Тонино Бенаквиста Кто-то другой

Алану Рэ

ПРОЛОГ

В тот год, впервые за долгое время, Тьери Блен решился взяться за ракетку с единственной целью — встретиться с собой прежним: прекрасным игроком, который хоть никогда и не участвовал ни в каких турнирах, но все же заставлял понервничать самых талантливых теннисистов. С тех пор механизм начала разъедать ржавчина, удар ослаб, да и вообще бегать за маленьким зеленым мячиком казалось как-то странно. Для очистки совести Тьери достал свою старую, не слишком сильно натянутую ракетку Snauweart, парочку мячей Stan Smith, несколько других реликвий и с опаской направился в ближайший к дому спортзал «Фейан». Уладив все формальности, он спросил охранника, не знает ли тот кого-нибудь, кому нужен партнер. Охранник кивнул ему на высокого человека, размеренно посылавшего мячи в стену.

Николя Гредзински уже две недели ходил в спортзал, но пока не чувствовал себя ни в форме, чтобы сыграть с опытным игроком, ни достаточно терпеливым, чтобы отбивать удары новичка. На самом деле Гредзински не мог признаться себе в том, что его вечный страх перед противостоянием проявлялся и здесь, в эти два часа еженедельных занятий спортом, — он видел логику военных действий даже в самых мирных проявлениях. Когда незнакомец предложил Гредзински обменяться парочкой мячей или даже сыграть сет, для Николя это оказалось возможностью наконец-то выйти на корт. Чтобы оценить уровень соперника, Николя задал несколько вопросов, на которые Блен ответил довольно сдержанно, после чего они оба направились к корту номер четыре. С первых же разогревочных мячей к Тьери вернулись, казалось бы, забытые ощущения: запах войлока новеньких мячей, комочки красновато-коричневой земли под ногами, скрип струн ракетки после первых ударов. Пока было еще рано говорить о чем-нибудь другом — о чувстве мяча, об определении расстояния, позиции, пружинистой упругости ног. Единственной задачей было отбить мяч. Во что бы то ни стало. Ему нужно было завязать разговор, вспомнить значения слов, даже если первые фразы были не те, из которых складываются знаменитые речи или хотя бы сентенции.

Удар справа у Гредзински всегда был красноречив, а вот левый что-то подкачал. Он всю жизнь был каким-то напряженным, поэтому Николя решил не использовать его при атаке и предпочитал сбиться с курса, чтобы на свой страх и риск в конце концов отбить справа. Получалось неплохо, так что со временем эта слабость органично вписалась в игру и стала отличительной чертой его стиля. Всего через несколько мячей он уже нагонял время, потерянное при атаке, и его удар слева снова обретал тот щелчок запястья, который шел вразрез со всеми общепринятыми нормами, но в большинстве случаев оказывался эффективным. Гредзински сам удивился, когда предложил сыграть матч — хоть он и боялся соревнования, но уже успел представить себе, как героем выходит из окопа и несется на врага. «К тому все и шло», — подумали оба. Для Блена это была единственная возможность прояснить ситуацию, а для Гредзински — разорвать вечные узы, мешавшие ему воспринимать теннис как то, чем он был в первую очередь, — как игру.

Первые удары были скорее галантными, без фиоритур, каждый хотел пересмотреть свой арсенал перед решающей битвой. Своими длинными ударами справа, удерживающими Блена у задней линии корта, Гредзински пытался сказать примерно следующее: «Я могу трепаться так несколько часов подряд». На что Блен отвечал: «Как пожелаете», собранный и терпеливый, перемежая удары справа и слева. Проиграв свою подачу при счете 4/2 в первом сете, он решил перейти к главному — невпопад усиливая удар, он ясно давал понять: «Может, хватит болтать?» Гредзински волей-неволей пришлось согласиться, сухо послав мяч на 15/0. И беседа становилась все оживленнее. Постоянно выходя к сетке, когда ему возвращали подачу, Блен отвергал все предложения противника короткими ударами: «Не обсуждается!», «Дудки!» и даже «Зря!» и «Фиг вам!», ударяя по мячу навылет. Тактика оказалась удачной, и первый сет он выиграл со счетом 6/3. Гредзински оказался крепок задним умом — только когда он отирал пот со лба, воспользовавшись моментом, когда они менялись сторонами, ему пришло в голову, как надо было ответить на все эти категоричные выпады. Он решил продемонстрировать это двум-трем любопытным, что собрались поглазеть у их корта. Сразу же начал подавать с середины задней линии, чтобы лишить противника возможности сильно разнообразить траекторию ответного удара, потом развлекся, отправляя мяч то в левый, то в правый угол площадки, доведя Блена до изнеможения, давая ему понять: «Я тоже — могу быть — стремительным — ты, чудак, — или невежда, — который хочет — выставить меня — кретином». Этот самый чудак попался на удочку и, задыхаясь, проворонил все удобные случаи. Некоторые из низко летящих над сеткой мячей Николя просто напрашивались на то, чтобы их услышали, их послание звучало немного странно: «Дайте мне вставить хоть слово». Второй сет походил на расправу, и, предположив это, члены клуба «Фейан» — игроки и просто зеваки — не ошиблись. Вокруг корта собралось уже с десяток зрителей, они аплодировали рискованным выпадам Гредзински и слишком редким ответам Блена, который проиграл этот сет. Однако у Блена было психологическое преимущество, которого всегда так не хватало Гредзински, спокойная убежденность в своей правоте, уверенность в своих выводах, заставлявшая его играть внутри поля, словно это было единственно верным решением. Ему удалось произвести впечатление на Гредзински, и довольно быстро диалог и ответы третьего сета привели к счету 5/2 с прицелом на победу. На помощь Гредзински пришло основное правило прикладной диалектики: ограниченный собеседник не переносит, когда ему отвечают его же аргументами. Поэтому он начал играть длинными эффектными ударами, словно решил перебить неисправимого болтуна. Как ни странно, Блен начал проигрывать после счета 5/3 и быстро дал себя обойти, так что в конце концов позволил Гредзински дойти до 5/5 с последующей подачей. Но у ракетки Блена оставалось еще несколько аргументов: он был из тех, кто никогда не врет, но и не говорит всего. Впервые он продемонстрировал прекрасный крученый удар слева, позволивший ему отразить подачу Гредзински, изумленно застывшего на линии коридора. Он ожидал всего, чего угодно, но только не такого подвоха со стороны своего соперника, который с самого начала матча играл элегантно, но абсолютно предсказуемо. Откуда взялся этот крученый удар слева? Это нечестно! Он должен был продемонстрировать его в самом начале игры, как высказывают глубинную истину, чтобы показать собеседнику, с кем он имеет дело. Третий сет закончился мучительным тай-брейком, и это было решающей схваткой. Продолжение показало, на что каждый из них способен, когда чувствует опасность. Блен три раза подряд ударил с лета, последний раз слишком сильно, Гредзински дал такую высокую свечу, что в ее траектории явственно читалось: «Такие рассуждения навсегда пройдут у вас над головой». Но он плохо знал своего соперника, который не боялся гасить свечи с задней линии, просто чтобы заставить побегать противника: «Господи, как же вы далеки от этого!» Гредзински бежал со всех ног, вернул мяч сопернику и замер у сетки: «Я здесь, здесь и останусь!» И остался, ожидая реакции того, кто заставил его бежать как оглашенного, того, кто ненавидит свечки даже в самой неприятной ситуации, считая их трусливой уловкой. Тьери сосредоточился и выудил из своей ракетки обводку, означавшую: «Я подрезал вас на лету». Первая слеза замутнила глаза Гредзински — он не только пробежал километры, чтобы в последний момент отбить этот смэш, но теперь его сразил самый унизительный отпор в этой чертовой игре — обводка вдоль линии. Окончательно добили его восхищенные зрители, начавшие аплодировать. Один из старинных членов клуба взобрался на судейскую вышку и провозгласил:

— Три-ноль, смена площадки.

Гредзински так и видел, как он разбивает свой Dunlop о голову этого несчастного идиота, но ему ничего не оставалось делать, как сменить стороны, о чем ему только что напомнили. Как все застенчивые люди, которые чувствуют себя униженными, он черпал энергию в своей самой черной обиде. А Блен радовался обретению самого себя, каким он был много лет назад — ловким, веселым и уверенным в себе в тяжелые минуты. С большим трудом он выиграл четвертое очко и с таким же напряжением проиграл следующее. Когда один говорил: «Я буду биться до последнего», другой отвечал: «Я буду вам достойным противником», но ни один из них не мог превзойти другого. Когда у каждого было по пяти, игроки обменялись последним взглядом перед решающим боем. Взглядом, в котором выражалось сожаление, что невозможно прийти к джентльменскому соглашению или для каждого выйти из дела с честью. Пробил момент истины, надо было пройти через это. Гредзински ослабил хватку, устало и бесхитростно отбивая мячи, и потерял следующее очко, проиграв таким образом весь матч. Его способ сообщить Блену, что «победа достается тому, кто больше ее желает».


Выйдя из раздевалки и миновав автоматы с газировкой и шезлонги в садике спортклуба, они направились к американскому бару неподалеку от Брансьона. Им необходимо было место, достойное их матча, награда за усилия.

— Тьери Блен.

— Николя Гредзински, очень приятно.

Они пожали друг другу руки и уселись на высокие табуреты с видом на мириады бутылок, расставленных на трех уровнях. Бармен поинтересовался, что они желают выпить.

— Рюмку водки, ледяной, — не задумываясь ответил Блен.

— А вам?

Дело в том, что Гредзински никогда не знал, что выбрать в кафе, а тем более в баре, куда он вообще не заходил. Но игра породила в нем странную смелость и чувство причастности, поэтому он радостно заявил бармену:

— То же самое.

На этом «том же самом» стоит остановиться на минутку, потому что Гредзински, несмотря на далеких предков-поляков, никогда не пробовал водки. Иногда под то или иное блюдо он выпивал бокал вина, иногда бутылочку пива, чтобы освежиться после рабочего дня, но, если можно так выразиться, у него не было никакого романа с алкоголем. Только энтузиазм и эйфория матча могут объяснить это «то же самое», которое удивило его самого.

Ни для одного из них теннис не был настоящей страстью, но никакой другой спорт не доставлял им столько удовольствия. Облокотившись на стойку бара, они перебирали имена любимых игроков. Очень быстро сошлись на том, что Бьорн Борг — лучший теннисист всех времен и народов, как бы ни относиться к его игре.

— А его уникальный список наград — лишь самое малое тому подтверждение, — говорил Блен. — Достаточно увидеть, как он играет.

— Эта тишина, когда он появлялся на корте, вы помните? Это носилось в воздухе и уже не оставляло ни малейших сомнений в исходе матча. И он это знал, это читалось у него в глазах — но противник мог попытать счастья.

— Ни один зритель не задавался вопросом, в хорошей ли он форме, восстановился ли после предыдущей игры, не болит ли у него плечо или нога. Борг был тут, со своей тайной, которая, как любая настоящая тайна, исключала нескромные взгляды.

— Боргу не нужен был счастливый случай. Борг просто исключал возможность случайности.

— Необъяснимая тайна — это его угрюмость, какая-то неизъяснимая грусть в его глазах.

— Я бы не назвал это грустью, скорее, наоборот, безмятежностью, — ответил Гредзински. — Совершенство может быть только безмятежным. Оно исключает эмоции, драмы и, конечно, юмор. А может быть, его чувство юмора состояло в том, чтобы выбить из рук противника последнее оружие, которым можно защищаться. Когда его пытались представить машиной, посылающей мячи в конец корта, он начинал играть на редкость жестко.

— Встреча Борга с лучшим в мире подающим? Да он начнет с того, что навяжет ему игру всухую, всю из эйсов!

— Борг ищет слабое место? Борг берет на измор? Если бы он только захотел, он мог бы ускорить дело, и у зрителей остался бы в запасе еще час, чтобы пойти посмотреть менее однообразный матч.

— Единственный проигрыш — и журналисты тут же заговорили о закате его карьеры!

— Второй финалист после Борга мог выиграть любой турнир. Быть номером два после него — значит быть первым в глазах публики.

Они замолчали, поднеся к губам маленькие запотевшие рюмки. Блен машинально выпил большой глоток водки.

Гредзински, без подготовки, не имея никакого опыта в подобном деле, надолго задержал жидкость во рту, чтобы дать ей проявиться до конца, пополоскал, чтобы почувствовали все сосочки, обрушил потрясение в горло и прикрыл глаза, чтобы остановить жжение.

Это мгновение показалось ему божественным.

— Только одна тень омрачает карьеру Борга, — сказал Блен.

Гредзински снова почувствовал себя в состоянии принять вызов:

— Джимми Коннорс?

Блен опешил. Он задал риторический вопрос, заранее зная ответ. Но это был его ответ, субъективное мнение, причуда, чтобы вывести из себя так называемых специалистов.

— Как вы догадались? Ведь именно его я имел в виду!

И словно это было еще возможно, простое упоминание Джимми Коннорса воодушевило их почти так же, как водка.

— Можно ли любить одну вещь и ее полную противоположность?

— Вполне, — ответил Гредзински.

— Тогда можно сказать, что Джимми Коннорс — полная противоположность Бьорну Боргу, как вы считаете?

— Коннорс — неуравновешенный псих, это энергия хаоса.

— Борг был совершенством, Коннорс — изяществом.

— А совершенству частенько не хватает изящества.

— А эта всегдашняя готовность выкладываться на каждом мяче! Эта фантазия в победах и красноречие в проигрышах!

— А дерзость в безнадежных ситуациях! А изящество провалов!

— Как объяснить то, что все болельщики мира были у его ног? Его обожали на Уимблдоне, его обожали на Ролан Гарросе, его обожали на Флешинг Мидоу, его обожали всюду. Борга не любили, когда он выигрывал, а Коннорса любили, когда он проигрывал.

— А помните, как он кидался вверх, чтобы ударить по мячу, когда тот еще был далеко?

— Из приема подач он сделал оружие более грозное, чем сами подачи.

— Его игра была антиакадемической, даже антитеннисной. Точно он с самого раннего детства во всем пытался противоречить своим учителям.

— Мы любим тебя, Джимбо!

Они чокнулись за здоровье Коннорса и еще разок — за Борга. И замолчали, каждый думал о своем.

— Мы с вами, конечно, не чемпионы, Тьери, но у каждого из нас есть свой стиль.

— Иногда даже немного блеска.

— Этот крученый удар слева был у вас всегда? — спросил Гредзински.

— Сейчас он уже не тот.

— Я бы хотел научиться такому.

— Ваши ускорения гораздо опаснее.

— Может быть, но в вашем крученом ударе слева есть что-то надменное, что меня всегда привлекало. Ужасный ответ всем этим нахалам, удар, который подрезает крылья самым дерзким.

— Я его просто-напросто украл у Адриано Панатты, Ролан Гаррос 1976 года.

— Как можно украсть удар?

— С изрядной долей претензии. В пятнадцать лет не сомневаешься ни в чем.

— Ну, не только это, надо еще быть безмерно талантливым.

— Так как с этим мне не повезло, то с меня сошло семь потов. Я забыл все остальные удары, чтобы отработать этот крученый удар слева. Я проиграл большинство матчей, но каждый раз, когда мне удавался этот удар, противник был сражен наповал, такого он никак не ожидал, и эти пять секунд я был чемпионом. Сейчас он почти исчез — практики не хватает, но остались приятные воспоминания.

— Знаете, он появляется снова, и когда соперник меньше всего этого ждет, уж поверьте мне!

Гредзински почувствовал, как странная расслабленность растекается по всему телу, и, заглянув в этот момент в свою рюмку, обнаружил, что она пуста. Что-то вроде просвета в постоянно облачном небе, каким оно всегда было над ним. Гредзински не был несчастен, но его естественным состоянием было беспокойство. Давным-давно он привык к тому, что каждое утро по дороге на работу его поджидает чудовищный монстр тревоги, которого может успокоить только лихорадочная деятельность, и то ненадолго. Каждый день Николя старался отыграть у своей тревоги хоть пару минут, чтобы насладиться ими перед сном. Но сегодня вечером ему казалось, что он находится именно там, где ему хочется, и настоящее его вполне устраивало, и запотевшая рюмка ледяной водки сделала свое дело. Он сам удивился, когда заказал вторую, и обещал себе растянуть ее, насколько возможно. Дальше — больше: произнесенные им слова принадлежали именно ему, его мысль не встретила никаких помех на своем пути, и то, о чем рассказывал Блен, вызвало у него странное воспоминание.

— Эта история о пяти секундах счастья, в ней есть нечто прекрасное и трагическое одновременно, так я лучше понял этот удар. Я пережил нечто подобное, когда мне было лет двадцать пять. Я снимал квартиру на пару с учительницей музыки, и чаще всего — слава тебе, господи! — она давала уроки, пока меня не было. Ее пианино было центром всего — нашей гостиной, наших разговоров, нашего времяпрепровождения, потому что мы организовывали его вокруг инструмента. Временами я его ненавидел, а иногда — вот ведь парадокс! — ревновал к ученикам, которые прикасались к нему. Даже самые никудышные из них могли извлечь из него что-то, а я нет. Я был бездарен.

— Зачем сражаться с пианино, если оно вас так раздражает?

— Видимо, чтобы надругаться над ним.

— …В каком смысле?

— Самому сыграть на нем что-нибудь — худшая месть, которую я только мог придумать. Играть, никогда не учившись, не отличая ля от ре. Идеальное преступление. Я попросил свою соседку выучить со мной какое-нибудь произведение — показать, на какие клавиши нажимать и как ставить пальцы. Технически это возможно, главное — терпение.

— И что за произведение?

— Вот тут-то и начались проблемы. Я метил высоко, и моя приятельница испробовала все аргументы, чтобы меня отговорить, но я не отступил. «Лунный свет» Дебюсси.

Видимо, Тьери это название ничего не говорило, и Николя напел первые такты. Продолжили они хором.

— Несмотря ни на что, моя учительница вдохновилась трудностью задачи и обучила меня «Лунному свету». И в конце концов мне удалось — через несколько месяцев я уже играл «Лунный свет» Дебюсси.

— Как настоящий пианист?

— Конечно, нет, она меня сразу предупредила. Естественно, подражая, я мог сойти за настоящего музыканта, но мне всегда не хватало главного: сердца, души рояля, чутья, которое может дать только классическое обучение, страсти к музыке, слияния с инструментом.

— Ну вот, в двадцать лет особо делать нечего, кроме как поражать своих знакомых. Наверное, вам это удалось пару раз.

— Не больше, но каждый раз я переживал нечто потрясающее. Я играл этот «Лунный свет», напустив на себя мрачность, но эта музыка настолько красива, что она зажигалась своей собственной магией, и в конце концов между фразами проскальзывал настоящий Дебюсси. Мне кричали браво, мне улыбались юные девушки, и несколько минут я чувствовал себя кем-то другим.

Последние слова повисли в воздухе и резонировали еще несколько минут. Бар постепенно заполнялся народом, те, что шли ужинать, освобождали места тем, кто уже поел, и этот смутный гул заставил помолчать Тьери и Николя.

— Что тут скажешь… Мы были молоды.

На Тьери накатила неожиданная ностальгия, и он заказал Jack Daniel's, напомнивший ему поездку в Нью-Йорк. Николя терпеливо растягивал водку, как сам себе и обещал, но это стоило ему больших усилий — много раз он чуть не опрокинул ее залпом, как Блен, просто чтобы посмотреть, к чему приведет его опьянение. Он переживал, не зная того, первые главы романа с алкоголем, состоящего обычно из двух частей — сначала отдаешься на волю ударов молнии, а потом стараешься продлить этот эффект как можно дольше.

— Мне тридцать девять лет, — сказал Тьери.

— А мне две недели назад исполнилось сорок. Мы можем считаться еще немного… молодыми?

— Наверное, да, но период обучения закончился. Если принять, что средняя продолжительность жизни мужчины — семьдесят пять лет, нам осталось прожить вторую — и может быть, лучшую, кто знает? — половину. Но за первую мы стали теми, кто мы есть.

— Вы только что сказали, что наш выбор необратим.

— Мы всегда знали, что не станем ни Панаттой, ни Альфредом Бренделем.[1] За эти годы мы создали себя, и у нас, возможно, есть еще тридцать лет, чтобы проверить, насколько это было удачно. Но никогда мы не станем кем-нибудь другим.

Это прозвучало как приговор. Они чокнулись за эту уверенность.

— А впрочем, зачем становиться кем-то другим, вести жизнь кого-то другого? — продолжал Гредзински. — Переживать неудачи и радоваться успехам кого-то другого? То, что мы стали самими собой, уже говорит о том, что выбор был не так уж плох. Кем бы вы хотели быть?

Тьери повернулся и обвел бар широким жестом.

— Например, вот тем мужиком, рядом с ним сидит красотка и пьет «Маргариту»?

— Что-то подсказывает мне, что у этого парня непростая жизнь.

— Вы бы не хотели стать барменом?

— Я всегда избегал работы на публике.

— Или самим папой?

— Говорю же вам, никакой публики.

— Художником, чьи картины выставляются в «Бобуре»?

— Надо подумать.

— А что скажете о наемном убийце?

— ?..

— Или просто вашим соседом по лестничной площадке?

— Никем из них, разве что самим собой, — подвел итог Николя. — Самим собой, о котором я мечтаю, тем, кем у меня никогда не хватало смелости стать.

И неожиданно почувствовал какую-то тоску.

Играя и из любопытства они рассказывали об этом другом — таком близком и таком недостижимом. Тьери виделось, что он носит такую-то одежду и работает тем-то, Николя рассказал жизненные принципы и некоторые недостатки своего двойника. Оба развлекались тем, что описали обычный день своего другого я, час за часом, в мельчайших подробностях, которые их самих взволновали. Настолько, что через два часа за стойкой их уже сидело четверо. Рюмки сменяли одна другую до той необратимой точки, когда уже и мысль о том, чтобы их пересчитать, кажется неприличной.

— Наш разговор дошел до абсурда, — заметил Николя. — Борг никогда не станет Коннорсом, и наоборот.

— Я не люблю себя настолько, чтобы желать остаться собой любой ценой, — сказал Блен. — Те тридцать лет, что мне остались, я хотел бы прожить в шкуре кого-нибудь другого.

— У меня нет привычки — может, мы просто немного перебрали?

— Только от нас зависит поиск этого другого. Чем мы рискуем?

Покорный Гредзински уже давно похоронил свою тревогу в пустыне и теперь отплясывал на ее могиле. Он искал единственный ответ, казавшийся ему логичным:

— …Потеряться по дороге.

— Хорошее начало.

И они снова чокнулись под скептическим взглядом бармена, который — время было позднее — ничего им больше не налил. И хотя Блен был гораздо трезвее Гредзински, он неожиданно напустил на себя заговорщицкий вид. Сам того не подозревая, он направил разговор в нужное ему русло, чтобы в результате выйти именно к этой точке, словно он нашел в Гредзински собеседника, которого ждал всю жизнь. Победа в матче воодушевила его на следующую игру, где он будет одновременно своим единственным партнером и соперником. Борьба такого масштаба, что ему придется собрать все силы, разбудить в себе независимого судью, вспомнить свои мечты, снова поверить в себя, забыть ограничения, с которыми он уже начал сталкиваться.

— Мне понадобится время — скажем, года два-три, чтобы выверить все мелочи, — но я готов держать пари, что стану кем-то другим.

Этот вызов Тьери бросил себе самому, Гредзински тут был лишь предлогом, в лучшем случае свидетелем.

— …Сегодня 23 июня, — продолжал он. — Давайте встретимся ровно через три года, день в день, минута в минуту, в этом самом баре.

Гредзински уже был где-то далеко, не здесь, он слегка одурел от происходящего и отдался на волю опьянения, включив автопилот, позволивший ему сосредоточиться на главном.

— Встреча… встречаемся мы с вами или двое других?

— В этом вся соль пари.

— А ставка? Если вдруг чудом одному из нас это удастся, он заслуживает огромной награды.

Для Блена это не было главным. Завоевать этого другого само по себе было главной ставкой. Он ловко вывернулся:

— В этот вечер 23 июня, в девять часов, ровно через три года, тот из нас, кто выиграет, может потребовать от другого чего угодно.

— Чего угодно?

— По-моему, это самая высокая ставка в мире?

Там, где находился сейчас Гредзински, не существовало ничего экстравагантного. Все требовало его внимания. Он обнаружил, что способен восторгаться — редкое чувство, занявшее разом его мозг и сердце.

Им пришло время расстаться, как будто прозвучал какой-то сигнал. Ни тот, ни другой не знали, что сказать.

— Возможно, Тьери, мы видимся с вами последний раз.

— Вы не думаете, что это лучшее из того, что может с нами произойти?

Загрузка...