшихся под рукой катайцев, ушел куда-то, должно быть, в леса или горы, куда ханское войско не сунется. Китайских воинов это настолько поразило, и настолько они пали духом, что потеряли способность защитить свое племя. Табынцы беспрепятственно двинулись к становищам сложившего оружие противника, однако поживиться чем-либо им не удалось — кашлыкский турэ не позволил. Он сам обобрал катайцев так, будто кость начисто обглодал, и, забыв о Байынте, поспешил в Кашлык, чтобы обрадовать добычей своего повелителя. Табынцев же, взяв у них всего два десятка лошадей, турэ освободил на год от ясачной повинности, ведь они, как-никак, внесли свою долю в утверждение могущества Сибирского ханства.

Спустя некоторое время после того, как ханское войско ушло восвояси, акхакалы коренного табынского рода, посоветовавшись, пришли к решению направить к впавшим в крайнюю нужду катайцам специального посла. Посол не то что должен был извиниться за бессмысленное кровопролитие, — виновны в происшедшем злодеи, стравившие два племени одного народа, — а просто по-человечески предложить соседям посильную помощь и тем самым снять с табынцев их невольный грех.

В пору, когда люди чуть ли не на каждом шагу оказывались втянутыми в ссоры и распри, такое добросердечное решение было чересчур необычно. Катайцы не сразу поверили табынскому послу. За проявлением великодушия чудилась им какая-то хитрая ловушка. Предводитель племени хотел было надменно отказаться от предложенной помощи. Но слишком уж много было нехваток у разоренного племени — пришлось отбросить сомнения и поступиться гордостью.

Табынцы пригнали скот и на заклание, и на расплод, покорили на этот раз соседей искренней добротой. Катайцы почувствовали себя если и не в зависимости от племени Табын, так обязанными ему избавлением от великой нужды.

А ввергший их в беду Байынта в эти дни «гостил» в племенах, обитающих на Среднем Урале и прилегающих к нему местностях. Ограбив в верховьях Тобола племя Сальют, раздел он, можно сказать, догола временно обосновавшихся в долине Ая куваканцев, затем набросился на мелкие племена, облюбовавшие верховья Миасса. Кидаясь, как уходящий от облавы волк, то влево, то вправо, оказался Байынта на берегу Исети и тут, в долине, отрезанной от остального мира грядами похожих на верблюжьи горбы гор и дремучими лесами, размечтался о создании своего ханства. И вправду, чем он хуже Кучума? Почему бы и ему не править таким же, как у Кучума, государством?

Понятно, создание ханства — не установка юрты в каком-нибудь приглянувшемся тебе месте. Чтобы защититься от недругов, надо построить крепость. А для этого нужны рабы, умеющие строить, нужны мастера. Где их взять? Говорят, много их в Бухаре, да ведь никто их оттуда специально для Байынты не пригонит. К тому же одной лишь крепости мало, на месте, выбранном для ханской ставки, должен вырасти большой и притягательный город. Значит, людям из сотен окрестных племен и родов придется ломать в горах камень и в тысячах повозок — от каждого аймака, скажем, десять повозок — отправлять тем, кто будет возводить всевозможные строения. Но для всего этого опять же нужны умелые руки, нужны мастера…

Эх, иметь бы такое волшебное средство, чтоб ты пожелал — и тут же возник всем на изумление невиданный город! Впрочем, будь Байынта волшебником, — он сперва скинул бы с трона Кучума и, сев на его место, возвеличил Сибирское ханство. Подчинил бы себе и Ногайскую орду, и далекую Астрахань с Крымом. А царя Ивана… Царя Ивана, вызвав к себе, поставил бы на колени, отобрал все его богатства и страну его превратил в страну рабов…

Разматывая нить сладостных мечтаний, Байынта задремывал, и его давно уж не знавшая покоя душа замирала и млела, наслаждалась отдыхом. Но безжалостная судьба напоминала о себе, и Байынта, вздрогнув, открывал глаза, сон отлетал, уступая место реальности.

Нет, построить город он не может, об этом и думать нечего. А что, если овладеть уже построенным городом? Мало ли на свете городов, поставленных теми же рабами и безвестными мастерами! Поискать, так, может быть, найдется такой, где сидит слабый хан и охрана беспечна? По ту сторону Урала, рассказывают, народу видимо-невидимо. И есть, наверно, города, о которых в Кашлыке и не слыхивали…

Загоревшись надеждой на легкий успех, Байынта опять поднял свое раздобревшее на дармовой еде «войско», двинулся через горы на запад. Ограбили по пути башкир двух небольших племен — Хызгы и Тарсак, миновали реки Бисерть, Ирень и вышли на кочевья одного из родов многолюдного племени Тайна. Мул-Гайна, что значит — состоятельные гайнинцы, — так именовал себя этот род.

Мул-гайнинцы ежегодно четырежды, соответственно четырем временам года, меняли место обитания и как раз перегоняли скот с летних пастбищ на осенние, поближе к селению, где предстояло перебороть зиму. Скота у них было довольно много. Но не стада и табуны привлекли внимание Байынты в первую очередь, а укрытое меж холмами от ветров селение. Виднелись там не только деревянные избы, но и каменные хозяйственные постройки. Узнав, что гайнинцы недавно избавились от власти казанских ханов и теперь ни от кого не зависят, Байынта обрадовался, как охотник, выследивший крупную добычу.

Но выяснилось, что за спиной мул-гайнинцев стоят бисер-гайнинцы, а у реки Толвы кочует самый сильный род племени — Тол-Гайна. «Гайнинцев моими силами не одолеть, — сообразил Байынта. — Зубы показывать им не стоит. Но как-нибудь, потихоньку-полегоньку, прибрать к рукам их надо. Никак нельзя упустить такую возможность!»

Узнал он вдобавок, что тол-гайнинцы умеют выплавлять и ковать железо. Редкостное умение! Железо наделяет человека могуществом. Одно дело — выгибать луки и выстругивать стрелы, это многие могут, совсем другое — ковать смертоносные наконечники для тех же стрел или копий. Вот что нужно для создания ханства!

Чтобы присмотреться к племени и решить, с какого боку к нему подступиться, Байынта прикинулся знатным, ханских кровей, путешественником из Кашлыка, а то, что за ним следует столько вооруженных людей, объяснил необходимостью обеспечить свою безопасность. Поверили этому насторожившиеся мул-гайнинцы, нет ли, но глава рода и одновременно племени Айсуак-турэ гостеприимно пригласил мусафира на угощение, — у него и на осенней стоянке был добротно срубленный дом.

Спутникам своим Байынта строго-настрого наказал: вести себя благопристойно, ничего не трогать. Грабеж в его расчеты пока что не входил. Да и Айсуак-турэ еще при встрече с подозрительным гостем ясно намекнул и потом, беседуя с ним, повторил, что род готов постоять за свое добро не на жизнь, а на смерть.

— Изнуряла нас ясачная повинность, — сказал он. — Теперь в Казани хана нет, а от других, кто потянется к нашему добру, отобьемся. Хватит, намаялись!

— Но ни одно племя не может жить само по себе, не повинуясь кому-нибудь, — осторожно возразил Байынта, прожевав жирный кусок мяса, сунутый ему в рот хозяином согласно обычаю, в знак гостеприимства. — Вам придется искать защиту, и, даст аллах, в скором времени примет вас под свое крыло могущественный хан…

Гость не уточнил, кого он имеет в виду. Пусть нахмурившийся хозяин сам подумает и, главное, пусть привыкнет к мысли, что не обойтись им без хана. Именно хана.

— Вы ведь знаете, кто овладел Казанью, — вкрадчиво продолжал Байынта. — Коварный царь Иван захочет наложить руку и на эти края. А коль придут сюда урусы, светлый день обернется для вас темной ночью. Все добро ваше они отберут, жен ваших и детей заставят поклоняться кресту, а вас, мужчин, повязав, превратят в рабов…

Айсуак-турэ покачал в сомнении головой, но ничего в ответ на это не сказал.

Поскольку зашла речь о Казани, разговор коснулся и знаменитой казанской правительницы. Тут впервые Байынта услышал, что Суюмбика по своей воле отправилась в город Касимов и вышла замуж за Шагали-хана.

Прежде, когда доходили до Кашлыка очень любопытные, может быть, и обраставшие домыслами, но в основе своей достоверные рассказы о бурной жизни Суюмбики, Байынта с сожалением думал, что вот кому-то там везет, а у него нет надежды попасть в число любовников прекрасной и страстной ханбики. Услышав об успехе некоего Кужака, получившего не только доступ в постель Суюмбики, но и непререкаемую власть над казанцами, Байынта совсем расстроился и возроптал на всевышнего. Почему такое счастье ниспослано какому-то крымцу, а не ему, не Байынте? Где справедливость? Но всевышний, должно быть, не обратил внимания на его ропот. Суюмбика как была, так и осталась для Байынты яблочком, висящим слишком высоко. Не дотянуться было ему до этого яблочка…

Беседуя с Айсуаком, среди всего прочего узнал Байынта и о том, чем дело у Кужака кончилось. Когда русские ворвались в Казань, бежал он с частью приверженцев в сторону Нукрата, но спастись не смог: потерпел поражение в случайной стычке с небольшим русским разъездом, был схвачен и затем казнен.

«Что искал, то и нашел, — мстительно подумал Байынта. — Вот и хорошо!» То есть сообщение о смерти Кужака нисколько не огорчило его, а, напротив, даже обрадовало. А судьба Суюмбики вдруг озаботила, и в душе шевельнулось нечто вроде ревности к Шагали-хану.

«Шагали-хан, говорят, стар и уродлив, — думал он. — Каково красивой ханбике жить с ним? Невесело, наверно, бедняжке. Может, взять да выкрасть ее? — Удивленный этой неожиданно явившейся мыслью, Байынта спросил себя: — А зачем? — И сам же себе ответил: — Затем, чтобы воспользоваться ее именем и славой. Она связана родством с ханами и мурзами. Что ни говори, это много значит. И к тому же… К тому же ее сын — наследник казанского трона! Коль удастся вырвать их — и мать, и сына — из рук Шагали-хана, то… я женюсь на Суюмбике и, свалив Кучума, создам новое великое ханство!»

Опять размечтался Байынта, и как приятно было ему, давно уже подкладывавшему под голову вместо подушки жесткое седло, как сладостно было представить себя в мягкой постели с прекрасной ханбикой в объятиях! А почему бы и не представить? Ведь удостоился такого счастья проходимец Кужак! И даже безобразный Шагали-хан обнимает ее. Впрочем, завидовать Шагали-хану не стоит. Суюмбика рождена не для этого жалкого старикашки. Суюмбике предназначено быть великой ханбикой, и она, благодаря Байынте, снова станет ею!

Для этого ему нужны воины, много воинов! Если рядом с ним будут несравненная ханбика и наследник трона Утямыш-Гирей, то будет и войско, все здешние племена пойдут за ним. Значит, надо действовать!

Байынта решил для начала выбрать из числа своих людей несколько самых пронырливых егетов и послать в город Касимов, чтобы установить связь с Суюмбикой.

19

Суюмбика все отчетливей осознавала, что ошиблась в своих расчетах. Шагали-хана на казанский трон не посадили, и вообще там, кажется, отпала надобность в каком-либо хане. Надежда Суюмбики на возвращение из Касимова в Казань в качестве полновластной хозяйки не сбылась, и Шагали-хан, к которому она с самого начала не испытывала никакой симпатии, стал ей просто отвратителен. Неестественно красное лицо, рыжая борода, неопрятные усы, вислобрюхая фигура, кривые ноги — все в ее нынешнем муже вызывало брезгливое чувство. Хотя избалованная поклонниками ханбика поначалу и вынуждена была допускать его в свою постель, настоящей близости между ними ни разу не было, а теперь даже при редких посещениях Шагали-ханом ее спальни она уклонялась от исполнения супружеских обязанностей, ссылаясь на плохое самочувствие, на головную боль.

Не только муж был противен ей, но и касимовский дворец, и царившие в нем порядки, и соперницы, то есть другие жены Шагали-хана с их злыми взглядами, — они ненавидели Суюмбику, шпионили за ней и старались при каждом удобном случае, когда рядом не оказывалось свидетелей, уязвить, унизить ее. Такая жизнь для самолюбивой ханбики была ничем не лучше томления в зиндане.

И от города Касимова с его залитыми грязью улицами и кривыми переулками душа ее отвратилась. Она почти перестала выходить из дворца, обрекла себя на добровольное затворничество.

Надо сказать, касимовцы встретили последнюю жену Шагали-хана не очень-то любезно. Здешний народ, в особенности в низах, был настроен по отношению к казанцам враждебно — прежде всего потому, что частые походы на Казань ложились тяжелым бременем на его плечи. Молва возложила вину за эти походы на Суюмбику. Дескать, ради того, чтобы жениться на ней, Шагали-хан без конца собирал войско, из-за нее лилась кровь детей адамовых. Короче говоря, насколько чужд был Касимов Суюмбике, настолько же она сама была чужда здешним татарам.

Эту отчужденность, даже откровенную враждебность касимовцев она чувствовала всюду — шла ли со служанками по городу или гуляла в ханском саду. Каждый встречный бросал на нее недоброжелательный взгляд, иные презрительно кривили губы, а то и плевали вслед. Однажды в переулке у мечети вслед ей метнули камень. Ханбику, привыкшую в Казани к тому, что встречные, увидев ее, поспешно склоняли голову, будто всю пламенем опалило. Насилу добралась она до постели и, уткнувшись лицом в подушку, заплакала навзрыд. После этого и перестала выходить из дворца, заперлась в своей комнате и, предавшись горестным думам, в самом деле занемогла.

Вообще-то она так и так ни с кем, кроме служанок, не общалась. В этом невеселом дворце не с кем было ей поговорить, поделиться своими печалями. Не делиться же с теми, кто следил за ней, за каждым ее шагом!

Впрочем, несмотря на постоянную слежку, ей удалось послать весточку отцу. Упросила купца, проезжавшего в ногайскую сторону, передать на словах: пусть уважаемый и милый ее сердцу отец не забывает свою любимую дочь и внука Утямыш-Гирей-хана, оказавшихся в тяжелом положении; пусть предпримет все возможное, чтобы вызволить их из плена.

Купец поклялся довести мольбу несчастной ханбики до слуха великого мурзы Юсуфа. Но довел ли, нет ли — Суюмбика не знала. Зато Шагали-хану донесли, что жена его разговаривала с купцом, и Шагали-хан запретил ей встречаться с посторонними мужчинами, усилил слежку за ней.

Снова всплакнула Суюмбика и долго стояла у окна, глядя сквозь засиженное мухами стекло на погруженный в дрему город. Остановила взгляд на вонзенном в небо минарете мечети. Он навел Суюмбику на мысль: «Единственное, что я еще могу, — обратиться к богу. Может, я наказана за грехи мои. Надо почаще молиться, надо испросить прощение…»

Касимов, возникший на крутом берегу Оки когда-то очень давно, пережив немало тревог и волнений, в эти дни притих, наслаждался покоем. Будто задремали его неказистые дома, задремала построенная на взгорке мечеть. Объяла город тишина. Лишь муэдзин, увенчанный белой чалмой, пять раз в день нарушал эту тишину пронзительным криком: поднявшись по винтовой лестнице на верхнюю площадку двухъярусного минарета, он призывал правоверных к молитве и восславлял всевышнего:

— Аллахи акбар! Аллахи акбар!

Голос муэдзина могли услышать почти на всех улицах небольшого города, тем не менее мечеть посещали лишь немногие, что свидетельствовало о несколько прохладном отношении касимовцев к ней. Правда, нельзя сказать, что они отвернулись от бога, но и особого пристрастия к молит вам у них не было. Несмотря на старания престарелого имама, который в ежедневных проповедях противопоставлял соблазнам многогрешного мира заботу об очищении души, молитвенного усердия в касимовцах не прибавлялось. К служителям веры они обращались лишь тогда, когда случалась крайняя нужда в этом. Понадобилось дать имя младенцу, свершить никах либо отпеть покойника, так тут уж имам — в красном углу, и карманы его тяжелеют. А в остальное время правоверные заняты ремесленничеством и торговлишкой.

В ханском дворце имам показывается редко, вмешиваться в дела хана он не вправе — это право принадлежит лишь московскому государю. Вот если обнаружится, что хан каким-либо образом нарушает клятву верности Москве, имам может и должен одернуть его. И, бывает, одергивает. Ибо клятва священна.

Тем не менее престарелый имам всю жизнь считался одним из самых близких ко дворцу людей, имел доступ в покои членов ханской семьи. Случится ли у них неприятность, заболеет ли кто — служитель аллаха утешит, снимет с души тяжесть, молитвой и нашептываниями утишит боль.

Потому и Суюмбика, ослабнув духом и занедужив, вынуждена была послать служанку за имамом.

Хотя молодость Суюмбики давно осталась позади, а превратности судьбы и невоздержанность в любви не могли не сказаться на ее красоте, она все еще сохраняла свою женскую привлекательность. Даже в блеклых глазах немощного имама при разговоре с ней загорелся огонек, выдавая греховную мысль. Должно быть, он сам себя поймал на этом — покашлял в смущении.

— Надо тебе, ханбика, походить в мечеть, — сказал имам. — Пророк разрешил женщине сидеть с закрытым лицом в прихожей мечети, внимая словам, доносящимся из святилища, и повторяя их. Поручи дух свой всемогущему, отврати мысли от мирской суеты, самозабвенно погрузившись в молитвы…

После этого разговора к немногочисленным правоверным, пять раз на дню спешившим к намазу в мечеть, присоединились две закутанные с головы до ног в черное женщины. Одна из них оставалась у входа, другая, войдя в прихожую, опускалась на специально постланный для нее молитвенный коврик и молилась, вторя имаму, распевавшему суры Корана в глубине храма.

Искала Суюмбика в мечети утешения, а обрела потерянную надежду на возвращение былой своей власти и славы. Однажды во время послеполуденного намаза возникла возле нее фигура, закутанная, как она сама, в черное. И послыша я шепот:

— Возлюбленная ханбика, я прибыл от сохранивших верность тебе людей…

Суюмбика вздрогнула и едва не воскликнула: «О, всемогущий! Видно, услышал ты мои стенания и прислал вестника радости!»

«Вестник радости», то кладя вместе с ней поклоны, то воздевая руки, сообщал нараспев:

— Япанча-эфэнде собирает у Арского поля войско. Оно из дня в день растет. К мусульманам, поднявшимся против урусов, примкнули племена язычников. Им нет числа. Их предводитель Мамыш-Берды в согласии с Япанчой-эфенде построил у реки Меши городок. Они договорились создать там самостоятельное ханство. Единственный человек, достойный стать ханом, — наш ханзада Утямыш-Гирей. Ему будет возвращен и казанский трон. Береги, ханбика, сына, крепко береги. И готовься к возвращению на нашу священную землю…

Суюмбика, не зная, как выразить радость, обернулась к вестнику, на миг открыла лицо. Вестник сделал то же самое. Это был молодой мужчина. Суюмбика торопливо сдернула с пальца золотое колечко, сунула ему в руку.

— Благодарю, высокочтимая ханбика. Мне не нужна награда, но возьму на память… Я — служитель веры, в свое время был шакирдом сеида Кулшарифа. Стараюсь ради возвращения казанской мечети ее лучезарной славы. Надеюсь, со священных минаретов опять зазвучит священный азан[32]. Я буду навещать тебя. А пока — прощай!..

Суюмбику будто подменили. Сразу выздоровела, оживилась, стала благосклонной к мужу. Обласкав его, выпросила для пригляда за Утямыш-Гиреем еще двух нянек и потянулась к ханской казне якобы для пожертвований. Воскресшую надежду надо было подкрепить подкупом прислуги, охранников, а может быть, и кое-кого повыше.

Резкая перемена в настроении жены удивила Шагали-хана, а потом и насторожила: нет ли за этим чего-нибудь такого?.. Поделился сомнениями с имамом.

— Приближение к богу просвещает женщину, — объяснил имам. — Ханбика стала посещать мечеть, ни единого из пяти сроков не пропускает, искренне верует. Милость аллаха всемогущего безгранична. Должно быть, услышал он молитвы ханбики и озарил ее душу светом благочестия.

А Суюмбика ждала знакомого вестника. Но прошло довольно много времени, прежде чем он опять возник в прихожей мечети возле ханбики. Весть, доставленная им, порушила ее надежду на скорое вызволение из плена.

— Выслушай меня спокойно, ханбика, — начал вестник. — Вышло не совсем так, как задумывалось. Из Ногайской орды к Мамышу прибыл твой родной брат Галиакрам. Он объявлен ханом и поможет вырвать Казань из рук урусов…

Суюмбика не проронила в ответ ни слова. Ни сил, ни соображения не хватило, чтоб сказать что-нибудь. Вернувшись во дворец, опять уткнулась лицом в подушку, заныла, заплакала — иначе не скинуть навалившуюся на душу тяжесть. Обидно было так, будто преподнесли дорогой подарок и тут же отобрали. Вспыхнула злость на Галиакрама. Сидеть бы ему, безмозглому, в Малом Сарае и не высовываться, так нет! Ух, своими бы руками задушила!.. И отцу бы бороду выдрала! Помог, называется, несчастной дочери и сиротке-внуку! Не нашел своему бестолковому сыну тихий улус где-нибудь в другом месте!..

Не потому обозлилась Суюмбика на брата, что стал он ханом каких-то там марийцев (коль сумеет, пусть себе правит ими), а потому, что лишилась она надежды на скорое избавление от унизительной зависимости, от ненавистного мужа. Раз там появился хан, значит, Утямыш-Гирей им уже не нужен и она не нужна…

К счастью, человек быстро приноравливается и к радостям, и к горестям, переживания понемногу теряют остроту, и жизнь снова течет более или менее спокойно. Поручив себя тому же аллаху, Суюмбика возобновила посещения мечети. Вслушиваясь в доносящееся из-за прикрытой двери бормотанье имама, усердно отбивала поклоны и забывалась в молитве.

И опять в один из вечеров, во время сумеречного намаза, в прихожую мечети неслышно, как тень, проскользнула закутанная с головы до ног фигура. Суюмбика встрепенулась: не привез ли ее знакомец хорошую новость? Но к немалому ее удивлению, новый вестник оказался, как он сообщил, посланцем знатного и доблестного предводителя сибирского войска Байынты.

— Турэ мой, — зашептал посланец Байынты, — велел передать тебе, уважаемая ханбика, что под его рукой — тысяча всадников. Он предоставляет это войско в твое ведение. Условие же такое: ты должна стать его женой, связанной с ним никахом. Неправедный Кучум, хан сибирский, будет свергнут. Вместо него трон займет твой сын Утямыш-Гирей. Турэ велел сказать: «Нашему народу нужен повелитель из рода высокочтимых ханов. До того, как сын твой достигнет совершеннолетия, державные дела примем на себя. Коль дашь согласие, я с помощью моих отважных воинов вырву вас, тебя и твоего сына, из плена. После этого, овладев сибирским троном, мы двинемся на урусов и отомстим царю Ивану за Казань. Я буду верным твоим спутником. Мне нужно имя достойного хана, чтобы войско мое стало несметным. В знак согласия пришли какую-нибудь свою вещицу!»

Суюмбика не могла дать согласие сразу же. Нужно было подумать. Назначила новую встречу через два дня. Но уже на следующий день твердо решила: примет предложение Байынты. Да-да, надо согласиться! Может быть, это последняя возможность вернуть счастье — больше таких предложений не будет. Она пошлет Байынте в знак согласия драгоценный браслет…

Самое важное после этого — уберечь от всяких случайностей сына. Все теперь сходится на нем, на Утямыш-Гирее. Он — ее надежда и опора. «Сегодня же заберу его в свою комнату, — думала Суюмбика, возвращаясь из мечети с очередного намаза. — Пусть и няньки спят у меня. Мне теперь не с кем делить постель. Шагали-хана больше и близко не подпущу. Не нужно мне это, единственная у меня теперь радость — мой сын…»

У входа в свои покои Суюмбика увидела русскую девушку Настю, приставленную Шагали-ханом к Утямыш-Гирею. В глазах девушки стояли слезы.

— Что случилось? Уж не заболел ли мой сын?

— Нет, не заболел, ханбика. Его увезли…

— Куда увезли? Что ты несешь?!

— Как только ты, ханбика, ушла в мечеть, охранники хана забрали его, посадили в крытую повозку и увезли. Он так плакал!..

Суюмбика поняла: увезли в Москву. Случилось то, чего она более всего боялась: ее лишили последней опоры, единственной надежды. Шагали-хан, а может быть, сам царь Иван, — кто-то, неважно — кто, — упредил ее ход. Утямыш-Гирея упрячут в какой-нибудь монастырь и будут держать там во имя безопасности Государства Московского. Это не трудно было понять.

На этот раз Суюмбика даже заплакать не смогла. Душа ее омертвела. Нет, вернее сказать — в ней вспыхнул иссушающий душу огонь ненависти ко всему, что ее окружало, ко всем людям, ко всему миру.

Ее лишили смысла жизни. Где, кому теперь она нужна? Молодость ее прошла, красота увяла… Теперь и сына отобрали. Его имя, словно наделенное волшебным свойством, притягивало к себе мысли тысяч и тысяч самых разных людей — приверженцев разгромленного Казанского ханства, надеявшихся на возврат прошлого; мурз, сеидов, войсковых турэ, потерявших власть и силу; искателей шального счастья, мечтающих стать где-нибудь ханами. Они вились вокруг имени Утямыш-Гирея, как мухи вокруг сосуда с медом. Тогда и Суюмбика была нужна им, а теперь никто на нее и не оглянется.

Отомстить, отомстить им всем!..

Суюмбика перестала ходить в мечеть, сосредоточила все внимание на муже. Она не упрекнула его, прикинулась смирившейся с потерей, лишь слегка опечаленной, нуждающейся в утешении женой. И когда Шагали-хан, вспомнив о своих супружеских обязанностях, пришел к ней, ошеломила его такой страстностью, такими ласками, каких он от нее никак не ожидал.

И муж зачастил к ней.

В один из вечеров она встретила его угощением. Попросила стряпуху, которую для отличия от девушки Насти звали Настасьей, испечь блинчиков, вскипятить чаю, принести меду. Приготовила столик. Разлила чай в звонкие китайские чашки, приобретенные еще в Казани.

Шагали-хан смутно заподозрил что-то неладное. Не привык он к такой заботе с ее стороны.

— Что ж ты не отведаешь угощения, мой хан? — спросила Суюмбика, впервые назвав его ханом. — Для тебя ведь старалась. В знак почтения и благосклонности…

— Не слишком ли далеко зашла твоя благосклонность? — пробурчал Шагали-хан. — Хочу знать: ради чего так стараешься?

— Право мужа на почтение установлено аллахом, — ответила Суюмбика. — Я всегда была почтительна к своим мужьям.

— Я знаю, ханбика, как ты относилась к своим мужьям и ради кого старалась! Это всем известно…

— Раз известно, стоит ли ворошить прошлое? Прошу, уважаемый хан, отведай блинчиков, чаю выпей.

Но упоминание о прошлом уже привело Шагали-хана в раздражение. «Я, мужчина, без никаха ни с кем в постель не ложился. А ты кого лишь в своей постели не принимала! Подстилка крымская!..» — с неожиданно накатившейся злостью подумал он.

— Пей! — ласково напомнила Суюмбика. — Выпей, пока чай не остыл.

— Выпить?.. Ты, наверно, так любовников своих угощала! А теперь заскучала по ним и решила с мужем утешиться?

Он умолк, ожидая, что Суюмбика смутится, лицом изменится. А она смотрела невозмутимо, чем окончательно разъярила его.

— Ну, что молчишь? Глядишь на меня, а видишь своего Кужака? Пей сама свой чай!

Жена сохраняла спокойствие. Шагали-хан, грязно выругавшись, схватил свою чашку, сунул ей в руку.

— Тебе, потаскуха, сказано: сама пей!

Суюмбика подняла чашку повыше, подержала, покачивая, словно собираясь плеснуть содержимым в побагровевшее лицо человека, значившегося ее мужем, и вдруг в порыве гнева и ненависти, запрокинув голову, на едином дыхании выпила налитый для него чай.

Шагали-хан раскрыл было рот, собираясь сказать еще что-то, но не успел: Суюмбика, скорчившись, рухнула на пол.

Когда на зов хана прибежали служанки, Суюмбика была уже мертва. Ее подняли, положили на тахту.

Шагали-хан долго стоял, ошалело глядя на покойную. Мелькнула в голове мысль: «Красивая была… И мертвая — красива!»

20

Великий мурза Юсуф, принимая Мамышева посла, старался напустить на лицо надменно-холодное выражение, но скрыть радость не смог. В конце концов он оказал велеречивому мещеряку знаки внимания, какие оказывал лишь послам крымского хана: устроил в его честь меджлис[33] и выезд на охоту в ближайшие окрестности Малого Сарая.

Посол, не знававший прежде ничего подобного, сильно возгордился. Пришло ему на ум: «Зачем мне прозябать на побегушках у этого нищего Мамыш-Берды? Возьму да останусь при повелителе Ногайской орды, попрошусь к нему на службу!..»

Но Юсуф, напоминая на каждом шагу, по сколь важному делу прибыл посол, не давал возможности углубиться в эту мысль.

— Скажи своему турэ: великий мурза Юсуф незлопамятен, — внушал он. — Я следую завету: «Даже тому, кто кинул в тебя камень, ответь прощением и угощением». Мамыш-Берды встретил моего гонца без должного уважения. А я, как видишь, в меру своих возможностей стараюсь уважить его посла…

Едва мещеряк, сидя на пышной подушке, предавался раздумью — Юсуф обрывал нить его размышлений.

— Скажи: дружба с великим мурзой Юсуфом к худу не поведет. У нас один враг — царь Иван. Объединив силы, мы выбьем ему зубы!..

При таких вот обстоятельствах готовые сорваться с языка слова так и не сорвались. Когда Юсуф пообещал послать Мамышу пятьсот всадников, более того — послать, согласно его просьбе, своего старшего сына Галиакрама в качестве хана, мещеряк от намерения остаться в орде отказался. «Галиакрам — не безродный Мамыш, — решил он. — Сын хозяина орды, родной брат знаменитой Суюмбики. При таком хане я не прогадаю!»

Посол, быстренько простившись, уехал. А в Малом Сарае начали готовиться к отправке обещанного войска и хана.

Юсуф не мог нарадоваться: нашел сыну многообещающее место! Заартачившегося было Галиакрама обругал:

— Глупец! Тебе же открывается путь к казанскому трону! Коли этот Мамыш-Берды, дай ему аллах здоровья, разобьет войско урусов, Казань, считай, возвращена и ты — ее хан! Понял, дурень?

Понять, конечно, Галиакрам понял. Но не мог отделаться от опасений за свою драгоценную жизнь, а прямо сказать, так трусил. И все-таки желание стать в будущем хозяином казанского трона взяло верх над малодушием, вынудило его обречь себя на жизнь, более хлопотную и опасную, чем в Актюбе.

Отправился он к Мамышу в надежде стать повелителем ханства, никем пока не признанного, не имеющего ни определенных пределов, ни даже столицы. Несмотря на врожденную трусость, в пути держался довольно-таки раскованно, делал остановки, где хотел и когда хотел, чтобы, подкрепившись, вдоволь поваляться. Так, не забывая побаловать себя обильной едой и отдыхом, добрался, наконец, до городка на Меше.

Тут, получив в свое распоряжение приземистое строение и умостившись в красном углу на горке из подушек, вдруг почувствовал себя очень и очень одиноким. И повелел Мамышу:

— Половину прибывших со мной верных мне воинов поставь на охрану дворца!

— Ты не тревожься, наш уважаемый хан! — сказал Мамыш. — Я об этом позабочусь. А твоя забота — призывать склонившийся на нашу сторону народ к священной битве с русским войском. Во имя будущего нашего ханства, его могущества.

Когда тысяцкие, сотники и десятники Мамышева войска то поодиночке, то кучками прошли мимо Галиакрама, склоняя перед ним голову, в душе его страх на некоторое время уступил место воодушевлению. «Приятно все-таки быть ханом, нет на свете ничего приятней этого, — думал он. — Хорошо, что отец послал сюда меня. Ведь это счастье могло достаться и какому-нибудь другому мурзе».

По случаю прибытия хана Мамыш-Берды устроил празднество. Где-то были добыты бочонки с медовухой, из ближних окрестностей пригнали овец, наварили полные котлы мяса. Нашлись сказители, певцы, плясуны. Напились-наелись, повеселили душу все, а те, кто крутился возле Мамыша и старался теперь поближе сойтись с ханом, и вовсе нажрались и упились до потери сознания.

Дабы хан получил от празднества полнейшее удовольствие, Мамыш подложил ему в постель одну из захваченных в разных краях и превращенных в наложниц женщин. Правда, эту услугу предусмотрительного Мамыша хан с вечера оценить не смог: нахлебавшись крепкой медовухи сверх всякой меры, ничего уже не соображал, к тому же угодники, якобы блюдя обычай, натолкали ему в рот столько кусков жирного мяса, что под конец он уже и дышал еле-еле.

Разбуженный утром ужасной головной болью, Галиакрам раскрыл глаза и видит: рядом спит-посапывает красотка. «Это что еще за?.. — принялся соображать хан. — А я ведь вроде и не попользовался. Экая срамота!»

Хан с досады закряхтел. Тут и красотка проснулась, села и, довольная тем, что спокойно проспала всю ночь, пропела:

— Не угодно ли тебе что, дорогой хан? Скажи, душа моя!..

Судя по выговору, родом красотка была из татар, видимо, откуда-то из-под Казани. Блеклое, дрябловатое лицо, синева под глазами говорили о недоспанных ею ночах. Впрочем, хан не обратил внимания на ее изъяны. Вернее, не в состоянии был заметить такие мелочи. Угнетенный похмельем, терзаясь из-за постыдного для мужчины упущения, он не ответил красотке, лишь постукал со злости кулаком себе по лбу.

Догадливая наложница живо сползла с нар, бегом-бегом принесла чашку медовухи и споила ему. Хану полегчало. Вскоре Галиакрам, испытывая неизъяснимое удовольствие от легких прикосновений пальцев красотки, отправившихся в путешествие по его волосатой груди, опять уснул.

Послепраздничное «лечение» затянулось надолго. Едва хан утром продирал глаза — перед ним появлялась чаша с медовухой либо кумышкой и горка мяса. Хоть и попал Галиакрам не в такой знатный дворец, как у отца, и тем более не в такой, в каком предстояло поселиться в Казани, здешнее окружение ему понравилось. Дни проходили в хмельном веселье. На ночи тоже грех было бы обижаться. Что ни ночь — новая «ангелица».

Предавшись столь приятной и беспечальной жизни, Галиакрам и пальцем не шевельнул для выполнения отцовского приказа. А Юсуф ему перед отъездом приказал: «Как только устроишься там, первым делом постарайся выручить Суюмбику!» Забыть об этом совсем Галиакрам не забыл, но в минуты отвлечения от пьянства и ночных утех оправдывал себя: «С чего это я должен выручать Суюмбику? Пусть себе живет с Шагалием! Никто ее насильно за него не выдавал, сама пошла. Коль наскучил Шагали, пусть позовет своего Кужака. Да, пускай Кужак ее выручит!»

Эти мысли порой он выбарматывал себе под нос, а то, к удивлению наложницы, и выкрикивал:

— Нет! Не нужна ты мне! Нисколько не нужна! Не тяни руку к казанскому трону! Я на него сяду, я!

В конце концов он возненавидел сестру. «Она мой враг, — решил Галиакрам. — Враг, конечно же, враг! И нет врага опасней. Коль Мамыш прогонит урусов из Казани, она не постесняется, посадит на трон сына, а сама опять кинется в объятья какого-нибудь проходимца вроде Кужака. Нет уж, сестрица, не бывать по-твоему! Пропади ты пропадом там, в Шагалиевом гнезде!»

После того, как в «ханскую ставку» начал наезжать бывший баскак, назвавшийся Салахутдином, злоба Галиакрама по отношению к сестре усилилась. Принялся этот старикашка нахваливать Суюмбику. Рассказывать всякие истории, якобы свидетельствующие об уме и благородстве преславной ханбики. И назойливо напоминать при этом, что она — дочь великого мурзы Юсуфа и его, уважаемого хана, единоутробная сестра.

— Постарайся помочь попавшей в беду сестре, — советовал старик. — Сперва отправь к ней тайного посла, подготовь ее. Потом, когда представится возможность, пошлешь за ней войско. Заодно снесут голову коварному Шагали-хану…

Бывший баскак Салкей, ныне Салахутдин, старался пробудить сочувствие к «томящейся в плену», а так называемый хан, прикидываясь заинтересованным слушателем, перетолковывал его слова на свой лад: «Да, верно говорит старая лиса. Надо отправить туда тайного посла. Выбрать надежного слугу. Очень, очень надежного. Проворного и смелого. Послать, чтоб убрал Суюмбику. Именно так! Почему я, будущий хозяин казанского трона, должен терпеть тех, кто грозит моему счастью? В таких случаях не то что сестру — отца родного не жалеют…» — думал он.

А Салкею, будто бы поддерживая его мнение, сказал:

— Благодарю за хороший своет! Я пошлю туда, пошлю надежного человека. Но сам понимаешь, Касимов пока что — во власти урусов. Путь к ханбике закрыт. Можно сказать, на замке. Как его открыть? Коль знаешь, научи…

— Ты прав, путь закрыт, — ответил старик. — Но нет на свете замка, к которому не подошел бы какой-нибудь ключ. Пусть твой посланец сделает подношение имаму касимовской мечети. Святая молитва поможет встретиться с ханбикой. Понял?..

Понял, прекрасно понял претендент на казанский трон хитрого старика и отчетливо представил, как посланный им человек с помощью таинственного имама проникнет в касимовский дворец и положит конец притязаниям его знаменитой сестрицы.

Тут, вдалеке от могущественного отца, попривыкнув в пьяном угаре к странноватому своему окружению, состоявшему, главным образом, из незнакомых слуг и опустившихся рабынь, Галиакрам почувствовал себя подлинным ханом и не преминул бы предпринять какие-то действия для осуществления задуманного убийства, но смерть преградила путь ему самому.

Положение Мамыша все более ухудшалось, среди восставших росло недовольство, участились случаи открытого неповиновения, иные рядовые воины уже осмеливались поднять руку на десятников и даже сотников. Объяснялось это и туманностью смысла восстания, и каждодневными проявлениями несправедливости, усугубленными образом жизни «хана», на которого поначалу возлагали большие надежды, а потом махнули рукой. Войско начало разбредаться, люди уходили и затаивались в окрестных лесах. Мамыш попытался навести порядок. Схватили и повесили для устрашения остальных нескольких беглецов, — без толку. Бегство после казни лишь усилилось.

В один из этих напряженных для Мамыша дней Галиакрам потребовал для своих личных нужд десять воинов из числа прибывших с ним.

— Зачем они тебе? — удивился Мамыш.

— Повеление хана не обсуждается, а безоговорочно исполняется, — высокомерно бросил Галиакрам. — Узнаешь, когда исполнишь.

— Нет у меня твоих воинов, господин мой хан, — ответил Мамыш, усмехнувшись. — Были да все вышли. Разбежались.

Мамыш, понятно, врал. Прибывшие с Галиакрамом ногайцы не столько из чувства верности ему, сколько из-за того, что бежать им было далеко, да и нельзя — в орде накажут, бродили тут как в воду опущенные.

— Мне нужно с десяток надежных воинов, — повторил Галиакрам. — Я пошлю их в Касимов. По важному делу.

— Чем глядеть в сторону Касимова, мой хан, позаботься о себе!

Это прозвучало скорее как приказ, нежели совет, и, конечно, не понравилось Галиакраму. Он разозлился.

— Обо мне позаботиться должен ты! Хочешь чего-нибудь добиться, так береги своего хана! Что ты можешь без меня?

Задетый за живое Мамыш, закусив нижнюю губу, бросил на хана свирепый взгляд. Но Галиакрама это не образумило, он продолжал запальчиво:

— А когда ты думаешь начать наступление на Казань, а? Когда изгонишь урусов из этого священного города? Я ведь прибыл сюда не для того, чтобы возглавить толпу бродяг! Великий мурза ногайцев Юсуф послал меня, чтоб я занял казанский трон!

— Ну и займи!

— Да как же я займу, когда твое войско бездельничает, а ты и не думаешь начать поход на Казань!

Не обращая внимания на то, что по лицу Мамыша пошли пятна, Галиакрам продолжал выговаривать ему:

— Отец мой воинов тебе прислал? Прислал. Хана прислал? Прислал. Чего тебе еще надо?

— Надо, чтоб ты заткнулся, душа из тебя вон!

Только тут Галиакрам сообразил, что оказался в отчаянном положении: взбешенный Мамыш надвигался на него.

— Эй-эй! — предупредил хан внезапно осипшим голосом. — Ты поосторожней, а то… Голова ногайского мурзы в тысячу раз дороже головы какого-то там марийца!

— Вот как? Что ж, держи, я вложу твою драгоценную голову в твои собственные руки!..

Мамыш-Берды, вырвав из-за пояса боевой топор, взмахнул им. Галиакрам успел издать душераздирающий вопль. Топор беззвучно вошел в его жирную шею. Струей ударила кровь. Тучное тело хана кувыркнулось на пол.

Мамыш приказал вбежавшим на крик охранникам:

— Отсеките ему голову напрочь!

И сунул топор в руку одному из растерявшихся охранников.

— Ну, что застыл? Отсеки!

Убийство пусть и никудышного хана — дело нешуточное. Мамыша трясло. Чтобы унять дрожь, он потянулся к недопитой Галиакрамом кумышке. Сделав глоток, передал чашу охраннику, который перерубил шею убитого.

— На, пей! — сказал, утирая губы. — Помяни хана! А его голову… Голову посади на кол. Пусть все видят, что с Мамышем шутить нельзя!

21

Молодой имянкалинский хан Ахметгарей, узнав, что летняя его ставка у горы Каргаул разорена, дворец сожжен, крепко подосадовал на самого себя: был неоправданно мягок по отношению к подвластным башкирским племенам. Будь иначе, разве же случилось бы такое? Начальнику своего войска хан приказал установить и покарать преступников.

— Не откуда-то издалека они, наверно, явились, — сказал Ахметгарей. — Совершили злодеяние башкиры из ближней округи.

— Так, так, — подтвердил начальник войска. — Мои воины, подоспевшие к пожару, видели, что преступники утекли вверх по Уршаку.

— Должно быть, минцы! Их рук дело! Вот что: доставь-ка сюда главу этого строптивого племени, Канзафара! Надо проучить его!

— Клянусь, мой хан, доставлю в мгновение ока! Только разреши взять с собой побольше воинов. Сам знаешь, какой там народ.

— Нет-нет! — возразил хан, вдруг придя к мысли, что в столь неспокойные времена чересчур обострять отношения с подданными не стоит. — Не бери с собой воинов. Возьмешь несколько телохранителей — и довольно! На этот раз не воевать я тебя посылаю. Нельзя перегибать палку. Пригласишь Канзафара в гости. Понял? А тут будет видно…

— А ежели они нападут на меня? Как же без воинов-то?

— Не нападут. Башкиры на добро злом не отвечают. А ты ведь с добрым намерением поедешь. Понял? Да, ты поедешь, чтобы пригласить Канзафара в гости к хану.

— Все-таки, мой высокочтимый хан, легче разговаривать, имея за спиной войско.

— Не надо на этот раз войска! Уразумей: ты едешь не как войсковой турэ, а как посол, выполняющий мое поручение. Скажешь от моего имени: хан, мол, желает увидеть предводителя достославного племени Мин Канзафар-бия в своем дворце в качестве уважаемого гостя. Пусть рот от удивления разинет. Сразу с собой и привези его. Для большей убедительности скажи: будут и некоторые другие предводители племен. Скажи, к примеру: такое же приглашение послано Татигасу. Уразумел?

Когда вооруженный «посол» хана предстал со своими телохранителями перед Канзафаром-турэ, минцы как раз были взбудоражены необычайным событием. Нежданно-негаданно, спустя столько времени, вернулся в племя один из четырех егетов, схваченных ни за что ни про что армиями имянкалинского же хана Акназара и угнанных неведомо куда. Удивительны были рассказы Ташбая о своих приключениях. Он не просто слышал, а сам был очевидцем падения подлого Ядкара с казанского трона. Мало этого — при взятии Казани воевал на стороне русского войска!

Акхакалы посоветовали Канзафару:

— Укороти язык этого егета. А то навлечет беду на племя. Дойдет слух до Имянкалы — тут же нагрянут…

Однако бий не спешил с этим, мысли его больше были заняты подготовкой нынешнего общеплеменного собрания — йыйына. Где устроить праздник? Как обычно, у Асылыкуля, рядом с главным становищем коренного рода минцев, или в местах обитания других родов, скажем, у Кугидели либо в верховьях Уршака? Вопрос немаловажный, ибо от этого зависело, откуда и кого пригласить на праздник. Возникло у Канзафара намерение зазвать и самого хана. В конце концов, решил устроить йыйын в долине Кугидели, у озера Акзират, неподалеку от священных могил предков — Урдас-бия с Тысячью Колчанов и его окружения. «Так и Ахметгарей-хану ближе ехать. Глядишь, и приедет», — рассудил он.

Между тем Ташбай все свои потрясающие впечатления уже выложил и тем, кто подходил к нему, чтобы убедиться в достоверности повторяемых его первоначальными слушателями рассказов, он лишь коротко отвечал: «Да, так и было». Хотя в племени все еще жили услышанным от «вернувшегося почти с того света», интерес к нему, подобно к реке после разлива, начал спадать. Может быть, поэтому Канзафар-турэ поругал его за опасную словоохотливость, но не очень строго.

Сорвать бия с места посланцу Ахметгарей-хана труда не составило. Приглашение он принял с удовольствием. «Выходит, молодой хан относит меня к числу знатных предводителей, — подумал он. — Может быть, выгадаю что-нибудь для племени. Да и представляется повод пригласить в гости и самого хана. Может, и вправду приедет на йыйын…»

Акхакалы поддержали его мнение.

— Общение с ханом тебе не повредит, — сказали ему. — Не войско же прислал, а приглашение. Поезжай, поезжай!

В сопровождении двух телохранителей и слуги Канзафар-бий последовал за посланцем хана.

К Имянкале подъехали на склоне дня. Как и полагается при встрече уважаемого гостя, ворота в крепости распахнулись без промедления. Когда Канзафар соскакивал с седла, один из ханских охранников даже заботливо подставил плечо, чтоб он оперся. Другой увел коня в ханскую конюшню. Однако дворцового служителя, который должен был бы выйти навстречу бию и проводить его в гостевую комнату, не было видно. Канзафар удивился. Направляясь к входу во дворец, обернулся к двинувшимся следом охранникам.

— Может, хану не сообщили о моем прибытии?

Вместо вежливого ответа услышал:

— Он ждет тебя не дождется! Шагай быстрей!

Два охранника подхватили его под руки с двух сторон и, подтащив к железной двери, втолкнули в зиндан, устроенный в подвале дворца. Дверь закрылась, лязгнул запор.

Канзафар покричал-покричал, но отклика не получил. Отошел в дальний угол и, приткнувшись там, заплакал. Он ничего не понимал.

Вскоре втолкнули в зиндан и обоих его телохранителей.

Ночь тянулась мучительно долго. Утром предводитель племени Мин предстал перед ханом, но не в качестве гостя, а в качестве узника. Охранник тычком в спину поставил его на колени. Канзафар, задыхаясь от обиды, едва не закричал, но сумел спросить сдержанно:

— Что это, высокочтимый хан? С каких пор в Имянкале так унижают гостей?

Ахметгарей-хан ухмыльнулся.

— Ты не гость! Ты — преступник!

— В чем моя вина?

— Как? Ты не знаешь, в чем твоя вина? А я ждал, что ты покаешься.

— Мне не в чем каяться! Я чист и в делах, и в мыслях. В племени моем, благодарение всевышнему, все благополучно. Никто ни единым звуком не погрешил против ханства.

— Никто?

— Никто, высокочтимый хан. Ни единым звуком.

— А кто разорил мою летнюю ставку, а?

До Канзафара дошли вести о нападении на ханскую ставку, но он воспринял их спокойно, поскольку знал, что минцы к этому делу не причастны. И теперь он облегченно вздохнул: вот, оказывается, в чем его обвиняют!

— Я слышал, дорогой хан, что какая-то толпа бесчинствовала у горы Каргаул. Что эти злодеи там натворили?

— Об этом у тебя надо спросить! Твои там были, минцы. Не сам ли ты их послал?

— Аллах свидетель, мой высокочтимый хан, племя Мин такими делами не занимается!

— Есть у тебя доказательства? Чем подтвердишь свои слова?

— Тем, что все в племени в эти дни были на месте. Никто на сторону не отлучался, и никто со стороны к нам не прибился.

Простодушные ответы Канзафара почти было убедили хана в невиновности минцев, и он подумал: «Может, в самом деле не они? Может, юрматынцы?» Но слова: «Никто со стороны к нам не прибился», — опять ожесточили его. Ахметгарей выпрямился на троне, хлопнул ладонями себе по коленкам.

— Врешь! Никто, говоришь, не прибился, а этот, вернувшийся из Казани головорез, что — не в счет? Он сеет в племени смуту, а ты его покрываешь! Все вы один другого стоите! В зиндан!..

Канзафара отвели обратно в зиндан. Теперь бий понял: Ахметгарей-хан заманил его в ловушку, все было обдумано заранее. Племени грозит разгром, а он, предводитель, лишен возможности что-либо предпринять. И сам, сам виноват! Жил беспечно, не учуял коварства! Хорошо, если в племени узнают, что их турэ попал в беду, и поднимутся всем миром, кинутся на выручку. Тогда Ахметгарей, чтобы дело не зашло чересчур далеко, выпустит его из зиндана. Но племя может и не подняться. Соберутся акхакалы на совет, и кто-нибудь скажет: «Не будем спешить, старики, подождем еще. Наберемся терпения…» На том все и кончится.

Перед мысленным взором Канзафара предстало ужасное зрелище: вот по приказу Ахметгарей-хана выводят его на майдан и начинают полосовать плетками спину… Потом потащат к плахе, чтобы отсечь секирой голову… Или вздернут на виселице… Обвиненного в нападении на ханскую ставку ждет именно такая смерть…

Снова заплакал Канзафар-бий. С детства он был плаксив и доныне не избавился от постыдной для мужчины слабости.

Прошло несколько дней. К хану больше его не водили. Утром и вечером охранник, вынув из стены у двери круглый камень, просовывал в дыру остатки чьей-то еды: небрежно обгрызенные кости, иногда — плошку шурпы. В один из дней Канзафар попробовал заговорить с охранником, просовывавшим эти самые кости и плошки:

— Не сможешь выпустить меня? — И, не дожидаясь ответа удивленного охранника, посулил: — Получишь отменного скакуна! Мало — двух скакунов!..

— Нет! — отрезал охранник. — Менять свою голову на скакуна не собираюсь!

В другой раз Канзафар шепнул ему:

— Не хочешь сам — скажи кому-нибудь, кто сможет. Обоих одарю.

Охранник все же выполнил просьбу, передал его слова дворцовому ключнику.

— Пускай сначала пригонит скакунов, тогда поглядим, — отозвался тот.

— Как же он пригонит, коль в темнице сидит?

— Это уж его забота. Мы что, дураки, чтобы выпустить узника, поверив ему на слово? Ищи его потом!

— Он — предводитель племени. Никуда не денется, в племя свое, наверно, вернется.

— Раз он — турэ, что же соплеменники о нем у не побеспокоятся? Был бы он им нужен, так целый табун, а не то что два-три скакуна пригнали бы, понял?

Ключник, довольный тем, что не поддался соблазну и решительно отверг посулы, важно пошагал по своим делам, смущенный охранник поплелся в свою каморку, а Канзафар-бий по-прежнему сидел, привалившись к неровной каменной стене, в углу зиндана.

Он предпринял еще несколько попыток уговорить уже знакомого охранника, обещал взять его с собой, дать, сколько тот захочет, скота, наделить каким угодно добром, такие возможности он, бий, имеет; пытался улестить и тем, что охранник при желании сможет остаться жить среди минцев, что его, как человека, вызволившего главу племени из беды, встретят с почестями. Однако ни этот охранник, ни кто-либо другой за рискованное дело не взялся. И Канзафар забился в свой угол, умолк.

После того, как бий «приехал в гости», прошло дней пять или шесть, он сбился со счету, потому что спал и дремал урывками и уже не в состоянии был замечать смену дня и ночи. И вот однажды, когда он задремал, за дверью раздались крики, поднялась какая-то суматоха. Канзафар открыл глаза, прислушался. Крики удалились, потом опять приблизились, дверь зиндана загрохотала, — снаружи, похоже, пытались открыть ее, сбивали замок. Канзафар и его товарищи по несчастью, охваченные надеждой на освобождение, бросились к двери, принялись, крича, толкать ее изнутри. Наконец тяжелая железная дверь распахнулась, в глаза Канзафару ударил яркий свет. Первое, что он услышал, падая вперед, было:

— Живы!

Бия подхватили, и он оказался среди своих возбужденных соплеменников. А вокруг трещало, гудело пламя — полыхал пожар, горели деревянные строения.

— Благодарю вас, благодарю! — бормотал, глотая слезы радости, Канзафар-бий. — Теперь скорей домой, надо подобру-поздорову уходить!..

Никто его не понял, может, и не расслышал его слов, а он, приходя в себя, думал: «Теперь орда непременно пришлет войско… Никого из нас не пощадит, коль не уйдем в другие края. Придется, видать, покинуть землю, леса и пастбища, завещанные предками. Наши становища, наши постройки — все, все бросить! Что поделаешь, жизнь — дороже…»

22

Подходя к родному становищу, Ташбай, конечно, волновался. И улыбался, представляя подробности встречи с близкими. Как это бывает при возвращении человека после долгого отсутствия, сначала все немного растеряются. Мать, увидев его, уронит руки, потом радостно вскрикнет… Сестренка, завизжав, повиснет на его шее…

Но оказалось, что и отец его, и мать, сломленные горем, умерли. Сестру отдали замуж в другой род. Даже избу свою Ташбай не обнаружил — разобрали ее, и на опустевшем месте разрослась полынь. Долго стоял егет, вдыхая горький запах.

Старушка соседка, разглядывавшая его издали, подошла поближе, опять оглядела из-под руки и ахнула:

— Аллах всемогущий! Никак, сын покойного Малтабара вернулся? Да и то: даже проданная на сторону скотина, коль суждено, назад возвращается… Ташбай, ты ли это, сынок?

— Я, бабушка Бибинур, я. Вернулся вот…

От нее и услышал Ташбай горестные вести.

Тем временем набежали любопытные ребятишки, разглядывали, разинув рты, его дочерна загоревшее лицо, сильно поистрепавшуюся в пути одежду. Старушка шугнула мокроносых зевак:

— Человека, что ли, сроду не видели? Идите, идите, играйте! — И, обернувшись, к Ташбаю: — Айда, сынок, в мою избу. Что на улице-то стоять? Айда, заходи!..

Приветливая, проворная старушка, обрадованная тем, что первой приветила и первой, в меру своих возможностей, угостит вернувшегося невесть из каких краев сородича, заспешила домой, Ташбай неторопливо пошагал за ней.

Не успела еще бабушка Бибинур споить гостю плошку айрана, как потянулись в ее избу старухи и досужие женщины, — ребятишки живо оповестили становище о возвращении Ташбая. Вслед за ними стали заглядывать мужчины. Хозяйка избы веретеном завертелась. Угощала всем, чем богата. Прежде всего тем же айраном, но не только. Вытащила из своих тайников головки засушенного корота и предназначенные для самых дорогих гостей свертки сушеной же пастилы из черной смородины и рябины.

Человеку для счастья иногда не так уж много надо. Одинокая старушка была счастлива тем, что вот и она оказалась кому-то нужной, что худо-бедно, а может и угостить людей. Глядя на нее и Ташбай призабыл о своем горе, разговорился, стал рассказывать о том, что довелось ему пережить, увидеть и услышать в далеких краях. И самой внимательной слушательницей была его хозяйка.

Если что-то было ей не совсем понятно, она переспрашивала, проясняла непонятное в рассказе и торжествующе взглядывала на остальных слушателей, — мол, слыхали?

— Бедняжка! — вздыхала она, когда Ташбай умолкал. — И помучили же тебя злодеи! Откуда только берутся такие бессердечные люди?.. Ты пей, сынок, молоко-то, пей! Рассказывай, а заодно и угощайся… Вот ведь, выходит, осталась тут предназначенная тебе пища, потому и — благодарение небесам! — вернулся живым-здоровым…

Повесть Ташбая была печальна, местами становилась даже жуткой. Когда он рассказал, как увидел своего товарища повешенным, старухи начали прикладывать к глазам уголки платков.

— Камень вместо сердца был у этого Ядкара-мурзы, камень!

— И не говори!

— Но и сам он не ушел от кары, — продолжал Ташбай, оживившись. — Сшибли его с трона и отправили, куда надо…

— Давно бы пора!

— Тенгри все видит! Тенгри справедлив!

— Сам бог наставил человека, который покарал злодея.

— Святой, должно быть, человек, спасибо ему!

— Ядкара свалил царь урусов, — пояснил Ташбай. — Он, как вам сказать, вроде нашего великого мурзы. Царь взял Казань и отправил Ядкара в свою Москву. В зиндан там, наверно, посадит.

— Вот и ладно! В самый раз злодею!

Если бы Ташбай знал, что последний казанский хан в плену принял по своей воле христианскую веру, женился на высватанной царем дочери боярина и, получив на кормление городок Рузу, живет себе припеваючи, разговор в становище минцев пошел бы совсем по-иному. Однако Ташбай ничего об этом не знал, и его слушатели от души порадовались тому, что баскак Ядкар, немало в свое время помытаривший их, наконец, наказан. Чувство это позже распространилось и на все племя Мин.

Правда, после внушения, сделанного предводителем племени, Ташбай прикусил язык. В самом деле, не известно, как дальше обернется жизнь. Вдруг да царь Иван отпустит Ядкара-мурзу и он вернется сюда баскаком! Всякое может случиться, поэтому надо быть осторожным.

Но то, что уже попало на язык народу, обратно не собрать. Поди собери дождинки, упавшие в Асылыкуль! Рассказанное Ташбаем разошлось не только по племени Мин, но разнеслось и по всей округе. И стали наезжать люди из других племен, чтобы повидать Ташбая. Ну, любопытный юрматынец — не такое уж диво, юрматынские становища — не дальний свет, но прискакали люди даже невесть из какого далека, от предводителя племени Оранлы Авдеяка, того самого Авдеяка, который расколол надвое племя Ирехты. Велел им турэ подробнейшим образом расспросить обо всем, чему Ташбай стал очевидцем при взятии Казани русским войском.

Среди любопытствующих оказался и человек, не привязанный, как потом выяснилось, ни к какому племени. Он соскочил с коня и, помахивая длинной дубинкой, подошел к кучке минцев, возбужденных только что полученной вестью о случившемся в Имянкале.

— Ассалямагалейкум! — зычно поздоровался приезжий. — Нет ли тут, среди вас, батыра, который свернул шею Ядкар-хану? — И когда ему указали на Ташбая, похвалил: — Молодец! Ты настоящий егет! Опередил меня. Сделал то, что собирался сделать я.

— Не я это сделал, агай! — принялся объяснять смущенный Ташбай. — Ядкара сковырнул с трона царь урусов.

— Значит, царь, лизни его собака в губы, перешел мне дорогу! Влез в чужую долю! Больно уж у меня на Ядкара руки чесались, да вот запоздал. Повесил его царь или как?

— Нет, не повесил. Только в плен взял. С собой увез.

— А баскаков не увез? Как насчет ханских псов решил?

— Не могу сказать. Оставил, наверно, ведь много их.

— Всех бы их — под корень! Эх, меня там не было! Первым делом я бы вышиб зубы баскаку Салкею. И с удовольствием по его спине вот этой дубинкой прошелся!

Пока приезжий разговаривал с Ташбаем, вокруг собрался народ. Один из минцев полюбопытствовал:

— Ты, мусафир, из какого племени будешь?

— Я-то? Да не из какого! Я сам по себе. Я да жена — вот и все племя. Вон там она, у сосняка свой узелок караулит.

— Бэй, что ж ты ее в стороне от людей держишь? Позвать надо! Хоть айрану выпьет, — подала голос подоспевшая сюда же старуха Бибинур.

— Ничего, потерпит. Сейчас я вернусь к ней.

— Позови, позови, как тебя… Имени-то твоего я не знаю, не сказал…

— Я, бабушка, богатый: у меня два имени, — улыбнулся приезжий. — Которое тебе сказать? Первое отец с матерью дали, второе — судьба. Правда, первое-то я даже сам начал уж забывать. Биктимиром люди меня кличут…

Биктимир, человек вольный, ни с кем не связанный, направляется в края, где прошли его юность. Услышав о Ташбае, завернул к минцам, чтобы проверить, насколько достоверны передаваемые из уст в уста и, конечно, обрастающие преувеличениями рассказы о его подвигах. И вот, повидавшись с ним, наверно, попрощался бы и продолжил свой путь, но возобновился прерванный его появлением разговор о вероломстве Ахметгарей-хана. Разговор этот заинтересовал Биктимира.

Когда Канзафар-бий угодил с двумя своими телохранителями в зиндан, никто почему-то не обратил внимания на его слугу. Скорее всего потому, что Канзафарова коня принял ханский охранник, а остальных повел в конюшню он, слуга предводителя племени. Несколько дней он крутился возле ханских конюхов, а потом ночью, запасшись с вечера вожжами, перебрался через крепостную стену, вплавь переправился через Агидель и к утру, еле дыша от усталости, добежал до уршакских минцев. Оттуда, уже верхом, его отправили к Асылыкулю. Он-то и взбудоражил становище.

— Выходит, ваш турэ угодил в ханскую ловушку, а вы тут шумите попусту, — упрекнул минцев Биктимир. — Выручить его надо!

— А как?

— Хе! На вашем месте я разорил бы гнездо Ахметгарей-хана. Ныне как раз цена на ханов упала: казанского с трона сшибли, ногайского мурзу Юсуфа на тот свет отправили. Почему же Ахмет — гарей должен сидеть в Имянкале? На вашей земле, минцы!

Нужна была искорка, чтобы народ воспламенился, и эту искорку высек Биктимир.

Ташбай неожиданно даже для самого себя издал клич племени:

— Токсаба-а-а!

Впрочем, раз турэ в зиндане, кто-то ведь должен был выкрикнуть священное слово.

Клич подхватили:

— Токсаба! Токсаба!

Случается, что даже тогда, когда звучит боевой клич племени, происходят заминки. Одни уже вскакивают в седла, а другие бестолково тычутся туда-сюда, суматошатся, ищут висящее перед глазами оружие либо никак не могут отыскать отпущенного попастись коня. На сей раз минцы поднялись, можно сказать, мгновенно. Улицу становища заполнили вооруженные всадники. Старейший акхакал, подняв посошок, как саблю, напутствовал их:

— Сынки! Ахметгарей-хан озлобился на нас. Посадил в зиндан нашего турэ. Вызвольте его, сынки. Пусть поведет вас на Имянкалу Ташбай. Он опытен: Казань брал!..

Так Ташбай вдруг стал войсковым турэ. Биктимир, захваченный яростью и воодушевлением минцев, сам напросился к нему в помощники.

Помчались гонцы в остальные роды, помчались и в соседние племена, чтобы сообщить: минцы поднялись на войну с Ахметгарей-ханом. Пусть они, прислушавшись к голосу чести, решат, как отнестись к этому!

В этот же день, хотя солнце уже клонилось к закату, минцы выступили в поход на Имянкалу.

Имянкала, несмотря на свое окраинное положение в орде, считалась одной из надежнейших ставок ногайских мурз. Каждый из присланных сюда ханов старался укрепить ее. При безвременно почившем Акназаре были обновлены стены крепости. Правда, Акназар из тщеславия нанес ей и некоторый ущерб, прорубив вторые ворота для торжественных ханских выездов, но они открывались редко, все время оставались на крепком запоре, сношения с внешним миром поддерживались через старые ворота. При сыне Акназара, Ахметгарее, был расширен и углублен оборонительный ров, так что крепость стала еще более неприступной.

Поэтому-то минцы взять Имянкалу с налету не смогли. Ринулись было лавиной, как в открытом поле, к воротам, но сами же устроили толчею на узком мосту через ров и, осыпанные стрелами, отступили.

Со слов Ташбая они знали, что русские разрушили казанскую стену взрывом. Будь у минцев чем взорвать, так, может, и они устроили бы подкоп. Или хотя бы иметь оружие, которое изрыгает огонь и достает противника издалека. Вот уж нагнали бы страху на ханских армаев! И души бы из них повытряхивали. Тот же Ташбай своими ушами слышал, как эти штуки грохочут, и своими глазами видел, как бьют врагов наповал. Значит, существует такое грозное оружие. Только минцы его, к сожалению, не имеют.

Они могут поражать врагов издали стрелами с железными наконечниками, а в ближнем бою — копьями. И сабли у них, конечно, есть, и всевозможные дубинки: и с круглыми увесистыми головками на длинных рукоятках, и с деревянными шарами на цепочках — этими они бьют волков и лисиц на верховой охоте. Да, есть кое-что, только нет чего-нибудь такого, чем можно было бы расшибить ворота крепости. Им бы лишь ворваться туда, а уж там не растерялись бы.

И второй раз попробовали они взять ворота приступом, и третий, но снова и снова отскакивали. Проканителились так целый день. Когда надежда на успех приугасла и кое-кто уже начал прикидывать, не лучше ли повернуть назад. Ташбай сказал:

— Ханские ворота открыть — не в тарбаганью нору руку сунуть. Тут, егеты, без хитрости не обойтись. Надо что-нибудь другое придумать.

— Верно! — согласились с ним. — К тому же и кони притомились.

Во многих битвах замечено: если первый порыв не приводит к успеху, воля к победе слабеет. Снова укрепить дух войска может либо очень решительный турэ, либо неожиданная подмога.

Дух минцев укрепило второе.

«Коль всевышний решит дать что-нибудь своему рабу, прямо на дорогу выставит», — утверждает пословица. Вот и минцам не на дорогу, так на пути к победе «выставил». Кто бы мог подумать: прискакали на подмогу батыры племени Канлы, лишь недавно прикочевавшего откуда-то со стороны Малого Сарая.

Еще только-только обозначился рассвет, когда затаившийся в кустах соловей, неуверенно опробовав голос, поднял минцев и канлинцев на ноги. Это был час, когда сон сморил ханских армаев. Канлинцы, опытные воины, сразу поняли, что открытым приступом крепость не взять, хоть тысячу раз на нее кидайся. Горстка самых ловких из них бесшумно подкралась к воротам и вырезала задремавшую внешнюю охрану. Взметнулись арканы с крюками на концах. Спустя какие-то мгновения канлинцы попрыгали внутрь крепости и открыли ворота. Начался рукопашный бой в Имянкале.

Этот утренний неожиданный для обитателей крепости бой развернулся так стремительно, что многие полусонные охранники хана не успели, как говорится, даже пыль с себя стряхнуть. Сам Ахметгарей все же остался жив. С несколькими охранниками он выскользнул из города через Ханские ворота и скрылся. Тем временем схватки с армаями продолжались. Высыпали из дворца и заметались с криком-визгом жены и наложницы хана. Кто-то — вот умный человек! — догадался вымести их всей толпой из крепости, чтоб не путались под ногами. Кто-то подурней — а может, тоже умный? — подпалил несколько деревянных строений. Чуть позже огонь разбушевался и внутри дворца.

Покончив с армаями, сбили замок с двери зиндана, нашли Канзафара и его телохранителей. По соседству обнаружили еще один подвал, где томились другие узники хана. Их, конечно, тоже выпустили на волю. Никто из них не мог сдержать слез. Благодарили, плача:

— Да ниспошлет небо радость и вам!

Канзафар-бий тоже тер глаза грязной, уже столько дней не мытой рукой и твердил:

— Айда, братцы, домой! Уходить надо!

Но разгоряченный народ не слышал его или не хотел слышать. Все были охвачены неистовым желанием бить, ломать, крушить.

Хотя племя Мин вело свою историю от воинственного Урдас-бия с Тысячью Колчанов, воевать минцы вообще-то не любили, военные походы тяготили их. Барымту они считали порождением несправедливости, признавая право лишь на карымту.

Тут надо объяснить разницу между барымтой и карымтой. Барымта — поход или набег на другое племя ради легкой добычи. Напавшие, если не получают отпора, отбирают у своих жертв все подчистую, увозят их добро, угоняют скот.

У карымты — иное качество, иная цель: вернуть племени отнятое достояние. Участвующий в карымте чувствует себя правым. «Свое возвращаю», — говорит он и сражается, не жалея сил, не щадя себя ради блага племени. Чувство правоты ведет его к победе.

Это чувство может возникнуть и в том случае, когда не ставится задача вернуть свое добро, то есть когда поход не имеет характера карымты, а предпринимается для отмщения за обиду, за унижение, оскорбленную честь. Но мститель при всей его правоте — разрушитель. Он получает удовлетворение, лишь ломая и круша все, что имеет какое-либо отношение к его обидчику. Его закон: зло за зло!

Канлияцы, как только с ханскими армиями было покончено, тут же утихомирились. А минцы продолжали буйствовать. Когда Канзафара нашли живым-здоровым, его соплеменники не успокоились, напротив, кинулись громить все вокруг с еще большей яростью. Пожалели только коней. Едва их вывели из ханской конюшни — загорелась и она.

К следующему утру ханский дворец, гордо высившийся на макушке Лысой горы, превратился в груду закопченных камней.

Около ста лет простояла Имянкала как знак могущества ногайских мурз, знак их рассчитанной на веки вечные власти над племенами Мин, Юрматы, Танып, Кудей и другими окрестными башкирскими племенами помельче. Около ста лет копилась, передаваясь от поколения поколению, ненависть к угнетателям. И вот она прорвала запруды. Имянкала перестала существовать. Ногайская орда навсегда потеряла одно из своих ханств.

23

Появлению племени Канлы в этих краях в какой-то мере поспособствовал тот же Ташбай.

Получив возможность вернуться в родные места, он вышел из Казани через Арские ворота и растерялся. В какую сторону идти, чтобы отыскать свое племя? Путь свой в Казань он помнил, но на этом пути было столько поворотов, да и крюк получился такой, что возвращаться по своему следу не имело смысла.

Почему-то он решил, что надо идти на полуденное солнце, шел какое-то время на юг один, потом пристроился к каравану, двигавшемуся в выбранном им направлении. Вести в пути счет дням трудно, сколько дней Ташбай потерял из-за своей ошибки, он и сам не мог бы сказать. Много! Но в конце концов он понял: не туда идет. Хорошо, что у человека есть язык, чтобы спрашивать, а на худой конец — руки, чтобы объясняться жестами.

Он отстал от каравана и у речки Бызаулык натолкнулся на канлинцев. Правда, никто из них не имел представления, где обитает племя Мин, но названия «Асылыкуль», «Кугидель» были им известны. Очень заинтересовали эти названия первого же канлинца, с которым заговорил Ташбай. А заговорил он, как оказалось, с самим предводителем племени Байбышем.

Двигавшееся по степи племя можно было принять за войско: все мужчины вооружены, все на конях. А то, что вместе с войском движутся вереницы кибиток и стада скота, объяснялось просто: поход затеян долгий. Позже Ташбаю открылось своеобразие племени Канлы. Оно привыкло к походной жизни, все его хозяйство было приспособлено не к обычным перекочевкам, а к быстрой перемене мест обитания. Жилье — на колесах, даже котлы подвешены позади повозок так, что можно остановиться и тут же развести под ними огонь. Выше всего ставили канлинцы независимость. Начала прижимать их орда — ушли во владения Астраханского ханства. Оттуда опять вернулись в ногайские степи. Столкнувшись с армиями великого мурзы Юсуфа, отомстили ему за все обиды и — снова в путь…

Интересно вспомнить, как Ташбай познакомился с Байбышем-турэ. Передовые дозорные племени — албаксы — проехали мимо одинокого, к тому же безоружного путника, не задерживаясь. Ташбай обратился к пожилому мужчине, ехавшему в первой из вереницы повозок:

— Откуда, агай, едете?

Мужчина, прикрыв глаза от солнца дочерна загорелой рукой, внимательно оглядел его.

— А тебе зачем это знать? Между прочим, благовоспитанные егеты при встрече здороваются…

Ташбай пошагал рядом с повозкой.

— Желаю вам, почтенный, здоровья! Пусть вам сопутствует удача! Не с Урала ли держите путь?

— А ежели с Урала, что тогда?

— Да ничего особенного. На Урале, говорят, кремня много. Не найдется ли у вас лишний кусочек?

— У вас в племени что — кремней нет?

— В племени-то есть, да я, видишь, один в степи… Как раз к своим возвращаюсь. В плену был. Минцы мы…

— Вон оно как… Хоть мы и не с Урала, кремешок у нас найдется. Да вот, сразу и возьми… Мы — канлинцы. Слыхал про непокорное племя Канлы?

Ташбаю, правду сказать, о таком племени слышать не доводилось, но, чтобы как-то отблагодарить доброго человека, он слукавил:

— Как же, слыхал! Могучее, говорят, племя. Хвалят.

— Кто хвалит-то?

— Да все!

— Язык у тебя хорошо подвешен, — усмехнулся канлинец. — А речь такая же, как у нас.

— Может, мы, минцы, и вы, канлинцы, от одного корня?

— Может быть, может быть, — задумчиво проговорил канлинец и натянул вожжи. Повозка остановилась. Остановилась и следовавшая за ней вереница кибиток.

Подскакал верховой выяснить, в чем дело.

— Сворачивайте к ручью, — сказал собеседник Ташбая. — Сделаем остановку.

— Не рановато ли, турэ? — усомнился верховой, глянув на солнце. — До полудня еще далеко и проехали мало.

— А кто нам указал: проехать столько-то и остановиться точно в полдень? Никто нас не неволит, где хотим, там и приткнемся, когда хотим, тогда и остановимся отдохнуть. К тому же вот интересный егет нам встретился. Я должен побеседовать с ним, подумать…

Так Ташбай узнал, что разговаривал с самим предводителем племени.

Байбыш-турэ еще долго беседовал с ним у костра, расспрашивал, что за местности у Асылыкуля, чем примечательны долины Кугидели и Уршака. Сказал под конец беседы:

— Пути у нас совпали. Присоединяйся к нам. Может, и впрямь мы — от одного корня…

— Да-да! — подхватил Ташбай. — Наверно, вы — ответвление племени Мин!

— Никакое мы не ответвление! — вспылил Байбыш-турэ. — Канлы — самостоятельное вольное племя!

И потом, встретившись с Канзафар-бием, он вспылил, хотя поначалу помнил, что гостю надлежит быть сдержанным. Разговор шел спокойный. Байбыш посочувствовал Канзафару:

— Я ведь полагал, что вы были подвластны Казанскому ханству и теперь свободны. А вы, оказывается, под ордой ходите, тяжелые для вас времена не прошли…

— Что же поделаешь, раз такая судьба выпала, — вздохнул турэ минцев. — Ахметгарей-хана не скинуть, крепко сидит он в Имянкале.

— Так и пускай сидит, а ты подними племя и уйди.

— Уж не для того ли ты пришел, чтобы увести меня?.. — пошутил Канзафар.

— Хе! Увел бы, да не пойдешь со мной: ты привык сидеть на мягкой подушке.

На колкость гостя хозяин ответил колкостью же:

— Ума сидя набираются. Бегать приличествует лишь на охоте. Для благополучия племени прежде всего нужен ум.

— Для благополучия племени прежде всего нужна свобода! — возразил Байбыш. — Невозможно надеть ханское ярмо на шею того, кто не склоняет голову. Не склоняй и ты. Как я!

— Речь у нас одинаковая, а понятия разные, — сказал Канзафар. — Видать, не сговоримся мы с тобой. А я-то подумал: раз канлинцы пришли на нашу землю, значит — решили присоединиться к нам.

Тут-то Байбыш-турэ и вспылил:

— Присоединиться?! Да ноги моей тут больше не будет! Хотел я побывать на вашем йыйыне, показать искусство моих егетов. Не вышло. Кривые у тебя мысли, турэ. Прощай!

Вскоре пришла весть, что канлинцы подались на запад, к берегам Ика.

У Кандрыкуля племя остановилось на несколько дней. Здесь Байбыш получил сообщение: Ахметгарей-хан посадил предводителя минцев в зиндан, минцы поднялись и пошли войной на Имянкалу.

Не раздумывая, без колебаний Байбыш-турэ призвал своих батыров:

— На Имянкалу! Бить Ахметгарей-хана!

24

Как минцам дальше жить — должно было решиться на собрании всего племени.

Йыйын прошел на берегу Асылыкуля, и неплохо прошел. Хотя в смысле угощений от прежних общеплеменных праздников он особым изобилием не отличался, на праздничном майдане царило необычное воодушевление. Крах ненавистной, все время грозившей бедой Имянкалы вызвал в народе ликование. К Асылыкулю поспешили все, кто мог хоть мало-мальски шевелить ногами. Наехало и множество гостей.

По обычаю, предводители племен и прочие знатные гости сбились в кучу около акхакалов. Канлинцы прибыли всем племенем и, разумеется, рядом со знатью им места не хватило, да они туда и не стремились. Смешавшись с минцами, они включились в игры и состязания, почувствовали себя как на собственном празднике. И в большинстве состязаний победа досталась им. В борьбе на поясах взял верх над всеми канлинский батыр. И самым быстрым бегуном оказался канлинец. Не уступили они первенства и в стрельбе из лука.

Один из знатных даже пошутил:

— Чей тут праздник? Минцев или канлинцев? Ведь все ваши подарки достались чужим.

— Почему чужим? — возразил сидевший рядом с ним акхакал. — Канлы — не чужое племя. Они тоже башкиры.

Этот неожиданно начавшийся спор привлек внимание многих. Байбыш-турэ шутку не принял — поморщился. Канзафар-бий подумал о нем: «Неплохо было бы все-таки, если б этот упрямый бык согласился присоединить свое племя к моему». Юрматынский турэ Татигас-бий из зависти решил кольнуть Байбыша:

— Башкиры-то они башкиры, да произошли от калмыков, носивших на шее канглу[34].

Байбыш-турэ гордо выпятил грудь.

— Поэтому мое племя и не склоняет голову ни перед кем! Пуще всего мы дорожим свободой, завещанной нам далекими предками!

Сказанное Татигасом ни для кого из канлинцев не было новостью. Дошедшие до них из глубины веков предания утверждали, что происхождением своим они как-то связаны с калмыками, что начало их племени положили рабы, причем, рабы, оказавшиеся в самом отчаянном положении. Где-то когда-то их пленили в бою и для укрощения надели им на шеи канглу. Канглулы, то есть носящие ярмо на шее, — так их называли, пока они каким-то образом не обрели свободу. Слово «канглулы», претерпев с течением времени изменения, обкатавшись в речи, как камешек в реке, превратилось в «Канлы».

Кто знает, возможно, все так и было. Канлинцы унаследовали от далеких предков неукротимое вольнолюбие, отвагу и естественную воинственность. Не зря другие племена их побаиваются. Не зря астраханские ханы и ногайские мурзы старались приручить их, зажать в кулаке, чтоб можно было в нужный момент кулак разжать и использовать этих отличных воинов в своих интересах.

Участие без зова, без просьбы со стороны минцев в вызволении их предводителя, в разгроме Имянкалы сразу прославило канлинцев и в новых для них краях. Байбыш-турэ, чувствуя это, ловя уважительные взгляды, не скрывал гордости, держался на берегу Асылыкуля так, как должен держаться человек, знающий себе цену.

Праздник между тем продолжался. После борьбы, бега, испытания сил перетягиванием аркана настала очередь состязаний и посложней, и посмешней. Поразить цель из лука с коня на скаку или стоя на вертком бревне, попасть стрелой в неожиданно подброшенную вверх шапку, — это, конечно, непросто, это требует особенного мастерства, ловкости и в то же время порождает настоящий азарт. Всякая удача вызывает восторженные крики, промашка — смех. На майдане — шум, гам, веселье.

Молодежь показывала свое удальство и веселилась, а акхакалы, следя за ее играми, неторопливо беседовали.

— Благодарение небесам, турэ наш вернулся живым-здоровым, а то не видать бы нам этого праздника. Сидели бы горевали… — заметил один из них.

— Ты вот об этом говоришь, а надо еще тому порадоваться, что племя вздохнуло свободно, и возблагодарить Тенгри. Хоть на какое-то время избавились от ясака, — отозвался другой.

— Не спеши радоваться, почтенный, — поддержал беседу еще один акхакал, — ясак, из-за того, что Ахметгарей-хан сбежал, с нас не снимут. Ханы меняются: один умрет, другой сбежит, но тут же третий найдется. Придет с войском…

— Да куда придет-то? Имянкалы нет, пеплом развеялась.

— Все равно придет, найдет — куда.

— Хоть бы немного отдышаться племени, добра нажить…

— Придет, придет. Не с ногайской стороны, так еще с какой-нибудь. Слух был: где-то на землях гайнинцев объявилось войско сибирского хана, вот ведь как…

Канзафар-бий, не спуская глаз с майдана, держал уши торчком, прислушивался и к беседе акхакалов.

— Верно судите, почтенные, — подал он голос. — Тут нас в покое надолго не оставят. Надо что-то предпринять. Либо уйти отсюда, куда глаза глядят, либо…

Байбыш-турэ не дал ему досказать мысль, прервал:

— Уйти вам надо, уйти! Последуйте за канлинцами и будете на свободе. Нет ничего лучше свободы!

Акхакалы покивали:

— Так, так…

— Чем свободней мир, тем душе просторней…

Татигас-бий кинул насмешливо:

— Уж не клоните ли вы к соединению ваших племен? Коль сговоритесь, пригласите на торжество и нас!

Сказал он это из желания поерничать, нисколько не веря в возможность объединения канлинцев с минцами, но тут же встревожился: а вдруг?.. Нет, не хотел бы Татигас-бий слияния двух сильных племен по соседству со своим, ибо Юрматы тогда будет выглядеть тщедушным подростком рядом с дюжим мужчиной. Чтобы не осталось места соблазну, предводитель юрматынцев, глянув поочередно на Канзафара и на Байбыша, добавил:

— Можно и соединиться. Только ведь две бараньи головы, как говорится, в один котел не втиснуть. Придется тогда одному из вас стать головой, другому — грудью, что ли…

Канзафар промолчал. Прикусив губу, молчал и Байбыш. Но акхакалы принялись обсуждать высказанную Татигасом мысль.

— Племя с племенем, бывает, сходится, бывает, и расходится. Всяко бывает. Но лучше всего, конечно, жить в дружбе и согласии.

— Коль сойдемся, так птицу священную, скажем, можно принять ихнюю, а древо — наше.

— Клич останется наш, у канлинцев клича нет…

Тут выяснилось, что у племени Канлы нет не только клича, но и птицы, которой бы оно поклонялось, и древа священного, а тамга непостоянна — часто меняется. Байбыш-турэ не выдержал, вмешался в разговор:

— Можно и без всего этого жить. Само название племени «Канлы» любого клича стоит, понятно? Что касается древа и птицы, каждое дерево в лесу — наше и каждая птица небесная — наша, оттого и жизнь племени — полная чаша!

— Бросьте, почтенные, спорить попусту, — призвал старейший акхакал. — О будущем надо подумать.

— Так разве мы не о будущем думаем?

— Ты вот скажи: чем от орды заслониться, где защиту искать? Может, под чьим-нибудь крылом укрыться? В Малом Сарае пока не до нас, там мурзе Исмагилу надо после булгачки утвердиться. Но ведь скоро его армаи и баскаки нагрянут сюда…

Все примолкли, задумались.

Праздник на майдане шел к концу. Состязания завершились, народ разбился на кучки, окружив кураистов, домристов, сказителей, — кому что по вкусу. Канзафар-бий окинул майдан хозяйским взглядом: все ли в порядке? Бросилось ему в глаза, что особенно много народу собралось вокруг Ташбая. Тот, размахивая рукой, рассказывал что-то, должно быть, интересное. Не то чтобы обеспокоившись, а скорее из любопытства Канзафар послал туда своего порученца:

— Узнай-ка, о чем он там толкует.

Порученец, похоже, неверно его понял — привел самого Ташбая.

— Не кончились еще твои байки? — спросил бий. Должен же он был что-то сказать или спросить, раз уж Ташбай предстал перед ним. — И как только язык у тебя не устает!

— Да ведь расспрашивают, турэ. Выпытывают.

— Что выпытывают?

— Про царя Ивана спрашивают. Видел ли, спрашивают, его, каков он, спрашивают, из себя. Небось, одежда у него, говорят, вся из золота да серебра…

— Одежда у царя Ивана, конечно, не чета твоей, — заулыбался старейший акхакал. — Но ты вот что скажи: с умом ли он дело делает? Да не обижает ли народ? А то говорят — силком обращает людей в свою веру.

— Нет, почтенный. Сам я ничего такого не видел и не слышал.

Воспользовавшись случаем, егет снова принялся пересказывать то, что понаслышке знал о царе Иване. Хотя царя Ташбай даже издали не видел, польщенный вниманием знатных слушателей, он настолько увлекся, что выходило так, будто чуть ли не разговаривал с ним самим.

— Слыхали? — обратился Канзафар-бий к сидящим рядом с ним. — Царь Иван обещает веру и обычаи не притеснять. Вот — свидетель, который видел его своими глазами!

— Он, турэ, свое обещание и на бумаге затвердил. Такая бумага была у моего товарища, и один дервиш прочитал ее нам еще до того, как урусы взяли Казань. Там сказано: «Все народы, племена и роды…» Да, так начинается. Дальше я только смысл помню…

— Погоди! — прервал его Канзафар-бий. — Есть такое письмо и у меня, один проезжий тамьянец оставил. Сегодня, я думаю, самая пора прочитать это письмо народу…

Он уже и давеча, сказав: «Либо уйти отсюда, куда глаза глядят, либо…» — хотел завести речь о царском письме, да Байбыш-турэ перебил.

— Найдите-ка нашего шакирда! — распорядился Канзафар-бий.

Один из шакирдов, обучавшихся при Каргалинской мечети, был родом из минцев. На лето он вернулся в племя и сидел в это время за спинами знатных, тихий, как собачонка, ожидающая, когда ей кинут косточку. Найти его не составило труда. Порученцы бия известили народ, что ему следует приблизиться к турэ: сейчас произойдет нечто важное.

— Читай! — сказал Канзафар-бий шакирду, подав ему вытащенное из-за пазухи письмо.

— «Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте. Я, царь, государь и великий князь…» — начал шакирд нараспев, будто читая Коран.

Язык «тюрки», на котором было написано письмо, и без того был трудноват для понимания, да тут еще это заунывное пение вызывало досаду.

— Ты, как тебя, не пой, — остановил шакирда Канзафар-бий. — Читай по-человечески. Или говори по-нашему, что там сказано.

— Тут, Канзафар-турэ, сказано, что веру вашу и обычаи я обещаю хранить и ничем не притеснить…

— Нет, лучше читай!

Растерянный шакирд продолжал чтение запинаясь, по слогам, иначе «по-человечески», то есть в непривычной для него манере, не получалось. Канзафар-бий время от времени, чтобы смысл письма дошел до всех, устремлял вверх указательный палец:

— Понятно? Читай дальше.

— «…Земляки, водами и богачеством вашим владеть вам самим».

— Понятно?..

Таким вот образом усилиями шакирда и предводителя племени царские обещания были доведены до всеобщего сведения.

Канзафар-бий поднялся на ноги, окинул взглядом акхакалов, знатных гостей и столпившийся вокруг них народ.

— Ямагат!

Голос бия прозвучал не так сильно, как ему хотелось, поэтому он повторил:

— Ямагат!

Воцарилась тишина. Народ с небывалым доныне вниманием и надеждой ждал, что скажет Канзафар-турэ.

— Вы слышали: царь Русин призывает нас под свое крыло. Вы слышали: он обещает защитить наши земли и воды. Может, решимся доверить свою судьбу ему, а?

Ответа на вопрос не последовало. Народ молчал. Никто не издал ни звука.

— Вы слышали: он обещает нам вольную жизнь, обещает убавить ясак… Скажите свое слово. Ногайская орда Имянкалу нам не простит. Житья нам тут не даст. Как решим? Уйдем отсюда? Или останемся на родной земле, попросив защиту у Русии?

Народ молчал.

— У вас что — языки отсохли? Говорите!

Послышались неуверенные голоса:

— Как сам считаешь, турэ?

— Как ты, так и мы…

Канзафар продолжал:

— В нынешние тяжелые времена, ямагат, нам одним трудно будет выжить. Чем стать жертвами еще какого-нибудь хана, лучше, по-моему, принять защиту царя Ивана, который сам говорит: «Не страшитесь меня».

— Тебе видней, турэ, — сказал пожилой минец, выступая из толпы вперед. — Только бы не оказалось племя в еще худшем положении.

— Мы тебе верим! — закричали из толпы.

— Позаботься о благополучии племени!

Поднялся старейший акхакал.

— Я думаю, Канзафар-турэ, раз племя тебе верит, должен ты, сам съездить к царю Русии…

Народ опять примолк, чтоб не упустить ни слова старейшего.

— Бумага — одно дело, а разговор лицом к лицу — другое. Да. Коль поедешь и условишься с милосердным царем, глядя ему в глаза, уговор будет надежней. Не так ли, сынки? Верно ли я говорю?

— Верно, почтенный, верно!

— Желания человеческие, сынки, беспредельны. Не все из того, что мы желаем, исполнимо, но, может быть, милосердный царь добавит к своим обещаниям еще что-нибудь. Согласны вы с этим?

— Согласны!

— Благословляем нашего турэ на поездку?

— Да! Да!

— Лишь бы живым-здоровым вернулся! И не забывал там, что племени нужно!

— Итак, мы склоняем голову перед Русией в великой надежде на ее защиту и дружбу…

Столь быстрый поворот в разговоре на общеплеменном совете явился для Канзафара некоторой неожиданностью, но вполне устраивал его.

— Значит, решили? — уточнил он.

— Доброго пути, турэ! — отозвался майдан.

— Что ж, ямагат, в путь так в путь! Благодарю за доверие! Теперь можно и разойтись. Нынешний наш йыйын прошел хорошо, остается пожелать, чтоб и предстоящие порадовали. Спасибо нашим гостям, уважили нас. Дай аллах вот так же встретиться на нашем празднике будущим лётом!

— Да будет так!

Йыйын закончился. Но ни хозяева, ни гости не спешили разойтись-разъехаться. Обсуждали случившееся.

— Небывалое путешествие предстоит тебе, — сказал Байбыш Канзафару, — и неизвестно, чем оно завершится.

— Удачи мне пожелай, удачи!

— Что ж, пусть будет удачен твой путь!

Татигас будто бы шутки ради кольнул Байбыша:

— Коль желаешь Канзафару добра, почему бы и тебе не отправиться с ним? Ведь ты — самый дорогой его гость.

Акхакалы загомонили, приняв его слова всерьез:

— И то правда!

— Да, желательно, весьма желательно!

— Поезжайте вдвоем!

— А можно и втроем!..

Байбыш-турэ отрезал:

— Нет, я не поеду! Канлы ни перед кем не склоняло голову и не склонит!

Прозвучало это укором минцам. Наступило неловкое молчание.

25

Татигас-бий вернулся с праздника минцев в тягостном настроении. Ощущение было такое, будто потерял там что-то, лишился чего-то очень важного. Он долго не мог понять причину своей подавленности. Но, поразмышляв, в конце концов установил ее: неопределенность будущего. Вот именно: минцы обрели надежду на благоприятный поворот в своей судьбе и тем самым открыли его, Татигас-бия, глаза на будущее юрматынцев. Ничего хорошего оно не сулило, надеяться, оказалось, не на что.

Надежда… Она возбуждает дремлющие в человеке силы, связывает его с окружающими, объединяет с ними, направляя к общей цели. Без надежды, говорят, один только шайтан живет, и верно говорят, ибо люди без надежды жить не могут. Человек, потерявший надежду, подобен птице с подбитым крылом. Это же можно сказать и о племени. Племя без надежды — бескрылый беркут…

Беспокойство, овладев мыслями Татигаса, лишило его сна. Дорога утомила его, он чуть раньше обычного лег в постель, закрыл глаза, и со стороны могло показаться, что он спит. Но глава племени Юрматы не спал.

«Времена изменились, — думал он. — Привычный порядок рушится. Все турэ встревожены…»

Бий мысленно перебирал события последнего времени. Пало Казанское ханство. Исмагил-мурза, перешагнув через труп старшего брата, сел на ногайский трон. Поговаривали — он держит сторону царя Ивана. Но неизвестно, куда повернет теперь… Разгромлена Имянкала. На волоске висит Актюба. Когда власть ослаблена, жди междоусобиц. Ногайские мурзы постараются втянуть в них башкир. Беда башкирских племен — в разрозненности. Каждое из них само по себе и потому может стать жертвой любого хищника.

Может быть, минцы избрали самый верный путь. Пожалуй, ничего лучше и не придумать. Иного пути спасения от власти орды нет. Правы были акхакалы, предложившие всем приехавшим на праздник предводителям племен: присоединяйтесь! Стоило об этом подумать, посовещаться, но гордец Байбыш поставил всех в неловкое положение. После его слов затевать разговор было уже неудобно. Получилось бы, что остальные лишены гордости. И он, Татигас-бий, промолчал. Его молчание истолковали как отказ и более уже не настаивали.

А почему бы и не поехать вместе с Канзафаром? Может, утром же отправить к нему гонца, известить о согласии? Нет, это неверно поймут. Прежде всего, задерет нос сам Канзафар. Как же, предводитель племени Юрматы кланяется ему, просит взять с собой!..

Заснул Татигас-бий лишь перед рассветом. Разбудил его голос пастуха.

— Хайт, скотинки! — кричал он, собирая в стадо дойных коров, пригоняемых на ночь в становище.

Недовольно мычали телята, подпущенные к матерям перед дойкой лишь на короткое время и не успевшие насосаться, ответно мычали и коровы, недовольные тем, что их отрывают от детенышей. Но для Татигаса это прозвучало радостной мелодией только что родившегося дня. Как знакома и как мила она его сердцу!

Чу, а это что за звуки?.. Со стороны молчавшей в последнее время кузницы доносился веселый звон железа. Ах, да! Биктимир…

Татигас-бий встретил его у минцев и пригласил погостить в племени. Теперь можно было не остерегаться: Ахметгарей-хан сбежал, Апкадир-хазрет после пожара у горы Каргаул, слизнувшего и мечеть, тоже исчез. Биктимир принял приглашение, приехал вместе с Минзилей и вот, выходит, ни свет ни заря поспешил в кузницу. Соскучился…

Вчерашнего тягостного настроения как не бывало. Татигас-бий торопливо оделся, кликнул охранника.

— Приготовьте коня!

— Которого, турэ?

— Карего иноходца… Нет, рыжего, он выносливей.

— Далекий ли предстоит путь, турэ? Еды сколько положить?

— Неблизкий, неблизкий! За Урал мне надо съездить.

Видя, что охранник не трогается с места, бий прикрикнул:

— Ты что стоишь? Не понял?

— Понял, турэ, но ты не сказал, кого возьмешь с собой.

— Всех троих, с кем был у минцев. Оружие приготовьте. В пути придется несколько раз переночевать… Ну, живенько!

Татигас-бий вспомнил заехавшего к нему однажды Шагалия, сына предводителя тамьянцев. Впрочем, молва донесла, что теперь он сменил отца. «Вот с кем нужно поговорить, посоветоваться, — решил Татигас. — Он виделся с царем Иваном, вдобавок и бумагу от него привез. Коль склонится к тому же, к чему склонился Канзафар, поеду с ним! С ним даже сподручней, он знаком с царем, проще будет разговаривать. Но, конечно, каждый будет говорить от лица своего племени…»

Как ни торопится человек, собираясь в путь, время бежит еще торопливей. Когда Татигас-бий, сопровождаемый тремя охранниками, тронулся в сторону синевших вдали уральских отрогов, возле которых Агидель круто поворачивает на север, солнце стояло уже довольно высоко. Не дожидаясь, пока выедут на торную дорогу, связывающую Актюбу с Имянкалой, бий кинул коня в намет — так велико было его нетерпение. Послушный рыжий скакун мчался вперед, не нуждаясь в понуканиях, но хозяин все равно поторапливал его, то и дело взмахивал плеткой.

Вскоре один из охранников, поравнявшись с бием, напомнил:

— Дело к полудню идет, турэ, жарко становится, не стоило бы так гнать коней!..

Татигас не обратил внимания на слова охранника, а может быть, и не услышал. Мысли его были заняты предстоящей встречей.

Как начать разговор? Нельзя же прямо в лоб сказать: «Айда, поедем к царю Ивану». Может быть, у Шаталия нет никакого желания ехать туда. Побывал, скажет, один раз, хватит…

Весь день, подскакивая в седле, Татигас-бий думал об этом.

Ночевать остановились на яйляу у кыпсаков. Татигас-бий расспросил дружелюбно встретивших его хозяев яйляу, как проехать к тамьянцам. При разговоре выяснилось, что молодой тамьянский турэ женат на дочери предводителя бурзянцев Иске-бия. Это во-первых. Во-вторых, оказалось, что предводитель семиродцев-кыпсаков Карагужак и Шагали — задушевные друзья. Стало быть, у Шагалия есть на кого опереться, есть с кем общаться, и в общении с живущими далеко от него, такими, как Татигас, предводителями, он не очень-то нуждается.

Такой вот неприятный для себя вывод из услышанного сделал Татигас-бий и подумал с горечью: «А у меня нет друга, не с кем в эти тяжелые дни поговорить по душам…»

Тем не менее он поспешил дальше. Углубившись в горные леса, миновав гору Семиколенную и уже приближаясь к местам обитания тамьянцев, узнал он от встречных путников, что Шагали в отъезде, и окончательно расстроился.

— Куда он уехал?

Один из путников махнул рукой за спину Татигаса.

— Туда…

— К Карагужаку, что ли?

— К нему, должно быть. Слух был — собираются вместе поехать к белому[35] царю.

— К какому еще белому царю?

— Бэй, к этому, к Ивану, царю урусов. Он бумагу прислал: айдате, мол, под мое крыло, я ваши земли и воды не трону и ясак не буду брать.

— Нет, не так, — возразил второй путник. — Ясака он обещает брать вдвое меньше, чем ногайцы…

Татигас-бий дальше слушать не стал: обещания царя Ивана ему были хорошо известны. Спросил только:

— Когда он уехал?

— Да вчера, наверно, тут проехал. Шагали-турэ не один к белому царю отправился. С ним — и тесть его Иске-бий, и усерганский турэ Бикбау…

Татигасу вдруг стало тоскливо. Он почувствовал себя обделенным и одиноким. Его племени грозила опасность остаться без надежды.

Он резко повернул скакуна в обратную сторону.

26

Карагужак-турэ сильно обеспокоился. Шагали прислал гонца, предупредил: «Готовься к путешествию. Подъеду к следующей пятнице». Но пятница прошла, а друг не приехал. Хотя насчет «путешествия» условились твердо.

Шагалия задержали переговоры с Иске-бием. Прежде чем поехать к Карагужаку, пришлось объясниться с тестем. «Склонив вольную свою голову перед царем чуждой нам страны, ты совершишь ошибку. Ведь это — измена нашей вере и нашей жизни», — такое вот мнение довел Иске бий до сведения зятя и поначалу упорно стоял на своем.

Шагали подосадовал на себя: принял неожиданное для тестя решение, надо было исподволь готовить его к этому. А теперь вот доказывай свою правоту!..

Какие доводы он выставил?

Да, Тамьян пока что ни от кого не зависит, но кто поручится, что завтра сибирский хан или ногайцы не лишат его независимости? Разве племя уже не оказалось однажды на краю гибели? Баскаки и армаи Кучум-хана ничем не лучше казанских баскаков и армаев. Вон усерганцы на себе это испытали. Тоже вынуждены были бежать. Вы, бурзянцы, укрылись в горных долинах, до вас трудней добраться, а все-таки платите ясак орде. Или возьмем кыпсаков. Что спасло их от разгрома после схватки с армаями Акназар-хана? Цепь случайностей: смерть Шейх-Мамая, отъезд Юсуфа из Актюбы, убийство Акназара, убийство Юсуфа, наконец, падение Имянкалы… У орды просто руки до кыпсаков не доходили. А ведь могут дойти. Племена башкир не способны защитить себя, потому что разобщены, раздерганы по разным ханствам. Надо собраться под одним надежным крылом. Такое крыло сейчас — только у Москвы. Ее могущество растет, падение Казани показало это…

— А как думают другие предводители? — спросил Иске-бий. — Надо бы со всеми соседями посоветоваться.

Это значило, что он зашатался.

— Другие турэ думают так же, как я, — поспешил уверить Шагали.

— Кто, к примеру?

— Предводитель кыпсаков Карагужак.

— Хуш! Еще кто?

— Бикбау-турэ…

Тут Шагали слукавил. Ясной договоренности с предводителем усерганцев у него не было. Но он знал, что Бикбау удручен пережитым в последнее время, внимательно следит за умонастроениями соседей и готов повернуть туда, куда повернут остальные.

— Коли так, что ни суждено, переживем все вместе, — сдался Иске-бий. Не только снял обвинение с зятя, но и сам склонился к поездке.

Правда, он поставил условие: съехавшись возле устья Сакмара, еще раз осмотреться, подумать…

Устье Сакмара — понятие однозначное, там стоит Актюба. Удивительные пришли оттуда вести: Актюба осталась без хозяина. Отправив старшего брата на тот свет и завладев ногайским троном, Исмагил-мурза назначил актюбинским ханом сына своего Кадика. Не прошло после этого и двух недель, как минцы при поддержке канлинцев разрушили Имянкалу. Ошалелый Ахметгарей-хан с горсткой охранников примчался в Актюбу, вызвал переполох. Кадик будто бы сказал: «Отец послал меня сюда на верную гибель. Нет-нет, я тут не останусь». И, погрузив все свои богатства, забрав всех своих охранников и армаев, последовал за Ахметгареем в Малый Сарай. По сути, дела сбежал.

Башкирские турэ не знали, верить или не верить этим вестям. Поэтому осторожный Иске-бий и решил: надо побывать в Актюбе. Может быть, случившееся там все меняет, то есть отпадает надобность ехать к русскому царю. Хотя вряд ли… В Малом Сарае найдутся мурзы, готовые не то что наперегонки к готовому ханскому гнезду побежать, а даже горло друг другу ради власти перегрызть. И все-таки… И все-таки надо человеку, чтобы в чем-нибудь убедиться, все своими глазами увидеть и все, как говорится, своими руками пощупать.

Шагали сообщил условие тестя предводителю усерганцев, который с предложением принять покровительство русского царя согласился без долгих раздумий. Тут же устроив йыйын, Бикбау заручился и согласием племени. Ну, а к Карагужаку Шагали так и так должен был заехать. К устью Сакмара они отправились вместе. Вскоре туда же прибыл со своими людьми Иске-бий, а следом за ним — Бикбау.

Ворота Актюбы в эти дни были настежь открыты, беспрепятственно гуляли по ее улицам степные ветры. В городе сновал народ — из-за того, что хан «осиротил» его, жизнь не прекратилась. Девушки, как всегда, таскали воду из реки, мальчишки теребили собак, старики стояли, опираясь о посошки, разглядывали прохожих, уделяя особое внимание въезжающим в город или отъезжающим мусафирам и купцам. Только егетов и молодых мужчин не было видно в Актюбе, увел их всех с собой Кадик-мурза.

Предводители четырех племен подъехали к мосту через окружающий город ров все вместе, седло к седлу. Поскольку мост был узковат, вперед пропустили предводителя усерганцев, за ним последовали Иске-бий с Шагалием, последним, беспечно насвистывая, проехал Карагужак. Перед распахнутыми Сакмарскими воротами Бикбау придержал коня.

— Въезжай, въезжай! — сказал ему Иске-бий.

— Нет, уважаемый, первым должен въехать человек, у кого на это больше прав.

— А у кого больше прав?

Бикбау указал на Карагужака.

— У него. Тут ведь кыпсакская земля. Он — хозяин, право въехать первым принадлежит ему.

— Твоя правда! Милости просим, Карагужак-турэ!

— Э, я уже столько раз въезжал! Уступаю эту честь вам.

— Ладно, ладно, не заставляй уговаривать себя, не к хану едешь! Теперь ты сам можешь занять в этом городе место хана.

— И впрямь! Трон — пустой, возьмем да посадим Карагужака! Подходящий у нас будет хан, лучше не надо!

Дружно посмеялись. Но шутка шуткой, а Карагужаку приятно было слышать это.

— А что! — сказал он, чуть покраснев от удовольствия. — У ханов на лбу рог не растет, такие же, как мы, люди…

— Доныне ханов из башкир еще не было, — сказал Иске-бий, — посадить одного, так с него и начнется ханский род.

— Коли так, остается только объявить Карагужака здешним ханом!

— Да ну вас! — махнул рукой глава кыпсаков. — Несете пустое! Разве же я сменяю мои зеленые луга, мои леса, мои серебряные ручьи на жизнь в этих стенах! Предложить вам, так и вы не согласитесь. Не с руки башкиру сидеть в ханах. Пускай ногайцы дышат вонью!

Карагужак тронул коня. Спутники последовали за ним.

Предводителей сопровождала целая ватага охранников и слуг с вьючными лошадьми в поводу. Среди сопровождающих была одна женщина — жена Шагалия Марья.

Проехали город насквозь, не остановившись даже у пустого ханского дворца. На другом краю города, у Яицких ворот, суматошились караванщики.

— Шевелитесь! — покрикивал один из них, должно быть, старший. — Скорей надо уматываться отсюда, в городе без правителя невесть что могут натворить!..

Выехав к Яику, наши путники облегченно вздохнули. Узкие улицы, усеянные глиняными черепками, костями, тряпичным хламом и всяким прочим мусором, пыльные каменные ограды, казалось, стесняли дыхание, а тут — привычный простор. То ли притомившись, то ли из-за произведенного городом впечатления никто не произносил ни слова, и, может быть, долго еще ехали бы так, если б не вскрикнула вдруг Марья. Шагали придержал коня.

— Что случилось?

— Конь мой споткнулся, чуть из седла не вылетела.

— Чтоб тебе совсем пропасть! — пробурчал Иске-бий.

Бикбау с Карагужаком глянули на него укоризненно.

— Да разве можно брать женщину в такую дальнюю дорогу! — попытался оправдаться Иске-бий.

— Ну, взял и взял, не отправлять же ее теперь обратно, — заступился за друга Карагужак.

— Пускай едет, никому она не мешает, хлопот пока не доставляла, — добавил Бикбау.

Шагали, подумав, что жена, должно быть, устала, взглянул на солнце и крикнул едущим впереди:

— Эй, почтенные, а ведь уже полдень! Не пора ли сделать остановку? Подкрепиться бы надо!

Те, не отвечая, повернули коней к зеленой лужайке на излучине Яика.

— Вот спасибо тебе, напомнила, что пора пообедать, — сказал Шагали жене.

Марья молча улыбнулась. Она вообще в эти дни старалась держаться понезаметней, редко подавала голос.

Она еле уговорила Шаталин, чтоб взял ее с собой. Как только узнала, что муж собирается в это путешествие, принялась чуть не со слезами на глазах упрашивать: «Возьми и меня! Я не помешаю, наоборот, буду помогать тебе!». А Шагали, правду сказать, намеревался взять Айбику. Две причины были для этого. Во-первых, думал он, тестю будет приятно видеть дочь рядом с собой. А во-вторых, тревожила мысль о Юмагуле. Неравнодушна к нему Айбика. Ну, пока сам дома — жена под приглядом. А как ее, молодую, легкомысленную, одну оставлять? Не будет на душе покоя.

Иске-бий сперва поддержал его намерение взять Айбику: да, конечно, ему будет приятно, ведь единственная и любимая дочь… Но вспомнив присловье: «Дорожная докука — что адская мука», — подумал-подумал и решительно возразил:

— Нет, пусть она, зятек, дома останется. Молодая ведь еще, кости не окрепли. Ей детей рожать, а такая дальняя дорога может повредить…

— Ладно, — сказал Шагали. И, помолчав, добавил: — Тогда старшую жену возьму…

— А ее-то зачем?

— Так лучше будет. Двум женам в одном доме все-таки тесно…

— Ну, сам знаешь.

Пожалел Шагали Марью. Понять ее было не трудно: там — ее родина. Кровь, как говорится, тянет. Кто знает, может, теперь ее отец вернулся из плена, — не встретится с ним, так хоть услышит о нем что-нибудь… Словом, доволен был Шагали тем, что Марья едет с ним. Если б еще мысль о Юмагуле не тревожила!..

Шагали, добрая душа, предложил заехать по пути в главное становище юрматынцев: вдруг да у Татигас-бия возникнет желание присоединиться к ним! Остальные не возражали. Взяли направление на верховья Лшкадара. Но Татигаса на месте не оказалось. Юрматынцы что-то темнили, не сказали, куда отправился их предводитель. Уехал несколько дней назад, и все тут.

Шагалия это несколько расстроило, но товарищам своим он старался казаться веселым. Ехали, как повелось с Актюбы, четверо в ряд, седло к седлу, вели обычный дорожный разговор о том о сем, были внимательны друг к другу, согласно, без препирательств решали, когда и где остановиться на полуденный отдых, где поставить походные юрты на ночь — у понравившегося кому-либо родника или у говорливой речки. Скатерть расстилалась общая для четырех турэ и Марьи.

Нет-нет, да опять возвращался Шагали мыслями к Татигасу, досадно было, что не встретились с ним. Вздохнув огорченно, утешался тем, что есть еще впереди другие племена, есть минцы и молодой их предводитель Канзафар, у которого Шагали погостил, возвращаясь с Марьей в родное племя.

Дорога то ныряла в густой лес, то устремлялась через богатые травами луга. Переправились через Кугидель, и взорам путников открылась вдали гряда подернутых дымкой холмов, а поближе, у подножья поросшей соснами горы, сияло зеркало Асылыкуля. Шагали, конечно, помнил, что главное становище минцев расположено у этого озера.

Он заволновался, предвкушая радость встречи с давним знакомым, но и тут ждало его разочарование: Канзафара на месте тоже не застали. Собственно, огорчаться из-за этого не стоило. Выяснилось, что предводитель минцев, опередив Шагалия и его товарищей, выехал с несколькими своими егетами в ту же сторону, куда направлялись они, то есть в сторону Москвы.

Все же путники наши воспользовались гостеприимством минцев, остановились у них на отдых. И тут из уст акхакалов услышали много интересного. В отличие от настороженных чем-то юрматынцев, минцы держались очень открыто, охотно, со всеми подробностями рассказали о пережитом в последнее время. О том, как Ахметгарей-хан, свалив пожар у горы Каргаул с больной головы на здоровую, заманил их предводителя в ловушку, — пригласив будто бы в гости, посадил в зиндан. О том, как возмущенные минцы кинулись выручать своего турэ и разорили гнездо хана. О том, наконец, как прошел йыйын, как благословили Канзафара на поездку к царю Ивану.

«Канзафар и Бикбау оказались умней меня, — позавидовал Шагали. — Мне-то сразу не пришло в голову посоветоваться с племенем». С акхакалами своими он, конечно, посоветовался, и все соплеменники знают, куда и зачем он поехал, никто слова против не сказал, а все же…

При беседе с минцами Шагали — к слову пришлось — спросил, как здоровье у жены их предводителя. Она, помнилось ему, была нездорова. Да-да, у него на глазах упала в обморок. Шагали тогда даже вскинулся было, чтобы помочь женщине, но Канзафар остановил: мол, и без него помогут…

— Умерла она недавно, — ответили ему опечаленно.

— Сильно, что ли, захворала? Лечить-то пробовали?

— Как не пробовать! Уж откуда только турэ знахарок не привозил! Ничего не помогло. Она, бедняжка, под конец вроде умом тронулась, бредила, какого-то одноухого разбойника проклинала…

— Да упокоится ее душа в раю!

— Да будет так! Аминь!

Уже прощаясь, Шагали справился:

— Не женился еще ваш турэ снова?

— Нет, все некогда ему невесту присмотреть.

— От покойной жены детей не осталось?

— Остался сын. Уразом назвали. Большой уже, в седле сам держится. Турэ его с собой взял.

— Мир, значит, решил показать.

— Турэ сказал: после меня судьба племени перейдет в его руки. Пускай, раз представляется возможность, на царя Ивана посмотрит…

28

Канзафар-бий, собираясь в поездку, думал, что лучше бы отправиться в такое ответственное путешествие не одному, а с кем-нибудь из предводителей обитающих по соседству племен. Ну, Байбыш-турэ отпадает, присоединиться он отказался наотрез. Татигас-бий, может быть, отнесся к решению минцев благосклонней, но промолчал, уехал, ничего не сказав.

Перебирая в памяти имена предводителей башкирских племен, Канзафар-бий вспомнил и тамьянца Шагалия, который переночевал у него проездом и оставил письмо царя Ивана. Судя по слухам, он сменил отца, возглавил свое племя. Вот это был бы подходящий спутник! Он знает те края, куда предстоит ехать, сам разговаривал с царем лицом к лицу. Как он, интересно, сейчас настроен? Жаль, неблизок путь до него, тамьянцы, говорят, обитают сейчас за Уралом.

Самые близкие соседи минцев — юрматынцы. Опять приходил на ум тот же Татигас-бий. Не послать ли к нему гонца? Может, удастся уговорить? Нет, в таком деле, если у человека нет желания, уговаривать не стоит, к русским он должен поехать по доброй воле, с искренним желанием, решил Канзафар-бий.

Да и спешил он, приходилось спешить. Понимал, что ногайские мурзы отомстят за Имянкалу. Наверно, в Малом Сарае уже вынашивают коварные замыслы. Ахметгарей-хан не будет сидеть сложа руки. Великий мурза Исмагил по какой-то линии приходится ему дядей. Ахметгарей-хан попросит у него войско. И дядя, конечно, ему не откажет, ибо потеря Имянкалы — чувствительный удар по орде. Даст войско. Непременно даст. И немалое. Прежде всего оно разгромит минцев. Ногайцам дай только повод! Они готовы даже из-за пустяка, раздув из мухи слона, накинуться на башкир. Это у них в привычку вошло.

Большое войско, коль уж оно двинется в путь, перетрясет все башкирские племена от Яика и Сакмара на юге до притоков Сулмана, до Толвы на севере. Потому-то все предводители встревожились, думают, как защититься, как оберечь достояние и саму жизнь своих племен. А искать защиту, кроме как у русских, не у кого. Все начали поглядывать в их сторону. Неспроста же предводитель племени Оранлы Авдеяк прислал своих людей к вернувшемуся из Казани Ташбаю. О царе Иване, о русских расспрашивали.

Мысли Канзафара обратились к северу. Там обитают ирехтынцы и отделившееся от них племя Оранлы. Впрочем, племя это теперь чаще называют по-другому: Уран. Может, потому, что это короче и похоже на «Урал»? Предводителя уранцев хвалят: «Дельный, смелый человек». Самому Канзафару встречаться с Авдеяком не доводилось, но люди зря хвалить не станут…

А не завернуть ли по пути к Авдеяку? Да, надо с ним встретиться! «Но удобно ли будет, коль нагряну к нему без уговора? — задумался Канзафар. — Пошлю-ка сначала гонца, предупрежу, пусть заранее обдумает мое предложение».

Как ни спешил Канзафар-бий, пришлось немного выждать. Гонец обернулся быстро, только весть привез не такую, какую ждал его турэ: Авдеяк оказался в отъезде, уехал к предводителю гайнинцев Айсуаку.

Ничего другого Канзафару не оставалось делать, как отправиться в путешествие без товарища, если не считать трех егетов из своего племени. Заезжать к гайнинцам ему было не по пути. «Коль вернусь, дай аллах, живым-здоровым, встречусь как-нибудь и с Авдеяком, и с Айсуаком, — решил он. — А то живем и ничего друг о друге толком не знаем».

Доходили до него слухи, что в тех краях, где живут гайнинцы, объявилось войско сибирского хана Кучума. По другим сведениям, это войско послал вовсе не Кучум-хан, а привел какой-то Байынта, намеревающийся создать собственное ханство.

Вот и все, что знал Канзафар-бий о событиях, происходивших в местах обитания племени Гайна.

Между тем в жизни северных башкирских племен возникли свои сложности. Лишь поначалу Байынта прикидывался мирным-тихим. Его так называемое войско должно было чем-то кормиться. Толпа грабителей, точно стая волков, накинулась на тайнинские стада, и рыжебородый Айсуак, турэ рода Мул-Гайна, признанный и предводителем всего племени Гайна, почувствовал себя как на горячих углях.

Айсуак съездил в долину Буя, к Авдеяку, с целью выяснить, не поможет ли сосед избавиться от беды. Тот ответил, что на него самого надвигается беда: некий Мамыш-Берды, устроивший на марийской земле смуту, зарубив присланного к нему из Ногайской орды хана, возомнил себя хозяином и здешних мест, зарится на стада уранцев. Должно быть, ему, так же, как Байынте, надо кормить свое войско, а ближняя округа уже разорена.

Два предводителя быстро поняли друг друга, но не скоро нашли выход из создавшегося положения.

Авдеяк спустя некоторое время ответно навестил соседа. Долго думали, как быть.

— Может, все-таки объединим силы двух племен и прогоним Байынту. Коль вместе ударим, он против нас не выстоит, — сказал Айсуак.

— А вдруг потерпим поражение? Мы не знаем, на что способны его головорезы.

— Не нравятся мне твои слова. Перед битвой следует думать о победе, а не о поражении.

— Но давно сказано: перед тем, как войти, подумай, как выйдешь… Что нужно этому сброду? Что намеревается делать тут Байынта?

— Он-то? Ханство свое, видишь ли, хочет создать. Ни больше, ни меньше. Подмять под себя и нас, и вас, и марийцев, и арцев, за Уралом до хантов и манси добраться. И подомнет, коль будем сидеть сложа руки…

— Тут Байынта, там Мамыш; хоть беги куда глаза глядят!

— Бежавший от волка, говорят, нарвался на медведя. Куда бежать? На юг, чтобы угодить в когти ногайских мурз?

Айсуак, довольный своим ответом, взял бороду в горсть.

— Верно, некуда бежать, — согласился Авдеяк. — Да и отвыкли уже мы от долгих перекочевок, обстроились…

— Некуда, — повторил Айсуак. — Там — ногайцы, там — сибирский хан, там… — он махнул рукой на запад и запнулся.

— Там, хотел ты сказать, хан казанский? Нет уже его, избавились.

— Там теперь царь Иван правит… — закончил свою мысль Айсуак.

— Да, царь урусов… Чужой, неведомый…

— Говорят, он почеловечней этих… — Айсуак кивнул на юг и восток. — С места не сгоняет, скот не отбирает. А что еще человеку нужно?

— Много чего нужно человеку, — ответил задумчиво Авдеяк. — Прежде всего — свобода. Чтобы ходил он по своей земле вольно. И чтобы никто мира не нарушал…

— Верно, все это нужно. Но коль хочешь жить спокойно, нужно еще иметь силу, чтобы противостоять проходимцам вроде этого Байынты. Или иметь за спиной сильного защитника. Но где он, этот защитник, где его искать?

— Выбор у нас невелик: всех «защитников» хорошо знаем, кроме царя урусов. Может, попытаем счастья в той стороне?

Тут вроде бы разговор должен был еще более оживиться, но собеседники замолчали, задумались о будущем — неясном, затянутом дымкой неизвестности. Айсуак опять потянулся к бороде и на этот раз растеребил ее так, что стала она похожей на обмолоченный сноп.

— Надо разведать, — нарушил наконец молчание предводитель гайнинцев, — как живут племена, подвластные царю Ивану. Не лишне было бы даже съездить к нему самому…

— Да-да, не лишне, — подхватил мысль собеседника Авдеяк. — Лучше разговора лицом к лицу ничего не придумаешь. Выяснится, что ждет нас под его крылом — облегчение или еще большие тяготы.

— Верно судишь! Коль окажется, что власть царя нам на руку, можно будет склонить перед ним голову и попросить защиту, а нет, так сказать: «Будь здоров, царь Иван!» — и отправиться обратно. Возьми-ка, Авдеяк-турэ, эту обязанность на себя, съезди к нему!

— Почему я?

— Я не могу надолго покинуть племя, пока тут торчит Байынта.

— Но и я в таком же положении: моему племени грозит бедой Мамыш.

— Мамыш мне представляется не столь опасным, как Байынта с его головорезами…

Немного поспорив, два предводителя пришли к согласию, договорились съездить вдвоем. Пока — для разведки. Решение стать подданными русского царя у них еще не созрело.

Канзафар-бий, повторим, ничего об этом не знал. Он подосадовал, что отправляется в путь, не сумев связаться с Авдеяком. В таком деле лучше было бы иметь товарища. А то и двух-трех товарищей. Чем больше, тем лучше. Ведь коль хорошенько подумать, от поездки к русскому царю в одиночку толку может оказаться мало. Ну, положим, он примет минцев под свое крыло. А вокруг останутся племена, подвластные орде и Сибирскому ханству. Либо вольные, как канлинцы. И все еще хуже запутается. Нужно, стало быть, склонить под то же крыло и соседей, «Как только вернусь, опять пошлю гонца к Авдеяку, — решил Канзафар. — Приглашу его в гости. И Татигаса тоже…»

Хотя Канзафар возглавлял большое, разветвленное племя, далеко от Асылыкуля он не отъезжал, опыта длительных путешествий у него не было. Когда проехали земли ирехтынцев и переправились через Сулман, бий потерял представление, в каком направлении надо двигаться дальше, и полностью доверился Ташбаю. Как-никак, Ташбай — человек бывалый, жил в Казани, общался с русскими, так что не заблудится, не собьется с пути на Москву.

Ташбай вовсю старался оправдать доверие турэ и соловьем заливался, опять рассказывая о своих приключениях. Теперь пережитое даже ему самому представлялось в розовом свете, он стал героем и в соответствии с этим не только сообщал полезные сведения о русских, но и здорово привирал.

— Царь-то? — живо откликался он на чей-нибудь вопрос. — О-о-о! Это, я вам скажу, такой человек, такой человек!.. Конь у него белый, редкостный конь, так и приплясывает, так и приплясывает!.. Узнав, что я из башкир, царь вынес мне из своего шатра плошку ихнего питья, «бражка» называется. От него в носу, как от крепкого кумыса, щиплет…

Путники слушали байки Ташбая, можно сказать, рты разинув. Канзафар-бий, хотя не каждому его слову верил, тоже слушал с удовольствием.

Но самое большое удовольствие Ташбай доставлял своему турэ искренней заботой о его сыне Уразе. Говорит, говорит, а глаз с мальчишки не спускает: как бы в седле, притомившись, не задремал и не упал с коня.

Найденная в лесу «посланница бога» оставила Канзафару лишь этого спокойного, послушного мальчишку. Не повезло им больше с детьми. Жена тяжелела еще не раз, но либо плод погибал в материнском чреве, либо ребенок, едва родившись, умирал на руках старухи-повитухи.

Канзафар вправе был заиметь и вторую жену. Другой на его месте заимел бы, но он не спешил с этим, поверил, что первую жену «выставил на дороге сам Тенгри» и не хотел огорчать ее.

Видя, что Зумайра (под этим именем знали Минлибику минцы) никак не может оправиться от загадочной хвори, жалостливые старушки и енгэ подступали к Канзафару с советами.

— Не губи, — говорили, — зря свою молодость, введи в дом молоденькую, пока полон сил и все в твоих руках. Не приличествует, — говорили, — тебе, турэ, жить с хворой женой.

А одна знахарка попыталась навести тень на плетень:

— Спозналась твоя жена с нечистой силой. Потому и наказывает ее бог: забирает детей из чрева.

Все-таки жалел Канзафар жену. И не просто жалел — защищал от злых языков.

Укрепил его связь с этим миром сын Ураз, светом в глазах и утешением его стал. Неотлучно держал Канзафар-бий мальчишку при себе и в недальние поездки брал. Только перед поездкой к царю Ивану заколебался. Взять с собой — далек и нелегок путь, а оставить… Опасно оставлять единственного сына, надежду свою, на столь длительное время без отцовского пригляда. Всякое ведь может случиться. Тот же Ахметгарей-хан, упаси бог, может налететь на племя в отместку за Имянкалу. Да и в самом племени кто-то друг тебе, а кто-то и враг. Вдруг какой-нибудь завистник покусится на жизнь безвинного ребенка!

Поломав голову, прикинув и так и сяк, все же решил бий взять сына в это долгое и хлопотное путешествие. Мальчишка, конечно, заплясал от радости. Нелегко ему день-деньской качаться, растопырив ноги, в седле. Но зной ли томит, дождь ли вдруг прольется — все он терпит наравне со взрослыми. Все ему интересно: и новые места, и дорожные встречи, и рассказы Ташбая. Горд мальчишка: с отцом седло к седлу едет. Вот и крепится. А ведь и впрямь может не выдержать, заснуть. Потому-то не только сам бий, но и Ташбай все время начеку.

Если вечером Ураз, не дождавшись ужина, засыпает у костра, осторожно будит его, кормит-поит, а потом отводит к отцовской постели тот же Ташбай. И Канзафар не раз уж благодарно подумал: когда вернутся, женит его и введет в круг людей, близких к акхакалам…

Так в дорожных разговорах и хлопотах подъехали они к Казани.

Подъезжают к Арским воротам, а навстречу — всадники в остроконечных башкирских шапках. Канзафар в великом изумлении глаза протер, узнав в переднем всаднике предводителя юрматынцев.

— Татигас-бий! Не ты ли это?

— Я, как видишь. Ассалямагалейкум, Канзафар-турэ!

— И ты в путешествие отправился!..

— Да я уж завершил путь в один конец, теперь вот домой повернул.

И удивленный до крайности предводитель минцев узнал, что Татигас-бий направлялся в Москву, но все решилось в Казани, и он с царской грамотой за пазухой возвращается в свое племя, отныне признающее только власть московского государя.

— Ведь ты вроде не собирался… — сказал Канзафар-бий. В его голосе послышался укор. — Уехал, не сообщив нам…

— Да уж так вышло. Теперь на душе у меня спокойно.

— Выходит, ты оказался тут первой ласточкой из наших краев.

— Нет, не первой, — усмехнулся Татигас-бий. — До меня уже двое побывали.

— Кто да кто?

— Тайнинский турэ Айсуак и от уранцев — их турэ Авдеяк. Они тоже царские бумаги увезли…

29

Татигас-бий, проведя несколько дней в глубоких раздумьях, наконец, утвердился в мысли поехать в Москву. Акхакалы, тревожимые, как и он, неведомостью предстоящего, советовали немного выждать, — посмотрим, мол, к чему придут предводители других племен, торить след к русским врозь опасно, ногайцы могут вырезать племя до последнего младенца. Но Татигас, наказав помалкивать насчет его поездки, подобрал людей с таким расчетом, чтобы и надежную охрану иметь, и верных товарищей, и на исходе самого жаркого летнего месяца росным утром вскочил в седло, готовый двинуться в неблизкий, никем из его соплеменников не изведанный путь.

— Да будет, турэ, дорога твоя удачной! — пожелал ему старейший из юрматынцев и смахнул набежавшую на веко слезинку. — Возвращайся живым-здоровым, с миром для племени.

Татигас шевельнулся в седле, устраиваясь поудобней, и вдруг ударил каблуком в бок своего любимого аргамака. Бий почувствовал, что у него самого душа размякла и вот-вот затуманятся глаза, а главе племени не подобает показывать слабость, — потому и заторопил коня:

— Хайт! Хайт!

Он ни разу не оглянулся, поостерегся: в горле стоял комок, на глазах в самом деле могли блеснуть слезы, вызванные волнением. Скорей, скорей отъехать, дабы не испытывать неловкость.

Скакуну словно передалось настроение хозяина — пошел резвой рысью. И только после того, как раскинувшаяся вдоль Ашкадара земля юрматынцев, и темно-зеленые леса, и отроги Урала подернулись сизой дымкой расстояния, бий перевел коня на размеренный шаг.

И в этот, и в последующие дни Татигас ехал молча. Остановятся ли, чтобы покормить коней и самим подкрепиться, расположатся ли на ночлег, повскакивают ли на рассвете в привычные седла, чтобы продолжить путь, — молчит турэ, никому ни слова не скажет, будто онемел. Вечером посидит у костра, глядя в огонь, погруженный в думы, дождется, когда сопровождающие его егеты, разобрав вьюки, поставят легкую юрту, и едва ляжет на кошму, как тут же заснет.

Каждое утро путников ждало одно и то же: речки, реки, бесконечные равнины с цепочками холмов вдали и дорога, то извивающаяся змеей, то прямая, как натянутый ремень.

Люди переносят долгое путешествие неодинаково. Одни теряют словоохотливость, грустят, у других, напротив, язык развязывается, третьих тянет беззаботно запеть… Да, каждый переносит дорожные тяготы по-своему. Но вот что самое существенное: в группе путников не могут все одновременно предаваться беззаботности, кто-то из них обязательно, по освященному веками канону, должен сохранять бдительность, более того — стать общим слугой или, если хотите, попечителем. Как-то само собой получилось, что в караване юрматынцев эта обязанность легла на плечи Биктимира.

Он вел караван, умышленно клоня к северу, в края, ему знакомые. А когда показались земли, которые занимало в годы его молодости племя тамьянцев, Биктимир вдруг понял, что не хватит у него сил миновать эти места, не остановившись.

Он придержал коня, повел его рядом с аргамаком Татигаса.

— Прости, турэ, не смогу быть твоим спутником до конца, останусь здесь.

Татигас знал, что этот человек, второй раз прибившийся к его племени, опять уйдет своей дорогой. Но почему сейчас?

— Почему? — негромко спросил бий.

— Я много лет жил в тоске по этой земле. Ты позволил доехать с тобой до нее — благодарю!

— Не глупи, Биктимир, не отставай от нас. Давай достигнем цели. Вернувшись, вздохнем свободно, ты и Минзиля навсегда останетесь у нас, и никто больше не будет преследовать тебя.

— Нет, Татигас-агай, я вернулся в страну, где никах соединил меня с моей Минзилей. Вот эти леса приютили нас, — Биктимир указал рукой в сторону горы Акташ, у подножья которой много лет назад располагалось главное становище племени Тамьян. — Эти луга были нашей кошмой. Здесь близкая сердцу земля. И я уж побуду немного на ней. И потом — есть у меня в этих краях свои дела. Надо баскака Салкея отыскать. Слух был: ждет он меня не дождется, спина у него, говорят, сильно чешется…

Бий не обронил ни слова в ответ. «Может, он решил верно. Что нужно человеку, привыкшему жить вольно? Земля, вода и приют…» — подумал Татигас. Но он все же рассердился и резко, не прощаясь, погнал коня вперед. За ним заторопились остальные — кроме Биктимира.

* * *

Подъехали к Арским воротам Казани на исходе дня. Ворота были открыты, но какой смысл въезжать в город вечером? Татигас-бий подумал даже, что надо было направиться, минуя Казань, прямо к Идели, к парому, тогда они смогли бы следующим утром переправиться на другой берег одними из первых.

Впрочем, наутро сожалеть о том, что свернули к городу, не пришлось. Переночевавшим неподалеку от городских ворот путникам-башкирам открылось правило, о котором они не догадывались: оказывается, прежде чем направиться в Москву, сторонние люди, едущие с юга или с востока, должны обратиться к наместнику царя Ивана в Казани князю Шуйскому. И только с разрешения наместника, коль он найдет это нужным, можно предстать перед белым царем.

Татигас-бий быстро разузнал, как попасть к наместнику и, оставив своих спутников в городе, в свободном уголке базара, поспешил к бывшему ханскому дворцу.

«Как же мы объяснимся? — озаботился он, приближаясь к дворцовым воротам. — Я не могу говорить по-ихнему, а князь, наверно, не понимает по-башкирски…»

Но все решилось довольно просто. Хотя народу у дворца толкалось немало, Татигаса не заставили ждать долго. Сидевший у входа служитель, видно, из местных, человек восточный, говорящий по-тюркски, расспросил, по какому делу прибыл бий, тут же скрылся во дворце и, вернувшись вскоре, торжественно выкрикнул:

— Его милость князь Шуйский с товарищем князем Серебряным ждут тебя, бий. Добро пожаловать!

Служитель произносил тюркские слова непривычно для башкирского слуха, словно бы с особым удовольствием нажимая на звук «с», но его можно было понять без особых усилий.

Татигаса приняли с неожиданными для него почестями. Князья Шуйский и Серебряный встретили башкирского бия стоя. Были они оба, несмотря на духоту, в высоких, круглых, как туески, меховых шапках и нарядных зеленых кафтанах. Татигас, одетый в камзол из точно такого же бархата, шагая к ним по каменному полу гулкой палаты, успел краешком сознания отметить, что вот, оказывается, русские тоже любят зеленый цвет.

Наместник повел рукой, указывая на мягкое, обтянутое синим атласом сиденье, и что-то сказал. Один из стоявших позади Шуйского людей сделал шажок вперед и заговорил по-тюркски:

— Князь приглашает тебя сесть. Князь спрашивает, в добром ли здравии ты доехал.

Это был специальный толмач при наместнике — мурза, перебежавший на сторону русских из Ногайской орды и показавший свою верность на царской службе.

Татигас, справившись в свою очередь о здоровье князей, сказал, что он привык говорить стоя. Князья не возразили и тоже остались стоять. Татигас сразу приступил к делу — сообщил, с какой целью он направляется в Москву. Толмач внимательно смотрел на бия из-под припухлых век, будто стараясь припомнить его или запомнить, а вернее — вникая в смысл его слов. Кончив говорить, Татигас-бий облегченно вздохнул. Толмач перевел то, что он сказал. Князь Шуйский, казалось, ничуть не удивился услышанному, даже никаких вопросов не задал. Велел, не глядя на толмача:

— Скажи: намерение его нам по душе. Государь наш Иван Васильевич встретит его с открытым сердцем и любовью. Но скажи также, что он может не утруждаться столь дальней дорогой. Его желание можно исполнить здесь. Мы можем принять его народ под крыло великого государя.

— Как? — воскликнул Татигас-бий, забыв в удивлении, что при таком важном деле приличествует сдержанность. — Можно, говоришь, решить это без царя?

— Государь, царь и великий князь Иван Васильевич дал такое право пресветлому князю, перед которым ты стоишь, — объяснил толмач. — Ежели какой-либо народ просится под крыло великодушной Русии, то наместник волен принять его просьбу и вручить в руки послу грамоту от имени царя. Но для этого посол тоже должен выразить желание народа на бумаге и скрепить написанное своей рукой.

— А это как сделать? — спросил Татигас, несколько растерявшись и в то же время радуясь, что все складывается для него так благоприятно.

Толмач сказал что-то по-русски князю Шуйскому, тот перекинулся парой слов с князем Серебряным. Толмач присел к стоящему рядом столику, на котором лежали листы бумаги и гусиные перья.

— Говори о своем желании, я запишу.

— Так, я уже сказал: мы хотим жить в дружбе с урусами и просим у царя Ивана защиты от врагов наших ради мира и спокойствия на своих землях…

Татигас сразу же высказал и желание закрепить за племенем земли, леса и воды, которые оно считает своими, но толмач поднял руку, прервал его:

— Государь наш все это предвидел и высказал в грамоте, посланной в ваши земли. Получил ли ты ее?

— Хотя в руках не держал, нам она известна. Но не лучше ли услышать это из уст царя?

— Коль ты на этом настаиваешь, князь даст охранную грамоту, и — пожалуйте в Москву!..

— Нет-нет! — спохватился Татигас-бий. — Я хотел сказать, что было бы для меня честью предстать перед белым царем, но коль можно все решить здесь, дальше мы не поедем. Пиши. Напиши о нашем желании, как я сказал…

Толмач, посапывая, довольно долго выводил арабской вязью строчку за строчкой. Лишь один раз поднял голову, спросил:

— Как называются места, где проживает твое племя?

Получив ответ, опять заскрипел пером, потом быстро про себя прочитал написанное и стал переводить вслух на русский язык — для наместника и его товарища:

— Я, Татигас-бий, предводитель племени башкир, называемого Юрматы, своею волею явившись в город Казань, склонил голову перед государем, царем и великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, прося могущественного и прославленного государя принять мое племя под крыло Москвы, о чем чистосердечно извещаю государева наместника князя Александра Борисова сына Шуйского с товарищем его князем Василием Романовым сыном Серебряным…

Написанное наместнику, видимо, пришлось по душе, он молча кивнул. Толмач чуть сдвинул бумагу в сторону Татигаса, протянул гусиное перо.

— Надо скрепить твоей рукой.

Бий согласно принял перо и нарисовал на бумаге знак, напоминающий острогу, — древнюю тамгу рода своего и племени юрматынцев.

По лицу наместника скользнула улыбка, он шагнул к бию, протянув обе руки для пожатия его рук…

Тот же толмач опять заскрипел пером, составляя жалованную грамоту:

«Государь, царь и великий князь Иван Вас ильевич всея Руси грамотой сей жалует Татигаса, пришедшего от племени башкир по прозвищу Юрматы, нарекает его, Татигаса, мурзою, повелев племени его вотчинами и впредь владеть, земли бежавших ногаев взять и владеть же с пользою, быть тем башкирам верными царского величества подданными и ясак против прежнего обычая платить вполовину. А обиды им и вере их чинить никому невместно…»

Когда князь Шуйский передал грамоту Татигасу, двери распахнулись и в палату торжественно вошли служилые люди, неся дар послу — нарядный кафтан.

Сделано это было согласно государеву указу. Вопреки совету многих воевод истребить после падения Казани окрестное басурманское воинство и тем обеспечить спокойствие окраин Государства Московского, царь указал: поелику возможно, не мечом, а умом и ласкою склонять инородные племена под его, государя, руку.

30

Шагали и его товарищи у переправы через Сулман встретились с возвращающимся из Казани Канзафаром.

Когда караван четырех предводителей племен подошел к памятному для Шагалия и Марьи месту, близился вечер. Решили переночевать на левом берегу реки, тем более, что паром стоял у правого.

Расположились в сторонке от дороги. Начались обычные хлопоты: кто расседлывал и развьючивал коней, кто ставил легкие юрты, кто спешил разжечь костер и приготовить ужин.

Вскоре Марья расстелила кошму, поверх нее — скатерть, собрала что есть поесть, предводители сели ужинать. В это время паром отошел от противоположного берега. Что за люди переправляются через реку так поздно, издали разглядеть было трудно. Лишь после того, как паром приткнулся боком к причалу и путники начали выводить коней на левый берег, Шагали вскочил с места: в одном из путников он узнал предводителя минцев, хотя после той единственной встречи с ним прошло уже много времени — годы прошли.

Шагали не пошел к давнему знакомцу тотчас же: Канзафар и его спутники, выбрав место по другую сторону дороги, спешили расположиться на ночлег до наступления темноты, — некогда им разговаривать. Лучше, пока они устраиваются, прогуляться по этому незабываемому месту.

Да, памятна, очень памятна для Шагалия переправа через Сулман. Он огляделся. Шелестели листвой кусты и деревья, будто нашептывали о том, что он пережил в далеком уже теперь прошлом. Где-то вон там он переночевал с товарищами, с которыми отправился искать Минлибику, там впервые увидел русского — паромщика Платона с выжженным на груди изображением полумесяца. До сих пор эта тамга — след каленого железа — стоит перед глазами. Потом на своем полном тяжких испытаний пути он встретил Марью. Узнав, что она — дочь того самого паромщика, выкупил ее, рабыню, у хозяйки и привел сюда, пообещав свести с отцом. Но паромщика Платона уже угнали куда-то в другое место. Как тогда Марья плакала!.. А потом была их первая ночь… Да, а где же полянка, где куст, приютивший их тогда?.. Все изменилось. Видно, полянка заросла молодыми деревцами, а старые деревья… Может быть, они высохли и упали. Или срубили их на дрова…

Поискал, поискал дорогой сердцу куст — так и не нашел.

А Марья тем временем не вытерпела, наведалась к минцам. Вернулась грустная.

— Там с ними — мальчик. Такой красивый! Глаза — будто спелые смородинки, ресницы — длинные, зубы ровненькие… Ну, чисто девочка!..

Мечтает Марья о ребенке, да бог все не дает. Вот и, как увидит чужого, чуть не плачет.

Теперь уже Шагали решительно направился к Канзафару.

Как водится, порасспрашивали друг друга о здоровье, порадовались встрече, а потом Канзафар вдруг заважничал. Напомнил о бумаге, которую некогда принял из рук Шагалия, и вытащил из-за пазухи сверток: вот, мол, и мы не лыком шиты, тоже царскую бумагу везем!

— Нет ли у тебя человека, умеющего читать?

— Есть, есть, — сказал Шагали. — Карагужак-турэ в свое время эту премудрость постиг в Каргалинском медресе.

Пригласили Карагужака и двух других турэ.

Канзафар все так же важно развернул сафьяновый сверток, протянул драгоценную бумагу Карагужаку.

— Сделай милость, прочитай!

И, потеряв всю важность, с детской радостью предвкушая впечатление от предстоящего чтения, приготовился заново выслушать ласкающие слух слова.

Карагужак неторопливо, внятно прочитал жалованную грамоту, — содержание ее нам уже известно, такую же получил Татигас-бий, разница заключалась только в имени предводителя и «прозвище» племени. Канзафар опять принял важный вид, кинул торжествующий взгляд на Шагалия: ну как?

— Опередил ты нас, — улыбнулся Шагали. — Молодец! Повидался, значит, с царем… Постарел он, наверно, маленько. Когда я с ним разговаривал, совсем еще молодой был…

Тут-то и выяснилось, что Канзафар доехал только до Казани, самого царя не видел.

— Нет, брат, я на это не согласен, мы получим такие бумаги из его собственных рук! — заявил Шагали. — Ехать так ехать! Доедем до Москвы, и я скажу: «Великодушный царь, помнишь ли меня? Вот я приехал по твоему зову!..»

Поднявшись после беседы, Шагали заметил Канзафарова сына, лежавшего у костра. В ответ на его взгляд Ураз вскинул длинные ресницы, и сердце Шагалия замерло: удивительно знакомым показалось ему лицо мальчишки. На кого он похож? Шагали закрыл глаза, стараясь вспомнить, и вдруг из глубины памяти всплыло: он стоит на рассвете у родника, неподалеку от становища сынгранцев, а перед ним — невеста его Минлибика. Вот точно так же несколько раз вскинула она длинные ресницы, взглянула на него… До чего же мальчишка похож на Минлибику!

Думая о поразительном сходстве, Шагали пожелал минцам спокойной ночи, пошел к, своим, — товарищи его ушли чуть раньше. Канзафар ответно пожелал того же.

Но не сомкнул Шагали глаз этой ночью, и других не порадовала она покоем. Всякое повидавший берег Сулмана стал свидетелем, а вернее, причиной еще одного несчастья…

Марья стояла на крутояре, смотрела за реку. Что она видела там, в уже сгустившихся сумерках? Может, родину свою?.. Шагали хотел окликнуть ее, — пора на покой! — но не окликнул. Как он потом будет казнить себя за это!

Подходя к поставленной проворными егетами юрте, он услыхал за спиной вскрик, потом что-то ухнуло в воду, следом — еще раз.

— Марьям[36]!

Шагали похолодел: Марьи там, где она стояла, не было, берег обрушился. Шагали кинулся к реке, на бегу сбросил с себя елян, не раздумывая прыгнул вниз. Жену нашел быстро. Марья лежала под водой, придавленная глыбой глины. Отчаянным усилием Шагали сдвинул глыбу, поднял жену на руки и — бегом, бегом, через спуск к паромному причалу, понес к стоянке. Изо рта Марьи полилась вода, успела наглотаться, а теперь, должно быть, оттого, что Шагали прижал беспомощное тело к груди, или из-за покачивания, ее рвало.

Все путники всполошились. Шагали положил Марью у костра на подстеленную кем-то кошму. Она была жива, но без сознания.

Всю ночь просидел Шагали возле жены, не в силах чем-либо помочь ей, лишь повторяя:

— Марья… Марьям…

Утром она пришла в сознание. Проговорила еле слышно:

— Больно… Все болит…

Осторожно, подняв кошму за углы, ее перенесли в юрту.

Канзафар со своими уехал, а каравану предводителей четырех племен пришлось постоять еще пару дней. Пытались вылечить Марью отварами целебных трав. Даже Иске-бий расстарался: поймал перепелку, сварил ее в походном казане, в отваре размочил сушенный под бурзянским солнцем корот и принес Марье приятное на вкус, кисленькое питье.

На второй день, переживая из-за того, что задержала путников, Марья сказала мужу:

— Надо ехать. Поправлюсь в дороге. Мне уже лучше.

Поверить этому Шагали не вполне поверил, но, чувствуя себя неловко перед товарищами, согласился с ней.

Уложили Марью в люльку меж двух коней, переправились через Сулман, продолжили путь. После первого же перехода Марье стало хуже, но она крепилась, подбадривала Шагалия: «Вот завтра поднимусь и сама буду кормить вас».

Не поднялась. У реки Иж совсем худо ей стало. Остановились. Сидели, подавленные, не зная, что предпринять. Вечером Марья тихо скончалась.

Похоронили ее возле реки. Шагали выкопал березку с большим комом земли, посадил у могилы. Принес воды, полил. Сделал последний подарок жене — жизнь не баловала ее подарками.

Постоял, слушая лепет березки, и на душе немного полегчало.

Поехали дальше. Мертвым — покоиться, живым — жить.

31

— Хо-о-оу!

Ехали лесом, и не понять было сразу, откуда донесся этот крик. Крик повторился.

— Хо-о-оу! Хо-о-оу!

Иске-бий, принявший после смерти Марьи обязанности старшего в караване на себя, натянул поводья. Караван остановился.

— Заблудился, что ли, кто-нибудь? Ну-ка, покричите!

Один из егетов тоже выкрикнул «хоу», но ответа не последовало. Никто не показывался. Иске-бий тронул коня.

Лишь на выезде из леса догнал их всадник, поприветствовал ехавших сзади. Услышав знакомый голос, Шагали оглянулся.

— А, — сказал, — Биктимир…

Биктимир чуть вскинул брови, удивился: голос у турэ какой-то бесцветный.

Немного погодя, узнав о постигшем Шагалия горе, Биктимир поравнялся с ним, поехал рядом, выражал сочувствие молчанием.

— Куда это ты спешишь? — спросил Шагали.

— Да вот к вам и спешил. Думал, сегодня еще не догоню, но видишь, догнал. Конь у меня быстрый…

— Откуда едешь?

— Да как тебе, турэ, сказать… Встретил минцев, узнал про вас: в Казань едете, Казани вам не миновать. Постой-ка, думаю, догоню. В Казани и мне кое-кого надо повидать.

— Кто тебя там ждет, в Казани-то?

— Да есть знакомые. По ханской службе…

Этой туманной «ханской службой» Биктимир и ограничился, но вечером, когда встали на ночевку, напала на него откровенность — рассказал, чем был занят в последние годы и каких успехов по этой части добился. Умолчал только, ради чего навестил тамьянцев.

Шагали, тогда еще посвященный в кое-какие его намерения, поинтересовался:

— Салкея отыскал? Ты ведь, как я помню, собирался отомстить ему.

— Салкея-то? Отыскал я его, отыскал!

— Отомстил?

— Хо! Еще как! Всыпал я ему плетей!..

Биктимир соврал. Салкея он, правда, отыскал.

Бывший баскак — не иголка в стогу сена, быстро выяснил Биктимир, что живет он под именем Салахутдина в устье Меши, и слетал туда.

Слуги, два здоровенных егета, не сразу пустили его в дом, но хозяин услышал разговор у ворот.

— Кто там? — послышался старческий голос.

— Проезжий переночевать просится.

— Впустите!

Биктимир прикинул: если сейчас же возьмется за плетку, возникнет шум, эти двое навалятся на него. Надо разговор завести, оглядеться.

Впрочем, что слуги! Можно ожечь хозяина плеткой раз-другой и выскочить за ворота, там конь наготове стоит, слуги и опомниться не успеют. Не они помешали Биктимиру, а совсем другое. Вместо запомнившегося ему надменного баскака предстал перед ним тщедушный старик.

— Негде, что ли, больше переночевать? — спросил Салахутдин.

— Да негде вот… А тебя я давно знаю. По встрече в становище ирехтынцев помню.

Старик оживился.

— Из башкир ты, выходит. Да я это и по выговору твоему сразу определил. Не турэ ли какого-нибудь племени?

— Вроде этого. Из их круга…

— Не перевелись еще там у вас разбойники?

— Там-то перевелись, да тут остались… Я пришел отомстить тебе, баскак Салкей!

Биктимир взмахнул плеткой. Салкей в ужасе зажмурился. Плетка со свистом взрезала воздух. Тем все и кончилось. Биктимир повернулся и ушел. Не смог он ударить старика. Вот так всегда: ищет обидчика, томимый жаждой мести, а как дойдет до дела…

Даже неудобно перед людьми. Скажут: больно жалостливый. Пришлось соврать Шагалию.

На следующий день в пути заговорили о Москве.

— Айда с нами до конца, — предложил Шагали Биктимиру. — Оттуда вместе в племя вернемся. Ну сколько можно мотаться без пристанища!

— А что! — загорелся Биктимир. — Поеду, коль возьмете, и в племя тоже. Тамьянцы для меня не чужие. Родные, можно сказать. Только Минзилю по пути заберу — и к вам.

— Вот и ладно.

— Послушай-ка, Шагали, — сказал Иске-бий слегка заискивающим голосом, — что-то притомила меня дорога. Да и беда вот случилась… Может, говорю, повернем обратно из Казани?

— Коль до Москвы ехать, угодим на обратном пути в самую слякоть, — поддержал его Бикбау.

— Эти князья в Казани — они ведь царем посажены, — добавил Карагужак. — Получим грамоты, и достаточно!

— Только не забыть бы, — сказал уже как о решенном Иске-бий, — не забыть бы, чтобы в них ясно написали, какой у племени клич. Надо им, коли сами не знают, подсказать: и древо священное, и птица, и тамга — какие исстари были, пусть такие и останутся.

— А зачем они нужны? — спросил Биктимир. — Клич, к примеру?

— Ну, как же… как же племени без клича?

— Клич теперь может понадобиться только один: из уст белого царя. Или же птица… Птица у него, говорят, тоже есть. Беркут с двумя головами.

— Нет, нам и своя птица нужна. В знак того, что каждое племя будет жить вольно, как птица в небе.

— А древо?

— Древо — напоминание о корнях, о земле, в которой лежат наши предки. Понял? Ну, а тамга… Она нужна, чтоб легче было род от рода отличать, чтоб не перемешались племена…

— А коль и перемешаются, беды не вижу. Вот мы тут — будто все из одного племени. Что в этом худого?..

Шел караван, путники рассуждали о кличе, о тамге, а Шагали думал о своем.

И туда ему однажды уже довелось проехать по этой дороге, и обратно. Что дала она ему, чего он достиг? Мир повидал. Цели, ради которой впервые отправился в дальний путь, он не достиг, зато многое постиг: знает больше и видит дальше других. Только вот семейная жизнь у него не сложилась, как надо. Не нашел Минлибику, знать, не суждена была ему. Теперь и Марьи нет… Осталась Айбика. Да не радость вызывают мысли о ней, а горечь. Сына бы, что ли, ему поскорей родила!..

Не выходит из ума сын Канзафара. Такой славный мальчишка — хоть укради его!

А что, в прежние времена, когда, скажем, был еще молод его, Шаталин, отец Шакман-турэ, когда барымта считалась освященным обычаями делом, можно было бы совершить набег на минцев да и отбить у Канзафара сына. Теперь такое становится невозможным. Тамьянцам и минцам — жить под одним крылом. Канзафар-бий заручился помощью Москвы. Он, Шагали, едет за тем же. И не один. С ним — предводитель племени Бурзян Иске-бий, предводитель племени Усерган Бикбау. И друг его, глава кыпсаков Карагужак. Когда они вчетвером склонят головы перед двуглавым беркутом Русии, окажется, что уже восемь крупнейших башкирских племен присоединились к могущественной стране. За ними последуют и остальные. И китайцы, и табынцы. И племена помельче, такие, как Кайпан, Сальют, Кувакан… Все башкиры соберутся и объединятся под крылом беркута…

— Поторопим-ка, друзья, коней! — сказал Бикбау. — А то едем, едем, а конца не видно.

— Верно! Ведь и обратный путь нам предстоит, — поддержал его Карагужак.

— Знать бы еще, какая нас потом, судьба ждет, — вздохнул Иске-бий.

— Судьбу выбрать мы не можем, — подал голос Шагали. — Но мы выбрали этот путь и будем надеяться, что он обернется для нас желанной судьбой…

1958–1983

Загрузка...