Маленькие огородики у речки черный заморозок все же погубил. Но деревенские упрямо выходили на свои участки, засевали землю щавелем, крессом, кудрявым цикорием, сладким горошком, жабрицей, пореем и ранней морковью. Росалино, Уполномоченный, разделил высаженные черенки винограда и удалил на подвоях лишние побеги, а Нини, малыш, занимался очисткой ульев от трутней и отбором кроликов для случки. Еще не злое солнце поддерживало устойчивую температуру, под его лучами хлеба повсюду вышли в трубку, заколосились и в несколько дней поспели. Тогда в деревне все оживилось. С утра до вечера мужчины и женщины очищали гумна и готовили орудия для молотьбы, а как стемнеет, дезинфицировали амбары, чтобы не портилось зерно. В густо-синее небо стали взлетать молодые аисты с колокольни, опередив срок, указанный в присловье покойного сеньора Руфо: «На святого Иоанна вылетают аистята».
Однако взгляды всех жителей деревни каждое утро обращались к Северо-восточному Перевалу, небо над которым в первую декаду месяца было неизменно ясным и безоблачным. Пруден все приговаривал: «Теперь нужно одно — чтобы не было дождя». Покойник Столетний, бывало, изрекал одну из своих неоспоримых поговорок: «Дождь в июне — все труды втуне». И жители долины всякое утро ждали восхода солнца с таким же нетерпением, с каким ждали дождя на Пресвятую Деву Санчо Абарка или на святого Сатурия. Преждевременный оптимизм наполнял души всех деревенских и на Василия Великого. От радости, что хлеба устояли перед черным заморозком, всех обуяла непомерная словоохотливость. «Так или иначе урожай спасен», — говорили кругом. Но сеньора Либрада, то ли по старости, то ли по опытности, предупреждала: «Не хвались, пока зерно не в амбаре».
Что до дядюшки Крысолова, он от погоды ничего не ждал. С каждым днем становился он все молчаливей и угрюмей. Весь день рта не раскрывал, а вечерами, укладываясь на солому, неизменно говорил Нини:
— Завтра надо спуститься.
Мальчик удерживал его:
— Подождем. На святого Вита начинается ловля раков.
— Раков?
— Может, на них будет хороший год. Как знать?
Неделю назад, на святую Орозию, едва не разрешилось их дело. Хусто Фадрике, Алькальд, в зелено-красном галстуке, который он надевал на большие торжества, сказал в кабачке Крысолову напрямик:
— Что бы ты ответил, Крысолов, если бы я тебе предложил поденную плату тридцать песет и питание?
Крысолов кончиком языка облизал потрескавшиеся губы. Затем крепко поскреб себе голову под беретом. Казалось, он готовится к длинному рассуждению, но он только сказал:
— Надо посмотреть.
— Что посмотреть?
— Надо посмотреть.
— Тебе, видишь ли, только и надо будет, что ходить вместе с эстремадурцами копать ямы. — И, указав на Нини, Хусто прибавил: — Мальчик, конечно, сможет ходить с тобой и питаться тоже.
Крысолов немного подумал.
— Идет, — сказал он наконец.
Хусто Фадрике машинально ущипнул себя за свежевыбритый подбородок. Такое же движение сделал он два дня назад, когда адвокат в городе сказал ему: «Если этот ваш тип до сих пор не изменил своего решения, у вас нет никаких оснований подвергать его тесту и лишать наследственного владения». Теперь Хустито посмотрел на Крысолова долгим взглядом и с деланным равнодушием сказал:
— Только ставлю одно условие — ты должен уйти из землянки.
Крысолов поднял глаза.
— Землянка моя, — сказал он.
Хусто Фадрике облокотился на стол и терпеливо продолжал:
— Не упрямься, Крысолов. За домик на Старом Гумне надо платить всего двадцать дуро, а ты будешь зарабатывать сто восемьдесят и питание получать. Ну, что скажешь?
— Землянка моя, — повторил Крысолов.
Хусто Фадрике вытянул руки и, стараясь говорить помягче, сказал:
— Ладно. Я у тебя ее покупаю. Сколько хочешь за нее?
— Нисколько.
— Нисколько? Даже тысячу?
— Нет.
— Но у нее же есть цена, что-то она стоит?
— Да, стоит.
— Сколько? Говори.
Крысолов хитро усмехнулся.
— Землянка моя, — сказал он.
Хусто Фадрике покачал головой и вперил в Крысолова раздраженный взгляд.
— Я мог бы сделать так, — сказал он, — чтобы Луисито, тот парень из Торресильориго, не трогал твоих крыс. Что ты на это скажешь?
Лицо Крысолова вмиг преобразилось — ноздри раздулись, губы сжались так сильно, что даже побелели.
— Я сам это сделаю, — сказал он.
— Пороху не хватит, — сказал Хустито, подымаясь. — Во всяком случае, подумай. Если захочешь, я могу тебе помочь.
С того дня Крысолов часами не сводил глаз с речки. Затаенное возбуждение не покидало его, ночью он не мог уснуть. Несколько раз подымался по утрам на Сиську Торресильориго и с ее вершины неотрывно наблюдал за берегами. К вечеру он уходил посидеть в кабачке, или в хлевах, или на скамье у мастерской Антолиано. И Антолиано говорил ему: «У тебя есть пара рук, Крысолов. Больше и не надо». А Росалино кивал в сторону Торресильориго и прибавлял: «Что до меня, пусть бы со мной попробовали так поступить». И Дурьвино в кабачке наседал на него: «Речка твоя, Крысолов. У него еще зубы не прорезались, как ты уже занимался своим делом».
Тем временем Нини из сил выбивался, помогая односельчанам в хозяйстве, но за удаление трутней из улья, или холощение кабана, или отбор негодных кроликов в крольчатнике ему редко удавалось заработать больше двух реалов. Дурьвино говорил ему: «Назначь цену, черт возьми! Бери пример с врачей и адвокатов». Нини пожимал плечами и смотрел на него так строго и серьезно, что Дурьвино смущался и умолкал.
На святого Вита кончился запрет на ловлю раков, и Нини спустился к речке с мордами и рачешнями. Как приманку он положил в морды дождевых червей, а в рачешни — вяленое мясо; к заходу солнца там набралось десятков пять раков — и другие еще сползались, привлеченные приманкой. Когда стемнело, мальчик засветил фонарь и заменил вяленое мясо в рачешнях куриными потрохами. Вокруг трещали кузнечики, а над его головой, на одном из трех тополей, хлопала крыльями сова. В полночь Нини собрал снасти, разбудил собак, но, прежде чем уйти, протянул в речке веревку с крючками на угря. Раки копошились в мешке, шелестя влажно и маслянисто.
Сидя на корточках у входа в землянку, дядюшка Крысолов ждал его при свете тусклой лампочки.
— Видал того? — сказал он, когда Нини еще только подходил к тимьянной площадке.
— Нет, — сказал мальчик.
Крысолов что-то проворчал сквозь зубы.
— А раки есть? — спросил он.
— Одиннадцать с половиной десятков, — сказал Нини. И в первый раз за много недель рот дядюшки Крысолова приоткрылся в улыбке.
— Если Симе нынче не будет их ловить, все пойдет хорошо, — прибавил мальчик.
Симе уже давно была его самой сильной соперницей. Симе ловила раков прямо рукой, завернув подол юбки и обнажив белые полные ляжки. Указательный палец правой руки был у нее покрыт мозолью, и она смело засовывала его в рачьи норы или меж камнями — рак алчно кидался на палец. Таким нехитрым способом Симе в иные годы ловила больше пятисот дюжин. Адольфо, водитель рейсового автобуса, отвозил раков, отсортированных по размеру, в город и продавал на рынке. Но в этом году Симеона приняла на себя обет. Она ходила с распущенными по плечам волосами и в длинном, до пят, черном халате. Точно в таком наряде ходила пять лет тому назад Эуфрасия, первая послушница, которую взяла к себе в дом Одиннадцатая Заповедь. Как и Эуфрасия, Симе должна была прожить три года у доньи Ресу, исполняя самую трудную и грязную работу, чтобы потом постричься в монахини. Дурьвино в кабачке говорил: «Хороший способ иметь даровую прислугу». Внезапная перемена в Симеоне пробудила у ее односельчан жадность — при каждом удобном случае они спрашивали: «Симе, что ты будешь делать с повозкой?» — «Она мне нужна», — неизменно отвечала Симеона. «А с ослом?» — спрашивали ее. «Он мне тоже нужен». Мужчины чесали затылки и под конец спрашивали: «А можно узнать, зачем тебе нужны повозка и осел, коли ты в монашки идешь?» Симе, не задумываясь, отвечала: «В приданое». Последнее время Нини от Симеоны убегал, потому что она, как встретит его, наклоняла голову и просила: «Глумись надо мной». Мальчик отрицательно качал головой. «Я этого не умею», — говорил он. «Плюнь на меня», — настаивала она. Мальчик отказывался. «Не слышишь? — вела она свое. — Сказала тебе, плюнь на меня. Учись слушаться старших». Мальчик упирался, но иногда не выдерживал и делал вид, будто плюет. Ей не нравилось. «Не так. Плюнь по-настоящему и в лицо. Слышишь?» А иногда Симе валилась на землю и требовала, чтобы он ее топтал. Постепенно у Нини появилось суеверное чувство страха перед Симеоной.
В последнее время ее одолела страсть предсказывать, как она умрет; заламывая руки, она говорила: «Все случится так быстро, что я и помыться не успею». Хранителем последних своих распоряжений она сделала Нини. «Слушай, Нини, — говорила она, — если я помру, повозка и осел останутся тебе. Повозку ты продашь, а на выручку закажешь молебны за упокой моей души. С ослом делай что хочешь. Можешь кататься верхом, но каждый раз, когда будешь на него садиться, вспомни о Симе и прочитай за меня хакулаторию». «Что это такое, Симе?» — спрашивал мальчик. «Иисусе! Не знаешь? Хакулатория — это краткая молитва. Ты должен сказать: «Господи, помилуй Симеону». Больше ничего, слышишь? Но зато каждый раз, когда будешь садиться на осла. Понял?» «Да, Симе, не беспокойся», — соглашался мальчик. На секунду она задумывалась, потом добавляла: «Или вот еще что, Нини. Каждый раз, как будешь садиться на осла, ты должен сказать: «Господи, прости Симе грехи, которые она совершала головой, потом руками, потом грудью, потом животом», и так называй все по порядку до ступней ног. Ты меня понял, Нини?» Нини спокойно смотрел на нее. «Симе, — сказал он, — разве можно совершать грехи животом?» Симе внезапно расплакалась. Ответила она не сразу. «Ох, Нини, и самые тяжкие. Мой грех звался Пакито, и лежит он на кладбище рядом с моим отцом. Неужто ты не знал?» «Нет, Симе», — ответил мальчик. Нетерпеливым движением руки она откинула назад волосы и сказала: «Ну ясно, ты тогда был еще сосунком».
Но на святого Протасия и святого Трибуна Симе всерьез захворала, и Нини, глядя, как она лежит, уткнувшись в матрац, вспомнил покойника Столетнего. Девушка сказала:
— Слушай, Нини, если я помру, я хочу, чтобы повозка, и осел, и Герцог остались тебе. Понял?
— Но, Симе… — начал мальчик.
— Никаких «но, Симе», — перебила она. — Если я помру, мне уже не понадобится приданое.
— Ты не умрешь, Симе. Хватит, что отец твой умер.
— Молчи, глупый. Никакой отец не может умереть вместо кого-то. Слышишь?
— Слышу, Симе, — отвечал мальчик, оробев.
Она добавила:
— Взамен я прошу одного — не забывай, что я говорила тебе. Помнишь?
— Да, Симе. Каждый раз, как буду садиться на осла, я попрошу бога, чтобы он простил твои грехи, начиная с головы.
Симе вздохнула с облегчением.
— Правильно, — сказала она. — А теперь — глумись надо мной. У меня осталось мало времени, а надо еще помыться. Я спешу.
— Чего тебе, Симе?
— Плюнь на меня! — приказала она.
— Нет, Симе.
Она быстро состроила несколько страшных гримас.
— Не слышишь, что ли? Плюнь на меня!
Мальчик попятился к двери. В обострившихся чертах лица Симеоны ему почудилось лицо Столетнего и покойной бабушки Илуминады.
— Нет, Симе, ни за что.
В этот миг сквозь щели в окне просочился визгливый, жалобный крик. Симе застыла, только глаза ее слегка моргали в нервном тике — вдруг она закрыла лицо руками и истерически зарыдала.
— Нини, слыхал? — сказала она, всхлипывая. — Это дьявол.
Мальчик приблизился к ней.
— Это сова, Симе, не бойся. На чердаке за мышами охотится.
Тогда Симе откинулась на спину, расхохоталась и забормотала что-то непонятное.
На святую Эдитруду и святую Агриппину Симеона поправилась. Нини, малыш, встретил ее на Площади, она была еще бледна и пошатывалась и впервые с тех пор, как посвятила себя богу, не потребовала, чтобы он над ней глумился.
— Уже выздоровела, Симе? — спросил Нини.
— Почему ты спрашиваешь?
— Просто так.
С минуту они смотрели друг на друга, словно с затаенной какой-то мыслью. Наконец Нини спросил:
— Пойдешь в этом году ловить раков, Симе?
— Ох, малыш, — сказала она, — с этим покончено. Мне не до забав.
Начиная с того вечера раки стали почему-то избегать морд и рачешен Нини, Так было и в тихую погоду, и когда ветер дул — хоть южный, хоть северо-восточный. В сумерки раки выползали из своих ямок и нор под крессом и кружили возле рачешен, но на обруч не заползали. Как ни старался Нини, больше десятка наловить не удавалось.
Возвращаясь в землянку, он говорил дядюшке Крысолову:
— Симе меня сглазила.
Крысолов ожесточенно скреб себе голову под беретом.
— Ничего нет? — спрашивал он.
— Ничего.
— Значат, надо спуститься.
Однако Нини понимал, что весенние выводки нельзя уничтожать, и он снова принялся рвать одуванчики и ловить ящериц. Чтобы расширить круг клиентов, он ходил от дома к дому, предлагая одуванчики. Однажды Нини подошел к дому Браконьера, хоть и побаивался его хищной усмешки.
— Матиас, — спросил Нини, — не надо тебе одуванчиков для кроликов?
— Одуванчиков? Больно ты хитер, бездельник! Будто не знаешь, что я своих кроликов перерезал, когда началась чумка?
Нини смущенно заморгал, вдруг Браконьер схватил его за шиворот и, сощурив глаза, будто от резкого света, спросил:
— А кстати, ты не знаешь, какой это бездельник выпустил орленка, что был в гнезде в камышах?
— Орленок в камышах? — спросил мальчик, — Орлы не вьют гнезд в камышах, Матиас, ты же знаешь.
— А на этот раз свили, и, понимаешь, какой-то сукин сын перерезал проволоку, которой я привязал птенца. Ну, что скажешь?
Нини пожал плечами, в его глазах светилась невинность. Выпустив мальчика и торжественно скрестив руки на груди, Матиас Селемин прибавил:
— Скажу тебе одно, и постарайся раз навсегда это запомнить. Я еще не знаю, кто этот негодник, но, коли он мне встретится, я задам ему такую трепку, что у него пропадет охота соваться не в свои дела.